На другом языке

Галина Мальцева Маркус
— А ты со скольких лет себя помнишь? А я, знаешь, что помню? Мама говорит,  что помнить я не должна. Мне же знаешь, сколько было? Полтора года. И я помню все, что связано именно с этим… а до и после — ничего. Ну, я же тебе рассказывала, да, как я с сотрясением мозга в больнице лежала? Мама говорит, можно было и не класть, перестраховались. Я играла на ковре в шерстяных носках — я помню! — я не любила шерстяных носков, а также рейтуз, шапок и вообще любой верхней одежды — мне все кололось, и я орала, когда меня одевали гулять, например. А тут было холодно, и мне надели. Видимо, в обувь с носками нога не помещалась, вот я поэтому в одних носках и…

А, а еще у меня кукла была — Маруська. То есть почему — была? Вот она сидит, у нас в кресле. Между прочим, немецкая, единственная у меня такая, и посмотри, какое качество — даже глаза остались того же цвета, нигде не вытерлась, не сломалась… Так вот, а мама связала для Маруськи шапочку. И я пыталась Маруську спать уложить. Мама мне говорит: принеси ей одеялко. И я побежала в другую комнату, а у нас был длинный коридор — и его недавно как раз натерли, точно помню, как он блестел. И я поскользнулась и упала назад, ударилась головой. И меня вырвало. Два раза. Я помню, как мне было обидно — мне хотелось играть с Маруськой, а все было испорчено. Мне казалось почему-то, что это Маруська во всем виновата, я не хотела на нее даже смотреть. Меня положили на большую кровать в спальне у родителей, а потом пришел врач со скорой — я отлично помню, как он смотрел на меня из дверей комнаты и говорит, ну, как хотите, под вашу ответственность.  Тошнота — это первый признак… То есть слов, может, я и не помню, хотя мне кажется, что точно помню, в общем, мама потом мне рассказывала, что могли и не класть. Но перестраховались.

А дальше я помню себя сразу в больнице. Это был первый этаж, я как сейчас вижу деревья за окнами и решетки на окнах. Мне кажется, что там всегда был вечер — за окном всегда темно. Но, видимо, это просто была зима. Или поздняя осень. Палата большая, много кроваток — не меньше шести точно. С одной стороны стояли детские, такие деревянные, с решетками, а напротив — обычные, для детей постарше. Я сидела за решеткой, и все помню, как смотрела из-за решетки. И рядом со мной была другая девочка — в другой кроватке, тоже за решеткой. А постарше дети — там были и мальчики, и девочки, играли на полу, им можно было. А может, нельзя, но они играли. Палата очень тусклая была, никаких картиной, как сейчас в детских больницах, голые крашеные стены.

Кормили нас кашей. Но вот чего не помню, так это ела ли я сама, или меня кормили из ложечки. В садик я тогда еще не ходила, поэтому не помню. Девочку рядом со мной кормили насильно, она орала и вырывалась. И тогда ее стали привязывать. И колоть больше. Так она и лежала весь день привязанная, спала или орала. И других привяжут, сказала тетенька-доктор, а может, сестра, если будут себя плохо вести.

Я вела себя хорошо.  И отлично помню все свои мысли на этот счет — не надо только мне говорить, что у меня не было никаких мыслей, или не могло быть. Извини, были, и на том же уровне, что и сейчас, я и сейчас бы думала так же. Я с тех пор точно знаю, что дети не глупее взрослых, и, если они чего-то еще не знают, то это не глупость, а именно отсутствие опыта.

Так вот, во-первых, я вела себя хорошо, чтобы меня не привязывали. Во-вторых, я гордилась, что я не ору, что я совсем не такая глупая, как та девочка. Нет, не так, во-первых, и в главных, другое. У меня это всю жизнь, наверное, но если я оказываюсь в сложной ситуации, я стараюсь держаться. Да, да, знаю, по мелочам истерю и схожу с ума, но в стрессовых… Плакать и впадать в истерику ведь бесполезно — я знала, это делу не поможет. Кругом чужие люди, так ничего не добьешься. Надо все это просто перетерпеть, прожить и продержаться как-то. Может быть, даже смириться, раз я оказалась здесь и сейчас. Ой, вот не надо только… знаю я твой ироничный взгляд! Не хвалюсь я. Ты что, не понимаешь, что это не мужество никакое, а просто инстинкт самосохранения — не растрачивать себя, сберечь, как бы законсервироваться в этой ситуации, согласиться с ней, принять ее условия. 

А еще мама передала мне несколько кукол — обычных, пластмассовых, слава Богу, Маруську не привезла. Вообще про маму и папу я и не вспоминала — вообще! Даже не думала. О них там думать было нельзя — память о доме, я так понимаю, не входила в мою программу выживания. Это подсознательно, это все инстинкт этот же.

Мама говорит, что передавала мне каждый день кучу фруктов, ходила под окнами, пытаясь в них заглянуть — в больницу тогда к детям не пускали. Но окна были слишком высоко, а фрукты мне никто ни разу не дал. Да нет же, я точно знаю! Я же говорю, что помню абсолютно все.

И уколы помню. Когда мне их делали, я не плакала — тут точно срабатывало тщеславие — меня каждый раз хвалили и ставили в пример девочке, которую привязывали.

Еще помню, как мальчики — которые большие — играли на полу между кроватками машинками — такими маленькими машинками. Я просила их дать мне поиграть — я же не могла вылезти из-за решетки, но они не дали и что-то грубое мне сказали. Потом оказалось, что это были мои машинки. Мои — потому, что их передал для меня мой брат, моя мама их привезла, но их почему-то отдали этим мальчишкам. Так я до них ни разу и не дотронулась. Когда узнала? Да когда взрослая уже была. Рассказала маме, что помню это — тут она мне и поверила. А может, она спросила у меня после больницы, получила ли я машинки. А может, и не спросила тогда, чтобы не расстраивать. Ведь кукол пришлось в больнице оставить. Мне кажется, я бы и не расстроилась тогда. А сейчас почему-то больно — и кукол жалко, и машинки…
Мама сказала про кукол: оставь, ничего из больницы забирать не будем, нельзя. Да, знаю, сейчас, наоборот говорят, ничего оставлять нельзя. Ну а тогда почему-то так. А может, боялись инфекции? Я оставила их привязанной девочке, не знаю, может, у нее тоже их отобрали. Нет, не плакала. Я же говорю, я смирялась со всем, как с должным — нельзя забирать, значит, всё. А может, я не любила этих кукол. Я их не помню, они одинаковые какие-то были. Волосы-пакля. У меня была привязанность — только Маруська. Мягкая, живая. А она ждала дома. Про нее я помнила.

Когда меня забрали из больницы, сначала было очень хорошо все. Мы ехали на трамвае, и я сразу вспомнила маму и папу. Потом мы вышли из трамвая и пошли домой — они по очереди несли меня на руках. Да, была зима, я была тепло одета. Я помню эту дорогу, и могу сейчас сказать, где мы шли. Ну, мы же жили потом в этом районе  очень долго. Мама с папой подарили мне картонную куклу — я была от нее в восторге. Такая большая кукла-книжка, открываешь — а там с одной стороны стишок, а с другой — кукла одета в новое платьице, только голова и ноги остаются те же, а платьица перелистываются. Я держала ее в руках, мне так понравился запах типографской краски — я этот запах всю жизнь люблю, ты ведь знаешь. За ноги ее держала.

А потом вдруг со мной что-то случилось. Помню, почувствовала такую ярость, мне хотелось кусаться, царапаться, драться. Я стала ненавидеть маму, вырываться из ее рук, орать, реветь. Родители никак не могли меня успокоить или отвлечь. И все. Больше я ничего не помню, что было, до самого детского сада, да и там помню себя уже достаточно большой.

Помню, в садике, как я не хотела танцевать с одним мальчиком. Очень даже хороший мальчик. Хорошенький. А почему не хотела? А не знаю. Из вредности. Потому что он очень хотел танцевать со мной и всем говорил, как он меня любит. А женщине, ты же знаешь, этого достаточно, чтобы стать настоящей стервой. И вообще, мне нравился другой мальчик — Леша Голубикин. А он танцевал только со своей толстой соседкой по подъезду, Котовой. Я не плакала, хотя мне очень хотелось. Я была во всех отношениях лучше Котовой! Но ей повезло, она была его соседкой. Что за чепуха — причем тут соседка, если соседка — значит, надо только с ней дружить, что ли? И я наотрез отказывалась танцевать с тем, хорошим, мальчиком. Не помню, как его звали. Он очень плакал.

Нет, вру, вру, помню себя еще годика в два! Мой, двоюродный брат, он на год меня старше, ему было три, проглотил гвоздь, на даче. А, может, и не глотал, никто так и не узнал никогда. У него ничего не болело, но его потащили в больницу — пешком, за много километров, дед потащил и моя мама. А я осталась на даче с бабушкой. И мне показалось вдруг, что я тоже, кажется, проглотила. Я так и сказала, честно сказала, мол, не уверена, а говорила я хорошо в два года. «Кажется», — сказала я. Мы все с ним делали вместе, с братом-то. С чего бы он тогда один стал гвозди глотать? Но меня так никто в больницу и не понес…  Наверное, решили, что это я из ревности сочинила. А я, наоборот, от честности –– надо же было предупредить, что такое возможно.

А к чему это я? А, да, так вот, мама никак не может поверить, что я все это помню — ну, про больницу-то с сотрясением, и что потом произошло. Врач тогда участковый, Меркулов — я влюблена в него была в детстве, если «Меркулов придет», то это счастье… — он сказал, что это у меня «отходняк» тогда начался, меня ж там уколами успокоительными…  А что, кому охота с детьми возиться, пусть сидят спокойно или спят. Или в лекарства что-то входило. Никто лишний раз не зайдет, только колоть и кормить. 

А я думаю, может, не только уколы, я ведь там держалась-держалась, а потом все раз — и выплеснулось… Все-таки мозг человека — это такая загадка… Говорят, бывают случаи, когда человек после удара по голове вдруг начинает разговаривать на другом языке — например, на португальском. Я реально слышала про такой случай! Прикинь. Вот отчего, почему именно на португальском? Никто не знает. Вот, смотри, я к чему говорю-то… Я же с детства и начала… сочинять. И с тех пор и сочиняю, кто знает, а может…

Ну ладно… ты уже одним глазом в телевизор смотришь, тебе все, что меня касается, неинтересно. А если бы ты любил меня — не морщи лоб! — тебе бы все обо мне важно было знать, а ты даже никогда моих детских фотографий не посмотрел. Да, смотрел, смотрел, но как смотрел  — я же видела, лишь бы отделаться. И сейчас — в пол-уха… а думаешь о своем…

Нет, не обижаюсь, потому что давно уже не обижаюсь, бесполезно это. Ладно… попросила тебя, кстати, чайник поставить, а ты, конечно, забыл. Да включай, включай свой кошмарный фильм. Конечно, тебе этот бездарный сюжет интереснее, чем мои рассказы…

— Лучше бы уж португальский, — вздохнул муж и пошел ставить чайник.