Среда обитания или Курс молодого бойца. Глава X

Виталий Шелестов
                X

  Воротился я обратно в Кракау лишь в конце января, и вовсе не потому что опухоль на ноге требовала столь длительного лечения. Просто отвращение к учебному центру плюс нежелание ощущать себя пришибленным и убожески-верноподданным заставляли всяческими способами оттягивать своё пребывание в госпитале и тем самым отдалять появление в негостеприимном питомнике – казарме девятой УТР.
  Нравы, царившие в армейских госпиталях – для молодого бойца тоже не сахар. Но всё же из двух зол выбирают меньшее. Именно там я стал прилежно осваивать солдатскую науку об адаптации к окружающей среде в условиях ограниченных прав и неограниченных обязанностях, где наиважнейшим принципом, на который следовало обратить внимание, был «подальше от начальства, поближе к кухне», пусть и бородатый, зато надежный и неоднократно проверенный. Для госпиталя он годился в самый раз. Со временем это освоение стало перерастать в увлекательную забаву. И лишь случайно, попав на глаза резавшему мне ногу майору – начальнику хирургического отделения, - мне пришлось безапелляционно сдаться и подчиниться суровой необходимости, ибо мой бывший благодетель на сей раз воспылал гневом праведника, обнаружив, что я всё еще нахожусь под сенью его попечительства. В тот же день мне выдали медкарточку, обмундирование и отвезли в наполовину забытый, а теперь вновь засиявший всеми зловещими тонами на моем служебном поприще Кракау.
  Майор-хирург на прощание прописал мне ношение в течение двух месяцев легкой обуви, т.е. пребывание в изнеженной «тапочной элите», но я прекрасно знал, что эта директива даже не попадет на рассмотрение. Мне оставалось разве что молиться на благоприятные стечения обстоятельств по поводу тогдашнего состояния голени: несмотря на вполне здоровый внешний вид, майор предупредил о возможности повторного рецидива, если не буду придерживаться его предписаний. Знал бы он, насколько это возможно, имея таких начальников, как в нашем взводе! И всё же становилось невыносимо при мысли о насмешках и презрительных взглядах сослуживцев, заикнись я хоть на полслова обо всём этом. Особенно теперь, после длительного отсутствия. Никто, даже Юдин, этого не поймет.
  ...Будущий преемник Фуры на должности ротного каптенармуса Гусев долго хлопал глазами, когда я обратился к нему с законным требованием. Дело в том, что перед отбытием в санчасть я сдал ему на хранение свой ремень, следуя настоянию Головача и отлично зная, как в лазаретах хранят предметы солдатской экипировки. Сапоги и шапка к тому времени уже не представляли для мародеров интереса по причине некоторой видимой изношенности, но вот ремень еще радовал глаз своей новизной. Гусев напрочь забыл о факте моего доверия ротной интендантской службе и теперь мучительно старался об этом вспомнить.
  Наконец, тяжко вздохнув, он принялся копаться в каких-то ящиках и, после длительной возни, извлек кожаный обрубок с болтающейся на нём железякой.
  - Других нет, – простодушно изрек он, протягивая мне запыленную находку. – Слушай, а ты точно помнишь, что сдавал его мне?
  Настал мой черед старчески воздыхать. Как ни старался я сохранить свою личную экипировку в ее первозданном обличии, она все-таки сказочным образом видоизменялась, следуя армейским традициям. В общем-то, Гусева трудно было в чём-то винить. Должность ротного каптера, особенно в учебке, сопряжена с хаосом и неразберихой, и потому уследить за каждой мелочью, да еще порученной с месяц назад – дело почти безнадежное. А посему мне осталось возблагодарить небеса, что удалось разыскать хотя и не равноценную, зато весьма достойную замену без вести канувшей части амуниции.
  За время моего отсутствия здесь произошло несколько любопытных событий, как хороших, так и неважных.
  Любящая совершать инспекционные турне по частям военная санмедслужба пришла, наконец, к выводу, что пора бы уже в здешней столовой поступать с продуктами согласно общепринятым нормам, и издала вердикт, долбанувший обухом по «тараканьим» лбам: отныне и присно сахар и сливочное масло в Кракау стали получать, как и во всех других воинских частях, дежурные по подразделениям, являясь предварительно на заготовку (есть такой термин в армейском будничном обиходе). До сих пор, если вспомнить, эти два продукта чуть ли не наполовину растаскивались по закуткам, после чего остатки вываливались в котлы. И посему нетрудно догадаться, сколько зажравшихся харь кляло на чём свет стоит эту инспекцию с ее новоустановленными порядками.
  Услыхав эту новость, я тут же резонно поинтересовался, а не отменили ли часом и котелково-бочковую систему, что было бы вполне логичным следствием вышепринятого. Нет, здесь всё по-прежнему, этот замкнутый треугольник (казарма – столовая – мойка котелков) никакой инспекции еще не под силу одолеть. Разве что раздобыли новые бочки; прежние были неизвестно откуда притаранены, а эти – эмалированные, с фирменным немецким лейблом («какой-то «-верк»), оказались просто загляденье. Всё это сообщил мне Гусев, спешно перекуривая и воровато оглядываясь – убогая привычка, обретенная кракауским бойцом за время службы. Фура спал в каптерке, забурившись в груду бушлатов и приближая дембель, старшина уехал по каким-то делам в Дрезден, вся рота занималась и вкалывала в разных точках учебного центра, и поэтому в казарме ненадолго воцарился покой. Было предобеденное время, около полудня.
  - Котов совсем обурел, - продолжал Гусев. – На днях хохму отвалил. Подходят Головач с Тищенкой утром как обычно проверять – сухой или нет, видят – постель обоссана... Ну, тыры-пыры, за головы хватаются, как положено, а тот им говорит: «Я же не виноват, что дневальные только три раза ночью будили...»
  - А с бельем как? – поинтересовался я. – Так и сдает загаженное, когда меняют?
  - Не хватало еще! – возмутился Гусев. – Сам отдраивает в личное время, Головач для него специально отдельное мыло выписывает. Можешь полюбоваться, в умывальнике висит, сушится. Сегодня ночью опять бассейн устроил...
  - Алё, Гусь, куда ты, урка, подевался? – донесся из каптерки сонный рев.
  Гусев сунул мне недокуренную «охотничью» (мы «забивали» на двоих) и бросился на зов «бугра»...

  На моё возвращение во взводе отреагировали равнодушно: все были слишком уставшими и какими-то подавленными. Лишь Ведерников, ехидно сощурившись, нараспев произнес:
  - Ну-у? Как здоровьишко?
  - Тебе вломить хватит, - отрезал я.
  В тот день я узнал еще, что на наши головы свалилась очередная неприятность. Как уже ранее упоминалось, полгода назад кто-то донес в штаб батальона о том, что Дорохин занимается рукоприкладством по отношению к своим подчиненным. И хотя наказание было достаточно суровым (Дорохина лишили отпуска), положение нисколько не изменилось к лучшему: этот мизантроп сделался лютее прежнего. Разумеется, ему очень хотелось узнать, кто же все-таки ввернул эту поганку. И вот с неделю назад по каким-то тайным каналам (может, в батальонной канцелярии был свой человек) выяснилось, что этим стукачом оказался не кто иной, как бывший тогда курсантом, а ныне командир третьего отделения второго взвода младший сержант Максаков.
  Ходили слухи, будто стучал он не потому, что был доведен до отчаяния дорохинским произволом, хотя и такое объяснение могло быть вполне приемлемо. Просто данный случай являлся следствием его собственной натуры. Иными словами, Максаков был простым и честным осведомителем, своего рода заштатным сотрудником известных органов, оказывающим «безвозмездную помощь в условиях полной анонимности». Однако на сей раз эта официально-бюрократическая формулировка явно подвела. По части анонимности и последующей безвозмездности. Возмездие не заставило себя долго ждать.
  Вот, значит, откуда имела свое происхождение моя подсознательная неприязнь к этому типу...
  Теперь легко можно было себе представить, какая атмосфера царила во взводе после разоблачения Максакова. У сержантов имелись в арсенале свои, изощренные и жестокие методы войны со стукачами. И всю тяжесть этой войны приходилось, как можно легко догадаться, ощущать менее всего виноватым в этом деле – нашему брату-курсанту. Дорохин символизировал собой топор, всаживаемый свое лезвие в деревянную чурку (Максакова), дабы ее расколоть; мы же оказались в роли подставленной под нее колодки, в которой отдавались все удары сержанта-топора.
  ...Взвод шагает на занятия или работу. Вдруг раздается злорадствующее:
  - Выше ножку, товарищ младший сержант! Или вы считаете, что команда «строевым – марш!» вас не касается?.. Так-так... Взвод, на месте – стой! Кру-гом! На исходную бегом – марш!..
  Кого все кляли на чём свет стоит, возвращаясь бегом обратно, чтобы оттуда шагать по новой, не стоит упоминать. Подобное зуболязганье часто повторялось по нескольку раз.
  ...Щелкает, включаясь, дневной казарменный свет.
  - Рота, сорок пять секунд – подъем!
  Все яростно вскакивают с коек и суматошно напяливают обмундирование. Но тут опять встревает дорохинский тенор:
  - А вы что, товарищ младший сержант – нюх потеряли?.. Это никуда не годится. Отбой, второй взвод! 
  И мы сбрасываем с себя кители и ремни, матеря командира третьего отделения и всю его родню. Затем повторяем выполнять те же команды, носясь от коек к табуреткам и обратно...
  На примере Максакова сержанты наглядно показывали, что будет происходить, если кому-либо из нас вздумается пожаловаться на них командованию повыше. И мы убеждались, что их власть над нами простирается гораздо дальше, чем можно было вначале предположить, и чем это положено Уставом. Лишь убедившись в этом на собственной шкуре, можно было отчетливо осознать, насколько крепко въелась  дедовщина в армейскую службу и как трудно с ней бороться.
  Что же касалось Максакова, то он в тех пор лишь номинально считался командиром отделения. Его все «прокидывали» - не в открытую, конечно, но достаточно коварно. Самые же наглые – например, Круглов с Абакаровым, и вовсе откровенно издевались. Местный диалект обогатился еще одним выражением – «максачить». Значение его, думаю, пояснять не стоит.
  Тот же Круглов, как я узнал, примерно в то же время стал с завидным постоянством кроить из себя  будущего командира отделения будущего периода службы. Это никого не удивило: Дорохин всячески благоволил к мерзавцу, высоко оценивая его заслуги перед Родиной по части наглости, подхалимажа и тайной ненависти к нему со стороны большинства сослуживцев. Заслуги, так сказать, на кракауский манер. Он порекомендовал Щукину и Головачу Круглова как своего вероятного преемника, вполне достойного, чтобы облечь воспитанием новые пополнения рядов Вооруженных Сил.
  Ничего не скажешь, субъект достойный подражания! Но именно так обстояли дела почти в каждом взводе. Самых нахальных, циничных и сварливых прочили в младшие командиры. Вероятно, чтобы сохранить преемственность поколений в грубости, хамстве и подавлении личностных амбиций солдат. И если бы не обнаруженный у Круглова впоследствии вирусный гепатит, кто знает, сколько пропало бы еще денег у бойцов роты в течение как минимум полутора лет.
  О том, что этот тип шарит по ночам в чужих карманах, знали уже не только мы с Юдиным. Круглова частенько видали за столиком в чайной, где он беззаботно пировал в обществе не только женоподобного Селезнева, но и кое-кого из старшего кракауского поколения; пировал, как заправский старожил, лопая отнюдь не «смерть танкиста» и «термоядерную» карамель.
  - Спрашивается, на какие шиши он покупает дорогие пирожные со сливками, бывая там чуть ли не каждый день? – сокрушался витебчанин Лепкович, у которого с Кругловым отношения не связались еще с первых дней. – Все жалуются, что деньги пропадают. Вот они где! Неужто не ясно, как божий день?
  Лепкович обладал вспыльчивым и неуравновешенным характером, что нисколько не способствовало поддержанию его авторитета, а скорее наоборот – низвергало до уровня взводного козла отпущения. Круглов обожал поизмываться над ним, дав еще в ноябре прозвище Кобра.
  - Тебя ведь любят в наряды по роте ставить, как и его. Вот и проследи за ним, - посоветовал ему однажды Юдин.
  Тот плюнул и замолк. Все знали, как он умеет «топить массу» по ночам, стоя на тумбочке дневального. В одну из таких ночей Арбенин тихонько снял с ремня прикемарившего Лепковича штык-нож, а потом учинил скандал, заставив всех поверить, что ножичек умыкнули. Ротный в гневе хотел отправить горе-дневального в Дрезден на гауптвахту, когда Арбенин с ухмылкой «обнаружил» пропажу, после чего Лепкович довольно прочно обосновался на передовых казарменных рубежах, стоя на тумбочке и надраивая сортирное недвижимое имущество чаще, чем бы ему этого хотелось. 
  Скользкий, как угорь, Круглов был хорошо поднаторен в искусстве вылезания из воды сухим. Его так и не поймали с поличным, несмотря на то, что деньги продолжали исчезать. Где их только не прятали! В сапогах, котелках, шапках, мыльницах, засовывали под погоны, - редко что сохранялось. Круглов оказался хорошим психологом, в результате чего стал завсегдатаем чайной.
  Еще одним таким авторитетом в курсантской среде нашей роты был очень настырный и амбициозный уроженец казахских степей Волков из четвертого взвода. Фамилия была ему идентична: что-то от матерого серого хищника ощущалось в нём постоянно. Как и Круглова, его собирались оставлять в качестве продолжателя доблестных здешних традиций. Как и Круглов, Волков в свое время подзалетел. На сей раз уже исключительно по собственному почину.
  Однажды при несении караула сержант Килимчик, будучи разводящим, долгое время бродил по парку со сменой, обкладывая часового (им и был Волков) смачной бранью на все лады: тот как сквозь землю провалился. Уже отчаявшись его найти и решив, что «Волчара сделал ноги», Килимчик хотел было поднять караул в ружьё, как один из караульных указал ему на стоявший неподалеку припаркованный грузовик. В кабине этого грузовика, устроившись с максимально возможным комфортом, безмятежно храпело «лицо неприкосновенное», уронив голову на баранку.
  Разумеется, после такого инцидента не могло быть и речи, чтобы оставить Волкова в качестве примера для подражания грядущим поколениям. Головач на одной из вечерних поверок заставил виновника просить у роты публичного прощения, выведя его на середину центрального прохода. И все-таки Волков продолжал оставаться авторитетом, особенно во взводе. Даже сержанты-«духи» не осмеливались ему в чём-то перечить, а Фуренко, совмещавший, помимо должности каптерщика, должность командира отделения четвертого взвода, неофициально дозволил Волкову полноправно хозяйничать там в своё отсутствие, часто приговаривая:
  - Волчара свое дело знает. Он и без меня там порядок наведет...
  И действительно, тот нередко проверял у сослуживцев качество надраенных сапог, блях и пуговиц, и если что-то было не так - хватал за шиворот и выводил в сортир исправлять недостатки, прибегая к методам уже традиционным для Кракау.
  А в одно прекрасное утро многие были свидетелями и вовсе из ряда вон выходящей сценки. Стоя на «тумбочке» (Головач без устали посылал его дневалить по роте) и наблюдал, как во время утреннего подъема все со скоростью облачаются в форму, Волков, очевидно, недовольный исполнением команды, неожиданно выпалил:
  - Четвертый взвод – отбой!
  И – не чудо ли! – четвертый взвод принялся послушно стаскивать с себя амуницию, а их «замок», сержант Захарчук, чуть не поперхнулся от неожиданности, изумившись нахальству своего подопечного. Чтобы как-то выйти из положения, ему оставалось лишь с издевкой обратиться к тому:
  - Так может нам местами поменяться, а? Оденешь мое пэ-ша, а я – твое, стану на «тумбочку» и буду тебе честь отдавать?.. совсем припух, барбос, забыл свое место, пугало дневальное...
  Волковские выходки явились таковыми лишь для сержантов. Курсанты воспринимали их в буквальном смысле – у себя во взводе, как уже говорилось, этот служивый чувствовал себя корольком:  мог запросто послать кого-нибудь с поручением или изматерить с головы до ног, уподобляясь заправскому представителю младшего командного состава в собственном лице. И если бы не караульный «залет», я не позавидовал бы тем бойцам, что попали бы к нему в отделение, как, впрочем, и к Круглову, не подцепи тот весной заразу.
  Старший сержант Тищенко как-то заметил, обратившись к «матросу дальнего плавания» Котову:
  - Тебе надо судьбу благословить, что попал ко мне во взвод. А представляешь, если бы с тобой рядом служил Волчара? Ты бы у него невылазно в сортире торчал, ночевал бы там! Это здесь с тобой нянькаются, сюсюкаются... в любом другом месте ты бы уже не жилец был...
  Пожалуй, это было верно. Тищенко считался одним из лучших сержантов в полку. Его бойцы всегда выглядели как-то бравее и уж во всяком случае – увереннее на фоне других. Он никогда понапрасну не муштровал своих подчиненных, не заставлял их носиться подобно гончим псам, чтобы подчеркнуть лишний раз свою значимость; никогда не упражнялся на них в рукоприкладстве, видимо, считая, что  собственным громовым баритоном сможет вполне заменить подзатыльники и тумаки; виноватых наказывал строго, умея при этом так их пристыдить, что никому и в голову не могло прийти еще хоть раз допустить нечто подобное; обладал здоровым чувством юмора  и умел приободрить в трудную минуту, нисколько не чураясь разговора с презренным «барсом».  Не ущемляя никого в своих правах , он между тем умел давать понять каждому, где его место и никогда не позволяя курсантам с ним запанибратствовать. Хорошо зная, как в первые месяцы службы бойцов гложет нехватка калорий, Тищенко не торопил своих вылезать из-за стола, давая возможность каждому спокойно поесть, в отличие от  Дорохина, которому было глубоко наплевать, сыты его подчиненные или нет; отодвигая от себя за столом котелок, тем самым давая знак, что прием пищи закончен и для нас – мы вскакивали, поспешно запихивая в себя остатки еды и, гремя дюралевой посудой, спешно удалялись из столовой чтобы успеть выстроиться у входа в ожидании полубога.
  Бойцы первого взвода почитали своего «замка», никогда не чехвостили его за глаза, а некоторые даже старались в чем-то ему подражать. Именно уважение к нему и привело к тому факту, что первый взвод считался образцово- показательным в роте и реже других посылался на черновые работы. Тищенко же благодаря этому, а также своему голосовому дару, сделался заместителем старшины. Между ними существовало даже негласное соперничество в отдавании команд при ротных построениях, маршированиях и строевой подготовке.
  Но при всем этом – никакого стремления к показухе и подобострастному желанию выделиться, обратить на себя внимание начальства. Все происходило настолько естественно, что никто не испытывал из сержантов к нему зависти. Тищенко был в великолепных отношениях со всеми, даже с изгоем Максаковым, который, как ни странно, всячески старался избегать его меньше, чем Дорохина.
  Вероятно, так и должно быть при столкновении духовного убожества с силой благородства и беззлобием помыслов. А может, Максаков чувствовал за собой вину не только по отношению к Дорохину...
  Злосчастный Котов действительно должен был благословлять госпожу Фортуну за то, что та определила его именно к Тищенко. Дорохин у себя такого бойца не стерпел бы и, я уверен, что-нибудь с ним  сотворил. Когда Котов попадался ему на глаза, наш мизантроп в лычках весь зеленел и скрежетал зубами от омерзения, неизменно повторяя:
  - В радиусе десяти метров, падла...
  Котову не было нужды напоминать об этом – он обходил Дорохина на гораздо большем расстоянии...
  Что же касалось «дедушки ГСВГ» Тищенко, то, стараясь хоть как-то придать всему этому явлению оттенок юмора, пусть даже и черного, он иногда уподоблялся рачительной мамаше, пристроившей свое дитя укромном месте под кустиком. Если нужно было позвать к себе «штурмана четырех ветров», он с притворным умилением посвистывал:
  - Пс-пс, пс-пс... Ко мне, Котя, пс-пс...
  Дорохин, наблюдавший это, досадливо шипел:
  - И как только ты это говно терпишь, Петро? Пиши скорее рапорт, пускай спишут его на хрен отсюда – в стройбат или пехоту, к чурбанам. Охота тебе возиться...