На ровном месте. Роман-инсталляция

Эдуард Дворкин
 Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».



«Есть что-то как бы надломанное в нынешнем строе России и во всем, что ежедневно у меня под глазами».
П.А.ВАЛУЕВ. «Дневник министра внутренних дел»


ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ


Глава  первая. СМЕШОК  В  УШАХ

Во всем была большая изысканность и нарядность.
На стене висел картон Овербека «Таинство покаяния», под ним лежала брошюра Шедо-
Ферроти. Вокруг рояля с большим вкусом расставлены были стулья и кресла.  Пахло гиацинтами – из жардиньерок они тянулись к большим зеркальным окнам. Солнце светило с юга, было около
полудня.
– Как назвать то, у чего нет имени? – Надежда Михайловна Июнева двумя пальцами
раскачала десертный ножик.
Она была изумительно причесана, с круглыми локонами, спадавшими штопором на плечи
и высоким узлом сзади – под стать прическе на ней было платье: белое, все в ярких букетиках и с
большим зеленым бантом на спине у самых лопаток. Высокая, тонкая, прекрасно сложенная, она
блистала культурой тела, белых покатых плеч, изящных рук и нежной лебединой шеи. Она имела
 много природного ума, еще больше начитанности, но главной прелестью разговора и всякого с
нею общения была чрезвычайная ее искренность и прямодумие.
Затруднившись с ответом, Александр Александрович Половцов нашел яблоко и съел его.
Добрый, но несколько вялый человек с лицом средней руки помещика, он жил в Петербурге без определенного положения и, бог весть почему, прослыл медведем.  Однажды он
напугал ее в театре, но Надежда Михайловна давно простила ему это.
Между тем, выпито было по стакану чаю и налито по другому. На столе стояло варенье в вазочках, печенье в корзинках, на блюдечках и тарелках были разложены чернослив, винные ягоды, изюм, финики, разноцветный мармелад, кедровые орешки, грецкие и американские орехи. У резного буфета суетились два лакея. Комната обставлена была мебелью из крашеного американского дуба в шведском вкусе.
– Вы чувствуете, что небо беспредельно? – механически Надежда Михайловна расстегивала и застегивала пуговки лифа.
Она говорила забавно громким голосом так, словно бы в ушах у нее стоял шум колес мельницы. В ней было милое сочетание женского изящества и детской храбрости. Жизнь билась в ней живым теплым темпом.
Крупный, тяжелый пучок морщин лег между бровями Половцова. Он часто замигал, как будто в глаза ему ударил резкий свет.
В душе гордой девушки шевельнулась досада: беседа положительно не вязалась.
Смеясь, безнадежно она развела руками:
– Какое желтое у вас лицо! Опять кишки?
Их встречи всегда были проникнуты какой-то вежливой натянутостью.
Она знала: он – человек без дара логики и слова. В основе его жизни лежали не капризы ума, а потребности тела.
Чай почти отпили, и Половцов взялся за фуражку.
Ее последних слов он не расслышал – в ушах у него стоял женский смешок.


Глава вторая. СЛИШКОМ  МНОГО  ДУХОВ

Старинные стоячие часы в деревянном футляре пробили трижды слишком звонко, что к ним не шло – точно большого роста человек заговорил дискантом. В соседней комнате другие часы откликнулись баритоном.
– Граф Пистолькорс! – доложил лакей.
В начищенных как жар сапогах он вошел.
Самая наружность много говорила в его пользу: он имел холодное, умное и энергичное лицо с печатью мысли на лбу и выражением иронии в очертаниях губ. Атлетического телосложения, ленивый и медленный в своих движениях, не очень полный, широкий в плечах и пропорционально узкий в талии, он был одет в свободный китель цвета хаки и темно-синие шассеры.
Она поздоровалась с ним ласково, но без особенной нежности, без признака того порывистого волнения, двигателем которого всегда является взаимная сознательная симпатия.
Все было стереотипно: он рассуждал о всевозможных предметах, начиная с математики до музыки и даже танцев так определительно и свысока, что поневоле должно было принять его за педанта, желающего блеснуть своими сведениями.
– На Западе дарвинова теория – гениальная гипотеза, а у нас давно аксиома! – восклицал он.
Солнечные лучи врывались из-под наполовину опущенных штор и скользили по мебели, украшая ее золотистыми искрами. Стены сверху донизу задрапированы были кретоном и муслином, зеркала – украшены по бокам парой бра с розовыми свечами. В простенке радовала глаз акварель Кившенки, изображавшая взятие Ардагана, на софе брошена была «Логика» Милля в переводе Резенера и под редакцией Лаврова.
– Имена Кина, Гаррика, Тальмы ничего ясного и определенного уже не скажут последующим поколениям! – сетовал Пистолькорс.
Большими шагами Надежда Михайловна ходила по комнате. Красавица в духе Байрона (не хромая!) с серебряной стрелой в волосах, она была в почти темном платье черносливного цвета, волнистыми складками драпировавшем ее изумительный стан. Ее осанка и все приемы были безукоризненны.
– Князь Барятинский, командуя полком, явился на бал в день именин императрицы не в свитском, а в полковом мундире, – лениво потягивал гость пунш-рояль: смесь коньяка с шампанским, подслащенную ананасным вареньем.
– Что же теперь? – осведомилась хозяйка.
– Должен выйти в отставку! – медленно произнес он сквозь сигару.
Штабс-ротмистр лейб-гвардии Конного полка, он рассказал ей, как он седлает своего парадера, чтобы тот не натер спину.
В металлических звуках его голоса слышалась сила.
Взяв со стола веер, Надежда Михайловна обмахивалась им: принимая ванну, Эрик Августович Пистолькорс вылил на себя слишком много духов.


Глава третья. ДОСТУПНАЯ  СПАЛЬНЯ


Особняк был двухэтажный, выстроенный в характере Парижской международной выставки. Каменная ограда оканчивалась наверху решеткой с изображением меандра. Широкую лестницу обрамляли пилоны со статуями львов и вазами.
Владимир Ильич легко взбежал по ступеням, улыбнулся глазами – в ответ ему звонкой гаммой прозвучал девичий смех.
Надежда Михайловна Июнева вышла в нежно-голубом домашнем платье с небольшим вырезом на груди. Простой туалет, однако, благодаря ее фигуре и вкусу, производил впечатление очень нарядного.
– Рассказывайте же! – обеими руками девушка притянула гостя к себе. На лице ее было непетербургское выражение искренности.
В комнате не наблюдалось почти никакого убранства, только стулья чинно стояли по стенам. Вверху, под потолком, горело несколько кенкетов. Чеканный горельеф работы Сазикова изображал фавна: козлоногий, в лесу, он преследовал нимфу.
– Одного помещика, – не заставил Владимир Ильич себя упрашивать, – обокрала дворовая девка и бежала. Барин, само собой, подал в розыск. Девку поймали, посадили под караул и предали суду. Но девка была смазлива, а судья похотлив, и поэтому непременно хотел оправдать ее – для этого он составил такой приговор, послушайте: «А как из учиненного следствия оказывается, – с уморительной официальностью гость как бы зачитывал, – что означенная дворовая женка Анисья Петрова вышеупомянутых пять серебряных ложек и таковых же часов и табакерки не   к р а л а , – он разрядил голосом, – а просто в з я л а , и с оными вещами не   б е ж а л а, а только так   п о ш л а, то ее, Анисью Петрову, от дальнейшего следствия и суда, как в вине не признавшуюся и неизобличенную, навсегда освободить!»
– Еще! Рассказывайте еще! – не переставала хозяйка дома смеяться.
– Рыбачили вчерашний день на Ижоре, позади Царского Села, – охотно продолжил Владимир Ильич. – Стоим на заколе, закинули тоню. Покамест продолжалась завозка, как водится, выпили шампанского. И вот – выбираем тоню на плот, выгружаем мотню – и что же?! Прежирный серый тюлень! Архижирный!
Он гулко захохотал, и она вторила ему. У нее бывали порывы шаловливой веселости, сменявшиеся минутами глубокого раздумья. Порой его и ее сближало сродство душевных настроений.
Они обсудили последнюю новость: супруги Жербины продали свой особняк Международному обществу спальных вагонов.
– Я знаю многих, – комментировал гость, – которые искренно пожалеют об исчезновении этого гостеприимного дома, где столовая открыта была для всех, а для многих доступна и спальня!..
Он засиделся до полуночи и всё развлекал ее.
В его мягкой иронии и спокойных шутках сквозили интонации многоопытного лукавца. Игривый, образованный, кандидат прав и естественных наук, повсюду он вносил с собой оживление: в нем было что-то щекочущее и пряное.
Владимир Ильич Ульянов был редкость.


Глава четвертая. НАСТОЯЩИЕ  ОТНОШЕНИЯ


Кто-то осторожно постучал у ее двери – она сказала, что можно войти.
Барон Александр Людвигович Штиглиц вошел. В ночном костюме Надежда Михайловна сидела на полу, что-то рассматривая на ладони. Ресницами, глазами, еще чем-то она напоминала собой стилизованную фигурку Танагра.
«Истина – это нагота!» - пришло вдруг ему в голову.
Увидев его, она тотчас побежала ему навстречу.
– Как быстро летит время! Еще недавно я видел тебя ребенком, и вот ты уже взрослая! – сердечно он обнял ее и ощутил то упругое и трепетное, что было в ней.
С минуту он гладил ее бледно-золотые волосы небольшой сухощавой рукой. Он напустил на себя веселость, которая совершенно не соответствовала тому, что было у него на сердце. Они говорили о литературе, музыке, чуть ли не о политике. Во всех ее словах, движениях, во всем ее обращении с ним сквозила какая-то особая мягкость. Она была ласкова с ним, но он почему-то боялся этой ласковости.
Он сел на подушку, упавшую на пол.
Он попросил ее спеть, и она охотно исполнила его просьбу. Она любила музыку, имела прекрасный, обработанный голос и пела с большим чувством.
Он слушал ее, и на его лице отражалась тайная забота.
Надежда Михайловна Июнева была его приемной дочерью. Однажды, июньским утром он нашел ее, крошечную, в одеяльце, подброшенную ему кем-то. С тех пор минуло двадцать лет.
У каждого человека есть своя нежная, тонкая эстетическая струна. В бароне этой струной была его любовь к приемной дочери. Поистине, эта любовь не знала жертвенных границ!
– Лет двести назад в семействе живописца Ван-дер-Спика случилось большое горе, – принялся он рассказывать.
– Знаю, папочка, знаю – Спиноза ваш умер! – подергала Надежда Михайловна его за нос. – Почитай, в сотый раз от вас слышу.
Ее шаловливая нежность была исполнена робкой прелести.
– Вот как? – искренно он удивился. – Тогда скажи, доченька, не нужно ли тебе чего? У меня и чековая книжка с собой… Может быть, пароход или замок в Шотландии?
Он ничего никогда не жалел для нее.
– Нет, папочка, мне ничего ненужно. Замок у меня уже есть, да и пароходов этих чуть не флотилия – ты мне всегда их то на Рождество, то на именины даришь…
Немного они помолчали.
– Скажи, отец, – Надежда Михайловна чуть вздохнула и затуманилась, – как складываются настоящие отношения?
– Настоящие отношения, – Штиглиц пожал плечами, – по большей части складываются сами собой.


Глава пятая. ПОМПЕЙСКИЙ  СЮЖЕТ


Часы отбивали час за часом. Свечи горели спокойно, изредка потрескивая, некоторые оплывали и капали на пол.
В кабинете наглухо спущены были все драпировки.
Сам кабинет напоминал скорее музей, чем рабочую комнату в доме.
Портьеры во вкусе эпохи Возрождения, темно-зеленого цвета, с орнаментацией, вытканной попеременно серебром и белым шелком, и оконные занавесы в японском стиле, украшенные цветами и золотым обводом, – принадлежали очевидно к первоклассным произведениям артистического изделия. В углу на деревянной тумбе стояли кабинетные часы из бронзы, сплошь покрытые аллегорическими миниатюрными фигурками. Столы и стулья из черного грушевого дерева с роскошной металлической инкрустацией напоминали образцы миланской и флорентийской школы семнадцатого столетия. Огромный книжный шкаф, отличный по форме, со стеклянными дверцами, покрытый скульптурными украшениями, до того утонченно выполненными, что, казалось, они обломаются при первом прикосновении, завален был всевозможными вещами и вещицами. Чего здесь только не было! Флаконы, кубки, шкатулка для драгоценных камней с сюжетами из античной мифологии, сосуды из серебра с узорами, прорезанными на подобие кружева, десятки разнообразных предметов чеканного и отливного искусства самых оригинальных форм и назначений, фарфоровые вазы с изображением фигур и медальонов, восточные блюда с арабскими надписями, отливающие перламутром и золотом, древнецерковная утварь, жезлы, кадила, фаянсовая артистическая посуда – все это в изобилии виднелось на полках, многочисленных этажерках и столиках, наполнявших комнату. На низком шкафчике с инкрустацией по нефритовой черепахе лежала фарфоровая табакерка с сюжетом, взятым, по-видимому, с какой-то помпейской фрески. Рисунок в голубоватом тоне был настолько мягок и так изящен, что мог с успехом заменить камею. По стенам, среди пожелтевших гравюр и старинных портретов, развешаны были цветные ткани восточного и европейского происхождения. Встречались здесь и Ренессанс, и Венеция с индо-персидскими травами по чешуйчатому золотому полю, и Генуя с ее роскошной декоративной орнаментацией, и церковные золотошвейные изделия в романском, старорусском и византийском стилях.
Барон Александр Людвигович Штиглиц сидел, опершись обеими руками на рабочий стол и поддерживая ими голову – прекрасную голову мужчины лет пятидесяти пяти с чем-нибудь, и смотрел в книгу, судя по всему, в Британскую энциклопедию. По бокам от него стояли черные чугунные подсвечники, изображавшие танцующих одалисок, а прямо напротив была чугунная же
пепельница в форме жабы с приделанным к ней ножичком для обрезания сигар и надписью: «Actu non cantu».*
На стене, под рукой, висел телефон: № 102-47.





Глава шестая. СУЕТНОСТЬ  ПЫШНЫХ  ФРАЗ


Он никогда не проводил межи между словом и делом и даже слова считал эквивалентом дела.
Полный ума, разносторонности, знания людей вообще, он принимал большое участие во многих делах, хотя и казался от них удаленным. Многообразные и грандиозные предприятия, купля и продажа, обмен самых разнородных ценностей, денежные обороты на рынках и на бирже были для него, как для рыбы вода – стихией, дававшей свободу и благоденствие. В его официальной жизни была доля азартной игры. В туманном прошлом всего лишь заведующий эмеритальной кассой, он сделался крупным банкиром и был, по сути, правой, финансовой рукой государя. Его капитал прибывал, как вешняя вода, и давно вырос в большие миллионы.
Финансовая деятельность и приемная дочь – вот две оси, вокруг которых вращались все его помыслы, желания и чувства. Приемная дочь и финансовая деятельность!
Непостижимая тайна любящей привязанности! Как легко при ней самоотречение, как собственная жизнь стушевывается перед другой жизнью, ею переполняется и ею оживляется и богатится: для дочери и ради нее он был готов на все и даже поступиться финансовой деятельностью.
«Как можно в жизни делать что-либо иное, кроме того, чтобы любить?» - она спрашивала его.
Она предавалась мечтам о чистой, безмятежно тихой жизни, овеянной сердечной теплотой и далекой от шума улиц, шелеста шелков и суетности пышных фраз. Ей снились белые березки и перистая тень их нежных листочков, играющая пятнами на цветущей душистой траве. Из спальни ее по ночам слышались громкие хриплые стоны. Она вполне расцвела – по всем признакам ее пора было выдавать замуж.
Принимайте ветер таким, как он дует, – он, Александр Людвигович Штиглиц, готов был благословить любой ее выбор.
Барон и банкир сидел в своем кабинете, скорее напоминавшем музей, с раскрытым томом энциклопедии.
На сердце у него было мягко и грустно, он чувствовал, что слезы недалеко и просятся на глаза. Вздыхая, чтобы не пустить их туда, он обратил себя к менее близкому.
«Общество более и более расшатывается и распадается, – думал он за рабочим столом. – Неудовольствие и недоверие укореняются!»
Подсвечники изображали танцующих одалисок, пепельница стояла в форме жабы, красавица Генуя встречалась с могучим Ренессансом, под рукой находился телефон, нефритовая черепаха подползала с сюжетом.
Часы отбивали час за часом.



Глава седьмая. НА  КОРОТКОЙ  НОГЕ


Завтрак был на манер обеда: фаршированный поросенок под галантином, соус из сморчков, чирки со свежим салатом.
Говорили о разном.
– Молодой Варпаховский как там? – хозяин дома набросал себе требухи по-кански.
Убежденный вегетарианец, принадлежавший вероучению известного Фрея, по утрам он не мог обойтись без мясного.
– Венчался с девицей Шлихтинг. Третьего дня. В домовой церкви Потемкиной, – медленно Пистолькорс набрал разварной стерляди.
Вилкой Надежда Михайловна промахнулась по почке в мадере. Чтобы скрыть замешательство, она громко закашлялась, опрокинула соусник и уронила на пол салфетку. Впрочем, она всегда считала его человеком без внутреннего содержания. Этого Варпаховского.
В элегантном бережевом платье с буфами на плечах из темной материи в клетку, выпрямившись, тут же она взяла себя в руки.
– Папочка, расскажи нам о Ротшильде – ты ведь с ним на короткой ноге!
– Ротшильд никогда ни с кем не здоровается, – поспешно барон прожевал. – Он, если всмотреться, зеленый и со следами рвоты на бороде.
– Это какой же из Ротшильдов – лондонский или парижский? – ловко Владимир Ильич Ульянов поддел пирожок с налимьей печенкой.
– Тот и другой, – уточнил Штиглиц. – Оба! Каждый! – Он сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.
Ожидавшие знака лакеи внесли черепаховый суп – он был сварен не по-английски, а по-французски: не так густ и слизист.
Большая люстра, отделанная бронзой, бросала яркий свет на стол, уставленный сверкающим серебром и хрусталем. На стене висел офорт Ван-Остада «Химера»: полулев-полукоза с хвостом-змеей.
Отзавтракавшие начали курить.
– Обер-церемониймейстер Хитрово пойман в Ницце на обмане в карточную игру! – хрустко Владимир Ильич пролистал газету. – Получено официальное подтверждение. Пишут, он страдает умопомешательством.
– Его ум истощился в химерах – он предпочитал их действительности, – лениво Пистолькорс обвел взглядом стену.
Случившееся не было ни ново, ни оригинально, а старо, как мир и заурядно, как улица.
– Он был стар и умственно опустился! – барон выпустил дым.
Надежда Михайловна грациозно разогнала его веером – время от времени она вставляла слово в общую беседу.
– Вразрез, – говорила она. – Взаимно. Молебен. Кулебяка.
Половцов Александр Александрович сидел напротив и ел ее глазами.


Глава восьмая. КИПСЕКИ  И  РАРИТЕТЫ


На улицах было беспорядочное суетливое движение. Продавцы лихо выхваляли свой товар. По мостовой, играя в палочку-постукалочку, с визгом носились дети.
В карете с плохо затворявшимися дверцами, с дребезжавшими стеклами, с продранной местами синей штофной обивкой барон Штиглиц ехал по городу. Лязг раздавался: коренные лошади и подручная перевожжены были металлическими цепями.
Снаружи как-то вяло подтаивал снег. Служанки мели парадные.
«Будущность, что готовишь ты нам?» - думал барон.
Он посетил Гражданский департамент, с успехом председательствовал в Обществе взаимного поземельного кредита и направлялся на Невскую бумагопрядильню.
В зимнем дне чувствовалось дуновение весны. Колориты были мягки и отчетливо свежи.
С Невской бумагопрядильни он заехал на выпуск в Александровский институт, оттуда – в Учетный банк.
После банка Александр Людвигович принят был в Аничковском дворце – там ему преподнесли знак почетного члена Общества спасения при кораблекрушениях.
С новеньким знаком на камергерском мундире он приказал отвезти себя на Большую Конюшенную – там в Волковых номерах его дожидались Антонида Петровна Блюммер (вдова Кравцова) и Марья Арсеньевна Богданова (вдова  Быкова). Обе вместе заняли у него около часу.
На Невском Александр Людвигович отпустил экипаж. Не смешиваясь с толпой, он прошел пешком по левой стороне проспекта, избегая людей, шедших по правой.
Книжный магазин Черкесова помещался на месте прежнего известного магазина Кожанчикова. Штиглиц вошел.
В задней комнате напротив входа висела картина Герарда Доу. К другим стенам пришпилены были венецианские и русские солдатские виды.
Очнувшись от дремоты, Черкесов протянул гостю руку.
По годам он был старик и отличался религиозностью: пел на клиросе, исполнял обязанности ктитора. Говаривали, он имел особый подход к женщинам.
Неспешно приятели выпили водки – на закуску нашлось несколько розмаринов. Морщась, Черкесов заговорил о параличе духовных стимулов – он еле ходил, но еще свеж был головою. Его снедала мучительная, но доброкачественная болезнь. Когда-то барон связал себя с ним невидимой, но живой нравственной связью. Они чувствовали какую-то взаимную склонность.
В опойковых башмаках Черкесов вышел и вернулся со спокойным лицом. Он разложил на столе кипсеки и раритеты. Барону приглянулся альбом умершего архитектора Монигетти с рисунками церкви, построенной им в Ливадии.
– Пять тысяч рублей, – объявил Черкесов. – Для тебя – четыре.


Глава  девятая. НАВОЗ  ПОД  ПОСЕВ


– Не становитесь скучным, не болейте. Больные люди – это навоз под посев, который пожнет смерть и скука! – она старалась держаться прямо, непринужденно двигаться, и это ей удавалось.
Половцов сидел, уставившись на нее, как совиное чучело. Он не решался заговорить, а может быть, не знал, что сказать.
Потолок и стены обиты были красной обивочной тканью – окна, двери, книжные полки выкрашены в черный цвет. На полу лежал пунцовый ковер, усеянный голубыми арабесками. Повсюду стояли низкие кресла, скамеечки, диваны играющих, переливчатых ярко-красных, зеленых, голубых и желтых тонов.
Надежда Михайловна, вся в белом, с каким-то большим воздушным нагрудником, взглянула в сторону двери – платье с длинным треном, все усеянное золотыми блестками, грациозно колыхнулось вокруг ее стана.
Тут же дверь широко распахнулась: Владимир Ильич вошел, поставил букет красных маков на раму трюмо. Одетый, против обыкновения, почти щегольски, игривыми чертами лица он выражал детское простодушие и яркий юмор.
– Да, я готова, – Июнева надела перчатки и взяла сумку. – Мы едем на представление, – объявила она Половцову. – Прощайте!
В ответ Александр Александрович издал неопределенный звук.
– Вы пили перно? – с порога Ульянов обернулся.
Они вышли.
Хлестал проливной дождь, лошадь хромала, извозчик не знал дороги.
Они выехали на Большую Садовую, завернули на угол Екатеринингофского проспекта, не доезжая до Харламова моста, выкатили на Малую Подъяческую. Потом по Гагаринской набережной добрались до Пантелеймоновской церкви.
Зала была хоть и высока, но удушлива. Давали пьесу, которой предшествовали шумные толки: не то трагедию Озерова «Фингал», не то драму Оленина-Волгаря «Душа, тело и платье».
Они прошли в кресла. Публика была ненарядная, типичная для драмы и оперных абонементов – не та, что в балете и по субботам в Михайловском, куда было принято ломиться на премьеры, показываться во всем блеске в первых рядах и непременно опаздывать к началу.
Первое действие играли совершенно как пантомиму – свистки не давали расслышать ни одного слова.
В антракте Ульянов взял себе битки по-казацки и бутылку калининского. Надежда Михайловна пила джин-шер и ела шоколадное суфле.
– Савинов – это Прусаков, помноженный на Кондакова! – Владимир Ильич принял пустую чашку у какой-то дамы. – Кондаков же – Савинов, поделенный на Прусакова!
Во втором действии свистки возобновились с бешеной силой – галерка подражала реву животных, партер передразнивал актеров.
Наконец кто-то выстрелил из пистолета, и занавес упал.


Глава десятая. ЖЕЛАНИЕ  ПОЗИРОВАТЬ

Было уже за половину двенадцатого часа, когда Надежда Михайловна возвратилась из театра. Она вернулась домой с неопределенными ощущениями.
Неприкаянно она ходила из комнаты в комнату. В богато убранных помещениях царствовала глубокая тишина.
«В деревянном доме, когда он хорошо поставлен, отлично жить!» – вспомнились ей слова из пьесы и еще – «Девушки выходят замуж, чтобы быть свободными».
Сами собой губы Надежды Михайловны сложились в горькую усмешку, а лоб прорезала глубокая складка. Она чувствовала, что сердце у нее как будто прищемлено или отдавлено.
Отец зычно выкрикнул что-то наверху – поспешно она поднялась к нему. Дверь оказалась незапертой, она вошла.
Кровать почти вполне перегораживала комнату; подле кровати стоял стол, два-три кресла. На всем лежала печать отсутствия всяких удобств, отсутствия до того усиленного, что представлялось поневоле со стороны обитателя этого помещения желанием позировать.
– Мы живем в потемках и жмурках, все решается разговорами с глазу на глаз, элементы обсуждения при этом весьма узки и односторонни! – снова прокричал Александр Людвигович.
Положив голову на подушку из цветного канауса, он спал. Ему снилась женщина неопределенного возраста с довольно свежим лицом. В руках барона, выпростанных из-под одеяла, был толстый альбом, который, судя по всему, он рассматривал на ночь.
Помедлив, Надежда Михайловна потянула альбом на себя: Монигетти. Она просмотрела эскизы – они показались ей отвратительными.
У нее не было, да, точного и определенного понятия о красоте. Самый невзрачный рисунок, просто предмет, самый бледный, обыденный ландшафт казался ей красивым, когда она была в хорошем расположении духа и, наоборот, она проходила совершенно равнодушно мимо самых чудных видов, относилась предвзято к самым совершенным линиям и краскам, если была настроена дурно. То же можно было сказать относительно ее суждений о внешности людей: у нее не было, пожалуй, точного понятия о чистоте линий и гармонии, о пропорциональности, о красках и других объективных определениях красоты. Тех людей, которые внушали ей симпатию или обладали нравившимися ей внешними свойствами, она называла красивыми, других же – уродами. Красивыми она часто признавала блондинов, но редко удостаивала этого определения брюнетов.
Пистолькорс был брюнет, Половцов – рыжий, Ульянов – почти начисто лыс…
Часы в доме что-то пробили.
Со свечей в руке Надежда Михайловна вышла.
У себя в комнате она сняла платье и, встряхнув его, бросила на спинку стула.
Прошло несколько минут, и благотворный крепкий сон окутал забвением и покоем ее мозг и тело.


Глава одиннадцатая. ЖЕНЩИНЫ,  КОТОРЫЕ  СКАЧУТ

Ему снилась женщина свежего возраста с неопределенным лицом.
На ней было суконное, плотно облегающее платье со строгим, почти мужского покроя лифом, а в огненных волосах, сколотых на темени японским узлом, поблескивала сталью длинная шпилька.
«Кто ты, таинственно приходящая в чужие спальни возбуждать безмятежно спящих?» – воскликнул он с интересом.
Она, не ответив, спросила, что случилось с его дочерью, у которой утром был такой странный вид.
Он ответил, что этой темы поддерживать не намерен.
«Будьте искренни! – потребовала она от него. – Скажите, что у вас на сердце? Вы счастливы? Вам удалось избежать духа времени? Прошли вы через пропасть, глядя в небо?»
«Не знаю, кто вы и какую разыгрываете комедию, – он зевнул. – Я не терплю пустых фраз. Если вы пришли сказать, что любите меня – пусть так. Что же касаемо пропасти, то нет, не прошел, но пройду, если потребуется. Будьте уверены!»
«Дождь, падающий с неба, – зашла она с другой стороны, – уже не освежает, а изнуряет тебя. Ты истощаешь себя, общаясь с призраками – и там, куда упала капля твоего пота, – ногой она задела урильник, – вырастает одно из тех печальных растений, которые встречаются только на кладбищах!»
«Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться, пусть даже проводить дни прислушиваясь, – его мысли приняли причудливый ход, – но бороться, искать, найти и не вдаваться. Чрезмерно не вдаваться!»
«В юности ты был добр, – гнула она свое, – сейчас ты слаб, в будущем ты станешь злым!»
«Сейчас я силен, – принялся он смеяться. – Очень силен. Да я просто лев!» – он склонился к ней и одним движением расстегнул крючки на лифе ее платья.
«Львов укрощают посредствам мастурбации», – она запустила руку под одеяло.
Несколько минут длилось полное смятение – он не понимал, что происходит и где он находится. Он был счастлив, как слегка опьяневший ребенок.
«Небо должно простить тебя, – через некоторое время она сотворила знамение. – Между людьми, да, существуют известные узы, но спящие мужчины, танцующие лошади и женщины, которые скачут – это не жизнь, а шум жизни!»
«Для сердца нет житейских преград, – приблизительно так ответил он ей. – Нет дуба, из которого не выйдет дриада, и будь у меня хоть сотня рук, я не побоюсь, открыв объятия, ощутить в них, может быть, даже пустоту!»
В словах, которыми они продолжали обмениваться, незачем было искать скрытого смысла – ведь это был не более, чем нелепый сон.


Глава двенадцатая. САТИР  ЦАРСТВА  ЗОЛОТА


– Чудовищная фигура с самым плоским, самым низменным, самым страшным лицом – словно лягушачья морда! Глаза в красных прожилках, веки похожи на раковины, рот напоминает прорезь в копилке, притом же слюнявый! Его голова безобразна – она пахнет пещерой и троглодитом! – рассказывал Александр Людвигович. – Настоящий сатир царства золота!
Дело было в следующую субботу.
– Джеймс, Соломон, Эдмон, Натаниель или Морис? – Пистолькорс положил себе спаржи. – Помнится, Ротшильдов пятеро.
– Каждый, – Штиглиц тряхнул солонкой. – Каждый из них. Един в пяти лицах.
На полу лежал обюссонский ковер, семь свечей на камине отражались в зеркалах и венецианских подвесках.
– Как же относится он к женщинам? – по спине Надежды Михайловны сверху донизу пробежала дрожь.
– Он считает женщину средством физиологического оздоровления.
– А любовь?
– Телесным упражнением.
Ели приятный на мужской вкус обед – в качестве основного блюда подан был окорок косули.
– Чиновник Департамента духовных дел иностранных исповеданий Министерства внутренних дел Протопопов ударил вице-директора графа Николая Францевича Коскуля табуретом, – высмотрел Владимир Ильич в газете. – В припадке умоисступления, а потому освобожден был присяжными от наказания.
– Как люди исковеркались! – Штиглиц взглянул на Половцова.
Волосы, разделенные длинным пробором, придавали тому вид гермафродита. Уже в половину обеда Александр Александрович был красен, как кошениль, и глянцеват лицом, как будто у него сделалась рожа.
Обед был без особых происшествий.
Во время кофе пошел снег с дождем.
– Тройницкий как? – булавкой барон ковырнул в зубах.
– Ему лучше, – был ответ.
Затем стали разговаривать о другом.
Заехавший поблагодарить за подаренную ему собаку врач Красовский рассказал, что велел вскрыть обивку мебели в комнатах, где императрица должна была родить, причем в самой мебели оказались черви от гнили и нечистоты.
В белом атласном платье порывисто Надежда Михайловна оправляла воланы из черных кружев.
Ей хотелось бежать людей.
Ей нужно было сейчас то, чего отец не мог дать ей, и это случилось впервые.
Ее лицо пошло пятнами.
Решительно Александр Людвигович поднялся – он не понимал, как можно делать из обеда занятие и просиживать за столом часами.


Глава тринадцатая. ВСЕ – НЕНОРМАЛЬНЫЕ!


Тройницкому было лучше, и эта мысль успокаивала барона. Возможно даже Тройницкому было сейчас лучше, чем ему самому – ведь тот не имел дочери, которая откровенно страдала и чьи страдания безусловно передались бы ему как отцу.
«Малышка, которую еще недавно подтирали, если вдуматься!» - расхаживал Штиглиц по дому.
Тщетно он крепился против желания растрогаться.
В одной из комнат Александр Людвигович заметил скрипку и смычок к ней – приложил к плечу: почти все двойные ноты звучали нечисто.
«В детстве она была резва, шаловлива, тараторка и хохотушка, – вспомнилось. – Дом оживлен был присутствием умного красивого ребенка. Она обещала быть бойкой!»
Он рассказывал ей интересные подробности о нравах животных, на пароходе они плыли в Пермь, он возил ее отдыхать на Иерские острова и в деревню Шишкино за Ораниенбаумом.
Поленов приходил рисовать ее портрет. «Нельзя довольно налюбоваться ею, что за глаза!» – в сторону восклицал он, размазывая краску по холсту. Роден и Антокольский ваяли ее бюст, и сам знаменитый Ледрю изобразил ее на кувшине с дельфинами в виде наяды.
Как-то они вместе съездили в село Пичины Шацкого уезда Тамбовской губернии. Там, Штиглиц помнил, она ходила в желтом гладком платье с большим количеством мелких оборок, шедших от пояса книзу, недлинной прямой кофте и красной шляпе с зыблющимися перьями. Ее шея была обнажена. Она читала тогда первую книгу «Илиады» в переводе лорда Дерби и спрашивала у него непонятные места. В ее выразительных глазах светился живой интерес. Черты ее лица дышали полнотой жизни, а незаконченность ее форм была полна несказанной прелести – уже в ту пору в невинной худобе ребенка замечались округлые линии.
«Мы все идем к чему-то очень хорошему и страшно веселому!» - полная волнующей, неповторимой грации она восклицала тогда.
Неприкаянно барон ходил анфиладами.
Она шутила по поводу брака теперь, говорила, что ее призвание – остаться старой девой, а по ночам заглушала подушкой рыдания, изнывая от горького одиночества.
Никто не мог удовлетворить ее идеалу!
«Какие-то они ненормальные!» - решительно Надежда Михайловна не допускала до себя никого из осаждавшей ее толпы поклонников, и лишь для троих было сделано исключение.
Ульянов – она всегда была рада ему.
Пистолькорс – ей доставляло удовольствие пикироваться с ним.
Половцов – по странной прихоти она могла его выносить.


Глава четырнадцатая. ГНОЙНИК  В  ЖИВОТЕ

Приехавший поблагодарить за подаренную собаку врач Алексей Яковлевич Красовский, проведен был в проветренную светлую комнату.
Здесь находились средневековые лари, шкафчики с инкрустациями, повсюду были расставлены предметы искусства неизвестного происхождения: статуэтки из Чили, музыкальные инструменты дикарей, большие корзины цветов, сделанных из птичьих перьев. На полу постелены были шкуры белых медведей.
«Чрезвычайно складная и необыкновенной шерсти собака, – думал врач. – Кинг-чарль!»
Часы в доме что-то пробили – тут же вошла Надежда Михайловна. Он видел ее смятенное состояние и потому ободряюще улыбнулся. Его милая улыбка обнаружила крепкие, широко расставленные зубы.
Он придвинул свой стул и взял ее за руку. Едва он коснулся ее – она стала сама не своя.
Положительно она чувствовала временами, что сердце ее перестает биться, словно его вырвали из груди.
– О, ничего похожего! – мимо пуговиц лифа вставил он слуховую трубку.
– У меня гнойник в животе! – с нервной тоской продолжала она настаивать.
Платье на ней вздулось.
– В таком случае попрошу раздеться! – отведя глаза, принялся он смотреть за окно.
Давно уже Алексей Яковлевич был женат, но никто никогда не видел его жены.
– Готовы? – мысленно он досчитал до ста.
В ответ ему раздались странные звуки.
Медленно Алексей Яковлевич повернул голову. Глазам его представилась парижская порнографическая картинка: Надежда Михайловна стояла в одних чулках и туфельках. Ее смех был самодовольный и одновременно циничный.
– Догоняйте! – она побежала от него вдоль стола.
Он накапал валерианы, заставил ее выпить.
– Никакого гнойника нет и в помине! – вынес он диагноз.
– Есть! – начала она спорить.
– Нет!
– Есть!
– В таком случае я сделаю вам кровопускание и скарификацию, – произнес он, имея совершенно серьезный вид. – Отправить вас в Еленинскую больницу?
Надежда Михайловна на кушетке, свернувшись в клубок, без передышки курила папиросу за папиросой и не отвечала ему. Ее взял суеверный страх.
Внимательно Красовский гладил бороду.
Покамест положили на том, что Надежда Михайловна чаще будет бывать на воздухе и станет пить микстуру Ривери с мелиссовой водой.


Глава пятнадцатая. МЫСЛИ  В  ЗАСТЕНЧИВОЙ  ФОРМЕ


Во вторник ему надлежало быть на завтраке у государя – к назначенному часу Александр Людвигович приехал в Зимний.
Он сбросил пальто на руки какому-то свитскому генералу, ополоснул в ватер-клозете рот, проверил пуговицы на панталонах.
На мраморной лестнице он встретил человека, несущего три чашки с окурками и в одну из них положил свой.
Пройдя через шкафные уборные комнаты, он заметил в них разложенные предметы одежды и обувь.
– Государь утомлен – его надлежит беречь! – в приемной предупредил всех гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин.
Он распахнул широкие двери, и все приглашенные прошли в царские покои.
Мебель состояла здесь из тяжеловесных столов, кресел, диванов из карельской березы. Это светлое, почти белое дерево, в столь простых непричудливых формах, эти невысокие комнаты с большими, смотревшими на Неву, полными света окнами, составляли весьма характерную и согласную с его собственной личностью рамку жившего среди них человека.
– Идут! Идут! – фрейлина и кавалерственная дама графиня Мойра присела в низком реверансе.
Все приняли подобострастные позы.
Человек среднего роста, полный и хромоногий, с экземой на приятном лице, появился в полковничьем мундире: самодержец. Его сопровождала блондинка немецкого типа, изрядно помятая, в светлом сарпинковом платье с голубыми горошинами: императрица.
– Прошу садиться! – государь обвел рукой сервированный к чаю стол, и тут же генерал-адъютант граф Граббе и только что пожалованный в обер-шенки князь Вяземский внесли самовар.
– Вы кушать, кушать! – самолично царица разрезывала кухен и раскладывала его по тарелкам.
При всей своей доброте она была чрезвычайно тяжеловесна – Штиглиц знал: не сегодня-завтра она должна была разрешиться от бремени.
– Ну-с, как идут дела? В империи? – приступил монарх.
Кривобокий, весьма уродливо сложенный сенатор Павел Григорьевич Извольский дал обычный ответ, что дела идут хорошо.
Докладывали царю кто с детской, кто со старческой самоуверенностью.
Столичный обер-полицмейстер Трепов был по обыкновению докторален, самоуверен, узок во взглядах, не совсем добросовестен в выборе доводов.
Начальник Третьего отделения и шеф жандармов Мезенцов пусть говорил и дело, но не рельефно и без твердого заключения.
Старичок с улыбкой вольтеровской статуи министр финансов Бунге высказал уклончивые мысли в застенчивой форме.
Он кончил заявлением, что не настаивает на сказанном.
По возможности Александр Людвигович держал себя на втором плане.


Глава шестнадцатая. КРАСАВИЦА  И  УМНИЦА


– Надежда Михайловна как? – осведомился государь.
Отпустив прочих, он прогуливался с Александром Людвиговичем по зимнему саду.
– Девчонка, бить ее некому, и взрослая причудница! – ответил барон с сердцем.
Невиданные цветы испускали диковинный аромат. Разговор носил непринужденный характер. Государь был в добром расположении духа. Затейливые птицы распевали на все голоса. В серебряном ведерке хрустели льдинки и шипело шампанское.
–  Она у вас, ведь, красавица? – из тонкого богемского бокала государь изволил сделать глоток.
– И умница! – из точно такого же банкир сделал два.
Он мог позволить себе такое – прошлогодний заем в четыреста миллионов был покрыт более чем в десять раз, и государь знал это.
– Вы предлагаете разместить новый заем за границей? – государь отогнал ручного павлина.
– Да, ваше величество.
– И слить железнодорожный фонд с общими средствами Государственного казначейства?
– Именно так, ваше величество. Слить, – Штиглиц обошел расцветающую драцену.
– Как, в таком случае, предполагаете вы покрыть российские трассировки?
– Для этого, ваше величество, я заключу сделку с Ротшильдом, – барон бросил крошку колибри, и та поймала ее на лету.
– Он мочится прямо за письменным столом, Ротшильд? Почему так?
– У него нет времени на ватерклозет, ваше величество.
Хмыкнувши, государь достал коробок, чиркнул спичкой, поднес огонька Штиглицу – проворно тот успел высвободить из портсигара папиросу.
Разговор продолжался: Александр Людвигович положительно выразился в пользу представительных, но не конституционных форм правления, он полагал отложить разработку серебряных руд в Семипалатинске и, напротив, приступить к прокладке Одесско-Парканской железной дороги. Постройку ее, полагал он, вполне можно было доверить барону Унгерн-Штернбергу. И еще – спички!
– В каком смысле? – взял государь на карандаш.
– Они со времен пожаров сорок девятого года запрещены по всей империи. Согласитесь, ваше величество, мера сия устарела?!
Для государя он был больше чем просто личный банкир и финансовый советник – спорить с этим не приходилось.
Возвратившись домой, Александр Людвигович ключиком завел часы и наслаждался их боем.
Поздно вечером ему прислан был орден св. Владимира 1-й степени.





Глава семнадцатая. НА  РОВНОМ  МЕСТЕ


Его душой, собственно, никто не занимался.
Отец не умел приложить руки ни к какому земному делу. Он был до такой степени далек от человеческих забот, что казался безумцем. В брюках из белого пике он ходил то медленными, то очень быстрыми шагами. В нем прорывалась мелочная раздражительность. Он, закрывая сахарницу, сажал туда для контроля муху. Категорически не переносивший щекотки, он был убежден, что если человек к нему приближается, то не иначе как с целью грабежа.
Дни проходили крайне однообразно.
Мать подравнивала конский волос на щетках, сортировала пряники, стряпала для разносчиков и умывала их детей. Ей не хватало умения утонченно выражаться. Она не интересовалась событиями, не имевшими прямого влияния на ее жизнь. Морщины на ее шее были прикрыты мягкими черными лентами капора.
Короче познакомившийся с жизнью и ее превратностями, подростком Александр Людвигович опрокидывал мальчишек на улицах и девчонок на лестницах.
«Что может заменить оружие? – спрашивал он себя. – Элемент внезапности!» - сам же и отвечал.
Все средства казались ему годными.
Сильно обойденный воспитанием, зато прекрасно он был одарен от природы. Он много ел – это было особенностью его организма. Множество мыслей теснилось в его голове. Маленький, коренастый, скуластый, он был весь энергия и отвага.
«Меняются формы и внешние поводы, да, – уже тогда он понимал. – Существо и корни всегда одни и те же!»
Его свободная и гибкая мысль не способна была закостенеть в пределах одной какой-нибудь догмы. В его взглядах встречались оттенки, но оттенки эти были несущественны.
«Дробить! – постановил он себе. – Так дробить ливни бытия, чтобы солнце светило и радуги строились вверху!»
У него были все основания верить в свои силы. Он жаждал жизни с ее смехом и борьбой. Он знал, что наделен теми средствами, которые должны были вывести его на авансцену. Минутами у него являлось поползновение действовать наподобие громил, прибегнуть к угрозам, только бы добиться своего – одумавшись, он говорил себе, что все-таки лучше употребить хитрость и терпение.
Он раздобыл билет на право жительства в обеих столицах.
«Москва обильна красавицами и богата радушием, – навел он справки. – Раскинулась на холмах: подъемы, спуски».
Ему предстояло начать на ровном месте.
Он приехал в Санкт-Петербург и смешался с толпой.


Глава восемнадцатая. ЧУДО  ОПРЯТНОСТИ  И  ЧИСТОТЫ


Снова Александр Людвигович спал.
В кровати с пологом на теплой подкладке, украшенном розовыми и голубыми перьями, он видел сон.
Снилось ему, будто в траурных кружевных манжетах он рисует виньетку. Виньетка, легкомысленная и воздушная, шаловливо бежит его карандаша, она смеется и норовит перебраться на манжету, а то и улететь вовсе. Он, Александр Людвигович, готов предоставить ей свободу, однако же виньетка не окончена, в таком виде решительно он не может отпустить ее и прижимает пальцем.
Увлеченный работой, не сразу он почувствовал, что рядом кто-то сидит. Женщина, неопределенно свежая, та самая из прошлых снов, была в костюме вакханки, сделанном из шкуры пантеры.
Какая-то сладостная истома овладела им.
«Сегодня вы на редкость романтичная!» - воскликнул он (ему показалось, будто его руки удлиняются).
«Романтизм – это нечто большее, чем свобода предаваться разврату, закрыв глаза! Откройте их!» - она шлепнула его по рукам.
С некоторой опаской медленно он разлепил веки: женщина оказалась в пеньюаре из белой бумазеи. Ее волосы струились, как музыка.
Сон был как наяву. Натурально Александр Людвигович уже не мог отличить реальность от фикции.
«В холодный, ненастный день, представьте, стоят прачки у озера и полощут белье. Порывы сильного ветра налетают на них, обдавая дождем и снегом. Юбки у прачек насквозь промокли и стали тяжелыми как свинец. Трудно работать вальком. Кровь проступает из-под ногтей», – понесло его вдруг воспоминаниями детства.
Она не обратила ровно никакого внимания на его пустую болтовню. Их разговор продолжался в дружеском тоне. Она ответила ему на множество незаданных вопросов.
Он несколько удивился, узнав, что она свободна.
Она достала из кармана слоеный пирожок и мило предложила ему.
Они смотрели друг на друга с внезапной симпатией.
Он предложил ей место домоправительницы. Сделанное в шуточной форме предложение приобрело серьезный характер.
«Вас разоряют бесполезными расходами и тем хуже обслуживают, чем больше у вас слуг!» - она согласилась.
Искусный в финансовых делах, дома и впрямь он допускал полный беспорядок.
«Я слыву за чудо опрятности и чистоты!» – уверяла она его.
Он лежал на кровати, чувствуя, как при каждом ее слове удаляются и исчезают дурные минуты его прошлой жизни.
Потом ее образ замутился в его глазах, и он уснул.


Глава девятнадцатая. ПРИЕМНЫЙ  ДЕНЬ


Ему предложили купить рудник. Барон знал: пустой.
Железную дорогу. Ведущую в никуда, ржавую.
Обюссонский ковер, очередной.
День был приемный, и Александра Людвиговича осаждали со всех сторон.
Комод в стиле Людовика Пятнадцатого.
Спиртовую грелку.
Немецкий нарывной пластырь.
Много всего разного.
Длинноволосый нигилист принес бомбу и шестиствольный пистолет.
Барон купил акварель Густава Моро.
Книгу Петрония, в которой не хватало страниц.
Зеркало граненого венецианского стекла в раме из черного дерева, инкрустированного бронзой.
Портной явился с предложением платья.
Биржевые маклеры просили дать им ордер.
Повар-поляк: бигос, мнишки, розбратель.
Степенный чернокудрый молодой вдовец привел сиротку с голубыми распахнутыми глазами:
– Жениться беспременно мне след было!
Барон дал им денег.
– Следующий!
Бледная дама, уже не молодая, но еще прекрасная. Высокого роста, не слишком высокого, но настолько, насколько это идет женщине. Жакет сильно открыт у шеи, на нем высокий воротник из меха выдры. Рука не маленькая, но превосходной формы.
Она подошла к нему со смеющимся ртом. Открыто и смело посмотрела в лицо. Ее щеки вздрагивали от радостного чувства.
– Вы?! – проговорил он рассеянно, будто во сне. – Чудо опрятности и чистоты? Вы, укрощающая львов посредством мастурбации? Вы, женщина, которая скачет, производя шум жизни?
– Моя юбка насквозь промокла и стала как свинец, – ответила она в тон. – Вы предложили мне место домоправительницы, и я пришла.
«Чрезмерно не вдаваться!» – понял он.
Он нажал на пружинку своих карманных часов, чтобы они зазвонили.
Сцепив на затылке руки, он то поглаживал по привычке курчавые волосы, то закладывал правую руку за борт почти наглухо застегнутого сюртука и, устремив взор на какой-то старинный портрет, висевший против него, на котором краски выцвели, весь обратился в слух – фрагментарно она рассказывала о себе.
Они легко смогли столковаться.
Отблески огня пробегали по их лицам.
Чугунная доска в глубине камина блестела, как серебряный барельеф.


Глава двадцатая. СКВЕРНАЯ  КОМНАТА


Она рассказывала все, как могла бы говорить талантливая актриса на сцене.
– Сердце женщины не имеет морщин, – между прочим сказала она.
Она довольно высоко оперлась носком о край камина, отчего платье соскользнуло и открыло всю ногу.
Им овладела неодолимая сонливость.
– Камчатные скатерти во Фландрии служат простынями, – продолжала она говорить.
Она говорила просто так, ни о чем. Ему стало известно, что когда-то она держала торговлю кружевами.
Доподлинно Александр Людвигович не мог сказать, спит он или бодрствует.
«Что делает любовь? – вдруг пришло ему на ум. – Любовь делает сон явью!»
Он знал: она привнесла с собой душевную теплоту, в которой он нуждался.
Он знал еще: бытие таинственно, как и движение его.
Она отплясывала бурре, потом показала ему то, что принесла с собой: большой эскиз Ванлоо, том Бешереля, горшок левкоев и бутылку фронтиньянского муската.
«Бернеретта, – старался он запомнить ее имя. – Бернеретта!»
Она была еще определенно свежа.
Они спустились на подъемной машине в подвал, потом на спусковом устройстве поднялись на чердак.
Он показал ей ванную: от теплой воды поднимался резкий аромат какого-то цветка. Мыльный пузырь, танцуя, кружился над ними, окрашиваясь, словно радуга, всеми оттенками, какие только существуют в природе.
Он отдал ей ключи, но не все.
Особый американский ключ он сохранил за собою: ключ от скверной комнаты.
Комната эта в необжитом крыле дома имела два лица: одно, прикрытое маской – для случайного, несведущего посетителя и другое – обнажаемое лишь перед тем, кому известны все подлинные обстоятельства, и прежде всего – перед самим хозяином, которому открыта была ее мрачная сущность.
В комнате царила холодная пустота. Полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями жухли на стенах. Стол покрыт был черным марокеном.
Сюда просачивался нездоровый туман прошлого.
– О, время! Сколько язв ты прикрываешь, если не излечиваешь! – войдя, Александр Людвигович опустился в кресло, собирая мысли.
Здесь висел портрет умершего Гильденштуббе, стояла изваянная Чижовым статуя Бибикова и витала бледная тень барона Корфа.
«Мир праху опередившего нас», – думал Александр Людвигович.
Когда он уходил, они стенали за его спиной.






ЧАСТЬ  ВТОРАЯ

Глава первая. НАПАДЕНИЕ  МЕДВЕДЯ


Весна вступала в свои права не без борьбы с зимою. Стояли дни то невыносимо теплые, то вдруг снова валил снег.
В огромном доме Харламовых, что на Большой Садовой улице против Третьей Съезжей, то вынимали двойные рамы, то, матерясь, вставляли их обратно.
«Экая глупость!» - со всеми вместе Владимир Ильич то вынимал, то вставлял.
За окнами была веселая суета. Слышались удары молотка по железу. В толпе лошадей и людей дурачились скоморохи. «Масленица!» – ладонью Владимир Ильич хлопнул себя по высокому лбу. В котелке шоколадного цвета он вышел пройтись.
На улицах было гулянье, все лица дышали радостью весны. Кричали женщины, кто-то звал на помощь, кто-то грозил, кто-то предлагал послать за полицией. Небо сделалось ясным и даже имело темно-голубой колорит. Золотые буквы вывесок горели на солнце. Играл оркестр. Где-то крутились карусели, кто-то карабкался по шесту.
На Сенной Владимир Ильич повстречал брата.
С сильно выраженным в лице типом монгольской расы, в беспорядочно накинутом черном плаще Александр Ильич Ульянов прижимал к себе что-то, завернутое в «Имперскую газету».
– Каким, брат, ты, однако, иностранцем смотришь! Как эмигрант какой весь бородой оброс! А в свертке что – бомба?! Стало быть, вскорости государь проехать должен?! –  Владимиру Ильичу сделалось безотчетно весело.
Взрыв негодования был ему ответом.
– Твои шуточки! Когда и перестанешь! Право же, Владимир, ты несносен! – все же Александр Ильич обнял младшего брата.
Седая женщина с добрым лицом и приветливым взглядом с улыбкой и протянутой рукой шла им навстречу – они обошли ее с двух сторон.
– Здоровье как? – тем временем спрашивал Владимир Ильич и сам видел: сносно.
В юных годах Александра считали недолговечным, находя, что у него чахотка – сейчас тот обнаруживал заметную наклонность к тучности.
Вокруг, норовя стянуть что-нибудь, ходили цыгане и вилось детворьё.
Дама в большом меховом палантине прошла мимо и оглянулась на них сквозь лорнетку.
– Живешь нормально? – интересовался Ульянов-младший и видел сам: более-менее.
Перебивавшийся уроками и перепиской бумаг Александр Ильич одет был чисто, без заплат, имел кой-какое белье, видневшееся из-под наброшенного плаща, и даже опирался на трость с рукояткой из слоновой кости.
Увлеченные разговором они не успели отпрянуть: сорвавшийся с цепи, на них бросился медведь – одного укусил в ногу, другому оцарапал лицо.


Глава вторая. СЕРЬЕЗНЫЙ  РАЗГОВОР


– Любовь – это отжившая иллюзия! Возьми первую встречную! – Александр Ильич Ульянов сидел в кресле орехового дерева, сквозь белый чехол которого проглядывали круглые подлокотники, сделанные из ножек стула.
Спустя несколько дней после происшествия на Сенной он зашел проведать брата.
На окнах не имелось никаких занавесок – только белые, без всякой оторочки, коленкоровые шторы на металлических прутах. Вторые рамы были выставлены.
– Зачем же первую? – достаточно бодро отозвался Владимир Ильич с кушетки. – Тут действовать нужно с разбором.
Его забинтованная нога покоилась поверх пледа.
Справа от Александра Ильича, в рамке из палисандрового дерева, висел портрет Столыпина. Справа, против камина, всю панель занимали полки с книгами – они огибали сверху дверь, вделанную в панель, образуя что-то вроде большого библиотечного шкафа и переходя внизу в действительно запертый шкаф простого дерева, выкрашенного под орех – там хранились документы, с которыми младшему брату приходилось иметь дело по долгу службы.
– Она умна, первостепенная красавица и славится своим благонравием, – тем временем так отзывался Владимир Ильич о той, что покорила его сердце. – Я полагаю, ради нее стоило придумать это слово: «очарование»!
– Изломанная и набитая монетами амфора! – поддел Ульянов-старший.
Едва он не сказал «копилка», но вовремя удержал себя от похабщины.
Негромко в камине потрескивали полешки. Напротив камина на стене висели два больших плана: один – на палке, придерживаемой снизу деревянной рейкой, – план Симбирска; другой – Кокушкино, и между ними – пара седельных пистолетов в футлярах из зеленой саржи, упиравшихся в потолок. Там видны были бумажные обои, разрисованные ядовито-зелеными и оранжево-желтыми ананасами.
– Я держусь того мнения, что деньги еще никому не мешали! – Владимир Ильич пожал плечами.
– Зачем же тогда, здрасьте пожалуйста, говорить о любви? – в свою очередь пожал плечами Александр Ильич.
– Одно другому никак не противоречит! – Ульянов-младший, приподнявшись, плюнул в камин, но попал в каминную доску.
На каминной доске, расписанной под мрамор, стояли часы орехового дерева с циферблатом от простых извозчичьих часов. По одну сторону их находилась банка с вишневой настойкой, прикрытая куском бумаги, а поверх него – старым абажуром, и еще банка со сливовой настойкой. По другую сторону от часов стояла бутыль с настойкой зверобоя, помогающей при порезах – именно за нею Александр Ильич и явился. Между прочими предметами на каминной доске валялись в беспорядке пустые спичечные коробки, старые бутылки из-под чернил, аптечные пробирки и во множестве – скальпели.
Младший брат, Александр Ильич помнил, был кандидатом не только прав, но и естественных наук.


Глава третья. ЯНСЕНИУС  В  ЖЕНСКОМ  ОБЛИКЕ


– Да, сила в сплоченности. Несомненно! – ответил Владимир Ильич. – Именно в ней! Перед лицом внутренней и внешней угрозы Россию надобно сплотить. Под знаком самодержавия! Любыми законными средствами!
– Радикальная и пагубная ошибка! – нервно Александр Ильич замахал пальцем. – Стремление сплотить Россию силой повлечет непредсказуемые последствия! Самодержавие же, опускаясь до подобного уровня, само умалит свое обаяние и понизит – да, понизит! – свое значение!
Уже говорили они о политике. Как обычно, старший брат шалил либеральными идеями: для поворота к лучшему, он считал, требовалось, чтобы сперва дан был простор к худшему. В свое время он прославился кой-какими произвольными выходками, упрочившими за ним репутацию неделового и едва ли не врага законности. Снисходительно Владимир Ильич улыбался, слушая его революционные теории.
– Твои воззрения, замечу, ложны! Ложны насквозь! – Нападая, старший Ульянов швырнул окурок в камин.
Чуть выше камина прибита была широкая рама из простого дерева со вставленным в нее потемневшим зеркалом. Буквально вся она была усеяна гвоздиками, на которых висели ножницы, привратницкий фонарик, старые жестяные подставки, абажур, негодные курительные трубки, лезвия для бритья, кастет, кинжалы, спринцовки для ушей и клизмы. За зеркало засунуты были пустые конверты, а над зеркалом, в позолоченной рамке рыночной работы висел портрет их матери Марии Александровны Бланк: суровое лицо под шляпой с белыми перьями – настоящий Янсениус в женском облике. По обе стороны от портрета приколочены были два палисандровых ящичка: один содержал табакерку, очки, лабораторные стекла, игольник и зуб покойной – в другом находились презервативы и кожная мазь.
– Воззрения не могут быть ни истинны, ни ложны, – тем временем парировал Ульянов-младший. – Есть мое, твое воззрение, третье, четвертое, десятое. Какое истинно? Для каждого свое!
В своих суждениях все же он старался держаться нейтральной почвы.
Разговаривая таким образом, братья выпили вишневую и сливовую настойки, выкурили пачку папирос «Дядя Костя».
– Воззрения, тем не менее, могут идти вразрез с общепринятыми, – на одной ноге Владимир Ильич допрыгал почти до середины комнаты. – И это как раз твой случай. Если ты не желаешь быть побитым каменьями… – не договорив,  он упал.
Посреди комнаты стояло большое старинное бюро розового дерева с медными совсем позеленевшими инкрустациями – на нем размещались пюпитр, испещренный пятнами, словно у школьника, микроскоп, свеча в медном подсвечнике, железные щипцы для снятия нагара, чернильница и множество всяких безымянных вещей. Там же поставлены были два стула с соломенными плетеными сидениями – на один из них, с помощью брата, поднявшийся с пола Владимир Ильич и уселся.
– Возьми, Александр, – из бюро он достал ассигнацию. – В этом месяце я заработал изрядно и могу без ущерба оказать тебе помощь.


Глава четвертая. ТРОЕ  УМНЫХ


Когда Ульянов-старший, прижимая к себе бутыль с настойкой зверобоя и баночку с кожной мазью, наконец, ушел, Владимир Ильич, снова расположившийся на кушетке, принялся думать и перебирать в памяти детали только что завершившегося визита.
Брат, помогая ему подняться с пола, носком сапога попал в мандолину – инструмент следовало отдать в починку.
За окнами, они оба видели это, снова повалил снег – Владимир Ильич попросил брата вставить вторые рамы, и Александр исполнил его просьбу.
По своему обыкновению, он долго рассматривал стоявший в кабинете скелет и, сняв люстриновый чехол, допытывался: чей? Владимир Ильич, как повелось, отшутился.
Их продолжительный разговор и на этот раз не дал отчетливого результата – с любви они перескочили на политику, с политики перешли на личности.
Обговорили Штиглица. Брат удостоил его аттестации старого дурака.
Без всяких на то оснований вставший на почву исключительности Александр Ильич давно мысленно разделил людей на лагери, окрасил их в однообразный приятный или отталкивающий цвет, распределил, сообразно с этим, свои симпатии и антипатии. Он прилепил к людям раз и навсегда установленные ярлыки и по ним уже оценивал их, не заглядывая далее и притягивая их взгляды и убеждения к заранее установленному инвентарю.
«Кто, в таком случае, умный? – спросил Владимир Ильич, щурясь. – Есть такие?»
«Есть! – в запальчивости брат просыпал фамилии. – Беклемишев, Солнцев, Гаврилов!»
Тут же он осекся.
Этих людей Владимир Ильич не знал, но инстинктивно почуял недоброе. Судя по всему, брат сболтнул, чего не следовало. Владимир Ильич не мог видеть его лица – оно сплошь заклеено было пластырями, но догадался, что на нем написаны неудовольствие и досада. Тут же Александр постарался соскочить с темы.
«Моника Терминская, вундеркинд, ученица Рубинштейна, представь, обмочилась за роялем!» – деланно принялся он смеяться и изображать.
Их отношения охраняли секрет одного, не допуская любопытства другого.
Все же удалось выведать: Беклемишев – отставной полковник, Солнцев – изюмский предводитель дворянства, Гаврилов – тоже приезжий.
Владимир Ильич знал, что брат взял себе за правило действовать напропалую, и опасался, что тот легко может сойтись с людьми негодными и даже опасными.
«Скажи, в чем их ум? Как, собственно, они проявляют его?» - не поддавался он на Терминскую, но Александр Ильич поспешно принялся прощаться.
И самое странное: впервые он не взял денег!


Глава пятая. ПЕЧАТЬ  СКУКИ  И  ВЯЛОСТИ


В конце недели доктор Красовский разрешил ему выходить, и Владимир Ильич решил съездить к Орловым-Давыдовым: по своему обыкновению те давали музыкальный вечер, на нем непременно должна была появиться Надежда Михайловна.
Разбрызгивая жидкую грязь, он доехал до Мытной набережной. Швейцар, поражавший своей старостью и в то же время внушительным видом, с достоинством принял полтинник. Вестибюль освещен был электрическим светом.
В гостиной жужжали голоса: гости были уже многочисленны. Женщины расправляли складки шелка, мужчины украдкой позевывали. На всем лежала печать скуки и вялости.
Непринужденно Владимир Ильич оперся на камин.
– Я находился тогда в Имоченцах, – с рассказом к нему подошел Поленов.
– В Имоченцах всегда нехорошо и сыро, – Владимир Ильич бросил в огонь скопившийся в карманах мусор.
– Не следует, господа, присваивать чины по протекции! – присоединился к ним Карп Патрикеевич Обриен де Ласси.
Его речи, касавшиеся только этикета, чинов и титулов были утомительны даже для невнимательного слушателя.
– Старики любят принимать участие в бесчинствах молодежи! – с отрезанными ногами и в кресле на колесах подъехал Григорий Иванович Чертков.
Он провел жизнь в игре: сначала много выиграл, потом много проиграл.
Камергер, писатель, петербургский предводитель дворянства хозяин дома граф Владимир Петрович Орлов-Давыдов пригласил гостей подкрепиться. Слишком гордый, чтобы довольствоваться ролью тайного любовника, под руку он вел свою невестку Ольгу Ивановну, урожденную Барятинскую. Никто не распространял о ней дурных слухов, но все же они множились.
Подано было дежурное блюдо с овощами. Владимир Ильич положил в рот картофелину.
Эрик Августович Пистолькорс появился: он шел, позвякивая на ходу цепочками, подвесками, шпорами.
Половцов возник, забывший снять скунсовую шапку – тотчас же от нее распространилась густая вонь.
Играли и пели артисты русской оперы. Все происходило хотя и в тишине, но, разумеется, далеко не безусловной.
Мария Петровна Негрескул рассказывала, как ее отец украл будущую свою жену и ее мать через форточку, впрочем, достаточно широкую.
Она была дочерью Петра Лавровича Лаврова.
– А вот мой отец… мой отец зато… – Меренберг Наталья Александровна не дала ей закончить.
– Ваш отец?! – Мария Петровна возмутилась. – Кто он? Пушкин, что ли?! – она принялась смеяться.
Анна Александровна Мойра спросила, сколько времени, и ей ответили, что наступила полночь.


Глава шестая. ПРЕСЛЕДУЯ  УРОДИН


В эту минуту показался барон Штиглиц.
Одет он был просто, но с большими бриллиантами вместо пуговиц. Он целовал руки дамам, которых встречал, и в знак приветствия небрежно хлопал по плечам мужчин. Конец его трости звенел о паркет.
Под руку он вел приемную дочь.
Надежда Михайловна не упустила случая показаться на людях во всей изысканности ее красоты с улыбкой и надменностью, необходимой для предотвращения фамильярностей.
Платье слегка влачилось за ней.
Огромные атласные складки, изобилие кисеи и фижм, длинные кружевные крылья, ниспадающие с плеч, яркие краски, которыми пестрела ее юбка, ленты и драгоценные камни – пусть даже и при осиной талии делали ее похожей скорее на птицу, нежели чем на осу.
Ее появление в гостиной произвело сенсацию. Рассматривали ее прическу: низкую, с длинными локонами, закинутыми назад, ниспадающими на шею и плечи. Лицо ее, видели все, было шелковистей листа папиросной бумаги.
«Райским должен быть запах ее простынь!» – появившаяся в воздухе витала мысль.
– Она снится юношам как надменная статуя, – перешептывались пожилые.
С минуту все любовались ее горделивой осанкой.
Пальцем она поправила локон своей прически. Это вызвало новые пересуды и аханья.
Женщины стали от нее удаляться, а мужчины приблизились. Согласованно Пистолькорс, Половцов и Владимир Ильич плечами оттеснили прочих.
– Как ваша нога? – спросила Надежда Михайловна. – А ну пройдитесь!
Она сама удивилась, услыхав, как живо прозвучал ее голос – словно команда офицера перед фронтом.
– Уже много лучше, – прихрамывая, Ульянов прошел туда-сюда и даже стукнул каблуком в пол.
Шестнадцатилетняя ученица Рубинштейна Моника Терминская на рояле играла этюд Шопена.
– Медведь! – закинув голову, Надежда Михайловна не в силах была совладать с острым приступом смеха. – Откуда ж взялся?
– Из лесу, вестимо, – в тон ей Владимир Ильич подыграл.
Барон Штиглиц устроился неподалеку, и Владимир Ильич видел его скверное, хищническое лицо.
Открыто Александр Людвигович рассматривал дам.
Двенадцать-шестнадцать из них когда-то были его любовницами – теперь, видя их, он испытывал досаду, думая, что потерял лучшие свои годы, преследуя и настигая подобных уродин.


Глава седьмая. АФРОДИТА  ИЗ  МОРГА


Дамы тупились.
Наталья Александровна Меренберг, впрочем, ерзала по софе. Она вступала в тот возраст, который отделяет молодость от старости. Ее ироническая полуулыбка выдавала затаенную горечь. Александр Людвигович вспомнил, как она пряталась от него в оконной нише, а потом, вытянув руки, словно ища опоры, без чувств упала в мягкую траву.
Он медленно курил.
Мария Эдуардовна Клейнмихель прижимала рукой одну грудь, как если бы она у нее болела. Когда-то она слегка споткнулась, и он поддержал ее. «Я вижу, вы хотите отвертеться, но со мной вам этого не удастся!» – она запугивала. – «Да разве я подрядился?!» - пожимал он плечами. Она плакала у него на плече.
Он перевел взгляд.
Мария Петровна Негрескул в пенных ворохах кружев, замечтавшись, бродила по гостиной. Давным-давно ему удавалось извлекать из нее рокот прибоя. Ее лицо страшно изменилось: она страдала постоянным течением белей. Ее мраморная бледность приобрела густо-зеленый оттенок. «Афродита, выходящая из морга!» – пришло барону на ум.
– Богатство и любовь к одиночеству выделяют вас среди окружающих! – хозяин дома граф Орлов-Давыдов подошел к нему, стоявшему на отшибе.
– Все только перспектива, только эпизод: песня рыбака, вытаскивающего сети, – подпустил Штиглиц мягкую аллегорию.
– Танцы на убитом гумне, – понял писатель и камергер.
– Портшез с носильщиками, – тонко Александр Людвигович улыбнулся.
– Статуарная окаменелость, – предводитель дворянства изобразил.
– Ночной хрусталь, – барон зазвенел.
– Залитые сметаной примулы!
– Салат из омаров!
– Таблица курсов!
– Опротестованный вексель!
– Эмблематическое зеркало, где можно увидеть себя за пределами себя самого!
– Розовый ибис! Розовый ибис на эбеновых ножках!
Они хохотали и дружески хлопали один по спине другого.
Играл арфист оркестра Мариинского театра Помазанский – высокий чернобородый человек, весьма симпатичный на вид. Впрочем, он становился надоедлив, как осенний дождь.
– Просто-таки хочется побить его прутиком! – говорили дамы.
Барон прислушался – мелодия, напротив, задела его за живое. Это было что-то из С****иарова – Александру Людвиговичу всегда нравился этот тонкий композитор.
Штиглиц принялся даже подпевать, и в эту минуту что-то произошло.


Глава восьмая. НОВЫЙ  ЧЕЛОВЕК  В  ГОСТИНОЙ


О чем бы Александр Людвигович ни задумывался, с кем бы ни беседовал, в каком месте гостиной ни находился бы, всегда в поле зрения он держал свою приемную дочь.
Он видел, как внесли пирожные – взяв несколько, с рассеянным видом, она надкусывала их, Ульянов и Пистолькорс развлекали ее разговорами, Половцов свечкой торчал позади ее стула. Концерт продолжался, каждый последующий исполнитель все выше и выше поднимал ноту: играл арфист Помазанский. Надежда Михайловна всеми порами выдыхала из себя усталость зимы – на смену ей, барон видел, приходила усталость весенняя. Спросивши чаю, Александр Людвигович пошел взять себе сладкого, но пирожные разобрали, и блюдо стояло порожнее. «Акции сейчас не дают никаких процентов, но, может быть, подождать, и бумаги дадут барыш?» – с медленными движениями и повадкой инвалида, на кресле, подкатил Чертков. Он был типом великосветского человека своей эпохи: всегда любезный, вежливый, обходительный, повсюду он был охотно приглашаем и появлялся в самых разных местах, не принося с собой ничего выходящего из ряду, но и никак не нарушая приятное и веселое настроение в обществе. Уже собирался Александр Людвигович уклончиво ответить, как в эту минуту словно бы розовое облако пробежало по лицу Надежды Михайловны. Штиглиц проследил направление ее взгляда: новый человек появился в гостиной. Ясная мысль и сильная воля светились в его глазах. Он был молод, казался совсем юношей, но лицо его было в странном противоречии с его волосами, преждевременно поседевшими. Обладатель лица красивого и выразительного, он был пропорционально сложен, а легкая поступь, естественная грация всех движений придавали ему какой-то аристократический отпечаток человека, скорее родившегося под классическим небом Италии, чем в Бахмутском уезде.
«Действительно он Бахмутского уезда?» – впоследствии спрашивал Александр Людвигович у Трепова.
«Самого что ни есть! – ответственно подтверждал столичный обер-полицмейстер. – Екатеринославской губернии!»
Пройдя взором по головам сидевших, вошедший увидел того, кого хотел увидеть.
Глава его метнули сноп магнетических лучей. Он был всего в трех-четырех хороших прыжках от Надежды Михайловны, и Александр Людвигович напрягшись, изготовил трость.
Изучивший жизнь до изумительных тонкостей, барон не ошибся: незнакомец прыгнул.
Штиглиц не стал мешать ему: пускай!
Каким-то случаем молодой Варпаховский сумел отклониться. Он побежал, катнул в преследователя кресло с Чертковым, вскочил на подоконник и выпрыгнул наружу.


Глава девятая. ЩИ  С  ЗАВИТКАМИ


Владимир Ильич сразу понял, что это – ищейка, полицейский, и решил для себя, что за здорово живешь его не возьмут. Плавно он заложил руку за борт сюртука, ощутил пальцами холодную сталь и внутренно изготовился. Когда же выяснилось, что агент явился за Варпаховским, Владимир Ильич шутейно ли или всерьез постановил себе с утра сходить в церковь и поставить там свечку за избавление.
На другой день он отправился в Александро-Невскую лавру.
Высокий дубовый иконостас имел несколько рядов образов, выписанных яркими красками: благостный лик Спасителя, Божия Матерь с Младенцем, Константин и Елена, водружающие крест. Воинственный Архистратиг Михаил попирал ногой и поражал мечом «врага человеческого».
Придворные певчие необыкновенно хорошо исполняли «херувимскую песнь» – едва Ульянов не прослезился.
Пол был омочен каплями святой воды. Священники отчего-то были в стихарях, а дьячки в ризах. Что-то полудикое виделось в дьяконах и нечто приниженное в иереях.
Удостоившись святого причастия, немедленно он откланялся.
«Каждые два дня – глубокое смазывание, ежедневно – смолистые ингаляции. Полоскать танином. На ночь – холодный компресс!» – уже думал он о другом, вспоминая рекомендации доктора.
По Невскому в оба конца проносились многоместные линейки и, выйдя из аптеки, Владимир Ильич решил навестить брата.
«В детстве, – ему вспомнилось, – Александр сидел со спущенными ногами на перилах моста».
Лестница была высока и неопрятна. Неблаговоспитанные дети шаловливо кувыркались под ногами. Брат занимал небольшую квартиру в казенном доме на Захарьевской улице.
В комнатах было все, что обычно бывает в них: диван, кресло, столы, зеркало, широкая оттоманка с подушками, фарфоровые статуэтки на подзеркальнике, шкафчик с книгами, несколько картинок на стенах, большой альбом с фотографиями – все это было старье, накопленное годами и обветшалое от времени.
Ели щи с завитками, сальник из обварных круп. Пронизывающий весенний холод едва умерялся горевшим камином.
– Тебе известно, что я – индивидуалист и страстный поклонник индивидуальных личностей, которые не идут по увлечению толпы, а следуют самостоятельно туда, куда ясное сознание влечет их. Эти сильные люди знают, откуда, куда и за чем стремиться. Часто они становятся мучениками, жертвами безрассудной толпы, но в конце концов их дух, их идея восторжествуют! – говорил Александр Ильич.


Глава десятая. БРАК  ДУХА


Квартира была окнами на закат, стол застелен несвежей скатертью.
Надежда Константиновна, жена брата, задумавшись, грызла носовой платок. Большеротая, чахлая, пучеглазая, едва ли она была опрятна в своих туалетных привычках.
– Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует! – запутался Александр в сбивчивых понятиях.
Он вышел в мать: был одинаково неразумен и ожесточен.
Дети, возбужденные глотком неразбавленного вина, подняли оглушительный шум.
– Величие престола, недосягаемое тяжебной ябеде, не должно соделываться доступным всем ее сплетням, толкам и лживым нареканиям! – перекричал Владимир Ильич.
Последовательный ригорист, он был находчив на цитаты.
Надежда Константиновна приподняла голову: ее взгляд был невыразителен, как будничное платье, и невозмутим, как озеро в погожий день. Обыкновенно она охотно слушала разговоры о воспитании детей. Дети были шалуны, и родители давали им полную волю.
– Я держусь того мнения, что!.. – говорил Александр.
Он не шел дальше этих рассуждений.
Совсем близко от Владимира Ильича стояло лицо Надежды Константиновны со всеми, написанными на нем, природными недостатками и изъянами времени.
Внезапно, придя в нервное возбуждение, она поднялась с места и потребовала лошадей.
– Где ж я возьму? – Александр отмахнулся.
Надежда Константиновна вскрикнула, ее голова странно зашаталась – мужчины подхватили обмякшее тело.
– Наш брак есть брак духа, – Александр вздохнул.
Владимир Ильич знал, что невестка хворает от мелких забот и беспрестанного страха, что ей не хватит денег.
– Возьми, – выложил он пару червонцев.
– У меня есть, – снова Александр отказался.
Младенец в колыбели рявкнул. Дети закричали в голос.
«Нет, мы пойдем другим путем!» – Владимир Ильич протянул брату руку.
Все же они ладили.
Их согласие равнялось их несходству.
Несмотря на разность в летах и на обстоятельства, их разлучавшие, он соединен был с Александром, сверх уз родства, искренней и безусловной дружбой до самой своей кончины.


Глава одиннадцатая. БАШМАКИ  В  КАМИНЕ


– Историк Гиббон и медик Тиссо имели склонность к одной и той же красавице – леди Фостер, – рассказывал он через какой-нибудь час на Каменноостровском, – и ревновали ее друг к другу. Не обходилось без взаимных колкостей. Однажды Гиббон, по желанию леди, читал ей отрывки из своей истории, и Тиссо сказал ему: «Господин историк, когда леди Фостер занеможет от скуки, слушая вас, я ее вылечу». – «Господин медик, – ответил Гиббон, – когда леди Фостер умрет от вашего лечения, я сделаю ее бессмертной!»
Лицо Надежды Михайловны сложилось в улыбку. Ее волосы, прямо приподнятые надо лбом, лежали тяжелой массой на затылке. Сшитый по последней моде изящный костюм эффектно демонстрировал ее прекрасное сложение.
«В своем воображении она отдается мне!» – думал Ульянов.
Мысль наполнила его гордостью, отчего голос его выиграл в уверенности.
Стол был элегантно накрыт, обед вкусно приготовлен и красиво подан: фрикасе из кролика, ростбиф, после которого появился жареный цыпленок.
– Погода начинает теплеть! – Эрик Августович Пистолькорс взглянул за окно. Между тем было за двадцать семь градусов мороза.
Половцов глотал большие куски хлеба. Его нос казался наклеенным.
«Дюжина больших манекенов!» – думал барон Штиглиц о своем.
Подгорничная на коленях возилась у камина.
«Господин своих поступков!» – витала над столом еще чья-то мысль.
– Ну и за кого же, позвольте узнать, она вышла? – кокетливым движением Надежда Михайловна взяла рака и принялась с хрустом грызть его, досадуя на скорлупу и как-то по-кошачьи отбрасывая ее.
– Красавица слишком долго тянула, – с прищуром Владимир Ильич посмотрел на Июневу. – Она вышла замуж уже в пожилом возрасте. Вначале за Гиббона, потом за Тиссо. Ей было под семьдесят.
– Позвольте! – Пистолькорс наморщился, – помнится, оба они были много старше ее! Каждому к тому времени было бы за девяносто!
– Достойные мужи, разумеется, уже пребывали на небесах, – Владимир Ильич воздел очи. – А посему леди Фостер составила счастье сыну Гиббона и затем – внуку Тиссо.
Смех Надежды Михайловны прозвучал как-то деланно.
Естественным образом разговор перешел на другие темы: коснулись происшествия на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, вспомнили, как Варпаховский вдруг прыгнул в окно и тот, его преследователь, сиганул следом за ним.
– И кто такой? Откуда взялся? – гадали.
– Китицын Павел Трофимович, – объяснил Штиглиц. – Статский советник. Чиновник особых поручений при обер-полицмейстере. Я пригласил его к обеду. В воскресенье.
Непроизвольно Надежда Михайловна мотнула головой – с ее шеи на тарелку слетела небрежно приколотая брошь.
Поднявшись, Половцов запнулся, упал ногами в камин, и пламя сожгло его башмаки.



Глава двенадцатая. ТРЕЩИНА  В  ЗАПРЕДЕЛЬНОЕ


Никто, разумеется, не спросил барона, с чего, собственно, вводит он в дом полицейского и тем самым, может статься, подвергает себя некоторому риску. Его положение в обществе, статус особы, приближенной к императору, его золотые прииски, хлебные экспорты, рыбные ловли, суконные фабрики, его несметные капиталы, да, делали его неуязвимым перед лицом закона, и все же стоило ли играть с судьбой? Последовавшие события со всей очевидностью дали исчерпывающий ответ на, казалось бы, праздный вопрос.
- Зачем вам этот полицейский? – ночью в его спальню вошла новая домоправительница.
Ее голова была повязана черной шелковой косынкой, убранной гладким тугим повойником, по-вдовьи закрывавшим ее волосы и уши.
«Розовое облако!» - мог Александр Людвигович ответить: когда этот чиновник особых поручений возник на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, по лицу Надежды Михайловны, да, пробежало розовое облако. Он, барон Штиглиц, видел его!
Он мог ответить ей и объяснить, но вспомнил вдруг какие-то хлыстовские слова. Он принялся настаивать на том, к чему хотел склонить ее.
- Низкая похоть! – пыталась она пристыдить.
- Высокое желание! – не переставал он убеждать.
Его упорство столкнулось с ее капризом.
Ничто не шевелилось в обширном и безмолвном доме.
Он, не пренебрегавший приятностями жизни, упорно пробивался к некой секретной части ее тела.
- Вы обнимали талии служанок и мяли деревенские груди! – она отталкивала его руки.
Женщина мистического склада, она держалась слегка таинственного тона в разговоре. Она показалась ему трещиной в запредельное, которая засасывает душу незаметно и яростно.
Он продолжал добиваться ее – она сделала вдруг движение, как бы собираясь соскочить с лошади, но он схватил ее в объятия и прижался губами к ее губам. В тот же миг она ослабела, ее глаза закрылись, и она соскользнула к нему на простыни.
- Оставьте это! Сядем и поговорим! – она открыла глаза и что-то знала наперед.
- Никак не могу, мне еще нужно попасть в одно место! – не соглашался он довольно долго.
Маленький ночник бдел у его изголовья. Тишина была полной, но казалась скорее временно нависшей, нежели окончательной.
У него не получилось овладеть ею.
Он овладел собой и стал смеяться и шутить.





Глава тринадцатая. ОПЕРАЦИЯ  С  АНГЛИЙСКИМИ  ЧЕКАМИ


Мороз давал себя знать.
Карета раскачивалась, скрипела рессорами и осями.
Было раннее утро.
Барон и банкир торопился на биржу. Весла ритмично поднимали то водяную лилию, то кожуру плода – Штиглицу мнилось, будто он плывет по реке. Какой-то рыбак кинул в него головой трески. Флаг с фамильным гербом гордо реял на щегле большой мачты.
На бирже с блеском он провел операцию с английскими чеками. Маклеры стонали. «На повышение вы играете или на понижение?» – решительно не мог взять в толк Чертков, с отрезанными ногами, в кресле на колесах. «Человек, объясняющий свои действия, уменьшает себя!» – отшучивался Александр Людвигович. Одновременно он играл на повышение и на понижение.
Пока инвалид говорил, он, конечно, менее его слушал, чем думал о том, куда ему направиться теперь и после.
«Теперь, - так он решил, - в Государственный совет, а после – в Комитет министров!»
- Семейные разделы и обращение сенокосов в пашню подточили благосостояние крестьянских хозяйств! – выступил он там и тут.
- Не верите в будущность России! Вам безразлично! – напали было на него оппоненты.
- Doch! – легко отмел он. – Doch!*
Он верил в будущность России, но в дальнюю, а не в ближайшую.
Ожидавшая у подъезда карета в две минуты доставила его в Совет Коннозаводства, оттуда – на панихиду в Мариинский дворец.
- Смерть выдающегося деятеля, - он скорбел, - напоминает у нас падение человека в море. Шум, пена, высокие брызги воды, широкие волнующиеся круги, - показал он руками, - а затем все сомкнулось, слилось в бесформенную, одноцветную, серую массу, под которой все скрыто, все забыто!
В синем мундире с малиновым воротником и аннинской лентой, при шпаге, он появился в Первом департаменте Сената, заехал к австрийскому послу, в охотку нахлебался щей и каши на юбилярном обеде в память Ломоносову.
- Прозаический человек легче и вернее становится законченным целым, чем человек, имеющий в себе задатки гениальности! – успокоил собравшихся.
В приказе общественного призрения Александр Людвигович посетил благотворительный праздник в пользу новорожденных глухонемых, а в доме Общества поощрения художеств – выставку акварелей.
Воспитанницы женских институтов, он помнил, пропели в его честь торжественную кантату.
- Не робей, это любовь! – еще говорил он где-то.


Глава четырнадцатая. КАТАНИЕ  С  БУБЕНЦАМИ


Суматошный усталостный день, угарно проведенный вечер и часть ночи дали себя знать: к завтраку барон не вышел. Надежда Михайловна приоткрыла дверь его спальни – две девушки, бледные и печальные, шелестя, выскользнули оттуда. Барон пребывал в объятиях Морфея, ему снилось, он, лихо налегая на весла, оглашает берега матросскими песнями.
За окнами меж тем гремела и сверкала жизнь, светило солнце, а посему, возвратившись в столовую, девушка во всеуслышание объявила о своем решении, которое с восторгом было принято: к а т а т ь с я!
Подали экипаж – карету розового цвета с голубыми обводками, очень легкую и красивую. Под стать ей была упряжь – из тоненьких веревочек, обтянутых глянцевой кожей, с самым легким серебряным наборцем, и лошади – огромные, рыжие с проточинами, все одна в одну.
Они сразу понесли. Коренная, кровный рысак, шел крупной рысью, пристяжные скакали, держа головы у самой земли. Отчаянно карету заносило. Половцов туда и сюда катался по эластичным подушкам.
- Христианския кончины живота нашего... безболезненные, непостыдные, мирные... у Господа просим! – хохотал Владимир Ильич до икоты. – Подай, Господи! – он пал перед Надеждой Михайловной ниц.
Эрик Августович Пистолькорс скакал за ними на саврасой кобыле.
Они промчались по Кобыльей улице – от церкви Иоанна Предтечи до Глазова моста. Чуялось что-то недоброе, но дело обошлось не только благополучно, но даже хорошо.
От Глазова моста долетели до дворца принца Ольденбургского, оттуда вдоль по набережной вынеслись на Николаевский мост, проскочили на всех парах Петровский парк, Крестовский, Елагин остров, Новую и Старую деревню, по берегу Невы рванули до Сампсониевского моста, повернули назад – через Аптекарский и Каменный остров возвратились к даче принца Ольденбургского.
Дача стояла на запоре – между тем подошло время выпить кофе с пирожными.
В кондитерской Кинши на углу Первой линии и Большого проспекта было черно от мужских шляп. Какие-то существа суетились, похожие на женщин. Сахар изморозью поблескивал на искусно разубранных пирогах. В каждом из многочисленных зеркал было видно обратное отражение того, кто в него заглядывал. Здесь все было очень красиво, но, к сожалению, носило характер чего-то конфетного и даже несколько приторного.
Сбросивши шубку, Надежда Михайловна осталась в алом бархатном платье, отделанном гагаичьим пухом. Оно сообщало ей бесконечную пленительность. Она подняла вуаль на нос.
- Июнева! Надежда Михайловна! – пронеслось тотчас.
Ее имя передавали из уст в уста.


Глава пятнадцатая. ГАДАНИЕ  ЦЫГАНКИ


Неоспоримая красавица, она дегустировала утонченную смесь бламанже, фисташек и корицы, из которой состояло выбранное ею пирожное.
- Вы, несомненно, продукт высокой культуры, поэтому трудно понять, что в вас природа и что искусство! – одновременно, не сговариваясь, сказали ей Ульянов и Пистолькорс.
Ей сделалось безотчетно весело. Она поймала себя на том, что опять начинает смеяться. Она смеялась бодрым, жизнерадостным смехом, как смелая женщина. Она считала себя прекрасной.
«В воскресенье к нам придет он, - помнила она, - молодой полицейский с огненными глазами».
Ее беспокоили волнения плоти. Тогда, на музыкальном вечере у Орловых-Давыдовых, она ощутила, как что-то жутко заманчивое вдруг глянуло на нее из серой, смутной неопределенности.
Надежда Михайловна взяла с хрустального блюдца засахаренный лепесток розы и покусывала его белыми зубами.
Ее лорнировали. Она ни на секунду не опасалась быть осмеянной каким-нибудь наглым распутником: Половцов задушил бы любого, Владимир Ильич, она знала, на непредвиденный случай всегда имеет при себе стальное лезвие, что же касалось до Пистолькорса, то он был свирепо ревнив, страшный забияка и пуля его пистолета редко давала промах.
Тихо в кондитерской позванивали лорнетные цепочки.
Половцов мялся на обитом бархатом табурете.
Пистолькорс дышал горячо и шумно – она немного отвернула голову, чтобы не чувствовать его шумного и горячего дыхания.
Владимир Ильич извинился желанием просмотреть газеты.
- «На итало-швейцарской границе, - тут же сообщил он, - откопали диковинные башмаки, кожаные, саженной длины, каждый весом по пуду с четвертью!»
- Чьи же? – изумилась Надежда Михайловна.
- Усматривают какую-то связь с Вечным Жидом, - Ульянов пожал плечами.
Выпивши чашку, Июнева накрыла ее блюдцем.
«Китицын Павел Трофимович, – помнила она. –  Китицын».
Отбившийся от земли крестьянин сдуру сунулся было в кондитерскую – тут же был награжден тумаком и изгнан.
Разносчик вошел – они купили у него полный набор: каминные щипцы, лопаточку для золы и поддувало.
Цыганка прошмыгнула с монистом.
- Ай-да погадай! – попросили они.
- В Гродне со временем станет Тамбов, в Пудоже – Яренск, а в Вильно – Переяславская пустынь! – предсказала она им.


Глава шестнадцатая. ВИДИМОСТЬ ПОРЯДКА

Он не смыкал глаз до рассвета, после спал до полудня.
Кровать имела теперь форму лодки, и медные лебеди, украшавшие ее по углам, казались в солнечном свете золотыми.
В доме царило благодушие. Все дышало чистотой и порядком. «Бернеретта!» - знал он.
Когда он подчинился ее обаянию, сердце его не совсем было свободно: оно было полно живыми воспоминаниями о другом женском образе, волновавшем душу ощущениями нежности и ласки.
У него было множество женщин в разных концах света – они писали ему письма, но он не любил переписки с женщинами, считал ее рискованной и налагавшей известные обязательства.
Замкнувшись у себя в кабинете среди блестевших корешков книг, в сиянии бронзовых статуэток, в отблесках фарфора, отсветах ковров и портьер, барон пересмотрел скопившиеся на столе письма и сделал им строгий разбор: все бросил в огонь и только одно спрятал под обивку кресла.
- Что можно навести за полчаса? – Бернеретта возникла с метелочкой из страусовых перьев. – Видимость порядка! – она принялась смахивать пыль.
Она все время была на ногах и чувствовала, что приносит пользу. Женщина мистического склада, она весьма облегчала ему холостой быт.
- Меня поражает – да! – внезапное появление, как бы из-под земли, неведомых сил, влияющих столь значимо на течение жизни! – в измятом утреннем костюме он разглядывал ее.
Он видел в ней свой сон и предполагал символ.
Ее тонкий профиль обличал ее наполовину польское происхождение. На ней надето было платье из зеленого поплина, под ним – хрустевшее, накрахмаленное белье. Он думал, что у нее много белья – на самом деле каждое утро она стирала.
Медленно по его лицу разливалось выражение довольства.

- Любовь одна делает нас
                Самими собою.
  Она делает нас такими,
         Какими мы могли бы быть,
                Потому что она становится тем,
      Что мы есть!
 – напевала она.

Немудреные слова песенки звучали в рассеянной и благодушной тишине, которую барон оживлял тем, что слегка и не очень чисто подыгрывал ей на скрипке.
- Думаю, вы захотите переговорить с ним в кабинете, - закончив петь, она перетирала фарфор и чистила бронзу, - а значит, необходимо навести порядок или же его видимость!
«Китицын Павел Трофимович, - помнили они оба. – Он придет в воскресенье».


Глава семнадцатая. СТАЛЬНЫЕ  ЛЕЗВИЯ  И  УРОДЦЫ


Мороз пощипывал кожу.
В глазах Надежды Михайловны это не имело большой важности. Она бросила об снег соболью муфту и показала чуть не до колена толстый шерстяной чулок.
- Испанские драгуны ходят в желтом! – предупредил Пистолькорс.
Он знал кое-какие анекдоты на этот счет.
Почтительно поднеся руку к шапке, Владимир Ильич откланялся. Он выказал себя более церемонным, чем экспансивным.
С Половцовым Надежда Михайловна умчалась в карете. Пистолькорс, распустив панаш по ветру, скакал за ними на саврасой кобыле.
«Пустые рассеяния, - вслед посмотрел Владимир Ильич. – Да!»
Какой-то оттенок мнимости и вымышленности лежал на всем. Прочитывалась, впрочем, красивая новизна приемов. Смешное трогало, трогательное смешило.
Тонкий юрист и еще более тонкий кандидат естественных наук, Ульянов свернул на боковую улицу, хотя у него не было там никакого дела. Он шел размеренным шагом прекрасно воспитанного человека, который даже в одиночестве воздерживается от резких и неприятных глазу движений.
С балкона третьего этажа доходного дома Роньшина спускалось на бечевке рукописное объявление.
«Прошу в моей смерти никого не винить, умираю по своим соображениям», - прочитал Владимир Ильич.
Перо, споткнувшись, разбросало кляксы.
Предчувствие появилось, Владимир Ильич встал на углу и принялся считать.
- Раз!
С Прямой улицы на Боковую вышли моршанские погорельцы.
- Два!
Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков появились, неся картонки.
- Три! – Ульянов закрыл и открыл глаза.
То, что увидел он, повергло его в немое очарование.
Зеленый лилипут Сила Николаевич Сандунов возник во всей своей красе. Его манеры были дружественны, сам он – мил и доверчив.
Глаза его были дремотны.
На душе у Владимира Ильича захолонуло. Тут же он сделался до неприличия весел.
- Давай поиграем. Попляшем! – охваченный возбуждением, он стал возвышать тон.
С непринужденной фамильярностью он взял Силу Николаевича за обе руки и с ним пустился вприскочку.
Бессмысленный восторг нашел на него – Владимир Ильич отпустил лилипута только под вечер. Они расстались, условившись, где и когда встретиться снова.
Владимир Ильич увлекался, да, стальными лезвиями и любил играть с уродцами.


Глава восемнадцатая. БРАТЬ  НЕБЕСА  ПРИСТУПОМ


В пятницу поздно вечером Александр Людвигович ощутил внутри себя нечто, что казалось умолкшим и что длилось с таинственным упорством. В нем заговорил дух его предков: он надел кипу, зажег свечи и принялся праздновать субботу.
Прихожанин Аннинской лютеранской церкви, он начал читать кидуш и, отдавая душу великой радости, одновременно вручил ее в руки ангела Мататрона, его заступника перед Богом. Мататрон же передал ее в руки Сар-га-Олама, ангела над ангелами и князя мира. Тот, в свою очередь, передал ее дальше – десяти сефиротам, сотворившим мир. Сефироты вознесли его душу к великому престолу, на котором восседал сам Эн-Соф, и она слилась с Ним в поцелуе любви.
- Праздник! Суббота! Радость! – в экстазе Александр Людвигович кружился, бегал вокруг стола и то пускался вприсядку, то внезапно подскакивал так высоко, что поднятыми руками почти касался потолка.
Весь наступивший святой день он ел только кошерное и тщательным образом исполнял все шестьсот тринадцать предписанных заповедей.
- Сперва наполняют бокал, потом моют руки, - учил он Бернеретту. – После вытирания рук кладут полотенце на стол, а не на подушку. Сначала моют руки, потом подметают комнату. Огонь, трапеза, благовония, но не огонь, благовония, трапеза!
Твердя все это, закутавшись в талес, безостановочно Александр Людвигович качался взад-вперед.
- Благословен Ты, Господи, Владыка мира, - перешел он к молитве, - не сотворивший меня язычником! Благословен Ты, Господи, не сотворивший меня рабом! Благодарю Тебя, Господи, что ты не сотворил меня женщиной!
Курить в субботу не полагалось и потому, спохватываясь, Александр Людвигович то и дело гасил зажженные папиросы.
- От основания престола Его до верху – сто восемнадцать раз десять тысяч верст, - кричал он, потрясая руками. – Высота Его – сто шесть и трижды десять тысяч верст. От правой руки до левой – семьдесят семь раз десять тысяч верст. Череп главы Его имеет в длину и ширину трижды десять тысяч верст. На главе Его корона высотой в шестьсот тысяч верст. Подошвы Его имеют длину тридцать тысяч верст. От пят до Его колен – девятнадцать раз десять тысяч верст, от колен до бедер – двенадцать раз десять тысяч верст и четыре версты. От бедер до шеи – двадцать четыре раза десять тысяч верст! Между прочим! Вот каков Он! – продолжал Александр Людвигович кричать.
- Кто? – испуганная не могла взять в толк Бернеретта.
- Предвечный! – стучал Александр Людвигович по столу кулаками. – Царь царей! Владыка мира! Эн Соф! Если хотите, Нотарикон, Гемотрия, Эмруффи! Величие и свет облекают Его, как плащ!
Оторопевшая, Бернеретта слушала.
- Он – само Совершенство, - кричал Александр Людвигович дальше. – Звезды, объятые любовью к Нему и тоской о Нем, поднимаются все выше, чтобы быть ближе к Нему и получить от Него частицу мудрости и благодати! И души людей тоже поднимаются ввысь в тоске по Совершенству.
- А Совершенство, как я понимаю, недостижимо? – немного Бернеретта опомнилась. – И человек предполагает, а располагает Он?
- Ну почему же? – лукаво барон улыбнулся. – Бога можно принудить молитвой. Небеса надо брать приступом!



Глава девятнадцатая. ШАРИКИ  РАЗБИВАЮТСЯ


Неделя стремительно подходила к концу – всем хотелось покончить с незавершенными делами. Между тем, было мало вероятия, что сделать это удастся. Мнение еще более подкреплялось тем обстоятельством, что никто не пытался его опровергнуть.
Государь, с экземой на лице, мучился колебанием, природу которого он не умел определить.
Государыня-рыбка, как любовно величал ее  временами царственный супруг, навевала безотрадное чувство.
Гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин наблюдал за лакеем, натиравшим полы.
Генерал-адьютант граф Граббе и князь обер-шенк Вяземский играли в бирюльки.
Камергер, писатель, петербургский предводитель дворянства Владимир Петрович Орлов-Давыдов с невесткой Ольгой Ивановной вместе созерцали сумерки.
Кривобокий сенатор Извольский ждал желанного покоя и справедливости.
У обер-церимониймейстера Хитрово запирались один за другим головные покои – из прежних изрядных апартаментов его ум переезжал в малые.
Николай Христианович Бунге выдержал курс лечения в Контрексевиле и взял четырнадцать ванн в Рагаце.
Барон Унгерн-Штернберг кивал на чемодан, стоявший в углу комнаты.
Обер-полицмейстер Федор Федорович Трепов испытывал сексуальную лень.
- «Во имя Отца и Сына!» - призывала Мария Петровна Негрескул к общей молитве.
Боль в челюсти не позволяла Тройницкому говорить без страданий.
Испытывая себя, Наталья Александровна Меренберг убедилась, что долгое время не может довольствоваться простой и скудной пищей.
Молодой Варпаховский витал мыслью где-то далеко.
Арфист Помазанский выкупался и стоял весь струящийся водой.
Чертков Григорий Иванович, с отрезанными ногами и в кресле на колесах, понтировал за карточным столом.
Антониду Петровну Блюммер (вдову Кравцова) и Марью Арсеньевну Богданову (вдову Быкова) затирали и толкали.
Моника Терминская, ученица Рубинштейна, холила свои руки и натирала их миндальными отрубями.
Д.Е.Кожанчиков, бывший владелец книжного магазина Черкесова, жонглировал стеклянными шариками, которые разбивались, распространяя приятные ароматы.
Дмитрий Ефимович Черкесов, недвижим, сидел в подагре.
Врач Алексей Яковлевич Красовский щипал пульс больным.
Отставной полковник Беклемишев и предводитель дворянства Солнцев с Гавриловым сунули посыльному до смешного щедрые чаевые.
Александр Ильич Ульянов отправился восвояси.
Надежда Константиновна Крупская металась по комнатам, как одержимая.
Аллегорический человек в маске играл на флейте в сумерках под арками боскета из остролистника и роз.
Статский советник Павел Трофимович Китицын готовился сделать визит Штиглицам.


Глава двадцатая. ПУТАНИЦА  И ДОГАДКИ


Мороз пощипывал кожу.
Убеждения отбрасывались обстоятельствами.
Мораль действовала удручающе.
Мысли не складывались в головах.
Самовары выкипали и распаивались.
Слова прыгали и разрывались, словно шутихи.
Француженки лгали, как демоны.
Кучера докладывали, что лошади заболели.
Дамы лежали и думали, мужчины молчали и курили.
Уродцы стояли на тырсе манежа.
Ибис сидел на ирисе.
Нули прибавлялись справа.
Полнота подчеркивала представительность.
Шла непрерывная борьба за блага и идеи.
Страсти перегорали в высшем напряжении, но напряжении не целесообразном, а бесцельном.
Люди безнадежно блуждали в поисках самих себя.
Приходилось впадать в постоянные повторения.
Почерк не поспевал за животрепещущей мыслью.
В письмах было что-то зачеркнутое и даже пропаленное спичкой.
Путаница начиналась и нелепые догадки.
Загадки медлили объясниться.
Мужчины сморкались трубой.
Дамы божились Спенсером.
Филипп Аурел Теофаст Бомбаст фон Гогенгейм учил воздействовать на природу с помощью тайных средств.
Элемент «Ж» преобладал, по Отто Вейнингеру.
Частности привлекали к себе, целое поражало и отталкивало.
Глетчеры грозили небу.
Фурии вещали, как пифии.
Таинственный потакатель утвердил на шесте манекен.
Ангелы-хранители в нерешительности топтались на пороге.
Мрачные пропасти разверзались, полные ужасных кошмаров и угрожающих призраков.
Тихие улыбки трогали зубы больных.
Порядок освидетельствования сумасшедших сохранял многие свои ненормальности.
Двухвостая плеть по положению Комитета министров была заменена трехвостой.
В отдаленном Нерчинском остроге теплилась лампада перед иконой Федора Тирона.
Уставы Православной Церкви признавали только три брака, отвергая законность последующих.
Чувствовалась щемящая тоска по высшей действительности.
Случай давал обширное поле для рисовки.
Прошлое красноречиво говорило за себя (шуткам всякого рода не было видно конца).
Будущее принадлежало синдикатам.
И хотя не было голоса, который выразил бы мысль, все говорило намеками об опасности путей, по которым скользили судьбы.









ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ


Глава первая. НИМФА – ОХОТНИЦА


Дом был старой постройки из серого гранита. Высокие окна, украшенные гирляндами и маскаронами, вместе с балконами в форме корзинок, образовывали фасад прихотливого вкуса.
Голуби сидели на карнизах, как живой тяжелый фриз. Мощные кованые двери сжаты были орнаментальными затворами.
С парадного крыльца он вошел в монументальный подъезд.
Штуковые арабески мерцали на стенах, выложенных желтым и зеленым мрамором. Длинный путь усложнялся скрещением лестниц и коридоров.
Он поднялся по внутренней лестнице, прошел через комнату гобеленов. Тяжелые портьеры, шелковые, атласные, муаровые задевали его своей бахромой, долго дрожавшей после его прохода.
Особняк был роскошен и исполнен удобств – шкафы полнились бельем, буфеты ломились от серебра. В воздухе стлался приторный аромат фиалок, заглушаемый наркотическим благоуханием гиацинтов.
Длинный ряд комнат обставлен был в пышном и угрюмом вкусе.
Он прошел через три гостиные: фиолетовую, бордовую и коричневую. Они заставлены были чудесами искусства. Четвертая гостиная, бело-черно-голубая, блистала холодной белизной барельефов на стенах и переливами голубого муара кресел – потолок здесь был заткан черным бархатом с вышитыми по нему белыми совокупляющимися драконами.
Смеясь так, как почти никогда не смеялся, барон Штиглиц стоял в рамке двери.
- Признайтесь, что вам прочили в колыбели? – он едко смотрел.
На нем был немецкий сюртук и гетры на пуговицах. В китайском стиле он зачесал волосы на виски. В нем было что-то потаенное, неспокойное, странное. Стоило только взглянуть на его фигуру, чтобы убедиться: такие люди не отступают! Жизнь сламывает их, не дав умалиться в проявлениях их энергии, внутренней силы и вечного роптания души.
- Ларжильер, - тыкал он пальцем в густую неприятную живопись. – Здесь – две пастели Латура. А это – Поленов. Портрет дочери. Моей дочери. У Поленова – сын... Впрочем, здесь аллегория...
Огромный козел, похотливый и грязный, выписан был со всеми отталкивающими подробностями. Надежду Михайловну художник изобразил нимфой-охотницей. В атласном корсаже, разрисованном под тигровую шкуру, с выбившейся наружу грудью, с луком из сандалового дерева и с жемчужным полумесяцем, сверкавшим над ее готовыми развалиться волосами, она душила козла голыми руками.
В эту минуту лакей доложил, что кушать подано.
- Зеленый суп, лапландские оленьи языки, рыба по-провансальски, цесарка с трюфелями! – барон взял гостя под руку и повел за собой.
Все двери сами собой раскрывались перед ним.


Глава вторая. ОБЕД  С  ПОЛИЦЕЙСКИМ


Обед был утончен в смысле мяс, фрукт и вин, украшен роскошью чеканных сервизов и совершенством фаянсов.
Смеясь беспечным смехом, спокойная и гордая, Надежда Михайловна появилась.
Ее волосы покрывала цветная повязка в виде чалмы, концы которой были сколоты надо лбом огромной алмазной пряжкой. Алмазная застежка замыкала ожерелье из множества ниток крупного жемчуга, спускавшееся на ее отороченное мехом, убранное валанами, украшенное кружевами платье из тяжелого пестрого тарлатана. Серьги, такие длинные, что касались плеч, и такие тяжелые, что их приходилось поддерживать шнурками, прикрепленными к повязке, переливались и сверкали бриллиантами, смарагдами, рубинами и при каждом движении девушки с легким звоном ударялись о жемчуг на шее и блестевшую под ним массивную золотую цепь.
Завязался разговор: ровный, холодный, касавшийся до всего слегка.
Она предложила ему два или три незначительных вопроса. Речь шла о самых обыденных и ничтожных предметах: мерзнет ли он в холода, потеет ли в жару?
Встревоженно Пистолькорс улыбался.
Половцов имел стесненный и принужденный вид.
Развертывая салфетку, Ульянов сделал гримасу.
- Аристократия духа опирается на любовь ко всему, что чисто и прекрасно! – вымолвила Надежда Михайловна.
Пауза повисла в воздухе. Воздух был насыщен запахом подаваемых блюд.
Он воспользовался минутой молчания, чтобы взглянуть вокруг.
Стены коричневого тона в шестнадцати вершках от пола обиты были дубовыми панелями. В мраморном камине с искусной малахитовой инкрустацией потрескивали поленья. Настенные часы Булле с минуты на минуту готовы были пробить час. Блюдо работы Палиси заполнено было обглоданными костями. Два парных буфета стояли один против другого.
Во взгляде гостя, от Владимира Ильича не укрылось, было жадное нечистоплотное любопытство сыщика.
Буфетный мальчик вдруг выскочил из одного буфета и резво юркнул в другой. Пистолькорс отозвался взрывом нехорошего смеха. Половцов осторожно молчал.
Барон Штиглиц, отодвинув ломоть хлеба, опустил в сахар четвертушку лимона. Выражение приветливости исчезло с его лица.
Над столом вместо пряных запахов дичи и соусов теперь подымался легкий аромат ванили и фруктов. Лакеи разносили десерт.
Рука Надежды Михайловны, охваченная длинной перчаткой, выразительным жестом указала на шпинат, приправленный растертыми зернами абрикосовых косточек.
Дурашливо Владимир Ильич опустил ресницы.
Часы Булле резко пробили.
Плод скатился из вазы.


Глава третья. ИДТИ  НА  ТИГРА


За обедом и после обеда пели цыгане.
Начавшись при дневном свете, обед окончился при электрическом освещении.
После цыган все зашумели стульями.
Разбившись на пары, они прохаживались теперь анфиладами.
- Чтобы быть культурным даже в очень скромной области, да, нужно обладать каким-то минимумом, капулькой общего интеллекта и той доли джентльменства, которой мы вправе ожидать от всякого среднего человека! – говорила Надежда Михайловна, занимая гостя.
Тяжелые серьги били ее по плечам. Она вся сверкала, переливалась, звенела. Откуда-то снизу, из-под нее, поднимался запах мяты.
Мебель обита была белым бархатом со свисающими жемчужными кистями. Висевшие на стенах гравюры составляли часть драгоценной коллекции. Античная фигура изображала Изиду под покрывалом и с пальцем на губах.
«В душе его вспыхнула горячая, но почтительная страсть!» - виделось хозяйке дома.
Гость слушал ее вежливо и внимательно, без всякого пренебрежения. Он наблюдал ее руку с двумя оспинами. Он слушал, не предлагая вопросов. Она показалась ему преждевременно созревшей для своих двадцати лет. Он знал, что она утешает себя мишурными пустяками: нарядами, балами, театрами. Он не сомневался в том, что она принадлежала к категории барышень, которые уже испытали на себе некоторую прелесть эротической ласки.
- Мебель от Ризенера! – время от времени Ульянов клал руку ему на плечо, показывая и принуждая смотреть. – Офорты: Фантен-Латур, Закариан!
Владимир Ильич в паре с Половцовым следовал за ними. Половцов за обедом залил себя красным вином, и, выкрасив им свой мощный рубашечный пластрон, вынужден был кое-как застегнуть фрак, не скроенный для застежки. Он походил на кормилицу с перетянутыми грудями.
Шествие замыкали хозяин дома и Пистолькорс.
- Небольшое ленивое русское озеро, - рассказывал Александр Людвигович. – В большой лодке с парусиновым верхом!
Гиацинты благоухали все сильней, хотя в комнатах становилось холодно.
- Я выронил из рук вальдшнепа, начиненного трюфелями, и он упал в воду, - продолжал Александр Людвигович. – Озеро кишело дичью, в лесу же прохода не было от рыбы!
- Поленов! В фиолетовой гамме! – вперед них забегал Ульянов.
«В его душе вспыхнула горячая, но почтительная страсть и желание получить мою руку и сердце!» - виделось Надежде Михайловне.
- Кто собирается идти на тигра? – она задала ему загадку.
- Тот не должен спешить! – ответил он.


Глава четвертая. ПОШЛАЯ  ИНТРИГА


В курительной на стенах полно было пчел, орлов, сфинксов. Напившиеся ликеров мужчины выпускали табачный дым. Барон Штиглиц делал вид, что не следит, кто сколько взял сигар.
Сложив руки, как для молитвы, Надежда Михйловна пела. Она пела сильно тремолирующим голосом.

                - Подлинная любовь не знает,
                Где плоть и где дух,
                И если делит,
                То она уже не любовь,
                А равнодушно-похотливая блудница!

Она гордилась тем, что сердце, ум, утонченный вкус поднимают ее высоко над серой, пошлой действительностью.
Фотографическая группа в стоячей рамочке из ореха и бронзы привлекала внимание: барон Штиглиц в придворном мундире стоял между венценосными супругами, обнимая обоих за плечи.
Июнева пела хриплым контральто. Вполголоса Ульянов подпевал ей слегка картавящим голосом. Штиглиц аккомпанировал им на скрипке, Половцов сморкался трубой, Пистолькорс пальцами барабанил по столу.
- Что-нибудь расскажите! – уставшая петь Надежда Михайловна приказала Ульянову.
- Однажды Шувалов был на костюмированном балу у Карамзиной. К нему подошла великая княгиня Мария Николаевна и уговорила его отвезти ее на костюмированный бал в Дворянское собрание. Приехав туда, Шувалов сдал на подъезде шубу великой княгини, но, опасаясь, как бы ценные собольи сапоги не пропали, он положил их в карманы мундира – может быть, то была предосторожность, чтобы великая княгиня не уехала с кем-нибудь другим. Через некоторое время великая княгиня взяла руку Карамзина, который, очевидно сговорившись с нею заранее, покинул свой собственный бал. Наскучив одиночеством, Шувалов пошел справиться о великокняжеской шубе, и каково было его удивление, когда оказалось, что великая княгиня уехала, очевидно с Карамзиным, оставив свои сапоги в карманах Шувалова. Разбесившись, Шувалов возвратился в залу и, увидав герцога Лейхтенбергского, прогуливавшегося с какой-то кокоткой, отдал ему сапоги, рассказав, как они к нему попали. Герцог объявил Шувалову, что вызовет его на дуэль, но все обошлось без дальнейшего шума, - Владимир Ильич рассказал анекдот.
– Уже поздно. Да и дела! – гость приискал предлог откланяться. – Спасибо вашему дому!
Ему мерещилась пошлая интрига.
Надежда Михайловна показалась ему некрасивой и докучливой.
«Испорченная барышня-кривляка! – думал он. – Ей нельзя давать потачки!»


Глава пятая. ЖИВАЯ  КУКЛА


При чрезвычайно статной, красивой, изящной наружности Павел Трофимович Китицын отличался редким умом, сметливостью, умением схватывать существенные стороны вопросов и оценивать общее их значение.
Раскрывший несколько шумных дел в далеком Бахмутском уезде и тем попавший на заметку к столичному начальству, он был обласкан им, повышен в чине и переведен в Петербург чиновником особых поручений при обер-полицмейстере Трепове.
Смотревший совсем молодым человеком, он тем не менее имел волосы совершенно седые – сим обстоятельством он был обязан случаю, рассказывать о котором считал излишним. Его взор мог становиться пламенным: это отпугивало мужчин и привлекало женщин.
В Надежде Михайловне он увидел лишь пустоцвет, живую куклу без всякого содержания, не интересовавшуюся ничем, кроме самой себя. Она была чужда его вожделению.
- Как так – чужда? – не понял Китицына товарищ его по работе Краузольд Владимир Эммануилович, тоже чиновник особых поручений. – Первейшая в Петербурге красавица!
- «Без содержания!» - рассмеялся другой товарищ и чиновник особых поручений Лев Саввич Маков. – За ней, почитай, миллион приданного! В золотых слитках!
- А хоть два!  Пусть ее! – махнув рукой, Павел Трофимович удалился к себе в кабинет.
«У них было просто, - вынужден однако он был признать. – Все отзывалось довольством и радушием».
Он сел за рабочий стол, раскрыл папку с незавершенным делом и тут же забыл о людях, с которыми обедал давеча в богатом особняке на Каменноостровском.
«Железный лом, - продолжил Павел Трофимович размышлять с того места, на котором остановился накануне, - как мог сей предмет попасть в будуар графини? И почему провела она ночь без сна и день без пищи?.. Барон, мастеровой и этот инвалид, - перед собой Павел Трофимович разложил фотографии, - кто из них мог ее задушить?!»
Дело было трудное и запутанное.


Глава шестая. В  ПОГОНЕ  ЗА  ИЛЛЮЗИЯМИ


В это же самое время барон Александр Людвигович Штиглиц, выйдя из здания Николаевского института, приказал отвезти себя на заседание Комитета финансов.
- Слить Общество взаимного поземельного кредита с Дворянским банком! – там он сказал о назревшем.
Он знал, что его слова будут перетолкованы в самом вульгарном смысле.
«Я принимаю на себя ношу солидарности с людьми, коих мнения не разделяю, коих пути – не мои пути, коих цели – не мои цели!» - думал он в экипаже, поспешая в Аничков дворец на танцевальное утро.
Зал для танцев был весь в позолоте, но не той броской, которой щеголяют теперь некоторые декораторы – золото сверкало тусклым огнем, оно было бледным, оно призвано было скрывать стоимость драгоценного материала, который стремится показать свою красоту и заставляет забыть о своей цене.
Тучный, но чрезвычайно легкий на ногу, в белом галстуке, барон шел в первой паре с государыней. Та была совсем на последях – ее огромный живот бил его по коленям.
Государь, прихрамывая, следовал за ними с Ольгой Ивановной Орловой-Давыдовой. Лимфа жгучими красными пятнами проступала на его лице. Далее различимы были граф Граббе с Марией Эдуардовной Клейнмихель, Карп Патрикеевич Обриен де Ласси с Марией Петровной Негрескул, князь Вяземский с Антонидой Петровной Блюммер и Анатолий Николаевич Куломзин с Марьей Арсеньевной Богдановой. Владимир Петрович Орлов-Давыдов вел Монику Терминскую, Наталья Александровна Меренберг шла с кривобоким сенатором Извольским.
Пары проделывали обязательные па и фигуры. После экосеза стали устанавливаться в кадриль, и здесь вдруг Александр Людвигович почувствовал повелительную необходимость. Желание превозмогло все сомнения.
Резвой, гибкой поступью он направился к далекой комнате за галереей для оркестра: в стройном порядке здесь расположены были двадцать больших урильников.
«Мы отдаем свое сердце тишине и раздумьям лишь тогда, когда у него уже не хватает дыхания в погоне за иллюзиями, суетой, развлечениями!» - пришло ему на мысль.
Была обычная путаница карет при разъезде – барону подали коляску, новенькую парную, сверкавшую лакированной кожей крыльев.
Лошади нетерпеливо играли удилами и перетоптывали ногами, помахивая хвостами.
Откинувшись на сафьяновые подушки, Штиглиц велел ехать в Опекунский совет.
В дороге он скинул открытые туфли на тесемках и заменил их мягкими сапогами.


Глава седьмая. СТРАННАЯ  ВЫДУМКА


На Невском, у книжного магазина, Штиглиц велел карете остановиться.
Дмитрий Ефимович Черкесов, в задней комнате, протянул ему руку. Его негустые волосы оттеняли высокий, изборожденный морщинами  лоб.
На стене висел глубокого тона Гейсум. В своей жизни Дмитрий Ефимович прочел много романов и посмотрел много картин – он знал больше портретов, чем лиц.
- Тройницкий как? – хозяин разлил водку.
- Ему лучше, - вспомнил гость.
Удобно Дмитрий Ефимович оперся о подушку, о которую любил опираться. Его ревматизм лечили салицилом, электричеством, паровыми ваннами, но он не подавался ни на какие лечения.
- Все божье да царское! – Черкесов закусил розмарином.
Он был глубоко верующим человеком: когда отпускала болезнь – на утренях, молебнах и всенощных исправлял должность дьячка: читал словословие, кафизмы, паремии. Пел ирмосы, кондаки, антифоны.
- Эскизы Флорена! – продемонстрировал Дмитрий Ефимович десятка два первоклассных гуашей.
Пылал яркий огонь – барон подошел к камину: даже в куче золы он умел разглядеть крупинку золота. Завязался довольно продолжительный разговор.
Банкир развивал следующие темы: он остался, каким был, люди же вокруг изменились – они изыскивают пути к охранению консервативного начала. Хозяин магазина возражал, что не люди, а он, барон Штиглиц, изменился. Александр Людвигович сказал, что в личном вопросе он требует полной свободы. Черкесов ответил, что есть люди, с которыми у них никогда не будет единомнения, что всех можно взболтать, как масло и воду, но соединить нельзя. Сошлись на пункте, что государь мнителен. На том, в сущности, разговор кончился.
Для нужд Надежды Михайловны барон купил Нессельта: «Всеобщую историю для женщин».
«Римляне не закупоривали бутылки, а сохраняли вино под слоем масла», - прочитал он наугад.
Вечером Александр Людвигович поехал на спектакль в Эрмитаж.
Перед представлением от странной выдумки ставить по углам конфорки с духами и зажженным спиртом на Ольге Ивановне Орловой-Давыдовой загорелось платье. Она не потерялась и легла на пол. Пламя, которое в первую минуту поднялось выше ее головы, тотчас потушили. Одним из деятельнейших пожарных оказался тесть Ольги Ивановнны граф Владимир Петрович, который не знал, на ком тушит платье, и только потом увидел чуть обгоревшее лицо невестки.
Когда поздно ночью Александр Людвигович возвратился домой, тишина в особняке на Каменноостровском была полной, но казалось скорее временно нависшей, нежели окончательной.


Глава восьмая. В  ГРОТЕ  ВЕНЕРЫ


Бернеретта встретила его в коридоре. Она посмотрела на него испытующим взглядом, ее лицо было бледно.
- Если бы вы дали мне ключ к вашей Стране Теней, нам не пришлось бы сейчас разыгрывать комедию! – прижав руки к сердцу, она страдала почти физически.
В ней было, да, тончайшее сочетание естественности и художественности. Она была совершенна со всем. У нее было гармоничное, здоровое тело первобытной женщины, закаленное целодневным трудом, у нее была гармоничная, здоровая душа эльфов и фей, в ее маленькой головке была сосредоточена вся мудрость мира. В этой прямой, умной женщине он нашел свою Принцессу Грезу. В ней было то, чего он искал: изысканность! В ней был стиль – как в прозе Готье, в Венере Милосской, в Малом Трианоне.
Несколько мгновений он, подобно рыцарю в гроте Венеры, молча отдавался созерцанию. Нет, этого ключа он отдать ей не мог.
- Почему?
- Слишком долго рассказывать.
- У нас много времени.
- Дело не во времени.
Она спросила сигару. Он машинально оправил смокинг. Вся сложность создавшегося положения никак не могла поместиться в одну простую притчу.
- Вы представляетесь мне, - все же она попыталась, - таинственным незнакомцем старинной легенды, которого ад, небо или другое какое-нибудь учреждение посылает на землю, чтобы исполнить некую миссию. Такой посланец живет жизнью того мира, в который попал, и эта жизнь ему очень нравится. Когда же его миссия исполнена, силы, пославшие его, говорят: «Твой срок истек. Возвращайся туда, откуда явился!» И бедняге приходится исчезнуть.
- Скорей это вы – таинственная незнакомка из легенды! – пытался он отшутиться.
«Откуда у него такие длинные, тонкие, изящные пальцы? – подумала она. – И эти способности к имитации? И это умение распознавать человека? И для чего румянит он кончик носа?»
Александр Людвигович потер лоб. Подобные вопросы прежде никогда его не тревожили. « Что делаешь, делай как можно ловчей!» - вот и все! Иначе он не мыслил и не пытался мыслить.
Она следила за его движениями, широко раскрыв рот.
Он бросил сигару, и она поймала ее ртом с самым непринужденным видом. Тут же она состроила недовольное лицо и бросила сигару обратно Александру Людвиговичу, который в свою очередь поймал ее губами – несколько мгновений барон курил ее, потом изысканным жестом снова бросил по направлению к Бернеретте.
Художественное чутье всегда верно подсказывало домоправительнице, когда следует поставить точку.
С мягким достоинством женщина выпустила огромный клуб дыма, окуталась им и в нем исчезла. 


Глава девятая. ПРЕДЛОГ  ДЛЯ  ПОЦЕЛУЕВ


Он не имел ни покоя, ни отдыха, пока не рассвело. Потом пил кофе в постели с двумя дамами, которых накануне привел из театра.
- Допустим, я несколько преувеличиваю, - говорил он им.
Инстинкт заставлял его искать в женщинах таинственные, не поддающиеся определению свойства, которых он не встречал нигде и ни в ком.
- Раз в жизни это должен сделать всякий! – на практике развивал он мысль.
Диван у стены зарился на этажерку, стоявшую против него.
Дамы запускали пальцы барону в волосы, корчили ужасные гримасы, они принудили его играть с ними в больницу, в кораблекрушение и в другие детские игры, являвшиеся предлогом для раздачи фантов, то есть поцелуев. Все образовали хоровод, пели американские фокстроты и кричали: ура! Это было утро безумств.
Меж тем внизу был сервирован завтрак, и барона ждали.
- Корсет, чулки, панталоны! – помог Александр Людвигович гостьям привести себя в порядок и каждой помахал на прощание.
В зеленых шелковых рейтузах, доходивших ему до подмышек, он прошел мимо раскрытой двери столовой и уже через минуту появился там в утреннем английском костюме, на котором не было ни пылинки.
- Почему все так смеялись? Кто-нибудь сказал смешное? Что такое? – на тарелку Александр Людвигович положил свиную голову и облил ее свежей сметаной.
Большой букет свежих роз едва умещался в китайской вазе.
В платье из фиолетового атласа, богато отделанном бархатом и бахромой того же цвета, красивая, как картина, в серебряном блюде Надежда Михайловна пыталась разглядеть свою прическу. Она испытывала какое-то новое чувство – оно пришло к ней украдкой, ползком, шелестя и урча.
Рисунок руки Фрагонара висел над буфетом, плотная гуашь, похожая на масляную живопись: на бурном мертвенно-бледном грозовом небе резко, как выстрел из пистолета, выделялась красная юбка крестьянки.
Эрик Августович Пистолькорс сидел прямо под юбкой. Двубортный мундир плотно облегал его; в правой руке он держал кивер, а запястьем левой опирался на палаш.
Ульянов, утоливший уже первый голод, обстреливал Половцова хлебными шариками.
Незримо Надежда Михайловна очертила вокруг себя магический круг: все четверо, точно околдованные, они вращались в этом кругу.
Завтрак длился бесконечно долго и превратился в обед, почти в ужин.
Обед, по обыкновению, был веселый, то есть шумный; разговоры и споры не прерывались ни на минуту, и случись тут посторонний, незнакомый человек, он подумал бы, что дело идет о каком-нибудь важном происшествии в семействе. А между тем ничуть не бывало: Надежда Михайловна и Пистолькорс утверждали, что надобно перекрыть мебель, барон же с Владимиром Ильичем доказывали, что этого вовсе не нужно.
Глава десятая. С  ГОРЯЧИМИ  ПОДМЫШКАМИ


Барон Александр Людвигович Штиглиц силился разгадать мучившую его тайну: что в его жизни было сном и что – действительностью?
Несомненно, впрочем, было одно: приемная дочь Надежда Михайловна являлась для него и тем, и другим.
Отчетливо он видел: все в ней было сильно и живо и вместе с тем хрупко и ломко.
Он силился рассуждать хладнокровно.
«Пушкин никогда не получил паспорта!» - назойливо лезла посторонняя мысль – он отгонял ее. «Надежда Михайловна, да!» - продолжал он думать о самом дорогом.
Она ходила, объятая тихой и глубокой радостью. Она смотрела в неведомое, о чем каждый может спросить, но на что никто не получит ответа. Она стала смеяться тихим неестественным смехом, почти смехом женщины, которая хочет предложить свою страсть. Она смеялась так уже несколько дней сряду с того вечера, как им нанес визит Павел Трофимович Китицын.
Великолепно расцветшая, с горячими подмышками.
Чем более барон думал, тем становилось яснее: она должна покинуть его ради супружеских объятий.
- Право не знаю, что сегодня со мной! – восклицала она.
- Не выпить ли тебе померанцевой воды? – он знал.
Дни проходили – она отмечала их бег на своем женском календаре.
Гобелены покрывали стены до самого потолка.
Павел Трофимович Китицын никак не давал о себе знать.
Надежда Михайловна сделалась бесконечно грустна – она сидела, уставившись в самое себя. Ее руки безвольно лежали на коленях.
« Из недозрелых слив можно жать уксус!» - откуда-то приходило барону постороннее, и он отгонял его.
Вверенная его попечению, сама грация, неодетая и непричесанная, приемная дочь с удрученным видом сидела на стуле в углу своей комнаты. Она была совсем подавлена.
Знавший женскую психологию до последних мелочей Александр Людвигович купил самых дорогих конфет, по полтора рубля за фунт. Десять фунтов у Балли и двадцать у Сальватора на Большой Морской. Он купил немного фруктов и еще кое-чего, необходимого для устройства праздника.
Домашняя кошка тихо мурлыкала, усевшись на маленьком столике возле недопитой бутылки шампанского.
- На маскараде, вместе с поэтом Алексеем Толстым, Тургенев однажды встретил грациозную и интересную маску, которая с ним умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она открылась им, но это произошло лишь через несколько дней, когда она пригласила их к себе. Тургенев увидел лицо чухонского солдата в юбке. Маска впоследствии вышла замуж за Алексея Константиновича Толстого! – Александр Людвигович рассказал.
Слабо Надежда Михайловна улыбнулась.
- Давненько мы не задавали балов! – барон приосанился. – Так не задать ли?!. Китицына Павла Трофимовича пригласить...
Надежда Михайловна залилась смехом и бросилась ему на шею.

Глава одиннадцатая. ЗЕЛЕНЫЙ  ЛИЛИПУТ


Владимира же Ильича занимало сейчас нечто совершенно другое.
Утром он был у обедни – слушал хор певчих греческой церкви, помолился о принятии себя под покров Богоматери.
«Всуе чтут устами, - приходила мысль, - сердце же далеко отстоит».
Холод стоял совсем небольшой. В прозрачной, без малейшего тумана, атмосфере было что-то возбуждающее. Умонастроения носились в воздухе.
«Во мне растет желание, да, которое идет дальше того, что мне самому известно», - лукавил Владимир Ильич сам с собой.
Отлично он знал, чего хочет. Его сердце ширилось, пело и наполнялось теплом.
Он увлекался стальными лезвиями и любил играть с уродцами. Это был род болезни, как шахматы или изучение железнодорожного справочника. Владимир Ильич был не только кандидат прав, но и естественных наук. Печень, он знал. Все дело в ней.
Сила Николаевич Сандунов ждал его в условленном месте. Зеленый лилипут одет был в зеленое коломянковое пальтецо при зеленых ботиночках и зеленой же шляпке.
Чтобы не толкаться в толпе и не повстречать знакомого, Ульянов повел его проходными дворами, прикрывая полой плаща.
Они сидели рядом, ласкаясь и нежно целуя друг друга.
- В тринадцать лет, - рассказал Ульянов, - представьте, у меня стали расти груди!
Тоненько Сила Николаевич хихикал, пытаясь нащупать.
Владимир Ильич пересадил малыша к себе на колени и тоже ощупывал: печень!
Так наступил вечер, сменившийся затем ночью.
Оживленно они беседовали. Ульянов спрашивал: чем болел? Владимиру Ильичу нравился самый процесс разговора, ему нравилось блеснуть каким-нибудь словцом или остротой.
Сила Николаевич Сандунов был хорошенький уродец: его участь не оставляла сомнений. По личику его было видно, что ему хочется прыгать, скакать, беситься, играть в перегонки.
Вместе они попрыгали, поскакали и побесились. Сыграли в перегонки.
Все благоприятствовало Владимиру Ильичу как нельзя лучше: утомившийся лилипут, запрокинув головку, лил в себя шампанское из большой зеленой бутыли.
По телу Владимира Ильича пробежало словно электрическое сотрясение.
Все было делом одного мгновения.
Зеленый лилипут Сила Николаевич Сандунов подернулся сразу всеми членами, как бумажный клоун.
Отвратительная вонь захватила Владимиру Ильичу горло.
Мертвенно-живые недвижные глаза смотрели на него.
Зеленый лилипут лежал без чувств и казался мертвым. Его боль переросла в тихую грусть.
Пионер свободного исследования в области естественных наук, Владимир Ильич Ульянов был все же не настолько философ, чтобы всегда думать о последствиях.


Глава двенадцатая. ПОДГОТОВКА  К  БАЛУ


Дом убирали как на Светлое Воскресение.
Заботливая и неутомимая рука мела, скребла, чистила, убирала, мыла. Барон Штиглиц знал: Бернеретта.
Она сохранила живой ум уличной девчонки. Она обладала живым воображением, странно сочетавшимся с самым прозаическим смыслом. Ее советы всегда были правильны. Она была экономна и не расточительна. Ей нравились драгоценные безделушки, но ей и в голову не приходило клянчить их у него. Она замечательно угадывала вкусы публики. Их отношения строились на искреннем взаимном расположении. Она была почти прекрасна собой, когда причесывалась и одевалась соответствующим образом.
«Чего жаждет любовь?» - время от времени справлялся он у нее.
«Любовь жаждет только самой себя! – неизменно она отвечала. – Любовь, - наставляла она его, - никогда не стоит на одном месте. С годами она должна увеличиваться либо уменьшаться. Наиболее же могуча та любовь, которая приносит страдания потому, что постоянно усиливается!»
Она произносила эти слова таким тоном, словно просила его не возражать ей. Она ждала, чтобы он целиком отдался ее настроению. Он гладил ее плечо, желая дать ей понять, что он все слышал и понял.
Большая гостиная, ее усилиями, преобразилась и превратилась, благодаря разным картинам, статуям и перестановке мебели, в весьма изящный салон.
Повар троил мятную и розовую воду.
Почти целую неделю Александр Людвигович употребил на то, чтобы не ударить лицом в грязь: все было готово к приему гостей.
В короткой куртке из сермяжного сукна, отороченного голубой тесьмой, барон обошел все окна, прикладывая руку: не дует ли где?
Надежда Михайловна сидела в своей любимой красной гостиной и от нечего делать подбрасывала с ноги туфлю, стремясь поймать ее опять на ногу. Она посмотрела на него таким ясным и глубоким взглядом, словно хотела дать ему возможность заглянуть в самую глубину ее души.
Витая мыслью где-то далеко, заранее она наслаждалась счастьем, которое сулил ей день грядущий. Она была в распашном капоте английской холстинки, лицо Надежды Михайловны покрывал толстый слой питательного ночного крема.
Приемный отец ясно представлял себе направление ее мечтаний. Чувство благоговения,такого глубокого, что никакая музыка не в состоянии была бы обнять его и выразить в понятной форме, охватило Александра Людвиговича.
Он побоялся выразить свои мысли словами, которые могли бы показаться ей патетическими.
Кто знает, не есть ли в сущности так называемая идеализация лишь верным отражением того, чему когда-то где-то, там, куда не проникает ни одно человеческое око, суждено стать нашим настоящим и видимым «я»?


Глава тринадцатая. ПОД  ЛЕГКИМИ  СОУСАМИ


Зала до утрировки освещена была электричеством.
Гиацинты перемежались с анемонами, синие анемоны с голубыми, с желтофиолью и фиалками.
Новейшая мебель производила впечатление солидной и прочной, отчасти вследствие искусной фанеровки сосны красным деревом, отчасти благодаря великолепному виду золотых украшений.
Столы, поставленные покоем, являли глазу разнообразные кушания. Здесь были кораллового цвета омары, сваренные живьем, мягкое и вязкое шофруа из телятины, огромные стального цвета рыбины под легкими соусами, индейки, которые позолотил огонь, розовые жирные паштеты из печенки под желатиновой броней, очищенные от костей бекасы над холмами ароматных гренок, декорированных перемолотыми потрохами – золотистые желе и с десяток столь же манящих и разукрашенных деликатесов. По краям столов возвышались монументальные суповые миски из серебра с прозрачным бульоном цвета жженой смолы.
Еще были заснеженные монбланы из взбитых сливок, бонье-дофины, белые от миндаля и зеленые от фисташек, горки шоколадных профитролей, коричневых и жирных, как хороший навоз, и темные парфе – когда их разделяли лопаточкой, от них с хрустом отваливались слои. Не обошлось, разумеется, без цукатов из вишен. Краснели, желтели, розовели кисловатые штемпели ананасов. Пахло ванилью, вином, пудрой.
Повсюду стоял гул голосов, вырывались отдельные фразы, мешалась русская речь с французской, чувствовалось непринужденное оживление, не было и помина о той бальной чопорности, граничащей со скукой, какую петербургское общество испытывает почти на всех великосветских балах.
Все приглашенные заняли места по своему усмотрению. Мало-помалу завязался разговор – каждый принял в нем участие с умом и воодушевлением.
- Хочу сказать вам вот что: мы дошли до славянофильского онанизма! – горячился низкорослый Тургенев.
- Действительно странное это занятие: одной рукой раздувать пожар, другой лить на него воду, – не спорил с ним до поры Толстой, гладко выбритый, с актерским лицом.
- Наши новые люди смотрят на власть модным взглядом так называемого прогресса и большей частью видят в ней только произвол! – шел Тургенев дальше.
Он был одет в старинного покроя пюсовый фрак и белый жилет с поджилетником из турецкой шали.
- Я нахожу, что вы правы лишь отчасти. Разногласие наше заключается в том, что вы ставите двигателем личный интерес, а я полагаю, что интерес общего блага должен быть у всякого человека, стоящего на известной степени образования, - Толстой брал верх смелой свободой и изяществом осанки, чего Тургеневу недоставало.
На нем был белый муслиновый галстук, жилет из козьей шерсти и канареечно-желтого цвета панталоны.

Глава четырнадцатая. ОТКУПЩИК  РАЗБОГАТЕЛ


Среди массы блиставших шелками, камнями, перьями и кружевами женщин было немало красивых. Тонкие талии в корсетах, длинные шлейфы и декольте дам преобладали над скромными светлыми туалетами молодых девушек.
Сверкающая, победительная красота резко выделяла Надежду Михайловну во всей этой толпе.
Тяжелого шелка шитое золотом платье обнимало ее стройное тонкое тело, кончаясь мягкими складками длинного трена. Неглубокий вырез корсажа открывал совершенные очертания груди и точеные, нежные, покатые плечи. На гладко причесанной голове сверкала старинная диадема, и каждый поворот ее тонкой, немного длинной шеи был художественно прост и изящен. Ее лицо, будто сошедшее со старых портретов, освещалось огромными, ласковыми, умными, синими глазами. Она была сама любезность. Каждый, склонившийся к ее руке, был рад угадать в ее улыбке удовольствие его видеть.
- Здравствуйте, сударыня! – сказал ей граф Граббе.
- Очень хорошо, а вы? – ответила она князю Вяземскому.
Никто никогда не видел ее такой радостной, безумной, увлекательной, легкой.
- Прежде всего, чтобы веселье, свобода и братство! – восклицала она.
Ее жесты и мимика были полны обаяния. Она блистала всеми совершенствами. Умело она не давала упасть светскому разговору.
- Кокетство в женщине, - говорила она, - отчасти оправдывается, если она сладострастна. Напротив, мужчина, который любит кокетничать, хуже чем просто распутник. Мужчина-кокетка и женщина-сладострастница вполне стоят друг друга.
Или:
- Будем смеяться, не дожидаясь минуты, когда почувствуем себя счастливыми, иначе мы рискуем умереть, так ни разу не засмеявшись.
Или:
- Если вы зайдете на кухню и познакомитесь там со всеми секретами и способами так угождать вашему вкусу, чтобы вы ели больше, чем необходимо; если вы во всех подробностях узнаете, как разделывают мясо, которое подадут вам на званом пиру; если вы посмотрите, через какие руки оно проходит и какой вид принимает, прежде чем превратится в изысканные кушанья и обретет то опрятное изящество, которое пленяет ваши взоры, заставляет вас колебаться при выборе блюд и побуждает отведать от всех сразу; если вы увидите все эти яства не на роскошно накрытом столе, а в другом месте, - вы сочтете их отбросами и почувствуете отвращение. Если вы проникните за кулисы театра и пересчитаете блоки, маховики и канаты тех машин, с помощью которых производятся полеты; если вы поймете, сколько людей участвует в смене декораций, какая сила рук, какое напряжение мышц необходимы для этого, вы удивитесь и воскликните: «Неужели все это и сообщает движение зрелищу, столь же прекрасному и естественному, сколь непринужденному и полному воодушевления?» По той же причине, - заключала она после небольшой паузы, - не пытайтесь выведать, как разбогател откупщик!


Глава пятнадцатая. ПОГИБШИЙ  БАРОН


Пары стали устанавливаться в кадриль.
- Мазурка – это танец военных! – Эрик Августович Пистолькорс перехватил хозяйку бала у дюжины претендентов.
Они пошли первой парой.
Своими маленькими ступнями в чудесных туфельках на каблучках Надежда Михайловна изо всех сил старалась сохранить равновесие – казалось, что она действительно боится пола и выступает с брезгливой осторожностью трясогузки, прохаживающейся по берегу ручья.
- Большинство людей, - говорила она, - так привержены к пустякам или к своим прихотям, так легко перенимают друг у друга пороки и чудачества, что стремление казаться не такими, как все, было бы естественным и не противоречило бы здравому смыслу, если бы только они умели не заходить в нем слишком далеко и оставаться в пределах разумного. «Поступай как другие», - делала она пируэт, - сомнительное правило: за исключением обстоятельств чисто внешних и маловажных – обычаев, моды или приличий, - оно всегда означает: «Поступай дурно!»
Эрик Августович хохотал, как целая рота солдат.
Нетанцующие разбились на группки – начался быстрый громкий обмен мнениями. Гости явно были чужды всякой единящей мысли. Все ограничивалось словами, имевшими только внешний оттенок мимолетного смысла.
- Немецкий и русский языки одинаково молитвенны, - говорил барон Унгерн-Штернберг.
- Андреевские ленты предоставляются великим князьям при рождении, князьям же – при совершеннолетии, - говорил Карп Патрикеевич Обриен де Ласси.
- В известном возрасте каждый день приносит свои муки! – с отрезанными ногами, в кресле на колесах, говорил Григорий Иванович Чертков.
- Спина – это то, что мы меньше всего в женщине знаем, и по этому одному она прекраснее всего остального! – высказался Толстой.
- Серьезное увлечение барышней граничит обыкновенно с женитьбой, - Тургенев подернулся, - а увлечение дамой – с изменой мужу!
- Какие могут быть предрассудки, когда вопрос касается чувства? – Толстой набрал разварной телятины.
С тарелками в руках они обходили столы. Фигуры из масла стояли на каждом из трех, украшенные причудливо нарезанными трюфелями.
- Вы не находите, - Тургенев замер, - какое поразительное сходство! – он указал на одну.
- Действительно... очень странно, - Толстой посмотрел так и сяк. – Это же вылитый Гильденштуббе... умерший Гильденштуббе...
- А здесь? – Тургенев обратил его к другой фигуре из масла. – Взгляните!
- Боже правый! Покойный Бибиков! Несомненно он! – Толстой аж присел.
Не сговариваясь, они поспешили к фигуре третьей: погибший барон Корф!
Они посмотрели друг на друга и больше ничего не сказали.




Глава шестнадцатая. МОНЕТКА  НА  СЧАСТЬЕ


Владимиру Ильичу как-то не танцевалось – он пошел бродить по комнатам.
В одной находились две саксонские компотницы. Белого фарфора, с синими цветами, изящно гофрированные, они висели над раскрытым роялем по обе стороны от луисбургского блюда с тонким ажурным рисунком по краям и с ярко-лиловым тюльпаном посредине.
Моника Терминская сидела за инструментом, наигрывая попеременно из Шопена и Листа. В ее искусной игре сказывалась талантливая ученица крупнейших музыкантов. У нее был такой влажный и чувственный рот, что, будь она монахиней, ей пришлось бы из целомудрия прикрывать его.
Что-то Владимир Ильич сказал ей о текущем моменте.
Девушка, уже доразвившаяся до молодой женщины, тут же принялась убегать от него, и Владимир Ильич принужден был преследовать ее, обегая рояль по периметру.
Она оказалась до шаловливости живой молоденькой женщиной.
Ловко она увертывалась от его раскинутых рук и заразительно смеялась.
Она корчила ему рожицы.
Маленькая Психея, она ударила его пюпитром по голове.
Она видела, как загорелись его глаза, как очертания его лица исказились от внутреннего напряжения, и испытала жестокую радость, смешанную с чувством горделивой и возбужденной женственности.
Они направились в библиотеку, где их ждали прохладительные напитки и превосходные сигары.
Склонная ко всяким милым вещам, она села к Владимиру Ильичу на колени, обвила его своими костистыми руками, стиснула ногами его ноги и, слегка кусая его губы, трогала их влажным языком.
Смелая в обхождении, она попросила его опустить ей в чулки на счастье монетку.
Она обняла его в диком порыве необузданного сладострастия. Пламенно она отвечала на его бешеные поцелуи.
Со страшной силой Ульянов засадил ей между ляжек. С заглушенным смехом она направляла его движения, заставляя себя ласкать, и овладевала им, как опытная куртизанка.
Она оказалась стопроцентной женщиной, искушенной в редчайших эротических тонкостях.
- Буравчик! – просил Владимир Ильич, чтобы она исполнила. – Дилижанс! Мертвую петлю!
Они были одни в библиотеке, никто не мешал им наслаждаться обществом друг друга.
Они выкурили по сигаре и возвратились в музыкальную гостиную.
Моника села за клавиши и заиграла из С****иарова.
Она умела оставаться интересной даже после тысячи бесстыдств.


Глава семнадцатая. ЖИВЫЕ  КАРТИНЫ


Праздненство между тем продолжалось .
Оживление сделалось всеобщим. Была зажжена иллюминация и пущен фейерверк. Молодые люди взапуски бегали за барышнями.
- Талант, вкус, ум, здравый смысл – все это различные, но вполне совместимые достоинства. Между здравым смыслом и хорошим вкусом та же разница, что между причиной и следствием. Между умом и талантом то же соотношение, что между целым и частью, - говорила Надежда Михайловна здесь и там.
Она была блистательна в своем кружевном наряде, со светлым ореолом волос, в которых радугой переливалась бриллиантовая звезда.
Тяжелая, прекрасной плавки и ковки серебряная посуда полнилась обглоданными костями.
- По прокидке! – обнаруживший большую живость инвалид Чертков выкрикивал за карточным столом.
Гофмейстер Куломзин, прикинув, загнул карту мирандолем, кривобокий сенатор Извольский свою карту поставил темной.
- На следующую талию! – Владимир Петрович Орлов-Давыдов закусил ломтиком паюсной икры.
- Живые картины! Пожалте! – барон Штиглиц пригласил всех смотреть. – Представление живой картины Гверчино «Аврора»! – объявил он.
С импровизированного помоста опало покрывало, и все увидели Надежду Михайловну полуобнаженную с луком и стрелами. Лицо ее выражало неудовольствие.
Все поддались ее настроению, не понимая его причины.
- Злые языки утверждают, что она хочет изобразить из себя спартанку, - Толстому сообщил Тургенев.
Сам он в детстве воспитывался как французский маркиз, а не как российский подданный, и скорее как барышня, чем как мужчина.
- Живая картина «Аврора» Гида! – тем временем барон Штиглиц объявил следующую.
Снова покрывало опало, и на этот раз Надежда Михайловна предстала с мечом и щитом. Ее лицо было почти злобно. Тут же стало заметно, что лоб у нее чуть выше, чем нужно, а рот слегка великоват.
В очень коротком вицмундире Александр Людвигович ощутил нытье в икрах. Глаза, которыми он поводил как-то по своему, придавали выражению его лица некую стихийность.
Две прогоревших головни провалились сквозь чугунную решетку камина и как-то странно хрустнули среди полной тишины.
Половцов сидел чужаком на краю стола, для всех посторонний. В блаженной полудремоте он ожидал сварения желудка.
Он видел перед собой формы ее белой груди, и этот образ вызывал у него во рту ощущение горячего и пьянящего аромата, какой посылают летом цветы жасмина.


Глава восемнадцатая. ПЕРЕД  СВИРЕПЫМ  ТИГРОМ


По шестеро, из дальних покоев, слуги выносили переполненные урильники.
В воздухе стоял запах одеколона, пудры, фиалковой эссенции. Буфетные мальчики замерли неподвижно. Таинственный потакатель кивал ободряюще. Концом своей трости на стене Александр Людвигович чертил контуры розетки.
Меренберг Наталья Александровна ударила его по плечу рукояткой лорнета. Он приподнял свою опущенную голову. Три флейтиста перекликались далеко на хорах.
- Габриэль Макс. «Привет». Живая картина! – объявил Александр Людвигович.
Покрывало опало.
Молодая христианка в цирке стояла перед свирепым тигром и в этот же момент ей брошена была с верхов белая роза. Девушка подняла высоко свой взгляд, чтобы поблагодарить за приветствие, за то, что она не забыта и кому-то еще дорога. Чувство сострадания к ней росло по мере того, как тигр готовился сделать прыжок и разорвать ее. Она осуждена была за новую веру, и художник всеми силами своего таланта протестовал против ее казни.
В белой атласной тунике, обшитой тигровым мехом, Надежда Михайловна была чудо как хороша. Правдоподобно Эрик Августович Пистолькорс скалил клыки. Вполне он вошел в образ. В его покрасневших глазах притаилась ненависть дикого зверя.
- Это не христианство, а видоизменение какого-то манихейского, катарского дуализма! – к Тургеневу наклонился Толстой.
- Я слышал, тигров укрощают посредством мастурбации, - Тургенев изобразил.
- Львов! – поправил Толстой. – Посредством мастурбации укрощают львов. Поверьте мне. Мягкой стороной пальца.
Гости допивали и доедали. Многие едва волочили ноги. Неуловимая фатальность присутствовала во всем. Рассеянно, в окно, барон Штиглиц смотрел, не появится ли какая-нибудь эскадра с намерением высадить наступающую армию.
Мария Петровна Негрескул подошла к нему. Она состояла из четырех прямых железных прутьев, между которыми легко было просунуть руку. Она была достаточной вышины, чтобы человек сидя мог поместиться в ее квадрате.
Иван Александрович Помазанский, арфист, вытер себе лицо столовой салфеткой. В его дымчатых волосах запутались атомы звезд. Его длинные, худощавые, немного смуглые руки заключали в себе что-то до такой степени страстное и коварное, что невозможно было не думать о его ласках.
- Одни и те же слова выглядят остротой или наивностью в устах человека умного и глупостью – в устах глупца! – переодевшаяся Надежда Михайловна появилась.
Ее голос становился все слабее, она уже не так прямо держалась – во всей ее фигуре просматривалась усталость.
Она положительно не была в состоянии чувствовать что бы то ни было: Павел Трофимович Китицын на бал не пришел.


Глава девятнадцатая. МУСОР  НА  ПАРКЕТЕ


Александр Александрович Половцов приподнял опущенную голову.
Гости давно разошлись, вокруг был беспорядок: смятые скатерти свешивались, залитые вином. Мусор кучками лежал на паркете.
Смутно представилось: на балу Надежда Михайловна выказала ему свою холодность. «Я нахожу это слово глупым!» - выговорила она ему. Сейчас он не мог вспомнить – какое. Он стал пить и напился пьян.
Он питал к ней любовь самую терпеливую, самую твердую, самую стойкую и самую скучную. Он любил ее, как сорок тысяч женихов. К вящему его огорчению, она считала его совершенно за нуль.
Он мало походил на молодца в глазах дамского пола: тип человека, не имеющий типических черт. Его затруднились бы оклеветать враги, а друзьям было бы трудно хвалить.
Обстоятельства усугублялись обстоятельством же: решительно на данный момент Александр Александрович прожился и мучительно искал способа разжиться деньгами.
В это же самое время, верхом, штабс-ротмистр Пистолькорс возвращался в лейб-гвардии Конный полк.
Он был человеком, способным из-за одного слова в споре размозжить противнику голову. Кто оскорбил его чем-нибудь, тот был погибшим существом, потому что мог избегнуть чего угодно на свете, только не его мщения. Оседлать самую быструю лошадь, зарядить черным порохом блестящие пистолеты, найти обидчика и, даже не сказав ему: «Ты, *** собачий!», уложить выстрелом в спину! Именно таким человеком он полагал себя и другим не мыслил.
Быстрым, нервным движением он зажег папиросу. Вспомнилась Надежда Михайловна, ее пальцы, колени, грудь, ее отчаянный крик, в котором слышались страсть и искрящаяся злоба. Там, на балу, тигром, не удержавшись, он схватил зубами это белое тело. Пускай знает!
Он находил справедливым мнение, что европейцы теряют слишком много драгоценного времени на споры о природе женщины. Не следует придавать значение тому, что женщины говорят, потому что они вообще никогда не говорят ничего, что стоило бы труда отвергать или одобрять. Что бы ни говорила женщина, на это можно ответить только страстью или пожатием плеч.
Так думал, с ногами в стременах, Эрик Августович Пистолькорс, занимая себе голову, чтобы не думать о неприятном. Только что на балу он проиграл крупную сумму и положительно не мог представить себе, как на этот раз он покроет долг чести.
В это же самое время Владимир Ильич Ульянов дома тщательно подмывал себя марганцовкой. Кандидат естественных наук, он понимал, что если что – время ушло. Талантливый биолог, впрочем, он мог помочь себе в любом случае.
Беспокоило другое.
Пионер в области перспективных методов исследования, сейчас он остро нуждался в дорогостоящих реактивах и аппаратах.
Не достать денег было нельзя, а достать мудрено.


Глава двадцатая. ШОКОЛАДНЫЙ  ПОРОХ


События между тем проходили на широком общественно-политическом фоне.
Непрерывная шла борьба за блага и идеи.
Законом разрешено было сечь ссыльно-каторжных женщин.
Попытка предпринималась сговора русского императорского правительства с иностранным еврейством о прекращении им поддержки революционного движения в России.
Свою первую публичную лекцию в зале «Пассажа» провело товарищество «Общественная польза».
Полковник Сабанеев изобрел принципиально новый «сабанеевский» фотографический затвор.
Барон Лев Герасимович Кноп купил остров Крейгольм.
При входе в вагон в Вержболово государь упал и ушиб себе ногу ниже колена.
Какой-то Дудергофер изобрел шоколадный порох.
Инженер Кербедз построил Петроковскую железную дорогу.
Фабрикант Генералов выпустил новый сорт колбасы.
Лейб-гусар Щербатов женился на девице Бутурлиной.
В Петропавловской крепости один заключенный содержался секретно: Налепинский.
Инспектор ссудо-сберегательных касс А.А. Антонович помещен был в Обуховскую больницу для умалишенных.
Комиссаржевская играла в пьесе Зудермана – у зрителей все чесалось.
Знаменитый Тардье представил полное судебно-медицинское описание пороков.
Юстус Либих выдвинул свою теорию брожения и гниения.
«Жизнь» - скучная повесть, написанная без таланта и юмора», - отзывалась Вербицкая о Мопассане.
Образ равноапостольского князя Владимира – лик просветителя земли российской выставлен был на Выборгской в лесном дворе.
В оазисе Дискры (алжирская Сахара) обнаружили целый куль мороженых пельменей.
Ужасные свои щупальца раскинула секта «Красная смерть»: серьезно захворавшего душили красной подушкой. «Страданием и мученичеством умирающий искупает свои грехи и приводится к ангельскому чину, - так объясняли. – Недоделанное душение – величайший грех!»
Прилюдно князь Мещерский обличен был в мужеложестве.
Создано было Общество покровительства животным.
«В изучении истории, так как при этом мы имеем дело с прошлым, показательных моментов не приходится поджидать, а нужно лишь выбирать из числа совершившихся и установленных по источникам фактов!» - учил Ф.В.Тарановский.
Огромные политические и социальные вопросы вставали в своей грозной неотвратимости.
ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ


Глава первая. ПРАЗДНИК  СУККОТ


В своем служебном кабинете столичный обер-полицмейстер стоял у окна.
Чрезвычайно высокий человек, выше всех ростом, он смотрел наружу. Ветер гнал мелкий дождь, оконные рамы подрагивали, Петербург был некрасив.
- Мордва, черемисы, а не европейцы! – Федор Федорович Трепов возвратился к столу.
Только что вскрытое на рабочем столе лежало письмо.
«Соблаговолите...» - еще раз Трепов перечитал.
Все «яти» и «ижицы», разумеется, были вырезаны из газеты и подклеены. Заглавный «хер» дразнил, размером вываливаясь из строки.
- Монголы, чухна! – еще раз Федор Федорович выругался.
Преступный аноним требовал десяти тысяч рублей, в противном случае угрожал большим пожаром.
- Читай! – вызвал Трепов сотрудника. – Каков мерзавец1
Вошедший полицейский сотрудник смотрел на шефа без всякой симпатии.
Действительно Федор Федорович Трепов никогда, даже в лета молодости, не возбуждал ни в ком сочувствия, симпатии, простого человеческого уважения. Это был индивид жестокий, самолюбивый, холодный, весьма дюжинного ума и чрезвычайного упрямства, которое с успехом заменяло в нем твердость характера. Это был типичный петербургский служака с налетом кавалерийского учения. Своих собственных взглядов он не выработал; он заимствовал их от того или другого человека вследствие того или иного стечения обстоятельств, но, раз усвоив их, никогда от них не отступал, хотя бы и чувствовал их ложность. Впрочем, чтобы осознать неправду, надо углубиться мыслью в ту или другую сферу, он же этого никогда не делал просто потому, что ему было некогда этого делать, он слишком был занят личными своими интересами карьеры, самолюбия, тщеславия. К тому же так поступать было проще. Усвоенное убеждение он оставлял без изменения, точно так же как однажды подписанную бумагу, хотя бы в ней оказывались неправильности.
Злоумышленник предоставлял неделю для сбора денег, после чего должен был сообщить, куда их доставить. Напрашивалось для виду выкуп собрать, устроить засаду на месте да и зацапать голубчика с поличным. Делов-то! И без всякого риска.
Вопросительно полицейский сотрудник смотрел.
- Никаких денег, стану еще! – на ровном месте обер-полицмейстер взвился. – Он же блефует, гад!
- Ну, а как запылает?
Только Федор Федорович отмахнулся.
- Евреи! – впрочем он вспомнил. – Праздник у них есть. Строят, видите ли, шалаши, зажигают свечи. Вот вспыхнуть где может! – Он записал для дальнейшего: «Праздник Суккот запретить!»


Глава вторая. ТЕПЛОТА  НА  СЕРДЦЕ


Владимир Эммануилович Краузольд (а это был именно он) вышел из кабинета начальника и отправился в свой кабинет, где перелистывал справочники, курил и что-то бисерно писал на листах бумаги. Образованный человек, он продолжал читать и учиться.
В общих чертах его служба не была разнообразна: двадцать лет в министерстве внутренних дел, преимущественно в хозяйственном департаменте и еще пять – в столичной полиции на должности чиновника особых поручений. Он был старателен, спокоен, ровен со всеми, без всякого оттенка самохвальства или лицемерной преданности начальству, из прорех которой сквозила бы худо скрываемая зависть.
В положенное время Владимир Эммануилович запер бумаги в сейф и поехал домой.
- У Синего моста, дом Гунаропуло, на углу Большой Морской, - сказал он извозчику.
С вытянутым и синеватым лицом человека, страдающего атаксией, он поднялся по лестнице. С напускным видом человека, вполне довольного собой, ключом отпер дверь квартиры.
- Ты! Боже! Как хорошо! – жена Имельда Юльевна встретила его на пороге.
В каждом звуке ее голоса слышалось безмятежное счастье. Ее голос звучал слишком громко для небольшой прихожей. Владимир Эммануилович улыбнулся ее горячности, но в то же время от ее слов у него стало тепло на сердце.
Дама, еще видная собою, Имельда Юльевна была одета нельзя сказать, чтобы к лицу, зато просто и беспритязательно. Она любила фисташковые платья и умела носить их. Ее худоба, при широкой кости, сильно молодила ее. Ее волосы были столь же черны, сколь его светлорусы. Она происходила из хорошего рода обедневших дворян. В свое время он понравился ей деликатностью обращения, чистотой, честностью своих взглядов и преклонением перед женщиной.
Раздевшись, Краузольд прошел в комнаты. Сюртук и сапоги он заменил легкой визиткой и гостиннодворскими туфлями.
Мебель была, главным образом, красного дерева, частью наследованная, частью подобранная позднее; на матовых стенах не было никаких картин, кроме нескольких цветных гравюр конца восемнадцатого столетия. Чайный прибор из старого севра стоял на серебряном подносе, поблескивавшем в отблесках камина.
- Каждый день делает меня богаче, – тем временем Имельда Юльевна говорила, - и даже каждый час – богаче духовно. Желаю лишь одного – жить с тобой и детьми. Это все, чего я желаю!
Дивно-прекрасный ребенок-мальчик и несказанно прелестная девочка шли по ковру.
Красиво было видеть, как оба ребенка, держась за руки, идут навстречу отцу.


Глава третья. ЗЛАТОКУДРЫЕ  КАРАПУЗИКИ


Дети были милы и доверчивы.
Говорили они еще не совсем хорошо, но понимали все.
Владимир Эммануилович поднял их до самого потолка, затем спустил на пол. Они стали изо всех сил кокетничать своими большими голубыми глазами, стали целовать отца своими маленькими красными губками и теребить тонкими нежными пальчиками. Их звонкие голоски и ясный смех оглашали комнату. Златокудрые карапузики, они только и сделали за весь свой век, что явились на свет Божий, ходили по земле и доставляли радость родителям.
Сердечно Владимир Эммануилович ласкал их.
- Ты никогда не должен дать мне почувствовать, что что-нибудь между мной и тобой стало привычным и старым! – Имельда Юльевна погрозила мужу пальцем, когда дети ушли.
Поставив оба локтя на покрытый несвежей скатертью стол и скрестив у подбородка пальцы, с выпущенным из под ворота визитки крахмальным воротником, с синеватым цветом лица, он обводил взглядом ломаные линии ее фигуры, сидевшей на диване в усталой позе, с головой, слегка закинутой на спинку.
Ее сущностью, он знал, была нежность.
Величайшая фантазерка, всякие свои чувства она наряжала в романтику. Жизнь, которой она хотела жить, должна была быть праздником, в котором ее чувство высокой ценности и святости бытия не допускало ни единого диссонанса.
Она прикрутила лампу под абажуром, быстрым движением соскользнула с дивана и прижала голову к его коленям. Он содрогнулся перед этой попыткой вернуть к жизни молодость. Он молчал и только привлек ее ближе к себе. Полной грудью он наслаждался настоящей минутой.
Стена против окон была занята изразцовой печью и дверью в спальню. Они пошли туда.
Имельда Юльевна не умела делать трех вещей: интриговать, вести хозяйство и развратничать. Инстинкт, впрочем, подсказывал ей такие ласки, такие детали и искусство в их воплощении, что он имел все основания подозревать ее в подозрительном прошлом.
В спальне царила некоторая распущенность.
Из страстного любовника с годами Владимир Эммануилович обратился в усталого и доброго супруга. Умело Имельда Юльевна поворачивала процесс вспять. Они обменивались улыбками, словами, взглядами и жестами, которые присущи обыкновенно лишь первому времени любви.
Потом она сказала:
- Дай мне папиросу.
Владимир Эммануилович взял ту, которая была у него в зубах и, глубоко затянувшись, протянул ей.
Он лежал и думал, она молчала и курила.
Ему было почти пятьдесят лет, ей – тридцать пять.


Глава четвертая. ГЛУПАЯ  ГАЗЕТА


Владимир Эммануилович Краузольд однажды видел преступника, который, совершив убийство, настолько потерял голову, что забыл, зачем, собственно, пришел, и убежал, ничего не взяв. Его так и не удалось поймать.
Владимир Эммануилович знал лично трех убийц – богатых, счастливых, уважаемых людей, которые за отсутствием неопровержимых улик, скончались в своей постели, окруженные родными, и были преданы земле со всеми почестями, а их могилы украшены были наглыми эпитафиями.
Он был свидетелем того, как одна графиня вышла прогуляться с шестимесячным сыном, а того возьми да и укради цыгане. Что же аристократка сделала? Она просто-напросто купила другого младенца у проходившей уличной торговки!
Один мальчик на глазах Краузольда приобрел маленький револьвер, который по его просьбе тут же зарядили.
Какой-то фехтмейстер, он слышал, взявшись поупражняться с лучшим другом, упился звоном стали, распалился, забыл обо всем и убил партнера.
У самого Владимира Эммануиловича как-то украли часы, в другой раз – перчатки.
В Зимнем Дворце, его больших сенях Посольского подъезда, по случаю, он сам нашел бомбу.
Владимир Эммануилович Краузольд знал, что преступление всегда вытекает из характера преступника.
Он знал, что продуктивнее всего до преступника можно добраться методом индукции, сиречь – по цепочке от известного к неизвестному.
Каждое серьезное правонарушение, он знал, если не считать случаев, когда правонарушителя берут на месте или когда он сразу сознается в содеянном, всегда оказывается загадочным.
« Ваза, наполненная драгоценными благовониями, будет хранить их аромат, пока не разобьется!» - приходила мысль полностью посторонняя, и Владимир Эммануилович чуть не руками отгонял ее.
Он знал, что по законам полицейского жанра преступником всегда оказывается тот, на кого и подумать-то невозможно.
Таких людей, он прикинул, было двое: государь император и его, Краузольда, жена Имельда Юльевна.
Государь, все знали, нуждался в деньгах и размещал займы по всей Европе – пусть это была не та сумма, но ведь большое слагается из малого.
Имельда Юльевна? Она могла преследовать иную цель: утроить, удесятерить к себе его внимание! Этого, он знал, ей постоянно не хватало.
Однажды вечером он зашел к ней в комнату и нашел жену задумавшейся над газетным листом. Он наклонился над ее плечом и увидел, что она читает «Имперскую газету». Она посадила его на диван, положила голову на его плечо, обвила вокруг себя его руки, словно ища в его объятиях защиты от всяких скорбей и страданий мира. Не меняя позы, она протянула руку и отщипнула от газеты кусок.
- Глупая газета, - сказала она. – Я никогда не понимала ее.


Глава пятая. ЖАЖДА  ЦЕЛЬНОСТИ


Ее воображение разыгрывалось иногда в крайне пессимистическом направлении.
« Я передумала много гадких и глупых мыслей!» - как-то призналась она ему.
Он помнил, на ее лице появилось болезненное выражение, и он провел рукой по ее лбу, чтобы уничтожить его.
Она хотела думать, как он, верить, как он, и быть подобной ему. Потому, говорила она, что никто другой не такой, как он – никто на свете. Он гладил ей плечо, желая дать ей понять, что он все слышал и понял.
В вечерней тиши она шептала ему слова о жизни и смерти.
Кажется, он никогда не слышал из ее уст сл;ва «религия». Еще, он знал, она на дух не переносит слова «аграрный», старательно избегает сл;ва «народонаселение» и словосочетания «подушная подать».
« В глубине моей души, думаешь, что живет?» - могла она лихо подбочениться.
« Жажда цельности», - заученно отвечал он.
« В точку! – радовалась она, как дитя. – А мирится, по-твоему, эта жажда с жизнью?» - жена посмеивалась.
« Твоя жажда цельности не мирится с жизнью, ибо стоит, - вынуждаем он был поднять палец, -   в ы ш е   самой жизни!»
Порой мягко он принимался избегать ее для того, чтобы она не являлась к нему с ее вопросами. Тогда она подкрадывалась по ночам, в то время как одиноко он сидел за письменным столом. Она сопровождала его, когда он ложился в постель, усаживалась в темной комнате на край кровати, прислушивалась к его дыханию, стараясь убедиться, спит ли он.
«Пройдемся, выйдем!» - приглашала она.
Вернувшись с улицы, они, бывало, заходили в комнату, зажигали лампу и садились за стол.
«Чувствуешь, - прислушивалась она к ночи, - тишина вырастает между нами, точно стена, которую никто не построил, но которую вместе с тем никто не может разрушить!»
О чем бы она ни принималась говорить, она не говорила и половины того, чего хотела. Время от времени что-то делая, она объясняла ему, что делает то же, что делала всегда, как тогда, когда она еще вовсе не знала его. То, о чем она думала, было лишь нечто, объясняла она, над чем время от времени она должна была задумываться и она всегда это знала.
« Я хочу, - порой срывалась она на крик, - чтобы ты мне верил, когда я тебе говорю, что тебе нечего бояться, будто есть нечто тайное и скрытое в моей душе, нечто такое, что я скрываю и прячу не потому, что ты   н е   д о л ж е н   этого видеть. Я только не могу показать этого – вот и все!» - стучала она кулаком по столу.
Она желала чтобы, он любил ее, как свою маленькую девочку, чтобы она и он стали седыми стариками и чтобы их дети достигли зрелого возраста.
« Как замечательно состариться, ходить бок о бок с тобою и ждать того дня, когда наступит великий покой!» - Имельда Юльевна восклицала.
Решительно было невозможно, чтобы злоумышленное письмо прислала она.


Глава шестая. ПОДПИСЧИКИ  ГАЗЕТЫ


Он долго сидел с этим письмом в руках.
Маленькое письмецо ничего не объясняло.
Послано с Главпочтамта. Стандартный почтовый лист. Буквы, теперь он знал, вырезаны из «Имперской газеты».
«Имперскую газету» выписывал государь император.
Ее выписывали гофмейстер Куломзин, генерал-адъютант Граббе, столичный предводитель дворянства камергер Орлов-Давыдов, князь Вяземский, кривобокий сенатор Извольский, министр Бунге, обер-церемониймейстер Хитрово, Карп Патрикеевич Обриен де Ласси, графини Клейнмихель и Мойра, бароны Унгерн-Штернберг и Штиглиц, инвалид Чертков, врач Алексей Яковлевич Красовский, арфист Помазанский, больной Тройницкий, Мария Петровна Негрескул, Наталья Александровна Меренберг, хозяева книжных магазинов Черкесов и Кожанчиков, вдова Кравцова Антонида Петровна Блюммер, вдова Быкова Марья Арсеньевна Богданова, пустившийся в бега Варпаховский, штабс-ротмистр Пистолькорс, кандидат наук Владимир Ульянов, некто Половцов, определенных занятий не имеющий, отставной полковник Беклемишев. С чего-то «Имперскую газету» выписывала шестнадцатилетняя Моника Терминская, пианистка и ученица Рубинштейна.
Злоумышленник, Владимир Эммануилович знал, находится среди них.
Этот человек, чувствовал Краузольд, устроит большой пожар, если не получит денег.
Владимир Эммануилович навел справки здесь и там. С кем-то встретился.
Император, как выяснилось, не читал ничего печатного. Когда у него появлялось желание прочесть какую-нибудь книгу или газетную статью, ему ее переписывали красивым канцелярским почерком.
Генерал-адъютант Граббе находился в затруднительных обстоятельствах и желал продать казне свои астраханские рыбные ловли.
Камергер Орлов-Давыдов ежедневно собирал у себя раут молодых дам.
Князь Вяземский был занят выборами в члены Государственной думы от рабочей курии.
Кривобокий сенатор Извольский сидел дома с разбитым лицом – его выбросили из поезда под Ропшей.
Министр Бунге был затронут дурно замаскированным обвинением в том, что он служит орудием интриги.
Обер-церемониймейстер Хитрово чувствовал себя скверно и хотел уехать в Карсбад.
Карп Патрикеевич Обриен де Ласси был крайне однообразен, его рассказы отличались чрезвычайной мелкотою.
Графиню Клейнмихель видели в доме купца Кокина на углу Невского и Перекупного переулка.
Графиня Мойра страдала множеством ячменей.




Глава седьмая. ВЕЧЕР  С  ФРАНЦУЖЕНКАМИ


Барон Унгерн-Штернберг, как удалось установить, был опытный знаток в садоводстве и пиротехнике.
Барон Штиглиц провел вечер у Излера с двумя француженками. За ужином между ними возникла короткость. Еще – из-за плохого состояния нервов у Штиглица бывали галлюцинации.
Безногий инвалид Чертков нещадно смеялся над своими близкими, не делая изъятия ни для кого из них.
Врач Алексей Красовский с собакой ходил обедать в гостиницу «Лондон».
Арфист Помазанский не умел владеть ружьем, но положил непременно выучиться.
Больной Тройницкий, как оказалось, родился в посаде Парфентьеве Кологривского уезда Костромской губернии.
Мария Петровна Негрескул недавно совершила эскападу в Харьков. В поезде она заявляла всякие претензии, не позволяла открыть окна, ужасно курила.
Наталья Александровна Меренберг не переставала оплакивать потерю отца.
Хозяин книжного магазина Черкесов собирал пышные диковины: его вкусу отвечали редкие и любопытные предметы.
Хозяин другого книжного магазина Кожанчиков не носил цепочки при фраке и давно обзавелся открытым ремонтуаром.
Вдова Кравцова Антонида Петровна Блюммер любила сидеть в кафе за стаканом сиропа и слушать оркестр.
Вдова Быкова Марья Арсеньевна Богданова пропитывала себя отдачей небольшого домика внаем.
Пустившийся в бега Варпаховский посещал публичные лекции в Соляном городке.
Штабс-ротмистр Пистолькорс замечен был на чувственных сходках у госпожи Татариновой.
Кандидат наук Владимир Ульянов в детстве собирал землянику и продавал ее в маленьких корзиночках из листьев.
Некто Половцов, без определенных занятий, конфузился, мешался в словах и не отвечал на вопросы.
Отставной полковник Беклемишев утирал себе нос рукавом без всякой в том надобности.
Моника Терминская обладала прекрасным телом, но в наслаждениях была хладнокровна, как акробатка, к тому же глупа, как тенор, и вообще интересна не более, чем церковный сторож...
«Имперскую газету» Владимир Эммануилович выписывал сам. Ее читала иногда Имельда Юльевна.
Имельда Юльевна Краузольд с гордостью называла себя матерью двоих детей: девочки и мальчика. Когда она под руку с Владимиром Эммануиловичем гуляла по набережной, ее шаги были легки, эластичны и на ходу она прижималась к нему таким движением, которое показывало, что если что-то и тяготит ее голову в шляпке, то это отнюдь не годы.


Глава восьмая. ЗАРОДЫШ  ТРАГЕДИИ


- Заметил ли ты, - спросила Имельда Юльевна мужа, - что я теперь веселее, чем прежде? (Она была далека от предчувствия, что этот период таил в себе зародыш трагедии всего их будущего).
Разумеется, да, он заметил эту произошедшую перемену и задумывался над ней.
Ее голос звучал почти задорно, когда она прибавила:
- Это моя тайна!
Был выходной день, и она сманила его отправиться в Зоологический сад.
Чинно звери сидели по клеткам.
- Львов укрощают посредством мастурбации! – посетителям объяснял служитель.
Весело Имельда Юльевна смеялась, представляя. Одновременно она была полна мечтательности и радостности, этими двумя обыкновенными подпитками молодости, которые с годами становятся достоянием лишь исключительных моментов, навеки запечатливающихся в памяти.
В собственной ее памяти запечатлелось, какова была она в тот день: она походила на кенгуренка, который ждет, чтобы его приласкали или чтобы с ним поиграли.
Она ждала, чтобы Владимир Эммануилович целиком отдался ее настроению. Она, он видел, жаждала чего-то нового, необычного и была полна той девичьей жажды безумия счастья, которую он меньше всего любил в ней.
Она подняла его голову и поцеловала его в губы – он прижал ее к себе, чтобы скрыть свое уныние.
Когда они затем возвращались домой, она вся была озарена сиянием. Точно шла она навстречу величайшему счастью, так сияло ее лицо, отражая переливающееся жизнерадостностью чувство, которое давало ей силу связать то, что было сейчас, с тем, что станет некогда.
Испытывая скверные предчувствия, Краузольд не смог промолчать.
- Ты уверена, что все выйдет так, как ты того ожидаешь? – спросил он.
Ее лицо приняло замкнутое, недоступное выражение, точно она растворила всю себя в той фантазии, которая держала ее в своей власти, не желая, чтобы кто-нибудь мешал ей. Она высвободила свою руку из-под его и оперлась обеими руками о забор. Они стояли минуту совершенно безмолвно, точно задыхаясь. Она должна была употребить усилие над собой, чтобы не расплакаться. Во всем ее существе дрожал тон, свидетельствовавший как будто о том, что он неосторожно насиловал ее внутреннее. Она как бы боялась его, и он спрашивал самого себя: почему? С чего бы это?


Глава девятая. СОВЕРШЕННО  ДРУГОЕ


Владимир Эммануилович Краузольд видел, что Имельда Юльевна как бы боится его и спрашивал себя самого: с чего бы?
Он понимал, что ее самое он не может спросить об этом. Ибо она только обвила бы руками его шею и сказала бы: «Ты! Ты! Никогда ты не сделал мне ничего, кроме добра!» Он ясно слышал фанатизм, который прозвучал бы в ее голосе, когда она сказала бы это. Он знал, что она ответила бы так, и знал также, что она искренно чувствовала бы то, что говорит, ибо иначе она не не могла бы сказать. Это, однако, не успокаивало его.
Он слышал, что все в ней пело о том, что он владеет сокровищем, которое не может быть ни разделено, ни разменено, но которое останется при нем до тех пор, пока он будет понимать, что оно росло в тиши только для одного него. Пусть!
Его занимало сейчас нечто совершенно другое. Неотвязно Владимира Эммануиловича терзала мысль.
«Право, что это я! Взбредет же такое! – отмахивался он от нее. – Сейчас выброшу из головы!»
Имельда Юльевна сидела в креслах с «Имперской газетой» на коленях, когда он вошел.
- Думаю, в наше время люди разучились любить, - жена подняла голову. – Они заняты столь многим другим.
Неосознано он протянул ей ножницы.
На минуту смешавшись, уже в следующую всей силой рук она опрокинула его навзничь, смеясь, стащила с него чулки и, прежде чем Владимир Эммануилович успел воспротивиться, принялась ловко срезывать ногти у него на ногах.
Она знала, что большего блаженства на земле для него не было.
- Я не в силах перенести этого! – почти он кричал. – Не в силах!
Он весь корчился в ее руках, его правый глаз был закрыт, а левый сделался странно большим и ясным.
Этот глаз стал таким ясным и большим, словно глядел уже в другой мир, куда никто пока не имел доступа и куда невозможно было явиться раньше, чем упадет последний занавес, и тогда всякий вступит на этот путь, на котором звонят колокола смерти, и по которому должен пойти любой слышащий этот звон, какие бы узы ни связывали его с этой землей.
Последовавшие затем дни тщетно Владимир Эммануилович пытался отделить один от другого – словно бы те слиплись. Ночь превратилась в день, день в ночь. И вся жизнь Краузольда вращалась вокруг лишь триединого центра: письмо с вырезанными буквами, грозивший пожар, таинственный, стоявший за всем, злоумышленник.


Глава десятая. РОЙ  МЫСЛЕЙ

Владимир Эммануилович Краузольд всегда думал.
Иногда вспоминал.
Случалось, думал и вспоминал. Бывало, что вспоминал и думал. 
Вспоминал мысли, думал о воспоминаниях.
Мысли порой не складывались в голове, воспоминания, напротив, хранили необыкновенную живость. Когда же развивались мысли, могло случиться, воспоминания бледнели.
Удивительно, думал он, что можно столько носить в себе воспоминания, но удивительнее, да, что воспоминания могут иметь такое влияние на мысли.
«Никогда, никому, ни в чем в жизни моей я не верил и никогда не имел повода в том раскаиваться!» - вспомнил Владимир Эммануилович мысль Трепова и в ту же минуту вызван был к обер-полицмейстеру.
Рой мыслей тут же заглушил воспоминание.
«Что-нибудь он узнал о жене?» - Владимир Эммануилович подумал.
Верный супруг, он постановил себе защищать Имельду Юльевну до последнего. Ревностный страж закона, впрочем, он не собирался давать ей никаких послаблений.
Ее крепко обнимает мечта о счастьи, помнил он.
«Она воспринимает всякое впечатление с такой живостью, как будто она на двенадцать лет моложе и идет навстречу новой, неизвестной цели, долженствующей изменить ее повседневную жизнь и открыть новые перспективы на все ее существование», - он думал.
Постоянно она давала ему понять, что не хочет, чтобы в ней было что-нибудь такое, чего он не знает. Можно ли было ей верить?
Вспомнилось:  жена говорила ему, что часто думает, что есть, верно, люди, которым необходимо верить во что-нибудь и которых грешно лишить их веры, и будто бы она счастлива, что верит в то же, что он, Краузольд. То же, во что он верил и о чем думал, не было чем-то определенным – то было, может статься, искание Высшего, но уже в ранней юности, Владимир Эммануилович помнил, неоднократно его поражали нищета, сухость и холод того, что принято было называть неудачным, словно составленным буквами, вырезанными из газеты, словом: материализм.
Владимир Эммануилович пробежал в мыслях все годы прожитой ими совместно идеальной жизни, но ничего особенного вспомнить не смог и мысленно стал искать того, что, может быть, затерялось.
«Многозначительно и чревато последствиями!» - приходило на ум постороннее.
Усилием воли он отгонял его.
«Неповоротный шаг по ту сторону жизни!» - накатывало снова откуда-то.
И снова Краузольд отгонял.
Глава одиннадцатая. ПРОБА  ПОЖАРНЫХ  ТРУБ


- Закрыть дверь перед любовью еще не значит помешать ей войти! – сказал обер-полицмейстер, и Краузольд понял, что слушает невнимательно.
Тут же он прогнал из головы все постороннее.
Вести, слава богу, были не так дурны, как он опасался: ни словом Трепов не обмолвился об Имельде Юльевне. Злоумышленник, тот самый, без всякой связи с госпожой Краузольд, прислал письмо, второе по счету. Те же вырезанные из газеты буквы. Полагая, что деньги собраны (иначе – пожар!), он, злоумышленник, указывал способ их передачи. Собственно, и все.
Из кабинета начальника Владимир Эммануилович вышел, испытывая чувство облегчения. Уже через несколько минут, покинув полицейское управление, он взял извозчика и назвал ему адрес.
Небо было ясное и даже имело темно-голубой колорит.
На Введенской площади, Краузольд увидел, проходила проба паровых пожарных труб. Он остановил экипаж, вышел, смешался с толпой любопытствовавших. Было множество известных лиц.
Гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин под руку прогуливался с генерал-адъютантом Граббе, обер-шенк князь Вяземский – с камергером Орловым-Давыдовым. Открыто барон Унгерн-Штернберг вел Антониду Петровну Блюммер и Марью Арсеньевну Богданову.
- Государь! Государь! – в разных концах площади закричали арфист Помазанский, Меренберг Наталья Александровна и Мария Петровна Негрескул.
Поклонившись, Владимир Эммануилович снял шляпу: с экземой на лице император проехал, сопровождаемый казаками.
Пожарные из новомодных паровых труб тушили несколько разведенных больших костров. Пар шипел. Огонь то потухал, то разгорался снова. Отблески играли на лицах.
- По способу Ляпунова! – говорили все.
Сам Ляпунов, в блестевшей медной каске, находился здесь же. Вооруженный багром, с манерами хорошо воспитанного человека, он отдавал команды и учтиво раскланивался со зрителями.
От пролетевшей искры на Бунге, министре финансов, вдруг загорелась шапка.
- Вор! – закричали в толпе. – Держи его! Ату!
Смеялись громко: Карп Патрикеевич Обриен де Ласси, графиня Мойра, обер-церемониймейстер Хитрово.
Совсем рядом пробежал было молодой Варпаховский – едва Краузольд не схватил его за руку.
Извольскому, Владимир Эммануилович видел, сделалось дурно, и врач Алексей Красовский сильно бил его по щекам.
С отрезанными ногами, в кресле, инвалид Чертков оживленно катался.
Индифферентно среди прочих ходил Кожанчиков, владелец книжного магазина.
Нигде, обойдя площадь несколько раз, Владимир Эммануилович не увидел жены.
- Интересуетесь, значит, пожаротушением? – сзади он подошел к Половцову. Заметно Александр Александрович смешался.
Штабс-ротмистр Пистолькорс, увидев Краузольда, приложил руку к околышу.
Владимир Ильич Ульянов, кандидат наук, помахал рукой.
Прикрывшись «Имперской газетой», чуть в отдалении от всех, стоял отставной полковник Беклемишев.
Барон Штиглиц грел у костра руки.
Моника Терминская на высоком помосте играла «Поэму огня».



Глава двенадцатая. ВИД  МАЛЕНЬКОГО  ТЕАТРА


Дом спокойной и благородной архитектуры умно был вдвинут в сад. Фасад прекрасного тона со вкусом отделан старым пожелтевшим камнем.
Три мухи слетели с ручки звонка, когда Владимир Эммануилович позвонил.
Швейцар подвел его к разряженному слуге, с которым он вошел в пышный вестибюль, где на банкетках зевали несколько лакеев. Одному из них его препоручили. Тот повел Краузольда по роскошной лестнице, где проехала бы карета, по длинной, увешанной картинами галерее, через просторные тихие комнаты, где под чехлами дремала мебель, и, наконец, передал с рук на руки камердинеру, который пожелал узнать, кто он такой, чем занимается и что, собственно, нужно ему от барина.
- Я имею крайнюю надобность с ним видеться! – последовал ответ.
Уверенный в отсутствии хозяина полицейский чиновник желал кое-что осмотреть.
Его провели через столовую, в которой еще не был убран обеденный прибор. На серебряной тарелке свертывалась кожура плодов. Вино в стакане граненого хрусталя алило скатерть пурпурной тенью. Чувствовался легкий запах специй, конфет и табаку.
Комната, куда он вошел и где был оставлен, оказалась оклеенной светлыми обоями с изображенными на них чередующимися букетами васильков и маргариток на фоне разбросанных снопов овса. Повсюду стояли горшки с пышными геранями. Под потолком висела канарейка.
Кое-что Владимир Эммануилович записал в книжку, после чего осмотрел себя в зеркале: его гардероб был невелик, но все костюмы отличались доброкачественностью, хорошим покроем и сидели прилично.
На мраморном камине с искусной малахитовой инкрустацией стояли пневматические часы, но главным украшением здесь был персидский ковер, старинный, восхитительной бархатистости, присущей бархату с низким ворсом, и вытканный в гармоническом сочетании двух цветов: старого мха и старого золота – эти цвета составляли фон, по которому зигзагами шли голубые арабески, подобные угловатому полету морских птиц. Ковер висел над камином, между двумя рогами с врезанным рисунком, изображавшим журавля в небе. Ищи!
Бронзовый краб, выполненный с таким волнующим реализмом, что Владимир Эммануилович чуть было не принял его за живого, вдруг оказался у него под ногами. Наклонившись, полицейский чиновник профессионально осмотрел вещь: на бронзе отсутствовали специфические органы размножения.
Осматриваясь, Владимир Эммануилович записывал.
«Мы предались любви, не успев обменяться и двумя словами», - вспомнил он вдруг день знакомства с Имельдой Юльевной.
Проем в стене, полукруглой формы, придавал всему помещению вид маленького театра.


Глава тринадцатая. НОГОЙ  В  ФУКУЗУ


- Смотрите, - через проем стремительно вошел Штиглиц, - что за тигр!
В руках у него было развернутое какемоно.
Владимир Эммануилович посмотрел.
- Немного фантастический, - комментировал он. – Такие обыкновенно живут в воображении художников из стран, где тигры не водятся.
- Стремглав, - барон ткнул пальцем, - он низвергается с вершины холма!
- Похож, - прикинул Краузольд, - на черное грозовое облако.
- Написан, да, неистово, - согласился Штиглиц, - буквально потоками китайской туши!
- Я полагаю, – Краузольд подумал, - это роднит его с тиграми Делакруа. – Помните, полосатые?
- Тигров укрощают посредством мастурбации! – вспомнили оба и рассмеялись.
Выяснилось: оба много читали, размышляли, видели много хорошего и плохого, оба понимали музыку, знали толк в изящных искусствах, уважали словесность.
Мало-помалу они разговорились о диких красотах Норвегии: Север обижен путешественниками, грозные красоты Скандинавии не нашли еще достойного живописца, Швеция, Норвегия, Финляндия ждут своих наблюдателей.
Не откладывая, хозяин дома прибил какемоно к обоям, и Краузольд держал стремянку.
- Сколько  сегодня градусов тепла? – сверху спросил хозяин.
- Три с половиной в тени, - ответил гость. – А каков барометр? – снизу поинтересовался он.
- Поднялся на две линии со вчерашнего вечера, - наверху Штиглиц взглянул. – Ветер какой сегодня?
- Юго-восточный, тихий.
- А вода в Неве? – начал Александр Людвигович спускаться.
- Убыла против вчерашней на полвершка, - помог Владимир Эммануилович ему не упасть.
Оступившись, Александр Людвигович ногой угодил в фукузу. Это был тонкий образчик откровенно-японского живописного колорита: тончайшая ваза, расписанная белыми, слегка рыжеватого оттенка, хризантемами, выделявшимися на бледно-зеленых листьях и на желтоватом фоне.
«Атласное фуро графини зашумело в дверях!» - вдруг появилось в голове у Краузольда.
«Дорога изборождена была выбоинами!» - втемяшилось Штиглицу.
Он изловил проходившего лакея и скомандовал ему шартреза.
Окна сделались темны.
Слуги внесли свечи.
- Болваны! – взашей Александр Людвигович вытолкал их и зажег электричество.


Глава четырнадцатая. БОЛЬНОЙ  ПОД  ХЛОРОФОРМОМ


- Кто вы? – Александр Людвигович всмотрелся.
Кратко посетитель назвал себя.
«Краузольд», - мысленно повторил барон. – По-немецки это «журавль».* И вправду похож!
Худой, долговязый, с вытянутым атаксичным лицом, украшенным птичьим носом, настоятельно упоминая о сохранении тайны, полицейский чиновник изложил преамбулу: таинственный злоумышленник, письмо с вырезанными из газеты буквами, второе письмо, пожар, грозивший Петербургу.
- Почел своей обязанностью, - под себя Краузольд поджал ногу.
В блестевших ботинках и телесного цвета гамашах надменно барон слушал. Он был без жилета, но в галстуке, концы которого были продеты в большое золотое кольцо. Маленькая добродушная старушка, седая, в чепце, с двумя буклями на висках, внесла байковый толстый сюртук с медалями, и Штиглиц надел его.
- Графиня поселилась в Схевенингене для употребления тамошних бань, – пожал он плечами. – Причем здесь я?
- Они спустились конь о конь по довольно крутой дороге, - парировал полицейский чиновник. – Преступный отправитель письма указал способ передачи денег.
При этих словах он без всяких околичностей взял со стола сигарку, добыл огня и закурил, глядя в окно.
Где-то заиграли меланхолический вальс.
- Знаете, - через проем театрально вышла девушка в белом, - у меня такое чувство, как будто я родилась давно-давно и жизнь свою я тащу волоком, как бесконечный шлейф, - она показала рукой, - вот так! И часто не бывает никакой охоты жить.
- Это все пустяки, - за ней показался знакомый Владимиру Эммануиловичу штабс-ротмистр. – Надо встряхнуться, сбросить с себя все это! Хотите, мы убежим вместе, ускачем на лошадях, унесемся от земли подальше в высоту?
- Судак под бешемелью, поросенок под галантином, больной под хлороформом! – следующим появился персонаж лысый, с монгольским лицом, также Краузольду известный.
Еще некто без отличительных черт, ранее встречавшийся чиновнику, выбежал последним, топоча ногами, скрестив руки, нагнув голову, утирая лицо, пожимая плечами, гримасничая, кашляя, чихая, волнуясь, вздрагивая, смотря на часы, с чемоданом, вскрикивая, оглядываясь, не зная, что сказать.
Не замечая барона и его визави, вся группа пересекла комнату и скрылась в противоположной двери.



Глава пятнадцатая. ВОПРОС  ПРИВЫЧКИ


Владимир Эммануилович держал паузу до тех пор, пока барон не спросил:
- И что же за способ? Как намеревается этот ваш злоумышленник получить деньги? Не понимаю, - повторил он, - каким х... боком все, рассказанное вами, касается меня!
«Мнимоумершего подняли из гроба!» - Краузольд постарался придать лицу приятное выражение.
- Преступник, шантажист, злодей, да, злоумышленник, - немного Владимир Эммануилович поиграл синонимами, - требует передать деньги   д о ч е р и   в а ш е й   Н а д е ж д е   М и х а й л о в н е   И ю н е в о й, - без малейшего подчеркивания сообщил он. – Согласитесь, в этом есть странность.
Собран ли выкуп, не собран – сейчас это было несущественно.
Барон рассмеялся, но смехом, в котором меньше всего было простоты.
- Что бишь такое?! Моя дочь вымогает деньги?! – он переменялся на глазах. – Ах ты, собака!
Уже он ревел, в его голосе больше не было человеческой интонации. Поистине, им овладел сейчас некий демон. Низкорослый, коренастый, с грудью и плечами, которые создавали впечатление геркулесовой силы, с волосами, покрывавшими лоб почти до самых бровей, с плоским носом, с выпученными глазами, с кожей, покрытой рыжеватыми волосами, с треугольной раной на верхней губе, из-за чего были открыты два резца, он казался настоящим зверем. Кинувшись на Владимира Эммануиловича, барон схватил его за горло.
«Счастье – вопрос привычки: надо только привыкнуть быть счастливым, и остальное придет само собой!» - приемом джиу-джитсу Краузольд высвободился.
«Все его телесное существо дышало силой и чувственностью!» - потирая ушиб, Штиглиц поднялся с пола.
- Перестаньте рыть копытом землю и раздувать ноздри! – издалека Владимир Эммануилович показал письмо. – Смотрите сами!
- Третьего дня, - барон посмотрел, - я подписался на государственный заем и внес тридцать миллионов рублей личных средств. Столько же у меня осталось. Для дочери я ничего не жалею. Жалкие десять тысяч! Смешно! Такую сумму дочь получает от меня на булавки!
«Немецкий и русский языки одинаково молитвенны!» - Владимир Эммануилович вдруг понял. – Откуда известно вам, что преступник требует именно   д е с я т ь   т ы с я ч?! Сумма указана была в первом письме, вам я показал второе! – проговорил он быстро.
- Так сами же и сказали! Только что! – нисколько Александр Людвигович не смутился. – «Преступник, шантажист, как там еще, требует передать ему десять тысяч рублей!» - процитировал он. – откуда ж еще могу я узнать?!
«В густом кустарнике что-то зашевелилось и умолкло».
Дома Владимира Эммануиловича ждала жена.
- Ленина знаете? – задал он сопернику последний вопрос.
- Ни Ленина, ни Галина, ни Варина, ни Людина! – смеялся Штиглиц ему вослед. – Не имею такой чести!.. Не понимаю, почему это расследование поручили вам!


Глава шестнадцатая. СЕТКА  НА  ПАЛОЧКЕ


«Он скрытен, зол, коварен, мстителен, - конкретно думал Краузольд о бароне, - он может, да, дать волю рукам, однако до чего предан он дочери! Сколь одарен от природы! Как глубоки, широки, обширны его познания и что за приятный собеседник!»
Когда он возвратился домой, жена с нервной тоской вязала сетку на палочке. Она чувствовала себя одинокой и думала, что все в ней рушится. Ее тоску можно было бы назвать беспричинной, если бы не существовало никаких других причин, кроме тех, которые люди могут выразить словами.
– Мой белый лебедь,
  Немой ты и тихий,
    Ни щебет, ни трели
              Не выдают твоего голоса.
В потоках звуков
     Завершил ты жизнь.
Ты пел, умирая –
      Ты был ведь лебедь,
– пела Имельда Юльевна.

Что-то завертелось у Владимира Эммануиловича в голове, что-то застучало в сердце. Волна нежности залила его и смыла все вопросы.
С чувством неуверенной влюбленности он опустился в кресло, собирая мысли.
Жена сняла платье и накинула просторный пеньюар с отделкой из вишневого атласа.
Владимир Эммануилович ел только суп.
«Никто не волен в своем нраве, когда нрав этот получил направление с первых дней его жизни!» – думал он о Штиглице.
Лицо Имельды Юльевны озарилось как бы внутренним светом, и со слабым усталым криком она обхватила его шею руками и пожелала ему покойной ночи. От привычки белиться у нее преждевременно почернели зубы.
«Похоже, тот знает что-то важное!» – думал Владимир Эммануилович о бароне.
В безмолвии полицейский чиновник лежал на диване и смотрел в потолок комнаты.
За дверью послышался какой-то шорох.
«Сущность страсти в том, – подумал Краузольд, – что она верит, будто никогда не кончится!»
Он делал себя глухим и немым для тех предчувствий, которые вспыхивали в нем.
Окурки папирос грязнили белый мрамор ночного столика.
Птички прыгали между кочек и не стеснялись его в поисках пищи.
Лист за листом скоплялся для той книги, что пока еще не была докончена.



Глава семнадцатая. СЛУЧАЙ  НА  УЛИЦЕ


На другой день  случай свел их на улице. Погода была сомнительная, тучи висели над головами и каждую минуту грозили ливнем.
- У вас что-то на сердце. Вы часто вздыхаете, - Александр Людвигович повертел палкой.
На лице Владимира Эммануиловича блуждала неопределенная улыбка.
- Как это не покажется детским, - пожал он плечами. – Тысячи непрошенных фантазий!
- Пасмурная вода течет между старых деревьев, да? – барон придвинулся. – Рыбы, медленные, почти растения, скользят маслянисто в тяжелой воде? Красноватая хвоя сосен шерстит землю рыжим руном?
- Голос ключа лепечет двусмысленности. Женщины с зеленоватой кожей пляшут, жонглируя красными губками, - снова Краузольд вздохнул.
- Русалки и фавны ограбили вас и оставили нагим в лесу – незадача! – понимающе Штиглиц наклонил голову. – Как объяснить это дома жене, детям?
Немного вместе они прошли по тротуару. Многоликая толпа, сновавшая перед их глазами, уводила обоих на размышления об изменчивости и многообразии жизни.
Барон спросил, занимается ли Владимир Эммануилович изучением природы.
- Всегдашнее мое занятие! – Краузольд воскликнул. – В особенности природы человеческой! Хотя, - вынужден он был признаться, - последствие всех моих наблюдений и умозаключений одно и то же: знаю, что я ничего не знаю.
- Многие явления и случаи в жизни и в свете, - рассмеялся Штиглиц, -  к а ж у щ и е с я   нам теперь непостижимыми и чудесными, сделаются ясны и понятны со временем, но общие законы, по которым мир и все в нем сущее рождается, живет и преходит, останутся тайной, покрытой мраком!
С минуту они помолчали: Краузольд думал о жене, Штиглиц – о дочери.
«Подобно белоснежному лебедю она плывет по течению жизни, высоко-высоко над низинами, где копошатся муравьи, квакают лягушки, прыгают воробьи, - одинаково далекая как от трудолюбивых насекомых, так и от легкомысленных пташек и болотных гадов!»
- Так-таки не знаете Ленина? – как бы вспомнив что-то, переменил Владимир Эммануилович тон голоса и выражение взгляда.
- Послушать вас, так я должен знать всякого, кто присылает вам дурацкие письма! – лицо Александра Людвиговича приняло непроницаемое выражение.
– Откуда, осмелюсь спросить, известно вам, что это Ленин прислал нам письма?! – под локоть полицейский чиновник придержал собеседника.
- Сами же и сказали! – непринужденно барон развел руками. – Давеча, у меня, прощаясь:   Ленин  прислал!
Они шли так медленно, что почти не сдвигались с места и вдруг побежали.
Дождь ударил до силы ливня.


Глава восемнадцатая. ФАКТ  СКОТОЛОЖЕСТВА


Второе письмо было подписано, да.
«Ленин»! Разумеется, воровская кличка.
Все петербургские Ленины, впрочем, для проформы были схвачены и допрошены с пристрастием.
«Признавайся! Сволочь!» - самолично Владимир Эммануилович бил каждого Ленина по зубам.
Выявлен был единичный факт скотоложества – дело передали в суд. На том и закончилось.
«Деньги   о н   велел передать дочери Штиглица, - заходил Краузольд с другой стороны. – Это – человек из ее ближайшего окружения. Таковых трое. Пистолькорс, Ульянов, Половцов. Один из них Ленин!»
Подобно человеку, который тысячу раз раскладывает пасьянс и вновь перемешивает карты, полицейский чиновник выстраивал и вновь разрушал цепь своих рассуждений.
«Передать дочери. Из ближайшего окружения. Один из них!» - раскладывал он.
« Лениных трое. Половцов, Пистолькорс, Ульянов!» - снова разрушал он и перемешивал.
- Мой глаз отрицает физическую боль потому, что она невидима, мое же ухо не допускает вкусового ощущения, ибо оно не слышно! – полусмеясь, полуплача, жена заставляла его гладить и ласкать ее.
Она переживала то мрачнейшее отчаяние, то светлейшую надежду. Она чувствовала страх. Она рассказала ему, что думала, будто он сломал себе ногу и лежит неизвестно где один, и она найдет его не раньше, чем он умрет. Или будто он упал в воду, и ей покажут лишь его труп, разбухший и синий.
Владимир Эммануилович не мог собраться с мыслями, а тем более найти, что ей ответить. Он вышел, чтобы остаться наедине, заперся на крючок и долго сидел в забытьи, переминая в руке бумагу. Вероятности высились вокруг него такими лесами, что становились почти чертежом самой истины.
«Надевание длинной ночной рубашки было превращено в игру!» - вертелось в голове.
Стараясь не шуметь, Владимир Эммануилович, даже не зажигая света, постелил себе на диване.
За дверью послышался какой-то шорох.
«Сущность страсти...»
Своими жаркими пленительными ласками Имельда Юльевна не застала его врасплох – ее бешеным желаниям он отдался без всякого удивления и без сопротивления. И целый час его нежили, ласкали, обнимали и сжимали руки не какой-нибудь девицы из публичного дома, а прямо безумно влюбленной женщины. Постоянно меняясь: то наивная и вдруг – развращенная; то нежная и ласкающая и вдруг – резкая; то повелительная, то умоляющая, смеющаяся и грустная, заразительно веселая и печальная до слез, она сделала из него игрушку, которая чувствовала себя целиком в ее власти, стала ее рабом, ее вещью без своей воли, без побуждений, с одним только желанием оставаться на этой жаркой груди, которая вся клокотала как от удовлетворенного желания, так и от нового вожделения.


Глава девятнадцатая. ГОЛУБАЯ  КАРЕТА


На столе лежал засаленный употреблением роман.
Дети бегали по комнатам в горелки и от души веселились.
Ток блаженства исходил от Имельды Юльевны. Небесно-голубая шаль причудливыми складками ниспадала на темно-красное платье. Странные мысли развивались в ее голове. Она закрыла глаза и задремала.
«Небольшой огород находился в состоянии полного одичания», - ее ли, его ли мысль витала в воздухе.
Мысленно Владимир Эммануилович растаптывал траву ногами.
Необходимо было поговорить с самой Надеждой Михайловной – он знал, однако, что в этом случае Штиглиц пожалуется на него царю. Опала, да, он непременно бы подвергся бы опале.
Сыщик-велосипедист за окном ожидал приказаний.
Голубая карета, запряженная бесподобной лошадью, промчалась.
«Имперская газета», развернутая, лежала на столе. Он стал вырезать из нее буквы. «В доме туляковских бань погода установилась отличная», - прочел Владимир Эммануилович сообщение. Наружно самому себе он казался спокойным.
Дети щебетали, вторя птицам. Он поиграл с ними в Воспитательный дом: свез их в обширное здание у Красного моста и там оставил.
Погода была пасмурная, но полицейский чиновник видел то, что ему было нужно.
«Половцов, Пистолькорс, Ульянов, - думал Владимир Эммануилович. – Кто из них? Половцов – глуп, Пистолькорс – солдафон...
Он шел, преследуя знакомую фигуру, по Большой Садовой, неуклонно сближался с ней и, улучив момент, крикнул:
- Ленин!
Порывисто Владимир Ильич обернулся.
- Я крикнул «Ленин» - вы обернулись, - с места Владимир Эммануилович взял в карьер. – Вы обернулись потому, что я крикнул «Ленин»?
- Я обернулся потому, что вы крикнули у меня за спиной, - Ульянов вынул руку из внутреннего нагрудного кармана, в ней ничего не было. – Не знаю никакого Ленина. Я обернулся бы, гаркни вы, скажем, «Ворошилов» или «Троцкий». Поверьте, эти люди также мне неизвестны. Впрочем, - заразительно он хохотнул, - Клим мне встречался. В Луганске. При весьма комических обстоятельствах.
Коротко он поведал.
- Ловкач! – Краузольд записал в книжке. – Климент Ефремович? Сегодня же арестуем... Ну, а Троцкий?
- Про этого ничего не знаю, - Владимир Ильич чуть подумал. – Вот, разве что, о Бронштейне Льве Давидовиче... – он выразительно показал на пальцах.
- Сие уголовно не преследуется, - Владимир Эммануилович спрятал книжку.
Он вспомнил о детях, поехал к Красному мосту, забрал их из Воспитательного дома и привез домой.


Глава двадцатая. БЕЗ  ВСЯКИХ  ШАНСОВ


Общественно-политический фон тем временем то сгущался, то размывался. События большей частью шли вразрез с намерениями.
Крестьянин Комиссаров из охотничьего ружья «Франкот» стрелял в государя, сердобский дворянин Каракозов, однако, счастливо толкнул его под руку.
Мерцалов Василий Иванович назначен был губернатором Томска.
Адель Гранцева, балерина Большого театра, прыгнула выше головы.
Завод Тильмана наладил выпуск русских Смит-Вессонов.
В министерство Внутренних Дел у Чернышева моста завезли машинные молотилки Клейтона: зеленые, чистые, с блестевшими медными частями подшипников и кранов.
В Россию приехал Понтус Барк.
Кассационный Сенат переехал в Митавский переулок.
Блистательно была завершена шестидневная война против японцев. Захваченные эсминцы полностью отошли в распоряжение петербургской боевой дружины.
Свитским генералам раздали николаевские шинели.
Великий князь-отец испустил дух.
За Торговым мостом, в доме Латышева, заговорила икона святителя Пантелеймона.
Черная игуменья инокиня Мария, урожденная Нарышкина, впоследствии Тучкова Маргарита Михайловна, разогнала Спасо-Бородинский монастырь.
Максим Моисеевич Винавер публично крестился и ел землю.
В обычай вошла упрощенность – старинное рыцарское ухаживание было забыто, в моду вошел тон товарищеской вольности и развязного дерзновения. Ласки становились все грубее. Открыто и описано было шестое чувство: вожделение.
Зачитывались Достоевским: «Замызганные и обветшалые».
Чахотка делала быстрые шаги.
В трамвае кондуктор убил искусствоведа Левкия Ивановича Жевержеева.
Вторично князь Мещерский был обличен в мужеложестве.
Шуткам всякого рода не было конца.
А между тем все плотнее и плотнее сколачивалась кучка поповичей, семинаристов, бурлаков, жадных проходимцев, которые добивались разорения всего, что было выше их. Добивались неприкосновенности диких стадных форм существования серой толпы, не желая знать ни истории, ни политической экономии, ни какой бы то ни было науки, развивающей, совершенствующей дух человеческий. Ставилась идеалом русской политической жизни мнимая самобытность, поклонение самовару, квасу, лаптям, презрение ко всему, что выработала жизнь других народов. Разыгрывалась травля против всего, что не имело великорусского образа: поляки, немцы, евреи, финны, мусульмане объявлялись врагами России, без всяких шансов на примирение и на совместный труд.




ЧАСТЬ  ПЯТАЯ


Глава первая. ОТБЛЕСК  ВЕЧНОГО


Когда настал Великий пост, Надежда Михайловна надела темное простенькое платье, спустила волосы в длинные косы, побледнела, задрожала и с громким рыданием пала ниц перед образом.
Господь изображен был в виде старика с лицом, окаймленным окладистой, с проседью, бородой, с большим носом, обремененным неуклюжими очками – в его выцветших глазах прочитывались доброта и задумчивость. Он, этот всеми уважаемый старик, так превышавший ее годами, опытом и заслугами, всегда терпеливо, с участием выслушивал ее пылкий лепет и жалобы.
Из кухни доносились громкие восклицания Александра Людвиговича: барон лично гарнировал лангусту, подливал в салат шампанского. Он придавал кушаньям окраску, сообщал им движение, вдыхал в них жизнь.
Обедали с ущербной пышностью: поросенок, фаршированный трюфелями и гарнированный страстбургским пирогом. Стол был покрыт скатертью из тончайшего полотна, прорванной и заштопанной, тарелки – битые и из разных сервизов.
- Разумом своим принужден верить в Бога, - вел за столом хозяин подобающий разговор. – Вижу в Боге источник своего существа и в душе своей созерцаю отблеск вечного, святого виновника всего сущего в мире! – стучал он кулаком по столу.
С постным лицом Надежда Михайловна проглотила кусочек камбалы в белом вине.
- Пусть своекорыстный лжемудрец, - разгорячился Александр Людвигович, - не для убеждения других, а для удовлетворения своему тщеславию сбивает понятия, нижет сомнения и мечтает быть великим, доказав, что Бога нет!
- Пусть! Пусть! – взметнув бокалы, все поддержали тост.
В это время в столовую из прихожей вошел гость, худой, высокий, сутулый, в вицмундире министерства народного просвещения, в очках, прикрывая лицо портфелем.
- Это ко мне, - Надежда Михайловна отложила салфетку. – благотворительность, всякое такое, - объяснила она, сделав попытку подняться.
Барон опередил ее, рывком увлек посетителя обратно в прихожую.
- Вы, старый крокодил?! – узнал он непрошенного сквозь густо наложенный грим.
- Пустите, я при исполнении обязанностей, - пытался Краузольд высвободиться. – мне нужно допросить Надежду Михайловну.
- И думать не смей! – волок Штиглиц непрошенного к выходу.
- Но я должен!
- Убью! Я вас убью! – предупредил Александр Людвигович полицейского.
Он вытолкнул его наружу и захлопнул дверь.
Заунывный звон великопостного колокола раздавался.


Глава вторая. ПРОБЛЕМА  КОНЕЧНОСТИ


На Страстной неделе кучер доложил Александру Людвиговичу, что лошадь заболела. Пешком барон дошел до зала Кушелева-Безбородько, что в Почтамтской, послушал метафизическую лекцию Галича. Говорено было о происхождении вещей. Шопенгауэр мрачно смотрел на вещи. У Шеллинга в этом вопросе были гипотезы, там, где он изъяснял процессы и постепенности сотворения. Никто, однако, кроме Платона, не обнял так хорошо проблему конечности. В публике смотрели друг на друга с недоумением. На лице лектора играла улыбка удовольствия.
Надежда Михайловна была бесконечно грустна, ее руки безвольно лежали на коленях. «Да девственница ли я?» - вдруг начала она сомневаться. Вызвали доктора. В светло-голубом пеньюаре, тонкая, прозрачная, душистая, как весна, стояла она перед ним. «Девственница, да!» - Красовский Алексей Яковлевич давал руку на отсечение.
Забросивши юриспруденцию, полностью Владимир Ильич Ульянов отдался медицинским исследованиям. В течение целого ряда часов он предавался усиленной научной работе. Из потайного шкафчика в стене он доставал что-то отвратительно слизкое, отрезал кусочки, капал на них реактивы, крутил колесико микроскопа, щелкал арифмометром. Ему начинала вырисовываться картина. Светало, и туман постепенно расползался в стороны.
Стоя, наспех, Владимир Эммануилович Краузольд глотал чай, от которого клубился пар. Он страдал от пищи, приносимой ему в комнату, его виски как будто впали. Сорочка на его груди была как жеваная, манжеты несвежие. Его охватывало острое сомнение. Мысли не складывались у него в голове. Время разъяло формы, некогда сочетавшиеся – требовалась пауза, чтобы природа восполнилась и вновь обрела утраченные состояния. Он дотрагивался до кнопки звонка. Имельда Юльевна уехала в Париж, чтобы поддержать связи и развлечься.
На страстной неделе графиня Мойра застала себя готовой броситься в объятия арфиста Помазанского, предложить ему свою дружбу и просить взаимности, но мысль о том, что все обращение, вся наружность жизни арфиста могут быть притворством, лицемерием, обманом, - воспоминание о тех обманах и заблуждениях, в которые впадала она сама в течение всей бурной жизни, удерживали ее. В свою очередь Помазанский, замечая эту недоверчивость, оскорблялся ею, но после мгновенного размышления опять становился прежним.
У Александра Григорьевича Тройницкого случился сильный припадок возвратного тифа. Сам он указывал на спинной мозг, как на гнездо болезни и требовал скарификации – его не послушали: Нелатон поставил ему фонтанели, а Шестов их закрыл.
Государь испытывал физическое страдание под влиянием страдания нравственного: его предуведомили о том, что в него намерены стрелять какие-то два поляка. Чувствуя сильную усталость, он был деятелен только урывками. Все сроки прошли, но государыня никак не могла разрешиться от бремени.
Небо было серо и плотно: резкий ветер вытягивал бегущие облака.


Глава третья. ИСПОЛИНСКАЯ  РАМА


В Светлое Христово воскресение Владимир Ильич Ульянов был по обыкновению у заутрени и обедни в университетской церкви, стоял с зажженной свечой, слушал радостные гимны. Церковь вся была завешена черным сукном и убрана тропическими растениями. Владимир Ильич любил праздник Пасхи, находил в нем много величественного и утешительного.
«Обычай ездить в праздник с поздравлениями – древний и существует у всех образованных народов, - думал он. – Поначалу религиозный обряд, с утончением общежития он обратился в житейскую формулу. Формула же сия есть одна из фальшивых монет в обществе, поддельность которой одинаково известна и дающему и принимающему!»
Было светло, хотя и свежо.
- Мы наследовали исполинскую раму, но в ней еще нет картины. Картину должна вставить будущность. Но, судя по живописцам нашего времени, не скоро напишется эта картина! - на Захарьевской брат Александр встретил Владимира Ильича ритуальным поцелуем.
Либерал и прогрессист, он видел в себе жертву порядка вещей.
«Разговляться!» - Ульянов-младший сел к столу и принял большую рюмку.
Подали неожиданных устриц, кислую капусту, холодную курицу, виноград и апельсины.
В комнате был беспорядок, какой бывает при отъезде – никто, однако, никуда не собирался.
Дети, маленькие, первого возраста, едва ходившие, копошились у взрослых под ногами. Другие, постарше, прыгали и кувыркались. В прошлый свой визит младший брат насчитал их пять или шесть душ, в этот раз набралась едва ли не дюжина. До непростительности Александр Ильич отдалял от себя все заботы об их воспитании.
Его жена Надежда Константиновна нервно переводила под столом ногами. Растрепанная, без корсета, в сомнительном пеньюаре, отделанном поддельными кружевами, она засунула за ухо костяную спицу.
- Страшно то, что наше правительство не опирается ни на одном нравственном начале и не действует ни одной нравственной силой. Уважение к свободе совести, к личной свободе, к праву собственности, к чувству приличий нам совершенно чуждо. Мы только проповедуем нравственные темы, которые считаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступать от них на деле, коль скоро признаем это сколько-нибудь выгодным. Мы забираем храмы, конфискуем имущество, систематически разоряем то, что не конфискуем, ссылаем десятки тысяч людей, позволяем бранить изменой проявление человеческого чувства, душим вместо того, чтобы управлять, и рядом с этим создаем магистратуру, гласный суд и свободу или полусвободу печати. Мы – смесь Тохтамышей с герцогами Альба, Иеремией Бентамом. Мы должны внушать чувство отвращения всей Европе. И мы толкуем о величии России и о православии! – сокрушался Александр Ильич.
Он закурил дешевую сигару и опустился на колченогую кушетку.
С зажженной папиросой Владимир Ильич стоял у раскрытой форточки.
«Оригинальная и живописная группа ольх!» - поймал он вдруг чью-то странную, постороннюю мысль.


Глава четвертая. «БАРАНЬЯ  НОГА»


Владимир Эммануилович Краузольд пробежал в мыслях все годы его с Имельдой Юльевной совместной жизни: ему казалось, что он всегда готов был носить жену на руках и что всегда это и делал, а между тем, судя по всему, он нанес ей рану, которая, может статься, кровоточила – Имельда же Юльевна не решилась открыть ему, что страдает. Она как будто боялась его или его критики или того и другого одновременно. И он спрашивал себя: почему, собственно? Чувство виновности несказанно давило его, он только не мог вспомнить, как и когда провинился.
«Три одиноких вяза обменивались доверчивым шепотом своей листвы».
Владимир Ильич Ульянов шел впереди, бросая временами взгляды на витрины магазинов. Похожий со спины на Анри Буланже, в шуршавшем макинтоше, прицокивая каблуками, низкорослый. С Захарьевской улицы он свернул на Набережную Ювелиров, и Краузольд последовал за ним. На льду невскрывшейся Невы виднелись кучки сена.
Из ресторана «Баранья нога» вынесли цветущую бугенвилию.
У ресторана «Баранья нога» кучер неспешно прогуливал по кругу лошадей, чтобы дать им остыть.
У ресторана «Баранья нога» во множестве стояли женщины. В меру полные, они были настроены молчаливо.
- Я никем не могу быть для вас, - сказал им Владимир Эммануилович по-французски.
Его схватил приступ кашля, до такой степени воздух внутри был едок, тяжел, пропитан табачным дымом, грубыми духами девиц и потом.
Тут были французы, итальянцы, греки, сирийцы, немцы, русские.
«По сердцу и чувству мы, русские, богаче всех других европейских народов. По твердости же духа мы ниже них: вот почему так много несобранности в наших страстях и понятиях!» - под потолком витала мысль.
Толстой и Тургенев сидели за пальмой, обмениваясь словами.
Объект располагался за медведем, державшим в лапах поднос. В зубах у подозреваемого была баранья нога, которую зубами же с другой стороны тянул к себе человек с головой куклы. Они играли: объект и хорошенький уродец.
«Иван Осипович Велио», - записал себе в книжку Краузольд для наведения дальнейших справок.
Незамеченный, с сильным магнитом в руке, полицейский чиновник прошел совсем близко от увлекшейся пары: внутренний верхний карман Ульянова тут же вздулся.
«Стальное лезвие!» - полицейский определил.
Женщины, полные и молчаливые, внесли обратно в зал проветренную бугенвилию.
Кучер снаружи прогонял лошадей по эллипсу, чтобы немного разгорячить их.
Владимир Эммануилович расплатился, вышел, свистнул.
Экипаж промчался по улицам и возвратил его на Захарьевскую.


Глава пятая. АИСТЫ  ВЫЛЕТАЮТ  В  ПОЛНОЧЬ


Он прибыл как раз вовремя: из ворот казенного серого дома вышел, оглядываясь, Дмитрий Моисеевич Паглиновский...
Тут же Краузольд понял, что соскочил с орбиты. Неистово крича, он приказал кучеру   п о в т о р и т ь   : они вернулись на набережную и снова приехали на Захарьевскую.
Прибыли как раз вовремя; из ворот серого казенного дома, пряча лицо, вышел Ефрем Осипович Мухин...
Опять Краузольд понял, что сильно соскочил в сторону. Приведя мысли в порядок, он попросил кучера сделать еще один круг: они доехали до ресторана и от «Бараньей ноги» возвратились на Захарьевскую.
Получилось как нужно: из ворот серо- казенного дома, наставив воротник и озираясь по сторонам, выходил Александр Ильич Ульянов.
«Томашлак. Удобрение, выписанное из Могилева!» - добрую минуту не мог Владимир Эммануилович отдышаться. Он чувствовал, что все, что он ни делал, он делал под влиянием беспокойства.
Карета, мимо него, проехала к театру: свет фонарей, врывавшийся в окошки, веселил сидевшую в ней даму.
С несколько трусливой решительностью Александр Ильич Ульянов шел вперед. С напускным видом человека, вполне довольного собой, Владимир Эммануилович Краузольд следовал за ним.
«Брат!» - радовался было преследователь адекватности мысли.
Гродненский переулок был на пути, и оба свернули в него.
- «Аисты поселились на старой клуне», - стукнул Ульянов-брат в какое-то оконце.
- «Они вылетят в полночь!» - был отзыв в форточку.
Дверь распахнулась перед Александром Ильичом и тут же захлопнулась за ним.
Доподлинно Краузольду было известно: обретается здесь Беклемишев, отставной полковник, Николай Павлович.   П о д п и с ч и к   « И м п е р с к о й   г а з е т ы».
И в самом деле: совсем скоро Ульянов вышел – под мышкой, из причуды или как намек, он нес что-то завернутое в «Имперскую газету».
- Разворачивай! Живо! – Владимир Эммануилович взмахнул револьвером.
Сыщик-велосипедист велосипедом заградил Ульянову путь к отступлению. Дворник-понятой кинулся в ноги.
Дмитрий Моисеевич Паглиновский и Ефрем Осипович Мухин, заинтересовавшись, подошли.
Спокойно Александр Ильич развязал бечевку.
- Что это?! – Краузольд спросил, хотя прекрасно видел.
- Мыло, мочалка, сапожная щетка, - откровенно Ульянов смеялся. – Я иду в баню.
Люди в ливреях появились, наигрывая на губах марш: лакеи встречали барыню, возвращавшуюся из итальянской оперы.


Глава шестая. ПАРОЛЬ  И  ОТЗЫВ


Ему снилось, что он ласкает собачку – вдруг эта собачка превратилась в змею и кинулась на него, высунув ядовитое жало.
Проснувшись, Краузольд вышел на улицу. Барон Александр Людвигович Штиглиц быстро шел по Большой Морской ему навстречу. Они обменялись подобающими случаю словами и разошлись с поклонами.
Вечером Владимир Эммануилович поехал в «Баранью ногу». Поднявшись на второй этаж, он прошел в кабинеты.
- Огненный змей пролетел через Петербург в сентябре одна тысяча семьсот девяносто шестого года! – различил он знакомый голос, приглушенный филенкой.
Телом полицейский чиновник продавил дверь: Штиглиц сидел за столом с неграми и кокотками.
- «Аисты поселились на старой клуне!» - с порога Владимир Эммануилович произнес.
- «Они вылетят в полночь!» - мягко Александр Людвигович улыбнулся.
- Откуда вам известен пароль и отзыв? – Краузольд надвинулся.
- Пароль? Отзыв? – пожал Штиглиц плечами. – Не понимаю! Вы процитировали первую строчку – я отозвался второй... Эдгар Поэ, маленький его шедевр...

– Аисты поселились на старой клуне.
                Они вылетят в полночь,
                Черные аисты в белых саванах.
      С криком тревожным, луну затмевая,
                Будут кружить они до рассвета
    Над сиротелым угрюмым погостом:
 Души покойно лежат под крестом,
 Тела суматошно по небу несутся,
– прочитал он с выражением.

Одобрительно негры зааплодировали.
Владимир Эммануилович вытер себе лицо салфеткой.
Кокотки орали глупости.
Барон Штиглиц вручил негру бутылку шампанского и приказал разбить зеркало в общем зале.
Владимир Эммануилович выпил большую рюмку смородиновой.
Кокотки мыли груди в шампанском и совали пальцы в паштеты.
- Владимир Эммануилович, скажите... – Штиглиц прокашлялся .
Краузольд ждал, что барон станет шутить с ним, говорить вздор, расспрашивать о пустяках. Ничуть!
- Владимир Эммануилович, - скажите, - Штиглиц прочистил горло, - основополагающее для вас, краеугольное: внешнее или внутреннее, явное или подспудное, показное или сокровенное, всамделешное или придуманное, очевидное или невероятное? Другими словами: по жизни более полагаетесь вы на глаза свои либо на мысли?
Кокотки и негры – те и другие были в перьях.
Негромко негры били в тамтамы.


Глава седьмая. ПУРПУРНЫЕ  ДРАКОНЫ


Владимир Эммануилович Краузольд выпил рюмку анисовой, хрустнул устрицей.
- Бренными глазами своими, - он прожевал, - слабыми орудиями чувств я не могу проникнуть в глубину земного и небесного творения – мысль же моя, не знающая вериг пространства и времени, возлетает к невидимому, но познаваемому средоточию. Думаю, так, - он выплюнул известь.
- Но вы же теряете ее то и дело? – из ведерка с шампанским барон вынимал куски льда и заставлял негров глотать их. – Теряете мысль? Была и нету? Ищи-свищи?!
- И мысль моя и вся огромная Вселенная теряется, да, в сознании Верховного Разума, - с достоинством Краузольд отрыгнул.
- Вы удивляетесь, понимаю, с одной стороны, огромности небесных светил, неизмеримости безвоздушного пространства, с другой – мелкости животных и растений микроскопических? Стараетесь истолковать себе восхождение существ от глубокого безжизненного камня к совершеннейшему земнородному – человеку? – Александр Людвигович подобрал с пола чьи-то панталоны и высморкался в кружева.
Владимир Эммануилович Краузольд выпил рюмку перцовой, ущипнул кокотку.
- Удивлялся, да, прежде! Теперь же,   н а о б о р о т   , - показал он пальцем, - мыслию низвожу на землю могущество и благость Всевышнего, духом его проникаю все, бывшее, сущее и будущее в мире – дыханием его оживляю как гранитные утесы, так и мысли человеческие. Берегитесь меня, я еще выведу вас на чистую воду! – Он погрозил вилкой.
Рассмеявшись, шумно Александр Людвигович выпустил газы.
- Сами-то! Не боитесь смерти? – он помочился в камин.
Краузольд выпил рюмку крыжовенной, рябиновой, мятной, крапивной, арбузной. Ущипнул негра.
- Я удостоверился теперь... более нежели когда-нибудь, что смерти нет в природе, что видимые нами предметы, исчезая в вещественном мире, только принимают другой вид, и дух наш, оставляя бренное тело, стремится неведомыми путями к началу... недоступному в здешнем мире! – раскинувшись, Владимир Эммануилович кричал с дивана.
Кокотки и негры делали, что хотели.
Барон Штиглиц облил скатерть маслом и поджег.
- Пойдемте, - он протянул Краузольду его кальсоны и галстук. – Заведение закрывается!
Толстой и Тургенев стояли в общем зале. Крестьянские дети, превращенные в амуров, плясали около них.
В Петербурге светало: по небу протянулись длинные, как сказочные драконы, облака, пурпурные у головы, розовые посредине, далее серебристо-белые вплоть до хвоста и все усеянные тысячью фиолетовых рябин.


Глава восьмая. ВЕЧНОЕ  НИЧТО


Когда Александр Людвигович возвратился домой, в сенях его встретила Бернеретта. На ней была юбка пепельного тона и такой же корсаж.
- Тебе хочется пить? – едва нашла она необходимые слова приветствия.
Он, настрелявший множество соболей, не мог заставить себя довольствоваться шубой из поддельного выхухоля. Действительно, это было бы прямым абсурдом. Негритянские танцы еще отдавались в его ушах. Бернеретта была такая женщина, с которой хорошо играть, а не такая, ради которой достойно и прекрасно переносить муки любви.
Он огляделся, схватил маленькую серебряную спичечницу и пустую проволочную корзинку для бумаги, скорчил ужасную гримасу и начал жонглировать этими двумя предметами и своей сигарой, обнаруживая при этом безукоризненную технику профессионала. После двух-трех бросков сигара оказалась у него во рту, спичечница упала в карман его смокинга, а корзина для бумаги увенчала его голову. Секунду он стоял, улыбаясь сквозь проволочную сетку и словно ожидая аплодисментов. Потом быстро сбросил с себя корзину и швырнул обесчещенную сигару под ноги.
- Ты и я... – начала Бернеретта и замолчала.
Волосы, черные и блестящие, расчесанные, как у пажа, придавали ее женственности опасную грацию эфеба. Под тонким сукном корсажа проступали кончики упругой груди, как будто все ее тело устремлялось оттуда, предлагая себя.
«Пусть, - думал Александр Людвигович. – Пускай!»
Он загасил электричество, осторожно подвинулся на цыпочках по ковру. Потом с бесконечными предосторожностями повернул ручку двери, выходившей на лестницу, проскользнул в щель и, насторожившись, затаив дыхание, остановился на площадке.
Все в доме спало, неверный отблеск рассвета отбрасывал на каменные ступени опрокинутое изображение перил. Без особенного шума Александр Людвигович поднялся на верхний этаж и, скрывшись в конце коридора, вставил ключ в скважину. Дверь со скрипом повернулась в петлях.
Штиглиц вошел: пространство внутри было так наполнено пустотой, что казалось, будто его гигантский простор давит весом бесконечности. В звучности вечного   н и ч т о   отдавался страшный неумолимый голос абсолютного молчания.
Это была скверная комната – здесь стояла статуя Бибикова, висел портрет умершего Гильденштуббе, витала бледная тень барона Корфа.
- Непостижимое предопределение судьбы! – глухо проговорил Александр Людвигович, как бы рассуждая с самим собой.
Молчание было ему ответом, и он не стал в него вслушиваться.
- Бывают случаи, да, когда неуместное по наружности становится единственно возможным и наиболее пристойным! – сказал он им .


Глава девятая. ПАЛЬЦЫ  В  КОНВЕРТЕ


Ему снилось, что, свернувшись кольцами, он лежит на мозаичном ковре из лобелий, и вдруг чьи-то пальцы принялись ласкать его с чувственной изощренностью. «Да за собачку, что-ли, меня держат?!» - разъярившись и высунув ядовитое жало, бросился он на обидчика.
Проснувшись, на соседней подушке Александр Людвигович различил голову Краузольда. Тот спал со своим другом в руке.
- Как ты попал сюда? – ногой хозяин спихнул гостя на пол.
- И сам не знаю, - изобразил Краузольд глупый вид. – По всей вероятности, приехал с вами. Лошадь шла резво, и кучер отпустил ей поводья... Нельзя ли нанять у вас комнату с обедом?
Выставленный взашей, Владимир Эммануилович поехал домой освежиться. На крышах домов ворковали голуби.
Гостиная была наполнена поблекшими предметами: краски на них сошли, и клещи источили дерево. Каждое кресло имело свою рану; из дивана вылезал волос, комод коробился, шкафы шелушились, покрывала пошли пятнами.
Переодевшись, полицейский чиновник поехал на службу.
Варпаховского, он узнал, еще не поймали, какие-то чалданы обчистили ювелирный магазин Гордона в Гостином дворе, Павел Грожан убит в трамвае, за покушение взорвать военный суд в Кронштадте драгунами расстрелян обер-церемониймейстер Хитрово. В Петербурге появились поддельные денежные знаки – Лев Саввич Маков, тоже чиновник особых поручений, занят был поиском их фабрикаторов. Обер-полицмейстер Федор Федорович Трепов рассказал, как во время христосования он сильно ударил государя головой по носу. Китицын Павел Трофимович, третий чиновник особых поручений, получил письмо от глухонемой тетки из Парижа. В письме в разных положениях изображены были пальцы.
- Что пишет-то? – не понял Краузольд.
- Покрасить велит волосы, краску прислала, - смеялся Павел Трофимович. – Ха-ха-ха!
«Седой, - Краузольд смотрел. – Молодой, а седой. Какой-то случай в отрочестве», - вспомнил он.
Поднявшись к себе в кабинет, он глотнул из чайника и принялся поливать цветы.
Вызванный сыщик-велосипедист доложил, что Александр Ильич Ульянов после несостоявшегося захвата в Гродненском переулке действительно направился в дом туляковских бань, там тщательно вымылся, выпил две бутылки пива и возвратился домой.
- А Паглиновский? Мухин? – вспомнил Краузольд о тех двоих, что вышли из дома прежде Ульянова-брата.
- Дмитрий Моисеевич Паглиновский и Ефрем Осипович Мухин, - опытный филер понизил голос, - отправились в закрытой карете на Каменноостровский к барону Штиглицу.


Глава десятая. МУХИНСКОЕ  УЧИЛИЩЕ


В это же самое время барон Штиглиц, выйдя из здания биржи, велел отвезти себя в Департамент внешней торговли.
Легко стронувшись с места, массивный и безупречный экипаж мчался по городским улицам. Погода была не пасхальная: холодно, ветер.
- Все местное дешево, все привозное дорого, - сказал Александр Людвигович, надеясь быть услышанным. – Икра в одной цене с сахаром, аршин аглицкого сукна дороже, чем целая корова, аршин батиста стоит столько же, сколько два с половиной воза дров. Два с половиной! – на пальцах показал он непонятливым.
Из Департамента сразу он направился на заседание Главного комитета.
- Не принимать на статскую службу лиц, подлежащих подушному окладу! – там внес на рассмотрение.
И сразу же – на заседание военного присутствия.
- Если нельзя добиться успеха применением силы, - ответил на вопрос, - нужно попытаться достигнуть его путем сговора. Секретно!
Просторный и глубокий экипаж мчал его дальше: окружной суд, общество «Кавказ и Меркурий».
- Африка, - показывал он на карте, - будет принадлежать тому европейскому государству, которое опередит другие в постройке там железной дороги!
Из Главного управления землеустройства и земледелия Александр Людвигович приехал на баллотировку в яхт-клуб, из яхт-клуба поспел в Константиновское училище.
- Современные приемы преподавания совершенно откинули в сторону вопрос о талантливости! – там взошел на кафедру. – Если мы хотим понравиться, мы должны молчать или говорить, но не так, как у нас подвешен язык, а так, как у слушателя устроены уши! – уже выходил Штиглиц из дома Министерства иностранных дел, рядом с домом Кочубея, когда Владимир Эммануилович Краузольд сзади взял его под локоть.
- Вы вляпались! – быстро сказал полицейский чиновник. – К вам приходили Паглиновский и Мухин!
- И в самом деле! – Из заднего кармана камергерского мундира барон извлек сложенную «Имперскую газету», развернул ее и смял. – Приходил, собственно, Мухин, - старательно Александр Людвигович оттирал каблук. – Паглиновский сопровождал.
- Зачем приходил Мухин? – Краузольд приложил платок к носу.
- Жена послала, - Штиглиц помыл руки в снегу. – За деньгами.
- На что ей?
- Училище основать. Рисовальное. Я дал.
- На увековечивание, так сказать, имени? – Краузольд поддел. – «Училище Штиглица»?
- Оно мне нужно, - с интонацией пожал Александр Людвигович плечами. – «Училище Мухиной»!   О н а   придумала!


Глава одиннадцатая. ВРАГ  НЕЯСНЫХ  ПОЛОЖЕНИЙ


Подобных встреч произошло еще несколько.
Штиглиц был все тот же.
Проскакивало в его обращении, в его речах какое-то нетерпение, срывались с уст выражения жесткие, неупотребительные в кругу хорошего общества, но лишь только случалось ему сказать что-нибудь лишнее, неприличное, безотносительное, он спохватывался, едва ли не краснел и всячески пытался загладить свою ошибку.
Владимир Эммануилович Краузольд нашел случай поговорить о бароне с людьми, хорошо того знавшими.
Арфист Помазанский, Антонида Петровна Блюммер и Марья Арсеньевна Богданова в один голос заявили, что Штиглиц одарен от природы отличными способностями.
Григорий же Иванович Чертков, поэт обер-шенк Вяземский и Анна Александровна Мойра стояли на том, что он зол и коварен.
«Может показать ребяческую слабость, да, чувствительность, может отдать душу за страждущего!» – утверждал Д.Е.Кожанчиков и Дмитрий Ефимович Черкесов.
«Любой чужой успех поднимает в нем желчь!» - приватно сообщил Краузольду доктор Красовский.
«Он – враг неясных положений, ему претит всякая фальшь!» – имел мнение барон Унгерн-Штернберг.
«Он сделался в такой же степени груб и дерзок, как прежде был угодлив и раболепен!» - ответил Карп Патрикеевич Обриен де Ласси.
«Скорее бы я покусилась повесить фунтовую гирю на паутине, нежели вверить ему повторно надежды свои!» - Мария Петровна Негрескул только отмахнулась.
«Герой в битве, неустрашимый некогда в жесточайших бурях, образец удальства, он сделался куда слабее, хилее, глупее!» – потешался Бунге, министр финансов.
«Он чтит не обычай, а добрые нравы и им одним придает важность!» - не соглашалась с ним Ольга Ивановна Орлова-Давыдова.
«Загадка! – думал Краузольд о бароне и банкире. – Где все-таки, интересно, раздобыл этот Яков Лукич мертвое тело? – тут же соскакивал он мыслью на давнишнее нераскрытое дело. – Между мною и ней вкралось недоразумение! – после воспарял мысленно он к жене (воспоминание о ней жгло его душу). – Ленин, подметные письма, пожар, угрожающий столице!» - снова опускался Краузольд на землю.
Прошло уже изрядное время, выкуп не только не был выплачен, но даже и собран – таинственный же злоумышленник не приводил своей угрозы в исполнение. «Я говорил – блеф!» - самодовольно обер-полицмейстер смеялся. Готовность нумер один в пожарной части была отменена, а бранд-майор Безукладников переведен с повышением на другую должность.
«Может, и обойдется в самом деле?» – тешил себя Владимир Эммануилович надеждой.
И продолжал думать.


Глава двенадцатая. ЯВНО  И  НАГЛО


- Так станет он поджигать, - не выдержал Краузольд, ужасно от чего-то покраснев, - или же обойдется?
Александр Людвигович помолчал, как бы соображая.
- Ленин? – переспросил он, неловко усмехнувшись. – Любопытно, однако, вас слушать. Почем мне знать? Очень может быть.
«Фу, как это явно и нагло!» - с отвращением подумал Краузольд.
Прошла минута мрачного молчания.
«Властелин громит Тулон!» - внезапная посторонняя мысль почти рассмешила Александра Людвиговича.
Пахло известью, пылью, старыми переплетами, мышами.
- Вы были истопником, пожарным, устроителем фейерверков? Кажется? – скороговоркой бросил Краузольд. – «Ну зачем я вставил это «кажется»? – мелькнуло в нем молнией.
- Не только, не только, не только, - тут уже Александр Людвигович действительно зашелся смехом. – Не только! – чуть не вскрикнул он, останавливаясь в двух шагах от Краузольда.
Это четырехкратное глупенькое повторение, что не только истопником, пожарным и устроителем фейерверков довелось ему быть по жизни, слишком, по пошлости своей, противоречило серьезному, мыслящему и загадочному взгляду, который барон устремил на полицейского чиновника.
- Не только! Не только! Не только! – меж тем повторял Александр Людвигович в пятый, шестой и седьмой разы, отчего виски Краузольда сделались мокрыми. – Не только! – повторил он в восьмой раз. – Я был портным, посыльным, почтовым чиновником, платным танцором, искателем жемчуга, чревовещателем, погонщиком мулов, агентом по брачным делам, опереточным певцом, продавцом бананов, помощником дантиста, конферансье, маклером по продаже каучука. Я был, например, человеком, который в цирке мастурбирует тигров! – он показал рукой.
«Зачем... для чего сказал он «например»? – теперь уже Краузольд залился нервным продолжительным смехом, волнуясь и колыхаясь всем телом. – да что мы оба шутим, что ли? Морочим друг друга или нет? Один над другим подшучиваем?»
Увидя, что он тоже смеется, Александр Людвигович закатился уже таким смехом, что почти побагровел. Здесь Краузольд почувствовал, что попался, пожалуй, в капкан: существовало, да, что-то, чего он не знал, какая-то настоящая цель.
Он вздрогнул всем телом так, что Александр Людвигович слишком ясно заметил это.
- Сюрпризик покажите, - заискивающе как-то Краузольд заглянул в глаза.
- Будет вам сюрпризик. Будет!
- Ежели подожжет, - хрустнул Краузольд пальцами. – Отчего же не поджигает, тянет? Терпения нет никакого. Скорей бы уж!
- Эк ведь комиссия с вами! – даже не повернул Штиглиц головы. – Сыро сейчас, оттого и не поджигает. Вот подсохнет, и подожжет!


Глава тринадцатая. ПОМЕСЬ  БЕГЕМОТА С НОСОРОГОМ


День стоял дождливый.
Спохватившись, Краузольд раскрыл над собой зонтик.
Облака бежали по небу. Лужи лежали под ногами.
По Захарьевской ходил каретный обойщик.
В Гродненском переулке сидел чистильщик сапог.
На Каменноостровском торчал золотых дел подмастерье.
Александр Ильич Ульянов, брат, вторую неделю не казал носа наружу. Паглиновский же с Мухиным почти не бывали дома. Отставной полковник, подписчик «Имперской газеты» Беклемишев напропалую пьянствовал. Барон Александр Людвигович Штиглиц по ночам разговаривал сам с собой на два голоса.
- О чем же?
- «Жизнь необъяснима: отпечаток оборотной стороны нельзя угадать по лицу медали, - прочитал агент запись. – Каждый час бьет в свое время. Пепел остается на дне всего, что старалось   б ы т ь   - все бывает только сквозь сон».
- «Бьет? По лицу?» - дословно Владимир Эммануилович переписал.
Он долго бродил по набережной Екатерининского канала, потом решил пойти на Неву.
«Однак;ж», - думал он, и представлялось ему топочущее толстенное животное, несуразная помесь бегемота с носорогом.
Он возвратился на службу, и там полицейский делопроизводитель доложил, что уже с получаса примерно дожидается его посетитель – сразу Владимир Эммануилович догадался какой.
- Вам донесли соглядотаи, что я по ночам двумя голосами говорю, - прямо обратился к нему барон Штиглиц, - мужским и женским, - добавил он с чуть приметным оттенком насмешливости. – Так ведь?
- Я не совсем здоров, - Краузольд кашлянул и приложил к губам платок.
- У вас белые ресницы единственно оттого только, что в Иване Великом тридцать пять сажен высоты... с либеральным оттенком?! – понес Штиглиц ахинею (прищурившись, он как бы подмигнул Владимиру Эммануиловичу).
«Знает или нет? – молнией пронеслось в Краузольде. – Про жену в Париже? До чего же гадко!»
- Чаю-то хоть дай! – закричал он делопроизводителю. – Горло пересохло!
- Общество, - опершись руками о стол, медленно барон приподнялся, - слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, дознавателями, чиновниками особых поручений – ну и ищите вора! Ищите!
- И сыщем! – решился Краузольд принять вызов.
- Не сыщите! – смеялся Штиглиц.
- Сыщем!
- Не сыщите!
- Сыщем!
Делопроизводитель едва поспевал за ними.
- Считаете себя необыкновенным человеком, говорящим новое слово? – взялся Александр Людвигович за цилиндр.
- Очень может быть, - не нашел Краузольд, как лучше ответить.
- Что же до   г о л о с о в   , - барон помахал с порога, - домашний спектакль готовим. Свою роль я, стало быть, декламирую, а женскую проговариваю-с.


Глава четырнадцатая. ПРЯНИЧНЫЙ  ПЕТУШОК


Коляска тронулась и свернула направо.
«Большая закавыка!» - думалось барону Штиглицу.
С небес струилось.
- Куда? – множественные проезжали знакомые.
- В Шлюшин, на фабрику! – отвечал Александр Людвигович шуткою и ехал дальше.
На Захарьевской остановились. Кучеру велено было ждать.
«Мертво-пьяный идет, а про детей помнит?» - мелом на стене задана была загадка.
«Пряничный петушок!» - догадался барон.
Он позвонил.
- Вы?! – открывший в смятении отступил.
Александр Людвигович повесил цилиндр на гвоздь.
- Где тут у вас? Сесть?
Пройдя в комнаты, картинно он встал у окна.
- Знаете что-нибудь об этой истории?
- Никак нет. Я вроде бы в стороне, - вытянул руки по швам Дмитрий Моисеевич Паглиновский (это был именно он).
Еще минута, и он уже готов был спросить.
- И не нужно вам, не вдавайтесь! Четырнадцать или сто четырнадцать? – на всякий случай все же быстро Александр Людвигович спросил. – Извольте отвечать!
- О боже мой, да не знаю. Ровно семьсот тридцать.
Красные пятна появились на щеках Паглиновского, его грудь колыхалась.
Не ожидавший такого ответа, Штиглиц взглянул на него каким-то быстрым особенным взглядом.
- Три. Случая. На сколько? – снова спросил он, перепроверяя.
- Понятия не имею. Три случая на миллион, - в решительном смущении Паглиновский что-то делал.
- Перестаньте, прошу вас! – прикрикнул на него Александр Людвигович. – Что вы делаете?!
«Знает! – понял барон. – Ну что же...»
В комнате не было ничего особенного, все было очень чисто: полы и мебель оттерты под лоск.
Паглиновский прекратил делать то, что попробовал.
Во дворе, Штиглиц видел, расположилась на ящиках целая ватага, человек в пять, с одной девкой и с гармонией.
- Дмитрий Моисеевич, любезнейший, не откажите в маленькой услуге, - барон сдвинул шторы. – Найдется у вас бечевка?
Аккуратно и щеголевато он увертел в «Имперскую газету» то, что принес с собой, и обвязал так, чтобы помудреннее было развязать.


Глава пятнадцатая. СВИНЬЯ  И  ДАМА


Вовсе Паглиновский не был труслив и забит – просто с некоторого времени слишком он углубился в себя и уединился от всех. А теперь даже рад был развлечься.
Идти ему было немного: спуститься по лестнице и дальше до половины двора.
«Это совсем не серьезно. Игрушки!» - знал он.
Из квартиры Мухина неслись шум, крики, хохот: кажется, супруги пили чай и играли в карты.
Маленькие Ульяновы, свесив ноги, сидели на перилах.
- Пусть я свинья, а она дама! – детскими надтреснутыми голосками во что-то уговаривались они играть.
Надежда Константиновна, мамаша, поминутно беременная, поднималась снизу, хотела было улыбнуться, но вдруг подбородок ее запрыгал.
«За детей медью платят», - с чего-то подумалось Паглиновскому.
Ватага, в шесть человек, с девкой и гармонией, расположилась аккурат посредине двора. В девке, верховодившей всеми, было что-то такое странное и с первого взгляда бросавшееся в глаза. Паглиновскому очень захотелось понять, что именно. Медленно он проходил мимо и уже почти прошел, когда вдруг кто-то крепко схватил его сзади.
- Полиция! – девка стащила платок, и Паглиновский увидел, что это мужчина, худой, белесый, смахивающий на журавля. – Что несешь? – спросил он, уже простоволосый.
Ватага окружила Паглиновского со всех сторон. Полицейский смотрел внимательно, злобно и недоверчиво, пальцами старался развязать шнурок.
- Да что он тут навертел! – с досадой вскричал он.
- Я вам вещь принес, - начал Паглиновский как можно развязнее. – Хотите берите, а не нужна вам – хоть в воду бросьте, в лесу закопайте. С картофелем и с крупой рисовой съешьте во вчерашнем супе. С малиновым вареньем в самый раз будет! – рассмеялся он. – Ну да все это вздор, я уже не студент, вся штука в том, что возьми да и подвернись родственная нога, – сыпал он как горохом, – и сегодня поутру, в восемь часов я на панели серьги нашел! Наступил на коробку и поднял! Снег мокрый падает, – поднял он голову. – У ватаги вашей бледно-зеленые, больные лица! Любите вы уличное пение? – опять залился он нервным хохотом. – Болтунишки и фанфаронишки! Воруете у чужих авторов! Чаишко, компания! Вздумали придержать запор рукой? Запор – рукой?! Запоррукой?! Поймали воробушка? Сколько с меня?! – он подпрыгивал и приплясывал, он склонился к Краузольду как можно ближе.
Краузольд заглянул ему в глаза: там вертелись какие-то красные круги, ходили дома, раскачивались набережные и экипажи.
- Вы сумасшедший, - выговорил Краузольд и пошел прочь со двора.


Глава шестнадцатая. В  САМЫЙ  ПОСЛЕДНИЙ  МОМЕНТ


- В свертке, стало быть, серьги были? – Маков, другой чиновник особых поручений, выслушал Краузольда.
- Серьги? – вроде как Краузольд удивился. – Почему серьги? Откуда было взяться серьгам? Вовсе нет. Ерунда там оказалась полнейшая.
Маков нахмурил брови и пристально посмотрел на Краузольда.
«Владимир Эммануилович – болван!» - подумал он.
Третий чиновник особых поручений Китицын Павел Трофимович, седой, пробежал мимо них.
- Варпаховского брать! – на бегу объяснил он. – Обложен со всех сторон! В «Бараньей ноге»!
Дел накопилось множество – дознаватели не справлялись, чиновники особых поручений приданы были им в помощь. Макову поручены были фальшивомонетчики, и он ушел выявлять их.
«Его разыграли, – думал он, рассматривая в пальцах поддельный сторублевый билет. – Штиглиц подговорил Паглиновского, дал ему что-то, завернутое в «Имперскую газету», зная, что Краузольд клюнет. Болван Владимир Эммануилович уже, до того, обмишурился с точно таким же пакетом. Первый раз – со старшим Ульяновым. Ну, Штиглиц и решил повторить фокус. Стоп! – наткнулся здесь Маков на смысловую вроде бы нестыковку. – Ульянов-старший ведь со Штиглицем не знаком – как же последний мог узнать, что первый уже подсовывал Краузольду «имперский пакет»? А очень просто, - тут же открылось, - Ульянов Александр рассказал сие Ульянову Владимиру. Ульянов же Владимир пересказал Штиглицу. Барон, в свою очередь, не упустил возможности развлечься».
Рассуждая подобным образом, Лев Саввич Маков поглядывал попеременно то за окно, то на часы. Вот-вот Китицын должен был появиться в Управлении со схваченнным Варпаховским. Этот молодой человек, Варпаховский, помнил Маков, раньше охотно был принимаем в доме Штиглица, ходил чуть ли не в первых женихах у приемной его дочери. Это сейчас, Лев Саввич знал, претенденты на руку красавицы – Половцов, Ульянов и Пистолькорс. Каких-нибудь полгода назад их место занимали Варпаховский, Помазанский и Тройницкий. Что-то тогда не сладилось, и первую тройку вытеснила последующая. Первые сразу распались за утратой общей цели: Варпаховский женился на девице Шлихтинг, Помазанский не на шутку увлекся арфой, Тройницкий же тяжело заболел. Но как знать, быть может, появился у них другой объединительный интерес? Очень любопытно было Льву Саввичу услышать, конкретно   ч т о   расскажет пойманный Варпаховский о Помазанском и Тройницком.
Лев Саввич Маков не любил неизвестности – он вызвал филера, и тот доложил ему, что Тройницкому лучше.
«Пора, однако, ему возвратиться!» – Лев Саввич вышел в коридор.
Китицын Павел Трофимович шел ему навстречу.
–Ушел, –  сказал он о Варпаховском. – В самый последний момент!


Глава семнадцатая. ПОЗОР  ПРОДАЖНОСТИ


Как знать, расскажи Владимир Эммануилович Макову, что именно находилось в том самом втором пакете, и события пошли бы в ином, более благоприятном для них обоих фарватере, но именно этого никак не мог Краузольд доверить даже ближайшему своему коллеге по Полицейскому управлению.
Тогда, во дворе дома – большого, серого, казенного дома на Захарьевской, остановивши негодяя Паглиновского, когда Владимир Эммануилович развернул «Имперскую газету» и увидел то, что скрывалось под ней, ему стукнуло в голову и в глазах у него потемнело. Он содрогнулся, словно больной, который видит, как хирург, войдя к нему в комнату, раскладывает на столе свои инструменты. У него был такой вид, словно на него обрушился потолок: он пошатнулся, рыгнул, ему пришлось опереться на чьи-то плечи.
«Все дамы вскочили из-за стола и в ужасе убежали!» - тогда завертелось у него в голове.
Видно, в глазах его выражалось что-то страшное. Паглиновский отступил, смутился и едва проговорил: «В самом непродолжительном времени».
Через несколько часов Владимир Эммануилович пришел в себя: стал припоминать, размышлять, сравнивать, тер себе глаза, думая, что все это происходит во сне.
Ан, нет – наяву!
«Всякий человек есть загадка, - теперь думал он. – Мало ли людей, достойных уважения во всех отношениях, платят дань слабости своей природы в одном каком-нибудь пункте!»
Из пункта А в пункт Б!
Он отлично хорошо знал, что немало самых обворожительных и умных женщин попадают в отчаяннное положение и дурно кончают жизнь, начатую в вихре развлечений. В Париже! Этот город изобилует миллионерами, бездельниками, людьми пресыщенными и с развращенным воображением! Сбиться с честного пути для замужней женщины – непростительное преступление, но, - мысленно приподнимал Владимир Эммануилович палец, - есть разные степени падения. Женщины, не вконец испорченные, скрывают свои грехи и с виду остаются женщинами порядочными. Другие же присоединяют к своим грехам позор продажности. Явная куртизанка своей откровенностью предупреждает нас так же ясно, как красный фонарь в притоне разврата, - думал Владимир Эммануилович, не замечая противоречия в собственных мыслях. – Какой-нибудь маркиз уходит от нее около полуночи вместе с гостями и возвращается через четверть часа! Да, интересы могут расходиться, но люди порочные всегда столкуются между собой!
Владимира Эммануиловича оледенил нестерпимый озноб – он потащил на себя шинель.
Все полетело и зазвенело.
Ноги его немели и подгибались, но шли. Тело же оставалось недвижным.
«Я и жена моя – мы оба уважаем литературу, а жена так до страсти. Шляпа есть блин!» - думал он.
Нестерпимо ему хотелось спросить у Штиглица (Паглиновский не в счет): откуда взялось? как? каким образом?
Он хорошо, отлично знал, что никогда не сделает этого.


Глава восемнадцатая. ПАУКИ  В  УГЛАХ


«Как же! Так я тебе и сказал!» - посмеивался барон Штиглиц.
С Паглиновским они заехали в «Баранью ногу».
Только что здесь прошла полицейская облава: некоторые столы были перевернуты, под ногами хрустело битое стекло – порядок, однако, восстанавливался, играл оркестр, люди танцевали.
Записные кутилы пили замороженный пунш.
Александр Людвигович заказал себе бутылку шато-лафита. Паглиновский предпочел кло-де-вужо.
Ели поросенка, фаршированного трюфелями.
Еще раз Паглиновский рассказал барону, как выглядел Краузольд.
- Он плохо помнил себя. Отчаяние, как паралич, сковало его душу и тело. Он скверно ругался. Бледный, как смерть!
«Теперь, думаю, он должен угомониться», - подумал барон.
Подали расстегаи.
- Верите в будущую жизнь? – Штиглиц мелко порезал.
- Да я и в прошлую не больно верю, - Паглиновский понюхал.
Он рассказал Александру Людвиговичу о студенческих волнениях в Москве. Кое-что барон записал.
Оркестр грянул зажигательное – какая-то женщина, очень крупная, выбежала на середину зала и принялась плясать, высоко подкидывая юбки.
- Кто это? – Александр Людвигович даже засмотрелся.
- Мухина Вера Игнатьевна, - объяснил Паглиновский. – Скульпторша.
- Та самая? Которой рисовальное училище подавай?
- Она и есть. Ефрема Осиповича законная супруга. Выпивают они сильно.
- Сам Ефрем Осипович где же? – барон поискал взглядом.
         - Полиция увела. Сказывают, безобразничал сильно. Голый разделся и дамам позировал.
Барон окликнул лакея, достал туго набитый бумажник, заколебался было, какой купюрой расплатиться: фальшивой или настоящей – выписал чек.
- «К о м н а т к а , - решил он еще раз проверить, - вроде деревенской бани, закоптелая, по всем углам – пауки». Что такое?
- Вечность! – безобразно ответил Паглиновский.
Они расстались в тот поздний вечер гораздо знакомее прежнего.
Дома по обыкновению Александр Людвигович нашел у себя на столе кучу скучных бумаг и груду ненужных писем. Все письма были бессодержательны – он бросил их в камин. Одно перечитал и спрятал под обивку кресла.
Тут появилась Бернеретта, он заиграл ей на своей скрипке, сделанной из сигарной коробки и метлы, Бернеретта протестовала: уже поздно, он всех разбудит! Они ссорились – она тянула скрипку в одну сторону, он в другую, отчего коробка и метла растягивались все больше и больше, принимая совершенно фантастические размеры.
Потом он заснул и в глубоком сне порхал, как мотылек, там, где бодрствующий на каждом шагу может сто раз сломить себе ногу.


Глава девятнадцатая. МАСКИ  ДОЛОЙ !


Владимир Эммануилович Краузольд отправился на Выборгскую сторону, но Воскресенский мост оказался разведен, и он должен был дожидаться в карете, но дожидаться неизвестно чего в карете Владимир Эммануилович не стал – его здравый ум всегда верно отличал настоящие требования всего честного и разумного от искусственного и только наружного, однако же на сей раз обстоятельства довлели над ним, все честное и разумное отступило, искусственное и наружное, напротив, обняло его.
В партикулярной шинели теперь он шел, зная, что идет против превратностей, в которые вовлечен странной игрой случая. Он был без шляпы, глаза его блуждали – чтобы легче было дышать, он сорвал с себя галстук и бросил.
Вырешилось, да, крайне важное обстоятельство – мучительно он припоминал, какое.
Тяжелая тоска давила ему грудь. Его сек ветер, жалили пчелы, на него лаяли собаки. На ходу он сильно колыхался из стороны в сторону.
Верхушки деревьев слегка шевелились, словно сообщники обменивались условными знаками. Аллегорический человек в маске играл на флейте в сумерках под арками боскета из крапивы и терновника.
- Кто ты? – Владимир Эммануилович потянулся сорвать.
- Ленин! – аллегорический человек рассмеялся. – Мог бы и сам догадаться! Недотепа! Изловчившись, Владимир Эммануилович сорвал маску: Пистолькорс!
- Вот, – показал тот рогожу и банку с бензином, – иду поджигать!
- А спички? – умом, цепко, выявил Краузольд недостававшее. – У тебя есть спички?
- В изобилии! – преступник побренчал коробком. – Смотри – фосфорные!
- Отдай! – Владимир Эммануилович бросился, ударил Пистолькорса по лицу – тут же оно раскололось, посыпалось, совсем другая личина обнаружилась под ним: Половцов!
«Маска! Опять маска! Надеты одна на другую!» - Владимира Эммануиловича озарило.
Установившимся движением Краузольд сорвал и эту.
- О женщине судят по манере ее любовника держать себя! – барон Штиглиц стоял перед ним и пальцем указывал в сторону Парижа.
«Господи, уже смердит!» – сдернул Владимир Эммануилович еще одну.
- Ты искал любовь в том месте, где красовалась лишь гримаса ее присутствия! – услышал он и увидел супругу свою Имельду Юльевну. Решившая расстаться со своей честью, в костюме блудницы, печально она улыбалась ему.
«Пусть ангел помочится за демона!» – пытался Краузольд сорвать с ее лица улыбку вместе с маской, но промахнулся и сорвал с жены корсет.
Утром Владимир Эммануилович вошел в церковь скромно одетый и заказал мессу без певчих.


Глава двадцатая. ГОРОД  ГОРИТ


Утром люди проснулись от запаха дыма.
Все курилось зыбким маревом. День был сероват, но сух.
Поднялась страшная суматоха.
- Что все это значит? – спросил худой мужчина.
- Пожар, - объяснили ему. - Горит.
Народ сильно сновал. Внимание всех было сосредоточено на том, что перед ними происходило.
Мужик среднего роста в черном верверетовом кафтане и в черных же плисовых штанах, которые щегольски были заткнуты за высокие голенища новеньких кургурских сапогов, истово мочился в бушующее пламя: горел Апраксин двор.
Пожар, обнявший Апраксин и Щукины дворы, угрожал домам Министерства внутренних дел. Все силы пожарных команд сосредоточились в квартале между Садовой и Чернышевским переулком, где сильная опасность угрожала также Государственному банку, Гостиному двору и Пажескому корпусу – и за Фонтанкой, в другом объятом пламенем квартале, между Щербаковым переулком, Пятью углами и Троицким переулком.
- Дом министерства, Апраксин и Щукин дворы, дровяные дворы за Фонтанкой и прилегающие к ним строения полностью выгорели! – к публике, наконец, вышел дюжий жандарм на возрасте. – В поджоге не предстоит никакого сомнения!
- Рогожу, облитую маслом, положили в открытом сарае рынка, - Тургеневу, запоздавшему, объяснил Толстой.
- Нет ничего ужаснее, но и величественнее, как бурный поток огня, охвативший обширное пространство! – Тургенев вглядывался.
Поленов, рядом с ним, зарисовывал: Помпея! Шум, крик, треск разрушающихся зданий! Клубы дыма и огненные волны! Толпы обезумевшего народа!
Помазанский, арфист, пробежал мимо них с обгоревшей арфой.
- Пожар зарождается все в новых центрах! – сообщил он.
В дыму сверкали молнии, сливались в кровавые языки, лизали дома.
Молодой Варпаховский выскочил откуда-то, неистово захохотав, - и тут же скрылся.
- Помогите! – Антонида Петровна Блюммер и Марья Арсеньевна Богданова, вдовы, появились с остатками, на плечах и в руках, скудного своего имущества.
Мухина Вера Игнатьевна вышла из горящего дома, остановила, как в землю вкопав, мчавшуюся карету.
Ямщик, держа в руках армяк, упал с облучка.
Внутри был барон Штиглиц.
- Пожар утихает, - сообщил он. – На нашей улице догорают два дома. У Лигова канала пылает зарево, но гораздо слабее. Толпы людей слоняются по улицам, загроможденным горелым скарбом. Я учредил стражу из биржевых маклеров: пожар легко может опять усилиться!
Он сдвинулся на подушках и принял, сколько мог, народу.
Ямщик, держа в руке армяк, вскочил на облучок.




ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ



Глава первая. ТРОЙНИЦКИЙ  ПОПРАВЛЯЕТСЯ


На Светлой неделе Тройницкий соборовался маслом и получил облегчение, он мог выходить в другую комнату с позволения доктора.
Тройницкий наслаждался произошедшей переменой и не задумывался над ней.
В Фомин понедельник его посетили утром все приходские священно-иереи, потом приехали друзья и знакомые – Тройницкий вышел в гостиную, попросил полчашки кофе разговеться – только что ему подали, взяв посудину, едва успел он поставить оную на маленький столик, как со словами «смерть моя» упал на диван без чувств и весь охолодел, но у сердца была теплота, означавшая признак живности. Послали за соборным протопопом – он был его духовник. Протопоп пришел.
- Судьба окутывает себя обстоятельствами, усвоенными ею. Есть некий таинственный отбор между ветхим и вечным в нас самих, - возвел он очи к небу и опустил их долу.
Кухарка подала ему холодное мясо, которое он наскоро проглотил.
В неопределенном и даже двусмысленном положении Тройницкий пребыл около суток; сделана была глухая исповедь, его приобщили Св. Тайн, покрыли скатертью и ожидали конца. Конца, однако, не было.
К суткам Тройницкий начал оживляться, у него показался цвет лица – вздохнув, он открыл глаза, перекрестился, повторил три раза:
- Ах, ёб твою!
Все предметы явились ему в новом свете, как будто покрытые лоском, которого дотоле он не замечал.
Доктор Алексей Яковлевич Красовский приказал перенести его на кровать, старинной формы, со столбиками, украшенную занавесками из зеленой саржи и оборкой с большими зубцами. На столике возле кровати в обычной симметрии красовались безделушки: ящички, табакерки, статуэтки. На другом столе лежали книги, бумаги, письменные принадлежности.
С кровати Тройницкий смотрел на Антониду Петровну Блюммер и Марью Арсеньевну Богданову – они помогли ему скоротать много скучных часов невольного досуга, наложенного на него продолжительной болезнью.
- Бульон Либиха – питательная среда для бактерий, - сказал доктор Красовский.
Антонида Петровна и Марья Арсеньевна  вышли и вернулись с бульоном.
С кровати слабым голосом Тройницкий сказал:
- Иван Александрович, друг мой, поднимите от Спаса чудотворную икону Печерской Божией матери, отслужите всенощную и молебен с водосвящением – может, Заступница и подкрепит меня грешного.
Когда заблаговестили к вечерне, Иван Александрович Помазанский пошел к Спасу.
Лица святых угодников написаны были альфреско сочными красками.
Высоко Помазанский поднял образ Божией матери.
Всенощная началась – в ту же минуту Тройницкий заснул крепким сном.


Глава вторая. ТРИ  ЗОЛОТЫХ  И  ТРИ  СЕРЕБРЯНЫХ


Иван Александрович Помазанский верил, что Тройницкий непременно поправится. Еще он надеялся, что Варпаховского никогда не поймают, ну а если случится – сразу же и отпустят, сняв с него все нелепые обвинения. И тогда, втроем, полные сил и молодого задора, они поспорят еще с теми, кто воспользовался обстоятельствами и узурпировал их место в богатом и хлебосольном доме на Каменноостровском проспекте.
Когда-то они бывали там ежедневно: пили, ели, музицировали – потом этого не стало. Тройницкий заболел, Варпаховский ударился в бега – он, Помазанский, увлекся арфой и стал посещать совсем другие дома.
Самая наружность Ивана Александровича много говорила в его пользу. Его лицо было бледно, утомлено, серьезно и не выражало злобы. В его бороде переплетались три золотых волоска и три серебряных. Многие девицы посматривали на него с участием и нежностью, их матушки обходились с ним предупредительно и учтиво.
- Вы, что же, ни разу не были влюблены? – спрашивали они. – Никогда?
- Рад бы, - теребил он бородку, - да не в кого!
- Разные пагубные привычки холостой жизни! – восклицали девицы и дамы. – Не хотите ли выпить стакан воды с сахаром?
Помазанский пил воду, потом шел в кухмистерскую.
В кухмистерской обыкновенно он встречал Поленова. Они обменивались банальными фразами относительно живописи и музыки. Само собой касались поэзии.
- Поэзия и музыка! – говорил один. – Поэзия есть целый мир, повторение существенного в высшем, идеальном характере, а музыка – это перевод поэзии на язык небесный!
- Ну а пластические искусства? – не понимал другой. – Неужто живопись не может также быть поэзией, быть музыкой?
- Дороже, приятней и восхитительнее всего! – присоединялся к ним кто-нибудь третий.
В кухмистерской всегда было много народа, всё извозчики, и пахло тут водкой, табаком и овчиной.
Они садились на извозчика, спрашивали, как зовут мерина.
- Недавнушко, - отвечал ванька, слегка пошатываясь.
Дома, мимо которых они проезжали, большей частью были освещены ярко, а у иных подъездов стояло много экипажей, подвод либо простых саней.
- Заедем, может быть? – Иван Александрович показывал рукой. – Выпьем чего-нибудь, подурачимся? Вот, можно к генералу Гудим-Левковичу! Всегда дома! Годы и пошатнувшееся здоровье накрепко приковали его к собственной гостиной.
Поленов, как правило, уклонялся.
Он дичился общества и избегал новых знакомств.


Глава третья. ВЕЧНАЯ  ЖЕНСТВЕННОСТЬ


Спокойная улица замощена была мелким остроконечным камнем.
«В фиолетовой гамме!» – думал Поленов о своем.
В голове у него вырисовывались контуры.
Василий Дмитриевич Поленов был художником не слишком знаменитым, но относительно известным. Работал он напористо и легко: изображал природу, людей и животных. Дома у него стояли мольберты, станки, манкены, палитры – он широко пользовался ими.
«Картины религиозного содержания! – как-то сказали ему. – Хорошо продаются!» - Недолго думая, он отправился в Палестину. «Христос, - решил Василий Дмитриевич для себя, - напишу его в естественном антураже!»
Там, в Палестине, помнил Поленов теперь, повсюду были утесы. Росли зинзивель и кусты розового кипрея. В альпаковом пиджаке и лакированных сапогах он ходил повсюду. Он возбуждался природой, пил и ел от нее до насыщения, до рвоты.
Луи Дюбуа! Василий Дмитриевич повстречал его на пленере. И еще – Верве, Виртца, де Брекелеера, Артана, Жозефа Стевенса, Шарля де Гру. Французы и тоже художники, они были в обществе монументальной дамы. Ее смех раздавался гулко и подмывающе среди обнаженных утесов. Она выпячивала грудь, словно громадный голубь.
«Das ewig Weibliche!»* - французы познакомили их. – Русская. Вера Игнатьевна. Скульпторша.
В ней была простота прерафаэлита.
С довольно правильными чертами лица, еще видная собою, в неистовом порыве, она отдалась ему.
«Женщина без всяких правил!» - коллеги радовались.
«Художники в порочном обществе испытывают сатанинские удовольствия!» - Василий Дмитриевич записал тогда.
Мелькала мысль: жениться и обладать скульпторшей единолично.
«Христос с тобой!» - французы смеялись.
Мраморные пилястры расцветали резными капителями. Райские птицы летали и выклевывали шоколад из его рта.
Возвратившись в Петербург, Поленов с выгодой продал Христа. Имя Василия Дмитриевича в одночасье сделалось модным, в его честь стали называть новорожденных, барон Штиглиц, странный во всем, заказал ему триптих: лодка, припаянная к своему отражению, стоит в окаменелой воде; совы окунают свои когти в погребальное масло; аллегорический человек шествует, указывая пальцем на собственную маску.
Потом долго Поленов рисовал приемную дочь барона Надежду Михайловну Июневу.
Она непременно хотела позировать ему полностью обнаженной – ему посчастливилось отклонить ее от этого намерения.





Глава четвертая. ГРОБНИЦА  НАПОЛЕОНА


- Василий Дмитриевич! Поленов! Эй! – на Шестилавочной улице из окна окликнули его.
Немного тугой на ухо, он не услышал.
Раздосадованная Антонида Петровна поднялась с подоконника.
«Прошел, - думала она. – Мимо!»
В белом наплоенном чепце стояла Антонида Петровна среди жалкой своей обстановки.
Все свидетельствовало о смиренности общественного положения, выпавшего на ее долю.
В комнате оставались колченогий стол, диван с сильно залоснившейся волосяной тканью, кресло, обитое золотистой камкой и скамеечка из ценного дерева превосходной резьбы – последняя реликвия. Ее-то и намеревалась бедная женщина предложить художнику.
Антонида Петровна Блюммер была вдовой Кравцова – беспрестанно он фигурировал в ее воспоминаниях. У него было лицо паралитика – одна бровь выше другой. Представитель старинного дворянского рода, но без всяких завещанных предками традиций благородства и чести, воспитанный, но не образованный, умный, но недальновидный и неразвитой, способный, даже, может быть, талантливый, но тративший свои способности на мелочи домашнего обихода, доступный ощущениям моральной опрятности, но распущенный до последних пределов, весь разменявшийся на служение мелким страстишкам, он промотал значительное состояние, а остатки его расстроил причудливыми распоряжениями. Год назад у него образовался нарыв в правом ухе и счастливо прорвался наружу, но потом образовался нарыв в левом ухе – врачи не сумели привлечь наружу скопившуюся в большом пространстве материю, которая бросилась на мозг, отравила кровь, что и произвело быструю смерть. Его похоронили с подобающей помпой.
«Вот так, - думала Антонида Петровна. – Погулял пешком в мокрых потемках!»
Ее душа с тех пор окружена была холодом, в ней накопилось много горечи.
Снаружи доносились звонкие и свежие голоса. Человек, похожий на судебного исполнителя, прошел, держа в руке пневматические часы и черный шагреневый портфель с монограммой.
Антонида Петровна задернула занавеску. Она села к столу и принялась раскладывать пасьянс.
«Гробница Наполеона», - думала она, кутаясь в большой купавинский платок.
Тоска по теплому очагу, как печальная лилия, молящая о капле росы, вырастала из гроба, схороненного на дне ее сердца.
Послышался стук колес, карета остановилась у подъезда.
Усталой колеблющейся походкой в комнату вошла худая некрасивая женщина.
- Хлеб, слава богу, стал дешевле, а сахар подорожал на две копейки, - сказала она.
Это была вдова Быкова Марья Арсеньевна Богданова.


Глава пятая. МУЖЧИНА  НА  КАРНИЗЕ


Взявшись за руки, они стали ходить по комнате.
- Он подсовывал старые мысли, - вспоминала гостья, - стояла весна, он создавал осень.
Муж Марьи Арсеньевны Быков имел много приятелей в самых различных и даже противоположных слоях петербургского населения, он хлопотал о городском хозяйстве, занимался фотографией, усердно посещал клуб, ипподром и театр – всегда внутренне сетуя, что не попал на высшие государственные должности, к чему, впрочем, он был совсем непригоден.
- Совсем непригоден! – повторила Марья Арсеньевна свое всегдашнее.
Обеих вдов соединяло верхнее чутье взаимного понимания. Их разница в возрасте сводилась к одному году.
Марья Арсеньевна, Антонида Петровна знала, ставила мужу в упрек однообразие их жизни. «Однообразие, однообразие, однообразие, - изо дня в день твердила она ему. – Жизни, жизни, жизни!»
Тишайший от природы, однажды Быков не выдержал: с топором он выскочил на улицу и стал рубить головы прохожим.
Людей, вернувшихся живыми с эшафота, можно перечесть по пальцам – Быков не вернулся.
В крепоновых черных платьях вдовы пили замечательно плохой чай. По очереди подносили к носу крепкие нюхательные соли. Смотрели иногда в угол, занятый камином.
- Лицо у меня до половины закрыто было соболями! – вслух вспомнила Марья Арсеньевна.
«Пошлейшим образом!» - помнилось Антониде Петровне.
- Холод пробежал между нами: мы увидели между собой даль, которой и не предполагали, - продолжала меж тем Марья Арсеньевна. – Это было равносильно тому, как будто из меня выдрали кусок и все омертвело, сделалось пустым. Я широко раскинула руки и оттолкнула его от себя. Никто не мог похвастаться привилегированным положением при мне! – ее губы сложились в горькую усмешку.
«Он настоял против ее заверений, - знала Антонида Петровна истину. – В шестом классе института. И здесь никакие эпитеты ничего нового сказать не могут!»
- Никто, никто, никто! Не мог, не мог, не мог! – выбрасывала из себя Марья Арсеньевна уже никому не нужное.
Она продолжала говорить и вдруг вздрогнула: какой-то мужчина, по-видимому взобравшись  на карниз, разглядывал их с улицы в щель между занавесей.
С криком вдовы вскочили, распахнули окно – Богданова ударила соглядатоя совком по голове, Блюммер шваброй спихнула его с глаз долой.
- Кто это был? – Антонида Петровна чуть отдышалась. – Обличность вроде знакомая.
- Мухин Ефрем Осипович, - Марья Арсеньевна сплюнула. – Кто же еще?


Глава шестая. ЖЕНЩИНАМ  НАВСТРЕЧУ


Он носил локоны возле ушей, и на его груди не было волос. Человек, не понимающий ни приличия, ни уважения к женщине!
«Такие ухватки, что его в дворницкую еле пустить можно!» - бытовало мнение.
Посещая чувственные сходки у госпожи Татариновой, там он познакомился с будущей своей женой.
«Свежестью своей натуры я отучу его от разврата!» - Вера  Игнатьевна, скульптор, так считала.
Черта с два! Ни в чем после свадьбы он не переменился.
Едва только солнце уходило за крыши, дождавшись сумерек, Ефрем Осипович Мухин выходил из дома.
Гадко одетый он терся по закоулкам.
«Чем это вы занимаетесь?» - иногда припирали его к стенке.
«Я вправляю свечи в подсвечники!» - отвечал он с утрированной развязностью.
Профессионал без профессии, он избрал для себя своеобычный способ поведения: пристраивался под освещенными окнами или же в просторном одеянии, где-нибудь под фонарем, выходил навстречу одиноко идущей женщине.
Рискуя прослыть и вовсе неразвитым, скудоумным человеком, он жестом церковного регента широко распахивал плащ, под которым обычно не оказывалось панталон, и демонстрировал то, чем наградила его природа. В нем отчего-то развилось убеждение, что женщинам это интересно.
Они вели себя по-разному. Кто-то благоговейно смотрел, другие впадали в продолжительный обморок. Меренберг Наталья Александровна отвернулась, Негрескул Мария Петровна бросала косвенные взгляды.
Бесцеремонным образом Ефрем Осипович распахнул одеяние перед Анной Александровной Мойрой. Эффект не произвел никакого очевидного действия – подслеповатая, та прошла мимо.
Одетый лишь до половины, он вышел на угол Подъяческой и Мещанской. Едва ли не сотню женщин успел он застать врасплох, но не добился пока нужного результата.
- Мухин. – услышал он вдруг, - оставьте это! – Ефрем Осипович поворотил голову и в полутемноте различил Штиглица. – Скажите-ка, лучше, - продолжил барон, подкручивая трость, - давеча вы приходили ко мне насчет рисовального училища – так вот признайтесь: вас Краузольд прислал, подглядеть да разнюхать. Прислал Краузольд, так и скажите!
– Вовсе нет, вовсе нет! – как будто сконфузившись, Мухин принялся застегивать пуговицы. – Я Краузольда никакого не знаю. Какой-такой Краузольд? Слышал о нем, конечно, - бормотал он и застегивался, – видел, может статься, пару раз, но точно уж не разговаривали, разве что о погоде. О чем же еще! И поручений никаких они никогда мне не давали-с. С чего бы это стал Владимир Эммануилович давать мне поручения! Вот ведь фантазия какая! – продолжал он застегиваться и отступал...
Дама выходила из кареты на Мытной набережной – он распахнул плащ – она вдруг захохотала.
Он сделал кляксу и слизнул ее языком.


Глава седьмая. ПОЛУМЕРТВЕЦ  В  СПАЛЬНЕ  КРАСАВИЦЫ


Она почувствовала нечто вроде удовольствия.
Развязывая на ходу ленты от шляпы, она продолжала смеяться.
Ольга Ивановна Орлова-Давыдова вообще была очень смешлива. «Ей только палец покажи!» – говорили, а тут был уж не палец, вовсе не палец!
Владимир Петрович, свекор, ждал ее в розовой боскетной. Смех невестки вывел его из задумчивости. Надушенная и легкая, как пуховка для пудры, она приближалась. Достаточно было взглянуть на ее походку, чтобы догадаться, какой огонь страсти и наслаждения скрывался в западне этих коварных бедер. Он посмотрел на нее так, как будто хотел глазами похитить всю живую форму ее тела. Давно уже между ними произошло добровольное соглашение – такова была оборотная сторона их общего существования.
Писатель, камергер, петербургский предводитель дворянства Владимир Петрович Орлов-Давыдов был человек весьма почтенный, но далеко не блестящий. Во всяком вопросе он непременно доходил до конца, вырабатывал себе убеждение и оставался ему верен в своих действиях, но никогда нельзя было ожидать от него тонких соображений или предугадывания, предчувствования, определения чутьем такого, что французы называют seconde vue* и что в действительности составляет лишь проявление совокупности не всегда поддающихся анализу способностей человека.
С милой грацией она бросилась в его объятия. Тесно обнявшись, они сели у камина, где пылал яркий огонь. Слепые к взаимным недостаткам, они смотрели друг на друга.
Она употребляла светлую пудру, которая придавала волосам мягкий, пепельный оттенок. Этот способ смягчать резкость тона волос придавал ее лицу большую нежность, а глазам удивительный блеск.
Какие-то тонкие соображения, предчувствования, предугадывания – кому сейчас все это было нужно?!
Он говорил какие-то глупости, над которыми она смеялась.
«Полумертвец расположился в спальне красавицы» - висела над ними картина Поленова. Живопись обличала в художнике не слишком умелую руку.
Разговор был недолог – она согнула пальцы и погрузила их в его влажный рот.
Он снял с нее платье: потянуло свежестью и тысячью разнородных запахов.
Она приложила палец к губам и указала в сторону ванной. Густые пепельные волосы, которые она имела обыкновение распускать, тяжелыми волнами ниспадали на ее точеную шею.
Не помня себя, она предалась ему.
Он овладел ею, подобно тому, как коршун в своем магнетическом полете завладевает куропаткой.
Она дарила ему свои ласки, которые с каждым разом становились все интимнее и грубее.
Потом, нежно обнявшись, смешав на подушке волосы и не отделяя одно от другого свои утомленные тела, они молча смотрели, как в комнату вползает ночь.





Глава восьмая. ЖЕНА  В  СУНДУКЕ


Покуда они завтракали, заехал Обриен де Ласси.
- Почел своей обязанностью! – объявил он.
Потомок ирландских королей, парадно разодетый, Карп Патрикеевич был в синем фраке и в белом жилете, в белом галстуке, в туго накрахмаленном жабо, в нанковых панталонах и лакированных башмаках. Чернота его бакенбардов выдавала при ближайшем рассмотрении частое и искусное пользование фиксатуром.
«Полон пустых пристрастий, - знал про него Орлов-Давыдов. – Замечательно падок на мелкие дела!»
Они завели легчайший из возможных разговоров: этикет, чины, титулы.
- Мужу дали голубую ленту, а сыну вензелевый аксельбант, - рассказал гость о Наталье Александровне Меренберг.
- Этикет – это мумия величия, и слава в нем замирает, превращаясь в куклу! – вставил с чего-то Орлов-Давыдов.
Они обсудили баллотировку в яхт-клубе, недавний нашумевший двухтысячный бал в Зимнем дворце.
- Полонез нынче очень короток, не так, как в прошлое царствование, - посетовал ирландец (сам, разумеется, он выбивал чечетку).
- Императрица шла польским с датским посланником, - вспомнилось Орлову-Давыдову, - потом танцевала два кадриля с Шакир-пашою и Штиглицем.
Заговорили о фальшивых ассигнациях: чьих рук дело? Немцев?
У императора Вильгельма, прикинули, около пятнадцати генерал-адъютантов, а у нашего – сто сорок семь.
Разговор тянулся медленно, но после третьего блюда пошел быстрее. Гость выкладывал сплетни о львах разных мастей: все вертелось вокруг мастурбации, измен, скандалов, двусмысленных положений.
- В городе множество нелепых толков! – нес околесную пустой человек. – Толстой-де дрался с Тургеневым, Победоносцев сломал шею Делянову, в Пантелеймоновской церкви открывают рисовальное училище, а в Конногвардейскую будто бы разрешили заезжать на лошадях!.. Катков провозгласил тост за расчленение России!
- За расчленение? – смеялась Ольга Ивановна.
- Дурново, танцуя котильон с императрицей, - вернулся Карп Патрикеевич к балу, - вывихнул колено, а принц Баттенбергский обиделся тем, что за обеденным столом его посадили со свитою, а не с членами императорского семейства и вследствие такой обиды вовсе не пришел на бал!
- Обиделся... Баттенбергский... не пришел! – смеялась Ольга Ивановна все сильнее.
- А Штиглиц-то, Штиглиц! – не выдержал и сам Орлов-Давыдов. – Барон наш каков! Слышали?
- Не слышать как? – подхватил Обриен де Ласси тут же. – Похитил жену у какого-то чиновника, раздел, посадил в сундук с прорезью и за деньги показывает!
- Фальшивые?! – захлебывалась Ольга Ивановна совершенным хохотом.


Глава девятая. РАДИКАЛЬНО  УБИТЫЙ


После завтрака он почувствовал потребность моциона.
Было тепло и сухо – Карп Патрикеевич Обриен де Ласси взял путь по направлению к Литейной.
- Что для Ротшильда мелко, то для меня богато! – крикнули из Английского клуба.
Карп Патрикеевич вошел, приложил к глазу монокль.
С отрезанными ногами и в кресле на колесах, Чертков Григорий Иванович сидел за карточным столом. Давно уже он жил полужизнью – обломок прежнего времени, он был и обломком самого себя.
Чертков ставил банк – изнемогавший ветеран был в словоохотливом настроении.
- Старики всегда предвидят худшее, в этом оправдание их беспомощности! – подмигнул он Карпу Патрикеевичу и сунул руку в пройму жилета. Соображения так и ходили у него в голове.
«Бременит землю и коптит небо, - знал Обриен де Ласси. – Играет нечисто!»
И в самом деле – инвалид подглядывал в снос, менял карты, которые его не устраивали, дерзко записывал себе фантастические очки и без всяких угрызений клал в карман выжуленные деньги. Злокачественные морщинки перебегали по его лицу.
Бунге, министр финансов, играл мирандолем, не загибая углов. Прекрасный человек, но весьма пожилой, не знавший по-английски и при недостатке собственных средств и семействе, он должен был жить весьма расчетливо.
- Извольский где же? – не видел Обриен де Ласси кривобокого, уродливо сложенного сенатора, по жизни, впрочем, весьма симпатичного.
- На небе, где ж еще, - с серьезным видом Чертков записал выигрыш. – Зарезали Павла Григорьевича. Как барана!
Буквально весь Карп Патрикеевич содрогнулся, он попытался было сообразить происшествие, но мысли плохо вязались: ему представился человек не просто убитый, а убитый радикально.
- А вы... не шутите? – вспомнил он постоянно кривую улыбку.
- Шучу! – смеясь, Чертков тасовал карты. – Живой он, в театр поехал...
Действительно,  в Эрмитаже должен был состояться спектакль, и Карп Патрикеевич отправился туда, желая посмотреть как и что.
Оркестр уже гремел, когда он вошел: играли какую-то увертюру. Все оказалось забитым князьями, графами, первыми чинами Двора, правительственными лицами с супругами и дочерьми.
В императорской ложе сидел французский посланник – за ним ухаживали потому, что Франция приняла участие в делах Греции. Военные по приказанию явились без орденов – штатские, напротив, с орденами.
Все, включая императора, зажимали носы платками.
Театральную залу кто-то облил вонючим веществом, и спектакль пришлось отменить.


Глава десятая. ПЕРИЛА  ПОД  НОГАМИ


Император приехал в Сенат неожиданно около десяти часов утра.
Он вошел через Уголовный департамент и, не застав там никого, направился во Второй департамент, который также нашел пустым.
Повсюду царствовала неописанная грязь и нечистота. Более чем в половине окон торчали тряпки и подушки, заменявшие стекла, на лестнице недоставало нескольких ступеней, перила валялись под ногами.
Император прошел в Третий департамент.
Огромная комната саженей тридцать в длину и двадцать в ширину была установлена кругом стен простыми стульями, выкрашенными сажей и покрытыми черной юфтью, с потолка свисали три великолепные люстры, по стенам расположены были хрустальные кенкеты. В одном конце залы стояли два трофейных турецких знамени и восемь бунчуков – при каждом находился часовой, одетый испанцем.
Император миновал еще три помещения, устланные великолепными персидскими коврами, на которых стояла мебель из карельской березы, покрытая полинялой истертой шелковой материей, и оказался в Четвертом департаменте. В простенках окон здесь стояли венецианские зеркала, на стене висел огромный портрет генерала Потапова.
«Поленов», - разобрал император.
Какой-то человек, лежавший на диване, поспешно поднявшись, изогнулся в кривом поклоне. Он был в крайнем замешательстве.
«Извольский!» - увидел император.
Он протянул сенатору руку и пожал ее. Беспредельно влюбленный в него, Извольский вспыхнул, как зарево.
«Зарево» и «зареванный», - с чего-то подумал император, - родственные ли слова? – глядя на Извольского, искал он в уме ответа.
Бриллиантовая Александровская звезда в кармане покалывала ногу – император вынул ее, примерился было в грудь сенатору, но, передумав, спрятал обратно.
- Это кабак, - вначале сказал он в кривое ухо. Затем повторил эти слова очень громко, - Кабак!
Уходя, император поручил Извольскому передать его сотоварищам-сенаторам, что он был у них с визитом, но никого не застал.
- Передам непременно, ваше величество! – расшаркался Извольский, как мог.
Уже на пороге император обернулся.
- Что вы думаете по делу об элеваторах? – спросил он.
- Думаю, это дело опасное для России, - закашлялся сенатор. – По моему разумению, вместо них надобна фабрика для чесания шерсти.
- А насчет майоратов?
- Заменить варрантами.
- Ну, а по поводу Комиссии прошений?
- Уничтожить. Создать для этого Комиссию по уничтожению.
Когда император ушел, Извольский закрыл за ним дверь и снова лег на диван.


Глава одиннадцатая. КАЗАК  И  ЖАНДАРМ


«Вся моя жизнь – есть борьба правды и чести с подлой корыстью. Высокие качества ума и сердца, всякое такое. А что говорят про меня дурного – всего лишь выдумка подлых клеветников и завистников!» - думал Извольский.
Он шел по Невскому по направлению от Полицейского моста к Аничкову.
Уже приближаясь к Публичной библиотеке, он увидел, что народ бежит с Невского на Садовую; как любопытный сын Евы, он последовал за всеми. Поворотивши за угол Гостиного двора, он обнаружил, что улица затоплена народом: все смотрели на окна библиотеки, из верхнего этажа которой летели журналы, книги, газеты. Сколько именно и чего вылетело, доподлинно установить он не мог. Как пришедший после и находя, что в толпу лезть опасно, он остановился на тротуаре противоположной стороны и ожидал, что будет.
Вдруг с Невского показались два казака или один казак и один жандарм. Они смело въехали в толпу и начали нагайками разгонять народ. Не прошло и минуты, как одного из них, казака, перестало быть видно из моря голов – вероятно, его стащили с лошади, лошадь же, судя по всему, увели цыгане. Жандарм, видя, что дело неладно, заблагорассудил отретироваться и потихоньку ускакал назад, по направлению к Невскому.
Прошло шесть или семь минут – от Невского показалась коляска, запряженная четверней, с форейтором. В ней сидели двое в шинелях: генерал-адъютант Граббе и гофмейстер Куломзин. Коляска остановилась перед дверью библиотеки. Экипаж был очень высокий, ливрейный лакей откинул подножку – целую лесенку из шести или семи ступеней; генерал-адъютант спустился, вошел в дом, но пробыл там недолго – шесть или семь минут не более, после чего, выйдя, снова направился к экипажу.
Огромная толпа, может быть, в шесть или семь тысяч человек оставляла старику Граббе лишь самое маленькое пространство для прохода. Когда он стал на шестую ступеньку и занес ногу на седьмую, взявшийся откуда-то молодой Варпаховский – отчетливо Извольский увидел! – сдернул его за воротник шинели обратно на мостовую. Граббе попробовал снова – и опять! Это повторилось раз шесть или семь. Наконец старик изловчился, подобрал шинель и юркнул в коляску, куда Куломзин, не выходивший наружу, почти втащил его. Лакей захлопнул дверцы и хотел было вскочить на запятки, но с ним случилось то же самое: его стащили за шинель в толпу, и коляска покатилась без него, настолько скоро, насколько можно было по тесноте.
Вдруг закричали в толпе, что по Садовой-де идет кавалерия. Испугавшись столкновения, Извольский было прижался в углублении притворенных ворот дома, стоявшего почти против библиотеки, но толпа, хлынувшая на двор этого дома и начавшая вооружаться поленьями дров, почти сбившая сенатора сног, заставила его подумать, что лучше всего было бы отретироваться вовсе, как ни любопытно могло оказаться окончание сцены.
Долго не думая, он как можно поспешнее выбрался из толпы и скорым шагом заковылял домой, к Конюшенному мосту.
То, что происходило дальше, осталось ему неизвестным.


Глава двенадцатая. ЖИТЕЛИ  СОЛНЦА


- Какое вы увозите господствующее впечатление? – гофмейстер Анатолий Николаевич Коломзин опустил окно кареты.
Насилу Павел Христофорович Граббе мог очнуться. Недавно возведенный в графское достоинство, генерал-адъютант, он внутренне как будто погнулся или пошатнулся. Его губы беззвучно шевелились: казалось сейчас из них вырвется вопль.
- Злонамеренные покушения на государственный и общественный строй! – только и мог он ответить. – То, что теперь происходит на улицах Петербурга, нигде не мыслимо – даже Рузвельт не дозволил бы ничего подобного в Америке!
Он вынул откуда-то бутылочку с валерианом и вылил себе в рот ее содержимое. Опять пришлось ему отступить!
Человек образованный и благородный, он не был одарен той силой воли, которая приспособляет обстоятельства и вещи к своим идеям. Одушевленный высокими чувствами, но устрашенный пучиной страстей, в которых вращаются люди, он отступал назад не по малодушию, а по недостатку силы и присутствия духа.
Сытые лошади уносили их все дальше от злополучного места.
- Вражда – плохой зиждитель. Бонбоньерка. Пузатистый коровяк и розоватый татарник. Я думаю, жители Солнца могут быть ростом в восемьсот верст! – кажется, говорил ему Куломзин.
Вернувшись домой, Павел Христофорович уложил себя в постель. Ему было холодно, он ощущал боль во всех сочленениях и по временам прилив крови к сердцу.
Сдавши его на руки слугам, Куломзин двинулся дальше. Неожиданный частный эпизод вызвал у него сильное раздумье. «Вопрос этот не в моих размерах!» - все же решил он.
Лошади привезли его к начинавшему ветшать особняку на набережной Мойки. Здесь, недалеко от Мариинской площади, комнаты были заставлены тяжелой, с облупившейся позолотой, мебелью красного дерева под чехлами из продравшейся полосатой коломенки; повсюду стояли надтреснутые фарфоровые вазы, замутившиеся фигурные зеркала, хромоногие столы и мраморные подзеркальники с провалившимися бронзовыми решеточками. Все говорило о других временах, о других нравах.
Хозяйку дома Куломзин нашел в столовой. Пригнувшись, здоровенным ломтем хлеба она подбирала с тарелки что-то тягучее и жирное.
Графиня Анна Александровна Мойра скромно обедала какой-нибудь тарелкой щей, зато всегда на старинном фаянсе!
Женщина сомнительного прошлого, она как всегда была в шелковом платье когда-то светло-шоколадного цвета и в короткой мантильке, стоячий воротник которой подпирал ее голову.
Они познакомились на чувственных сходках у госпожи Татариновой.
- Случился казус! – рассказал Анатолий Николаевич.


Глава тринадцатая. ХОР  ИЗ  КОШЕК


Ее муж, португальский посол, умер, запарившись в русской бане на полке.
При жизни он любил нарядиться журавлем: выворачивал тулуп, в рукав продевал длинную палку, к концу ее и рукава наверстывал из платка птичью голову, привязывал другую палку, представлявшую клюв – потом надевал тулуп уже на свою голову и спину, после чего ходил сгорбившись, держа собственную шею руками, то поклевывая по полу, то поднимая ее вверх, треща по-журавлиному, с прибаутками.
«Розовый мальчик, ветер причесал!» - сыпал он. – «Страшен сон, да милостив Бог!», «Мы, девушки, каждый день подвергаемся риску!», «Мы не горазды создавать органическое!» - приседал он и тужился.
Он говорил, что в Португалии не охотятся на волков, и там они не трогают ни овец, ни других домашних животных.
Еще он завел в доме хор из кошек. Штук двадцать или более этих животных, с подобранными по диапазону голосами, составляли нечто вроде фортепиано: хвосты четвероногих музыкантов подложены были под клавиши, а в те вделаны булавки. Когда он играл на этих клавишах, кошки, уколотые, издавали одна за другой жалобное миау и из этих звуков составлялся некоторый гармонический ансамбль.
Он сетовал на то, что в свете-де нет ничего прочного, обычай же берет верх над правилами. Он видел во всех лишь попугаев и обезьян, не мог встретить самобытного характера, отличавшего человека от других, как отличался он сам.
На ней он женился частью от скуки, частью по любовной вспышке: встал и засыпал ее ласками. Его ласки сменялись угрозами.
Он постоянно говорил ей, что предпочитает ее другим, но она не должна высказывать этого, чтобы не возбудить зависти. В этих словах не было слышно никакого особенного участия – они держали ее в постоянном холодном отдалении.
Постоянно он злобился: она не должна дичиться и играть в молчанку!
Она знала за ним привычку мочиться в постели.
Однажды, возвращаясь домой в карете, он растравил себе висок. Анна Александровна была очень гадлива и отказалась в ту ночь лечь с ним.
Он не любил маленьких детей, особенно таких, которых родители балуют. У нее вовсе не было материнских чувств.
В его глазах проскальзывала иногда кровожадная алчность тигра – ей приходилось укрощать его мастурбацией.
Его низкий лоб изобличал жесткость и наклонность к злым козням.
В ее имении он привязывал гостивших у них дворян к крылу ветряной мельницы, и после нескольких поворотов крыла привязанного снимали еле живым; приказывал протащить кого-нибудь подо льдом из проруби в прорубь; он зашивал гостей в медвежьи шкуры и травил их собаками, окунал их в деготь и вываленных в пуху приказывал водить по окольным деревням с барабанным боем и с объявлением их провинности перед ним.
Как-то он напал на нее – зачем она в шелковом платье?
Анна Александровна ненавидела мужа всеми фибрами души и изменяла ему налево и направо: доходило до крайностей.


Глава четырнадцатая. МЕЖДУ  ЕЮ  И  ИМ


«Нельзя миновать своей участи!» - думала Анна Александровна.
Весьма умная, она была отвратительно нехороша собой.
Лицо ее давно обрюзгло, фигура же, о которой она не заботилась, расползлась. Страдавшая множеством ячменей, она носила волосы на лбу подстриженные, но не завитые.
Последние дни, сама ясно не сознавая почему и как, она предавалась воспоминаниям. Все, что она перестрадала, заново поднималось в ее душе, как бы угрожая задушить ее. Она крепилась против этого возврата прошлого, занимала свое воображение иным, сковывала его, одолевала силой воли – через короткое время воспоминания вновь настигали ее.
Висячая лампа бросала неясный свет, полумрак не рассеивали и огни свечей, зажженных на столе и камине.
Тяжелая тоска давила графине грудь.
Привиделся ей снова молодой человек, да что там – совсем мальчик, ребенок: она краснеет и уклоняется от его ласк – он становится все смелее, схватывает ее обеими руками, она вскрикивает.
Стояла удушливая жара, отчетливо она помнила, сентябрьский день был по-летнему горяч и давил своей тяжестью... Тогда, в родовом поместьи Апраксиных... Поместье, имение «Вшивая горка!» Его пришлось продать в уплату за шалости в казино. Крупер курчавый все загреб. Эдакую кучу!..
Жеребец брыкался в оглоблях. Сороки летали по-над самой землей. Запах лучника хлынул им навстречу. Все кругом обстали высокие деревья. Тогда, в первый раз, какой-то чухонец, громко распевая в лесу, отбил ему всю охоту.
Воспоминания жгли графине Мойре душу, она ощущала внутренние клещи на сердце.
Мальчик, веселый, как девочка! С большим искусанным ртом! Между ею и им дошло до сцены!
Во второй раз он застал ее раздетой и укладывавшейся на диван для предобеденного сна – она колебалась только минуту, потом раскрыла ему объятия.
Качал черт качели! Прошлое красноречиво говорило за себя.
«Меня не убудет!» - полагала она тогда.
Она вступила в эту связь потому, что надобно было скорее пройти сквозь это – и кончить, освободиться!..
Старая графиня тяжело поднялась и, как слепая, принялась искать перчатки и сумку. Она встала на свои толстые ноги, обутые в атласные башмаки, которые едва сдерживали выпиравшие из них мясистые икры, улыбнулась и, неизвестно кому поклонившись, вышла из комнаты.
Нелепо на Аничкином мосту пел сбитенщик.
«Святой животворящий крест Господень!»
Епископ Головинский! Она ехала к нему на квартиру.



Глава пятнадцатая. ЖИЗНЬ ИСКУШАЕТ


Утомленный сутолокой, он проводил вечер в одиночестве.
«Жизнь в самых разнообразных формах искушает!» - знал он.
Епископ Каристенский, суффраган и коадъютер архиепископа Могилевского, преподобнейший Игнатий Головинский большую часть времени проводил в Петербурге, где в собственной квартире предавался благочестивым размышлениям.
«Произошло уменьшение святости. На земле. Ниже положенного Богом предела!» - записал он в три приема.
Самые злые языки не могли приписать ему ни одной громкой связи, хотя, в сущности своей, он был ничуть не анахорет и темперамент имел совершенно здоровый.
«Грех стал их второй природой!» - думал преподобнейший о людях.
- Там эта... Мымра! – нервным голосом доложила хорошенькая горничная.
- Мойра, - поправил он мягко. – Графиня Мойра. Проси.
Человек, не испорченный рефлексами, своих прихожанок он целовал, беря за лицо, - впрочем, не всех.
Войдя, Анна Александровна  Мойра вынуждена была опуститься на колени и так принять пасторское благословение.
Кавалерственная дама ордена Святой Екатерины, смолоду она поверяла ему свои неприятности.
«В ней вновь произошел психологический надрыв и наступила реакция!» - увидел Головинский, поежившись.
«Благодаря своей святости он может подниматься на целый аршин от пола!» - помнила графиня.
- Согласны ли вы ходить по комнате и вести беседу на ходу, ибо я прозяб, а топить помещение не стоит? – спросил он.
Ходил он так же тихо и важно, как тщательно одевался.
- Не успел он прийти в себя от своей решимости, как дело было сделано! – в который уже раз исповедывалась она ему.
В халате на беличьем меху, приблизившись к роялю, Головинский взял аккорд, поморщился – подошел к столу, взял ренклод.
Стол покрыт был малиновым рытым с золотом бархатом с золотым гасом.
- Мальчик? – переспросил Головинский для порядка. – Тот самый? С высохшими от волнения губами?
Ему порядком уже начинала надоедать эта история: пакость изумительная!
- Состоялось, да, некоторое предосудительного свойства сближение, - пела она старую песню.
- Довольно ворочать прошлое! – не выдержал он. – Иди и не греши более!
Он подставил ей перстень для поцелуя.
С порога, не выдержав, она обернулась: Игнатий Головинский, подрагивая, висел в воздухе, вершках трех от пола.


Глава шестнадцатая. СТРАСТЬ  НЕ  РАССУЖДАЕТ


В нем все было мирно и ясно, самая мысль делалась молитвой.
«Отверзите мне врата правды, вшед в ня исповемся Господеви; от восток солнца до запад хвально имя Господне!» - разливалось внутри.
Набожный до фанатизма и до брезгливости целомудренный он ехал к одной легкомысленной светской женщине. Легкомысленные светские женщины – он умел добиться этого – слушали его с напряженным вниманием, можно сказать, с наслаждением.
«Легкая, благоуханная, такая обольстительная, что и ангелы не устояли бы перед ней!» - немного, впрочем, он стал заводиться.
Он думал сейчас о той, к которой ехал.
Ее слегка подведенные брови и искусственная синева под глазами, ее тонкая шея и изысканный миникюр, ее изящные ножки в атласных туфельках и совершенно прозрачных чулочках! Эти и другие привлекательные мелочи доводили его до неистовства.
Страсть не рассуждает, он знал.
Ради нее он распял бы Христа!
- На Вавилонскую улицу! – повторил он кучеру.
В дороге преподобнейший пересчитывал четки. Число оказалось нечетным.
Пожилой мужик, чисто одетый, открыл ему.
- Дома, сейчас выйдет, одевается, - засмеялся он от радости. – Вы обождите в гостиной.
В гостиной его ждал неприятный сюрприз: Толстой. Некоторое время они обмеривали один другого взглядом.
Установилось длительное молчание. Демонстративно Толстой развернул «Имперскую газету», Головинский же – привезенную с собой «Бог-весть».
- Злейшие из безбожников, - скоро Головинский не выдержал, - согласны в том, что окружающий человека мир разнородных сил имеет начальную причину!
- Причина всех явлений – в согласных между собою действиях природы, которых существа мы познать не можем! – тут же загрохотал Толстой. – Природа существует так от века, действовала так всегда, производила явления и перемены, сама того не ведая. Самое совершенное существо в мире есть человек, ибо он сознает свое существование!
- Следственно, природа произвела существа, которые совершеннее, выше, превосходнее ее самой? – расхохотался Головинский.
- Следственно, Вселенная есть мертвая машина, которая сама себя не знает, а производит существа, достойные, в сравнении с нею, быть божествами! – не выдержав, захохотал и Толстой.
Эти слова и смех были прерваны шумом и криком в сенях. Они поспешили узнать о причине этого нарушения тишины в укромном их приюте и увидели в передней комнате Тургенева, но в каком положении!
Тот был бледен, расстроен, глаза его были сомкнуты.
Два человека ввели его в гостиную под руки и посадили в кресла.


Глава семнадцатая. ОБОРОТЕНЬ  В  КАЛЬСОНАХ


Он открыл глаза, томные, мутные – увидел Толстого с Головинским, сказал прерывающимся голосом:
- Слава Богу, что опять вас вижу. Я думал, живой не доеду. Отпустите добрых моих провожатых и дайте мне опомниться. Дайте пожить, чтобы я мог рассказать вам все-все!
Он впал в беспамятство от истощения этим продолжительным разговором. Его положили на диван, привели в чувство, напоили теплым шампанским. Он заснул, но во сне вздрагивал, как будто от испуга, стонал и произносил невнятные слова.
Позвали врача.
Доктор Красовский нашел, что больной страдает нервами и болезнь его усилена, вероятно, испугом или каким-нибудь другим потрясением.
- Впрочем, это не опасно! – успокоил он.
- Шел я, значит, от Кожанчикова по Шестилавочной с запасом иностранных журналов в кармане для перевода на завтрашний день, - скоро начал Тургенев рассказывать. – Подходя к Пяти углам, я вдруг был остановлен сидельцем мелочной лавки, закричавшим, что я в квас его, стоявший в ведре у двери, бросил отраву.
- В какое время это случилось? – на всякий случай записывал барон Унгерн-Штернберг.
- Около восьми вечера, - ответил Тургенев. – На этот крик, - продолжил он, - разумеется, сбежались прохожие, и менее через минуту я увидел себя окруженным толпой, прибывавшей ежеминутно. Все кричали; тщетно я уверял, что никакой отравы не имел и не бросал: толпа требовала обыскать меня. Я снял с себя фрак с гербовыми пуговицами, чтобы показать, что у меня ничего нет – душа была не на месте, чтоб толпа не увидала иностранных журналов – в особенности французских с картинками. Толпа не удовольствовалась фраком – я принужден был снять жилет, нижнее платье, сапоги, даже кальсоны и остался решительно в одной рубашке. Когда окружавшие меня, наводнившие улицу до того, что сообщение по ней прекратилось, увидали, что при мне подозрительного ничего нет, тогда из толпы закричали, что я – оборотень и сам проглотил склянку с отравой. Досадней всего мне был господин с Анной на шее – он больше всех кричал и больше всех приставал ко мне...
- Кто это был? – спросил Извольский.
- Куломзин, - ответил Тургенев. – После слова «оборотень», - продолжил он, - в толпе закричали, что меня надо убить, и некоторые отправились для этого на соседний двор за поленьями дров.
- Некоторые – кто? – спросил Пистолькорс.
- Беклемишев, Паглиновский, Мухин, - ответил Тургенев. – Видя приближение смертного часа, - продолжил он, - я стоял почти нагой среди толпы и поручал душу мою Богу! – не удержавшись, он зарыдал.


Глава восемнадцатая. БУТЫРСКАЯ  ТЮРЬМА


- Вдруг в толпу, - успокоившись, он продолжил, - въехал на лошади молодой человек и, подъехавши ко мне, стал меня спрашивать, кто я такой и в чем дело. Как мог, второпях и испуге, я ему объяснил, кто я такой, и просил меня спасти. Молодой человек, недолго думая, обнажил палаш и, плашмя разгоняя им народ, велел мне следовать за ним. Подобравши в охапку свое платье и сапоги, я, в одной рубашке, насколько мне позволяли силы, побежал за ним, под охраной его палаша, и таким образом через всю Литейную он довел меня сюда. Мой спаситель!
- Кто это был? – спросил Бунге.
- Молодой Варпаховский, - ответил Тургенев.
- Он сделал лодку на колесах и катался в ней, - вспомнила Наталья Александровна Меренберг.
- Питался, чем Бог пошлет, не разбирая скоромных и постных дней, - прибавила Мария Эдуардовна Клейнмихель.
- Явился ночью ко мне Эзопом, рассказывал наизусть басни Хемницера! – смеялась Мария Петровна Негрескул.
Усевшись к роялю, Моника Терминская заиграла из С****иарова.

- Снова Бутырская тюрьма,
                Снова долгий путь
                До Иркутска!
– прочувственно запели Солнцев с Гавриловым.

«Где я? Что я здесь?» - несколько раз в уме повторил Половцов.
Со стесненным сердцем прокрался он до своей фуражки, а там и до дверей.
На дворе стояли тесными рядами экипажи. Новоприезжие кучера здоровались с товарищами своими, снимая шляпы, кланяясь и называя друг друга по имени и отчеству.
В одном из кучеров явственно Александр Александрович различил Краузольда, в другом померещился ему барон Штиглиц.
Он предпочел все же сесть к Штиглицу.
Конь, капризный, как коза, уперся, не желая стронуться с места, мыча, блея и хрюкая.
Воздух сделался мягок, вонюч и тепел.
- Недоделанный во всех отношениях человек! – сказал Штиглиц.
- Я? – для чего-то переспросил Половцов.
- Ты! – взял-таки барон в карьер.
На Моховой конь, поскользнувшись, вытянул жилу.
- Мещерский, князь, только что, в третий раз, обличен в мужеложестве! – рассказал Владимир Ильич, прикалывая коня и помогая им выбраться из опрокинувшейся коляски.


Глава девятнадцатая. СЕНИНА  ПТИЧКА


Владимир Ильич Ульянов шел на Захарьевскую навестить брата.
Александра, равно как и Надежды Константиновны, дома не оказалось. Дюжины полторы племянников и племянниц обступили, схватили за ноги.
- Сказку! – они завалили его в кресло.
В принципе он любил детей.
- «СЕНИНА  ПТИЧКА»! – тут же Владимир Ильич и начал: - «Маленький Сеня очень любил разных животных. Искусно он ловил рукой мух, подкарауливши их на стенах или на столе. Он рассчитывал их сделать ручными, для чего не прочь был прикармливать их сахарцом, но это ему никак не удавалось, и посему он решил ловить бабочек, но те начинали биться у него в руках и ползали потом, бедняжки, как будто кто обварил их и на полчетверти не могли подняться ввысь. Сеня был добрый мальчик, а потому перестал мучить бабочек. Все же ему крепко хотелось приблизить к себе что-нибудь живое, чтобы оно знало его и у него именно воспитывалось, росло и жило. Вдруг, - немного Владимир Ильич перескочил, - под самым окном раздался ужасный писк. Семен посмотрел: молоденький воробушек, только что вылетевший из гнезда, прыгал по песчаной дорожке и всеми силами старался взлететь на забор – да сил не хватало. А между тем громадный кот подстерегал его. Вот он бросился уже на птичку и чуть было не схватил ее, но запутался в высокой траве и перевернулся вверх ногами. На счастье птички, поблизости стоял опрокинутый цветочный горшок с небольшим отверстием. Отверстие происходило оттого, что в горшке был выбит кусочек края. Воробушек проворно проскочил в эту дырочку. Злой кот встал на ноги, подошел к горшку, но тут подоспел Сеня и острым стальным лезвием изрядно злого кота порезал. Мама принесла большую салфетку, покрыла ею горшок, и осторожно они выудили из-под него птичку. Весело Сеня стал кормить воробушка крошками хлеба – усердно тот клевал. Сеня радовался от души, но что более всего рассмешило мальчика, так это то, что вечером воробушек забрался в старый башмак и так устроился, как в гнездушке. Таким образом поселился воробушек у Сени и очень сдружился с ним. Через несколько недель после этого Сене подарили маленького котеночка. Котеночек был крохотный, так что едва мог ходить, и не обращал никакого внимания на воробушка. Воробей вовсе не боялся котенка, и оба они жили совершенно счастливо вместе. Сеня кормил их, как на убой, и они не знали никакой нужды. Бойкий воробей часто прыгал на спину котенка, а котенок, не выпуская предательских коготков, осторожно шевелил лапками и бил ими птичку, но очень тихо, как будто боялся зашибить...
Здесь, спохватившись, Владимир Ильич прервался, взглянул на часы и, отстранив детей, поспешил к выходу.
- Дальше! Что дальше?! – запротестовали те.
- В следующий раз. Обязательно. – обещал Владимир Ильич. – Расскажу!


Глава двадцатая. МУХИН  И  ДЕТИ


Маленькие Ульяновы, оставшись одни, не захотели ждать – им было любопытно узнать, как именно закончится эта история.
- Сеня, - говорили они между собой. – Гопник!
Они вышли на лестницу, стали курить на ней, писать на стенах слова и кататься по перилам.
Дверь в квартиру Мухина была приоткрыта. Сам он, выпивший, лежал на диване.
- Дяденька Мухин, - дети вошли, - тут, значит, у нас неувязочка вышла. Историю знаешь про сенину птичку? – В двух словах они объяснили.
- Про сенину птичку я знаю, - вспомнил Мухин. – Конкретно до какого момента он рассказал вам?
- Ну что же, - Мухин прокашлял. – слушайте дальше. «... но очень тихо, как будто боялся зашибить. Один раз, впрочем, - продолжил он дальше, - воробью досталась порядочная пощечина; он едва опомнился от нее и долго не смел заигрывать со своим веселым приятелем-мурлыкой. И вот, как это случилось: воробей по обыкновению вскочил на спину котенка и так расшалился, что схватил клювиком несколько шерстинок котенка и больно дернул их. За это котенок и наказал его...  И так мальчик, воробей и котенок жили себе превесело вместе. Прошел таким образом целый год: мальчик сделался большим мальчиком, маленький воробушек – стреляным воробьем, а котеночек – настоящей кошкой, и тут случилось у них удивительное происшествие. Раз как-то Сеня сидел в своей комнатке и усердно учил урок. Возле него мурлыкала его кошечка, и тут же прыгал воробей. Вдруг вбегает к ним огромная собака. Вся компания сильно перепугалась появлению такой неожиданной гостьи. А кошка, вместо того, чтоб ощетиниться, как это обыкновенно делают все кошки, мигом бросилась на воробья, схватила его в рот и убежала с ним неизвестно куда. Сеня ужасно струсил за свою птичку. Он кинулся ловить кошку, но ее и след простыл. Более получаса бегал наш мальчик по дому и по всему двору, громко крича: Минетка! Минетка!.. Так  звали кошку, - объяснил Мухин. – Из песни слов не выкинешь... Минетки однако же нигде не было. Со слезами вернулся сеня к себе в комнатку и снова принялся за уроки, но на этот раз уроки не шли ему на ум. И вдруг является госпожа Минетка! – он причмокнул. – Робко осмотрелась она во все стороны, будто все еще боялась собаки, и осторожно положила воробушка к ногам Сени. Мальчик наш думал уже, что птичка его не жива, и протянул было руку, чтобы взять ее с пола, но она, плутовка, подскочила к нему и клюнула его прямо в палец. Сеня так обрадовался, увидавши своих приятелей здравыми и невредимыми, что схватил их обоих и, вместе с ними, побежал к маме рассказать ей о таком необыкновенном происшествии.
Закончив, Мухин налил себе полстакана, детям же – самую малость.
Сильно дети смеялись.




ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ


Глава первая. С  НЕЗАПЯТНАННОЙ  РЕПУТАЦИЕЙ


В календаре был май, а на дворе октябрь.
Традиционный военный парад был отказан за непогодой, в санкт-петербургской крепости, впрочем, выпалили из пятидесяти одной пушки.
Барон Штиглиц находился у себя в кабинете, одет как бы собираясь куда-то идти. Нигде не было ни пылинки: Бернеретта, он знал. Его мысли были шатки.
Надежду Михайловну он нашел в оранжевой гостиной.
На ней было платье из белого кашемира со скромным глухим воротом, живописно ниспадавшее мягкими свободными складками, которое придавало ее облику нечто ангельски невинное. Строгость наряда нарушали только короткие рукава – из-под них, наподобие поникших крыльев, опускалась на девичьи руки прозрачная кисея, которая не могла скрыть от взора их безупречную форму и ослепительную белизну.
Он перед светом удочерил ее – она любила его с детской доверчивостью, как нежного и снисходительного отца, в котором не подозревала ни единого недостатка.
Он смотрел на нее – он смотрел на нее, как на замечатеное явление своего времени.
Грусть проглядывала на ее лице.
- Мне все постыло! – эти слова как ножом резанули его по сердцу.
Она опустила глаза, откинулась на спинку кресла и умолкла. В этом сильном и безмолвном страдании были святость и повелительное обаяние.
«Конкретно, что с тобой такое? Причина в чем?!» – он знал, что ее самое он не может спросить об этом.
Ему и не нужно было спрашивать: Китицын, тот седой, с огненными глазами, Александр Людвигович знал.
Она плакала у него на плече.
«С незапятнанной пока что репутацией!» - вертелось у него в голове.
Кончиком хлыста он старался оживить свет угасавших углей. Он делал себя глухим и немым для тех предчувствий, которые вспыхивали в нем, точно зарево пожара, грозившего счастью его дома, с виду столь прочно построенного.
Он черпал силы для дерзновенного шага.
- Что можно сделать с событиями? – глухо проговорил он, как бы рассуждая с самим собой. – Можно дать им толчок!
Его мысли приняли конкретные формы.
Имевшееся у него смутное поначалу предчувствие, некоторое время назад перешедшее в настоящее убеждение, вылилось в бесповоротное решение.
Поднявшись, он исчез в двери, которая осталась раскрытой.
Начавшийся день был пасмурный.
Нигде, кроме календаря, не было мая, ни в природе, ни на душе.


Глава вторая. ФИЖМЫ  С  ПРУЖИНАМИ


Масса разнородных забот оставляла ему слишком мало досуга для спокойного кабинетного труда.
Постоянно приходилось куда-то ехать, что-то доказывать.
Вот и теперь!
- Необходимо слить чины с должностями! – приехал он в окружной суд.
- Возвысить акциз на сахар! – призвал в Петровской академии.
- Промысловым налогом! Обложить! Железнодорожные общества! – горячился барон в Департаменте уделов.
Без всякой уверенности, что соображения его перейдут в дело.
На большом обеде в Зимнем дворце после рисовой запеканки Штиглиц подал Императору меморию об элеваторах.
Александр Людвигович, да, глубоко почитал начало власти, но никогда не ослеплялся в отношении к орудиям ее.
Прихрамывающий, с накожной болезнью, среди вассалов государь слыл за избалованного и своенравного деспота, не злого от природы, но глубоко испорченного положением. Он, утопая в роскоши, не знал другого закона, кроме прихоти. Впрочем, был он человек умный и ловкий, хотя чрезвычайно скрытный и загадочный во всем, что касалось его происхождения.
Его решения принимались за окончательные.
- Элеваторы могут поднять Россию, -  высказал Александр Людвигович мнение.
- Нахожу затею опасной! – не принял деспот.
Желая дать понять, что разговор окончен, он протянул Штиглицу руку, - тот, подчиняясь придворному этикету, встал на одно колено и поцеловал ее.
Отчетливо барон видел: в мыслях самодержца были Принцевы острова, куда частенько тот наведывался, чтобы ухаживать за греческими дамами. Он думал об этом так, как будто в том совокуплялись все его заботы.
Государыня меж тем никак не могла разрешиться от бремени. Устроены были танцы. Матушка танцевала, как было в моде еще при Наполеоне, беспрестанно она то низко приседала, то высоко припрыгивала и весьма некрасиво развевала свои юбки – однако, не помогало.
Императрица была врагом каждой красивой женщины, и красавицы из придворных быстро становились предметом ее нерасположения. В особенности это испытала на себе жена гофмейстера Куломзина урожденная Балк. У нее были чудные волосы – она получила приказание обрезать их. Она была сложена, точно изваяние, и придворное платье только оттеняло совершенство ее бюста – она получила приказание носить это платье без фижм. Находчивой пришла в голову мысль заказать в Англии фижмы с пружинами. Она приезжала ко двору точно божество, затмевая всех своей талией, своим нарядом и видом. Когда же появлялась императрица, пружины падали, и общий вид терял свою прелесть.
Стоило государыне удалиться – пружины снова оказывали свое действие.


Глава третья. НОВЫЕ  СТЕНЫ


После Зимнего Штиглиц приехал в Рисовальное.
Мухина распоряжалась: рабочие ломали стены и возводили новые.
Скульпторша была горда, но приветлива. Она была еще красива и, высокая ростом, производила внушительное впечатление. Ничем не стесняясь, она высказывала свои мысли. Никто не покушался спорить или возражать на них. Многие искали ей нравиться.
«Вера Игнатьевна не только сама честный человек, но и других принуждает быть честными!» - говорили так, чтобы она слышала.
В этих словах было мало правды.
Поленов Василий Дмитриевич красил полы.
- Живопись... искусство слишком материальное, - бормотал он себе под руку. – Живопись... представляет природу украшенную, не высшую, силится постигнуть и изобразить существующее, а до идеала возвыситься не может.
В последние годы он сделался равнодушнее ко всему, отчасти вследствие угнетавшей болезни, отчасти вследствие неуважения к людям и деяниям их, которого не может не испытывать человек, пишущий портреты вельмож и вращающийся во влиятельных сферах. Он не воевал, не боролся ни с кем, жил в ладах со всеми. Он написал императорский портрет и вскоре должен был получить графский титул.
Мухина Вера Игнатьевна вдруг упала и забилась в корчах. Она получила от природы весьма крепкое сложение, но часто страдала от головной боли, которая почти всегда сопровождалась коликами.
- Если бы я была мужчиной, - она поднялась и оправляла платье, - то смерть не дозволила бы мне дослужиться до капитана!
Иван Хондошкин, композитор, заглянул в дверь, ошибясь местом и временем. Он выглядел так, будто с неба упал на землю. Когда-то вилкой он играл по серебряной тарелке.
Барон Штиглиц нюхал свой платок, обрызганный лавандовой водой.
- Поедемте со мною, - взял он Поленова под руку. – Деревня славилась своей живописной местностью, - рассказывал он в дороге.
В карете, слушая, Поленов часто поправлял прическу: он любил у себя длинные волосы, которые закрывали ему глаза при наклоне головы.
На Каменноостровском Штиглиц сразу же привел гостя в скверную комнату. Там висел портрет умершего Гильденштуббе, стояла статуя Бибикова, витала бледная тень барона Корфа.
Когда-то Василий Дмитриевич общался со всеми ними.
- Так и так, - объяснял хозяин Поленову. – А вот здесь этак!
Вжавшись в угол, художник рассматривал лицо говорившего, на котором изобразилась яркими чертами черная его душа и старался затвердить в памяти эту редкую физиономию, чтобы в случае надобности воспользоваться ею для изображения нечистого духа.


Глава четвертая. КАК  ЛАГАРП


Штиглиц посадил его подле себя на диван и с необыкновенной лаской подтвердил свое требование.
Смехом Поленов старался прикрыть смущение.
Он уехал, но на следующий день возвратился и сказал:
- Хорошо!
Немного тугой на ухо, вдруг он услышал, что в коридоре запирают двери.
- Так будет лучше! – объяснил Штиглиц.
Ни больше, ни меньше, Александр Людвигович потребовал от художника изобразить во всю стену собственные его, Штиглица, похороны.
- «Адский визг локомотивов!» - напевал он во время сеанса, позируя.
Одет он был добротно и опрятно: ослепительной белизны белье, на руках шелковые перчатки, на ногах гамаши. Модный костюм сообщал ему вид франта.
Вскорости заказ был исполнен. В точности Василий Дмитриевич изобразил требуемое. Быстрый на руку, в короткое время он воплотил замысел.
В фиолетовой гамме представала картина: колесница следует пустою, Штиглица в открытом гробу на руках несут брокеры, за гробом идет Ротшильд, могилу же первому роют кролики.
«ОН, МОЖЕТ  БЫТЬ, ИМЕЛ  ЕВРОПЕЙСКУЮ ЦЕЛЬ, КАК  ЛАГАРП», - полукругом внизу распорядился барон вывести.
Возвратившись домой, Василий Дмитриевич нашел у себя на столе замшевую кису, наполненную червонцами. Он побежал в ближайшую церковь и лег перед алтарем.
Был день памяти мучеников Фирса, Аполлония и Левкия.
Хрипловато исполнялся кондак.

- Как сильны страсти человеческие,
                Когда по неведомым нам душевным комбинациям,
      Под влиянием роковых двигателей,
          По роковому стечению обстоятельств
 Человек теряет власть над собой
     И делается игрушкой собственных
   Инстинктов, иллюзий и похотей!
- певчие выводили.

- Злочестивого мучителя оплеваше,
         Обличисте зверообразное
                Его кровопролитие!
- скорбно им подпевали сыновья Гильденштуббе, дочери Бибикова и внуки Корфа.


Глава пятая. С  ПЕРЕРЕЗАННЫМ  ГОРЛОМ


«Служение панихид по правилам церкви не обязательно, - подумал Штиглиц. – Религия есть не познание, а переживание совершенно другого толка, к которому познавательные критерии не приложимы!»
Близился час завтрака. Уже был он сервирован в круглой диванной, одной из нескольких в доме – яхонтового цвета с рисованной гирляндой цветов вместо багетки. Мебель стояла здесь темно-красного цвета, на гибких пружинах, обитая шелковым, лимонного цвета, штофом. Из такого же штофа были повешены занавеси на окнах.
К завтраку поданы были консоме с крессом, буше по-королевски с пирожками, форель ропшинская, паштет из дичи, котлеты из молочного барашка по-кламарски, пармские вафли с фиалковым мороженым. Большинство кушаний приправлены были уксусом, крупным изюмом и луком.
- Несчастье состоит не в том, чтобы потерять то, что любишь: оно состоит в том, чтобы очернить его, осквернить, изуродовать! – говорила Надежда Михайловна.
Она была в костюме из лилового шелка, затканного серебром, и с белыми перьями в жемчужной оправе. Ее кричащая невинность способна была возбудить желание даже в умирающем.
Прежние невозможные лица окружали ее.
Половцов ел полубелую булку.
В военном мундире из грубого сукна, из-под которого каскадом ниспадали лиловые панталоны Пистолькорс накладывал себе разварного чернослива.
- В кадетском, помню, каждый месяц и уж непременно всем нам поголовно давали чистельное, - рассказал он. – Да так ловко, что никто до поры и не знал.
- Это как же? – полюбопытствовал Штиглиц.
- А в разварном черносливе! – рассмеялся штабс-ротмистр и вдруг, побледнев, выбежал прочь.
Похудевший Владимир Ильич смотрел задумчиво.
- Трагическое приключение, - пальцем прижал он в газете. – Сын знаменитого портного Кампини отдан был учиться архитектуре к Тону. Ему было девятнадцать лет. Он познакомился с сестрой архитектора, своего учителя, девицей двадцати девяти лет и, как написали, некрасивой. Третьего дня он пришел к Тону вечером, спрятался у него, выждал время, когда девушка осталась одна дома, вошел к ней в спальню и запер дверь изнутри. Через несколько времени из комнаты послышался подозрительный шум – выломали дверь и нашли девицу Тон плавающей в крови: она была поражена ножом в самое сердце, а молодой человек лежал тут же с перерезанным горлом. Девушка уже умерла, но Кампини был еще жив. Ему зашили горло, он разорвал его и умер. Говорят, что родственники не соглашались на их брак.


Глава шестая. НАКАНУНЕ  КОНЧИНЫ


«Их брак, их брак, их брак!» - крутилось у Александра Людвиговича в голове.
Надежда Михайловна, видел он, была совсем подавлена. После завтрака под предлогом большой усталости она ушла к себе. Она объяснила за столом, что векша перегрызла у нее лексикон и эта остановка к приобретению дальнейших сведений была, дескать, причиной ее печали.
«Как бы не так – знал приемный отец. – Как бы не так!»
Общество распалось.
Половцов Александр Александрович пошел отыскивать себе квартиру, скромнее против теперешней. Он останавливался везде, где видел прибитые к воротам билеты, осматривал, приторговывался, но все, что он видел, в нынешнем его положении, казалось ему слишком дорогим. По мере удаления его от центра города цена все же уменьшалась. Он прошел уже далеко в Коломну и, может быть, в двадцатый раз за день взобрался на нечистую лестницу. Дворник показал ему в четвертом ярусе, в конце темного коридора, три комнаты – низкие и грязные, в которых пахло чем-то очень неприятным после прежних жильцов.
Эрик Августович Пистолькорс направился было в Гродненский переулок, но вспомнил, что ему строго-настрого запрещено было там появляться. Два золотых шарфа с большими кистями были переброшены через оба его плеча. Величайшее его искусство было всегда быть без денег и казаться богатым, однако же с каждым днем это давалось ему все труднее. Стараясь по наружности оставаться спокойным, внутренно он волновался. Воздух переменился, весна опять превратилась в зиму. « Пусть на мундире видна будет нитка, но чести офицер должен иметь на несколько пудов», - вспомнилась некстати ему заповедь. Эрик Августович Пистолькорс направился к себе домой.
Ульянов же Владимир Ильич поехал к Извольскому. Гостиная была длинной комнатой с тремя большими окнами, ниши которых заполняли встроенные диванчики, крытые выцветшим кретоном, Извольский был в шлафроке и в колпаке на голове. Он вынес глубокую тарелку, наполненную черносливом, винными ягодами, пряниками, изюмом, разными орехами, конфетами и поставил перед Владимиром Ильичом. Извольский был нездоров, и его лицо крепко не понравилось Ульянову. Кандидат не только прав, но и естественных наук, Владимир Ильич хорошо знал все изгибы человеческого тела. «Как ваша печень?» - озабоченно спрашивал он. «Да как-то так», - криво уродец улыбался. Хорошенький мальчик, его физическое развитие было поначалу правильно и успешно, но с какого-то момента, однако, все пошло вкривь и вкось. В доме сенатора не было зеркал, и если кто-нибудь приносил зеркало – сразу же хозяин приказывал закрыть таковое простыней. «Помилуй Бог, - говорил он в таких случаях. – Я не хочу видеть Извольского!»
Единственный Владимир Ильич знал, что Павел Григорьевич был накануне своей кончины.


Глава седьмая. ПАЯЦ  ЕСТ  ЯЙЦО


Беспрестанно Александр Людвигович возвращался к мысли.
«Красота, ум и прелесть ее достигли полного развития!» - думал он о приемной дочери.
Она выказывала ему знаки почтительности, доверия и предупредительности.
Как женщина, по-своему, она понимала чувство любви. Его поражала ее печальная улыбка. Мучительные наваждения, он знал, не отпускали ее ночами. Ее грусть, это было заметно, безмерно усилилась. Она страдала по обыкновению тихо, безропотно, ища утешения в исполнении обязанностей, каковых, впрочем, у нее не было.
Тщетно барон крепился против желания расстрогаться: он был весь под влиянием ее гнетущего обаяния.
Он сел на ночной стул.
Лиловая шелковая скатерть, затягивала стол своей тканью и наполовину закрывала складками его эбеновые ножки с изгибами, взбухшими от резных химер.
- Любовь должна быть гостьей мудрости, - послышалось, - однако же ее факел должен освещать, в глубине наших снов, их чудесные своды, осыпать алмазами их гроты в мучительных сталактитах молчания – тогда все будет пламенеть чистым праздником света, и навстречу подземным зорям, среди камней, распустятся неникнущие лилии!
Александр Людвигович смотрел в ту сторону, где стояла Бернеретта. Ему казалось, будто его глазам представилось пустое место и он одиноко скользит по водной поверхности. Это чувство было таким сильным, что он совершенно забыл про близость Бернеретты и, услышав ее голос, он вздрогнул, точно пробудившись от глубокого сна.
Ее слова показались ему пустыми и взвинченными.
Она передвинула правое ухо к шее и тут же вернула его на место. В ответ Александр Людвигович опустил до бровей натуральные свои волосы так, словно это был парик. Она представляла косолапого, он – картавого.
Всего лишь на мгновение барон нырнул под шелковую скатерть – и вот он уже в гриме паяца. Паяц ест яйцо, и вдруг его схватывает сильная боль в животе. Он стонет, корчится, катается по полу. Бернеретта, одна она может сейчас спасти его! И в самом деле! В халате доктора, она, разумеется, здесь и делает ему операцию во рту. Раз, два, три! Искусная целительница и маг хирургии вынимает изо рта Александра Людвиговича пребольшую утку, которая с кряканьем улетает в раскрытую форточку.
Они выходят на балкон помахать ей вслед.
И видят: воздух переменился, снова зима обратилась в весну.


Глава восьмая. БЛАЖЕННЫЕ  И  БЕЗУМНЫЕ


Утром Александра Людвиговича разбудили барабанный бой и трубные звуки.
Возгласы священнослужителей раздавались, крики певчих, команды военных начальников. Толпа пожирала кулебяки, над головами развевались хоругви, щелкали винтовочные и фотографические затворы: полковой праздник лейб-гвардии Конного полка разворачивался.
Государь, конечно, был верхом.
Государыня тужилась – все еще не могла она родить.
Гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин надел треугольную шляпу поверх барашковой шапки, и это придавало ему самый карнавальный вид.
Небо было чистым от облаков.
Полк проскакал туда и сюда, все продолжалось с четверть часа. Общее впечатление отзывалось каким-то разладом, почти до распущенности. Особо не посчастливилось штабс-ротмистру Пистолькорсу: его лошадь не пошла, колонна нагнала его, он как-то попал в интервал, свалился с коня, и оба исчезли.
Недоставало только цирка со львами и мастурбацией.
- Сколько споткновений и падений! – государь сокрушался...
Александр Людвигович Штиглиц опустил бинокль, с балкона вернулся в спальню.
Постель, огромная, занимающая половину комнаты, кричала своими откинутыми к стене одеялами и сбитыми подушками, какие блаженные и безумные часы протекли здесь накануне.
- Блаженные и безумные! – повторял барон, разбирая почту.
Все письма были бессодержательны.
«Каждый имел какую-нибудь историю рассказать ей, - писала, к примеру, княгиня Голицына из Нью-Йорка. – Он был героически убит. Елизавету мучило его отсутствие из магазина. Как автомат она села в поезд. Быстро загудел свисток!»
Привычно барон рвал письма вместе с конвертами, одно же перечитал несколько раз и спрятал под обивку кресла.
«Основать! – пришла вдруг мысль. – Детский приют и коммерческое училище! Вдобавок к рисовальному!»
Он вызвал лакея и отдал распоряжение.
Чтобы время прошло быстрее, он развернул «Имперскую газету» и попробовал читать.
Вечером предстояло быть балу у французского посланника – собираться еще было рано.
«Краузольд, - искал Александр Людвигович о полицейском чиновнике. – Думаю, его уже отстранили от дел!»


Глава девятая. МЕНУЭТ  И  ХЛОПУШКА


Был один из тех опасных весенних вечеров в Санкт-Петербурге, когда солнце бросает свои теплые лучи на только что распустившиеся почки деревьев, когда улицы кишат людьми, вышедшими точно для игры, точно для того, чтобы чаровать глазами, когда загородные увеселительные заведения соблазняют даже людей давно женатых и пожилых разыгрывать из себя молодых супругов или влюбленных, когда небо лазурно, а тающие льдины на Неве несутся, качаясь, по течению, когда зима кажется уже такой далекой, будто ей никогда не вернуться, а весна сулит такое лето, которого никто никогда не переживал.
Бывший дом Семенникова, перекупленный Кушелевым, сразу за Аничкиным мостом, на Невском, переливался огнями, экипажи съезжались: бал у французского посланника! Каждый из получивших приглашение, спешил сюда, как если бы заблаговременный приезд мог содействовать его удаче.
Он был без руки, французский посланник, потерявший ее в сражении при Фонтенуа – этого почти нельзя было заметить, так хорошо был сделан протез на пружине, который француз то держал впереди, то отбрасывал на сторону, ударив его несколько раз натуральной своей рукой по искусственным пальцам в перчатке, зажавшим золотую, с бриллиантами, табакерку.
- Я живо помню вступление русских, как будто сейчас глядел на них из окна, - рамольный старичок, говорил он. – Солдаты вели за собой навьюченных мулов. За мулами следовали муллы.
Искусный дипломат, тонкий и умный, с обманчиво добродушной и простой манерой, легко он мог ввести в заблуждение какого-нибудь малонаблюдательного, неискушенного собеседника.
На стенах висели картины банального содержания.
Лакеи в париках сановито разносили чай, мороженое и конфеты.
Около открытых буфетов с икрой в льдинах, с омарами и со всякой тонкой снедью теснились гастрономы. В курительной комнате, развалясь на мягкой старинной мебели, группами располагались любители хорошей сигары и кофе.
- Все наши бальные собрания одинаковы, - Толстому говорил Тургенев. – Вся разница только в убранстве комнат да в большей или меньшей роскоши угощений. Три рода людей обыкновенно присутствуют: танцующие, бостонисты и зрители, в свою очередь разделяющиеся на зрителей игры и танцев. К последним принадлежат устаревшие дамы – матушки героинь французского кадриля и котильона – или мужчины, приглашаемые для счета. Меня танцы всегда пленяют. Я люблю наблюдать за игрою физиономий танцующих пар! – Он прервал свою речь раскатом громкого смеха.
Бал открылся менуэтом, потом торжественно выступил длинный польский – в первых парах шли магнаты, за ними следовала публика. После длинного польского танцевали польский круглый.
Уже начинались англезы, к ним примешивалась хлопушка.






Глава десятая. ВОПЛОЩЕННОЕ  НЕДОВЕРИЕ


Великолепный бал разгорался.
Тысячи свечей, сотни ламп озаряли огромную залу, убранную зеркалами, завесами, фестонами. Легкие нимфы, как весенние мотыльки, летали, едва касаясь зеркального пола – вокруг них толпились искатели наслаждений, с готовыми похвалами на устах, с насмешкой на лице, с эпиграммами в уме. Громкая музыка едва покрывала крики волнующейся толпы. Танцоры еще не утомились и считали предстоявшие им часы удовольствий. Урильники в задних комнатах были почти пусты. Прелестные наряды красавиц еще не увяли от пыли, пота и копоти. Еще было просторно в комнатах, и новоприбывшие находили себе место по выбору.
Осматриваясь по сторонам, Краузольд вошел в залу. Лет восемнадцать, может быть, не бывал он в больших светских собраниях. Беспрерывное движение, шум, блеск произвели в нем странное действие. Напоминая о давно минувших днях молодости и счастья, эта картина удовольствия и великолепия возбудила в его сердце чувство грустное и томительное: в уме его, при громких звуках веселья, возникла мысль о непрочности всего земного, о смерти, о тленности. Он вспомнил о прежних днях, о былых увлечениях, об отошедших собеседниках. Те дни улетели, звуки того веселья смолкли, те собеседники истлели под гробовым покровом. Теснимый, волнуемый грустными мыслями, он остановился, сделал несколько шагов в зале, и хотел бежать в свое уединение, но, вспомнив о причине, заставившей его втесниться в эту шумную толпу, он заглушил в своей душе волнение воспоминаний и сравнений. По счастью, у него уцелел фрак, в котором он прилично мог явиться на публику.
Осматриваясь по сторонам, он шел по зале.
Мужчины от его приветствий отделывались сухими поклонами. Молодые дамы и девицы убегали его взглядов. Матушки и тетушки их следили его, как дикого зверя. Прежний танец прекратился, новый еще не начинался. Дамы обмахивались веерами, в туалетах от Редферна, Дусе и Дреколля. Июнева Надежда Михайловна, он видел, да, была ослепительно хороша: бело-мраморные плечи, шея, словно выточенная искусным мастером – без единой складочки! – своенравное лицо, платье из голубого атласа, затканное голубыми же цветами и отделанное изысканными английскими кружевами. Приемный отец, барон, в костюме от Мортимера, держал перед нею серебряное блюдо – Ульянов же, Половцов и Пистолькорс, сновая туда и сюда, безостановочно наполняли его сластями и разнообразной снедью.
- Полиция – это воплощенное недоверие! – смеялся Ульянов-младший.
Владимир Эммануилович Краузольд отыскал себе местечко позади них, между колоннами и стеной, принес стул, сел и притаил дыхание.
«Ленин! – помнил полицейский чиновник. – Он здесь, один из них, и я выйду на него... или он выйдет на меня!»


Глава одиннадцатая. ИССТУПЛЕНИЯ  РЕВНОСТИ


Ленин грозил городу новыми бедствиями.
Снова он прислал письмо с вырезанными из «Имперской газеты» буквами, требовал свои десять тысяч и диктовал передать их приемной дочери Штиглица.
Половцов, Пистолькорс, Ульянов! Спрятавшись за колонной, полицейский наблюдал за каждым из них.
Владимир Эммануилович Краузольд, да, пришел на бал по долгу службы: выявить и обезвредить опасного преступника, но только ли за этим он пришел? Нет, клал он руку на сердце, не только!
В сердце, он чувствовал, была Имельда Юльевна.
Бал устраивал французский посланник. Имельда Юльевна находилась в Париже. Посланник несомненно располагал сведениями о ней. Нестерпимо Владимиру Эммануиловичу хотелось спросить. Удерживал страх: что если? Ему было совестно обратиться с вопросом к французу. Вставала перед глазами сцена: засада, та, во дворе на Захарьевской, Паглиновский, ракалия, со свертком в «Имперской газете», ему крутят руки, бьют по голове – он, Краузольд, разрывает бумагу – и там... там невозможное!
- Исступления ревности – вот основа трагедии! – рядом прошли Толстой с Тургеневым. – В театре я видел новую пьесу. «Кровавая рука» Кальдерона. Она по идее ниже обычной его высоты, заключена в пределах одной человеческой страсти, раскрытой, впрочем, со всем мастерством, присущим этому автору, - рассказывал Толстой. – Публика  довольно холодно приняла постановку, и это несмотря на превосходную игру Каратыгина.
- Оно естественно! – невысокий Тургенев припрыгивал. – Мы не умеем любить, значит, и ревновать. Нам непонятна ярость испанца, честь и сердце которого одновременно оскорблены. Увы, понятие о чести для нас слишком рыцарское!
Барон Унгерн-Штернберг промчался мимо них в вальсе с Марией Эдуардовной Клейнмихель и следом – Негрескул Мария Петровна с князем Вяземским в польке-бабочке.
Прекрасны были два круга полного хоровода, женский и мужской, первый во втором, для которых зала, несмотря на множество тел, все же дала пространство.
Выскочил откуда-то хват, свистнул, гаркнул молодецким посвистом, топнул изо всей мочи.
Толпа теснила. В волосах дам вспыхивали голубоватые огоньки. Графиня Мойра покатывалась со смеху. На голове у нее была прическа с металлическими листьями, отливавшими синим, словно шпанские мушки.
Посланник шпарил канкан со своей француженкой, соблазненной или купленной им у содержательницы какого-то притона. Большой знаток и любитель пернатых, повсюду он напустил птиц: над головами летали американские вороны, попугаи, параклитки.
С трудом, пробираясь к задним комнатам, граф Павел Христофорович Граббе удерживал порыв, неприличный в большом обществе.
Недоставало только Пушкина с Гоголем.


Глава двенадцатая. ПОНЕДЕЛЬНИК  ЛУЧШЕ  ВТОРНИКА



Дамы жеманно полизывали заедки.
Граф Павел Христофорович Граббе нашел Наталью Александровну Меренберг.
- Пушкин участвовал в одном журнале, - рассказал он ей, - и обратился письменно к издателю с просьбой выслать деньги, следующие ему за участие. Издатель же прислал запрос: «Когда желаете вы получить, в понедельник или во вторник и все ли двести рублей вам прислать разом или сто?» На этот вопрос, - рассмеялся старик, - последовал такой лаконичный ответ: «Понедельник лучше вторника, а двести рублей лучше ста!»
- Мы с братом ходили каждый день в большую купальню, устроенную на Неве против Летнего сада, - в кресле на колесах к ним подкатился Чертков. – Один раз, барахтаясь в воде, я не заметил, как ко мне подплыл какой-то кудрявый человек и звонким приветливым голосом сказал: «Позвольте показать вам, как надо плавать, вы не так размахиваете руками, надо по-лягушачьему!» - и тут кудрявый стал показывать нам настоящую манеру, но вдруг от нас отплыв, сказал вошедшему в купальню господину: «А, здравствуй, Вяземский!» Мы с братом как будто обомлели и в одно слово сказали: «Это должен быть Пушкин!»
- Интересно, как Пушкин судил о Кукольнике, - присоединился к ним Бунге. – Однажды у Плетнева зашла речь о последнем. Пушкин, по обыкновению грызя ногти или яблоко, сказал: «А что, ведь у Кукольника есть хорошие стихи? Говорят, у него есть и мысли!» Это было сказано тоном двойного аристократа: аристократа природы и положения в свете. Пушкин иногда впадал в этот тон и становился крайне неприятным.
- Государь с царской фамилией и придворными, - вступил в обсуждение французский посланник, - ехал в линейке и, увидав шедшего близ дороги Пушкина, закричал ему: «Bonjour, Pouchkine!» - «Bonjour,sire!» - почтительно, но непринужденно отвечал ему Пушкин... В августе на Черной речке, на водах, давались еженедельные балы, куда собирался le monde elegant и где в особенности преобладало общество кавалергардских офицеров. Приехав туда, я как заезжий француз был очень любопытен видеть петербургское общество и, расхаживая по зале, вдруг увидал входящую даму, поразившую меня своей грацией и прелестью. Возле нее шел высокий господин, ей что-то весело рассказывающий, а сзади – Дантес, очень быстро оглядывающий залу, с веселым лицом и принимавший, по-видимому, участие в разговоре предшествовавшей ему дамы. Это была жена Пушкина, а высокий господин – Соболевский. Я не сводил глаз с Дантеса, с его оживленного лица, с его быстрой походки и с его доброго веселого взора... Это трио подошло к танцующему кругу, из которого вышел Пушкин и, как мне помнится, пригласил Пушкину на какой-то танец. С этой минуты я потерял из виду Дантеса, устремив все свое внимание на танцующих. Пушкин очень много суетился, танцевал ловко, болтал, смешил публику и воображал себя настоящим героем бала: это был чернявый, с приплюснутым носом, низкорослый субъект – на меня он произвел неприятное впечатление своим ломанием и самонадеянностью, так что я уподобил его a un garcon d'ecurie... a un garcon d'ecurie!;  – в нос повторил шевалье де Гин.



Глава тринадцатая. МАСТЕРСКАЯ  БИЛИЯ


«Внутренний наш голос никогда не ошибается!» - думал Лев Саввич Маков.
Имевший безобразно выдававшуюся нижнюю челюсть и отвислую губу, он ступил в залу, и тут же все  его существо перешло в глаза.
Бесчисленная пестрая толпа едва давала место танцующим.
Владимир Эммануилович Краузольд сидел за колонной, и видно было, что жена бродила у него в уме.
На бал Маков пришел, чтобы разоблачить шайку фальшивомонетчиков, однако же в случае, если бы Краузольд сыскал здесь Ленина, Лев Саввич должен был оказать содействие первому.
«Пройдусь раза два по комнатам!» - Маков решил.
Миновав несколько, он вошел в биллиардную. Кривобокий сенатор Извольский играл против князя Вяземского. Человека три неважных гостей сидели на скамьях и безмолвно смотрели на игру. Здесь было не так шумно и не так душно, как в парадных апартаментах – по отдалению этой комнаты от других, слышен был в ней и запах табаку. Маков взмостился на высокую скамью, слуга в богатой ливрее поднес ему сигарку. Лев Саввич с удовольствием взял заморскую штучку. Табачок оказался злой – затяжка, однако, вышла добрая. Извольский между тем загонял шар за шаром и скоро должен был выиграть.
- Мастерская билия! – не удержался один из неважных наблюдателей.
Лев Саввич повел глазом: Мухин! Одно из тех животных, которые говорят только потому, что механическое устройство рта позволяет им это.
Вяземский проиграл, расплатился наличными. Он имел вид порядочного человека.
- Полиция – есть воплощенное недоверие! – улыбнулся он Макову.
Эти слова и мыслесочетание прельстили его, как случайность.
Бродячий брадобрей вошел в биллиардную, позванивая в особую доску. Он встретился взглядом с Маковым, но оба они ничего не передали друг другу глазами. Глаза брадобрея были дремотны.
«Старик делал это легко», - подумал Лев Саввич о ему известном.
В голубой комнате, роде гостиной, шла карточная игра.
Чертков, в коляске, метал банк.
Ульянов-младший и Половцов играли в кредит.
Отчаянно понтируя, Дмитрий Моисеевич Паглиновский тут же вынимал пачки сотенных.
Не участвуя сам, штабс-ротмистр Пистолькорс пристально следил игру, и на лице его, как в зеркале, можно было видеть все ее перипетии.
Явственно Лев Саввич Маков ощутил в себе тяжелую, злобную мысль.
Толстой и Тургенев, игравшие между собой в шахматы, перестали делать ходы и, казалось, чего-то ждали.
Молдавский михмандар вошел, с валашкой, и крупно поставил на белого ферзя.


Глава четырнадцатая. СЮРТУК  ИЗ  АЛЬПАГА

Когда Павел Трофимович Китицын вошел в бальную залу, все обратили внимание на этого молодого человека с седыми волосами и огненным взглядом. Его лицо было полно выразительности, свежий цвет кожи свидетельствовал о здоровой крови, все его телесное существо дышало силой и чувственностью.
Прозорливый наобум, он пришел сюда, чтобы изловить Варпаховского – в случае же, если бы Краузольд сыскал здесь Ленина или Маков обнаружил бы фальшивомонетчиков, Павел Трофимович должен был оказать коллегам полное свое содействие.
Давно водивший глазами по сторонам барон Александр Людвигович Штиглиц тотчас отправил Ульянова, Пистолькорса и Половцова за карточный стол, не дав им, впрочем, ни копейки, но обещая расплатиться за них позже. Июнева Надежда Михайловна спрятала запылавшее лицо в букете цветов.
В зале стояла духота, некоторые окна были растворены – перво-наперво полицейский чиновник тщательно завернул шпингалеты. С удивлением графиня Мойра смотрела на него, не показывая и виду прежнего знакомства. С намерением он отвернулся от нее.
- Полная ваша воля! – кланялся Паглиновский Штиглицу.
Владимир Эммануилович Краузольд наблюдал за ними из-за колонны.
Танцевали кадрили с вальсом. Одна женская маска, одетая разносчицей писем, интриговала очень многих и совала им в руки небольшие конвертцы.
« Я  ЗДЕСЬ, - написал Китицыну Варпаховский. –  ИЩИ!»
Полицейский знал: когда-то Варпаховский с Паглиновским и Тройницким ухаживали за приемной дочерью Штиглица. Он подошел к ней поздороваться и пожал руку барону. Владимир Эммануилович Краузольд за колонной ждал условленного знака. Где-то поблизости, Китицын знал, должен был находиться и Маков.
«На нем сюртук из альпага», - Надежде Михайловне бросилось.
Волнуясь, она подносила руку к шелковому корсажу, под которым часто билось сердце. Блистательной белизной, она знала, ее кожа могла поспорить с перламутром – приемы же ее были благородны и до того самобытны, что рельефно выдвигали ее из числа всех.
«Исковерканная девица!» - тяготился Павел Трофимович с ней разговаривать, впрочем, иногда взглядывая на нее и кусая губы.
Ее поразила его печальная улыбка. Печаль была в глазах и во всем его тоне.
- Гроссфатер, - с упоением объяснял барон Штиглиц. – Введен пленным шведским вице-адмиралом графом Вахтмейстером!
- Он умер, томимый честолюбием, - прибавила Надежда Михайловна. – Вахтмейстер.
Птицы, не боясь их, летали кругом.
Глава пятнадцатая. СПРИНЦОВКА  НАГОТОВЕ


«Что же он медлит!» - нервничал за колонной Владимир Эммануилович Краузольд, смешав отчасти в уме, с каким поручением кто из чиновников находится на балу.
Не выдержав, он вышел из укрытия и направился в отдаленную комнату.
С напускным видом человека, вполне довольного собой, французский посланник мочился в изящный писсуар. Владимир Эммануилович, расстегнувшись, встал к соседнему.
- Когда страсть овладевает женщиной в исходе лет, определенной ей быть женщиной, то есть в сорок или под сорок лет, - помял посланник в руке, - тогда в ней делается раж, она приходит в бешенство, забывает всякое приличие, стыд, оглашение и стремится единственно к наслаждению физическому!
Имевший все приемы настоящего дипломата, он был большой охотник поговорить о том о сем.
- Вы... что-то знаете о моей жене? – Владимир Эммануилович промахнулся.
- Имельде Юльевне? – напрягшись, мелодически шевалье де Гин выпустил газы. – Конечно, - поиграл он уздечкой. – Она в полном здравии и большая шалунья. Спринцовка всегда наготове! Имел возможность убедиться лично, - француз стряхнул.
Беззвучно Владимир Эммануилович открыл и закрыл рот: он онемел на месте.
- На званом обеде, - тем временем шевалье продолжил, - супруга ваша появилась с затейливым перстнем. Где внутри была устроена маленькая спринцовка... serinque , - уточнил он, - и между жарким и пирожным мадам предложила мне полюбоваться работой своего перстня и отгадать заключавшийся в нем секрет. В ту минуту, когда я наклонился рассмотреть вещицу, дама надавила в ней потайную пружинку и брызнула водой, бывшей в перстне, прямо мне в глаз. Я рассмеялся от этой шутки, подтрунил над собой, вытер мокрое лицо и забыл думать о случившемся – Имельда Юльевна, однако, неприметно опять наполнила водою свой перстень и через несколько времени, притворившись, что хочет говорить со мной – она непременно хотела сделать меня смешным! – облила мне лицо во второй раз. Разумеется я не показал ни малейшего вида гнева или замешательства, но тоном серьезного человека, дающего доброжелательный совет, сказал ей: «Сударыня, такого рода потехи кажутся на первый раз игривой шуточкой, способной развеселить, во второй раз – резвостью, извинительной глупости, особенно когда шалость эту позволяет себе женщина, но в третий раз подобная выходка была бы оскорблением, и в таком случае вы в ту же минуту получите возмездие из этого стакана перед моим прибором, о чем имею честь вас предварить!» Шаловливая мадам не поверила, однакож, чтобы осмелились исполнить над ней эту угрозу, а потому, не унимаясь, она выпустила в третий раз воду из своего перстня мне в лицо. Мгновенно я схватил свой стакан и распорядился им согласно обещанию, прибавив весьма спокойно: «Ведь я предупреждал вас, сударыня!»


Глава шестнадцатая. УДАР  РОКА


- И правильно сделали! – готов был Владимир Эммануилович рассмеяться или заплакать. – Она, знаете ли, у меня, как ребенок. Имельда Юльевна!.. Я очень за это вам благодарен!.. И что же она, мокрая?
- Встала из-за стола переменить белье, ее же друзья сильно смеялись над ней, - освободившимися руками показал де Гин.
- Друзья? – удивился Краузольд. – В Париже у нее уже появились друзья?
- Имельда Юльевна Краузольд, - дал дипломат справку, - проживает в Божи над Клараном. Там у нее дом, молочная ферма и кефирное заведение.
- Кефирное? – не знал Владимир Эммануилович, что и думать. – Но ведь она всегда предпочитала простоквашу... Друзья, - не забыл он и возвратился, - какие друзья?
- Божи с его живописными окрестностями и здоровой пищей привлекают многих. Дом вашей супруги стал средоточием русской учащейся молодежи, политической эмиграции, русских и иностранных туристов. Имельда Юльевна не ветрена, любит вас и детей, но увлекается духом времени.
- Все же, - хотелось Краузольду узнать больше, - что все они там делают: только любуются видами и пьют кефир?
- Еще обедают, - француз причмокнул. – В погребе у Имельды Юльевны припасены кадки солонины, капусты, огурцов, разных солений – там у нее зарыты в песке овощи, зелень, плоды, варенье, масло, яйца, наливки. Наружный же чулан наполнен мукою, крупами и сухими лакомствами.
- Ну, а после обеда? – гнул Владимир Эммануилович свое.
- Отдыхают! – картаво де Гин рассмеялся. – Выходят из-за стола сытые и веселые. Обычай отдыхать после обильной еды на некоторое время разобщает общество. Знаете, по русской пословице: «Гость до обеда – соловей, а после обеда – воробей»! Мужчины ложатся спать, а молодежь расходится по комнатам – играют в фанты, жмурки, веревочку, в кошку и мышку.
- Имельда Юльевна... с кем же... после обеда?
- С молодежью, с ней, разумеется! Играет и всегда кошкой. Впрочем, - выговорил француз как-то очень легко, - иногда и с мужчинами...
Рухнулось что-то с ужасным треском.
«Ach,mein lieber,guter Freund, ich will schlafen!» * - глумливо верещал в уши пронзительный голос.
Медленно Владимир Эммануилович вышел из отдаленной комнаты.
Колени его как будто подгибались, волосы на голове были распущены, глаза заплаканы, он прямо смотрел перед собой,  редко наклонял голову, как будто кланялся – вся поступь его, осанка изображала человека, удрученного горестью и растерзанного неожиданным ударом рока.





Глава семнадцатая. ДЕВИЦА  В  ЧЕМОДАНЕ


В антракте между танцами дамы и девицы, по обыкновению, взявшись за руки, прохаживались по комнатным анфиладам.
- Что может быть ужаснее неизвестности?! – восклицала графиня Мария Эдуардовна Клейнмихель. – Все заняты сейчас одной заботой: как-то и что-то будут носить? Станут ли платья короче или длиннее, пошире или поуже? Мантильи останутся ли кругленькими или будут поквадратнее, как несколько лет назад?
- Совершенное междуцарствие! – в тон ей сетовала Наталья Александровна Меренберг. – Старое начинает надоедать, новое еще не выдумано: носят зимние платья, пора переходить на весенние. Все толкуют об этом – решенного ничего нет!
- Похожа на Анну Каренину в старости! – поглядывал на нее Тургенев. – Вы не находите? Эти красные ленты, свисающие с живота чуть не до пола – ну чем не выпавшие кишки?
- Ее бремя нелегко, - Толстой знал. – Еще она не изгнала злого духа борьбы из своего сердца.
- И все же, живопись, - настаивал арфист Помазанский. – Она!
- Нет, - отвечал Поленов. – Живопись, изображение изящной, но мертвой природы никогда не тронет, не поразит меня так, как стихотворение Пушкина, как музыка Дон-Жуана! Живопись, да, оставляет в душе формы чувственные, но постигаемые зрением и толкуемые рассудком.
- Люди родятся с благословением Божиим, - к ним подошел Мухин. – Господь каждому по милосердию Своему дает ум, красоту, талант, богатство. Меня он одарил размером!
- Варпаховский, - спрашивал полицейский чиновник Китицын. – Вы хорошо его знаете. Некоторое время он служил в вашей банковской конторе и там выдвинулся на заметные роли?
- Он сильно возбуждал себе кровь сластями и ликерами, - что-то такое припомнил барон Штиглиц. – Всегда танцевал в сапогах. Бывало, он кроптался на девушек. Однажды увидел зайца, перебегавшего через дорогу – схватился за пистолет и убил его наповал. «Придворный кучер, например, - любил он повторять, - имеет звание подполковника». Однажды он явился на службу с чемоданом, без малого в полтора аршина длины и аршин ширины.
- И там? Оружие? Прокламации? Фальшивые купюры?
- Вовсе нет! – барон улыбнулся. – Внутри оказалась девица Шлихтинг. После этого они поженились.
- Я нашел его! – отвислой губой Маков коснулся уха Китицына.
- Помогите мне, помогите же! – кривобокий сенатор Извольский схватил их за руки.
Он умолял полицейских чиновников спасти его и говорил, что боится, что его убьют.


Глава восемнадцатая. У  КАЖДОГО  СВОЕ


Как бы преследуя кого-то, Владимир Ильич Ульянов кружил комнатными анфиладами.
«В общем-то, уродец. Тоже! – наткнулся он на Макова , куда-то поспешавшего. – С другой стороны, - продолжил он размышления, - в той или иной степени уроды буквально все!»
Молдавский михмандар прошел мимо с женской маской, одетой разносчицей писем. Поленов, одетый Помазанским. Варпаховский, одетый еще кем-то. Этот, впрочем, остановился.
- Не хочешь к нам? – спросил государственный преступник.
- В общем-то, нет, - пожал Ульянов плечами. – У меня свое.
Чертков Григорий Иванович, с отрезанными ногами, подкатил, предложил поменяться одеждой. Владимир Ильич, согласившись, отдал ему свою и далее продолжил путь в кресле на колесах.
- Держи его! Лови! – в обратном направлении промчался Маков, и с ним Китицын.
- Полиция – суть воплощенное недоверие! – смеялся им вслед Мухин, одетый Марией Петровной Негрескул.
Разносчица писем догнала Владимира Ильича, вручила пакет в «Имперской газете»: несвежий корсет и чулки.
«В общем-то», - отдал он Мухину.
В некотором роде маниак, тот занят был тем, что вынимал и на все лады раскладывал на столе.
«Распространилось мистическое настроение. По Петербургу. Надо же!» - знали они оба.
В воздухе звучали жесткие слова.
Таинственные потакатели подавали знаки.
- Бом! Бом! Бом! – пробил полночь барон Унгерн-Штернберг. Стоявший на каминной полке, воинственно размахивал он маятником.
Чутошные следы крови виднелись повсюду.
С грохотом у Анны Александровны Мойры отвалилось – она, наклонившись подняла лицо, искаженное ужасом.
Густо потянуло серой.
Епископ Головинский стоял, завернувшись в фиолетовую рясу – позитивистская эрудиция не позволяла ему по-настоящему верить в сверхъестественное, и это давало дьяволу большие преимущества.
- Поймали! Варпаховского! – распространилось по всей бальной зале известие.
Тут же страшно все закричали.
Извольский стоял в дверях.
Криво он улыбался, и кровь струей хлестала из его распоротого живота.
Бывший оживленным и вдруг потеряв оживление, он упал и лежал на паркетном полу.


Глава девятнадцатая. ПОСЛЕ  ВЧЕРАШНЕГО


- Чем это он нас вчера опоил? – проснувшись, спросил Толстой. – Проклятый французишка! Помните что-нибудь?
Сам он помнил три голые ноги и больше ничего.
- Во время бала я носил шляпу под мышкой, - смутно что-то такое припомнил Тургенев.
«Английское пиво с натертой лимонной коркой и с сахаром!» - на Гороховой в доме купца Соколова вспомнил князь Тюфякин.
«Танцевали и говорили, как автоматы», - помнилось Монике Терминской.
«Птицы летали. Выклевывали шоколад у дам изо рта», - запомнил Половцов.
«Мещерский, князь, заперся с зубным врачом!» - помнил гофмейстер Куломзин.
«Мы плыли по воле ветра, - вспоминал барон Штиглиц, - и нас едва не бросило на Манфредонские скалы! Вместо гребцов на веслах сидели дюжие эстляндки».
«С большей против прежнего роскошью!» - вспоминала Анна Александровна Мойра.
«Суповые чашки были внутри позолочены», - вспоминал граф Граббе.
«Настал конец плоским и гладким рукавам, - помнила графиня Клейнмихель. – Теперь надо носить рукава пышные, разубранные и совсем не такие короткие, как в прошлом году!»
«Три книжных шкафа с первыми изданиями Гюго, Мюссе и Стендаля», - запомнил Д. Е. Кожанчиков.
«Она держала меня строго и не помню, чтобы она выказала мне хоть малейшую ласку», - помнил Мухин о встрече с Ольгой Ивановной Орловой-Давыдовой.
«Мухин, - припоминала с трудом Ольга Ивановна Орлова-Давыдова. – Кажется, между нами что-то стояло!»
«Вроде бы мне предложили купить мощи преподобного Феодосия Тотемского», - вспомнил епископ Головинский.
«Встретил, впечатление, Пушкина с Гоголем. Первый почтил меня холодным камер-юнкерским поклоном», - помнилось Карпу Патрикеевичу Обриену де Ласси.
«Фотографическая группа в стоячей рамочке из ореха и бронзы», - запомнил Поленов.
«В результате у меня пропали калоши и мне обменили шинель!» - помнил Григорий Чертков.
«На возвратном пути лошади бросились в сторону, экипаж ударился о ствол дерева, все вылетели вон и упали в грязь», - запомнил Паглиновский.
«Светало, и постепенно туман расползался в стороны», - вспоминал арфист Помазанский.


Глава двадцатая. ОТРИЦАЯ  АВТОРИТЕТЫ


Весеннее солнце, играя в окнах, манило на свежий воздух.
Тройницкий вышел на крыльцо. Он ощущал все в какой-то удесятеренной полноте.
Был, да, один из тех неизъяснимо приятных дней начала петербургского мая, когда солнце как будто невзначай своими благодатными лучами согревает атмосферу и дает предчувствовать наслаждения лета. Воздух был тих, свеж, но тепел. Птицы пели. Деревья стояли еще обнаженные, но травка уже пробивалась. Тройницкий прошел в сад. Подле оранжерей и парников выставлены были цветочные горшки. Заключенные дотоле в душной искусственной атмосфере, нежные растения пили в себя живительное дыхание весны. Били фонтаны, оживленные различными фигурами. Сладко было проводить время в этом замкнутом пространстве деревьев и растений.
«Мои чувства и помышления, - думал Тройницкий, - теперь чисты, прямы и искренны, и я хочу, чтобы таковы же были мои действия и поступки. Прежде, - продолжал он думать, - я был упрям и заносчив – отрицая авторитеты, я сам почитал мнения свои за авторитет, ведя же полемику со своими противниками, нередко я выходил из границ приличия. Тому более не бывать!»
Рассматривая себя в прошлом, он гляделся в будущее. Его густые темные волосы слегка вихрились от едва заметного движения воздуха.
«Мы обращаемся к истине лишь тогда, когда исчерпаем все возможности заблуждения!» - знал он теперь.
В Нижегородской губернии у него была пустошь, десятин триста, и он подумал поехать туда, обзавестись хозяйством, сделаться пахарем. Там, у него в доме, во всем хозяйстве и в особенности в конюшне всегда будет порядок, экономия и чистота – а если чистоту эту невежливо нарушит хоть муха, тогда неизбежно будет, если не взыскание с домочадцев, то непременно уж строгий выговор. Да-с! – смеялся он.
После чаю Тройницкий, все еще неодетый, сел на софу и начал петь по нотным книгам духовные концерты Бортнянского и Сартия; пение продолжалось целый час.
Перед обедом он выпил одну рюмку тминной сладкой водки и закусил редькой.
К обеду поданы были кусок домашней ветчины, лапша, яичница-верещага, индейка с солеными лимонами, утка с такими же сливами, свежий варенец и белоснежный творог с густыми сливками.
Уже угощался он смоквой и шепталой, когда услышал мелодические звуки.
Бродячий брадобрей вошел, позванивая в особую доску.
- А, Варпаховский! – обрадовался ему Тройницкий. – Пойдем!
И зайдя с ним в кабинет, затворил за собой дверь.
Там разговор их продолжался около часа, но происходил тихо, так что лица, стоявшие почти подле дверей, не смогли услышать ни одного слова.




ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ


Глава первая. НА  ПОДОЗРЕНИИ  У  ПОЛИЦИИ


Молдавский михмандар, да, носил парик и синие очки, скрывавшие половину лица, но он действительно оказался молдавским михмандаром, но уж никак не Варпаховским.
- Близ Ясс, - твердил он на допросе. – Близ Ясс.
Допрос, впрочем, проводился с пристрастием, и из турка в конце концов удалось выбить три фамилии.
«Беклемишев, Солнцев, Гаврилов», - записал в своей книжке Павел Трофимович Китицын.
Все трое и без того давно были на подозрении у полиции.
«Варпаховский, - размышлял Павел Трофимович, - когда-то он ухаживал за приемной дочерью Штиглица. – Так почему бросил? Не больно-то она умна, но ведь не уродлива. К тому же и самая богатая в Петербурге невеста».
На балу у французского посланника ему удалось говорить с ней.
«Двор переехал в Таврический дворец, - обсудили они. – Императрица ушиблась, упав в бане».
Тихонько Надежда Михайловна отворачивалась, приятно усмехалась, потрагивала изящно ленточкой на шее либо опахалом.
«Обедал и вчера вечер провел с обер-полицмейстером Треповым у его сестер, - искусно заполнял паузы барон Штиглиц. – Дом их почти у самых Триумфальных ворот, так что, не выходя из него, можно было видеть из окошек всех шедших и ехавших на гуляние в Екатерингоф. С трех часов уже начали пробираться туда ремесленники, сидельцы и прочие. Улица постепенно наполнялась, и, наконец, в половине шестого часа потянулись непрерывною цепью и экипажи. На тротуарах народ кипел, как волны. Я не видал, однако, признаков большого удовольствия: на всех лицах лежала какая-то холодная задумчивость. «Красавицы» - взял он слово в кавычки, - в своих розовых и желтых шляпках сидели в экипажах, вытянувшись чинно, точно на смотру. Я стоял у окна и передавал свои наблюдения моему обер-полицмейстеру».
«Был я на гулянии в Екатерингофе, - из-за колонны послышался голос Краузольда. – Пыль, холод, ветер, шумные толпы народа, болото, усаженное жидкими елями и соснами – вот и все достопримечательности его!»
Все трое они переменили место.
Дрозды летали над ними, опьяневшие от винограда.
«Надобно подержаться», - думал кто-то.
Щетинистый пламенноокий вепрь приблизился с хлопчатой бумагой в ушах, и бесстрашно Надежда Михайловна почесала у него за ушами.
Хризантемы цвели повсюду, раскрывшие, словно для мистических поцелуев, свои белоснежные и огненные лепестки.


Глава вторая. БЕССЛЕДНО  УТОНУВШИЙ


Отлично было известно, где находится жена Краузольда и чем занимается без зазрения совести, и посему мало кого поразило известие: бесследно Владимир Эммануилович Краузольд утонул. Его одежда была найдена аккуратно сложенной у Синего Моста, сам же он, по всей видимости, не выдержав позора, течением был унесен в Финский залив.
Узнавший новость, барон Штиглиц был удивлен едва ли не меньше всех.
«Теперь расследование поручат Китицыну, - думал он. – Павел Трофимович, да, ловит Варпаховского – теперь, судя по всему, вплотную займется и Лениным!»
С чего-то барон улыбался. Ленин, он знал, продолжал присылать письма, угрожал что-то взорвать, требовал денег.
«Шалун, - посмеивался Штиглиц. – На что ему деньги?»
В отличном расположении духа он обсудил этот вопрос с Ульяновым, и Владимир Ильич ответил, что, если бы Лениным был он, то непременно вложил бы средства в научную деятельность.
«Печень уродцев, - знал барон Штиглиц. – Особенности расщепления липидов. Ну-ну!»
Надежда Михайловна, приободрившаяся после бала, приказала вынести прочь из киота у нее в спальне образа преподобных мучениц Марфы и Пелагеи и поместить в него купленные по случаю мощи преподобного Феодосия Тотемского.
Она чувствовала теперь неудержимую потребность высказаться как можно громче и энергичнее.
- Коль скоро считаешь дело полезным, - помогала она себе руками, - то берешься за него не с тем, чтобы тотчас оставить, но готовишь средства к его исполнению и по возможности направляешь к тому ход событий.
Слова эти проистекали от сердца, ибо сказаны были с чувством.
- Ход событий! – повторяли за ней все.
Весна уже установилась и, как бывает в перербургском климате, природа наверстала упущенное время: растительность развилась в несколько дней: все зеленело и цвело.
Эрик Августович Пистолькорс командирован был в Москву для приема касок. Зайдя проститься, он сказал, что разлука его не переменит. Сверх кирасы на нем надет был суконный супервейс с вышитыми серебром орлами на груди и спине.
Половцова Александра Александровича для смеху обставили стеклянными ширмами, и молча он сидел за ними.

- Как мне отвыкнуть от этих
Свиданий ежедневных с Марусей?

– приятным голосом напевал барон Штиглиц.


Глава третья. ФОРМУЛА  ДОБРОДЕТЕЛИ


Она сразу заметила, что он обращает на нее внимание.
Когда на балу Павел Трофимович подошел к ней, Надежда Михайловна с час была как в тумане, ее сердце стеснилось, дыхание стало прерывистым – она помнила, ей дали чаю.
Полная чувственной тревоги, с огромной монограммой на платье, она стояла перед ним. Ее волосы перевиты были гирляндой из белых роз.
Китицын задал ей какие-то вопросы.
Зала была полна народа и оживлена звуками музыки.
Она отвечала ему то, что принуждала себя сказать, но не то, что хотела.
Ее притягивала та внутренняя сила, которую она отгадывала в нем под сдержанно-учтивой, порой застенчивой манерой и в мягком и одновременно твердом взгляде по-юношески блестящих глаз. Вблизи этого человека ей становилось ясно, что она – не отвлеченная формула женской добродетели, но, как и все, подвластна силе человеческих влечений и соблазнов.
Эфемеры, развернув радужный флер своих крыльев, летали над ними.
Они обсудили разницу между петербургским и женским взглядом, выяснили: таковой нет.
«Вульгарно дарить вещи в ресторане!» - Пистолькорс, вдруг появившийся в зале, грудью пошел на Китицына.
«Отнюдь мы не в ресторане, - нашелся Павел Трофимович, что ответить, - к тому же, я не собирался Надежде Михайловне ничего такого дарить!»
Тем временем Краузольд и Маков, зажавши Пистолькорсу рот, утянули его в сторону.
«Она стала менее чванна, но не менее красива!» - сошлись в мнении Толстой и Тургенев.
«Как отличить ошибку от любви?» - Тургенев спросил.
«Я думаю, без шуток, для того, чтобы узнать любовь, надо похудеть и потом поправиться», - Толстой ответил.
Извольский, еще живой, с нераспоротым животом, криво изогнувшись, убегал от кого-то.
Владимир Ильич Ульянов, в инвалидском кресле на колесах, очевидно кого-то преследовал.
Чертков Григорий Иванович ползал под ногами без ног.
Барон Штиглиц в высокой каббаллистической шапке предсказывал будущее.
«Будущее, - говорил он, - должно принести уменьшение чувствительности и усиление деятельности!»
«Конкретнее!» - его попросили.
«Блестящие литературные очерки дадут тебе имя!» - предсказал он Орлову-Давыдову.
«Ты брала у Мухина, а теперь пойдешь с Паглиновским!» - предсказал он Монике Терминской.
«От безделия перейдешь к бездельничеству!» - предсказал он Обриену де Ласси.
«Утонешь!» - предсказал он Краузольду.
«Умрешь на соломе!» - предсказал Владимиру Ильичу.
Глава четвертая. ПЕРВАЯ  ЗОЛОТАЯ  МЕДАЛЬ


Возвратившийся после бала Владимир Ильич тотчас у себя дома засветил лампу и сел за стол под портретом матери. Мария Александровна Бланк смотрела на него по-мужски из облупившейся рамы, и он в ее глазах читал одобрение и поддержку.
Из берестяного плетеного короба подрагивавшими пальцами он вынул кусок свежей окровавленной печени, сделал срез, внимательно исследовал под микроскопом, подсыпал реактивов, сварил в колбе и даже попробовал на вкус. Все совпадало! Блистательная гипотеза оправдывалась на все сто процентов! Переворот, революция в медицинской науке! Его имя перейдет в потомство!
«Печень уродцев, - думал он. – Липиды – все дело в них. Да!»
На другой день с визитом он отправился на Каменноостровский.
Надежда Михайловна была неестественно весела, она поминутно хохотала, дрыгала ногами, и он видел ее лиловые панталоны.
«Она влюблена, - знал он, - в этого полицейского. Обыкновенно, - размышлял Владимир Ильич дальше, - в подобном состоянии девушке полагается быть задумчиво-грустной. У нее же – наоборот. Надежда Михайловна – урод! – понял он, и инстинктивно рука его потянулась к стальному лезвию – тут же Ульянов опомнился: внимательно Половцов смотрел на него из-за стеклянных ширм. – Надежда Михайловна – урод нравственный, - спокойно он вернул руку на место. – Меня же интересуют уроды физические».
Его диссертация, да, практически была завершена – для пущей убедительности, разве что, полезным мог оказаться еще один пример, еще одна печень, один уродец. «Маков!» - отчетливо ученому представлялись отвислая губа и безобразно выдававшаяся челюсть.
Они завтракали – не чувствовавший аппетита, он мог есть одни легюмы.
«При всем при том, - помешивал он в чашке, - барон дал ему ясно понять, что охотно отдал бы за него свою дочь. Китицын, верно, примет это предложение, если не имеет других намерений».
Барон Штиглиц, навалившись на стол, вкушал удовольствие полного погружения в свой сон.
- «Царскосельский садовник Абеля получил первую золотую медаль за цикадеи», - вычитал Ульянов в «Имперской газете». – «Князь Мещерский в пятый раз обличен в мужеложестве!» - Константин Матвеевич Бороздин, - с циммермановской шляпой в руках Владимир Ильич поднялся, - пригласил меня сопутствовать ему в Сергиевский монастырь на семнадцатой версте от Петербурга по Петергофскому шоссе. Жена его и сестры-девицы дали обещание сходить туда пешком на поклонение угоднику Божию. Если вам случится во мне надобность, вот мой адрес! – попрощался он с Надеждой Михайловной.
Она не стала подделываться под его ипохондрию.
Она дала ему солгать и не поправила его.


Глава пятая. КАК  ДЕЛАЮТ  МЫЛО


Он больше не думал о Надежде Михайловне – он думал о Макове.
Владимир Ильич не знал, что накануне Маков получил новое задание, да он и не хотел об этом знать. Не Маков-человек, нет, стоявший где-то там на ступеньке социальной лестницы, интересовал его, а лишь Маков-организм, таивший в естестве своем заманчивую, переполненную липидами печень.
Тем временем печень у Макова и в самом деле слегка прихватывала.
Лев Саввич Маков не знал, что его печень переполнена липидами, он никогда не думал об этом, и тем более теперь, получив новое задание.
Лев Саввич думал о Надежде Михайловне.
Ей, Надежде Михайловне Июневой, приемной дочери могущественного барона Штиглица, требовал преступный Ленин, продолжавший засыпать их письмами, передать тридцать тысяч рублей. Получивший от обер-полицмейстера Трепова новое задание, полицейский чиновник Маков должен был Ленина изловить. Завершить дело, начатое утонувшим в реке Краузольдом.
Ленин угрожал городу взрывами, и Лев Саввич предложил передать, в самом деле, этой девице Июневой вымогаемую у них сумму, установить за нею ( девицею, а если угодно, суммой) круглосуточную слежку, дождаться того, кто явится за деньгами – и уж далее по обстоятельствам. Обер-полицмейстер, однако, и слушать не захотел: он-де говорил со Штиглицем, и тот, личный банкир императора, категорически возражал, угрожая высочайше пожаловаться в том случае, если единственную его приемную дочь попытаются втянуть в уголовщину.
«Особая побудительная причина, - думал Лев Саввич. – Барон Штиглиц. Обстоятельства складываются против него!»
На Каменноостровском проспекте ему повстречался Ульянов, и оба остановились, разглядывая друг друга.
«Человек, отец которого вылез из ничего пронырством и мать которого бог знает с кем была в связи», - подумал полицейский чиновник.
- Как это удивительно делают мыло! – держал Владимир Ильич руку в нагрудном кармане. – Я сделал предложение и получил откат, и Надежда Михайловна для меня теперь только тяжелое, постыдное воспоминание. Право же, жаль – на утренней тяге она была бы хороша! – блаженно и влажно Ульянов зевал.
Лев Саввич не сумел уклониться: быстрым движением Ульянов обхватил его за голову, приблизил лицо с открытыми губами, сочно поцеловал его безобразный рот, оба глаза и оттолкнул.
Барон Штиглиц пролетел над их головами, удобно устроившись на спине Паглиновского.
– Летает как юноша! – восклицали.
- Бог это или не Бог? – пальцем на него показал Тургенев. – Он разрушает единство впечатления.
- Для образованного человека, мне представляется, здесь нет спора, - ответил Толстой.


Глава шестая. НЕБЕСНЫЙ  ЧЕРТОК


Его монологические привычки усиливались.
Он остро чувствовал, что его жизнью играют какие-то роковые силы.
Он не слышал предостерегающих голосов, раздававшихся время от времени.
Он усовершенствовался в искусстве забывания того, чего не хотел помнить.
Испрашивая советы у прошлого и настоящего, он недостаточно советовался с самим собой.
«Большая река не течет извивами!» - внутри него утверждал кто-то глухим, сдавленным голосом.
С пятницы он зажигал свечи и в пламени их искал доступа в сад Истины. В субботу последовательно проходил все стадии подготовки к идеальной жизни в духе.
Он созерцал самого себя в облике великого Древа Жизни, ритмично дышал, делал особые телодвижения.
«Воссоединить мир форм с вневременным Абсолютом!» - тогда думал он или «Соединить Почтовый департамент с Телеграфным!»
Он знал, что стоит ему в строгом порядке назвать сефироты, и внешний мир переменится: реальное заменится нереальным, вымысел восторжествует над вульгарной логикой, физические законы утратят действие и им на смену придут художественные пристрастия и установки.
«Каввана!» - посмеивался Александр Людвигович, оставаясь серьезным. – «Святой вымысел!»
Цим-цум! Сонмы и воинства стягивались вокруг него. Цим-цум!
«Хохма! - барон Штиглиц чувствовал. – Мудрость!»
Свист свежего ветра вместе с зыбью несся с открытого моря.
Надевши такрихим и кипу, он подвязал филактерии и прибил мезузу, выброшенную волной.
- «Источник человечества», - принялся Александр Людвигович торжественно выговаривать названия сефирот, - «невеста», «белая голова», «большой лик», «малый лик», «зерцало», «небесный черток», «земное жилище», «лилия», «вишневый сад».
Да, Александр Людвигович знал, что, стоит ему назвать все, и тотчас вокруг произойдут перемены, но   ч т о   переменится и каким образом – этого никогда заранее он не знал.
Иной раз вместо «вишневого сада» по странному наущению извне он говорил «война и мир», и тогда его изумленному взору в старом, привычном, набившем оскомину вдруг представлялось новое, свежее, терпкое: тонкости мира.
В этот раз последним он произнес именно «вишневый сад» - в ту же минуту дверь распахнулась, грянула песня, хоровод ядреных баб и девок, нарядных, в алых кумачных сарафанах и чопорных черевичках, попарно выступил в спальню, сбрасывая с себя на ходу чопорные черевички и кумачные сарафаны.


Глава седьмая. МУХА  ПО  ВЫЗОВУ


- Сиротам без состояния при выходе в замужество он дает приданое, - о бароне Штиглице Макову рассказали Антонида Петровна Блюммер и Марья Арсеньевна Богданова.
«Подлец! Каков подлец!» - не мог успокоиться полицейский чиновник.
Теперь ему предстояло, да, изловить Ленина – никто, однако, не отстранял его от дела о фальшивых банкнотах.
«Поеду, - решил он, - к нему в банковскую контору!»
В просторной зеленой комнате мебель была обита зеленым атласом, между двумя окнами стояло большое зеркало, у рамок которого стояли два канделябра, в каждом по шесть свечей.
Когда он вошел, Штиглиц учитывал векселя.
Легкий ветерок поддувал его единственную шелковую исподницу, под которой видна была тонкая белая сорочка. Голова банкира убрана была по последней моде.
- Фальшивые купюры! – не обинуясь, заговорил Маков о деле. – Кто их производит? Вам известно?
Барон Штиглиц нажал кнопку звонка – явилась муха: жужжит, юлит, то в нос Льва Саввича жальнет, то в плешь укусит. Рукой полицейский чиновник пытался прихлопнуть ее – не трусит, проклятая! Слетит да снова – чок!
- Фальшивые купюры, - тем временем барон повторял. – Кто производит? Известно ли мне? Да это так же известно, как цена на калач!
Лев Саввич Маков умел разобраться во всех обстоятельствах. Почти во всех.
- Выходит, вы знаете! – еще безобразнее выпятил он челюсть. – Немедленно назовите!
К несчастью, он напал на человека, который был хитрее его!
Барон смеялся до слез, переменял разговор. Враг всякой представительности и утонченности, он позволил себе при полицейском то, что можно дозволить лишь себе одному в комнате.
- Я требую, в противном случае я вас... я... – зарычал Маков.
- Скажи ему! Какой выискался! Ишь, губу распустил! – барон показал пальцем. – А вот не скажу!
«Он, кажется, шпион – глуп, подл в обращении, как жид!» - подумал Лев Саввич.
Мраморные наугольники стояли повсюду на искривленных ножках. Барон умел читать мысли. Его лицо раздулось, как шар. Он, не привыкший сковывать язык и чувство осторожностью и светским приличием, встал, спереди приподнял за край исподницу и сорочку.
- Сейчас, ****ская сука, я выебу тебя в жопу! – пригрозил он.
- Это я тебя выебу, содомит! – не растерялся Лев Саввич.
Уже сцепившихся, их растащили маклеры.
- Если я когда-нибудь вас убью... – успокоился Штиглиц.
- Что тогда? Что?! – продолжал наскакивать на него Маков.


Глава восьмая. ПО  ВСЕЙ  СОВОКУПНОСТИ


- Сколько ж не виделись? – эти слова были произнесены одновременно, и одновременно приятели бросились в объятия друг другу.
Хозяин книжного магазина Дмитрий Ефимович Черкесов был бодрее и выглядел лучше обычного.
- «Селадон», - показал он таблетки. – Очень помогает!
«Как сделана эта фигура. Сколько воздуха!» - смотрел на него Александр Людвигович.
Тем временем, в задней комнате своего магазина, почти бесплотный, Черкесов выложил требушину и разлил по стаканам водку.
Они всегда высказывали друг другу свои впечатления, чувствования, мнения без запинки, без умолчания.
- Она тем очаровательнее, что в ней приятная внешность соединяется с любезным обращением, действующим так же отрадно на душу, как действует ее красота на зрение, - заметил Дмитрий Ефимович о Надежде Михайловне.
Они серьезно чокнулись.
- Все в ней и около нее ласкает взор! – эстетик по натуре и воспитанию, добавил Дмитрий Ефимович. – А этот седой, Китицын, что же? – он спросил.
Без утайки Александр Людвигович сказал.
- Нынешние молодые люди на женитьбу туги, - перефразировал Черкесов Корнеля.
Близкий к скопцам, он тем не менее отлично разбирался в проблеме полов.
Они выпили еще, поговорили о параличе духовных стимулов.
- Как, Варпаховского встречаешь? – еще спросил Черкесов.
- Мы кланяемся с ним на улицах и разговариваем о погоде, - барон Штиглиц ответил.
Солнце скрывалось за горизонтом, золотя последними лучами верхи волн морских и исчезая с ними в бездне.
- Так значит, не Китицыну перепоручили ленинское дело – Макову?! – вылил Дмитрий Ефимович остатки из штофа.
- Не Китицыну. Макову, - показал Александр Людвигович рукой. – Я убью его.
Устами барона и банкира как будто говорил злой дух, которого он не мог побороть.
Черкесов посмотрел на него таким взглядом, каким учитель смотрит на хорошего ученика, который вдруг поглупел в день экзамена.
- Ты прочитал слишком много книг и черезчур торопливо стучался в двери мудрецов! – философ из числа тех, кто применяет философию к делу, а не напускает на себя только ее тона, он вдвинул очки в футляр.
Он был прекрасен и спокоен, как архангел.
- Ты убьешь Макова, потому что или для того, чтобы? – внебрачный сын Монтеля и Ларусса, он спросил.
По потолку топали и играли дети. Штиглиц стащил одного, в задумчивости погладил по голове.
- По совокупности, - барон ответил. – Я убью его по всей совокупности.
Глава девятая. БЕСПЛОДНЫЕ  ПОПЫТКИ


Во вторник с самого утра он отправился в департамент герольдии, а оттуда – в Главное управление земледелия и землеустройства.
- Пора положить начало общественному кредиту! – велеречивый говорун, пустился он говорить без умолку.
Потом приехал в коммерческий суд.
- Открыть в России книгу государственных долгов! – с предрешенным упорством продолжил там.
Открыто в Общем собрании он порицал систему откупов и сильно восстал против строгости отечественного тарифа в Музее прикладных искусств.
- Тариф не уничтожает контрабанды, но, по моему мнению, стесняет торговлю и возвышает бесприбыльно цены на вещи! – так сказал.
Тряский и шумный экипаж привез его на кафедру уголовного права в училище правоведения.
- Каждый театр в государстве обязан давать маскарады для увечных воинов по два раза в неделю! – показывал он руками.
И сразу – в Воспитательное общество благородных девиц.
- Реорганизовать, - призвал с кафедры, - кадетские корпуса! Специальные их классы преобразовать в военные училища, общеобразовательные же – в военные гимназии!
- Урегулировать чинопроизводство устройством инспекторского департамента гражданского ведомства! Необходимо! – агитировал Штиглиц уже в чернорабочей больнице на Литейной и в заведении для глухонемых на Мойке.
- Регламентировать лов волжской сельди путем установления точных сроков лова и ограничением числа волокуш!.. – начал былои постыдно оборвался он на вечере в пользу недостаточных слушателей всех высших учебных заведений.
Эти слова были встречены ледяным молчанием.
Его пронизал резкий ветер.
Он понял, что его попытки в этом направлении окажутся бесплодными.
Все возбуждало отвращение: весь окружавший мир сделался переполнен отталкивающими чертами.
Толпа с внешними признаками нигилизма двигалась навстречу: стриженые женщины, длинноволосые мужчины и синие очки – настойчиво и грубо наглецы требовали снятия шляп у прохожих.
С эбеновой тростью наперевес Штиглиц вышел из экипажа – он принял вызов: встал на дороге и бил каждого, кто к нему подступал.
Бернеретта, встретившаяся в сенях, тут же запрыгнула ему на плечи, изрыгнула огонь, принялась жонглировать шариками.
«Да что же это за женщина такая?!» – решился наконец он спросить себя.
Одну минуту он недоумевал и вдруг, победоносно торжествуя, с презрительной улыбкой решил:
- Ба! Да она – истеричка, вот и все! Ей лучше бы быть в больнице, а не в фешенебельном доме!


Глава десятая. МАСКА  СМЕРТИ

Надежду Михайловну он нашел нервной и озабоченной.
Грусть ее безмерно усилилась, она была совершенно подавлена. Пустые наваждения не отпускали ее ночами. Говоривший с ней на балу Павел Трофимович Китицын с тех пор ни разу не засвидетельствовал ей своего почтения.
Волосы она оставила без украшений и отказалась от румян.
- Армян? – переспросил он.
- Румын! – передразнила она его.
Он преподнес ей эскизы Форена.
Ей было тяжело и скучно до слез. Холодное тупое отчаяние владело ее душой.
Он видел: сердце ее разрывалось и больно билось о ребра.
- Екатерингофская бумагопрядильня! – попытался он развлечь ее.
В пеньюаре, отделанном рюшем, с трудом она удерживалась от рыданий.
«Непостижимое предопределение судьбы поставило меня...» - не мог додумать он до конца.
Он подобрал с пола значок присяжного поверенного, сплющил в пальцах и опустил в аквариум.
Терпение его разрывалось, как ветхая ткань. Ему надлежало, да, принять на себя изрядную долю ответственности!
«Старею, - растравлял он себя, - взгляд суживается, приемы мельчают, мысль и слова становятся бесцветными!»
Смутные мысли беспорядочно теснились у него в голове.
«Что значит для человека, бросающегося в бездну, будет ли на дне ее одним камнем больше или меньше?» - коряво вдруг проклюнулось. – «Твоя душа, старательная, дидактичная и приверженная к форме, захочет дойти в своем заблуждении до конца!» - вспомнил Александр Людвигович гадание цыганки.
Часы пробили время – последний удар долго вибрировал.
- На Невском проспекте, за Аничковым мостом, в доме, где аптека, у инструментального мастера Гелгрена делаются новейшего изобретения бандажи для совершенного удержания выходящих грыж и кил! – истерически смеясь, принялась Надежда Михайловна пересказывать сообщения из «Имперской газеты», - В Литейной части в пятом квартале противу Преображенского цехгауза в доме придворного бекермейстера Гунина есть продажная девка!
Он видел: на лице дочери изгладилось всякое присутствие мысли и чувства. Она подняла руку к губам и поцеловала ее.
«Опиума еще не хватало или, не приведи бог, проходящего поезда!» - Александр Людвигович вскинулся.
Рванулась цепь, и муж перекрестился.
«Стало быть, надо избавиться!» - пришел барон к окончательному решению.
На его живом лице проступила маска смерти.


Глава одиннадцатая. СМЕРТЬ  ХУДОЖНИКА


Утро он провел на бульваре, рассматривая гравюры в окнах магазинов.
«Сколько интересного и даже важного пережито, и все это мелькнуло каким-то туманом!» - ему думалось.
Он чувствовал в себе сверхъестественную силу и мужество, равного которому еще не испытывал.
«Ее страсть дошла до предела, за которым безумие, нелепость, болезнь!» - понимал Александр Людвигович о дочери.
Со вкусом надушенная Мухина, в рисовальном, глумилась над древними.
- Коней! – показывала она руками. – Совсем не умели изобразить! Ни кистью, ни резцом! У Фидия ну прямо пряничные печенья!
- А у коней Рафаэля – человеческие профили, - ее поддержал Поленов.
Любовно красными и голубыми тонами он раскрасил аккумуляторы, зеленым и желтым – динамо-машину.
Лицо Александра Людвиговича вдруг сделалось похожим на свиное рыло.
- Молчать! – затопал он ногами и в ту же минуту Василий Дмитриевич почувствовал сильный удар по щеке. – Вон отсюда, мерзавец!
Случившийся поблизости Помазанский привез художника к близким. Полубесчувственного его уложили в постель.
«Жесточайшая нервическая горячка!» - понимали все.
Доктор Красовский приехал, пустил кровь, которая потекла натурально, к ногам приложил шпанские мухи.
Василий Дмитриевич лежал в постели, на высоком изголовьи, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то пристально глядели.
- Вижу, - говорил он протяжно, - вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они – бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай, ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу!
Дыхание сперлось у него в горле. Он умолк, зажмурил глаза, но через минуту снова раскрыл их, увидел, узнал Помазанского.
- Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! – Он протянул к арфисту руки, и тот обнял его. – Как я рад, что еще раз тебя увидел, - слабым голосом Поленов закончил. – Теперь все. Прости! – он покатился на изголовье.
- Помогите! Помогите! Кончается! – закричал Помазанский.
Двумя ударами раскаленного железа по обоим плечам доктор Красовский пытался привести художника в чувство. Поленов в последний раз на минуту открыл глаза и потом закрыл их навсегда.
- Вот те раз! Вот те на! – говорили все.
Покойник лежал в постели. На его лице изображались спокойствие и удовольствие.
Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину.


Глава двенадцатая. ПТИЧКА  В  ПОДВАЛЕ


В это же самое время Эрик Августович Пистолькорс возвращался в столицу из Москвы, куда он был откомандирован для приема касок.
От Петербурга до Москвы ехать было скучно: по сторонам железнодорожного полотна тянулись бесконечный северный лес и болота – обратно же двигаться, напротив, ему было весело: в купе со штабс-ротмистром оказалась совсем молоденькая особа, прелестная, как амур.
«Прелесть, если не новизны, то хотя бы свежести!» - Пистолькорс оценил.
Грудь его невольно выпрямилась, глаза блестели.
Поначалу сконфузившаяся, она церемонно опускала глаза, мешалась в словах и не отвечала на вопросы.
Она была одета в белое кашемировое платье, отделанное голубым басоном, и причесана дешевым парикмахером, чьи неловкие руки придали безыскусственную прелесть ее белокурой обворожительной головке.
Он разговорил ее и узнал все, что требовалось.
Она была мила во всех отношениях.
- Зачем я вас прежде не знал? – восклицал он.
Он влюблялся во многих женщин и обманывать их не только почитал за ничто, но еще находил в том удовольствие и даже материальную выгоду.
Черты ее наивного лица являли собой идеал ангельской непорочности.
Ее никто не встречал, до хрестоматийной тети она должна была добираться сама, Эрик Августович вызвался ее проводить.
- Он – человек очень набожный: каждый день в обедню для него вынимают три просфоры, - рассказывал Пистолькорс в экипаже. – Следит за каждой умственной новинкой. Везде он собирает изящность, рассыпанную в наружных предметах. Он – человек тихого, спокойного нрава и самых мирных наклонностей!
Беспечность натуры взяла в ней верх – никак она не предчувствовала той скотской западни, которая готовилась вокруг ее красоты.
Они заехали в магазин, прошли в заднюю комнату.
Мебель стояла из палисандра с плюшем. Картины кисти первоклассных мастеров, да, оживляли наготу деревянных панелей.
Пили чай, разговаривали о посторонних предметах.
«Похож на архангела!» - думала она, глядя на зачаделое, темнообразное лицо хозяина.
Эрик Августович Пистолькорс, изогнувшись, прижал ей к лицу платок, смоченный в эфире – тут же, поднявшись, Черкесов отбросил ковер и открыл крышку люка.
Вдвоем они перетащили ее, бесчувственную, в подвал.
Потом мужчины поднялись наружу, и Дмитрий Ефимович сполна расплатился со штабс-ротмистром.
Прибывшие через четверть часа Антонида Петровна Блюммер и Марья Арсеньевна Богданова навестили девушку.
Еще через час времени в заднюю комнату магазина вошел граф Граббе.
Кряхтя, он пролез в люк, осведомился об имени девушки и просил ее полюбить старика.
Чувствуя, как она дрожит в девственном целомудренном страхе, он, в свою очередь, не мог не предаться греховной похоти.

- Пойте, птички в саду,
    Разгуляться к вам приду!

– пел наверху Черкесов скопеческую песню.


Глава тринадцатая. НАУКА  УМИРАТЬ


В это же самое время Владимир Ильич Ульянов шел по направлению к Невской лавре.
День был скоромный, и дома он выпил три чашки чаю со сливками, но без хлеба и сухарей.
В церкви Св. Духа пели два хора певчих. Пение часто прерывалось возглашениями архипастыря.
«Ах, едрить твою!» - слышалось Владимиру Ильичу.
После службы он зашел к брату.
В странном настроении духа перед обедом громко он прочитал «Отче наш», а после стола три раза крестился. Он казался бледным и утомленным.
Крупская, жена брата, ходила по гостиной и щелкала пальцами. В ее костюме не было видно прибранности. Ее полные щеки были покрыты пылью искусственного румянца. Уродливая и угреватая, она была словно создана для подчинения и грязной работы. Будучи в детстве испугана нянькой, она косила глазами и была подвержена столбняку.
- Нация наша утратила свое политическое бытие из-за сопротивления животворным истинам спасительных идей, несущих семена преобразования и возрождения! – старший брат горячился.
- Выражать общие идеи – значит превращать селитру в порох! – предостерег Владимир Ильич. – Однако же превращать селитру в порох – вовсе не значит выражать общие идеи! – сам восхищаясь своим остроумием, заливисто он рассмеялся.
- Выбрасывать с легкой руки за окно всякое понятие о праве и справедливости?! – ахнул Александр Ильич.
- Выбрасывать! Непременно выбрасывать! – кандидат юридических и естественных наук, без колебания Владимир Ильич грассировал.
Разговор на минуту замялся.
Крупская смотрела внимательно. В цепких руках она держала что-то из лавки. Ее дикий и пытливый взгляд выражал старание отгадать на лице других впечатление, которое она производит, и предположения, которые это впечатление возбуждает.
- Я! Я умереть готов за правду! – закричал Александр Ильич.
- А я – за науку! – парировал Ильич Владимир.
«Узкий, сбившийся с толку фанатик!» - каждый подумал друг о друге.
Крупская слабо вскрикнула, закрыла лицо руками.
Дети во множестве обступили Владимира Ильича, взобрались на него, отстегнули брегет, лезли в карманы.
- Где присутствие души в человеке? – спросил он их.
Прикинув, сорванцы отвечали, что душа в голове, потому-де, что всякое рассуждение творится в мозгу.
- Нет! – не согласился он. – Душа в печени!
И в подкрепление этого привел текст из какого-то псалма, но из какого дети решительно не запомнили.


Глава четырнадцатая. ТАЙНА  СОЛНЕЧНОГО  ЛУЧА


- Сказку! – они потребовали.
Уторопленно Владимир Ильич рассказал им историю с молодым человеком, которого позорно наказали за то, что он дурно отзывался о некоторых женщинах.
- Еще! – дети не довольствовались.
- Хорошо! – Владимир Ильич согласился. Он был в словоохотливом настроении. – «ТАЙНА  СОЛНЕЧНОГО  ЛУЧА !» - он объявил.
В сгустившемся сумраке его лицо сделалось строгим.
- «Добрый солнечный луч! Мне скучно, - принялся говорить он тонким голосом, - у меня нет ни кукол, ни игрушек, как у других детей. Мама уходит на целый день на работу и запирает меня одну в этой маленькой комнатке. День такой длинный, такой скучный! Поиграй же со мной, добрый солнечный луч», - шептала Маня Ковалева, дочь бедной швеи, уходившей каждый день на работу, - Владимир Ильич объяснил. – И девочка протягивала бледные исхудалые ручонки к веселому игривому майскому лучу, который заглядывал в окно той маленькой бедненькой комнатки, где Маня жила вдвоем с матерью. Добрый солнечный луч уступил просьбе девочки. Он остался с нею и начал золотить своим сиянием и коротенькие темно-русые волосы девочки, и ее полинялое ситцевое платьице, и убогую мебель каморки. Он блестел тысячами искр. Девочке стало вдруг так весело в обществе солнечного луча, что она, привскочивши и радостно улыбаясь, принялась бегать за ним, прыгая, протягивала к нему ручонки, называла его ласковыми именами, припевая что-то. Веселый приветливый солнечный луч заменил в этот раз довольной теперь девочке подруг и игрушки. Болезненное личико девочки зарумянилось, большие темно-серые глаза ее заблестели, губки улыбались и, глядя с любовью на веселый майский луч, она спросила как-то робко: «Добрый солнечный луч, отчего ты так весел всегда и светишь так тепло, ласково?» Ласково улыбнулся солнечный луч бедненькой девочке и стал шептать ей, играя радугой в трехгранном стеклышке, кем-то забытым тут на окне: «Это моя тайна, Маня, но я открою ее тебе потому, что я люблю тебя. Ты, Маня, хорошая девочка, ты редко плачешь и жалуешься, ты любишь свою маму, ты любишь весь мир Божий, - и за это я скажу тебе свою тайну, которой не знают ни злые люди, ни злые дети – поэтому-то они и смотрят так неприветно и угрюмо, как осенний холодный мрачный день. Видишь ли, Маня, я всегда весел и счастлив, потому что я никогда не думаю о себе, потому что я живу только для того, чтобы светить и греть, потому что чужое счастье, чужая радость – мое счастье, моя радость! Всякая улыбка, которую я вызываю на губах людей еще более увеличивает мой блеск. Чем больше я свечу и грею, тем светлее и теплее мне самому. Вот моя тайна, Маня! Вспомни ее, когда тебе будет скучно или тяжело и передай ее всем, кто захочет быть всегда веселым и счастливым, ясным и приветливым, как солнечный луч!»
Голос Владимира Ильича дрогнул, и он попросил чаю с ромом.
- Маня! – смеялись дети. – Минетка! Шлюха!


Глава пятнадцатая. ВЫЗВАЛ  И  УБИЛ !


«Людей резать, надо же! - не мог Александр Ильич понять брата. – Наука, видите ли. Нет, мы пойдем другим путем!»
Он вышел из дома и взял направление.
Дом, с виду подозрительный и зловещий, стоял в Гродненском переулке.
- За что дрался Прячников? – спросили из окна.
- За жену, - ответил Александр Ильич условленное. – Молодцом поступил. Вызвал и убил!
Его впустили.
Привычно он огляделся по сторонам: все по-старому. Комната обильно, но грубо меблирована простой крашеной мебелью. Светло-красная бархатная скатерть брошена на плохонький хромой стол, у великолепных канделябров самого изысканного вкуса розетки самого обычного стекла, очень дорогая стеклянная ваза пробита посредине ударом ноги, и проволочные швы скрепляют на ней звездообразные трещины, турецкие трубки, наргиле, кинжалы, ятаганы, персидские и индийские туфли загромождают диваны и стулья – и тот же расстроенный рояль.
Моника Терминская сидела за клавишами. Пространный и прохудившийся дом, как бы желая способствовать ее вдохновению, вторил на всех углах тому, что она играла. Музыка заглушала прочие звуки.
- Чимароза? – Александр Ильич знал.
- «Горации и Куриации», - кивнула та. – Вариации.
Еще ребенком она фигурировала в уголовном суде. Ее имя изредка упоминалось в «Имперской газете». Девушка, дышущая чисто животным здоровьем и опьяненная жизнью пробуждающейся природы. В ярко-цветочном батистовом платье с глубоким разрезом у ворота.
Ненадолго она перестала играть, и тогда стало слышно, как работает печатный станок.
«Глубокоуважаемый шкаф!» - Александр Ильич ждал, и вот, наконец, его дверца раскрылась.
Из потайного хода в комнату вошли трое.
Беклемишев, отставной полковник.
Солнцев, изюмский предводитель дворянства.
Гаврилов, без определенных занятий.
Одинаковые наклонности, стремления и вкусы сроднили их, как братьев. Эти люди скрывали не только общую тайну, но каждый из них обладал своим маленьким личным секретом.
- Хвоста не привел? – более достойный быть атаманом разбойничьей шайки, нежели первым представителем дворянства, пусть даже захолустного, Солнцев спросил.
Всем памятен был случай, когда Ульянова-старшего выследил Краузольд. Впрочем, тогда достаточно они  порезвились, подсунув ищейке не то.
- «В баню иду, в баню!» - они хохотали и повторяли.
На этот раз было чисто.
Александру Ильичу передали пакет в «Имперской газете», и он бережно принял его.

Глава шестнадцатая. СОБЫТИЯ  ИДУТ ЧЕРЕДОМ


Сразу же Александр Ильич принялся заходить во все без разбора лавки. Он делал мелочные покупки, расплачивался крупными купюрами и забирал обильную сдачу.
- Вмешаться, может быть? Остановить? – Тургенев вдруг занервничал. – Прекратить это положение?
- Ни в коем случае! – Толстой не допустил . – События должны идти своим чередом. Этот человек отрекся от своей старой жизни, от своих бесполезных знаний, от своего ни к чему не нужного образования. Это отречение доставляет ему наслаждение, сейчас все для него легко и просто. Дальнейшее он уяснит себе позже.
- На каторге? – Тургенев пожался, будто от холода. – Славная штука!
Они дали Александру Ильичу уйти и не остановили его.
- Вообще что вы думаете о всей этой истории? – спросил Тургенев.
- Она настолько остроумна, насколько же удалена от реальной жизни, - ответил Толстой. – Взять, хотя бы, тот эпизод, помните, когда барон Штиглиц в лесу на дереве совокупляется с русалкой? – он улыбнулся.
- Или когда на завтраке с маркизом Брендальданом в замке Темаус они едят человеческую ногу, Черткова? – Тургенев рассмеялся.
- Или когда Тройницкий вдруг превращается в слона!
- А Надежда Михайловна у себя под юбкой обнаруживает свечное производство!
- А Владимир Ильич рожает двойню!
Вспоминая все новые моменты, они свернули на Пантелеймоновскую. За клавишами старой маленькой фисгармонии, предназначенной к тому, чтобы носить ее за спиной, неузнаваемый, покусывая губы, сидел Китицын.
- Ловит Варпаховского. Поймает? – спросил Тургенев.
Он знал – предчувствия Толстого порой равносильны ясновидению.
- Поймает – не поймает! – Толстой отмахнулся. – Да разве же дело в этом?! Животные и самолюбивые похотения главенствуют! Своеволие и разнузданность обуяли всех!
«Человек, уму и сердцу которого дороги судьбы русской умственной и общественной жизни!» - знал о нем Тургенев.
Было пасмурно, но дождь не шел – можно было ждать сносной погоды.
Толстой махнул шляпой закрытому экипажу.
- Графиня Мойра, - комментировал он. – едет к епископу Головинскому. Опять исповедоваться, в том же самом.
- Она сильно постарела и потому стала навязчивее, - Тургенев вздохнул.
Он чувствовал, что знает куда меньше Толстого, которому все было известно наперед, но делал вид, что тоже не лыком шит.
- Шиит! – улыбнулся Толстой.
Тут же раздался глухой удар, потрясший воздух – это взорвался Охтенский пороховой завод.


Глава семнадцатая. САМЫЙ  БОЛЬШОЙ


- Свое слово он держит, -  Толстой комментировал. – Обещался взорвать и взорвал.
- Сказано – сделано, - Тургенев подстроился. – Таинственный Ленин!
- Ну, не такой уж таинственный, - Толстой хмыкнул. – На мой взгляд, достаточно все прозрачно.
- Кто он? – Тургенев не удержался.
- В настоящем случае это вне вопроса, - Толстой уклонился.
- Ульянов... Владимир Ильич, - постарался Тургенев скрыть разочарование, - вернул Черткову его кресло на колесах?
- Вернул. На что ему?
- Девушка, та, в подвале Черкесова, несет ли особую смысловую нагрузку?
- Нет. Просто одна из многочисленных жертв негодяев.
- Барон Штиглиц читает мысли? – Тургенев не останавливался.
- Не все и не всегда, - Толстой шел рядом.
- А этот Половцов когда-нибудь откроет рот?
- Когда придет время.
- Как сделать так, чтобы время пошло быстрее?
- Развернуть «Имперскую газету».
- Ваше противостояние с епископом Головинским?
- Оно никого не волнует.
- А Краузольд, что ли, впрямь утонул?.. Что было в пакете, который ему подсунули?
–  Корсет и чулки Имельды Юльевны! – Толстой рассмеялся.
- Молдавский михмандар? – Тургенев ускорился.
- Вернулся в Турцию, - Толстой тоже прибавил шагу.
- Наталья Александровна Меренберг – какое отношение к Пушкину?
- Она его родная дочь.
- Родит вообще государыня?
- Прежде должны родиться реформы.
- У Мухина, что ли, самый большой?
- Самый большой у меня.
- Чье нынче царствие? Здесь неясно.
- Божие. Царствие Божие.
- Два. Тридцать два. Двадцать. Четыре?! – начал Тургенев выдыхаться.
- Числа! Двойка поражает нас в чудесном равновесии двух полов, разрушить которое не смогла никакая наука – она явлена в наших ушах и глазах. Число тридцать два написано в наших устах. Двадцать же, разделенное на четыре, демонстрирует неизменное частное в пальцах наших конечностей, - ничуть Толстой не затруднился.
- Кто отказывается ненавидеть зло? – Тургенев капитулировал.
- Тот становится его орудием, - Толстой принял.
Какой-то лихач мчался навстречу им.
- Штиглиц, - Толстой показал. – Едет убивать Макова!


Глава восемнадцатая. НЕ  ПРЕДУВЕДОМИВ  НИКОГО


По своему телесному строению, он знал, он является избранным организмом, существом с могучей физической складкой, наподобие Бьёрнсона или Рузвельта.
«Такой же! Точно такой, как мы! – в разное время ему говорили они. – Ваша матушка, милостивый государь, должна была произвести вас на свет в эпоху рыцарей Круглого стола!»
День погасал.
«Не предуведомив никого, - думал Штиглиц, - я...»
Кучер подбоченился на своих козлах.
«Я грелся у камина, - вспоминал Александр Людвигович, - когда в комнату вошел...»
Точно не вспомнилось: Рузвельт или Бьёрнсон. На его лице ничего не было написано, он держал в руках портфель и со спокойным духом сказал, что у него нет ни денег, ни шапки, ни теплых сапог. «Я дам вам шапку и сапоги, - пообещал ему Штиглиц, - а сколько потребуется денег?» И тот, могучий, дал понять: немного – тысячи три.
- Готово! – закричал мостовой унтер-офицер – карета полетела по мосту, и воспоминания исчезли.
Мужик с красным наростом на носу, в мундире эстандарт-юнкера, прогуливался на Елагинской стрелке.
Частный пристав, хорошо одетый, шел по Обуховскому проспекту.
Из дома купца Мижуева на Моховой, позевывая, вышел купец Мижуев.
- Где же   о н , в самом деле? – вглядывался Александр Людвигович.
На Симеоновском мосту!
- Защищайся, выперд! – Штиглиц выскочил ему наперерез и схватил за горло, как это делал Бьёрнсон.
Казалось, он возник из слюны собственного бешенства. Охотничий костюм рыжей кожи преувеличивал его сложение – среднее, как и его рост.
Коленкой тут же Маков дал ему по яйцам – оба упали и покатились по дощатому настилу.
«Плакали мои сосульки!» - мелькнуло у барона.
Маков подмял его под себя и что-то делал с ним.
Глаза Александра Людвиговича помутились.
Тройницкий, сильно укрепившийся здоровьем, смотрел на них, как бы тяготясь пошлостью обыденной жизни...
Потом, дома, изнеможенный сильными впечатлениями дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении – телесные силы отказались ему повиноваться: он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло, воздух очистился, и солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве.


Глава девятнадцатая. НЕ  ПОЗДНЕЕ  СУББОТЫ


Пожалуй что Лев Саввич Маков уже знал, кто такой Ленин.
Догадывался он и о том, где производят поддельные купюры.
А Варпаховский – тот вообще почти был у него в кармане.
«В четверг и закончим, - Маков прикидывал. – Три дела сразу. В пятницу самое позднее!»
Чиновник особых поручений находился в приподнятом состоянии духа. Он разыскал и только что вернул графу Фермору палатку, ту самую, украденную: ста двадцати футов длиною, поднесенную городом Кенигсбергом. Обрадованный граф положил ему на стол значительный подарок в несколько сот рублей.
- Уже несколько месяцев, - ответил Лев Саввич кому-то и вышел из питейного дома Пискунова.
Он был нездоров желудком и выпил там несколько рюмок пенника, смешанного с толченым перцем.
«В пятницу, - намечал он. – Не позднее субботы!»
Какой-то военный генерал и какой-то статский поклонились Макову, с жадным любопытством оглядывая его даму.
«Да я с дамой, - осознал он вдруг. – Увязалась от стойки!»
Он высвободил руку, за которую та цеплялась, развернул, дал коленом под зад.
Стемнело, во рту был привкус перца, немного Льва Саввича коробило, какой-то обер-кондуктор свистнул ему вслед.
«Его сиятельство с ночным поездом уехал на охоту!» - мысленно, чтобы не забыть, повторял Маков пароль на четверг.
Он шел мимо Михайловского сада. Деревья, освещенные луной, прощально помахивали ему ветвями.
Карета на восьми рессорах настигла его на Симеоновском мосту, грубо позорные слова прозвучали – как-то смешно поджимая губы и вытаращивая глаза, Штиглиц схватил его за горло.
Давно уже Лев Саввич считал банкира за собаку и каналью.
Схватившись, они покатились по настилу моста. Внизу, справа и слева, плескалась вода. Немного Льву Саввичу удалось придушить противника, тот, впрочем, больно укусил его в отвисшую губу.
– Обыкновенная история по нынешним временам! – услышали они оба голос Тройницкого.
С несколькими бутылками вина тот сидел на перилах.
Лев Саввич Маков собирался уже додушить врага до конца, как что-то неумолимое толкнуло его в голову, потащило за спину, перевернуло, обнажило живот, он почувствовал холод стального лезвия – чик! чик! чирик! – профессионально Владимир Ильич делал надрезы – хлынул поток крови, беспощадные пальцы вторглись, вырвали печень вместе с желчным пузырем и селезенкой.
Покончив, Ульянов уложил трофей в берестяной короб и побежал, видимо, спеша предупредить грозу и не попасть под дождь.


Глава двадцатая. ПЕВИЦА  ВИАРДО


В тот же вечер с правой стороны Большого театра у подъезда, предназначенного для театрального персонала, собралась густая толпа – общество, за неимением политических и гражданских интересов, жаждало наслаждений искусства. Собравшиеся ожидали выхода знаменитостей.
Первым, в шубе нараспашку, вышел Рубини, за ним плотно закутанный шарфом Тамбурини. Их приветствовали криками «bravo!» и проводили до карет.
Немного позже с кровельными ножницами вышел словак-жестянщик, за ним с канарейкой в зубах выбежала пятнистая кошка.
– Ее густой мягкий контральто, обработанный в хорошей школе, ласкает и нежит ухо, как виолончель Серве! – горячечно говорил Тургенев.
– О ком вы? – не понимал Толстой, взглядом провожая мурку.
– О ней! О ней! О ком же еще?! – глаза Тургенева вращались, его подбородок отвалился, все мускулы лица были в движении. Он задыхался и едва мог говорить.
Курносый фисгармонист, аккомпаниатор вышел и за ним – барыня, дюжая, как мужчина, весьма некрасивая, с высоко закинутой головой, со смелым и повелительным взглядом и широкой поступью. Черты ее лица носили отпечаток ее сердечных порывов. От нижней губы шла какая-то странная полоса, как борозда, проведенная страстями. Ее улыбка выражала милость, соединенную с величием.
Тургенев вздрогнул, пламенная краска пронеслась по его лицу, его лицо заблистало восторгом.
– Виардо! – ревела толпа. – Полюшка! Поля!
Густые, черные, разбитые космами волосы закрывали ей половину лица.
Кожанчиков и Мухин, стоявшие на проходе, бросились к ней, схватили за платье, оборвали шлейф и, раздернув его пополам, убежали каждый со своей частью добычи.
– Так подойдите к ней. Вы! – Толстой подтолкнул. – Мне кажется, с ней можно договориться.
– Да кто я рядом с нею? Кто я и кто она?! Она же выше на голову! Как я могу?! – Тургенев хохотал до истерики. – А впрочем, была не была! – он ринулся в толпу, кого-то затоптал, опрокинул, успел вскочить на запятки кареты. Русачьи малики рябили у него перед глазами.
Они пронеслись по Сенатской площади, через Неву, мимо Биржи, на Дворцовую площадь, по набережной мимо Эрмитажа, по Летнему саду и Большой Садовой.
– Entendons nous! Bonne chance! Les sept merveilles du monde! Cela n’est pas plus fin que ca! Il faut le battre le fer, le broyer, le petrir! Passer par dessus foutes ces finesses de sentiment!* - кричал он ей, разбив стекло, внутрь кареты.
Они домчались до самой ее квартиры в бывшем доме Демидова на углу Михайловской и Невского проспекта.
Он высадил ее из экипажа, смеялся, плакал, целовал ей руки, проводил на лестницу и даже слегка притиснул.
Она не увидела его – он для нее был улицей.






ЧАСТЬ  ДЕВЯТАЯ


Глава первая. БЛАГОЧИНИЕ  И  ГЛУМОТВОРСТВО


Между тем, время шло вперед.
Все шло как по писаному.
Комфортабельные гостиные были освещены светом карсельских ламп.
Потоки света, играя в чеканке серебряной утвари, рассыпали тысячи искр. Частые тосты сопровождались пушечными выстрелами, звуками труб и музыкой – обеды длились до самого вечера.
Театры трещали от рукоплесканий, по залам пробегали мгновенные электрические искры.
Общество составило свой круг, не нуждавшийся в дальнейшем развитии и довольный собой.
Душевное и телесное спокойствие считалось бесценным сокровищем, целью жизни.
Лишения, понесенные одними, искупались наслаждениями, получаемыми другими.
Фураж сделался необыкновенно дешев: четверик овса стоил на рынке пять копеек, сено же – четыре или пять копеек за пуд. Икра продавалась по восьми, шести рублей и пяти рублей семидесяти пяти копеек за пуд.
В моду вошли половинчатые чулки, наподобие сапожков. До половины икры темного цвета, а от половины до колена – белые.
Город принимал пустеющий вид – то был один из признаков поздней петербургской весны.
На дачах начинала преуспевать культура орхидей.
В пригородных петербургских рощах духовенство крестило кукушек.
Прибавилась бездна новых фактов.
В семнадцатый раз князь Мещерский обличен был в мужеложестве.
Графиня Мойра уехала в Рагац лечить нервные боли, происходившие от суетливой столичной жизни.
Барон Штиглиц занимался делами одной железной дороги и уезжал из дома с утра, а возвращался поздно вечером.
Тургенев уговорил Толстого из гостиницы переехать к нему на квартиру (ее он снимал на Фонтанке, у Аничкова моста, в доме Степанова, занимая нижний этаж этого дома), на что Толстой согласился.
Ни холод, ни лишения не могли удержать Половцова: ежедневно Александр Александрович являлся с визитом к Надежде Михайловне, иногда даже по два раза на день.
Состоялось высочайшее повеление: соблюдать благочиние и воздерживаться от глумотворства.
Государь разъезжал в экипаже, заложенном на манер французской почты, с бубенчиками, звон коих слышен был весьма далеко.
– Строгий, повелительный, неумолимый! – показывал в руке Мухин.
Революционные агенты всячески старались возбудить народ, но все их усилия до поры были тщетны.


Глава вторая. КОММУНИЗМ  И  АНАРХИЯ


Ровно в восемь затрещал звонок, явился посыльный и передал записку: «Ждите!»
Владимир Ильич убрал в потайной шкаф препараты, застелил стол свежей скатертью.
«Почерки бывают похожи», - отгонял он мысль, но она возвращалась.
В зеркале он видел лицо, моложавое и красивое, монгольского плана.
«Еще могу нравиться женщинам», - думал Ульянов.
Пробило девять. Он приготовил замороженную бутылку мума.
В десять он поставил на стол корзинку с дюшесами.
В одиннадцать часов ровно какими-то судьбами дверь распахнулась, Владимир Ильич вскочил – какой-то человек в почтальонской одежде вошел.
Ульянов сглотнул: Варпаховский! Его манеры были дружественны.
– Злонамеренные покушения? На государственный и общественный строй? – ничем Владимир Ильич не выдал себя. – Нарочитое подстрекание обывателей?! – смеясь, протянул он руку непрошенному гостю. – Вы полагаете, коммунизм и анархия?! – сделался Ульянов до неприличия весел. – Вы положительно верите, что...
– Разумеется, нет! – мягко Варпаховский ушел в сторону, и Владимир Ильич увидел Тройницкого.
Убежденный враг всякой предержащей власти, ни во что не веривший и питавший честолюбивую мечту ниспровергнуть монархию и уничтожить религию, похоже, полностью тот излечился от некогда снедавшего его недуга.
На нем был свободный спортсменский костюм: мышиного цвета бриджи, высокие сапоги со шпорами и темный английский пиджак с зеленоватым оттенком, застегнутый до самой шеи, с отложным воротником и со складками спереди и сзади.
Он был далеко не урод и, судя по всему, имел здоровую печень: лицо правильное, глаза выразительные, улыбка играла на его устах – гримаса: проглядывало в ней смешанное выражение презрения, ласки, удовольствия и досады.
– Название, надо же, для сыра! – намазывал Варпаховский масло на белый хлеб.
– Какое же? – взглянул Тройницкий. – «Бор!»
Между тем, уже он начал постукивать пальцами по столу. Владимир Ильич знал, что это постукивание было обычной прелюдией к серьезному разговору, но не мог догадаться – к какому.
Молчание длилось несколько минут. Ульянов закрыл глаза.
Наконец, Тройницкий спросил:
– Может быть, вы хотите спать, Владимир Ильич?
– Да. Вы меня извините. Я устал, - ответил он.


Глава третья. СРЕДИ  БУРЯТ


- Я никогда не смотрю на предмет, не думая о нем, и не смотрю на него, не видя его! – говорил Тройницкий.
- Я получил воспитание настолько тщательное, насколько позволяли обстоятельства и местные условия! – говорил Варпаховский.
- Вот выпал сегодня свободный вечер, и я собрался! – говорил Владимир Ильич.
Разговор как-то не клеился – все было отрывисто.
- Можно смело держать заклад тысячу против одного! – говорил Тройницкий.
- В Москве, в собственном доме у Красных ворот, в приходе Трех Святителей! – говорил Варпаховский.
- Жизнь среди бурят, да, изобилует занятными инцидентами! – говорил Владимир Ильич.
Говорили долго и иносказательно.
- Все  и всякое проходит мимо очей как тень, но тела не дощупаешься! – говорил Тройницкий.
- К чему закрывать дверь конюшни, когда лошадь ушла? – говорил Варпаховский.
- Как фамилия кучера? – спросил Владимир Ильич.
- Конкин, - ему ответили.
Эффект был произведен.
- Мы ждем толчка – он не замедлит! – говорил Тройницкий.
В правильных чертах его лица было что-то пикантное; в его наружности и уме были все данные для того, чтобы нравиться.
- Буря перейдет в шквал! – говорил Варпаховский.
Дважды два для него никогда ничего не значили.
- Ха-ха! – загорелся Владимир Ильич жаждой спора. – Монтень: лучший способ внушить отвращение к правдоподобному – это вбивать его в головы в качестве доказанного!
- Не в головы! В жопы! Вбивать! Осиновый кол! – Тройницкий загрохотал.
- Послушайте: дом, - нервно завозился Варпаховский на стуле, - одноэтажный, старый, вальяжный. Стоит справа от широкой подъездной дороги, обсаженной серебристыми тополями в два ряда с каждой стороны. Главное здание имеет форму большого угла, более короткая фасадная сторона которого обращена к подъездной дороге, а более длинная образует со служебными постройками, лежащими дальше вправо, большой в глубину и ширину двор. В глубине этот двор по всей ширине ограничен проходом из кухни к дому, застекленным со стороны двора. Главный вход в усадьбу со стороны подъездной дороги построен в стиле древнегреческого пантеона во всю ширину главного корпуса здания, ограничивающего двор. Четыре широких мраморных ступени с трех сторон ведут к возвышению, ограниченному шестью колоннами спереди и по три с боков.
- И что же? – приготовился Владимир Ильич возражать. – Что с того?


Глава четвертая. ВОЗГЛАВИТЬ  ПАРТИЮ


- Две из них половинчатые, - сделал рассказчик Ульянову жест погодить, - слиты с корпусом главного здания. На капителях колонн, представьте такое, покоится высокий ГЕЗИМС, идущий далее по фасадной стороне, а на лицевой пантеона – переходящий в треугольную стену, ограничивающую его крышу, - карандашем набрасывал он на салфетке. – Остальная фасадная часть дома состоит из высоких, одно к одному расположенных окон, аркообразных наверху. Внизу под ними выступает массивный цоколь, иммитированный под массивные камни. Сторона главного корпуса имеет такие же окна и цоколь, а на место ГЕЗИМСА выступает вперед крыша,   п о р т я щ а я   вид всего здания!
В комнате стояла духота. Ножки стульев скрипели. Поухивало в камине. Тщательно Тройницкий присыпал солью грушу. Маятник часов замер. Пахло канделябрами. Рогатый софизм полз по скатерти.
- Нужно ли этот дом   р а з р у ш и т ь   , - Варпаховский спросил, - или пусть новое поколение   п о – п р е ж н е м у   ступает на этот порог?
- Пусть новое поколение ступит на этот порог и разрушит дом! – ответил Владимир Ильич.
Тройницкий переглянулся с Варпаховским.
- Хотите возглавить партию? – Тройницкий спросил.
Владимир Ильич подумал, что ослышался.
- Раз шесть за ночь, - ответил он невпопад и показал руками.
- Хотите. Возглавить. Партию? – повторил Тройницкий.
Мордовский костюм на нем самом вдруг перестал нравиться Владимиру Ильичу: слишком пестрый.
- У партии, - хрипло он ответил, - уже есть главари. Вы оба.
- Я – серый кардинал, идеолог, - Тройницкий подзевнул. – Пролетариат, классовая борьба, друзья народа, эмпириокритицизм нового типа, всё такое. Что же до Варпаховского – он лишь организатор. Талантливый. Организатор масс.
«Подите, растолкуйте человеческие причуды: партия!» - мелькнуло у Владимира Ильича.
- Нам нужен   в о ж д ь  ! – сказал Тройницкий, как из пушки выпалил. – Безжалостный. Потрошитель. Вы! Ваш бюст будет красоваться на каждом камине. Соглашайтесь!
Владимир Ильич поднялся, затеплил погасшую было лампадку перед образом Спасителя.
- Возьмёте себе псевдоним, - обнимали его Тройницкий с Варпаховским. – Яркий, звучный, хлесткий!
- Уже есть, - Владимир Ильич улыбался. – Со студенческих лет.
Ему недостаточно было бы, подобно Колумбу, открыть Америку – он хотел открыть их несколько.


Глава пятая. ЗАВТРАК  С  ФРАНЦУЗОМ


- Сегодня у меня завтракал Эмиль Золя, - объявил барон Штиглиц.
- Он, что же, здесь, в Петербурге? – удивился Черкесов.
- Да. Хочет наисать двадцатитомную эпопею: характеры, темпераменты, добродетели и пороки. Из русской жизни. Я поселил его у себя.
- Не слишком ли опрометчиво? Он – человек самой зазорной нравственности. Надежда Михайловна – девушка. Не вышло бы неприятностей!
- Она брала уроки борьбы у цирковой девицы, - улыбнулся барон. – Пусть хоть чуть-чуть развлечется.
- Он станет с нее писать добродетель, - кивнул Черкесов. – С кого же порок?
- Я познакомлю его с тобой! – воскликнул Александр Людвигович, и оба они рассмеялись.
В задней комнате магазина по обыкновению было опрятно и уютно. Подлинный, на стене, висел набросок Шардена: старушка с дикобразом на коленях: итальянский карандаш, французский мел, фламандская замшевая бумага, немецкие кнопки.
- Совсем недавно такой же, - показал Штиглиц пальцем, - украден был в Париже у баронессы Конантр!
- Написан в той же теплой манере, что и «Кормление умирающего» из Венского музея, - согласился хозяин. – Этот Золя, он здоров?
- Жалуется на боли в пояснице, на песок в моче, на сердцебиения, - Александр Людвигович чокнулся, выпил, закусил требухой. – Слава Всевышнему, печень в порядке!.. Доктор Красовский распознал в его нравственном складе и телосложении все характерные признаки прирожденной эпилепсии, как-то: сочетание великодушия и жестокости, грусти и веселости, недоверия и чрезмерной открытости, отсутствие истинного чутья к добру и злу, упорство в преследовании фантастических целей – и притом эта неодинаковая длина рук и болезненная нервность! В бытность шестилетним мальчиком он подвергся насилию...
- Князь Мещерский?
- Слуга в собственном доме, Мустафа. Араба, разумеется, выхолостили, но у Эмиля с тех пор – практически прямая проходимость.
Какой-то шум раздался, как показалось Александру Людвиговичу, снизу.
- Его повести, - заговорил Черкесов чуть громче прежнего, - довольно убогое, согласись, обрамление для весьма тощих сентенций, а каждый его образ – не цельное, живое существо, а мозаика из фраз! События же, - он показал рукой, - развиваются сами по себе, а отнюдь не в силу неумолимых законов причинности!
- Сентенции, - не согласился Александр Людвигович, - по моему разумению, отнюдь не должны быть жирными, в то время, как образ лишь выигрывает от мозаичности. Что же касаемо законов причинности, то действуют они далеко не всегда, как и, увы, причинные наши места!
Они немного поспорили, но ничуть не поссорились.
Когда Штиглиц ушел, Черкесов открыл крышку люка и выпустил из подпола раскрасневшегося гофмейстера Куломзина.

Глава шестая. ЦЕНА  ТЕКСТА


- Золя, - не выдержал Тургенев, - все же хороший писатель или плохой?
- Мопассан, Золя, Доде, - скривился Толстой, - все они – авторы без стиля! Они практикуют письмо, одновременно служащее им убежищем и средством демонстрации тех ремесленнических операций, которые, они полагают, им удалось изгнать из эстетики, ставшей чисто пассивной. Известны их высказывания о важности работы над формой, известны все наивные приемы Школы, с помощью которых та переделывает естественные фразы во фразы искусственные, фразы, призванные заявить о собственной литературности; то есть в данном случае – объявить цену, которой стоила работа над ними. Известно также, что стилистика того же Золя, увязывая мастерство с областью синтаксиса, оставляет лексику как материал, данный до Литературы. Хорошо писать – а это-то и становится отныне единственным признаком литературной принадлежности произведения – значит самым простодушным образом переставлять дополнения с их обычного места, выделять слова, полагая тем самым добиться «экспрессивного» ритма. Так вот, - Толстой показал рукой, - экспрессивность – это миф! Экспрессивность на деле – это всего лишь условный образ экспрессивности!.. Это-то условное письмо, - он продолжил, - стало предметом постоянных восторгов со стороны школьной критики, для которой цена текста определяется зримостью той работы, которой он стоил. Нет ведь ничего более впечатляющего, чем различные перестановки дополнений, аналогичные манипуляциям рабочего, подгоняющего на месте тонкую деталь. Что восхищает школьную критику в письме Мопассана или Золя, так это сами литературные знаки, отрешившиеся наконец от своего содержания и со всей прямотой утверждающие Литературу как явление, начисто лишенное связей с любыми иными языками; тем самым они как бы учреждают абсолютно идеальное понимание вещей. Занимая промежуточное положение между пролетариатом, полностью отлученным от всякой культуры, и интеллигенцией, уже успевшей усомниться в Литературе как таковой, средняя клиентура начальной и средней школы, то есть, вообще говоря, мелкая буржуазия, обрела в художественно-реалистическом письме – при помощи которого сочиняется добрая часть коммерческих романов! – привилегированный образ Литературы, сплошь испещренной знаками собственной литературности. При таком положении дел роль писателя заключается не столько в том, чтобы создать произведение, сколько в том, чтобы поставить потребителям литературу, которую те сумеют распознать даже на расстоянии!..
Слова, раскачиваясь и пружиня, летели почти без остановок.
Толстой убрал под себя левую, подтянул штанину и протянул правую ногу мальчишке, который бережно принял ее.
Сосредоточенно Тургенев курил и читал «Имперскую газету».
Пахло свежепроданным кофе, шафраном, ваксой.
В ловких руках мелькали сапожные щетки.


Глава седьмая. ДИКАРЬ  ИЗ  АВСТРАЛИИ


С его появлением в дом вошли бульварное остроумие, злые намеки и грубые бестактности.
Его борода пахла абсентом.
Все в нем было противно природе и возбуждало порочные желания.
В подарок Александру Людвиговичу из Парижа он привез стул с инкрустацией из золоченной бронзы
- Приводит в действие причины, таящиеся в недрах души, и достигает мощных результатов, - о госте приемной дочери рассказал барон. – Ты не найдешь у него мелких указаний, которые отвлекают внимание читателя, назойливо шепчут ему в ухо, каково мнение автора о данном факте. Он пишет так, словно в мире существует лишь бездонная глубина идеи, которую он, Эмиль, выдвинул, и дух, который он открыл в ней!
Отравленный всеми видами наслаждений, придуманными человечеством, одновременно коренастый и хилый, со смуглым лицом, похожим на маску марионетки, он курил французские папиросы на русский манер, бросая их после трех затяжек.
Она смотрела на его острый нос и видела вожделение в его глазках.
Умышленно возбужденным взглядом он смотрел на нее.
Она спровоцировала его на несколько рискованных комплиментов и, сделав вид, что находит, что он слишком много себе позволяет, оборвала его на самом патетическом месте.
- Говорят, вы дурно смотрите на женщин? – спросила она.
Дерзким фамильярным жестом он заложил руки в карманы панталон.
- Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ничто не может заменить мне женщину. Женщины всех классов представляются мне одинаково интересными. Все женские возрасты – мои любимые возрасты! – он смеялся.
Его смех напоминал смех продажной женщины.
Он подошел к ней и коснулся ее руки – она с ужасом отпрянула.
Что-то он спросил у нее на ухо. Это было уже не бесстыдство, это было кощунство.
- Почему вы спрашиваете меня о таких вещах, точно дикарь, привезенный из Австралии или Африки?! – возмутилась она.
Тотчас Надежда Михайловна превратила гостиную в аудиторию и начала распространяться о современной морали, причем явственно давала понять, что ее поучения относятся напрямую к нему.
Ее слегка подведенные брови и искусственная синева под глазами, ее тонкая шея, ее изысканный маникюр и изящные ножки в атласных туфельках и совершенно прозрачных чулочках – все эти привлекательные мелочи окончательно опъянили его.
Он схватил ее за руку, которую она не протягивала ему.
- Ваша чистота ярит меня! – зарычал он.
Человек, который противоречил всем ее понятиям!
Большой хищник, волк по женской части, он приподнял ногой кончик платья, чтобы увидеть, какая у нее надета обувь. Имевший о женщинах самое грубое и материальное понятие, он распустил крючки на ее корсете.
Ее грудь высвободилась из-под гнета.
Она почувствовала что-то вроде удовольствия.
- Я ставлю силу выше ума! – с бешеным желанием удовлетворить свои вожделения, он бросил ее на зеленый диван.
Нравственное чувство девушки заговорило в ней со всей неотвратимостью своей логики. В ту же минуту, поднявшись, Надежда Михайловна двойным нельсоном бросила его на диван коричневый, потом на желтый, синий и красный.
Насилу он мог очнуться. Он спросил полстакана бордо – у него крупно дрожали руки.
Его нос, она заметила, был расщеплен на две дольки.
- Вы для меня – конопляное семя... да, да, именно конопляное семя! – плакал он у нее на плече.
Она успокаивала его, поглаживая ему голову.
В ту ночь она отказалась надеть сорочку и спала голой.


Глава восьмая. ЖЮЛЬЕН  ДЛЯ  ЭМИЛЯ


Во среду день выпал облачный.
Барон Штиглиц взял в манеже лошадь и поехал верхом в Царское.
Когда он вернулся, ощущая нытье в икрах, в доме все было приготовлено к обеду.
Оба чем-то довольные, хозяйка и гость сидели против друг друга.
Болтали всякий вздор, направленный к возбуждению смеха, в чем, впрочем, и преуспели.
- Да, целомудрие – занятие не из веселых! – подтрунивал француз над Надеждой Михайловной.
- Эмиль Францевич, где это вы так здорово наблатыкались по-русски? – она кидала в него хлебным шариком.
- В Париже! – ловил он ртом. – Учитель был перфектный!
- Кто же?
- Тургенев ваш!
- Это какой же? – подвязал Штиглиц салфетку. – Тургеневых рать. Иван Сергеевич? «Отцы и дети»?
- Не знаю точно! – Золя смеялся. – Тургенев и Тургенев! С собакой ходил. Хромой. Прыщ на носу!
- С собакой! Прыщ! – смеялись хозяева вместе с гостем. – Хромой!
Поданы были жюльены в ассортименте.
Эмиль Золя просто таял, наслаждаясь изысканной пищей.
- «Жирный» и «жадный»! – повторял он два полюбившихся ему русских слова.
Изо рта Надежда Михайловна поливала его мелиссовой водой, пихала ногой под столом, обмазывала горчицей – охотно он ей позволял, и Александр Людвигович радовался, что не ошибся, выписав занятного француза.
- Эмиль, расскажи о себе, - попросил он, предвкушая.
- В молодости, - охотно откликнулся тот, - заложив в ломбарде пальто и штаны, я сидел дома в одном нижнем белье. Любовница говорила, что я превратился в араба, - он страшно выпятил глаза и вывернул губы. – Мансарда была на седьмом этаже – я вылезал по карнизу на крышу... для чего, думаете?
- Мочиться? – Надежда Михайловна закричала. – На улицу? Вниз?
- Мочиться именно! Поссать! – Золя вышел из-за стола и принял позу. – Но не на улицу! А в дымовые трубы квартирантов и квартеронок!
Буквально Надежда Михайловна каталась со смеху.
Золя пальцами ног играл на домашнем органе-мелодиуме, потом – задом.
Потом барон Штиглиц дал ему много рублей и отправил в «Баранью ногу» собирать факты из русской жизни.


Глава девятая. ПЕРЕПОЛОХИ  В  КОМНАТАХ


Ливень и не думал ослабевать.
Порталы зданий богато были украшены статуями.
Громко все твердили татарские, турецкие, карельские слова и разговоры.
Все торопились, все суетились, все были, казалось, в непрестанном движении, кто-то трудился, работал, но решительно все не шло – никто не знал, что делал, как делал и куда делал.
Спали навзничь и кричали во сне.
В комнатах поднимались переполохи.
Лица принимали незнакомые выражения.
Ложные аппетиты разыгрывались.
Чувства делали опрометчивый выбор.
Доводы падали.
Написанное часто вымарывалось.
Элефантиаз свирепствовал.
Вантрилоки чревовещали.
Возвратная горячка возвратилась.
Скакали во весь опор, стояли как громом пораженные, сильно ударяли себя в лоб.
Восприятие не схватывало, рассудок не утверждал, воля не действовала.
Князь обер-шенк Вяземский не знал, чего хотел.
Бунге, министр финансов, не хотел, чего хотел.
Павел Христофорович Граббе хотел, чего не хотел.
Барон Унгерн-Штернберг хотел хотеть.
Обстоятельства наделывали много шума.
Барабанный грохот наводил одурение на все царство.
Фабричные дрожали с перепою.
Мастеровые, кто прихрамывая, кто охая, разбредались, куда могли.
Доверчивые по природе сделались подозрительными вследствие обманов, которым подверглись.
Игрушки мелочного тщеславия служили заменой добрых чувств и удовлетворением за предосудительные поступки.
Благо и зло распределялись между людьми безразличным способом.
Получено было известие, что «Ермолай», пароход, ходивший между Петербургом и Любеком, сгорел и что пассажиры утонули.
Каждый был предоставлен собственным догадкам.
«Человек, он сам себя дурачит!» - вслед за супругом повторяла аптекарша, укладывая спать своего Монтеня.


Глава десятая. ОТ  ТРЕУГОЛЬНИКА  К  ТРЕУГОЛЬНОСТИ


В Царском барон привязал лошадь к дереву.
Он взбил себе волосы, вытер травой сапоги, надел кавалерский знак ордена св. Иоанна Иерусалимского и вошел во дворец.
Государь стоял посреди комнаты, прислонясь к письменному столу.
Увидев Штиглица, он спросил:
- Вы полагаете, для вас Сибири нет?
Он походил на больного, которого раздражает всякая муха на стене.
- Для невинного нет Сибири, ваше величество, - Штиглиц склонился в поклоне. – Все разглашаемое на мой счет просто клевета, фальшивые изветы.
Старый рутинер прекрасно знал атмосферу, в которой вращался.
- Расскажите мне подробно, что и как все было! – потребовал царь.
Как мог Александр Людвигович изложил теорию Дарвина.
- Впрочем, все это – полнейшая чепуха, - закончил он. – Гиппократ утверждал, что женщины не подвластны подагре. Пифагор, путешествуя по Египту, узнал о причинах явлений, наблюдаемых на Венере. Ассирийцы придумали именительный падеж, мидийцы – родительный, датчане – дательный. Святой Фома от треугольника поднялся до треугольности. Истина – есть равенство между утверждением и сомнением. Чувства познают единичное, разум же не возвысится до всеобщего!
Строгие и многодумные очи государя обвеселились.
- Ты все старый! – потрепал он Штиглица по лицу.
В помещениях сделалось душно, и монарху было благоугодно пригласить банкира на августейшую прогулку.
Солнце стояло высоко в небе, над фонтанами круто взмывали водяные струи.
- Развитию труда, бережливости, - государь кашлянул, - чувствую, что-то мешает. В рабочем классе.
- Известно что, - принялся Александр Людвигович загибать пальцы. – Круговая порука, раз! Общинное владение, два!
- Как же преодолеть?
- Проще простого! Уничтожьте подушную подать – пускай спят на мягком! Казна потеряет, да, - в уме банкир перемножил, - двадцать два миллиона дохода, но мы вернем эту сумму акцизом на простыни, перины и одеяла!
Он так умело отвечал царю, что тот погладил его по голове и сказал:
- Ты чист... чист...
Толпа придворных чинов двигалась им навстречу: двенадцать действительных камергеров в чине генерал-майоров и двенадцать камер-юнкеров в чине бригадиров или статских советников сопровождали императрицу, составляя ей ежедневное общество.
- Напугайте ее! – попросил государь.
- Шесть миллионов евреев, - почтительно Штиглиц склонился перед государыней, - настаивают на уравнении в правах. Требуют отмены черты оседлости!
Она вскрикнула, побледнела, как роженица, и схватилась за огромный живот.


Глава одиннадцатая. ЛЕВ  В  ТРОСТНИКЕ


Возвратившись из Царского и отобедав, Александр Людвигович поднялся к себе в кабинет и, словно бы просыпаясь, улыбнулся.
Он слышал вокруг себя какие-то звуки, гундение, но ничего неестественного в этих звуках не находил. Нормально он испытывал чувство, подобное тому, какое испытался бы человек, возвратившийся домой и обнаруживший свой дом отпертым.
Штиглиц помолчал, потер рукой лоб и глаза. Потом сам себе что-то сказал и другой рукой потер живот и пах. Доктор Красовский был накануне, барон вспомнил, и отнял час времени. Внимательно произведя осмотр, доктор отметил странное выражение мертвенности на его лице, которое доктора поразило.
- Пустое! – барон высоко подпрыгнул.
Большой вопросительный знак свисал с потолка, и Александр Людвигович уцепился за его изогнутый низ.
Он подтянулся двенадцать... двадцать один... тридцать семь раз. Потом соскочил на пол и с помощью указательного пальца подтянул к себе почту.
Все письма, как обычно, не имели ровно никакого содержания, и одно за другим отправились в мусорную корзину – единственное благоговейно было вскрыто.
«Мой ангел, батинька-голубчик-милый, владыка, Сашенек бездонный, - прочитал он, - беспримерный и милейший в свете, Сашутка мой собственный, душа милая, душенок мой дурак, дорогие сладкие губки, индейский петух, казак, кот заморский, лев в тростнике, милая милюшечка Сашенька, мамурка, моя душа бездонная, Москов, павлин, сударушка, собственный мой милый, сокол мой дорогой, татарин, тигр, шалун, яицкий, Пугачев, мой попугайчик, любовь моя, мой прекрасный золотой фазан, амка, гамка, вавка! Твоя Е.Б., г. Губастов».
Трижды Александр Людвигович перечитал письмо, вложил обратно в конверт и спрятал под сиденьем стула.
Начинало темнеть, читать было не видно.
Спустившийся полусумрак, напротив, располагал к размышлениям.
«Птица вьет гнездо, - думал он, - подобно тому, как светила следуют своим путем, в соответствии с принципом, который никогда не знал перемен».
Он понимал, да, одну простую вещь, но между самим актом понимания и этой вещью, которая понималась, он понимал, любая аналогия, отношение или равенство решительно были невозможны.
- Попомните мое слово! – мужским голосом кто-то произнес в саду.
Безжизненное, занесенное снегом пространство за домом на Каменноостровском, с наступлением лета превратилось в большой цветущий сад.
- Какое слово? – внизу переспросили женским.
- «ПРОМПТУАРИЙ!» - мужчина назвал.
Потом наступила тишина, но не полная: гундение продолжалось.
Невидимые, за окном носились самолетики.
Стрекозы летом тем наплодились дивно!


Глава двенадцатая. КУКЛА  И  ГИАЦИНТ


Ленивое утро занято было курением.
«Ба! – вспомнил он вдруг. – Я же основал детский приют!»
Еще помнилось, он хотел основать коммерческое училище в дополнение к рисовальному, но потом передумал.
«Рисовальное и станет коммерческим, - тогда прикинул он. – Со временем».
Он уселся в карету, лошади взяли в галоп.
Кадетская линия, бывший дом купца Загибенина – приют размещался там.
Дом был скромный, одноэтажный, деревянный внутри, не штукатуренный.
В опойковых башмаках и потертых курточках из манчестера, в мрачном дортуаре, его обступили дети.
- Сироты? – гладил Александр Людвигович по головам.
- В общем-то нет, - директор ответил. – Родители живы-с.
- Чего ж не воспитывают? – платком Штиглиц обтер жирные руки.
- Их мать невменяема, - директор ответил. – Отец взят под стражу. Вы, вероятно, знаете: Ульянов.
- Владимир Ильич? – барон вздрогнул.
- Его брат. Александр Ильич, - директор ответил.
У всех детей были порочные испитые лица. Он привез им в подарок гиацинт луковичной выгонки и куклу, представлявшую улана.
Редко встречаясь с подобными, он не мог ничего сказать, кроме пошлостей, но он говорил эти пошлости о том, как проводят они время, о том, много ли они гуляют, о том, не скучают ли они приютской жизнью, с таким выражением, которое показывало, что он от всей души жалеет и любит их, как своих собственных. Своей собственной была Надежда Михайловна, и здесь он здорово перегнул, но позже успокаивал себя мыслью, что одинаково любить своего ребенка и чужого – противоестественно. Достаточно, если твое личное чувство не погашает в тебе справедливости, которая не позволяет зарезать чужого ребенка ради удобства своего.
- Разменяйте, ваше степенство! – со всех сторон они протягивали ему фальшивые купюры.
- При самомалейшей возможности – в полпивную! – жаловался на Ульяновых директор.
- Молитесь ли вы когда Богу? – барон спросил.
Дурашливо дети опускали ресницы.
- Их сколько же, Ульяновых? – прикинул барон по головам. – Восемнадцать?
- Девятнадцать, - директор ответил. – Двадцатого ждем.
Он ненадолго отлучился и привел девочку, по всем признакам, на сносях. Ее креповая палевая шляпка была убрана лиловой веточкой берестка, а на шею наброшена косыночка, завязанная галстуком.
- Как это могло случиться? – явственно барон спасовал.
- Солнечный луч раздел меня, - девочка закатила глаза. – Горячий и безумный, обвив мою открытую шею, он обхватил меня всю и поцеловал, как живой любовник!
- Верно блузка была слишком тонкая или сама она уже склонялась, не замечая того, над обрывом греха, - объяснил директор.
Барон стоял с тростью под мышкой – ее ручка исполнена была в форме золотого яблока.
С почтительно склоненными головами его проводили до экипажа.
В карете он обнаружил, что яблоко отвинтили.


Глава тринадцатая. НУЛИ  ПРИБАВЛЯЮТСЯ  СПРАВА


Его кормили незрелыми яблоками и запрещали пользоваться парашей.
- Сообщники?! Явки?! Пароли?! – следователи сменялись один за другим.
Яростно Александр Ильич смеялся в лицо палачам.
Виселица маячила. Принцип Пуффендорфа давал осечку. Принцип Пуффендорфа: большинство преступлений – без наказания, большинство добрых дел – без награды.
Китицын, полицейский чиновник, с сердцем допрашивал.
- Кто делал фальшивки? Где?!
Его голос звучал слишком громко для небольшой комнаты.
Александр Ильич Ульянов держался независимо и замкнуто.
Человек, выше всех ростом, вошел: столичный обер-полицмейстер – положил на стол щипцы для вынимания ноздрей, пристально заглянул в глаза.
- Архимед уничтожил флот Марцелла при помощи зажигательных стекол! – не выдержал Александр Ильич напряжения.
- А англичане? – не дал Трепов опомниться.
- Прекрасно обходятся без волков, - Ульянов поплыл.
- Байрон? – не отпускал Трепов взглядом.
- Мог изныть от тоски, но не опуститься до скуки.
- Суворов?
- Любил петь и всегда пел басом.
- Глинка?
- Тяготился новыми знакомствами.
- Прошлое?! – ускорился Федор Федорович.
- Красноречиво говорит за себя!
- Нули?!
- Прибавляются справа!
- Мораль?!
- Действует удручающе!
- Полнота?!
- Подчеркивает представительность! – выпаливал Александр Ильич, как автомат.
- Нужда?! – гнул обер-полицмейстер свое.
Прислужники внесли было парашу, но тут же убрали.
- Толкает на очевидную слабость, - еще Александр Ильич крепился.
- Бесстрастие?! – продолжил Трепов прием.
- Не отдых от страстей, а перегорание их в высшем напряжении, но напряжении не бесцельном, а целесообразном, - терял Александр Ильич силы.
- Человек?
- Способен затемнить истину.
- Бог? – продолжил Трепов магнетизировать
- Никем не скован и держит цепь в руках.
- Мозоль?
- Поликарп, - с чего-то Александр Ильич взял.
- Фальшивые купюры? Станок?!
- Гродненский переулок, дом Беклемишева! – не удержал Александр Ильич в себе.


Глава четырнадцатая. НУЖНИК  НЕБЫТИЯ


- Знаете, - Тургенев выглядел смущенным, - вчера я был целый день занят и, судя по всему, что-то пропустил из этой истории. Ульянов-старший, знаю, выдал сообщников. Как с этого момента события развивались далее?
- Опять носились за этой балеринкой! – неодобрительно Толстой потрещал пальцами.
- Полина Виардо – певица. Божественная. Меццо-сопрано, - Тургенев достал из шифоньерки обделанный в золотистый сафьян поношенный женский туфель и сдул с него что-то невидимое.
- «Что мама? Мама встала!» - пискляво пропел Толстой.
Он любил хорошую шутку.
В столовой их уже ждал кофий. Вещи стояли в скрытом порядке. «Человек – должник небытия!» - витала мысль.
- «Нужник!» - Толстой уточнил.
- Она – певица мирового уровня, - Тургенев брякнул ложечкой и, вспомнив, что он уже говорил это прежде, покраснел.
Ему не всегда было ловко с Толстым, они были почти одних лет и давно приятельствовали, но он всегда пасовал перед мистическим умением Толстого всегда быть в курсе всего, ухватывать суть и проникать в глубь явлений.
- Княгиня устала, и лошади ее не интересуют! – рассмеялся Толстой. – Поговорим, если вам приятно, - он ел огромную сочившуюся грушу, потом достал платок и им обтер свою плешивую голову. – Ульянов, да, выдал подельников, Китицын взял их с поличным. Что с того?
- Они погибли теперь: Беклемишев, Гаврилов, Солнцев?
- Забудьте о третьестепенных – их судьбы никого не волнуют!
- Китицын, - Тургенев отхлебнул из чашки и отщипнул от калача. – Спенсер мог бы назвать его образцом грации. Он, что же, никогда не увлекался и не делал ошибок?
- Еще как увлекался и какие делал! – Толстой показал рукой. – Об этом позже!
- Обер-полицмейстер Трепов?
- Ему перепало княжеское достоинство, его супруга перепрыгнула в статс-дамы, а старшая дочь выцарапала себе шифр.
- Мария Эдуардовна Клейнмихель, душечка?
- Она организовала Немецкое мужское общество, стала его душой и телом.
- Карп Патрикеевич Обриен де Ласси?
- Ему присуждена медаль имени Глазенапа.
- Министр финансов Бунге?
- Рапортовался больным. Финансы плохи.
- Моника Терминская?
- Монархиня подарила ей два куска ценной материи на платье и пятьсот только что отчеканенных червонцев.
- Она не родила, монархиня? – Тургенев показал рукой.
- И не родит! – Толстой поднялся. – Доктора говорят, уже нет надежды.


Глава пятнадцатая. ГЕРОИНЯ  РОМАНА


- Наталья Александровна Меренберг, как провела вчерашний день она? – Тургенев продолжал опрос.
- Не лучшим образом, - Толстой усмехнулся злой усмешкой. – Вчера она бросилась под поезд.
- Как? – удивился Тургенев.
- А очень просто, - Толстой показал рукой. – Приехала, понимаешь, на Ланскую, пошла по платформе. Антонида Петровна Блюммер и Марья Арсеньевна Богданова поздоровались с ней. Она надела на себя настоящие кружева, и они заметили это. Она кричала что-то ненатуральным голосом, они решили, что ее обсчитал кассир – случай вполне заурядный. Тем временем подходил товарный состав. Она быстрым, легким шагом сошла по ступенькам, которые идут, вы знаете, от водокачки к рельсам, остановилась подле вплоть мимо ее проходившего поезда...
- Подле вплоть мимо? – переспросил Тургенев.
- Именно! – чувственно Толстой посолил и поперчил на тарелке. – Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами в ту минуту, когда эта середина будет против нее...
- Так-так, - заинтересованно Тургенев слушал, - а дальше?
- Она хотела упасть под середину первого вагона, но замешкалась. Упала под второй – ее толкнуло в спину и потащило за голову. Вот, собственно, и все. Свеча потухла!.. Хотите, может быть, взглянуть на нее – она сейчас в казарме железнодорожной станции... бесстыдно растянутая на столе?
- Нет-нет, - Тургенев выплюнул в салфетку и закашлял. – Но почему? – пришел он в себя после доброго глотка вина. – Она была не слишком молода, да, но крепкого здоровья. Она могла еще нравиться! Брюнетка, пушкинского плана, - он ощущал сумбур в мыслях. – С чего она это?
- Отдельная, длинная и путаная история! – Толстой сложил еду на тарелке горкой и тут же разрушил ее. – Подавшись нездоровому влечению, Наталья Александровна ушла от мужа, вполне достойного человека, бросила дочь, открыто сошлась с бароном Унгерном-Штернбергом, который много моложе ее, и даже родила ему сына. Всем вокруг, разумеется, было глубоко наплевать на ее вопиющую аморальность, Наталью Александровну продолжали принимать в лучших домах, она сделалась чуть ли не героиней романа и примером для подражания!
- Барон очень богат, - Тургенев вспомнил.
- Это так – она ни в чем не нуждалась. По-своему он даже любил ее. Он – честный и благородный человек. По-своему.
- Чего ж ей не хватало?
- Барон перехватил концессию, он много работал и часто уезжал из дома. Они ссорились и с каждым разом все мучительнее и острее. Она хотела, чтобы он бросил все и только с нею занимался этой проклятой любовью!.. В последний раз он уехал слишком надолго. На три часа.
- Он очень расстроен, барон Унгерн-Штернберг?
- Буквально на нем нет лица. Он ходит, как зверь в клетке, на двадцати шагах быстро оборачиваясь. У него разболелся зуб. Его рот наполнен слюною. Он записался добровольцем на войну.
- Вроде бы, никакой войны нет? – Тургенев не понял.
- Он записался на первую, что случится, - Толстой разъяснил.


Глава шестнадцатая. НИМФА  И  ПАСТУШОК


Немного они помолчали.
В комнате что-то дребезжало. Толстой перемешивал молоко, мед и масло. Кто-то проворачивал ключ в замке. Пахло глазными яблоками. Горничная вошла в огромных шароварах, лязгнула буферами. Атомы Декарта упадали с потолка, образуя спирали. Что-то вязкое, желтое, подтекало под дверь, и подбиралось к ногам. Толстой, приподнявшись вдруг, приложил револьвер к левой части груди Тургенева и оглушительно выстрелил.
- А-а-арфист Помазанский?! – Тургенев спросил, поднимаясь с пола.
- Вчера целый день он просидел дома из-за упорного бронхита.
- Д. Е. Кожанчиков?
- Купил теленка.
- Мухин?
- Он хохотал с гимназистками.
- Старик граф Граббе?
- Играл в карты по маленькой, потом сходил по большому.
- Граф Кобенцель, австрийский посланник?
- Вчера он прошел мимо шевалье де Гина, приняв его за барона Штединга, посланника шведского.
- Владимир Петрович Орлов-Давыдов и его невестка Ольга Ивановна?
- Оделись нимфой и пастушком.
- Поэт, князь обер-шенк Вяземский?
- Он получил золотую саблю, рукоятка которой украшена крупным брильянтом и которую благословил митрополит, десять тысяч дукатов, коллекцию золотых медалей, походный серебряный сервиз. Ему открыт кредит на триста тысяч рублей.
- Гофмейстер Анатолий Николаевич Куломзин?
- Вчера между окнами своего дома в разных этажах он нашел удивительную соразмерность и гармонию.
- Мещерский, князь?
- Он отодрал мальчишку, который нагрубил ему.
- Епископ Головинский?
- Он занимался хиротонией и порол дичь, ермолафию!
- Доктор Красовский?
- Вчера он обследовал всех петербургских невест и обнаружил среди них одного жениха.
- Вы сами чем же занимались?
- Присутствовал на литературном обеде в шахматном клубе. Съел ферзя.
- Ну, а барон Штиглиц?
- Он чувствовал себя изъятым из условий материальной жизни и независимым от тела: он сдвинул угол дома, ликовал, кидал голубям сайки. Он сделал большой круг из Каменноостровского проспекта – вчера, если помните, была суббота...




Глава семнадцатая. ЧУЖИЕ  МЫСЛИ


Они заговорили о жизни вообще.
Толстой высказал свое расположение к тому, чтобы жить и действовать просто – просто жить и действовать. Тургенев возразил ему, что он понимает это в смысле внешней деятельности, но что внутренняя духовная жизнь вовсе не так проста, что необходимо вникать в смысл духовных побуждений своих и чужих и что, не делай этого, легко можно впасть либо в равнодушие, снисходительно потакающее нашим слабостям, либо в презрение к ближнему, коего он не заслужил и которое его обидит подчас и небезнаказанно.
- Небезнаказанно обидит! – повторил он с чувством.
Толстой знал: лишенный творческой фантазии Тургенев присваивает себе чужие мысли.
- Как вы прекрасно понимаете, я не намерен оспаривать то, что вы сейчас сказали, - Толстой достал ярко-красный платок и оглушительно в него сморкнул.
- Алый цвет, - Тургенев остановился, – удивительно похож на звук трубы!
- Кто сказал это: Сондерсон или просто глупый человек? – Толстой поглядел свысока.
- Один слепоглухонемой, - не стал Тургенев обострять до ссоры.
Отзавтракав, они совершали утренний променад.
Плескуче Фонтанка несла свои воды, и солнце играло на их поверхности. Какой-то эпилептик шел навстречу им и держал в руке гадюку.
- Не бойтесь, - Толстой успокоил приятеля. – Гадюка является ядовитой тварью только в то мгновение, когда жалит, человек же, страдающий падучей болезнью, по-настоящему может упасть на вас лишь в момент припадка. Сейчас они не опасны.
Тургенев знал: Толстой обузил разум и иссушил сердце бесплодными умозрениями, бессильными сделать его лучше в этой жизни и подготовить к жизни будущей.
Чирикали воробьи. Бабы колотили вальками. Лодки сновали по воде. Припекало солнце.
- Душно! – Тургенев обмахнулся картузом. – Как по-вашему, будет дождь или нет?
Впереди что-то щелкнуло, Толстой не ответил, странное выражение появилось на его лице, Тургенев всмотрелся, ахнул: Толстой и Тургенев шли им навстречу.
Они сблизились и всмотрелись друг в друга.
- Кажется, мы где-то встречались? – Лев Николаевич спросил.
- В Москве, в церкви св. Симеона Столпника на Поварской, - Иван Сергеевич дал справку.
- Помнится, в церкви было много красивых женщин, - другой Тургенев вспомнил.
Еще немного они постояли и с поклонами разошлись.


Глава восемнадцатая. ПНЕВМАТИЧЕСКАЯ  ХИМИЯ


- Какой непредвиденный   п а р а л о г и з м  ! – Тургенев растянул, когда те прошли. – Буквально, скажу вам, ум заходит за разум!
- Когда разум вступает в противоречие со здравым смыслом, следует отвергнуть его как несущего яд! – Толстой не замедлил.
Его здравый смысл здесь рассудил превосходно, тогда как разум высказал отсутствие здравого смысла.
- И все же, что это: теория заместимости? – не мог Тургенев успокоить себя.
- Пневматическая химия! – Толстой буркнул.
Слова, он знал, сами по себе ничего не значат.
Вокруг раздавались зловещие возгласы лодочников, без конца им угрожавших.
- Наш мир – есть вечное сражение и непрестанная брань, - Тургенев заткнул уши.
- Им, этим людям, особенно трудно твердо, не падая, стоять в жизни, - Толстой взглянул.
С Фонтанки они повернули на Невский и повстречали Тройницкого.
- Вот, иду! – в белых одеждах, сверкающий, помахал он им и в панталетах сошел на воду. – Иерусалим там, где мы!
- Он отрекся от веры, дабы не творить добро, - Тургенев зажмурился.
- Он ищет возрождения через кровь, - Толстой вздохнул. – Эшафот есть алтарь. Не снились ли вам прошлой ночью жертвоприношения?
Многоголовая толпа подхватила их, завертела, понесла. Все шли к дому Калугина, в котором помещался ресторан Донона.
- Мы... туда же... куда люди идут? – Тургенев было поплыл по течению.
- Шаги наши так будут потеряны, - Толстой развернул его сильной рукой. – Хочешь узнать людей – иди прямо против них!
Тут же стали они узнавать.
- Можно ли исцелить вывихнутый член без боли? – Мухина прибило к ним и тут же унесло.
- Случай не создает порочного человека, он лишь обнаруживает его! – воспользовался Толстой случаем.
Из дома жены Энгельгарта на углу Итальянской вышел Энгельгарт с женою.
- Совсем не изменились! – Тургенев не видел их лет двадцать. – Между тем, недавно они потеряли сына. У них, я слышал, были натянутые отношения.
- Отношения между объектами, - Толстой копнул в корень, - могут, да, изменяться без изменений в самих объектах. Их сын умер, пусть где-то в Америке, и в тот же момент они перестали быть отцом и матерью, а между тем, в самих них никакой перемены, мы видим, не произошло – они остались прежними во всех отношениях.


Глава девятнадцатая. ОДЕРЕВЕНЕВШИЙ  ТРУП


- Решили меня соблазнить, чтобы приохотить к чтению? – послышался женский смех.
Из только что остановившегося экипажа штабс-ротмистр Пистолькорс помогал выйти совсем молоденькой девушке.
- Калужская канарейка, - Толстой показал, - сейчас залетит в клетку!
Тургенев увидел: они вошли в книжный магазин Черкесова.
- Признаться, я не совсем понимаю, - Тургенев отразился в витрине: типичный старик с седыми волосами, - на прошлой неделе Эрик Августович приезжал сюда с другой девушкой, а на позапрошлой – еще с одной. Он, что же, имеет участие в магазине?
Какой-то адъютант прошел мимо них и задел аксельбантом.
- Кланяйтесь от моего имени королю Саксонскому! – Толстой открыл свои сплошные зубы и загнул один палец.
Тут же профессор гравирования Иордан спросил у них папиросу, а какой-то толстяк в костюме топографа упал им под ноги.
- Туда! – Толстой разогнул палец и сомкнул губы.
Приятели перебежали Итальянскую и нырнули в «Виллу Роде».
Они потребовали устриц, сыру, хлеба, масла и шампанского.
- Профессор Иордан, кажется, гравирует по дереву? – Тургенев потер устрицу сыром.
- По меди, - Толстой заел шампанское маслом.
Голуби сели на карниз, и они кинули им хлеб.
В раскрытое окно прекрасно был виден магазин Черкесова.
- Калужская почему канарейка? – вспомнил Тургенев.
- Приехала оттого что с Калуги! – Толстой сдержал смех. Само собой разумеется, он школьничал.
На стене висела картина юмористического содержания: лакедемонянин пытался заставить удержаться на ногах одеревеневший труп.
- Выходит, смотрите, один! – Тургенев занервничал.
- Продал! – Толстой видел штабс-ротмистра.
Решительно Тургенев ничего не понимал. Французская певица занимала слишком много места в его голове, вытесняя других людей, события и связь между ними. Он испытывал чувство человека, которому установили телефон, вдруг зазвонивший среди ночи после нескольких лет молчания.
- Алло! – он схватил трубку. – На проводе! Кто говорит? Что вам нужно? Какой Пищалкин? Вы не туда телефонируете! Барышня, дайте Смольный!
Толстой, успокаивая, трогал его по плечу.
Оттягивать далее положительно не представлялось возможным.
- Слушайте же!
Умостившись на стуле, Толстой достал кисет и набил трубку.


Глава двадцатая. АДСКАЯ  ЖИЗНЬ


- Хозяин книжного магазина Дмитрий Ефимович Черкесов ведет адскую жизнь! – естественно Толстой перешел с одного тона к другому.
Негрескул Мария Петровна за соседним столом громко рассмеялась.
- Своего рода бельведер, да, который, если угодно, можно назвать большим балконом, - сказала она.
- Обойдусь без долгих околичностей, - Толстой продолжил. – Пистолькорс заманивает хорошеньких простушек к нему в заднюю комнату, там их усыпляют хлороформом, перетаскивают в подвал – и готово!
- Какой ужас! – Тургенев отказывался верить своим ушам. – Их, что же, там ебут? Черкесов и Пистолькорс насилуют девушек в подвале магазина?
- Способность огня жечь – есть закон, - Дмитрий Моисеевич Паглиновский в углу раздвинул ноги.
- Сами они – нет, - Толстой продолжил. – Ебут другие.
- Кто же ****? – Тургенев не понимал.
- Генерал-адъютант Граббе, князь обер-шенк Вяземский, гофмейстер Куломзин, министр финансов Бунге, Григорий Иванович Чертков! – Толстой дал реестр.
- Звание академика сопряжено с чином титулярного советника, - за стойкой Карп Патрикеевич Обриен де Ласси ел щуку.
- Не на халяву! – Тургенев догадался. – Они платят Черкесову приличные бабки, тот, разумеется, отстегивает Пистолькорсу за живой товар!
- Не только ему. Еще – Антониде Петровне Блюммер и Марье Арсеньевне Богдановой. Почтенные вдовы присматривают за девушками и убирают за ними.
- Штабс-ротмистр привозит новеньких чуть ли не каждую неделю. Как все они там помещаются?
- Когда девушек скапливается слишком много, Черкесов переправляет их на рынок невольниц в Марокко. Он платит капитану парохода.
- В Марокко, помнится, торгуют только девственниц.
- Черкесов платит доктору. Красовский превосходно зашивает.
- В Вене пошел дождь, а у нас распускают зонтики! – молодой Варпаховский вбежал, стряхивая капли.
- Ужасно, просто ужасно! – Тургенев отвернулся от окна, чтобы не видеть магазина.
Крупская вошла, собирая милостыню. Опять беременная, она вся перекосилась.
- Ленин этот посылает письма? – Тургенев протянул ей пятачок.
- Вчера два прислал, - Толстой вдруг рассмеялся.
- Владимир Ильич... Ульянов как? – Тургенев вспомнил.
ЧАСТЬ  ДЕСЯТАЯ


Глава первая. ПЕЧЕНЬ  УРОДЦЕВ


Безжалостное время грязнило, ломало и разрушало – Владимиру Ильичу до этого не было ровно никакого дела: время приближало его к мировой славе.
«Имя мое перейдет в потомство!» - думал он.
Иссушающая страсть прошпиговала страдальческой бечевой всю его не слишком долгую жизнь: печень уродцев и отсюда любовь к стальным лезвиям.
Кандидат юридических наук спорил в нем с кандидатом наук естественных. Законность, ее соблюдение – выше науки в ее чистом виде! – утверждал первый. Второй только затыкал уши: наука превыше всего!
Печень уродцев снилась ему в короткие минуты забытья: зеленая, со множественными кавернами, припахивающая болотом, пульсирующая, сочащаяся свежей тиной.
Живая, свежая печень – иная не годилась!
Они, человеческие уродцы, не желали расставаться с ней: он убеждал их, приводил множественные доводы – они пронзительно пищали, отталкивали его рахитичными ручонками, царапались, кусали его, обрызгивали жидким калом – однако всякий раз, маленькие, вынуждены были покориться его железной настойчивости. Годились Владимиру Ильичу и большие уроды – в их печени было то же диффузное разрастание соединительной ткани, та же функциональная ее недостаточность и поражение структурных элементов.
Для чистоты эксперимента ему требовались сто особей. Полицейский чиновник-урод Маков был сотым.
Смелая до дерзости гипотеза получила полное практическое подтверждение. Позади были бессонные ночи с ланцетом, микроскопом, всевозможными реактивами и вычислениями на арифмометре. Владимир Ильич не щадил себя, питался всухомятку и от случая к случаю – он похудел, осунулся, потерял последние волосы, его нос опустился, глаза превратились в щелки, лицо покрылось морщинами. У него стала пошаливать печень и, взглядывая иногда в зеркало, он ощущал явственное желание себя самого полоснуть лезвием по животу.
Работа продвигалась семимильными шагами, исследования были завершены, закон сформулирован – оставалось собрать все вместе и переписать начисто канцелярским почерком.
- Канцелярским почерком! – уставший, один, он смеялся.
Повторно его навестили Тройницкий с Варпаховским. Владимир Ильич сказал им, что для завершения работы ему понадобится около двух недель, после чего возможно он будет свободен и сможет заняться другим.
Терминская забегала Моника.
Другой полицейский чиновник, живой, Китицын проходил иногда противоположной стороной Садовой и всякий раз вскидывал огненный взгляд на окна Владимира Ильича.


Глава вторая. РЕДКИЙ  СПЕКТАКЛЬ


Благополучно, да, дело фальшивомонетчиков было завершено, и полицейский чиновник Китицын с полным на то основанием полагал, что теперь-то он может всецело посвятить себя поимке неуловимого Варпаховского – однако обернулось иначе: после убийства Макова Павлу Трофимовичу Китицыну перепоручено было еще и дело Ленина.
«Варпаховский и Ленин, - теперь постоянно держал он в уме. – Вот, хорошо бы, оказался один и тот же. Поймаю Варпаховского, а он Ленин. Един в двух лицах!»
Покойный коллега не оставил после себя никаких наработок, и Павел Трофимович полностью был предоставлен собственным догадкам.
Злокозненный Ленин тем временем продолжал присылать письма с угрозами, и эти угрозы не были пустыми словами.
Буквально прошлой ночью, выследив Варпаховского, Павел Трофимович преследовал его на извозчике и, проезжая Дворцовую, видел пожар в Зимнем дворце: горело на половине государя, в его кабинете. На Невском была ужасная суматоха – народ сплошной массой валил поглазеть на редкий спектакль. Из дворца беспрестанно выносили вещи. Потом, с узлом в руках, вышел сам государь. Спокойный, но бледный, приветливо он кланялся. Его физиономия, как показалось Китицыну, была менее сурова, чем обыкновенно.
Наутро, проходя по Большой Садовой, в полузанавешенном окне Китицын различил фигуру притаившегося Ульянова-младшего.
«Ульянов – Ленин? – спросил он он себя. – Или Ленин – Пистолькорс? Или этот невнятный Половцов?»
Он поручил агентам ходить каждый день по разным трактирам, там обедать, все рассматривать, выглядывать и ему о том сообщать.
Доносили разное.
Дмитрий Моисеевич Паглиновский выучился танцевать качучу.
Мария Петровна Негрескул сходила на богомолье в Колпино.
Мухина Вера Игнатьевна ела за обедом борщок и хихикала.
Д.Е.Кожанчиков дал обет безбрачия.
Гофмейстеру Куломзину сделали ванну из шампанского.
Генерал-адъютант граф Граббе разбрюзжался и расшипелся, как старый граммофон.
В пригородном поезде, закрыв глаза, Моника Терминская отдалась равномерному покачиванию вагонных рессор.
Молчаливый лес околдовал Ольгу Ивановну Орлову-Давыдову своей загадочностью.
Графиня Мойра опять ездила к епископу Головинскому.
Барон Александр Людвигович Штиглиц чистил ружье и шутливо, с балкона, прикладывался в прохожих.


Глава третья. ГОВОРЯЩИЙ  ФАЗАН


Пятнадцатого июля был открыт охотничий сезон.
Во время охоты государь выстрелил в фазана, и тот вдруг закричал:
- Да здравствует император!
Как оказалось, это был попугай, которому барон Штиглиц перекрасил перья.


Глава четвертая. КОНЕЦ  ПУТЕШЕСТВИЯ


Он справился даже скорее, чем думал.
«Почтальон долго шел по своей дороге, но, наконец-то, его путешествие закончилось!» - он поставил жирную точку.
Мать понимающе смотрела с холста.
Он встал, подошел к окну.
Синева неба пронизана была сверканием звезд. Вокруг постепенно водворялась тишина; еще только изредка раздавались стук едущего экипажа, лай собаки, звон часового колокола, бьющего четверти.
Где-то страшно далеко была Надежда Михайловна. Она спала крепким сном юности и здоровья. Он простился с ней легким наклонением головы – в ответ она выпростала из-под одеяла воздушную безволосую ногу и помахала ему.
Захотелось сладкого, он открыл коробку с зефиром.
Ночной ветерок ворвался, взметнул бумаги на столе, распахнул дверь.
- Вы? – Владимир Ильич удивился, а может быть и нет, позднему гостю.
- Известно, я ни во что не вмешиваюсь – реально, так сказать, не участвую, - Толстой не переступил порога, - но в данном случае... буквально на минуту... – он затрещал пальцами. – Скажите, вы не боитесь смерти? По-вашему, есть Бог?
- А как же! – Владимир Ильич показал рукой. – Он всемогущий, всемилосердный, и я – создание его, я духом с ним един. Что же касается смерти, - он поиграл стальным лезвием, - то она меня не устрашает. Она есть не уничтожение существа моего, а лишь разрешение духа от уз, называемых телом!
Он подошел к лампаде перед образом Спасителя и дунул в нее.
Через несколько дней в большом переполненном университетском зале он сделал свое блистательное, сенсационное сообщение, и это была революция, переворот в физиологии человека. Казавшиеся прежде незыблемыми отжившие псевдонаучные представления решительно были сметены, на смену им пришли качественно иные, новые, прогрессивные, далеко идущие выводы и положения.
- Липиды! Кто бы мог подумать! – Владимиру Ильичу тряс руку Сеченов.
- Уродцы, надо же! Послужили науке! – его обнимал Мечников.
- Теперь ваше имя перейдет в потомство! – целовал его Тимирязев.
Прямо на кафедре обер-полицмейстер Трепов лично заломил Владимиру Ильичу руки.
В тюрьме Ульянов держался стойко, о чем-то перестукивался через стену с женским отделением, лепил поделки из хлеба и глотал их с молоком.
Ему было предъявлено обвинение в массовых убийствах. Протест широкой научной общественности принят во внимание не был.
Особое присутствие Петербургской судебной Палаты вынесло свой приговор.
Владимир Ильич Ульянов был растрелян драгунами, его труп был сброшен в море и до костей объеден корюшкой.


Глава пятая. СМЕШНОЙ  И  НЕЛЕПЫЙ


День, как обычно, выдался смешной, безобразный и нелепый.
Утром он принимал депутацию от Общества поземельного кредита по случаю избрания его в почетные члены. Потом участвовал в заседании соединенных департаментов законов и государственной экономии.
Удостоился св. причастия, закладывал памятник императрице Екатерине.
Объехал все великокняжеские дворцы. Присутствовал в Остзейском комитете.
Заскочил в Главное управление по делам печати.
Обедал с государем в Петергофе. Представил всеподданейший доклад. Принял из августейших рук Александровскую ленту.
- Вы можете, да, повелеть собрать шесть или семь миллионов евреев, проживающих в пределах Российской Империи, на берегу Черного моря и всех утопить, - сказал государю, - но эти меры вряд ли дадут желаемые результаты и даже напротив, приведя в отчаяние еврейство, лишь усугубят его революционную деятельность! Как христианин, - он добавил, - вы никогда не пойдете на это – ко всему прочему такая мера губительно отзовется на русском государственном кредите – закроет все иностранные денежные банки, всецело находящиеся в руках евреев.
Принявший было решение государь призадумался – в нем зародилось сомнение.
Жаркий летний день переходил в освежительный вечер.
Ужинал Александр Людвигович дома.
- Корюшка, - удивлялись все за столом. – Какая жирная в этом году! С чего бы?
- Липиды! – с серьезным видом утверждал Пищалкин.
Известно было, он – гравер, один из лучших в своем роде.
- По дереву или по меди? – спрашивали у него.
В маленьком токе, украшенном впереди паради, в роскошном тюлевом платье, совершенно черном и сильно декольтированном, с жемчужной ниткой на шее и с крупным жемчугом в ушах, Июнева Надежда Михайловна смотрела перед собой большими, окаймленными длинными ресницами, глазами.
От жареной рыбы невозможно было оторваться – ели до боли в печени.
«Распространить на раскольников, лояльных к правительству, общегражданские права, - вертелись в голове барона Штиглица проекты будущих меморий. – Приостановить, да, вывоз соли в количестве, потребном для уплаты акцизной недоимки!»
Паглиновский Дмитрий Моисеевич терся подле него, как мальчик, который трусит: не знает ли учитель, сколько он напроказничал!
- Что это часы сегодня неверны? – спросил во всеуслышание Эмиль Золя и, как бы спохватясь, прибавил: - А, понимаю, сегодня был часовщик!
Все прыснули со смеху и разошлись по комнатам сменить панталоны.


Глава шестая. УДУШЛИВАЯ  ЖАРА


«Он был, да, маньяк, сумасшедший, убийца, - стучало молоточками в голове, - но он не был, нет, Лениным! Владимир Ульянов сгинул, теперь черти жарят его в аду, а этот Ленин жив и продолжает присылать нам письма!»
Стояла удушливая жара. Кружок подозреваемых сузился. Половцов и Пистолькорс – их оставалось только двое. Пистолькорс! – теперь полицейский чиновник Китицын в первую очередь подозревал его. Вполне может статься! За ним числилось несколько изнасилований во взятых неприятельских городах. Однажды, на балу, он угрожал девушке, в другой раз, на лестнице, ударил ребенка. Павел Трофимович приказал обыскать его квартиру, выломать полы, а в случае нужды – трубы и печи. Все это незамедлительно было проделано, однако же не дало никаких результатов.
Стояла удушливая жара. Мысль странным образом соскочила: графиня Мойра! Когда-то, он помнил, она даривала ему богатые игрушки: между прочим он помнил охоту за оленями. Это была механическая игрушка – когда ее заводили, олень бежал, собаки лаяли и гнались за ним, егеря скакали на лошадях, а один трубил в рог.
Стояла удушливая жара – на жаре всегда он чувствовал себя хуже. Графиня Мойра, когда ее заводили, была механическая игрушка! Собаки лаяли, он вспоминал со взрывами нехорошего смеха. Албанец в белом накрахмаленном фустанелле шел навстречу ему – Китицын Павел Трофимович закусил губу. В детстве, да, он пережил психологическую травму, она время от времени давала о себе знать.
Только что он побывал на утреннем спектакле в зале Энгельгарта, стоял у двери, опираясь на косяк, но не нашел ничего подозрительного. Разыгрывалась скучноватая постановка: пожилые супруги – единственный сын их умер где-то в Америке, и в тот же момент престарелый отец перестал быть отцом, а мать – матерью. «Чем глубже мы исследуем отношения, тем сильнее склоняемся к мысли!» - прозвучало в финале. В публике плакали, потом визжали от хохота: Мухин, муж скульпторши, взобравшись на сцену, показал огромный надроченный ***. Немедленно Павел Трофимович арестовал нарушителя нравственности, вывел в фойе и избил до полной и окончательной импотенции.
Стояла удушливая жара. «Варпаховский! – Китицын понял. – В белом накрахмаленном фустанелле!» Немедленно, трубя в рог, он погнался за албанцем. Разбрасывая прохожих, тот влетел в магазин Черкесова, забежал в заднюю комнату, вскочил на подоконник и выпрыгнул во двор.
Эрик Августович Пистолькорс сидел собственной персоной за столом с красивой пышной девушкой, прекрасно одетой в модное дорожное платье из легкого сукна гри-де-перль, которое чрезвычайно шло к ее белокурым, густым с рыжеватым оттенком волосам.
- Чаю будете с нами? – Павла Трофимовича спросил Черкесов.
Под воротником цветной рубашки у него был повязан шелковый трехцветный шнурок.
Явственно в воздухе припахивало хлороформом.


Глава седьмая. В  ШОТЛАНДСКОМ  ЗАМКЕ


Между тем время текло, и жизнь уходила.
- Какой жалкий у нас горизонт! Куда не оглянись, вспоминаешь о фонаре Диогена! – смеялся он горько.
Назойливые мухи летали, подобные сомнениям – он гнал их прочь, они возвращались снова.
Ему не работалось, было трудно сосредоточиться и придержаться к делу. Он ощущал как будто непрерывное нравственное сердцебиение. Чувствовал, однако, что, стоит захотеть – и силы появятся. Но для того, чтобы захотеть, нужно было усилие, а при этом усилии ему стало бы больно. И без того у него достаточно наболело и более избегал он боли.
Измученное сердце просило отдыха.
Излер Иван Иванович, обрусевший, зазывал в свой сад «Минеральные воды». «Оркестр Ивана Гугля, - соблазнял он, - цыганский хор, гимнасты-арабы!»
Поезд уже двигался, когда Александр Людвигович вскочил на подножку.
Приятель всего мира, он плюнул на все, уехал, уплыл в Шотландию к Бертё в замок Балинор, где несколько дней охотился на граузов.
Река окружала его прихотью своих изгибов. Граузы громко кричали. С Бертё они говорили о недостоверности родословий. Шотландец умел придать интерес самому сухому предмету. Мощный ум поддерживал его бренное тело. Прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Пили за все, что приходило на мысль, закусывая свежими граузами. «Праведников не существует!» - смеялись. Подражали древним.
Он упивался простором, видами и чистым воздухом.
Дорожки, убитые желтым песком, окаймляли тканые цветники и плоские лужайки. Розаны стояли точно бархатные. Графиня Стадион, не старая и еще довольно видная дама, облекала свои мысли в такую смешную форму, что со стороны казалось, будто она несет ужасный вздор. С каким-то детским проказничеством она убегала, и он ловил ее. Они прочли в глазах друг друга взаимное чувство и желание. Втроем, непременно втроем!
Она пригласила француженку Жакелину Пуант: смесь деловитости, напускного мужичества и школьничества.
Ночь испарялась в бездонное пространство волнами молчания, усеянными глубокой и искрящейся звучностью. Здесь, там, повсюду, тысячи крохотных живых существ, неуловимых, неосязаемых, скользили, двигались в дебрях темноты, внося искры суеты в очертания спящей неподвижности.
«Что может, по волшебству, появиться вместе с бифштексом? – потом втроем смеялись. – Кларет и ничего другого!»
«Что делает полнота? – узнав его покороче, щупали дамы живот барона. – Она подчеркивает представительность!» - наблюдали они новый прирост его личности.
Широкая деревянная кровать со множеством подушек занимала добрую треть комнаты.
Кругом был великий покой. Бесконечные расстилались синие дали.
Граузы падали.
Глава восьмая. ЗОЛОТЫЕ  КАРЕТЫ


Спокойно Павел Трофимович пил чай и разглядывал картины, когда вдруг дверь распахнулась и в заднюю комнату магазина, сопровождаемый многочисленными полицейскими чинами, с шашкой наголо, ворвался лично обер-полицмейстер Трепов.
Сумбур вышел полнейший.
В одну минуту Черкесов с Пистолькорсом были повалены на пол и жестоко избиты, ковер содран с пола и скрытый под ним люк распахнут – едва ли не первым Китицын нырнул в подпол.
Внизу оказались поместительные, убранные с большим вкусом комнаты. Везде горели красные фонари. Метались мужчины в кальсонах. Стоял женский визг. Бутылки перекатывались под ногами. Шибало в нос запахом пота, духов и пудры.
Он лично взял гофмейстера Куломзина. Другие выволокли наружу Вяземского, Бунге и Граббе. За волосы подняли царапавшихся и кусавшихся вдов Блюммер и Богданову. Выбросили инвалида Черткова. Освобожденных из заточения девушек вежливо попросили надеть панталоны, и они подчинились. Притон был ликвидирован, его содержатели и завсегдатаи получили по заслугам.
Штабс-ротмистр лейб-гвардии Конного полка Пистолькорс Эрик Августович был разжалован в рядовые, сослан на Кавказ и там сразу же, при нападении черкесов, ими изрублен.
- Мир полон странными людьми, делающими массу глупостей. И обычно трудно бывает объяснить, зачем они их делают! – Тургеневу говорил Толстой.
Жар возрастал, от публики поднимался гул, лето свирепствовало своими жаркими ночами, полными ароматов и звезд – потом наступила осень.
Загрохотали пушки, загудели колокола. Стартовали гонки, устроенные на Неве яхт-клубами. На Марсовом поле началось народное гуляние. Из Главного казначейства на углу Кирочной и Литейного посыпалась медная монета. Из Петергофа прибыла на пароходе императорская чета, высадилась у Английской набережной. Государь отсалютовал памятнику Петру – началось шествие в золотых каретах мимо Сената и Исаакиевского собора по Морской и Невскому к Казанскому собору, а оттуда в Зимний дворец. По обеим сторонам улиц стояли войска и толпился народ. Раньше всех к Зимнему рысью пришел конвой и стал у ворот. Опасаясь опоздать, казаки выстроились прежде, чем процессия оказалась под аркой Главного штаба. Придворные лакеи попарно и довольно беспорядочно прибежали, оторвавшись от других частей процессии. Вслед за ними на площади появились кареты гофмаршалов и церемониймейстеров – они объехали дворец по кругу и оказались на Иорданском подъезде как раз в ту минуту, когда высочайшие особы прибыли туда через внутренний двор.
В рисовальном училище открыты были шесть художественных классов: два оригинальных, два гипсовых, один натурный и один этюдный. Читались анатомия, теория изящных искусств, архитектура.
Рисование обозначено было главным предметом обучения.


Глава девятая. СОБРАНИЯ  ЗЛОБНЫХ  ЛЮДЕЙ


Дни в одно и то же время были переполнены и пусты. Он убегал от самого себя, ему жилось, как будто на станции.
Все вокруг предавались интригам, коварству и разврату. Как мало предчувствовали они будущность!
- Неурожай тяготеет над многими губерниями, финансы более и более расшатаны, неудовольствие и недоверие возрастают или крепнут! – тщетно пытался он остеречь.
Он знал, что его слова будут перетолкованы в самом вульгарном смысле.
События шли вразрез с его намерениями. Человек, стоявший выше своей среды, он вынужден был соображаться с господствовавшим при Дворе духом.
Самостоятельная мысль и находчивый ум тупеют от упражнения в измене самому себе по мере надобности и приказаний, он ощущал в полной мере. Благоразумие все же повелевало ему применяться ко времени. Он выжидал шансов спасения, но не видел его признаков.
- Сколько элементов неволи в человеческой жизни! – он сокрушался.
У него было какое-то тупое желание, чтобы все это скорее кончилось.
Не было дня, в который он бы не чувствовал, до какой степени он чужд окружавшей его среде. Не только заседания разноименных коллегий, текущие дела и вся официальная обстановка его положения, но и балы во дворце, весь церемониальный и нецеремониальный обиход его жизни ему доказывали, что он думает и чувствует не то, что думают и чувствуют другие. Он видел иначе, он домогался иного, он огорчался иным, он опасался не того, чего боялись другие, он предвидел или предчувствовал не то, что они предусматривали или предчувствовали. В блеске торжеств, в наружной пышности Двора, в участии близких и дальних, в разного рода демонстрациях, устраиваемых или устраивающихся по тому или иному поводу, он видел болезненные признаки и чуял предстоявшие кризисы. То, что было, далее быть не могло!
Он чувствовал, как Провидение его гнуло и перегибало.
Расхаживая взад и вперед в своем кабинете, он спрашивал сам себя, в чем, кроме внешности, этот кабинет отличается от темницы? Он чувствовал себя под ключом, то как будто в оковах. Свобода, воля, простор, независимость, спрашивал он, где вы?
- Предоставить земствам право выбора депутатов по их ходатайствам! Удержать в силе конкордат с римским Двором! Распространить на раскольников, лояльных к правительству, общегражданские права! Противопоставить твердую решимость всем поползновениям частных лиц, обществ, земств, городов на разделение с правительством питейного дохода! Прекратить пользование крестьянами пастбищными сервитутами, обязать их разверстать чересполосные угодия! Разрешить студентам посещать музеи и библиотеки! Перевооружить, да, армию стрелковым оружием, заряжающимся с казенной части! Запретить, ****ь, провоз из-за границы свинины, зараженной глистами и трихинами! – метался Александр Людвигович между Главным комитетом, Тарифным департаментом, коммерческим клубом, купеческим собранием и Департаментом утаптывания дорог.
- Разрешить, наконец, уплату процентов на причитающийся владельцам ликвидационный капитал, не ожидая окончательного утверждения ликвидационных листов, с тем, чтобы из этих процентов взимались числящиеся на имениях недоимки! – призвал Штиглиц в Департаменте законов.
Он был жестоко осмеян и позорно освистан.
Уходя униженным из собрания злобных людей, он не бросил им укора.


Глава десятая. ВЕЛИКАЯ  УСТАЛОСТЬ


Все шло под знаком неудач.
Он чувствовал физическое страдание под влиянием страдания нравственного.
Избито сердце, он ощущал, задавлена мысль, опускаются руки.
Его пригнетала великая усталость.
Напрасно допрашивал он судьбу: признаков перемены не было.
Тот гнет, под которым он работал, та внутренняя сдавленная жизнь, которой, быть может, многие в нем не подозревали, то непрерывное сопутничество разных огорчений, забот, уязвлений чувств самолюбия и некоторой ему присущей гордости, которые его преследовали, то отсутствие солнечного луча, проблеска счастья, свободного дыхания, свободной мысли и свободной воли, с которыми он почти сроднился, - вот что поломало его силы, поколебало в нем решимость и стойкость и сделало его почти робким.
Он походил на больного, которого раздражает всякая муха на стене.
Он забаррикадировался тем ограниченным высокомерием, которое заставляет человека не бороться с несчастьем, а искать его виновника.
«Бернеретта!» – он вспомнил, и она появилась.
Она была в парусиновом пальто, такой же юбке, спортивных башмаках, фетровой шляпе и опиралась на толстую палку.
Он сделал такой угрожающий жест в ее сторону, что она испугалась.
- Тебе хочется, глядя на звезды, вернуть себе немного покоя? – спросила она, закрывая лицо от пощечины, которая ждала.
Они оба одинаково остро чувствовали, что их жизнью как будто играют какие-то роковые силы. Они чувствовали, как тишина вырастает между ними, точно стена, которую никто не построил, но которую, вместе с тем, никто не может разрушить. Их мысли пошли было различными путями, но встретились опять и на прощание как бы объединились странным мистическим чувством, которое точно вызывало на бой судьбу.
Дорожные часы в кожаном футляре стояли на голом мраморе камина. Желтые листья не только испещрили деревья, но и начали застилать дорожки в саду. Да, все дышало прощанием.
Она помахала ему своей лиловой шляпой.
Он, да, хотел задержать ее – его остановило какое-то внутреннее, ему самому не понятное противодействие.
Со спины она походила на осенний день, ясный, тихий, но дышащий прошлым, а не будущим, и носящий ту прощальную печать, которая ложится на вечер года, как на вечер жизни.
Она уносила с собой большой эскиз Ванлоо, том Бешереля и горшок левкоев.
Да благословит ее Бог! Видимо, она была права.
Теперь он чувствовал к ней глубокую жалость и желание отблагодарить ее за то, что она в свое время дала ему.


Глава одиннадцатая. ДУРАК  ЗА  ШИРМАМИ


Ум ни к чему не льнул.
Он разговаривал через силу, почти ничего не ел и настрого запретил входить к нему.
- Ясные дни! Яркий луч солнца! Когда дождусь вас? – вопрошал он.
Самое отчетливое впечатление, ощущение или чувство в нем было чувство тяжести, утомления, безнадежья, возраставшего от длинного ряда охлаждений и равнодушия.
Чуялось что-то недоброе.
В доме не было больше порядка.
Лакеи служили не как хотелось ему, а как хотелось им.
Надежда Михайловна! В ней вновь произошел психологический надрыв и наступила реакция. Он наблюдал за ней икоту, нервный смех и все признаки истерики. Любовь, он знал, это была любовь! С горьким вкусом неиспитого поцелуя во рту, он видел.
- Благодари Провидение! – напоминал голос.
- За что? – горько барон смеялся. – За что мне благодарить его?!
В коридоре шуршало.
- Чья дочь Надежда Михайловна? – Эмиль Золя входил на пуантах, вернувшийся на рассвете.
- Не знаю! – барон Штиглиц восклицал. – Двадцать лет назад, в июне, я закупал провизию и снадобья в одной лавке близ Гостиного двора и все свои покупки сложил в большой корзине. Приехавши домой и отпустив извозчика, я внес корзину в комнату и лишь только хотел вынуть оттуда мои покупки, как раздался крик младенца. Я перепугался до смерти. Глянь в корзину – а там между свертками – спеленутый ребенок. Я призвал на помощь Настасью Родионовну: мы вынули его, ее, из корзинки. В свивальнике торчала бумажка, на которой было написано: «Младенец незаконнорожденный, крещен, имя ему Надежда Михайловна». Видно, ребенка подбросили, когда я был в лавке, а извозчик отошел от дорожек. Мы с Настасьей Родионовной дали ей фамилию Июнева.
- Дела! – чесал Золя голову. – Ну, чистый роман!.. Теперь и сама невеста! Где ж жених? – невзначай наступал он на больное.
Морщась, Александр Людвигович дисконтировал вексель или перебирал счеты, не думая, впрочем, поверять их.
«Придет, никуда не денется, - Штиглиц знал. – Вопрос времени!»
Во сне он видел большой круг синего цвета с пятью радиусами, на каждом было по пяти же травяных стебельков.
Он съездил в Михайловский дворец на экзамен учеников музыкальной консерватории, перечитал переписку Сенеки с апостолом Павлом, позировал граверу Пищалкину.
В сенях на соломе спали Паглиновский и Мухин.
Половцов, всеми забытый, сидел за стеклянными ширмами.
Барон рассмеялся и назвал его дураком.


Глава двенадцатая. НЕЗАДАЧА  ЗА  НЕЗАДАЧЕЙ


Положительно этот Ленин успел всем приесться.
Он присылал письма настолько часто, что в полиции на них перестали обращать внимание. «Собрать миллион, передать Июневой Надежде Михайловне!» - можно было и не вскрывать конверт. Поджоги между тем продолжались и обер-полицмейстер Трепов приказал единственному теперь чиновнику особых поручений более с Лениным не тянуть. Отлично им обоим теперь было известно, конкретно кто стоит за глупой кличкой.
Китицын взял извозчика и отправился на Каменноостровский.
«Возьму его и сразу уеду!» - думал он.
В одном из прохожих Павел Трофимович узнал Варпаховского, погнался за ним, но тот нырнул в толпу, и он потерял его из виду.
Раздосадованный, полицейский чиновник подъехал к огромному мрачному дому.
Дверь – незадача за незадачей! – отворила сама хозяйка.
Она махнула рукой, словно отгоняя от себя прелестного мотылька, уверенная, что мотылек этот лишь призрак – но тут же взяла себя в руки.
- Слуги, - она улыбнулась, - вчера засиделись за картами. Спят еще!
Ее рукопожатие оставило после себя неожиданное впечатление чего-то откровенного, бодрого и правдивого.
Она оправила драпировку корсажа, которая лежала поперечными складками и была прикреплена у левого плеча под веткой чайных роз.
«Явился совсем не в духе и с таким видом, что вот-вот поглядит на часы и откланяется!» - она видела.
В гостиной за стеклянными ширмами было пусто.
- Половцов Александр Александрович где же? – не понял полицейский чиновник.
- Действительно! – она взглянула. – Куда-то запропастился. Появится! Хотите чаю?
В желтом осеннем платье с кружевной отделкой, она казалась такой же тонкой и такой же хрупкой, какими были разнообразные предметы роскоши, наполнявшие гостиную.
- Преступник, - Павел Трофимович вертел чашкой. – Письма. Условие, представьте себе, - деньги передать вам!
Все это страшно запоздало, никакого практического смысла разговор уже не имел – полицейский чиновник говорил, чтобы не молчать и объяснить свой приход.
- Как странно и как увлекательно! – смотрела она широко распахнутыми глазами.
- Миллион? Преступник, сказали вы, требует миллион? Не знаете, где взять?! – барон Штиглиц словно бы соткался из воздуха. – Я дам вам его. Одолжу! Устроим этому Ленину ловушку! А арестуете его – деньги вернете.


Глава тринадцатая. КАЛАЧИ  С  МАСЛОМ


Спустя два дня ему принесли письмо. 
Он жадно схватил его, почти бегом пошел под свет лампы и торопливо надел очки.
Письмо дышало глубокой благодарностью Провидению за ниспосланное когда-то счастье.
«Моя рожица, поросеночек, жопуля, залупонька моя сладкая! – читал Александр Людвигович прыгавшие в глазах строки. – Твоя Е. Б. , город Губастов».
Он чувствовал: это письмо последнее.
Он спрятал его под сиденьем стула.
За двенадцать дней до своей кончины барон Штиглиц вошел в скверную потайную комнату. Здесь висел портрет умершего Гильденштуббе, стояла статуя покойного Бибикова, витала бледная тень погибшего барона Корфа.
«Барон Николай Александрович Корф, - помнил Александр Людвигович, - ставил на нашу фабрику какой угодно хлопок и по какой ему вздумается цене!»
Барон Штиглиц знал, что больше не придет сюда, а потому он должен проститься с ними здесь, чтобы поздороваться там.
Он поровну разлил по четырем стопкам, поставил перед портретом, перед статуей, помог тени донести водку до рта.
Барон Корф, да, хотел удержать жидкость в себе, но все его попытки были бесплотны.
- Душа не принимает, - он покачивался.
Чуть слышно с портрета подхихикнул Гильдерштуббе, слегка растянул губы Бибиков.
Тихо барон Штиглиц смеялся с неплохими в общем-то людьми, поджидавшими его в лучшем мире.
Надежда Михайловна занималась каким-нибудь рукоделием или срывала в саду цветок.
- Я опасаюсь всех упоений, потому что упоение походит на сон, а за сном следует пробуждение! – говорила она ему.
Она пощипывала веки, чтобы не быть бледной.
Ее красота туманно мерцала в свете зари.
Рассеянно Александр Людвигович бродил по дому, не узнавая его. Все было по-небывалому. По комнатам ходили какие-то чужие люди, не снимавшие верхнего платья. В библиотеке сидел человек в черном мундире и что-то вписывал в гербовую бумагу.
Утром приезжал Китицын, обстукивал ширмы.
- Его так и не было? – он удивлялся. – Половцова Александра Александровича?
- Не было! Не было! – радовалась Надежда Михайловна.
Они садились пить чай и ели калачи со свежим маслом.


Глава четырнадцатая. КАЖДОЕ  УТРО


Половцов не появлялся, всякий раз за ширмами было пусто, и поэтому Павел Трофимович не мог арестовать его.
Он приезжал теперь каждое утро. Импозантный, в шоколадного цвета котелке, с каким-нибудь букетом или коробкой конфет.
Он не заказывал, да, себе костюмов у первых портных, и дальше соблюдения опрятности его личные заботы об одежде не шли, а между тем всякий костюм выглядел на нем, как будто был сработан первым портным.
Надежда Михайловна выбегала навстречу, протягивала ему обе руки, вела к элегантно накрытому столу. Она осып;ла его знаками внимания.
«Вовсе не занимательна. Испорченная барышня-кривляка, исковерканная девица», - он больше не думал о ней так.
Они пили чай и ели калачи с маслом.
«Девушка с амбицией!» - теперь ему представлялось.
Стройная и сильная, в позе, возбуждавшей раздумье, драпированная короткой визиткой с тремя воротниками, придававшими ей что-то чрезвычайно своеобразное, она сидела против него.
Его шею покрывал модный галстук, в виде широкого шарфа, скрывавший воротничок вплоть до самых кончиков. Его глаза горели как огонь, обнаруживая ум и проницательность.
Под юбками у нее вырисовывалась молодая и подъемистая нога.
- Сначала истину видят, потом к ней прикасаются, - неглупо она говорила.
- Сначала истину видят. Потом ее едят! – неожиданно для себя он шутил.
Он притушил огонь в глазах, и она прочла в них печаль, которая сквозила вообще во всем его тоне. Ей трудно было объяснить ее, эту печаль, мало заметную на людях, но составлявшую как бы основу его существа.
- Печаль? – спросила она. – Почему?
- Как-нибудь позже, - обещал он, - когда мы станем ближе друг другу.
Во что верить, разговор неожиданно повернул.
- В то, во что верили все, всегда и везде! – сослался он на Винцента Леринского.
- В любовь! – сослалась она на себя.
Она показала ему кончик мизинца и нежно рассмеялась.
Все тело Павла Трофимовича содрогнулось в сладкой истоме.
Звеня браслетами и сверкая кольцами, она прикрутила лампу под абажуром.
Придворная коляска с коронами на фонарях и с лакеями на запятках промчалась под окнами.
Они продолжали разговаривать и неожиданно для себя самих договорились до брака.


Глава пятнадцатая. ВНЕЗАПНАЯ  БОЛЕЗНЬ


Она убежала, чтобы спрятаться в саду.
Он пошел просить ее руки.
Барон Штиглиц ждал его у себя в кабинете. Они обнялись.
- Тот миллион, что я подготовил, возьмите себе в приданое, - Александр Людвигович смахнул слезу. – Еще – дом на Английской набережной, фабрику и пароход.
- Готово! – крикнули невдалеке: в комнату без доклада вошел обер-полицмейстер Трепов.
- Скажите, что вы делали вчера? – остановился он вплотную к хозяину.
На лице банкира отразилась тревога – его лоб наморщился, щеки обвисли, в одно мгновение он состарился лет на десять.
- Для истинного мудреца не существует ни вчера, ни завтра, - попытался он обратить разговор в шуточную сторону.
- Для Ленина, да, завтра не существует, - остался обер-полицмейстер серьезным. – Я арестую его сегодня. Сейчас. Я арестую вас, барон. Вы – Ленин!
Несколько секунд длилось молчание – между тремя побелевшими как полотно мужчинами встал ужас открытой тайны.
- Как. Вы. Узнали? – уродливо Штиглиц искривил губы.
В окне Павел Трофимович Китицын видел Надежду Михайловну с ее маленькими ботинками, путавшимися в длинном подоле юбки.
- Очень просто, - один за другим обер-полицмейстер принялся переворачивать стулья. – За каждым сиденьем у вас письма. Из города Губастова. От некой Е. Б. Всю жизнь, да, вы любили эту женщину! Принадлежали ей! Вашей Елене Будберг! Леночке! Ленушке! Лене!..  Вот, как она обращается к вам, - Трепов развернул одно из писем: «Хуюшечка длинный, геморройчик сладкий, Лялькин, Лялечкин, Еленин, Ленин!» - прочитал он. – Вы полностью изобличены! Вы обвиняетесь в поджогах, взрывах, убийствах! Смерть нашего сотрудника Макова, господ Бибикова, Корфа и Гильденштуббе – ваших рук дело! – он изготовил наручники. – Палач-китаец предаст вас медленной и мучительной смерти!
И замер.
«Скандал! Никак не возможно! – носилось в воздухе. – Государь! Его личный банкир!»
- Вот что, - барон Штиглиц роздал сигары, и все закурили. – Нечто подобное, да, я предвидел. И подготовился. Думаю, выход из положения будет приемлем для всех. Я скоропостижно скончаюсь. Устроит вас?
- Наложите на себя руки? – Трепов поморщился. – Опять же скандал, расследование...
- Я обещаю умереть пристойно. От внезапной болезни. В несколько дней.
- Пожалуй, это выход. – полицейские переглянулись. – Но как устроить?
- А очень просто! – Александр Людвигович снял трубку телефона и попросил соединить его с доктором Красовским.


Глава шестнадцатая. ПОЧТЕННАЯ  СМЕРТЬ


Критическая минута прошла, и они весело болтали, не останавливаясь ни на чем серьезно.
- Доброта ничего не прощает. Нечего больше прощать! – к примеру, говорил Павел Трофимович.
- Снисходительность позволяет восторгу становиться темным! – в свою очередь бросал Трепов.
- Последнее, что мы обнаруживаем, сочиняя книгу, - это то, что следовало поставить в ее начале! – тонко улыбался барон Штиглиц.
Доктор Красовский явился через четверть часа, вынул из кармана закупоренную склянку.
- Возбудитель, - объяснил он, раскупоривая.
- Конский? – пошутили все.
- Возбудитель болезни, - объяснил эскулап. – Сейчас не скажу, какой точно, но смертельной. Гарантия – три дня... Кому?
Синхронно полицейские сделали шаг назад – барон Штиглиц протянул руку.
- Счастливо оставаться! – он выпил залпом, и они вышли из кабинета.
Тут же Александр Людвигович уложил себя в постель.
- Отнимающая всякую надежду на благополучный исход болезнь! – Надежде Михайловне объяснил доктор Красовский. – Ослабление сердца и сильная усталость души от пережитых разочарований.
Давно уже ей приходило в голову, что когда-нибудь у них в доме должно произойти что-то страшное.
- Ах, уходите, это неправда! – бегом несчастная бросилась к приемному отцу.
Кумир ее детских и юношеских годов, он обменялся с ней ролями и стал в последние три дня для нее как бы ребенком, которого она должна была опекать, оберегать от излишних забот, окружать всяким баловством и нежными ласками.
Какие-то люди сидели вдоль стен с цилиндрами в руках.
Надежда на улучшение день ото дня становилась слабее, ибо хроническое свойство положения дел не подлежало сомнению.
- Никакого траура! – была предсмертная воля барона. – Немедленно чтобы свадьба!
Он чувствовал спрыски холодной воды на лице.
Он был весел, слушая плеск весел.
Последними его словами были: «Стоп машина!»
Завывания ветра напоминали стоны умирающего. В ту же ночь бурей прорвало насквозь крышу на церкви лейб-гвардии Егерского полка...
- Скажите, как это так быстро умер старик Штиглиц? – спросил государь.
- Воспалением легких, - ответили. – Его смерть весьма почтенна. Он распорядился всем до последней мелочи, подумал о всех своих ближних.


Глава семнадцатая. ГРОБ  НА  РУКАХ


Развертывая утром «Имперскую газету» житель столицы невольно ищет, с болезненным, и, быть может, втайне радостным за самого себя, любопытством, черных рамок с объявлениями о кончине, объявлениями, которые говорят скупым и условным языком о только что оконченном страдании отшедших, об остром горе или тихой печали оставшихся. Внешнее однообразие этих рамок сглаживает глубокое внутреннее разнообразие отдельных случаев. Из-за него не слышится надгробное рыдание, не видится живой образ того, кто нашел, наконец, недостижимый на земле, вечный покой. Весть о новой смерти является для всех, не причастных к небольшому кружку близких умершего, исходящей из равнодушных уст и ей внимают равнодушно, спеша обратиться к другим новостям и злобам дня. Но временами, однако, в черных рамках стоит имя, громко и горестно звучащее для большого круга людей, близких и далеких, знавших усопшего лично или пусть понаслышке. Тогда не хочется верить глазам – хочется думать, что это не тот, а кто-нибудь другой, однофамилец, может быть, - и сжатое скорбью, взволнованное сердце, вызывая с особой яркостью представление и воспоминание о живом, лишь усугубляет этим силу и значение сознания, что он мертв, что он утрачен навсегда...
На дворе был май, а не октябрь.
Никакого дождя, тепло, солнце.
Тройницкий отдал приказ прекратить в этот день всякую деятельность, и революционеры вели себя тихо.
Колесница следовала пустою, гроб несли на руках.
- Какая ужасная неожиданность – словно удар грома! – говорили Владимир Петрович Орлов-Давыдов и Карп Патрикеевич Обриен де Ласси.
- Да, завершилась жизнь, обильная светом и тенями! – говорили Граббе и Вяземский.
- Теперь недород на таких людей! – говорили Марья Арсеньевна Богданова и Антонида Петровна Блюммер.
- Софизмы сердца он принимал за обоснованные сомнения ума! – говорили Мария Эдуардовна Клейнмихель и Мария Петровна Негрескул.
- Он чувствовал, что сильно соскочил в сторону! – говорили Бунге и Куломзин.
- В нас всех есть что-то лисье. Один он был вполне правилен душой! – говорили Мухин и Паглиновский.
- Та-та-та! – говорили остальные.
- Православная церковь издревле чуждалась ваяния, как искусства, униженного суеверием и идолопоклонством! – говорила Вера Игнатьевна Мухина.
- Я ничего не понял! – Тургенев обратился к Толстому.
- Спрашивайте! – Толстой разрешил.




Глава восемнадцатая. ДВЕ  ЛЮБВИ


- Он умилялся перед красотою, но не восторгался ею, - сказала Моника Терминская.
- Его гений требовал своего проявления, - сказал гравер Пищалкин.
- В нем было менее парадерства, но более настоящего всадничества, - сказали муж и жена Энгельгарты.
- Когда анатомили тело, нашли в желудке два драгоценных камня, а по вскрытии черепа – большую лопнувшую мысль, - сказал доктор Красовский.
- Невозможно, да, желать, чего не знаешь, но он желал именно того, чего не знал! – сказал арфист Помазанский.
- Спрашивайте! – Толстой повторил.
Сандаловый гроб плыл перед ними, распространяя тонкий аромат, в небе было знамение, архангелы дудели в трубы, приютские и рисовальные распевали псалмы, на головы сыпалась манна, процессия подошла к Неве – воды расступились.
- Что же, действительно это он был Лениным, рассылал письма и вымогал деньги? – Тургенев подобрал корюшку.
- Действительно, - Толстой обошел рака.
- Но для чего ему было? И это условие, весьма странное, передать деньги Надежде Михайловне?
- Она с первого взгляда полюбила Китицына, полицейского чиновника, он же никак не пленился ею. Надежда Михайловна мучилась неразделенным чувством, барон не мог остаться безучастным к ее страданиям. Задумав и осуществляя свой план, он рассчитывал, что ленинское дело поручат Китицыну – тот вынужден будет плотно общаться с Надеждой Михайловной, узнает ее лучше и не устоит перед ее чарами. Так, в общем-то, и случилось.
- Во имя любви к дочери он сжег половину города?
- Тут он ни при чем. Поджоги производили дети Ульянова. Александра Ильича. В силу собственных порочных наклонностей.
- Почему Штиглиц взял на себя убийство Макова?
- Тот оскорбил его религиозное чувство, и барону было сладко внушить себе и другим, что он отомстил.
- А эта история с Бибиковым, Корфом и Гильденштуббе?
- Они были его недобросовестными компаньонами, потом – злейшими конкурентами. Своей предпринимательской деятельностью он способствовал их разорению и смерти. Таковы жестокие законы капитализма. Он сожалел об этом и в своем доме открыл комнату их памяти: скверную комнату.
- Он мог бы оправдаться! В конце концов за ним не было ничего такого, - Тургенев показал рукой.
- Он очень устал. И душа его просила покоя. Эта романтическая связь с Еленой из Губастова была лишь игрою. По-настоящему в его жизни были лишь две любви: к приемной дочери и России. Дочь, он полагал, удалось пристроить, с Россией же, он понял, – безнадежно!
На кладбище гроб поставили на склеп.
- Мне страшно! – Тургенев передернул плечами. – А вам?
- Мне нет, - Толстой ими пожал.
Он был материалистом и не боялся чужой смерти.


Глава девятнадцатая. ОТЕЦ  И  ДОЧЬ


В городе продолжались толки и демонстрации.
Признаки потрясения множились.
Все взялись за оружие, и воинственные клики слышались повсюду.
Варпаховский с непокрытой головой шел по Невскому во главе огромной партии инвалидов и обывателей.
Вдовы Богданова и Блюммер несли красные знамена.
Мухин, Кожанчиков и Крупская возводили баррикады.
Моника Терминская с обнаженной грудью играла «Марсельезу».
Тройницкий обращался к массам с балкона, и голос его минутами прерывался от ярости, словно лед, трескавшийся под струей кипящей воды.
На Большой Конюшенной солдаты дали залп, и Дмитрий Моисеевич Паглиновский был ранен в живот.
Тем временем назначено было церковное оглашение, и в доме на Каменноостровском полным ходом шли приготовления к свадьбе.
Невеста примеряла у зеркала подвенечное платье. Атласное, белое, спереди оно раздваивалось и открывало глазетовое, серебром шитое треугольное поле – точно такие же по бокам были разрезы, в которых виднелись из атласа же сделанные, смятые, в несколько рядов расположеннные пучки, а на рукавах пониже плеч были весьма художественно исполненные перевязки.
Ольга Ивановна Орлова-Давыдова, Мария Петровна Негрескул и Мария Эдуардовна Клейнмихель суетились вместе с невестой, Карп Патрикеевич Обриен де Ласси, гофмейстер Куломзин и барон Унгерн-Штернберг подбадривали жениха, когда вдруг лицо его сморщилось и стало старым, как будто оно не принадлежало человеку тридцати с небольшим лет.
В залу вошли графиня Анна Александровна Мойра и епископ Игнатий Головинский.
Повелительно преподобный воздел длань – мгновенно все замерло.
- Браку не быть! – объявил он вердикт.
- Как? Что? Почему? – новость приняли с громкими протестами.
- Надежда Михайловна Июнева – родная дочь Павла Трофимовича Китицына! – гадливо Головинский поморщился. – Ее мать – Анна Александровна Мойра!
Все замахали руками.
- Никак не возможно! – первым Эмиль Золя обрел дар речи. – Павлу Трофимовичу тридцать четыре года, Надежде Михайловне – двадцать, Анне Александровне – все шестьдесят! Знаете, даже у нас... – он пожал плечами на французский манер.
- Двадцать один год назад, - его преосвященство объяснил, - сорокалетняя, да, Анна Александровна приехала из Петербурга в свое имение «Вшивая горка» и там в Бахмутском уезде Екатеринославской губернии согрешила с тринадцатилетним подростком, от которого и понесла. Подросток этот, узнав о беременности, тут же поседел, графиня же Мойра, уединившись от всех, в тайне родила девочку, которую решено было подкинуть бездетному барону Штиглицу. Дальнейшее вам известно.
Гоголь вошел и взял последовавшую сцену на карандаш.
Все взоры обратились к Павлу Трофимовичу.
- Да, это правда, - нашел он в себе мужество. – Я знал, что у меня есть ребенок, но мог ли я знать, что это именно госпожа Июнева!
С Надеждой Михайловной сделалась дурнота.
Из зала Павел Трофимович Китицын вышел первым.
Он шел ссутулясь, понурив голову, с красными пятнами на щеках, резкими морщинами на лбу и губами, обметанными от насморка.
За ним разошлись все остальные.


Надежда Михайловна осталась одна. Холодный ветер завывал под окнами. Она разыскала какую-то шубу.
«На чьей-то свадьбе Аполлоний Тианский признал в невесте ламию, заклял ее, заставил исчезнуть и спас жениха!» - она вспомнила из Филострата.
Половцов сидел за ширмами, всеми забытый. Она вошла к нему, приложила палец к губам и дала Александру Александровичу облизать его.
По ее лицу пронеслось дуновение давно сдерживаемой страсти.
Александр Александрович зарычал.
Кушетка попала им под ноги, и они упали на нее.
Мысли Надежды Михайловны оборвались – заговорила чувственность. Она отдалась ему тут же, в собольей шубе, околдованная его страстью, бесстыдная.
Как бы то ни было, с этой минуты для них началось блаженство.


Глава двадцатая. ВСЕ  ЗАКОНЧИЛОСЬ


- Теперь, когда вся эта тоскливая, счастливая, шумная, безумная история, по-видимому, закончилась, что вы намерены предпринять? – спросил Тургенев.
- Да, собственно, ничего, - Толстой ответил. – Оперу напишу, может статься.
Степенно они расхаживали дорожками облетавшего Летнего сада. В аллеях было много студентов и подозрительного вида нарядных дам. Революционеры, видимо испугавшись последствий своего поведения, вели себя благоразумнее, все вошло в обычную колею, играл духовой оркестр.
- Совершившиеся события отодвинули настроение умов на пятнадцать лет назад, - Тургенев вздохнул.
В шапке свитского генерала и в николаевской шинели мимо них прошел арфист Помазанский. Мухин, постаревший, на скамейке обнимал восковую куклу. На пруду Мария Эдуардовна Клейнмихель дразнила лебедя.
- Его стратагема не удалась, - Тургенев констатировал.
- Гравер Пищалкин выбил в его честь медаль, - Толстой напомнил. – О том значении, какое он имел, да, забудут, но его заслуги останутся памятны всем!
Палками они разгребали листья.
- Уеду! Ну его к бесу! – Тургенев сорвался. – В Париж!
- К этой балеринке? Смотрите, как бы известный более однофамилец ваш не оборвал вам уши!
- Иван Сергеевич не ревнив. Мы уживемся вчетвером, - Тургенев не обиделся.
Гофмейстер Куломзин прошел с Марией Петровной Негрескул на плечах.
- Надежда почему Михайловна? – Тургенев спросил.
- Не Павловна же! Чтобы усложнить, - Толстой ответил.
- А Краузольд, помните, полицейский? Вроде бы он утонул?
- Во Франции, с женой, на кефирной ферме. Они помирились.
- Еще момент, последний, - Тургенев вспомнил. – Владимир Ильич. Ульянов. Какой-то он заготовил себе псевдоним, а вот воспользоваться не довелось.
- А вы догадайтесь! – Толстой хохотнул. – Найдите словечко! Чтобы любимый его ;рган присутствовал и этакое дикое, необузданное слышалось!
- «Печенег!» - Тургенев расхохотался.
Они дошли до выхода. Одному было налево, другому прямо.
- Свидимся ли когда еще?!
Они обнялись.
- Прощайте, Феофил Матвеевич! – Толстого обнял Тургенев.
- И вы прощайте, Михаил Борисович! – Тургенева обнял Толстой.




ЭПИЛОГ


Когда, после свадьбы, Надежда Михайловна Половцова окончательно пришла в себя, что-то позвало ее в скверную комнату.
Она разыскала ключ, отомкнула ржавый замок, всплеснула руками.
Она никого не допускала внутрь, мыла, скребла, чистила, выволакивала прочь старый хлам.
Вовсе даже не скверная была теперь комнатка – напротив, прелестная!
Солнце играло и пело, светотени лежали и ходили.
В углу, показалось ей, будто бы из угла...
Она сделала шаг навстречу.
Отец! Барон Александр Людвигович Штиглиц протягивал ей обе руки!
Трепещущий от нежности и смеющийся сквозь слезы.






































СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ

Глава первая. СМЕШОК  В  УШАХ
Глава вторая. СЛИШКОМ  МНОГО  ДУХОВ
Глава третья. ДОСТУПНАЯ  СПАЛЬНЯ
Глава четвертая. НАСТОЯЩИЕ  ОТНОШЕНИЯ
Глава пятая. ПОМПЕЙСКИЙ  СЮЖЕТ
Глава шестая. СУЕТНОСТЬ  ПЫШНЫХ ФРАЗ
Глава седьмая. НА  КОРОТКОЙ  НОГЕ
Глава восьмая. КИПСЕКИ  И  РАРИТЕТЫ
Глава девятая. НАВОЗ  ПОД  ПОСЕВ
Глава десятая. ЖЕЛАНИЕ  ПОЗИРОВАТЬ
Глава одиннадцатая. ЖЕНЩИНЫ,  КОТОРЫЕ  СКАЧУТ
Глава двенадцатая. САТИР  ЦАРСТВА  ЗОЛОТА
Глава тринадцатая. ВСЕ  –  НЕНОРМАЛЬНЫЕ !
Глава четырнадцатая. ГНОЙНИК  В  ЖИВОТЕ
Глава пятнадцатая. МЫСЛИ  В  ЗАСТЕНЧИВОЙ  ФОРМЕ
Глава шестнадцатая. КРАСАВИЦА  И  УМНИЦА
Глава семнадцатая. НА  РОВНОМ  МЕСТЕ
Глава восемнадцатая. ЧУДО  ОПРЯТНОСТИ  И  ЧИСТОТЫ
Глава девятнадцатая. ПРИЕМНЫЙ  ДЕНЬ
Глава двадцатая. СКВЕРНАЯ  КОМНАТА

ЧАСТЬ  ВТОРАЯ

Глава первая. НАПАДЕНИЕ  МЕДВЕДЯ
Глава вторая. СЕРЬЕЗНЫЙ  РАЗГОВОР
Глава третья. ЯНСЕНИУС  В  ЖЕНСКОМ  ОБЛИКЕ
Глава четвертая. ТРОЕ  УМНЫХ
Глава пятая. ПЕЧАТЬ  СКУКИ  И  ВЯЛОСТИ
Глава шестая. ПРЕСЛЕДУЯ  УРОДИН
Глава седьмая. АФРОДИТА  ИЗ  МОРГА
Глава восьмая. НОВЫЙ  ЧЕЛОВЕК  В  ГОСТИНОЙ
Глава девятая. ЩИ  С  ЗАВИТКАМИ
Глава десятая. БРАК  ДУХА
Глава одиннадцатая. БАШМАКИ  В  КАМИНЕ
Глава двенадцатая. ТРЕЩИНА  В  ЗАПРЕДЕЛЬНОЕ
Глава тринадцатая. ОПЕРАЦИЯ  С  АНГЛИЙСКИМИ  ЧЕКАМИ
Глава четырнадцатая. КАТАНИЕ  С  БУБЕНЦАМИ
Глава пятнадцатая. ГАДАНИЕ  ЦЫГАНКИ
Глава шестнадцатая. ВИДИМОСТЬ  ПОРЯДКА
Глава семнадцатая. СТАЛЬНЫЕ  ЛЕЗВИЯ  И  УРОДЦЫ
Глава восемнадцатая. БРАТЬ  НЕБЕСА  ПРИСТУПОМ
Глава девятнадцатая. ШАРИКИ  РАЗБИВАЮТСЯ
Глава двадцатая. ПУТАНИЦА  И  ДОГАДКИ

ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ

Глава первая. НИМФА – ОХОТНИЦА
Глава вторая. ОБЕД  С  ПОЛИЦЕЙСКИМ
Глава третья. ИДТИ  НА  ТИГРА
Глава четвертая. ПОШЛАЯ  ИНТРИГА
Глава пятая. ЖИВАЯ  КУКЛА
Глава шестая. В  ПОГОНЕ  ЗА  ИЛЛЮЗИЯМИ
Глава седьмая. СТРАННАЯ  ВЫДУМКА
Глава восьмая. В  ГРОТЕ  ВЕНЕРЫ
Глава девятая. ПРЕДЛОГ  ДЛЯ  ПОЦЕЛУЯ
Глава десятая. С  ГОРЯЧИМИ  ПОДМЫШКАМИ
Глава одиннадцатая. ЗЕЛЕНЫЙ  ЛИЛИПУТ
Глава двенадцатая. ПОДГОТОВКА  К  БАЛУ
Глава тринадцатая. ПОД  ЛЕГКИМИ  СОУСАМИ
Глава четырнадцатая. ОТКУПЩИК  РАЗБОГАТЕЛ
Глава пятнадцатая. ПОГИБШИЙ  БАРОН
Глава шестнадцатая. МОНЕТКА  НА  СЧАСТЬЕ
Глава семнадцатая. ЖИВЫЕ  КАРТИНЫ
Глава восемнадцатая. ПЕРЕД СВИРЕПЫМ ТИГРОМ
Глава девятнадцатая. МУСОР  НА  ПАРКЕТЕ
Глава двадцатая. ШОКОЛАДНЫЙ  ПОРОХ

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая. ПРАЗДНИК  СУККОТ
Глава вторая. ТЕПЛОТА  НА  СЕРДЦЕ
Глава третья. ЗЛАТОКУДРЫЕ  КАРАПУЗИКИ
Глава четвертая. ГЛУПАЯ  ГАЗЕТА
Глава пятая. ЖАЖДА  ЦЕЛЬНОСТИ
Глава шестая. ПОДПИСЧИКИ  ГАЗЕТЫ
Глава седьмая. ВЕЧЕР  С  ФРАНЦУЖЕНКАМИ
Глава восьмая. ЗАРОДЫШ  ТРАГЕДИИ
Глава девятая. СОВЕРШЕННО  ДРУГОЕ
Глава десятая. РОЙ  МЫСЛЕЙ
Глава одиннадцатая. ПРОБА  ПОЖАРНЫХ  ТРУБ
Глава двенадцатая. ВИД  МАЛЕНЬКОГО  ТЕАТРА
Глава тринадцатая. НОГОЙ  В  ФУЗУЗУ
Глава четырнадцатая. БОЛЬНОЙ  ПОД  ХЛОРОФОРМОМ
Глава пятнадцатая. ВОПРОС  ПРИВЫЧКИ
Глава шестнадцатая. СЕТКА  НА  ПАЛОЧКЕ
Глава семнадцатая. СЛУЧАЙ  НА  УЛИЦЕ
Глава восемнадцатая. ФАКТ  СКОТОЛОЖЕСТВА
Глава девятнадцатая. ГОЛУБАЯ  КАРЕТА
Глава двадцатая. БЕЗ  ВСЯКИХ  ШАНСОВ

ЧАСТЬ  ПЯТАЯ

Глава первая. ОТБЛЕСК  ВЕЧНОГО
Глава вторая. ПРОБЛЕМА  КОНЕЧНОСТИ
Глава третья. ИСПОЛИНСКАЯ  РАМА
Глава четвертая. «БАРАНЬЯ  НОГА»
Глава пятая. АИСТЫ  ВЫЛЕТАЮТ  В  ПОЛНОЧЬ
Глава шестая. ПАРОЛЬ  И  ОТЗЫВ
Глава седьмая. ПУРПУРНЫЕ  ДРАКОНЫ
Глава восьмая. ВЕЧНОЕ  НИЧТО
Глава девятая. ПАЛЬЦЫ  В  КОНВЕРТЕ
Глава десятая. МУХИНСКОЕ  УЧИЛИЩЕ
Глава одиннадцатая. ВРАГ  НЕЯСНЫХ  ПОЛОЖЕНИЙ
Глава двенадцатая. ЯВНО  И  НАГЛО
Глава тринадцатая. ПОМЕСЬ  БЕГЕМОТА  С  НОСОРОГОМ
Глава четырнадцатая. ПРЯНИЧНЫЙ  ПЕТУШОК
Глава пятнадцатая. СВИНЬЯ  И  ДАМА
Глава шестнадцатая. В  САМЫЙ  ПОСЛЕДНИЙ  МОМЕНТ
Глава семнадцатая. ПОЗОР  ПРОДАЖНОСТИ
Глава восемнадцатая. ПАУКИ  В  УГЛАХ
Глава девятнадцатая. МАСКИ  ДОЛОЙ !
Глава двадцатая. ГОРОД  ГОРИТ

ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ

Глава первая. ТРОЙНИЦКИЙ  ПОПРАВЛЯЕТСЯ
Глава вторая. ТРИ  ЗОЛОТЫХ  И  ТРИ  СЕРЕБРЯНЫХ
Глава третья. ВЕЧНАЯ  ЖЕНСТВЕННОСТЬ
Глава четвертая. ГРОБНИЦА  НАПОЛЕОНА
Глава пятая. МУЖЧИНА  НА  КАРНИЗЕ
Глава шестая. ЖЕНЩИНАМ  НАВСТРЕЧУ
Глава седьмая. ПОЛУМЕРТВЕЦ  В  СПАЛЬНЕ  КРАСАВИЦЫ
Глава восьмая. ЖЕНА  В  СУНДУКЕ
Глава девятая. РАДИКАЛЬНО  УБИТЫЙ
Глава десятая. ПЕРИЛА  ПОД  НОГАМИ
Глава одиннадцатая. КАЗАК  И  ЖАНДАРМ
Глава двенадцатая. ЖИТЕЛИ  СОЛНЦА
Глава тринадцатая. ХОР  ИЗ  КОШЕК
Глава четырнадцатая. МЕЖДУ  ЕЮ  И  ИМ
Глава пятнадцатая. ЖИЗНЬ  ИСКУШАЕТ
Глава шестнадцатая. СТРАСТЬ  НЕ  РАССУЖДАЕТ
Глава семнадцатая. ОБОРОТЕНЬ  В  КАЛЬСОНАХ
Глава восемнадцатая. БУТЫРСКАЯ  ТЮРЬМА
Глава девятнадцатая. СЕНИНА  ПТИЧКА
Глава двадцатая. МУХИН  И  ДЕТИ

ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ

Глава первая. С  НЕЗАПЯТНАННОЙ  РЕПУТАЦИЕЙ
Глава вторая. ФИЖМЫ  С  ПРУЖИНАМИ
Глава третья. НОВЫЕ  СТЕНЫ
Глава четвертая. КАК  ЛАГАРП
Глава пятая. С  ПЕРЕРЕЗАННЫМ  ГОРЛОМ
Глава шестая. НАКАНУНЕ  КОНЧИНЫ
Глава седьмая. ПАЯЦ  ЕСТ  ЯЙЦО
Глава восьмая. БЛАЖЕННЫЕ  И  БЕЗУМНЫЕ
Глава девятая. МЕНУЭТ  И  ХЛОПУШКА
Глава десятая.ВОПЛОЩЕННОЕ  НЕДОВЕРИЕ
Глава одиннадцатая. ИССТУПЛЕНИЯ  РЕВНОСТИ
Глава двенадцатая. ПОНЕДЕЛЬНИК  ЛУЧШЕ  ВТОРНИКА
Глава тринадцатая. МАСТЕРСКАЯ  БИЛИЯ
Глава четырнадцатая. СЮРТУК  ИЗ  АЛЬПАГА
Глава пятнадцатая. СПРИНЦОВКА  НАГОТОВЕ
Глава шестнадцатая. УДАР  РОКА
Глава семнадцатая. ДЕВИЦА  В ЧЕМОДАНЕ
Глава восемнадцатая. У  КАЖДОГО  СВОЕ
Глава девятнадцатая. ПОСЛЕ  ВЧЕРАШНЕГО
Глава двадцатая. ОТРИЦАЯ  АВТОРИТЕТЫ

ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ

Глава первая. НА  ПОДОЗРЕНИИ  У  ПОЛИЦИИ
Глава вторая. БЕССЛЕДНО  УТОНУВШИЙ
Глава третья. ФОРМУЛА  ДОБРОДЕТЕЛИ
Глава четвертая. ПЕРВАЯ  ЗОЛОТАЯ  МЕДАЛЬ
Глава пятая. КАК  ДЕЛАЮТ  МЫЛО
Глава шестая. НЕБЕСНЫЙ  ЧЕРТОК
Глава седьмая. МУХА  ПО  ВЫЗОВУ
Глава восьмая. ПО  ВСЕЙ  СОВОКУПНОСТИ
Глава девятая. БЕСПЛОДНЫЕ  ПОПЫТКИ
Глава десятая. МАСКА  СМЕРТИ
Глава одиннадцатая. СМЕРТЬ  ХУДОЖНИКА
Глава двенадцатая. ПТИЧКА  В  ПОДВАЛЕ
Глава тринадцатая. НАУКА  УМИРАТЬ
Глава четырнадцатая. ТАЙНА  СОЛНЕЧНОГО  ЛУЧА
Глава пятнадцатая. ВЫЗВАЛ  И  УБИЛ !
Глава шестнадцатая. СОБЫТИЯ  ИДУТ  ЧЕРЕДОМ
Глава семнадцатая. САМЫЙ  БОЛЬШОЙ
Глава восемнадцатая. НЕ  ПРЕДУВЕДОМИВ  НИКОГО
Глава девятнадцатая. НЕ  ПОЗДНЕЕ  СУББОТЫ
Глава двадцатая. ПЕВИЦА  ВИАРДО

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

Глава первая. БЛАГОЧИНИЕ  И  ГЛУМОТВОРСТВО
Глава вторая. КОММУНИЗМ  И  АНАРХИЯ
Глава третья. СРЕДИ  БУРЯТ
Глава четвертая. ВОЗГЛАВИТЬ  ПАРТИЮ
Глава пятая. ЗАВТРАК  С  ФРАНЦУЗОМ
Глава шестая. ЦЕНА  ТЕКСТА
Глава седьмая. ДИКАРЬ  ИЗ  АВСТРАЛИИ
Глава восьмая. ЖЮЛЬЕНЫ  ДЛЯ  ЭМИЛЯ
Глава девятая. ПЕРЕПОЛОХИ  В  КОМНАТАХ
Глава десятая. ОТ  ТРЕУГОЛЬНИКА  К  ТРЕУГОЛЬНОСТИ
Глава одиннадцатая. ЛЕВ  В  ТРОСТНИКЕ
Глава двенадцатая. КУКЛА  И  ГИАЦИНТ
Глава тринадцатая. НУЛИ  ПРИБАВЛЯЮТСЯ  СПРАВА
Глава четырнадцатая. НУЖНИК  НЕБЫТИЯ
Глава пятнадцатая. ГЕРОИНЯ  РОМАНА
Глава шестнадцатая. НИМФА  И  ПАСТУШОК
Глава семнадцатая. ЧУЖИЕ  МЫСЛИ
Глава восемнадцатая. ПНЕВМАТИЧЕСКАЯ  ХИМИЯ
Глава девятнадцатая. ОДЕРЕВЕНЕВШИЙ  ТРУП
Глава двадцатая. АДСКАЯ  ЖИЗНЬ

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

Глава первая. ПЕЧЕНЬ  УРОДЦЕВ
Глава вторая. РЕДКИЙ  СПЕКТАКЛЬ
Глава третья. ГОВОРЯЩИЙ  ФАЗАН
Глава четвертая. КОНЕЦ  ПУТЕШЕСТВИЯ
Глава пятая. СМЕШНОЙ  И  НЕЛЕПЫЙ
Глава шестая. УДУШЛИВАЯ  ЖАРА
Глава седьмая. В  ШОТЛАНДСКОМ  ЗАМКЕ
Глава восьмая. ЗОЛОТЫЕ  КАРЕТЫ
Глава девятая. СОБРАНИЯ  ЗЛОБНЫХ  ЛЮДЕЙ
Глава десятая. ВЕЛИКАЯ  УСТАЛОСТЬ
Глава одиннадцатая. ДУРАК  ЗА  ШИРМАМИ
Глава двенадцатая. НЕЗАДАЧА  ЗА  НЕЗАДАЧЕЙ
Глава тринадцатая. КАЛАЧИ  С  МАСЛОМ
Глава четырнадцатая. КАЖДОЕ  УТРО
Глава пятнадцатая. ВНЕЗАПНАЯ  БОЛЕЗНЬ
Глава шестнадцатая. ПОЧТЕННАЯ  СМЕРТЬ
Глава семнадцатая. ГРОБ  НА  РУКАХ
Глава восемнадцатая. ДВЕ  ЛЮБВИ
Глава девятнадцатая. ОТЕЦ  И  ДОЧЬ
Глава двадцатая. ВСЕ  ЗАКОНЧИЛОСЬ

ЭПИЛОГ