Товарищ Гайе или история чернокожего бомжа

Сулейанта Ндьяй
Сулейанта НДЬЯЙ

ТОВАРИЩ ГАЙЕ ИЛИ ИСТОРИЯ ЧЕРНОКОЖЕГО БОМЖА.
(Перевод с французского языка)

Уже несколько лет прошло, как ушла от нас мама; но по-прежнему каждый день под вечер я отправлялся к ней в гости. Встревоженный отец шел за мной в вечерней темноте по улицам Кумпы. Это стало почти священным обрядом, и я не пропускал ни дня, словно боялся потерять ее снова. Я приходил и садился у могилы, просеивал песок сквозь тонкие пальцы, гладил его - потом гладил могилу, вдоль, а после поперек. А когда глухая тьма опускалась на кладбище, таращился во все глаза, ожидая чуда, ожидая, что появится сияние, которое будет мне знаком, что мать вернулась в мир живых.

Это повторялось каждый вечер, и каждый вечер я слышал в ответ в темной пустоте кладбища только грустный и ласковый голос отца, который прерывал мое заблудившееся одиночество.

По ночам я давно уже не спал. Я молился.

"Что за чушь! - повторял я про себя – еще вчера мама была тут, живая, и улыбалась. Что она тогда говорила? А, да - что завтра я должен отправиться к "старику". Ей было очень важно, чтобы я ходил к нему почаще!"

"Маара, тебе нужно с ним заниматься, если ты хочешь добиться успехов в учебе!" - советовала она мне.

А что же я? - Так никогда там и не был… Думал - все равно провалюсь… Я не просто боялся из суеверия - я запутался и ничего уже не понимал в своих школьных делах. Что это значит: "успехи в учебе"? Кажется, это не то же самое, что "жизненный успех". Вот мама явно "преуспела" в жизни. Ей некогда было нам слово сказать!

Не люблю думать о том дне, когда Судьба решила нас разлучить; но воспоминания не оставляют меня. Приходится снова и снова проживать главы из прошлого. Это болезненно, но позволяет увидеть вещи с большей ясностью, расстаться с некоторыми иллюзиями…

В тот день моей тети - второй жены отца - не было дома. Нам всем было хорошо. Никто не мог и помыслить, что на ослепительную белизну нашего счастья уже садится серая грязная пыль; у нас еще была мать, которая следила за нами и защищала нас со всей силой своей любви. В полдень мы поели вкусного риса с рыбой, который приготовили мои сестры и подали с аппетитными шуточками, как это в обычае у женщин в Санаре; выпили три традиционных стакана чая.

Сестры пересмеивались с бродячими торговцами, которые в эти солнечные часы толклись вокруг нашего дома, построенного в форме треугольника. Вдруг подошел невысокий мужчина важного вида и попросил позвать нашего отца. В этот момент я вдруг с тревогой в сердце подумал, что мамы тоже нет дома. Она рано утром ушла к "доктору Диопу" - своему любимому врачу. Мы с сестрами этого Диопа никогда не видели. Встретить бы его теперь, задать пару вопросов. Подумать только, спокойно констатировал, что мама мертва, даже не заплакал!.. Меня мучает вопрос, действительно ли мама умерла? Они поспешили выдать свидетельство о смерти, а может быть, нужно было немного подождать, пока она придет в себя. Может, она просто потеряла сознание?

Кинулись сразу рыть могилу … Господи, зачем?

Все вечера стали для меня теперь на одно лицо. И утра тоже, особенно когда нужно было ехать в лицей. Кубарем вскакивал, наскоро глотал завтрак и нырял в переполненный автобус, который чуть не лопался от пассажиров, ругавших на чем свет стоит общественный транспорт в Кумпе и его пригородах.

Я всегда опаздывал - и в это утро тоже.

Едва отдышавшись, постучал в двери класса. Раздался грозный голос г-на Дюмье, преподавателя литературы. Я прошмыгнул в класс и начал было сбивчиво бормотать слова приветствия, но он оборвал меня:

- Когда опоздаете в следующий раз, не мешайте мне вести урок!

- Разумеется, - но теперь в моем голосе было больше иронии, чем вежливости.

- Не трудитесь отвечать. Садитесь и слушайте! Продолжим, - обратился он к остальным ученикам, которые, воспользовавшись заминкой из-за моего вторжения, понемногу приходили в себя, освобождаясь от привычного оцепенения.

- Я говорил, что поэзия Сезэра недоступна пониманию первого встречного - чтобы понять ее и передать все ее содержание, нужно самому быть Сезэром.

- Извините, - сказал один из учеников, подняв руку. Почему же вы нам объясняете то, чего сами правильно не понимаете?

Класс встретил дерзкий вопрос одобрительным хихиканьем.

Г-н Дюмье невозмутимо отвечал:

- Да, это действительно достойно сожаления, но следует признать, что некоторые авторы остаются непонятыми. Так и с Эме Сезэром. И хочу, чтобы вы уяснили себе - только он сам смог бы объяснить вам запутанные закоулки своей поэзии. А нам остается лишь придумывать толкования.

- Господин учитель! – теперь говорила девочка. – Говорят, что Сэзар владеет французским языком лучше, чем любой француз нашего времени. Это правда?

Прежде чем ответить, учитель возмущенно-насмешливо хмыкнул.

- Кто вам такое сказал? И что такое Сезэр по сравнению, например, с Сартром? Вы шутите. Если хотите, вернемся к этому вопросу позже. Сегодня займемся тем, что попытаемся проследить основную мысль Сезэра, проходящую через все его поэмы, с точки зрения с движения Негритюда.

- К этой теме он больше не вернется, - шепнул мой сосед.

По мне, так этого и не стоило делать. Что можно было извлечь из противопоставления Сезэра и Сартра? Оба великие люди, оба защищали дело гуманизма. К тому же Сартр понимал чернокожих, он даже присоединился к их борьбе! Что за навязчивая идея - видеть повсюду только различия!

Таково было мое мнение, и, когда мне доводилось его высказывать, часть класса не упускала возможности сказать, что я "странный" и "закомплексованный". И все-таки я не испытывал к Дюмье ни малейшей симпатии. Старый учитель, еще колониальной эпохи, с надменной физиономией и зловредным характером.

Урок литературы - впрочем, очень интересный - подошел к концу, и школьный звонок взорвал тишину, возвещая время: 10 часов.

10 часов в лицее – настоящий праздник! По двору рассыпались группки учеников, активно обсуждающих последние новости. Темы были самые разные. Одни потешались над учителем математики, частенько путавшимся в уравнениях, которые он давал решать своим ученикам. Девочки разного возраста любили поговорить о моде, о косметике; о том, кто из преподавателей "симпатичный", а кто "противный"; о местных музыкантах и об индийских фильмах, раскрывавших им тайны “идеальной любви”. Старшеклассники, более идеологически зрелые, проводили перемену, обличая политику правительства, которую они называли антинародной и неоколониальной. В аргументах не было недостатка, и, чтобы показать свою компетентность и ангажированность, посвященные ударялись в цитирование Нкрума и Анты Диопа Шейха - или хотя бы Маркса и Ленина. Всю эту болтовню перекрывали крики школьников шестых классов, которые, совсем по-детски, играли в чехарду или задевали продавщиц орешков.

Но я потерял способность отдаваться душой этой атмосфере чистой юной радости. Я больше не чувствовал ее с того хмурого дня, когда смерть похитила мою мать, уничтожив детские грезы. Мать была единственным существом в мире, на которое я хотел бы быть похожим. Единственный человек, которому я действительно верил; ради которого стремился сделать все, что есть в мире хорошего; к кому я испытывал чувства, трудно выразимые словами: любовь, сотканную из нежности, уважения и восхищения. Эта любовь возвела вокруг меня стену магической защиты… Эта любовь делала нас обоих соучастниками некоего заговора; мы будто знали тайну, неизвестную другим, были членами хрупкого союза, которым глубоко дорожили и с бесконечной ревностью оберегали. Мы словно владели особым шифром, позволявшим нам раскрывать самые интимные секреты других людей, их намерения, добрые или злые. Это притягивало нас друг к другу, как магнит и железо; а если ситуация того требовала, мы мгновенно умели отойти в сторону, не мешать друг другу. Мать была для меня всем. И я был основной ее заботой - объектом, которым она измеряла свое существование, для которого она беспрестанно лепила и совершенствовала свой собственный образ. Мать молилась за меня, страдала за меня, защищала меня своей тревогой, своей полной любви надеждой и своими несчастьями.

После ее смерти мне открылась пустота, окружающая существование, и хрупкость любого человеческого существа.

Уже давно на переменах в лицее я забирался в угол двора и отдавался с мистическим восторгом отныне, казалось, единственному для меня источнику удовлетворения: общению с матерью.

Погрузившись в чудесную медитацию, я словно на экране видел картинки из жизни, историю того, как я учился любить и ненавидеть, презирать и прощать, судить других, чтобы достичь своих целей и спасти свою голову, как благодаря всему этому выковал для себя собственную житейскую философию…

Мой отец родился в деревушке посреди саванны, в тот миг, когда кроваво-красное солнце садилось, уступая место неизбежно наступающей ночи. Выросший среди полей и старых деревенских баобабов, он быстро научился всему, что нужно знать хорошему земледельцу, которому приходится бороться то с засухой, то с затяжными сезонными дождями, создающими неизменный монотонный распорядок жизни. Эта жизнь всех устраивала и казалась прекрасной, пока в один мрачный день не объявили начало второй мировой войны. Мой отец и его браться по очагу рассеялись по полям сражений в Европе. Многие из них так и не вернулись.

Когда война закончилась, отец обосновался в Кумпе, деревушке в окрестностях Танаре, столицы Санаре. Здесь он и познакомился с юной девушкой из хорошей семьи, по имени Ярам Диань.

Ярам была самой обыкновенной девушкой: блестящая черная кожа, непослушная шевелюра выбивается из-под платка, который она умела повязать с небрежным изяществом. Немного плоский носик выдавался над большими черными влажными губами, из-за которых соблазнительно мелькали прекрасные, ослепительно белые зубы. Глаза были огромными, как у пантеры или тигрицы, и такими же лучезарными, только менее яростными, и в тысячу раз более нежными. Под одеждой, от величаво вытянутой шеи амазонки до стоп, всегда подкрашенных хной, скрывалось нежное, холеное тело.

Моя мать была красива. Отец, недолго думая, женился на ней.

От их союза родились три дочери и один мальчик – я.

Мы росли, я и мои сестры, под сенью их радостей и горестей. Всего через несколько месяцев после смерти матери сестры вышли замуж, и одна за другой перешли жить в дом к своим мужьям.

А я смог воспользоваться грамматической формой первого лица единственного числа глагола "уезжать" и сказать, что покидаю свой дом, лишь гораздо позже, уже получив степень бакалавра и стипендию для обучения за границей.

В Санаре об этом мечтало подавляющее большинство юношей моего возраста.

Молодежь жаловалась на неопределенность и безнадежность будущего. Университет в Танаре, по словам студентов, превратился в фабрику по производству безработных и мрачную стоянку для парковки мозгов.

Если прежде звание студента местного университета было довольно почетно и давало серьезные основания претендовать на должность в государственной администрации, то ныне звучало едва ли не насмешкой, означая человека, разрывавшегося на части между естественным желанием приобрести полезные знания и настоятельной необходимостью как можно скорее ими воспользоваться, чтобы выжить.

Из-за нарастающего в стране хаоса и беззакония студент стал нелюбимым пасынком, цепляющимся за юбку пассивного и утратившего равновесие общества.

В университете Танаре студенты всех уровней не оставляли попыток поступить в национальные школы профессиональной переподготовки: это был последний доступный трамплин, еще как-то гарантировавший доступ к кормушкам государственной власти. Другие, не питая, впрочем, особых надежд, целыми днями строчили заявки на иностранную стипендию. Посольства западных стран, да и восточных тоже, подвергались настоящей осаде. Новоиспеченные бакалавры как чумы избегали университета в Танаре и шли туда лишь в самую последнюю очередь.

Отъезд! Какое событие для тех, кто, как я, никогда прежде не покидал родную землю, кому неведомо еще было короткое наслаждение перелета, кто только пытался вообразить, как все это бывает.

В этот вечер в аэропорту Танаре было, как обычно, очень оживленно. Я старался улыбаться, скрывая за улыбкой внутреннюю тревогу. Над головой жужжали потолочные вентиляторы, почти не освежая спертый, удушливо жаркий воздух. Но, несмотря на духоту, никто из пришедших меня проводить не жалел, что на несколько часов оставил узкие улочки Кумпы. Потому что жизнь в Кумпе, стоящей на берегу щедрого, изобильного моря, где веселый народ любил по малейшему поводу и без повода устраивать праздники, - жизнь в этой Кумпе имела и свои оборотные стороны, горькие, порой невыносимые. Каждый вечер над огромной свалкой и пустырями, усеянными разнообразным мусором, и над самим морем, словно мстящим за свои благодеяния, начинал подыматься тошнотворный запах гниения. Этот запах проникал в каждый дом, в каждую лачугу, мучая ее обитателей. Сколько раз по вечерам я не мог заснуть, страдая от этого всепроникающего зловония! В конце концов, бессильный что-либо изменить, я смирился и притерпелся, как привыкли и другие жители деревни.

Расположенная в приморском районе Кумпа была, в сущности, просто скоплением нескольких беспорядочно расположенных кварталов, и население их в любой момент было готово к тому, что их "деревня" вообще исчезнет с карты Санаре. Власти всячески подталкивали здешних жителей к переезду куда-нибудь в другое место, буквально выживали, не останавливаясь перед самыми циничными уловками. В нескольких сотнях метров от северного крыла деревни, например, устроили самую большую в районе Танаре свалку. Десятки грузовиков службы очистки ежедневно привозили и сбрасывали здесь нечистоты со всей столицы. Но гигантская помойка отнюдь не испугала местных жителей, и даже наоборот, способствовала развитию предприимчивости. Самые бедные умудрялись зарабатывать себе на хлеб, собирая и сдавая бутылки, старье и инструменты, которыми прежде пользовались в богатых жилых кварталах Танаре. Эта огромная помойка даже украсила Кумпу! Сюда, словно зачарованные, слетались птицы всех цветов. Их радостные крики, их жалобные вопли, мешаясь с шумом волн, то беззаботных, то яростных, рождали вечернюю мелодию, которая окутывала деревню, временами заглушая даже голос муэдзина, лаская лениво прогуливающихся кокоток и улетая ввысь, в небеса. Эта вечерняя мелодия стала такой же неотъемлемой частью Кумпы, как ритм невидимых тамтамов; они пели о загадочных морских глубинах и о таинственном лесе, который подходил к самому краю деревни.

Кумпа под серым небом напоминала одинокую пирогу, терзаемую жестокой бурей без всякой надежды на помощь. Казалось, она смирилась со своей судьбой, подчинившись ветру и морским валам. Но так только казалось. На самом деле она упивалась радостью вместе с ветрами и волнами, ловко избегая смертельных ловушек стихии.

В тот вечер атмосфера в аэропорту сначала ошеломила меня, а потом вызвала внутренний протест. Я с самого невинного возраста имел довольно четкое представление о социальном неравенстве: в Санаре были и богатые, и бедные. Были те, кто мог каждое утро наедаться от пуза, кто в любой момент мог отправиться в заграничное путешествие, кто разъезжал в сверкающих автомобилях, нимало не заботясь об участи других; были эти другие, которых будто не трогали причины столь неравномерного распределения нашего общего достояния: Санаре.

Тут и там по аэропорту слонялись представители высших слоев, упакованные в импортные итальянские костюмы по последнему писку моды - в основном, интеллигенция старой закалки, дипломаты, возвращавшиеся на службу, и бизнесмены с суетливыми манерами. Мне пришло в голову, что весь этот бомонд ностальгирует по бывшему президенту Санаре, большому любителю поговорить, так сказать, теоретику диалога, который за время своего безраздельного тридцатилетнего правления ухитрился превратить Санаре в страну ряженых от культуры. Те, кто, как эта номенклатура, верил в проповеди старого президента, больше напоминали жалких марионеток, чем провозвестников некоей новой универсальной культуры. Их глупое восхищение французским языком, их преувеличенно изысканные манеры, которые они выставляли напоказ, разговаривая по-французски, - все это сильно отдавало комедией.

В тот вечер в аэропорту было немало и западных туристов, приехавших в Санаре за солнцем, сексом и прочей бодрящей экзотикой. Сплошная пестрая масса коротких штанов, волосатых ног и широких задов, характерных для белой расы, - словно они задумали иммигрировать в Санаре, и уже чувствовали себя здесь как дома. В этой сутолоке можно было увидеть и бывалых иммигрантов, из тех, кто мог гордиться несколькими челночными рейсами между Танаре и Европой. Они тоже были одеты в костюмы – но костюмы дурного покроя, купленные наспех на воскресных барахолках в парижских пригородах, или где-нибудь под Марселем, или в Вильурбан.

Те, кто уезжал впервые, имели вид растерянный и смущенный; и, по случаю отъезда, одеты были довольно странно. Они так и не решились расстаться со своими неизменными просторными сахельскими "бубу" и длинными шарфами, составлявшими теперь нелепый контраст с большими теплыми ботинками, в которые были неловко заправлены слишком широкие внизу брюки.

Несчастные не могли знать, какие ужасные и унизительные шутки станут отныне их ежедневным уделом. Они уезжали в Европу в надежде приручить то, что не вышло заполучить в Санаре: деньги и, что называется, "умение жить".

Но провидение не всегда идет нам навстречу; многим из них суждено было оказаться заброшенными в преисподнюю сожалений и стыда. Затерявшись в чужой и враждебной земле, несчастные едва ли помнили, кто они такие, и пополняли ряды местных бомжей.

Когда объявили рейс РК28 авиакомпании Эр Африк на 22 часа 15 минут, с пунктом назначения Париж, следующий через Нуакшотт и Бордо, меня внезапно пронзила тоска, которую напрасно старался подавить. В голове лихорадочно застучали миллионы вопросов, шквалом обрушившиеся на меня. На лице выступил холодный пот. Я вдруг испугался; мне в первый раз стало страшно от предстоящей разлуки с Санаре. Странным образом у меня началась ностальгия по земле, которую я еще не успел покинуть; земле, чьи сыновья мечтали уехать от нее как можно дальше.

Я думал о родной Кумпе, о сестрах, о старом отце, плакавшем при прощании; и особенно - о матери, ушедшей навсегда.

Я медлил на трапе, и стюардесса вежливо попросила меня занять свое место. Я шагнул в самолет компании Эр Африк, словно осужденный, смирившийся со своей судьбой.

Большинство пассажиров были европейцы, но было и несколько африканцев: рабочие, надрывавшиеся на метрополию, потерявшие свои корни интеллигенты и несколько студентов, которых распирало от гордости.

Рядом со мной сидел небольшого роста человек в черных очках, которые он лукаво сдвигал движением бровей. Я старался не встречаться с ним взглядом. У человека было широкое плоское лицо. Наверное, японец. Их в Санаре можно было видеть все чаще. Японцы руководили многими проектами в сфере овощеводства и почти всей рыбной торговлей в стране.

Стюардессы разносили газеты, в том числе и с санарийскими заголовками, которые немногочисленные африканцы предпочитали европейским газетам. Европейские пассажиры неизменно останавливали свой выбор на парижских изданиях. Японец листал страницы «VSD»1. Не зная правил хорошего тона в подобных случаях, я не рискнул выбрать что-нибудь почитать. Стюардесса, красивая черная девушка, стройная и улыбчивая, удивленно взглянула на меня и пошла дальше.

Салон нашего DC10 был украшен разноцветными рекламными плакатами с изображениями неотразимых красот европейских стран. И еще висели три огромных фотографии. На одной была изображена полуобнаженная чернокожая девушка, выставившая напоказ свои свежие острые груди. Европейцы, мужчины и женщины, бесстыдно пожирали картинку глазами. На двух других фотографиях были лев и леопард; первый затаился в высокой траве; второй прятался в густой листве дерева в джунглях. У обоих хищников вид был сытый; казалось, они отдыхают после трудного дня охоты, готовые, впрочем, прыгнуть на первую же жертву, которая осмелиться появиться поблизости.

От пассажиров исходили разнообразные запахи, все они по-разному вели себя; я был настолько захвачен новыми впечатлениями от всего, что меня окружало, что не понял указаний, которые прокричал динамик невнятным голосом. Увидев, что остальные пассажиры пристегивают ремни, я попытался автоматически скопировать их действия. Но мне никак не удавалось застегнуть свой ремень. Японец на секунду отвлекся от чтения и любезно показал мне, что надо делать. Смутившись из-за своей непонятливости, я даже забыл его поблагодарить. Невнятный голос объявил, что мы взлетаем, и пожелал всем доброго пути.

Самолет рванул с места, а потом отделился от дорожки; я понял, что мы взлетели. В этот момент у меня было ощущение, что мозг отделился от головы, а душа от тела. Вдруг страшно захотелось помочиться и вырвать. Я уже думал, что вот-вот потеряю сознание, но тут полет стабилизировался. Мой вестибулярный аппарат тоже успокоился, и я даже осмелился бросить взгляд в иллюминатор. То, что я там увидел - это была фантастика! Самолет летел над Танаре. Восхитительное зрелище! Танаре был похож на море огней, окруженное роскошным щедрым небом. Это было так прекрасно! Если бы другие могли насладиться вместе со мной видом города, клубочком свернувшегося под боком у старых гор Мамель! Эти горы, казалось, защищают Танаре от всех несчастий, витающих над ним. Все вместе это составляло единый ансамбль. Это нужно было увидеть, чтобы понять. Мне захотелось слиться с городом и горами и остаться, и никогда не покидать эту землю и ее обитателей.

В самолете пел Брель - французско-бельгийская звезда. Я хорошо знал его песни - в Танаре их регулярно передавали по международной программе радио. Музыка Бреля размывала впечатление единения и гармонии, который создавали Танаре, аэропорт и горы Мамель. По мере того, как самолет удалялся от них, песня Бреля звучала все навязчивее, словно певец нисколько не заботился о том, чтобы понравиться своей аудитории. Она мне мешала. Я старался сопротивляться словам Бреля, пытаясь вспоминать лирические мелодии знаменитого музыканта де Кора из Санаре, и наконец уснул, откинувшись назад, лелея во сне величественный образ земли, прежде казавшейся мне зачумленной, - эта ночь, казалось, бережно очистила ее.

Несколько часов спустя, во время пересадки в Бордо, я принялся в который раз перечитывать “Божественные деревяшки”, чтобы скоротать время в большом и холодном зале ожидания. Мой японский сосед явно скучал; заметно было, что ему не терпится снова сесть в самолет. Он подошел и обратился ко мне на довольно приблизительном французском:

-; Что вы читаете?

-; “Божественные деревяшки” Сембена Усмана, ответил я, показывая ему обложку книги, на которой были изображены молодые африканцы с поднятыми руками, потрясающие палками и булыжниками в руках.

-; Не слыхал, - сказал японец.

Он стал протирать свои черные очки. Я воспользовался случаем, чтобы рассмотреть вблизи лицо своего спутника, который уже несколько раз выразил мне свою симпатию. Ничего нового в широком и плоском лице японца я не заметил. То же, что и в темных очках: загадочное лицо, пугающее и успокаивающее одновременно. Загадка, которую я по лености и не собирался расшифровывать.

-; Что пишет?

-; Революционные романы! - отвечал я, стараясь говорить понятно.

-; В развивающихся странах очень любят говорить о революции, но никогда ее не делают. Почему? – сказал японец, французский которого чудесным образом становился в процессе разговора все лучше и лучше.

Я не стал отвечать, а сам задал ему вопрос, чтобы сменить тему.

- Вы китаец?

- Господи, я японец! Разве не видно?

- Вы очень похожи на китайцев, вьетнамцев, корейцев.

- Не так уж и похожи! – сказал он без тени обиды.

- И что же вы делаете в Танаре? - продолжал я.

- Мы строим у вас завод. Сейчас я еду в Токио, на похороны дяди. Вернусь в Танаре через две недели. А вы куда летите – в Париж?

- Нет, в Москву.

- В Москву? - японец был изумлен.

- Да, в Москву, я лечу в Москву, - повторил я, и в голосе моем проскользнула гордость, что еще сильнее удивило моего собеседника.

- Что вы там собираетесь делать – учиться?

- Да.

- И вы не боитесь? Там коммунизм. Вы не боитесь красных?

Я сделал вид, что плохо понял последний вопрос.

В Париже стояла солнечная погода, как в танарийский полдень.

На меня произвели впечатление движущиеся дорожки и плавные повороты застекленных аллей, изрыгающих путешественников. В Танаре этого всего еще не было, хотя наша столица и считалась африканским Парижем. Пока два чиновника проверяли мои документы и досматривали мой маленький чемодан, я заметил молодого чернокожего в наручниках, которого группа возбужденных полицейских тащила со стороны выхода на посадку. Чернокожий по дороге ругался как бешеная собака. Вся сцена, казалось, никого из окружающих не волновала. Видать, такое тут не редкость, если все так безразличны, - подумал я.

Пока я ждал свои документы и чемодан, подошел японец, чтобы пожать мне руку. Мы обнялись на прощание, словно старые друзья.

Позднее, я, не вполне отдавая себе в этом отчет, не раз с завистью вспоминал об этом человеке, принадлежавшем другой цивилизации.

Сегодня Япония от своих священных вод и капризных вулканов бросает умудренный взгляд на весь остальной мир.

Пройдя войну, в которую она слепо ввязалась, и которая ее изувечила, Япония навсегда выучила горькие уроки, написанные кровавым пером под диктовку бесстрастной Истории. Страна восходящего солнца, погрузившаяся было в глубины воинственного национализма, вернулась на путь разумности и последовательности, добилась доминирования в сфере технологий.

Сегодня Япония, владычица электроники, гордится своей принадлежностью к большой семье тех, кто может диктовать свою волю …

Я полагал, что о Париже мне известно все. Ну, или почти все. На лекциях я получил представление о разных гранях французской столицы, ставшей для меня символом свободы и борьбы идей. Именно здесь – это мы проходили в школе, на уроках истории - в 1789 году революция, в самом гуманистическом смысле этого слова, впервые восторжествовала над обскурантизмом. Здесь в 30-е годы черная интеллигенция бросила клич мирной войны против колониализма и порожденных им предрассудков.

Но Париж – это еще и порождение капиталистического общества, где стремление к личной наживе привело к грандиозному развитию, вызывающему почтительный трепет.

За внешней красотой города, за его историческими памятниками, Нотр-Дамом и Эйфелевой башней, его величественными зданиями, бесконечными автомагистралями, живописными парками и метро скрывается недоверие и безразличие, ставшие синонимами городской жизни.

Париж - это я тоже узнал из африканской литературы, которую мы проходили в лицее, - это джунгли из стекла и бетона.

Все это я знал. Но первая реальная встреча с городом вызывала в моей душе неопределенное чувство замешательства.

Аэропорт показался мне пустым и слишком просторным. Пустым, потому что повсюду были холодные лица, звучали слишком сложные шумы. Аэропорт походил на безлюдную художественную галерею, где одинокие картины спрягают ритм жизни в будущем времени.

Этот холод и это одиночество заставили меня пожалеть о Танаре. Там, по крайней мере, можно было слышать дыхание толпы. В Руасси Шарль де Голль в жестах и манерах людей не проскальзывало ни намека на гостеприимство. Широкое полотно мифического города, нарисованное моим воображением под влиянием школьного чтения, растворилось в водовороте вопросов, обрушившихся на меня между аэропортами Руасси и Орли. Они остались без ответа. Париж показал мне свое лицо города-пустыни, города без души.

Когда к 17 часам самолет советской компании Аэрофлот, Ил-86 (по имени русского конструктора Илюшина), вылетел из аэропорта Орли, я глубоко вздохнул. Проведенные мною во французской столице минуты (меньше часа) показались вечностью. Словно по волшебству, меня отпустила тревога, сжимавшая душу в холодной и пустой атмосфере Руасси.

Я думал о том, что бесчеловечный характер капиталистической системы, который разоблачили своим мастерским пером Маркс, Энгельс, Ленин и другие, за время, проведенное мною в Париже, проявился во всем своем безобразии. Припомнил я и билет в 1000 франков CFA2, которых мне стоила в Париже покупка несчастной маленькой плитки шоколада. Это только усилило мою убежденность. В Танаре на эти деньги я мог бы купить товарищам, по крайней мере, три "нормальных” шоколадки, и бисквиты, и еще у меня остались бы деньги, чтобы в другой раз выпить чаю. Но в Париже плитка шоколада в кокетливой упаковке имела большую ценность, чем беседа компании молодежи за чашкой чаю.

Вот это и есть Капитализм!

В советском самолете приятный женский голос что-то говорил по-русски. Я внимательно слушал, стараясь оценить свое знание русского языка. Нежный голос неизменно заканчивал каждое предложение стандартным “спасиба за внимание”; это было понятно. Это выражение я знал. Но вот все остальное… Фразы, которые произносила советская стюардесса, дали мне понять, с какими огромными трудностями мне предстоит столкнуться и преодолеть их, чтобы овладеть самым распространенным в мире славянским языком.

После пяти лет изучения русского я не смог разобрать, что очаровательный голос говорит "добро пожаловать на борт корабля", сообщает о высоте полета над уровнем моря, о расстоянии от Парижа до Москвы, о том, сколько времени займет полет до советской столицы, и так далее.

Салон советского самолета был не такой красивый, как у самолета компании Эр Африк, на котором я прилетел в Париж. Атмосфера была тяжелая. Вид у большинства пассажиров, - это в основном были дипломаты, советские моряки и несколько африканских студентов, - был слишком серьезным, у некоторых даже тревожным.

Все украшение салона составляли цветные портреты Ленина и широкие улыбки стюардесс, расхваливавших достоинства компании Аэрофлот. Меню ограничивалось колбасой, булочкой, твердым сыром, чаем и лимонадом, к которым большинство пассажиров едва притронулись. Я невольно сравнил это с вкуснятиной, которую подавали в самолете африканской компании, и пожалел, что не прикончил тогда все, что мне принесли. С запоздалым вожделением вспоминал я рагу с цыпленком под лимонным соусом, который предлагала мне стройная чернокожая стюардесса, рассыпаясь в любезностях.

Салон советского самолета был местом суровым, тоскливым и скучным. А что ждет меня в конце полета?

Я запретил себе строить догадки о том, что, действительно, могло ждать меня на месте. Я был готов жить там и без особого энтузиазма; главное было выполнить то, что, как я считал, было моей святой миссией: заполучить себе диплом. По возвращении диплом обеспечит мне не только ученое звание, но и работу, и уважение близких. Это было просто как здрассьте. И разве холодный и враждебный Париж не успел привить мне некоторую стойкость? пусть я там пробыл совсем недолго. Что же, Москва еще хуже, что ли? Вряд ли… Я старался думать о постороннем, чтобы унять внутреннюю тревогу, когда кто-то дружески хлопнул меня по плечу. Это был здоровенный чернокожий, сидевший сзади.

- Вы, видно, из Санаре! – торжествующе выпалил он, вполне, впрочем, дружелюбно.

- Да. А вы, я вижу, нет.

У большого чернокожего был знакомый акцент – так разговаривал мой бывший преподаватель истории, уроженец Буркина Фассо.

Мой спутник действительно оказался оттуда. Его звали Жереми, и он учился в одесской военной академии – получил стипендию. Одесса – это портовый город в советской Украине. В Одессе было несколько студентов из Санаре, Жереми всех их знал.

- Санарийцев в Союзе не так уж много, а жаль! Ваши земляки - истинные африканцы. А уж как речь поставлена! Это, конечно, ваш бывший президент поработал. Самый красноречивый глава государства в мире был, это правда. С санарийцем приятно поговорить. Что-то в вас такое есть, чем-то вы выделяетесь среди других африканцев. Вы открытые и очень умные, но у вас есть один недостаток. Считаете, что вы хитрее всех!

- Полностью согласен с вашими определениями, - парировал я с видом спортсмена, согласившегося, не дрогнув, с весьма спорным решением судьи.

- Я думаю, в СССР должно быть побольше санарийцев – продолжал Жереми. – Вот президент Ассоциации африканских студентов Одессы, Баду, - салага, только на втором курсе – а какой апломб, какая голова! Этот парень ввязывается во все драки. Наверняка он у вас станет большой шишкой…

Этот неожиданный поток информации переполнил меня законной гордостью.

Сам-то я всегда считал, что санарийцы - великие африканцы, а говоря проще, великие люди. Высказывания военного курсанта только подтвердило мою уверенность. Но появилось и беспокойство. С удивлением слушал я, как военный курсант говорит о драках; но еще большее изумление вызвало то, что в Советском Союзе, оказывается, в жизни иностранных студентов существуют какие-то подвохи.

Возможно ли, чтобы в социалистической стране существовали силы угнетения? Нет ли в Советском Союзе расизма? Правят ли бал и там тоже безразличие и погоня за наживой? Эти вопросы неожиданно грубо ворвались в мое сознание.

Я намеренно выбрал в качестве места учебы в вузе Советский Союз, а не какую-нибудь другую страну. Все складывалось удачно, и вот-вот мои планы должны были превратиться в реальность. Мой выбор пал на СССР сперва по эмоциональным, а потом и по идеологическим соображениям. Советское общество было для меня средоточием справедливости, совершенным образцом общественного устройства. На этот счет у меня не было никаких сомнений.

Разве могли в стране, которой руководят рабочие и крестьяне, существовать те же пороки, что и в обществе, основанном на неравенстве?

Жереми пытался уверить меня в этом!

- А, коммунизм, - вот увидишь, что это за штука, старина! Советский Союз – страна величайшей коррупции и потребительства. Сам все поймешь и, думаю, скоро.

Надеюсь, у тебя есть валюта. Без денег в этой стране не прожить. А вот если есть что-то сверх стипендии – будешь жить припеваючи. У нас-то, кто из Буркина, нет ничего, - приходится ломать голову, как-то выкручиваться. Штука простая. Занимаешь у советских приятелей рубли - много рублей, - договариваешься привести нужные им вещи, потом меняешь деньги на черном рынке. Когда доллары, марки или французские франки в кармане - остается только раздобыть у спекулянтов оформленную по всем правилам банковскую декларацию, и дело с концом. Во время каникул заскакиваешь в Западный Берлин, Париж или Рим, набиваешь чемоданы барахлом, модными дисками, кассетами, и особенно синими джинсами. Когда возвращаешься в Союз, все на тебя прыгают. В первую очередь нужно рассчитаться с кредиторами, чтобы сохранить их доверие для следующего раза. Я в этом году за счет черного рынка смог съездить в Буркина. На черном рынке в СССР можно неплохо подзаработать.

Не смотри на меня так, старина. Скоро запляшешь под ту же дудку…

В изображении прогрессивной прессы общество в Советском Союзе было лучшим из всех возможных. Пока мы возвращались из туалета на свои места, я пытался растолковать это Жереми. Честно сказать, несмотря на всю мою предрасположенность к философии и наивную претензию на обладание политической культурой, я не знал, что это такое на самом деле – коммунизм. Просто собирался жить при коммунизме - так, как это себе представлял: когда все блага действительно принадлежат всем.

Я начал высказывать сомнения по поводу того, что наговорил военный курсант.

- В любом случае, если в СССР и есть черный рынок, так это как раз из-за иностранцев, которых он принимает. Невозможно сделать омлета, не разбив яйца. Я не верю, что черный рынок, о котором мы говоришь, - особая примета советского общества. Это, наверное, незначительная брешь, которую советская власть заделает, когда придет время. Каковы бы ни были отрицательные стороны жизни в Советском Союзе, они несравнимы с той явной несправедливостью, которая существует во всем остальном мире...

Я говорил и не мог остановиться. Я так ценил Советский Союз за поддержку, которую он нес всем угнетенным на земле, движению освобождения в Намибии, Южной Африке и Мозамбике.

Разве не СССР помог Германской Демократической Республике, Чехословакии, Венгрии, Румынии, Болгарии и Польше построить социализм? Разве не эта страна поддерживала ООП3 и всячески препятствовала Соединенным Штатам и другим капиталистическим странам в очередной раз аннексировать слабые государства?

Я был глубоко убежден, что без существования блока восточных стран с СССР во главе капиталистические страны быстро захватили бы свои бывшие колонии. Какое счастье, что есть Советский Союз, противостоящий им всей своей мощью. Потому он и представляет собой постоянную угрозу капиталистическому миру.

Я изъяснялся, словно человек, долго проживший в этой стране. Моя любовь к марксизму, который я открыл для себя на занятиях философией в выпускном классе, и мое слепое восхищение СССР превратили мои слова в настоящую апологию, в которой проскальзывали признаки ползучего фанатизма. Увы, это внезапное словоизвержение, видимо, не поколебало мнения моего собеседника.

Очень мало впечатлившийся моими словами Жереми снова похлопал меня по плечу, просто чтобы деликатно дать понять, что я волнуюсь попусту.

Самолет, затерявшийся в пространстве, словно парализованный Вечностью в Небытии.

Жереми постоянно взглядывал на часы и проверял свой багаж. Он в последний раз сходил в туалет, вернулся свежей и уверенной походкой. Когда раздался приятный голос стюардессы, я понял, что самолет подлетает к пункту назначения…

При взгляде сверху Москва напоминала гигантское доисторическое чудовище, затерянное в сентябрьском тумане. Город выглядел более бесчеловечным, более враждебным, чем все прочие города, над которыми мы пролетали. Здания стояли, словно кто-то вслепую разбросал спичечные коробки, нисколько не заботясь об эстетике. Зато в нескольких местах можно было заметить целые лесные массивы, затерявшиеся в городе, медленные потоки водных артерий и множество пустырей.

По мере того, как самолет приближался к земле, стало различимо автомобильное движение, более быстрое, чем в Париже. Грузовики, словно шайка жуликов на рынке, развлекались, нагло демонстрируя свои превосходящие силы. Можно было видеть, как они мчат на полном газу, оставляя позади себя шлейф густого черного дыма, тут же бодро присоединяющегося к другим слоям смога, сгустившегося над городом.

Сверху Москва выглядела совсем не привлекательно. Я безропотно смирился с мыслью, что это не ложное впечатление, продолжая вглядываться в открывающуюся панораму через подернутый туманом иллюминатор. Самолет стремительно приближался к городу, словно всасывавшему его. Скоро будет положен конец диалогу, который наука и техника навязали самолету с пространством, диалогу в гениальной постановке режиссера - человека.

Москва мало-помалу исчезала, уступая место длинной темной полосе, величественному шоссе, привыкшему к чести принимать самолеты международных линий.

Аппарат начал тормозить по дорожке международного аэропорта Шереметьево-2, и гром аплодисментов приветствовал подвиг экипажа. В последний раз прозвучал голос стюардессы, желая всем доброго пути.

Мне в моем воображении казалось, что это СССР раскрывает двери навстречу романтикам моего поколения, разочарованным уловками и политической безынициативностью правящих элит и испытывавшим слепое восхищение историей русской октябрьской революции. Эта страна околдовывала нас, несмотря на инфернальную возню в эфире, организованную капиталистическими державами, которые пытались представить ее в виде большого концентрационного лагеря, где жизнь сводилась к исступленному обожанию коммунистической партии и культу ее генерального секретаря.

Мы стихийно встали на сторону великих дел, за которые боролся Советский Союз. Марксистская идеология, регулировавшая отношения между государством и обществом, и даже между отдельными гражданами страны, предлагала миру, особенно так называемым бедным странам, возможность жить по-другому.

Когда сырым сентябрьским вечером мой самолет приземлился в Москве, я дал себе клятву не щадить никаких усилий, чтобы получить диплом, который сделает из меня полноценного гражданина, интеллигента, получившего образование в стране великих добродетелей.

А в это время, пока я сходил на землю Родины пролетариата, за тысячи километров от Москвы, в Кумпе, продолжалась обычная жизнь, в которой было больше тяжелых потрясений, чем всеобщего успеха. Повседневные передряги здесь, казалось, решительно одерживали верх над всем остальным.

Уже после моего отъезда мой друг Талла создал организацию, которая назвала себя “Группа Мщения Х". В цели этой организации входило, помимо прочего, чинить всяческие препятствия деятельности правящей партии - Великой Партии Масс - на территории Кумпы и в ее окрестностях. Члены ГМX, вскормленные философией и томимые жаждой знаний ученики выпускного класса, полагали, что несут свет, который так нужен нашей деревне, чтобы освободиться от “отрицательного влияния” Великой Партии Масс. Активисты из ГМX называли ВПM “адской машиной махинаторства и лжи”. Председатель отделения этой партии в Кумпе, старый Гайе Малла, занимавший свой пост уже второй срок, был самым отвратительным, гнусным и продажным из политиков. Обладая полным набором отрицательных черт, он сделался излюбленной мишенью для членов Группы мщения.

К Группе Мщения примкнула и быстро стала всеобщей любимицей Бугума, девушка лет восемнадцати, отличавшаяся буйным нравом. Она блистала умом, но ее выгнали из лицея за нарушения дисциплины и вызывающую активность во время долгих школьных забастовок. В квартале, где жила Бугума, ее третировали из-за мужеподобных, по мнению окружающих, манер. Шокировало в ее личности и другое: ее глубокое презрение к "деревенским мудрецам" Кумпы.

Так называли здесь людей, собиравшихся в просторном дворике при мечети Кумпы, где они сидели целыми днями; в перерывах между молитвами им подавали три стакана чаю. По большей части это были старики, искренне набожные или запоздало раскаявшиеся. Но попадались среди них и всякого рода лицемеры, люди без определенного рода занятий, многоженцы, скрывающиеся от своих детей, пожилые почетные граждане подозрительного вида, несколько бывших вояк, еще крепких, гордившихся тем, что они спасли Францию; и даже несколько молодых людей, которых недостаток образования и праздность уравнивали с кругом стариков. Мечеть объединяла их, даря одним божественную полноту, другим ощущение принадлежности к лучшим из верующих. Здесь же можно было получить и более конкретные вещи: еду и деньги. Суеверные, томимые тревогой, самые разные люди приходили к мечети раздать милостыню. Министры, депутаты, влиятельные члены ВПМ и бизнесмены, растерянные из-за непредсказуемых и беспрестанных изменений настроения у населения и почти постоянных волнений среди учащихся и студентов, надеялись исправить зло, принося в жертву животных и раздавая в мечетях деньги и всякого рода снедь.

Вот почему в Кумпе уже никто не удивлялся, что у мечети в немолитвенные часы собирается все больше народу.

Бугума называла деревенских мудрецов попросту “деревенскими отбросами”, или “позорными старикашками”.

Потеряв мать, девушка покинула родительский дом, не в силах выносить попреки отца, попавшего под каблук молодой супруги. Бугуму взяла к себе тетя, очень привязанная к ней. Постоянно возвращаясь в мыслях к тому, что она называла "изменой" отца, Бугума ужасно страдала. Она считала, что отец разорвал моральный контракт, связывавший его с ее ушедшей матерью, осквернил их любовь, освященную многочисленным потомством, вступив в законный брак с девушкой ее возраста.

А еще Группа Мщения Х - это был Бэй Шейх, студент третьего цикла танарийского университета, мозг группы. О нем говорили, что для страны он способен достать из-под земли нефть и алмазы. Вечный студент, он уже получил степень лицензиата по современной литературе, по экономике и юридическим наукам и диплом DEA4 по философии. Он интересовался математикой, и физикой, и химией, и другими естественными науками, и лингвистикой. Бэй Шейх был довольно широко известен своим разделом хроники, который он вел в одной частной газете Танаре; в этой хронике он развивал концепцию современного панафриканизма, предварительной базой для которого должна была стать постепенная экономическая интеграция и постоянные культурные обмены. Целая программа! На одном из бурных общеуниверситетских студенческих собраний Бэй Шейх, живший в университетском городке, и познакомился с Талла. Талла, в лирическом порыве, достойном революционных поэтов, жестоко обрушивался на политику “мелких поправок” санарийского правительства, бывшую, по его мнению, причиной всех зол страны, – неотъемлемой частью которой был университет. Его красноречие и ясность мысли покорили тогда аудиторию. Бэй Шейх, которого волновали любые проявления эрудиции, увидел в тот день в Талла подходящего члена для своей так называемой “общестратегической группировки”. Этот вечный студент повсюду, до самых отдаленных уголков Санаре, имел своих информаторов, снабжавшими его разнообразными сведениями. Сегодня его могли интересовать отношения весовщика какой-нибудь деревни с крестьянами, а завтра он уже озабочен объемами улова у рыбаков. Бэй Шейх, это было нечто особенное, почти таинственное.

Когда после общего собрания он обратился к Талла, тот удивился, что его восприняли как великого оратора, а когда его собеседник назвал себя, почувствовал себя чрезвычайно польщенным.

Талла слышал об этом сверхъестественно одаренном студенте, который поклялся всему миру показать первенство черных цивилизаций над всеми остальными цивилизациями на земле. Черный как эбеновое дерево, как моя мать Ярам, двухметровый Бэй Шейх произвел сильное впечатление на Талла, безмерно восхищавшегося теми, кто стремился вернуть черному человеку достойное его место, в котором ему упорно отказывала изуродованная история, - место изобретателя естественных и всех прочих наук. Талла с удовольствием принял приглашение Бэй Шейха.

Комната 5 корпуса G была обставлена весьма аскетично: ее украшал только чудом уцелевший старый радиоприемник в изголовье дивана из синтетической пенорезины. Здесь царила атмосфера музея и повсюду, словно античные колонны, возвышались стопки книг, доходя почти до потолка. Бэй Шейх предложил своему гостю присесть на маленький табурет, затерявшийся между книжными колоннами, и обратился к нему с такой речью: “Спасибо, что зашел. Надеюсь, во имя науки и достоинства нашей расы, ты не пожалеешь. Твое последнее выступление на общем собрании показывает, что у нас есть все основания верить в светлое будущее для черной молодежи. Не останавливайся на этом. Будь осторожен, но никогда не бойся говорить правду. Нам нужно работать не покладая рук, чтобы вновь обрести былую славу. В этом титаническом труде важное место занимает процесс раскрепощения умов, создание возможностей расцвета для каждого гражданина. Мы с тобой еще поговорим подробнее обо всех этих вопросах. Зайди ко мне как-нибудь, а если не застанешь, оставь записку. Я готов и впредь помогать тебе овладевать правилами научного мышления, да и просто мышления. А пока возьми вот пару книг на память о встрече!”

Студент обращался к младшему коллеге учтивым, почти отеческим тоном. Затем он встал, приняв озабоченный вид; Талла казалось, он видит в его глазах, сильно увеличенных линзами очков, отблеск божественного сияния, искру, мерцавшую в такт едва заметным движениям век. Бэй Шейх извинился и сказал, что должен оставить своего гостя. Заметив, что Талла, тронутый подарком, собирается рассыпаться в бесконечных изъявлениях благодарности, он не дал ему рта раскрыть; этого молодой ученый терпеть не мог.

Когда Бэй Шейх вышел, провожая гостя, его осадила группа студентов, поджидавших у входа в университетский городок. Одни умоляли выступить с возражениями на лекции, которую должен был читать некий выдающийся теоретик культурного и биологического взаимопроникновения рас; другие просили одолжить книги, которых не было в университетской библиотеке, третьи умоляли разъяснить смысл некоторых популярных политико-философских понятий, - и все говорили одновременно. В этом гаме голосов Бэй Шейх на прощание успел только дружески улыбнуться Талла, словно говоря: “заходи в гости, мой юный брат!”

Талла, расставшись с Бэй Шейхом, поспешил домой, чтобы поскорее почитать подаренные книги: "Дискурс о методе" Декарта" и "Негритянские национальности и культура" Шейха Анты Диопа.

После этой встречи он еще не раз заходил в комнату 5 корпуса G. Если Бэй Шейха не было, просовывал в дверь записку. Но очень часто заставал его на месте, и тогда часами беседовал с Шейхом, которого он потом называл “столпом учености”.

Из этих частых встреч родилась доктрина “Группы Мщения Х”: философия действия, которая требовала от членов организации постоянного самообразования и упорной работы по разъяснению санарийцам смысла понятий “развитие” и “прогресс”. Эта философия действия обязывала членов группы к постоянной заботе о своих нуждавшихся в просвещении соотечественниках, которых политики хотели превратить в немое стадо, хлопающее в ладоши и танцующее по любому поводу. Патриотизм, честность, простота речи и скрытая воля убеждения направляли каждую просветительскую акцию членов ГМХ. Во время каникул они, словно свидетели Иеговы, пешком обошли все бидонвили и деревни, чтобы рассказать правду людям, фатально замкнутым в своем унизительном смирении, до которых никому не было дела. Они учили грамоте и помогали своим подопечным с почти религиозным рвением, отражавшим чистоту их веры, выкованной, впрочем, в тесных рамках картезианской логики.

“Вооружиться до зубов наукой и сеять повсюду зерна знания” – это был священный девиз, высший призыв, которому поклялись следовать созданные по подобию ГВХ организации по всей стране, управляемые невидимой рукой волшебника - студента из корпуса G.

Бэй Шейх был олицетворением идеолога нового типа, вооруженного наукой и освещающего своей отчизне путь в Будущее. Счастье по представлениям таких людей состояло в том, чтобы заставить науку служить человечеству.

Жажда знаний и постоянное желание передать их другим, вера в конструктивную силу и энергию народов черной расы, забота о совершенстве сделали Бэй Шейха особым существом, пренебрегающим приукрашиванием истины. Его прирожденная баснословная харизма возвела его в ранг образца для подражания; его поступки, в тысячи раз приукрашенные и преувеличенные молвой, вызывали у отважных стремление действовать так же - или даже превзойти его.

В конце этого века тысячи отражений Бэй Шейха обитали в жилых кварталах, бидонвилях, городах и деревнях Санаре. Они надеялись, что смогут заставить историю изменить свой ход, и народы черной расы станут уважаемыми и привилегированными действующими лицами человеческого прогресса.

Когда через год пребывания в Советском Союзе я познакомился с молодой студенткой из Восточной Германии, жизнь стала казаться интереснее и не такой тягостной, как поначалу. Зимние ночи словно укоротились. Летние дни уже не тянулись так бесконечно. Все устроилось как нельзя лучше, в соответствии с моими вкусами и желаниями.

“Прекрасную блондинку из Германии”, как мне нравилось ее представлять, звали Карен Людер, ей только что исполнилось 19 лет, и она тоже училась на втором курсе филологического факультета государственного университета в Иваново, в центральной России.

Иваново – один их русских городков, история которого переплелась с историей Октябрьской революции, проще говоря, с историей русского народа. Тут собирался первый Совет рабочих депутатов. В Иваново, расположенном к северо-востоку от Москвы, по оси Ярославль-Суздаль-Владимир, образующей так называемое “Золотое кольцо”, большинство жителей составляют женщины. Изначально в городе было развито ткацкое производство, и он притягивал в основном женские рабочие руки. Есть даже популярная песня про "Иваново - город невест”. После октябрьской революции большевистское правительство пыталось привлечь в город мужское население, построив металлургические заводы. Но и сегодня Иваново остается “городом невест”. Здесь, как нигде, можно наблюдать красоту русской женщины, чистоту ее улыбки, ее тонкое обаяние. Феерическое зрелище гуляющих по центральным улицам города толп молодых девушек с длинными вьющимися волосами - обычный повседневный элемент панорамы города.

Иваново знаменито еще и своими тканями, экспортируемыми в Японию, и своими пельменями: ушками из теста, нафаршированными мясом, которые подают в буфетах и ресторанах русских городов, с одним-двумя лавровыми листиками в белом соусе непонятного состава.

Этому городу, как большинству советских городов, вопиюще не хватает архитектурного изящества. Кроме церквей и старых кварталов, ставших своеобразными музеями под открытым небом, все остальное, новые кварталы и здания, построенные после Октябрьской революции, выглядит как бессмысленные, откровенно угрюмые декорации. Колоссальные статуи героев большевистской революции, словно заблудившиеся монстры, высятся на всех городских площадях, названных в их честь. Лозунги в честь социализма и коммунизма без передышки напоминают гражданам об их обязанностях и о целях Партии.

“Выполним решения съезда!”, “Мы за мир и дружбу во всем мире”, “Коммунизм победит!”. Когда я приехал, эти лозунги составляли неизменное украшение улиц и проспектов городов и поселков необъятного Советского Союза. Они были написаны красными буквами на русском языке и на языках советских республик.

В Кишиневе, столице советской социалистической республики Молдавии, где я год проучился на подготовительном отделении, эти лозунги были начертаны на русском и на молдавском языке (молдавский язык очень близок к румынскому).

Кишинев мне не понравился. Молдаване похожи на орду дикарей, которую тщетно пыталось цивилизовать советское правительство. Кишиневский этап запомнился мне как тягостное испытание из-за враждебности молдаван, многочисленных эпизодов физической агрессии и плохого отношения, жертвами которого часто становились чернокожие студенты; в моменты хандры воспоминание об этом периоде жизни укрепляло мое убеждение, что некоторые народы СССР просто не заслуживают того, чтобы жить под небом первого социалистического государства. Молдаване полностью игнорировали тот факт, что идеология, благодаря которой им так хорошо живется, в корне исключает расизм и другие варварские предрассудки. Русское население Кишинева было намного более цивилизованным. Они хотя бы не вскрикивали, как дети, и не принимали нарочито скандализованный вид, неожиданно наткнувшись на чернокожего. Они даже гордились тем, что общаются с африканцами, которые так хорошо говорят на их любимом родном языке.

Молдавская столица осталась для меня городом с извращенными нравами, где спекуляция, черный рынок, проституция и все виды незаконной торговли были источником пропитания доброй части ее обитателей - той, что в силу каких-то обстоятельств была связана с иностранцами. От вахтерши общежития до декана подготовительного факультета, преподаватели и прочий персонал университета - на иностранцах старались нажиться все. Доллары, джинсы, виски, жевательная резинка, западные сигареты и прочие цацки открывали двери и дарили некоторым из их обладателей видимость влияния, а иным реальную власть. Во всяком случае, иностранные студенты, даже не обладая блестящими способностями, могли сдать любой экзамен, не утруждая себя зубрежкой. Для этого достаточно было дать экзаменатору валюту, чтобы он мог через посредство третьего лица отовариться в “березке” – так называлась сеть беспошлинных магазинов, открытых для иностранцев, но недоступных для советских граждан. Тут можно было найти импортные продукты, от бытовой техники до разнообразных напитков. Эти магазины, куда без валюты и соваться нечего было, способствовали дискриминации, делая из иностранцев, располагавших валютой, счастливых избранников.

В Кишиневе это были арабские, иракские, алжирские, иорданские, сирийские, ливийские, египетские, марокканские, ливанские и палестинские студенты; только они осмеливались, с самых первых дней пребывания в стране, разгуливать с местными девушками средь бела дня. Только они без опаски допоздна бродили по улицам, пропускали без уважительной причины занятия и слушали, когда им заблагорассудится, свою национальную музыку. Общежитие на улице Виноградная целый день тонуло в звуках арабского фолка.

Арабы же были первые хвастуны, чрезвычайно гордившиеся, когда им удавалось лишить девственности юную молдаванку. Обычно их жертвами становились школьницы или любопытные студентки, с которыми они знакомились случайно в парках и на улицах города. Чтобы сорвать местные бутоны красоты, говорили, совершенно необходима особая туристическая разминка: следовало пофланировать вокруг кинотеатров, сходить в театр, даже если спектакль был совсем не интересным, на танцевальный вечер старшекурсников или с невозмутимым видом сидеть часами на скамейке городского парка с шикарным букетом роз в руках. Самым знаменитым был, наверное, парк имени Пушкина. Он же был и самым урожайным: большинство студентов, гуляющих с “Наташами”, покорили их именно там.

В отличие от большинства чернокожих студентов мне не пришлось, приехав в Кишинев, ждать слишком долго, чтобы вкусить плотских радостей. Девушку мне передал знакомый санариец с третьего курса, сказав, что сам он уже устал от животного темперамента Ларисы. Очаровательная, словно спящая красавица, переводчица Лариса в постели вела себя довольно грубо. Ее страсть к сексу была невероятна. Говорили, что ее ничем невозможно удовлетворить. Пьер, передавший мне Ларису, в подробнейших деталях описал мне эту интересную сторону личности молодой переводчицы и преподавательницы французского языка; по-французски, кстати, она говорила на редкость бегло. Среди студентов ходили слухи, что Лариса агент КГБ и в ее обязанности входит наблюдение за поведением студентов-франкофонов; впрочем, мой земляк Пьер был склонен объяснять эти злые наветы ревностью арабских студентов, с трудом выносивших, что такая красивая женщина ходит к черным.

Когда мы занимались с ней любовью в первый раз, Лариса рычала по-звериному, словно в агонии, а через четверть часа рухнула в ногах кровати, как будто пытаясь уйти от смертельной схватки. Все это сильно заинтриговало меня. Ведь, по правде говоря, это был мой первый половой акт. Тяжело дыша, покрытая потом, она собралась уже начать по второму кругу, а я все еще не мог разобраться, что же со мною произошло. Только что я впервые отключился таким необычным способом. Лариса, привычная к подобной акробатике, заметив мою внезапную летаргию, сменила тактику и начала ласкать меня, как ласкала бы своего котенка. Через несколько минут я растворился в глубоком сне. Было уже очень поздно. Лариса торопливо поправила свой туалет и выскользнула из общежития через дверь кухни на первом этаже, которая выходила прямо на улицу, чтобы избежать напутственных проклятий дежурной вахтерши.

Утром я проснулся с тяжелой головой, как будто накануне здорово набрался. Зато тело казалось невесомым. Я был потрясен переполнявшими меня противоречивыми чувствами тревоги и глубокого покоя. Я понял, что только что совершил небывалый поступок, чудесный подвиг, который открыл мне мою собственную мужскую силу. Еще я испытывал особенное чувство, как будто с меня свалилась какая-то тяжесть, отчего в моем сердце рождалась огромная благодарность Ларисе. И так повторялось каждый раз, когда нежной молдаванке удавалось отправить меня в объятия Морфея. Она потеряла счет мгновениям, когда, объятая непреодолимым желанием, пробиралась в общежитие на улице Виноградной, чтобы отдаться. Ларисе удалось сделать из меня бывалого молодого человека, который гордился своим телом и осознавал свою сексуальную мощь, удесятерявшуюся по мере того, как она этого требовала. На этом Лариса не остановилась. Она научила меня пить водку, чудодейственную жидкость, которая позволяла нам заниматься любовью без передышки. Благодаря ей я открыл для себя прелести молдавских вин. Когда потом мне случалось говорить о хересе, знаменитом белом вине, молдавском или испанском, не помню, сладком, как мед и терпком, как мадагаскарский перец, - я всегда испытывал душевный подъем. Мне нравилось рассказывать о фантастических ситуациях, связанных с каждой дегустацией.

Так алкоголь и секс стали для ребенка из Кумпы, которым я был, верными спутниками, постепенно уводившими меня все дальше от Санаре и моих юношеских грез.

Кишиневская милиция старалась, как могла, ограничить контакты между иностранцами и местными; по мнению властей, это было плохо, это вредило социалистической морали. Но ни внезапные набеги милиции на общежития, ни выговоры иностранцам за аморальное поведение или нарушение социалистического порядка, казалось, были не в состоянии совладать с этим бичом.

Впрочем, меня все это больше не смущало. Я сам поставил себя вне круга тех, кто нарушал своим поведением правила жизни в Стране Советов. Я категорически отказывался признавать язвы общества, которое начинал, может быть, сам того не понимая, чрезмерно идеализировать. Я полностью одобрял меры, которыми угрожали местные власти в поддержку социалистического строя. Легко и охотно я все глубже погружался в удобное лицемерие, которое запрещало мне говорить что-то плохое о жизни в СССР.

Если в этой стране и были какие-то недостатки и пережитки, так все дело, значит, в самой природе человека, которая и не может быть совершенной. Так легко было жить вместе с советскими людьми, разделять их иллюзии, поддерживать вместе с ними угнетенных всего мира, единодушно клеймить западный империализм! Правда, так было легче! А особенно мне - едва вырвавшемуся из лап нищеты гражданину третьего мира, обязанному своим спасением только протянутой руке строителей коммунизма.

Несмотря на реальные жизненные тяготы, которые я вольно или невольно старался утопить в алкоголе и сексе, СССР быстро стал для меня раем, и этот рай не следовало ни расшатывать, ни подвергать слишком пристальному изучению, чтобы избежать опасности видеть, как он растворяется в океане вопросов, на которые нет удовлетворительных ответов.

И вот так мало-помалу мое удивление сменилось тревогой, тревога равнодушием, я был занят в основном собственным выживанием, став, что называется, оппортунистом, если воспользоваться гошистским термином.

И именно поэтому я воздерживался от ответов на многочисленные письма, которые слали и слали с далекой родины мои товарищи.

Вот некоторые из них

Кумпа, 2 ноября 197…

Дорогой товарищ, прими наши боевые поздравления. Мы надеемся, что это письмо застанет тебя в прекрасном умонастроении. Впрочем, мы и не сомневаемся в красоте и великолепии среды, где ты отныне развиваешься. Мы, как и ты, убеждены, что рай, куда верующие надеялись попасть после смерти, существует уже на земле. И находится он как раз в Советском Союзе. Прямоугольники полей, о которых ты нам говорил, жирный скот, пасущийся на необъятных зеленых просторах, - это и есть образ рая, каким его рисуют разные религии.

Первое и пока что единственное письмо, которое ты нам написал об этой чудесной стране, окончательно убедило нас в способность человека осуществить свои самые фантастические мечты. Достаточно просто иметь железную волю и воспользоваться идеологией, появившуюся не свет единственно, чтобы облегчить его жизнь.

Марксизм-ленинизм – это наш Моисей. Он один может привести нас в землю обетованную. Очень жаль, что в такой стране, как наша, где ислам и христианство скорее порабощают, чем освобождают людей, коммунистов рисуют воплощением дьявола.

Но мы прекрасно сознаем, сколько препятствий предстоит нам преодолеть в битве, которую мы ведем, чтобы сделать Санаре страной справедливости, равенства и процветания. Как хорошо сказал Бэй Шейх, нас просвещенный вождь, “громадность барьеров, которые предстоит разрушить, сообщает нашей борьбе человеческое величие и благородство, несоизмеримые со всем тем, что служит точкой опоры для угнетателей”. Тебе не безызвестно, что мы ведем обширную работу по формированию самосознания масс. Впрочем, сотня брошюр, которые ты нам выслал со знакомым студентом, приехавшим на каникулы в Санаре – передай ему, кстати, от нас благодарность за его любезность, - очень помогли нам в этой работе. Все же напоминаем тебе еще раз, что наш проект открыть поселковую библиотеку остается в силе, и для начала мы собираемся подыскать подходящее помещение. Молодежи Кумпы реально не хватает чтения. К несчастью, в Санаре книги стоят дорого, а власти бездействуют и никак не способствуют тому, чтобы горожане раскрыли для себя богатства, которые в них сокрыты.

Мы рассчитываем на тебя в плане пополнения нашей будущей библиотеки, которая позволит молодежи Кумпы познакомиться с религией, предлагающей нам рай на земле: с идеологией марксизма. Не забудь прислать нам в достаточном числе экземпляров "Манифест коммунистической партии", "Капитал", "Философские тетради", "Империализм как высшая стадия капитализма" и "Материализм и эмпириокритицизм”. Как нам кажется, эти произведения - совершенно необходимые инструменты для всех, кто захочет открыть для себя марксистские истины и проникнуться их научностью.

Еще раз передаем тебе наши боевые приветы.

Любящие тебя товарищи.

Кумпа, 3 февраля 197…

Дорогой товарищ,

Мы получили все посылки от тебя; нам очень приятно, что ты выполняешь свои обещания.

Сейчас мы располагаем в основном всей литературой, которая нам нужна. Но, как мы сообщали тебе в последнем письме, пока еще не нашли идеального места, где бы молодежь могла чувствовать себя как дома. Как тебе небезызвестно, между традиционными кварталами Кумпы существует соперничество, которое бесстыдно разжигают старые вояки ВПМ. Эти постыдные раздоры глубоко нас тревожат. Поэтому вопрос о размещении библиотеки ставит нас в очень затруднительное положение. Один учитель физики, сторонник Бэя Шейха, может на некоторое время отдать в наше распоряжение большой зал, в настоящий момент пустующий, в своем доме, расположенном в Северном квартале. А один наш товарищ из ГМХ смог убедить свою мать уступить большую комнату в Южном квартале, которую никто не хочет снимать из-за нелепого суеверия. Последний жилец этой комнаты, старый рыбак, приехавший с острова, якобы быстро покинул комнату из-за голоса, который, приказывал ему не храпеть во сне. Когда он рассказал свою историю товарищам по морскому промыслу, они убедили его, что, видимо, его храп мешает джинну, с которым он делит помещение, и что, раз уж он не может перестать храпеть, лучше ему будет поискать пристанища в другом месте, что тот незамедлительно и сделал. После этого никто не хотел рисковать и жить в этой комнате, за которой укрепилась дурная слава. Это единственное место, которое мы смогли найти в Южном квартале. Но разместим ли мы библиотеку здесь, или в Северном квартале - в обоих случаях есть риск, что молодежь другого квартала будет ее бойкотировать. Поэтому мы решили повременить, пока не найдем что-нибудь в Центре - в квартале, разделяющем соперничающие районы. Эта вражда – тут мы не скажем тебе ничего нового – тянется из прошлого: когда-то какой-то предок людей Юга оскорбил общину живущих на Севере, которые приехали в Кумпу издалека и собрались тут, как банда захватчиков, конкурировать с южанами за скудную добычу, которую тем с таким трудом удавалось вырывать у моря. К сожалению, молодые люди Кумпы и сегодня проводят большую часть времени в сварах по ничтожным поводам.

Мы надеемся, что, открыв библиотеку в Центре, сможем объединить максимальное количество молодежи из всех трех районов, и сможем заставить их понять несостоятельность и вред их сектантского настроя. Цель нашей Группы Мщения Х – привести их всех на путь революционной активности, требующей, прежде всего, ясной перспективы и терпимости. С этой целью мы очень часто организуем диспуты за чаем и культурные вечера. Нами руководит Бэй Шейх, поставив на службу благому делу всю свою просвещенность, делая наши встречи живыми и интересными и помогая устанавливать связи с неправительственными организациями и некоторыми культурными учреждениями. Так, в сотрудничестве с советским культурным центром мы смогли раздобыть для просмотра фильм “Ленин в октябре”. Какая сила! Какая ярость! Но прежде всего, какой великий ум, этот Владимир Ульянов! Неудивительно, что под руководством такого гения русский пролетариат смог положить конец царизму. Вот если бы у нас в Санаре был свой Ленин, чтобы положить конец беспорядку и несправедливости!

Благодаря любезности персонала советского посольства и культурного центра мы посмотрели уже много фильмов, столь верно повествующих о героической битве народов этой великой страны.

Эти организованные нами показы оказали такое влияние на молодежь, что сегодня все учащиеся и студенты Кумпы мечтают продолжить свое обучение в Советском Союзе. Фантастика!

Товарищ, мы осмеливаемся думать, что твое молчание -добрый знак, и ты напишешь нам сразу же, как только выкроишь свободную минуту.

И в любом случае, еще раз спасибо за книги.

С боевым приветом!

Твои товарищи.

Кумпа, 4 сентября 198..

Дорогой товарищ,

Твое молчание решительно начинает нас беспокоить. Твои родные, особенно отец, все время спрашивают нас, что могло с тобой случиться. Твои сестры убедили его даже обратиться в Министерство национального образования, или написать в посольство Санаре в Москве, чтобы узнать о тебе. Наверное, все это волнение - проявление чрезмерной отеческой заботы; мы стараемся показать твоим, что их беспокойство ничем не оправдано. Но мы и сами недоумеваем по поводу твоего молчания. В самом деле, вот уже три года, как от тебя нет ни строчки.

За три года много всего произошло. Библиотека, которую мы смогли в конце концов открыть в Центре, возле мечети, работает вполне удовлетворительно. Это здание старого барака, прежде служившего складом, которое отдал нам один старый фронтовик. У нас много подписчиков, на собранные деньги мы покупаем новые книги. Библиотека стала основным центром притяжения Кумпы. И, к сожалению, постоянное брожение, которое царит вокруг нас, начинает беспокоить уважаемых людей квартала, которые дали свое согласие на открытие библиотеки, когда мы только обустраивались; не спасает даже то, что большую часть времени эта суета приходится на немолитвенные часы. Поэтому мы снова ищем помещение, куда собираемся переехать, чтобы избежать продолжительного перерыва в работе.

Сообщаем тебе также о кончине Йяйе Диарра, матери нашего товарища Талла, умершей от холеры.

Сейчас в стране эпидемия холеры, которую власти стараются скрыть, вместо того, чтобы выработать эффективный план борьбы против этого бедствия. В районе долины холера особенно свирепствует, и растерянные жители уже не знают, каким святым молиться.

Мы со своей стороны вместе с некоторыми прогрессивными организациями ведем настоящую информационную кампанию, из-за чего нам всячески угрожают. Но мы привыкли к этим дрязгам.

Недавно в Кумпу, часам к десяти вечера, прибыл наряд полицейских; они устроили облаву на всех, кто подходил к библиотеке. Мы по своим каналам навели справки, и стало ясно, что это грязные штучки старого Гайе Малла, который нам завидует, потому что молодежь, которую он собирался привлечь на свою сторону, ушла к нам. Этот нас не оставит в покое, пока мы не уберем его с политической сцены Кумпы. Его предпоследний удар обошелся нам в трехдневное тюремное заключение. Нам на основании анонимного письма предъявили обвинение в поджоге деревенского рынка, якобы с целью создать повод для срочного перевода его в другое место. Что правда, то правда, теперешнее расположение рынка усугубляет и без того ужасающе нездоровые условия жизни в Кумпе. Правда и то, что мы боремся за его перевод на окраину деревни. Но нам в голову никогда не приходило поджечь его - что за дьявольская идея. До этого доноса некоторые из уважаемых жителей деревни пытались представить дело так, что это просто несчастный случай в результате небрежного обращения с газом. А действительной причиной этого пожара было, и правда, преступление: это сделали воры, пытавшиеся таким образом отвлечь внимание рыночных сторожей. Понадобилось трехмесячное расследование агентов Бюро криминальных расследований, чтобы поймать злоумышленников - банду выходцев из Либерии. Нас предупредил один дружественный жандарм, рассказавший, что так называемое анонимное письмо было написано никем иным как старым Гайе Малла. Мы подали жалобу на этого бесчестного типа и рассчитываем нанести ему сокрушительный удар, который обезвредит его раз и навсегда. Дело передано в суд, скоро заседание. Будем держать тебя в курсе всех подробностей.

А пока просим тебя объявиться, успокоить родителей и ответить всей молодежи деревни, которая питает надежду отправиться в один прекрасный день на учебу в СССР, и по этой причине регулярно пишет тебе письма.

Братский боевой привет.

Твои товарищи по ГМХ


Я не ответил ни на одно из писем, приходивших из Санаре.

В Иваново я обрел Советский Союз моей мечты, условия, обещавшие мне удовлетворение моих инстинктов защитника коммунизма. Кишинев из-за национализма молдаван несколько охладил мой пыл, ограничив мои намерения унизительным выжиданием. Иваново открыло мне двери в новый мир, предназначенный исключительно для тех, кто верил в марксистские идеалы и был глубоко убежден в том, что истинность пути, которым идет СССР, не может быть омрачена и тенью сомнения. В государственном университете Иваново меня научили защищаться от нападок врагов марксизма-ленинизма. Я очень быстро усвоил материал по немецкой классической философии, политической экономии англичан Смита и Рикардо и утопическому социализму Сен Симона, Фурье и Оуэна. Эти три указанных Лениным источника марксизма мастерски изложил и растолковал нам замечательный теоретик, профессор Макаров, член Академии наук СССР. Профессор Макаров, педант, ригорист до кончиков ногтей, не уставал повторять своим студентам, и особенно иностранцам, что в изучении марксистской философии чрезвычайно важна каждая подробность. Особенно важно было не перепутать три источника марксизма с его тремя составляющими, которыми были диалектический и исторический материализм, политическая экономия и научный коммунизм.

Изучал я и историю коммунистической партии Советского Союза, и запомнил из нее самые значительные моменты и самых прославленных деятелей, соблюдая буквально рекомендации профессора Макарова.

История коммунистической партии считалась самым важным предметом, независимо от специальности. Эта дисциплина давала властям возможность на самом раннем этапе подыскивать будущие теоретические кадры партии, граждан, всей душой преданных делу Родины-матери. Наша преподавательница по этому предмету, Людмила Козырева, крупная дама, которую злоязыкие студенты из-за толстых лодыжек и общей строгости прозвали "солдатом в юбке", углядела во мне свидетельство пробуждения сознания пока еще угнетенных народов Африки.

Я, как студент из Санаре, вызывал в ней живое любопытство, со временем переродившееся в восхищение. Я стал лучшим по истории КПСС, и это помогло мне, благодаря поддержке мадам Никитиной, завоевать симпатии преподавательского коллектива университета. С этого момента я начал пользоваться всяческими привилегиями, предназначавшимися для горячих сторонников партии.

В горсовете – городском совете – стало известно мое имя, и председатель совета (должность типа мэра), правоверный коммунист, всегда с недоверием относившийся к иностранцам из не социалистических стран, сделал меня своим доверенным лицом. Так я вошел в состав студсовета - Совета студентов - как член, назначенный парткомом университета. В мои обязанности входило следить за условиями жизни и учебы моих однокурсников. Тягостная и противоречивая обязанность. Выполнявший ее до этого студент-кубинец был настоящим агентом КГБ и даже не скрывал этого. Я был первым выходцем из “реакционной” страны, руководящим в студенческом совете сектором работы с иностранцами. Хотя на словах правительство Санаре проповедовало африканский социализм, в действительности оно выбрало для страны капиталистический путь развития. Поэтому Советы видели в этой стране пособника международного империализма и ограничивали свое сотрудничество с ней несколькими морскими соглашениями и предоставлением студентам ограниченного количества стипендий для учебы в СССР. При этом те же Советы поддерживали прекрасные отношения с санарийскими коммунистическими партиями, деятельность которых финансировалась преимущественно из денег КПСС. Активистам этих партий даже резервировали ежегодную квоту в советских учебных заведениях.

Совмещать учебу с обязанностями, которая налагала на меня моя новая роль, было тяжело, и на четвертом курсе я решил поменять специализацию и посвятить себя исключительно изучению истории международного коммунистического движения. Тут я нашел поддержку со стороны всех, кто мечтал сделать из меня пророка марксизма-ленинизма за пределами СССР.

На многочисленных празднествах в честь пролетариата и по случаю дней независимости я произносил речи, приносившие мне неизменный успех и убеждавшие университетскую администрацию в моих замечательных способностях проповедовать добродетели марксизма-ленинизма; по их мнению, я это делал лучше, чем даже сами советские студенты. Мое почти совершенное владение русским языком делало каждое из моих выступлений настоящим пиршеством для пуристов и гимном во славу русского языка.

Увлеченный русской литературой XIX века и влюбленный в революционную поэзию, я, тем не менее, всегда считал, что мое истинное призвание состоит в изучении истории. История, в ее марксистско-ленинском варианте, облегчала понимание стольких априорно крайне сложных явлений!

Я познакомился с Карен, когда был уже достаточно известен в Иваново. Мой портрет довольно давно красовался в самом центре доски почета, призванной прославить превосходство в его коммунистическом понимании. Доска почета располагалась при входе в университет и не могла не привлечь к себе внимания. Некоторые портреты висели на ней очень давно и уже даже несколько поблекли.

Во всех советских учебных заведениях были эти доски, занимавшие сходное место; их основным назначением было стимулировать граждан. Это был настоящий призыв к постоянному усилию, постоянному преодолению. Доски почета стояли в парках и местах отдыха, у входа в заводы, у студенческих общежитий, в гостиницах и прочих подобных местах. “Лучшие люди”, названные лучшими еще при жизни, должны были составлять острие социалистической пирамиды, каждодневное усовершенствование которой было священным гражданским долгом.

Когда иностранец завоевывал неслыханную честь стать образцом такого универсального идеала, он мог только внушать уважение. В Иваново у меня была прекрасная репутация.

В будущем это единодушное признание, которого удостоилась моя персона на коммунистической земле, породит у нас, в Санаре, только презрение и недоверие.

Посол Санаре в Москве, элегантный дипломат Анри Коли, был информирован санарийскими студентами, примкнувшими к ГПХ, о моей бьющей через край активности; на моей родине ее расценили как бесчестье. Я и правда, не упускал случая заклеймить власть предержащих в Санаре. Мне предоставляли трибуны, с которых я мог дискредитировать правительство Санаре и покровительствовавший ему французский империализм.

В моей родной стране меня объявили "персона нон грата". Однажды утром, когда я, оставшись в комнате один, размышлял о способах и средствах для создания печатного органа, который должен был называться “Африканские коммунисты” и распространяться на черном континенте, мне вручили копию постановления о моем изгнании.

Письмо передала мне пожилая вахтерша, Анна Михайловна, которую студенты с иронией называли “батюшки-матушки”, потому что по всякому поводу и без повода она делала большие глаза и восклицала ”Батюшки! Матушки!” что означало примерно “О, Господи!”.

Анна Михайловна без стука открыла дверь и бросила мне на кровать конверт со штампом посольства Санаре в Москве, покачав головой в знак того, что вряд ли в письме будет добрая новость. Анна Михайловна была мне как мать. Она любила меня слегка покровительственной любовью - как сироту. Еще она любила меня, по ее словам, за ум, активность и приятную внешность. Она ласково звала меня “Красный американец”.

Неизбежным следствием моего изгнания стала открытая конфронтация с правительством республики Санаре. Угрозы, изливавшиеся на меня из Танаре, удесятеряли мою отвагу; они придали мне статус настоящего политического изгнанника, наравне с чилийскими коммунистами, преследуемыми Пиночетом, или иранскими марксистами, проклятыми и заочно приговоренными в своей стране к смертной казни.

У меня появились друзья среди людей, нашедших политическое убежище в СССР; Советский союз утешал их и всячески пестовал. Эти революционеры, изгнанные со своей родины, были здесь счастливы!

Здесь им протянули братскую руку, здесь они не должны были жить в постоянном страхе перед обвинениями, глухими ко всем доводам, и постоянными тюремными заключениями, больше не должны были бояться ни облав, ни палачей, здесь они могли обрести покой и комфорт в обмен на свою свободу.

Карен, жительница развитой социалистической страны, сочувствовала несправедливым гонениям, выпадавшим на долю борющимся коммунистам в некоторых странах. Но она не понимала, зачем это нужно, во имя какого бы то ни было идеала, даже коммунистического, подвергаться таким страданиям, таким репрессиям!

Родившись в благополучной социалистической Германии, где основные нужды населения были удовлетворены, Карен не особенно интересовалась политикой. Как для миллионов восточных немцев, политика в ее представлении сводилась к помощи братским странам, антикапиталистическим лозунгам и фактическому или притворному принятию постулата о превосходстве социализма над всеми прочими формами общества.

Вряд ли она влюбилась в меня из-за моего коммунистического ореола. Просто я сумел заполнить в ней пустоту, которую до этого не мог заполнить никто. Карен, скрытная по натуре, не поддерживала близких отношений ни с кем из соотечественников. Одним казалось, что ее добровольная изоляция - признак тщеславия, другие видели в ней проявление врожденной робости. Ей нравилось быть объектом суждений и догадок, и она умела незаметно подбросить для них новую пищу. Карен была ко всему прочему исключительно умна. Все признавали за ней это качество. Она тоже могла любоваться своим портретом на доске почета, попав в "лучшие люди" как первая по всем предметам. На фотографии она светилось ангельской улыбкой, резко выделявшей ее на фоне соседних серьезных, хмурых лиц. Конечно, как и ее соотечественники, Карен Людер не могли не знать о классовой борьбе, о неизбежной гибели капитализма и подобных доктринах. Но ее прагматический характер политика не интересовала. Такое грубое пренебрежение могло бы стоить ей места на доске почета; этот вопрос вставал, и не однажды. Но Карен была еще и ослепительно красива волнующей красотой, к которой трудно было остаться равнодушным. Высокого роста, со стройными бедрами, она могла составить конкуренцию моделям, звездам Ив Сен Лорана. Тонкая фигурка, светлые волосы, подстриженные как у Мирей Матье, большие голубые глаза делали ее по-настоящему привлекательной. Некоторые из ее соотечественников распускали о ней злые слухи, обвиняя в преступной дружбе с одним армянским студентом, у которого были “грязные руки”. Так называли тех, кто помимо учебы занимался валютной торговлей или любой другой деятельностью, приносящей доход, что считалось противоречащим социалистической морали.

Я познакомился с Карен майским вечером на площади Революции. В Иваново, как во всех советских городах, была площадь Революции, площадь Ленина, Маркса и Энгельса.

Площадь украшали гигантские статуи, изображавшие сцены войны, как олицетворение тяжелого героического прошлого, и сцены восстановления, как отражение трудового настоящего и лучезарного будущего СССР.

В тот вечер, 25 мая, студенты государственного университета Иваново в сопровождении официальных лиц города пришли на площадь Революции возложить букеты цветов в честь народов Африки. Это был обычай, которым начиналось празднование дня Африки. В Советском Союзе этот праздник имел особое значение. Горсовет Иваново, ректорат нашего университета и других организаций, под руководством коммунистической партии считали его своим личным делом. А для самих африканских студентов это был долгожданный повод хоть на день избавиться от всех ограничений, которым они подвергались в течение всего учебного года. Чтобы придать празднику роскошный размах, выделяли специальные фонды.

В тот день Карен была одета в голубую рубашку молодых коммунистов ГДР с флагом восточной Германии на погонах и буквами "FDJ". Вдруг она показалась мне не похожей на всех остальных девушек, которых в общежитие на улице Мальцева можно было грести лопатой. Ее серая крестьянская юбка придавала ей на площади Революции, красной от флагов, вид феи, заблудившейся в толпе посредственных комедиантов. Карен выглядела чудом на фоне своих земляков с холодным взглядом, автоматическими жестами и строго официальной, просчитанной манерой общения. Помимо национальности, у Карен было очень мало общего со студентами из Восточной Германии, обучавшимися в государственном университете Иваново. Легкая робость и добровольная изоляция не мешали ей иногда обнаруживать свои светские наклонности. Ее можно было встретить на танцевальных вечерах в общежитии, где она извивалась и прыгала, как сумасшедшая, среди ошеломленных африканских, арабских, азиатских, латиноамериканских и русских студентов, а иногда, упав на руки первого попавшегося кавалера, с нескрываемым наслаждением отдавалась медленному танцу. Но в конце вечера Карен неизменно быстро скрывалась в своей комнате, убегая от разнообразных намёков, которые не стеснялись делать ей студенты, ошибочно считавшие ее легкой добычей. В Карен было неформальное обаяние, которое расшатывало мои убеждения, которого я боялся. Ее вызывающая беспокойство оригинальность, ее жизнерадостность всегда мешали мне подойти к ней. Моя активистская деятельность, мое презрение к “капиталистическому поведению”, отдаляли меня от таких личностей, как Карен, всегда готовых без зазрения совести воспользоваться маленькими радостями, которыми их баловала повседневная жизнь. Все в общежитии знали, что Карен, в отличие от остальных своих земляков, не придает слишком большого значения политико-идеологическим соображениям. Она любила жизнь и русский язык и делала все, чтобы выиграть, не жульничая, на обеих досках.

Уже не помню, как же это случилось, что я по уши влюбился в студентку из Восточной Германии и решил настойчиво добиваться ее благосклонности.

После возложения букетов на площади Революции мы расселись по автобусам, нанятым горсоветом, и поехали в большой зал заседаний в Иваново. Здесь должно было проходить ключевое событие церемоний 25 мая, торжественная часть праздника, который пришли отметить своими выступлениями с выражением коммунистической и антиимпериалистической солидарности представители всех советских и иностранных организаций города.

Город Иваново выглядел как калейдоскоп из представителей разных рас. Тут, по выражению ректора, были “все дети третьего мира”. В Иваново был построен интернат для детей убитых революционеров, чтобы принять эстафету у их родителей, погибших во имя гуманистических идеалов марксизма-ленинизма. Но Иваново приютило не только африканцев, латиноамериканцев и азиатов. Кроме них, тут училось немало румын, поляков, болгар, чехов и словаков, венгров и немцев из Восточной Германии.

В тот день 25 мая большой зал заседаний гудел от разнообразных звуков и ритмов, от гимнов во славу коммунизма, которые так хорошо умели сочинять советские композиторы.

Но сначала аудитории пришлось выслушать множество обязательных выступлений, и среди них выступление председателя горсовета, товарища Казбека. Его только так и называли - другого имени никто не знал. Ах, этот Казбек! Тонкие усики настоящего азербайджанца, лукавые узбекские глаза, практическая сметка армянина и луженая глотка русского. Это был самый красноречивый деятель в городе, организатор всех больших собраний, где обсуждалось превосходство социалистической системы над капитализмом и его присными.

После выступлений Казбека, которые всегда были импровизацией, пропадало желание что-либо добавить. Он обладал даром увлекать аудиторию, заставляя ее слушать часами, затаив дыхание, его речи, очаровывавшие безупречной логикой. Казбек был настоящей словесной бомбой, и адепты марксисткой риторики не боялись ее взрыва. В моем одурманенном сознании Казбек в политике был тем, чем Пушкин в поэзии России XIX века. Он всегда заканчивал свои речи сухим и безапелляционным тоном, “такова единственно верная истина. Благодарю за внимание”.

Когда в тот вечер он в надцатый раз произнес эту магическую заключительную фразу, зал аплодировал стоя. Казбек тоже поаплодировал вместе с залом, а потом пригласил меня взять слово и представил аудитории в столь трогательных выражениях, что я сам чуть искренне не расплакался. Это был еще один из секретов Казбека. Он умел тронуть сердца и силой слова исторгнуть дремлющие в них эмоции. Он был в силах заставить мечтать, склонить к ненависти или к солидарности на благо общего дела. Казбек был неподражаемым агитатором. Он был из тех, кто отвечал на все нападки на советский режим на страницах газет, в эфире, на телевидении.

Мне парадоксальным образом удалось попасть в окружение этого влиятельного и интригующего персонажа благодаря печальному указу, присланному из Санаре. Указ о моей высылке был расценен как достаточно серьезная причина, дающая право на вмешательство и проявление симпатий со стороны коммунистов Иваново. Работу по моему спасению не без основания доверили Казбеку. Он так серьезно взялся за эту задачу, что в конце концов сделал из меня – не стыжусь этого сказать – просто-таки своего двойника, Казбека № 2; порою мэтр доставлял себе удовольствие спровоцировать меня, только ради возможности оценить эффективность своих уроков и своего влияния.

Казбек был специалистом по выявлению талантов, умело подыскивал кадры и воспитывал их, преобразуя по своей воле все, чего он касался. Это он сделал из Гулама, афганского студента юридического факультета университета Иваново, лучшего специалиста по марксизму в Кабуле. Это он обучил анголезца Жозе, ставшего впоследствии послом своей страны в западной столице, искусству полемики с наиболее популярными буржуазными идеологами.

Ах, этот Казбек! Это, бесспорно, был гений, Ленин в миниатюре, преданный своей благородной миссии формирования новых знаменосцев коммунистической мысли.

“Этот славный молодой человек, которого вы видите сейчас перед собой, - говорил он серьезным тоном притихшему залу, - этот славный парень, прекрасный, словно Геракл, это Мара Гайе. Мы зовем его попросту “товарищ Гайе”. Он отличный студент и убежденный коммунист. Он приехал к нам из далекой жаркой Африки, из довольно малоизвестного государства - Санаре, страны высокой культуры. К сожалению, марионеточное правительство, руководящее мужественным народом этой страны, в течение десятилетий было игрушкой в руках французского капитала. Антинародное правительство Санаре, построившее в стране, в подражание своим хозяевам, общество с демократическим фасадом, роет землю и коптит небо, чтобы задушить развитие коммунистического движения в Африке. Коммунистические активисты Санаре стали объектом разнообразных издевательств. “Товарищ Гайе”, если кому-то еще нужно это доказывать, живая иллюстрация существования государств, преследующих коммунистов только ради того, чтобы доставить удовольствие своим хозяевам. Этого студента лишили его родины. Но мы, его товарищи, ивановские коммунисты, и весь необъятный и славный Союз Советских Социалистических Республик, решили принять его в свою семью и повести к окончательной победе. Вот “Товарищ Гайе!” – сказал Казбек, поднимая мою руку. Он обращается к вам, к нам, ко всему миру, от имени всех своих африканских братьев и сестер.

И он уступил мне свое место за кафедрой, вернувшись под аплодисменты зала на свое место за официальным столом.

Потрясенный волнением, вызванным речью Казбека, я взял микрофон и в тишине, в которой мне трудно было скрыть свое душевное состояние, обратился к залу. Аудитория, казалось, была очарована. Вкратце я очень тепло поблагодарил мужественный советский народ и его влиятельную и щедрую коммунистическую партию, позволившую нам, африканским студентам, в этот памятный день возвысить свой голос, чтобы провозгласить миру единственную истину, которая должна победить: полное освобождение Африки и ее присоединение к социалистическому лагерю под руководством СССР. Остаток моей речи был посвящен крестному пути народов Африки, последствиям захвата неоколониальными державами ресурсов континента и усилиям, которые неустанно прилагает Советский Союз, чтобы прийти на помощь нашим угнетенным народам. Я выразил свое удовлетворение тем, что некоторые африканские народы, несмотря на все сложности, искусственно порождаемые империализмом, решительно устремились по светлому пути социалистического строительства. Я упомянул о внушающем оптимизм положении в Эфиопии, в Конго, в Анголе, в Мозамбике, в Гвинее-Бисау и даже в Ливии. Эти государства символизировали медленное, но уверенное рождение новой Африки, которая сама распоряжается своей судьбой. В тот вечер я не проронил ни слова о моей высылке из страны.

Этот эпизод делал меня орудием войны в руках моих защитников. Я это хорошо понимал, и порою это меня смущало. Временами я испытывал неприятное и постыдное чувство, что я живу только затем, чтобы оправдать ненависть, которую питают друг к другу две основные общественные системы, ставшие, по прихоти Истории, основными противодействующими силами двадцатого века и его событий. Заканчивая свою речь, я не мог не упомянуть, для тех, кто, возможно, еще сомневался в этом, о неизбежности окончательной победы коммунизма над силами зла, столь отвратительно воплощенными в капитализме и его приспешниках.

“Коммунизм победит!”, - сказал я наконец, и поднял сжатый кулак, как это делают чернокожие американцы, выиграв спортивное состязание.

Зал стоя устроил мне овации в течение нескольких минут, больше за мое хорошее владение русским языком, чем за повтор “истин”, которые все советские люди знали наизусть. Казбек горячо поблагодарил меня и поздравил с четко произнесенной речью; свой текст я потрудился заранее выучить наизусть, чтобы лучше донести его до аудитории, привыкшей к забавным речам иностранцев с постоянными ошибками, которым аплодировали скорее из сочувствия, а также повинуясь общественному инстинкту. Русский язык для большинства иностранных студентов оставался почти непреодолимой трудностью. Многие оканчивали учебу, так и не научившись бегло говорить и писать. Но я с первого года обучения позволял себе заигрывать с музой на языке Пушкина и даже писал затейливые памфлеты против клеветников и злопыхателей, пытавшихся очернить изнутри образ Советского Союза. Объектом этих памфлетов был Кокю, нигерийский студент.

Он вовсю спекулировал джинсами, сигаретами и порнографическими журналами, и как-то раз позволил себе в моем присутствии назвать советскую молодежь “молодежью Монтана”. Возмущенный неуместными насмешками нигерийца, я в своем памфлете называл его “студентом без стыда и совести” и “пропагандистом капитализма”. Кокю, разозленный уколами со стороны африканского собрата, в свою очередь излил свой гнев, обозвав меня продавшимся паразитом, и в конце концов выбил мне зуб. Дело кончилось тем, что его выслали из страны, несмотря на активные протесты его посольства в Москве.

Кокю, чей отец занимал видный правительственный пост в своей стране, был известен своей грубостью и вспыльчивостью. В общежитии на улице Мальцева его не любили. Его занятия спекуляцией обеспечили ему узкий кружок советских подружек, которых он мог, как он думал, использовать по своему усмотрению. Но, к несчастью для него, некоторые из них действительно были агентами КГБ, в обязанности которых входило следить за теми, кто выходил за рамки дозволенного. Да, существовали определенные “рамки” и для спекулянтской деятельности среди студентов. И если они нарушались, вездесущие секретные службы реагировали жестко. Ко времени нашего конфликта Кокю уже как-то раз заставали мертвецки пьяным в ресторане Иваново с астрономической суммой в шестьдесят тысяч рублей, происхождение которых не оставляло никаких сомнений: нигерийский студент был связан с торговлей наркотиками, которую контролировали лица кавказской национальности. У него было много друзей с Кавказа. Кокю всегда раздражал университетских руководителей, которых он считал, как и всех советских людей, грубыми потребителями объедков с блошиных рынков капиталистической системы. Впрочем, он никогда и не скрывал своей антипатии к коммунизму. Его пребывание в СССР, как он сам объяснял, было для него своего рода чистилищем. Отец лишил его привилегии учиться в Лондоне, чтобы наказать свое избалованное дитя за его выходки.

Когда первая вспышка злости прошла, он, видимо, даже порадовался своей высылке на родину.

В Иваново Кокю оставил по себе память как об африканском грубияне, отрицательном примере; университетские власти поспешили заставить африканских студентов забыть о нем.

Выйдя из большого зала заседаний, я решил вернуться на улицу Мальцева пешком. Общежитие находилось на расстоянии четырех-пяти автобусных остановок. Стояло начало лета, обещавшее быть прекрасным и теплым, город был пустынен и чист. В воздухе разливался нежный аромат цветов, росших посреди магистрали по улице Ленина.

Бесконечные речи и оглушительные аплодисменты еще не умолкли в моих ушах, и я инстинктивно поднял голову и встряхнулся, чтобы освободиться от этого наваждения. И тут заметил Карен, рассеянно поглощавшую эскимо. Она, должно быть, вышла из зала заседаний раньше окончания церемонии. Поравнявшись, я радостно окликнул ее:

-; Привет, одинокая!

Карен обернулась, узнала меня, скорчила недовольную мину и продолжала сосать мороженое. Потом все-таки ответила, копируя мой тон:

-; Привет, ком-му-нист!

Когда юная немка громко и отчетливо произнесла это слово по слогам, я вздрогнул, потому уже не видел ничего, кроме нее: Карен была красива – очень красива. Ее светлые волосы и вызывающая белизна лица, которое я впервые видел так близко, казались нереальными. Как мог я до сих пор игнорировать ее существование? Что за дьявольская сила до сих пор путала пути и не давала нам встретиться? Это девушка была так прекрасна и так нежна! Ее взгляд, ее голос, ее манеры, все, все в ней было исполнено женственности!

Уже молча, я пошел рядом. Неожиданно она спросила меня своим глубоким, вибрирующим голосом.

- Вы действительно в это верите?

- Во что? - спросил я, слегка пожав плечами.

- Во все, что вы там говорили. Мне все это показалось таким искусственным!

- Вы хотите сказать – выступления?

- Да, выступления особенно. Вся это постановка отдает гротеском. Не верю я, что вы в своей Африке так уж страдаете! А даже если бы и так – не верю, что марксизм может помочь вам выпутаться из вашей нищеты, как по мановению волшебной палочки.

- Удивительно слышать такое от гражданки Германской Демократической Республики, - воскликнул я.

- Да, удивительно. Это мое личное мнение. Я надеюсь, вы не в обиде за то, что я с вами об этом говорю.

- Знаете, а ведь я мог бы на вас донести? Вы тут ведете совсем нешуточные антикоммунистические речи , - пошутил я.

- Давайте-давайте, - ответила Карен, поигрывая своими пухлыми губами.

Эта немка была действительно очень красива!

-; Вы произвели на всех такое впечатление! – сказала она

-; И вовсе нет! – попытался я защититься.

-; Да-да! Ваша преподавательница русского языка будет довольна. Она Вами так восхищается. Говорит, вы один из немногих африканских студентов, который понимает, зачем он тут находится.

-; Тут она права.

-; Насчет русского тоже. Вы и правда хорошо говорите. Я вам почти завидую.

-; Если вы хотите сделать мне комплимент, я согласен, но на самом деле мне никогда не добиться на русском языке уровня даже самого слабого вашего студента.

-; Не знала, что вы еще и скромный. Это качество, которое я попрошу не забыть упомянуть Людмилу Козыреву в следующий раз, когда она начнет перечислять ваши заслуги. После такой политически грамотной исторической речи, которую вы тут произнесли, уже никто не будет сомневаться в вашем знании русского языка. Я почти убеждена, что через несколько лет ваш текст включат в программу преподавания русского языка иностранцам.

-; Ну, тут вы несколько преувеличиваете. И потом, раскрою вам государственный секрет. Это даже и не мой собственный текст. Его сочинил и написал для меня Казбек, с начала до конца. Мне нужно было только его пересказать с подобающей торжественностью. Думаю, что я неплохо сыграл свою роль. Вот, милая, единственно верная истина.

Я произнес последнюю фразу, не вполне отдавая себе отчет, что только что еще раз озвучил мысль бессменного Казбека.

Эта фраза, которую Казбек с вызывающей уверенностью бросал своим слушателям в конце своих речей, напоминала немного навязчивый лейтмотив, который должен был утвердить в умах незыблемую веру в тезисы партии. Истины Казбека были истинами партии. Или, скорее, истины партии были истинами Казбека и все должны были их слушать, понимать и принимать как догматы лучшей из религий.

Я приспособился к этому правилу подчинения с тем же энтузиазмом и удовлетворением, что и большинство советских людей, которым действительность просто не оставляла другого выхода. Я так хорошо усвоил установленный порядок, что мог в каждое мгновение угадать, какого жеста ждет от меня Казбек, какие слова он хотел бы от меня услышать. Я опережал намерения Казбека. Я выполнял его указания раньше, чем получал их от него. Между нами установилась телепатическая связь, управляемая волей партии, связь, которая делала из моей особы больше чем просто резонатор – умелую руку системы.

Когда мы с Карен подошли к общежитию № 3, в вестибюле была уже толпа народа. Только что из автобусов высыпали многочисленные гости, принявшие приглашение участвовать в заключительном праздничном вечере в честь международного дня Африки. Это были советские и иностранные студенты из разных вузов города. Были и трудящиеся всех категорий: военные в форме, плохо одетые рабочие, молодые женщины со слишком ярким макияжем…

Рядом с вахтершей Анной Михайловной, на которую сегодня навалилось слишком много работы, стояли два русских студента с красными повязками на левой руке. Это были дежурные из студсовета, в обязанности которых входило вносить в журнал общежития данные обо всех гостях, приглашенных на праздник.

В общежитии на улице Мальцева, как во всех других общежитиях в Советском Союзе, все перемещения лиц постоянно контролировались. Приход и уход регистрировали в толстых журналах, своеобразных летописях университетских городков. Здесь фиксировалось все: мелкие стычки, нарушавших мирное сосуществование студентов разных стран света, имена гостей, в основном советских девушек и наглых спекулянтов, состояние кухонь, комнат, коридоров…

Журнал следил за каждым шагом в поведении тех и других и постоянно напоминал студентам о казарменной дисциплине, к которой стремилось приучить их университетское начальство.

Анна Михайловна любовно складывала документы посетителей в аккуратные стопки на старом служебном столике и тщательно фиксировала в журнале все имена и фамилии, даты и места рождения, адреса, профессии, иногда добавляя свои короткие злобные примечания, если посетитель или посетительница были здесь частыми гостями, и она их знала. Как все вахтерши, она презирала советскую молодежь, ходившую в гости к иностранцам. О девушках, флиртовавших с иностранными студентами, она говорила с цинизмом, явно доставлявшим ей огромное удовольствие, что вся их любовь кончается на вокзале. Но никто не принимал Анну Михайловну всерьез, несмотря на ее грозный и важный вид.

В этот вечер 25 мая всю работу за нее делали двое дежурных из студенческого совета; впрочем, это нисколько не мешало ей быть особенно активной, и бросать вокруг с видом большого начальника инквизиторские взгляды, разражаясь бранью и угрозами в ответ на малейшее неверное движение, любое неловкое замечание кого-то из гостей.

Анна Михайловна не любила праздники в общежитии, потому что в такие дни те, кого она считала сутенерами, спекулянтами и проститутками, получали больше свободы для своих сомнительных занятий. И все-таки студенты в общежитии привыкли к старой вахтерше. Она стала для них необходимым персонажем, который своим прихотливым нравом даже скрашивал порой смертельно скучную здешнюю атмосферу. Анна Михайловна была ветераном второй мировой войны: медсестрой в блокадном Ленинграде. Месяцы крайних страданий, которые спасли мир. Моменты неслыханного мужества и вечной славы, о которых старая женщина не уставала рассказывать самым вежливым студентам, уважавшим ее за то, что она претерпела в юности.

Заметив нас с Карен, возле большой железной двери главного входа, Анна Михайловна на мгновение прекратила свои вопли и стала протискиваться сквозь толпу, заполнившую вестибюль, широко раскрыв от изумления глаза. И было от чего: она еще не видела нас вместе. Она успела ухватить меня в тот момент, когда я уже собирался проститься с Карен.

- Привет, “товарищ Гайе!” – сказала она, хлопая меня по плечу. Мои поздравления! Ты, кажется, произнес там замечательную речь. Я горжусь тобой. Хоть кто-то, кто умеет думать.

Тут Анна Михайловна повернулась к Карен, которую я еще держал за руку, и бросила на нее недобрый взгляд. Карен смутилась и собралась было убежать, но я удержал ее.

- Скажи, “красный американец”, что общего у тебя с этой фашисткой? Тоже рассчитываешь на нее запрыгнуть?

Она делала вид, что говорит шепотом, но на ее возглас некоторые гости обернулись, решив, что их окликают.

- Нет, дорогая Анна Михайловна, - ответил я, тем же ироническим тоном. Это девушка – гордость университета. На нее не запрыгивают. Ее нежно оберегают.

Этот ответ, прозвучавший упреком, привел старушку в некоторое замешательство. Анна Михайловна вновь внимательно оглядела Карен и извинилась за столь нескромные речи в ее адрес. Но тут же добавила.

- Мой красавчик втюрился. Надеюсь, что на этот раз всерьез? Может, хоть ты сделаешь нашу Карен пообщительнее! Она такая бука!

-- Ну, Анна Михайловна, - решил я положить конец этому диалогу, который становился слишком тяжелым. Вам сегодня вечером есть за кем приглядеть, а нам пора идти, нам тоже есть чем заняться...

Я положил Карен руку на бедро, и мы нырнули в толпу, запрудившую вестибюль, оставив застывшую в недоумении Анну Михайловну.

Старая вахтерша, как многие советские люди ее возраста, особенно ветераны второй мировой войны, не выносила присутствия немцев на земле, которую Гитлер и его народ столь безжалостно разорил, отняв у нее миллионы ее сынов. Сама Анна Михайловна в страшные дни немецкой блокады Ленинграда потеряла своего молодого мужа и шестимесячного ребенка. Жестокая память о взрыве артиллерийского снаряда, ослепившем ее однажды зимним утром, навсегда омрачила ее существование, сделав невозможной для ума и сердца одинокой старой женщины саму идею примирения. Анна Михайловна в своей горькой злобе мешала всех немцев на земле в одну кучу, оставаясь глухой к призывам официальной исторической науки, которая, стремясь смягчить ситуацию, неустанно просила советских граждан не забывать о существовании двух Германий. В соответствии с официальной логикой, Германскую Демократическую Республику, братскую социалистическую страну, не следовало ассоциировать с тяжелым прошлым, в котором все немцы виделись одной бандой преступников или их потомков, достойных виселицы. Это было сильно, такие речи трудно было переварить тем, кто, как старшая вахтерша, пережили ужасы войны и на своей шкуре испытали ее роковые последствия.

Бал 25 мая был для африканских студентов долгожданным событием. Это был тот единственный раз в году, когда целую ночь они могли действительно чувствовать общежитие на улице Мальцева своим домом. В этот вечер тут встречалась вся черная диаспора Иваново. Все экстравагантные выходки были дозволены, все нарушения дипломатически улаживались студенческим советом, готовым утопить любой эпизод в пацифистских разглагольствованиях, где роль арбитра брали на себя русская водка и советское шампанское.

И еще бал 25 мая был долгожданной для всех студентов возможностью одеться по-американски, по-английски и т.п. Это было так смешно! Когда кто-то надевал платье или костюм, например, итальянского производства, говорили, что он одет по-итальянски. Даже кубинцы одевались “по-испански"! Никто, за исключением официальных лиц, остававшихся на своих местах, чтобы подчеркнуть торжественность праздника, никто не одевался "по-советски"; неблагодарность, которую невольно поддерживал даже я, одевшись "по-французски".

Карен в этот вечер была лучше всех. Ее изысканная скромность и достоинство быстро сделали ее королевой вечера. Поскольку она, не скрывая этого, выступала в роли моей девушки, тут же пошли слухи о начале нашей большой любви. Мне это льстило. Другие немки из ГДР не осмеливались открыто появляться на людях со своими кавалерами – даже с коммунистами, если они были не из социалистических стран!

Германская Демократическая Республика, официально проповедовавшая международную солидарность и укрепление антиимпериалистической коалиции, строго запрещала своим студентам поддерживать неформальные контакты с гражданами несоциалистических стран. Такая мера оправдывалась риском, которому при этом подвергался неокрепший ум еще формирующегося молодого человека. Идеологическое воспитание, которое вдалбливали ему в голову, не должно было страдать от трещин или сомнений из-за сильного постороннего влияния.

Поэтому студенты из Восточной Германии в общежитии № 3 жили в своем замкнутом мирке. И по этой же причине другие студенты считали их фашистами, завернувшимися в коммунистический флаг.

Но на балу 25 мая все смешалось. Алкоголь и музыка сломали барьеры и сблизили сердца. Студенты и гости делали друг другу признания, все табу исчезли, каждый старался взять от праздника все. Танцевали под “Бони М” и “Оттаван”, пьяными и фальшивыми голосами пели популярные русские песни.

Перед рассветом спонтанно возникшие парочки разбрелись в сумерках общежития, многие участники празднества, мертвецки пьяные, спали прямо на полу. Палас в актовом зале был усеян битыми бутылками и стаканами. Лишь несколько чернокожих студентов еще едва держались на ногах. Они не столько танцевали, сколько громко разговаривали и беспорядочно жестикулировали, хаотически двигаясь под прекрасную кубинскую музыку.

Я со своей подружкой скрылся при первых признаках опьянения, поцеловав на прощание в щечку бедную смертельно усталую Анну Михайловну, дремлющую за старым дежурным столиком. Захмелевшая Карен смеялась без умолку и обнимала меня на тысячу ладов. Как только мы вошли в мою комнату на первом этаже, рядом с актовым залом, я раздел прекрасную немку, и мы стали любить друг друга так, словно завтра должны были расстаться навсегда.

Эта безумная ночь в общежитии на улице Мальцева была полна бредом и стонами, беспорядочными путешествиями в абстрактных лабиринтах, где переплетались желания щедрого вечера. Студенты в тот вечер с животной страстью брали свое от Дня Африки, на земле, превращенной ее хозяевами в приют для умалишенных.

На следующий день общежитие стало просыпаться только к пяти часам дня. Общее оцепенение время от времени стали нарушать отдельные голоса, постукивание кастрюль на кухнях.

Я проснулся отяжелевший от выпитого накануне и от мышечных упражнений в долгой любовной схватке. Открыл, потянувшись всем телом, глаза - и был поражен безупречным порядком, воцарившимся в моей комнате вместо привычного хаоса. Карен ушла, но перед этим вытерла повсюду пыль, подмела и убрала комнату, где впервые испытала настоящее наслаждение... Я потянулся, секунду поколебался, и свернулся клубочком, чтобы снова заснуть.

Спал я очень крепко, и мне снились странные сны. Снились танцы пигмеев в экваториальном лесу. Увидев, что я танцую с ними, пигмеи принялись хохотать надо мной, швыряя в меня масками. Догоны! Маски тоже принялись смеяться зловещим смехом, который сверлил мой мозг и заставлял задыхаться. Это был смех одержимых во время транса, которые преследовали меня, пока я не потерял сознание, после чего проснулся в темной тишине кладбища в своей родной деревне, Кумпе. Тут из могил восстали грозные мертвецы, покрытые черным саваном. Подняв облако песочной пыли, они бросились за мной в погоню, смеясь зловещим смехом догонских масок.

Проснулся я от собственного крика отчаяния. Все тело было покрыто потом. Мне было страшно. Часы показывали девять вечера.

"Это только сон", - облегченно вздохнул я, переворачиваясь на спину и глядя в потолок. Я вытер мокрое от слез лицо. В глубине души мне было стыдно за свой страх.

На следующее утро я встал раньше обычного и увидел на письменном столе под абажуром конверт, на котором были написаны красивым женским почерком три строчки: “Привет, мой тигр. Ты здорово занимаешься любовью! Мое тело и мое сердце принадлежат тебе. Целую. Твоя Карен.”

Я перечитывал этот текст с наслаждением и жадностью слепого, которому вернулось зрение. Записка успокоила меня после ночного кошмара с пигмеями, рассеяла чувства стыда и вины, охватившие меня после пробуждения от зловещего сна.

Я снова стал тем, кем был в действительности: счастливым изгнанником, ряженым, продавшим свою душу дьяволу, ренегатом.

Моя встреча с Карен отточила мои желания и ускорила осуществление моих грез счастливца, ускользнувшего от нищеты, той нищеты, которая делает из детей Африки несчастных изгоев, бродящих по всем континентам.

Через несколько лет студенческое общество Иваново было повергнуто в ступор известием о нашей свадьбе, которую мы отпраздновали в посольстве ГДР в Москве. Досужие разговоры обо всех обстоятельствах нашего небывалого союза на долгое время стали одной из излюбленных тем разговоров в ивановском университете и в общежитии на улице Мальцева.

Мы еще какое-то время прожили в Иваново. Я защитил работу по истории международного коммунистического движения, а Карен присудили ученую степень за очень интересную работу о лингвистическом взаимодействии немецкого и русского языков. Мы оба получили красный диплом, – высший знак отличия, которым красиво завершился наш ивановский университетский период.

В Лейпциге, где мы устроились, с головокружительной скоростью творилась история.

Из Москвы секретным службам Восточной Германии было выслано мое подробнейшее досье. К досье была приложена шифрованная записка приблизительно следующего содержания: "надежный и очень динамичный элемент нашего строя. Оказать поддержку”.

Чтобы расстаться с прошлым, я изменил имя, которое тяготило меня, привязывая уже к двум ушедшим эпохам моей жизни. Для новых товарищей и сотрудников я стал именоваться доктор Матиас Гай. Свою фамилию я произносил на английский манер, убрав конечную гласную.

Карен без особой гордости или насилия над собой привыкла к новым вокабулам, отличавшим ее от прочих людей: фрау Карен Гай.

Остальные подробности последовали как в волшебном сне. Нам подыскали приличную квартиру из двух комнат в общежитии для контрактных иностранных рабочих, по улице Йоханеса Р. Беккера, 144. Для поездок по городу мы предпочитали интимный уют нашего “трабанда” реву городских автобусов и стуку трамваев. В университете Карла Маркса преподавательский состав, у которого наша пара вызывала восхищение и симпатию, принял нас с распростертыми объятьями. Коллеги быстро помогли мне справиться с препятствиями в изучении немецкого языка. Карен, преподававшая на отделении лингвистики, старательно подбирала для меня немецкие выражения, необходимые для моих курсов истории, которые я читал исключительно студентам африканского и азиатского происхождения.

Мои тесть и теща жили в Ростоке, портовом городе с красивым видом на балтийское море. Отец Карен, бывший пилот-истребитель армии ГДР, страдал неизлечимой болезнью. Остаток своих дней он делил между военным госпиталем и их скромной квартиркой в старом здании, построенном еще до второй мировой войны. Мать, по профессии художник-оформитель, очаровательная женщина, отказывающаяся стареть, была активной сторонницей свободного поведения во всех его проявлениях. Она жила в Ростоке, не теряя надежды вернуться когда-нибудь в Гамбург, где остался ее старый отец. Замужество своей дочери она нашла весьма оригинальным, а зятя достаточно элегантным. “Ну-ка, сделайте мне быстро хорошенькую “кофе с молоком”!", - любила она повторять. Не знаю, была ли это банальная шутка или искреннее желание, продиктованное сердцем.

Лейпциг дал нам все, чего человек может ожидать от жизни. Но наша жизнь состояла не из одних только счастливых дней. Она поворачивалась к нам и менее мирной стороной. В подписанном мною контракте сотрудника секретных служб Восточной Германии было указано, что на период летних каникул я остаюсь в полном распоряжении своих хозяев. Этот пункт был одним из досадных факторов, постоянно омрачавших нашу совместную жизнь.

Измученная моим долгим летним отсутствием, Карен как-то раз без обиняков сделала мне жестокое признание.

- Знаешь, Матиас, я тебя очень люблю, - сказала она. – Но, когда тебя по месяцу, по два не бывает дома – мне приходится как-то устраиваться с другими. Они никогда не доводят меня до такого блаженства, как ты, с тобой мне лучше всех, ты замечательный. Но пойми меня. Я не могу все время ждать, пока тебя нет. К тому же я никогда не знаю, вернешься ли ты вообще, пойми…

Она расплакалась, бросилась в мои объятья, словно сожалея о только что прозвучавшем признании. Я горячо стиснул ее, и мы принялись хохотать, как два счастливых безумца.

Этот инцидент мы постарались забыть. Достали бутылку советского шампанского – оно у нас всегда стояло про запас где-нибудь на кухне.

Такая была у нас жизнь. Постоянный поиск равновесия. Чтобы жить вместе и сохранять привилегии, которые гарантировало нам общество, нам приходилось закрывать глаза на преступные ошибки друг друга. Мы усвоили такой порядок и подчинились ему без сожалений. Мы философски смирились с рутиной, к которой обязывало нас положение университетских преподавателей; эту рутину время от времени облегчали наши колоритные визиты в Росток.

Но история не пожелала замереть на месте ради нашего благополучия. Она грубо сменила упряжь и пустилась по новому маршруту.


Все чаще я возвращался домой с секретных совещаний поздно ночью, усталый, грустный и обеспокоенный. Из Москвы регулярно доходили отголоски фантастических событий конца века. Социализм на своей родине изобрел новое средство, чтобы придать человечность своему лицу.

Перестройка внесла разброд в умы, освободив их от мифа о Гиганте, из последних сил культивируемого в течение нескольких поколений. Она сдернула сонные покровы с застывшего в коллективистской уверенности общества и посеяла сомнение в покалеченных умах.

Повсюду в необъятном Советском Союзе народы толпились у дверей Обновления. В этом фантастическом столкновении возникало жесткое и завораживающее слово СВОБОДА.

В Лейпциге первые уличные манифестации разорвали традиционное спокойствие безгласного народа, во славу коммунизма безжалостно превращенного в нацию роботов.

Для начала демонстранты и здесь тоже требовали немного больше свободы. Но волнение нарастало, на улицах забурлили разгулявшиеся кровожадные своры, и очень скоро страна оказалась охвачена мятежом. Терпение народов Восточной Европы лопнуло, исподволь подточенные границы дали трещину. Берлинская стена рухнула, как старый импотент, нелюбимый свидетель своей эпохи. Во всей социалистической Германии коммунисты начинали постепенно присоединяться к массам, требующим справедливости. Еще одной странице истории предстояло вот-вот быть преданной сожжению. Нужно было смешаться с толпой - в первую очередь, чтобы спасти свою жизнь, во-вторых, чтобы примириться с историей.

Фрау Карен выразила мне свое беспокойство и в пространных выражениях попросила исчезнуть.

- Я боюсь за твою жизнь, моя любовь. Поезжай на запад, как все, в Гамбург, например, в дедушке, или во Францию. Или возвращайся в Россию. Разве не там твои лучшие друзья? Но, умоляю тебя, - уезжай отсюда! Вернись, если нужно, в Санаре. Попроси прощения. Теперь правды не найдешь. Спасайся, Матиас, умоляю тебя! Они скоро придут к нам, и ты это хорошо понимаешь.

- Кто это “они”?

- Жители квартала! Они все ходят на демонстрации. Они прекрасно знают, кто ты такой. Некоторые уже молча дали мне это понять. Прошу тебя, Матиас, сходи пока хотя бы в полицию, попроси защиты.

- А ты, любимая? – спросил я ее почти неслышным голосом.

- Что касается меня, все кончено, Матиас. Точнее, для тебя со мной…

Сухой, убийственный ответ. Немые слова. Апокалиптические речи, отбросившие меня, словно огненный шар, далеко, очень далеко от проповеднических конвульсий сорвавшегося с цепи города.

***

Доктор Матиас не мог рассчитывать на возвращение в Санаре в качестве альтернативы своему постоянному страху. Он вел битву и рассчитывал вкусить плодов победы, как и было договорено. Для такого, и только такого исхода он согласился вырядиться в сутану коммунизма и работать все эти годы на лагерь, который теперь доживал свои последние часы.

В любом случае, в Санаре дела шли под откос. В последнем письме, которое Матиас получил еще в Иваново, товарищи по ГМX дали ему исчепывающее описание местной ситуации…. Отвратительно!

“Наша жалоба на Гайе Малла так и осталась под сукном. Это доказывает, что изменения, за которые мы боремся, невозможно осуществить только мирным путем, - писали они ему. – Бэй Шейх не хотел примириться с этой истиной. И вот он мертв. Предполагается, что он покончил с собой в камере. Но мы знаем, что эти ублюдки убрали его своими руками! Мы хотим отомстить за Шейха. Если это надо, мы понесем месть и отчаяние в их лагерь. Мы все прошли тюрьму. Тюрьма - это хорошо. Это приближает к смерти, высшему одиночеству, и излечивает от страха. Мы готовы умереть, чтобы освободить нашу родину от тех, кто сосет ее кровь и убивает ее лучших детей. Мы спасем Санаре от рака, который ее грызет…”

Матиас не ответил и на это письмо. История Санаре, дошедшая до него в виде этой прозы революционеров-любителей, казалась ему мало интересной и настолько далекой от того, что происходило в Иваново, и от драмы века, которую он теперь переживал в Лейпциге!

И тем не менее Санаре тоже переживал, и в тот же период, не менее интересные времена, времена тревог и права сильнейшего. В спирали жестокости, охватившей страну во время избирательной кампании со всеми признаками вендетты, правительство увидело иностранную руку, которая пыталась утвердиться в Африке, чтобы завоевать в противном случае потерянные для нее области.

Выиграв выборы, как это бывало обычно, Великая Партия Масс организовала обширную операцию по подавлению всех, кто был замешан в антиправительственных действиях. В числе ее жертв оказалось и большинство активистов ГМХ. Многие из них неизбежно отошли от тайного политического строительства.

Талла, например, предался душой знаменитому санарийскому святому учителю-марабу. Как прежде сотни других санарийцев, старых и молодых, он обосновался в Вамбо, деревне, где жил святой человек. Именем Бога, его пророка и всего, что было дорого духовному отцу из Вамбо, Талла поклялся повиноваться только его приказам и дышать только им и для него, поливать своим потом и обрабатывать своими руками обширные поля проса, арахиса и кукурузы. Все ученики марабу единодушно принесли клятву сделать эти поля более урожайными и прекрасными, чем все прочие вокруг. Талла поразила амнезия. Прошлое для него свелось отныне к обрывкам воспоминаний, образу ребенка, которым он был, когда, спотыкаясь, делал первые шаги под радостным наблюдением матери, подбадривавшей его.

Что касается Бугумы, за время арестов много раз подвергшейся изнасилованиям, дезориентированной загадочной смертью Бэй Шейха, - ее экспатриировали во Францию, где, несмотря на то, что там были ее братья, она предалась беспорядочной жизни ночных красавиц. Иногда, в разгаре “работы”, она вспоминала о Санаре, тогда вдруг начинала смеяться грубым животным смехом, который клиент, ослепленный экстазом, гордо принимал за реакцию на его собственную мужскую силу.

Другой член ГМХ, Дооро, несмотря на длительное лечение в психиатрической больнице, окончательно потерял разум. Он постепенно изменился до неузнаваемости, отупел от грязи, нищеты и лохмотьев, терзавших его тело. Эти три вещи остались его единственными спутниками до того самого дня, когда в него вселились бесы, и он с криками пустился бежать по улочкам Кумпы, а потом упал замертво. Сердце, долго подчинявшееся ритму его безумия и неудовлетворенных инстинктов, решило, наконец, оставить свою службу. Похоронили его без обычной церемонии, и старые родители возблагодарили Бога за то, что он избавил их от этой тягостной ноши.

Такова была грустная судьба организаторов ГМХ. Судьба, неумолимо бесстрастная, обрекла их на банальную безвестность, поставила вне истории, где остались прежние неизменно несправедливые и вызывающие раздражение декорации, словно забвение в бесконечном небытии.

***

Примирившись с неизбежным, Матиас решил последовать советам фрау Карен. Он отправился в полицию, где когда-то был весьма уважаемой личностью, и оставался там весь к день. К вечеру шеф полиции сумел вернуть ему спокойствие.

- Идите к себе домой, доктор Матиас. Мы будем за вами присматривать. Все эти беспорядки в конце концов утрясутся. Это буря в стакане.

Матиас вышел из здания полиции и решил незаметно побродить по городу. Несколько улиц, по которым он крался, точно вор, отбили у него желание продолжать прогулку. Лейпциг был полностью в руках демонстрантов, решивших похоронить прошлое и его основных действующих лиц. Но это было еще не все. Ненависть к коммунизму, на котором лежала ответственность за упадок немецкого величия, мало-помалу становилась синонимом другой ненависти – ненависти к чужакам, которые расценивались как соучастники. Матиас вздрагивал при виде граффити, требующих обезглавить всех “коллаборационистов”.

Когда он вернулся в общежитие, фрау Карен там уже не было. В квартире было безнадежно тихо. Матиас выпил несколько бутылок пива и всю ночь прождал, что кто-нибудь придет требовать у него отчет. Так он проводил теперь целые дни, деля совсем свободное теперь время между тайными вылазками в полицейский участок, чтобы напомнить о своем существовании, и своими одинокими попойками. Снова, как во времена его так называемого “молдавского периода", алкоголь стал его верным товарищем, которому он поверял секреты своих злоключений. Напившись допьяна ночью, он днем вел длинные беседы с пустыми бутылками из-под пива и вина.

В таком режиме Матиас совершенно опустился; но теплившийся в нем огонек сознания позволил ему в один из зимних вечеров сделать последний крутой поворот, прояснив свои отношения с Историей. Все происходило как во сне - последнем спасительном сне перед непоправимым. Собрав оставшиеся силы, Матиас на нескольких страницах написал послание, открытость и спонтанность которого должны были ответить на все недоуменные вопросы, которое его долгое молчание породило в Кумпе.

Лейпциг, 8 декабря 198…

Мои дорогие…

Извините меня, что я пропускаю термин, который должен был использовать, чтобы назвать вас – не знаю, как вас теперь называть, товарищи, друзья, или братья, действительно просто не знаю.

Я стал человеком без прошлого, который движется без цели во враждебном мире. Я человек без ориентиров, без культуры, без всего, что делает вас и других людей людьми. Я больше не человек.

Чтобы донести до вас эту истину, я и решился вам написать, пока это вместо меня не сделали другие.

Легко догадываюсь, какое разочарование вы испытаете, какой гнев поселится в вас, какое презрение вы будете чувствовать ко мне, прочитав это письмо. Но знайте хотя бы одно: то, что со мной случилось, могло бы быть и вашей собственной судьбой.

Я не могу подобрать точных определений, чтобы самому ясно представить себе, кем я стал сегодня. В Советском Союзе меня звали “товарищ Гайе”. Здесь, в Восточной Германии, я был “доктор Матиас Гай”. Теперь некоторые, не знаю почему, называют меня “ренегатом”. Я не чувствую тяжести этого последнего свого имени. Те, кто привесили его на меня, сами не знают, что они такое. Они больше не знают, коммунисты они или буржуа, капиталисты или пролетарии. Все эти смехотворные этикетки, придуманные, чтобы порождать различия, внушают сегодня мне больше страха, чем злые духи. И все же я верю, что я больше, чем просто ренегат. Я стал злым духом, потерявшимся вдали от своих истоков.

Покидая родину в сентябре 197.., я предчувствовал, что больше уже никогда не буду прежним. Меня охватило какое-то роковое смирение перед лицом судьбы. Я уже приучался смотреть с большого расстояния на все, что меня связывало пуповиной с прошлым, что называлось Санаре, Кумпа, весь этот мир, с которым, я думал, я связан навечно. Казалось, меня уносит парусник, божественной миссией которого было высадить меня где-то очень далеко от вас всех, от всех этих повседневных стонов, от убожества, которое по-прежнему душит Санаре.

Но при этом я собирался однажды вернуться, обогатившись образованием и волей, которые могли бы заставить вещи сдвинуться с места. И вот сегодня я сижу, разъедаемый тягостными воспоминаниями о мире, от которого, как я думал, я убежал. Я действительно все потерял. Мое прошлое и мое настоящее уже похоронили мое будущее. Вчерашние благородные прожекты превратились в зловещую химеру, в не умеющий хранить тайну источник моей дрожи, страха и особенно подлости. Да, я подлец. Я поставил выше чаяний стариков, сестер и своей матери свою верность идеалам вождей, которых их собственные народы с необыкновенной радостью торопятся похоронить. Верность? Был ли я верен чему бы то ни было? Не думаю. Просто попался в западню социальных личностных игр. Я всегда хотел быть кем-то другим. Мой марксизм был только маской, скрывающей мою истинную сущность, притворством, позволявшим мне без особых усилий выглядеть достойно, священной маской, в которой тонули мои недостатки, за которой я мог множить свои пустые фантазии и жить ими. Только теперь, когда коммунизм перестал существовать, мне стал заметен весь ужас современной эпохи.

Германия движется к своему объединению, СССР к распаду. Эта картина сводит на нет мои многолетние усилия стать полноправным членом социалистического общества.

Я больше не понимаю, к чему я за эти годы пришел. Упрекаю себя за то, что не сказал вам, что завидую вам всем, кто, оставшись в стране, больны теперь только болезнью невежества. Вы не пересекли океаны, чтобы окончательно понять, как я, грубость лжи, которую коммунистические страны превращали в истины, предназначенные специально для тех, кто мог послужить им для улучшения их имиджа и повышения их престижа. Я один из таких. И если поначалу я искренне верил в превосходство марксизма, лицемерие и стремление к власти коммунистов, всех коммунистов, кого я знал, не позволили мне сохранить чистоту своих убеждений. Сначала все это привело меня к безупречной имитации, а затем и к настоящему желанию стать действительно одним из них. К несчастью, мне не удалась метаморфоза, которая сделала бы из меня русского или немецкого коммуниста, или просто европейца, без политической бирки.

Я всегда хотел справиться с этим отличием, из-за которого и в коммунистической среде я оставался другим, непохожим, кому приходилось постоянно помнить о границах своих притязаний, кого обласкивали на людях и показывали пальцем, когда он поворачивался спиной. Может быть, это желание быть кем-то иным, чем я есть, и превратило меня в то недоделанное существо, которым я стал.

Мои идеологические убеждения и политические предпочтения, которые я почитал за честь защищать, составляли для меня единственный способ прикоснуться к фантазиям, обуревающим под всеми небесами представителей меньшинства, мечтающих, что случай поставит их во главе народов.

Если я не осмеливался отвечать на ваши письма, то именно потому, что в них вы говорили только о политике, а мне нужно было совсем другое. Мне нужно было, признаю это, ощущать ту смесь ароматов, которая охватывала Кумпу по вечерам. Вас, наверное, удивляет, что я это говорю. Мне нужно было все, что могло бы заставить зазвучать во мне звуки этой далекой страны. Несмотря на мое изгнание и всю мою ненависть к людям, управлявшим Санаре, я никогда не переставал думать о тысяче и одной мелочи, составлявшей очарование повседневной жизни в Санаре. Ваши письма не были для меня окном в мир моего детства. В них не было ничего свежего, ничего живительного. Напрасно я искал в них дыхание деревни, образ жарких дней, выгонявших на пляж суетливую детвору. Иногда мне, закоренелому атеисту, случалось грезить наяву криками муэдзинов, плывущими над Кумпой в часы молитвы. Часто перед моими глазами, словно в странном кино, разворачивались ссоры женщин вокруг старого каменного фонтана на границе квартала. Я словно слышал сатанинские завывания кипучей Аиды Пукаре, нескончаемые “салям алейкум” и бессвязные, но такие поучительные речи сумасшедшего Диабеля. Бедняк, умерший на куче отбросов, которые служили ему постелью, должно быть, спрашивал себя, что он пришел сделать на этой земле, где никто так и не решился, хотя бы из любопытства, расшифровать смысл его монологов и его вялых гримас. Я думаю, что он умер из-за того, что остался непонятым. Но его смерть стала для него освобождением. Не знаю, что случилось с его подружкой, которая целыми днями бегала за ним с таким видом, будто только что спаслась от землетрясения, - но высоко ценю теперь причины, которые заставляли ее так поступать. Когда любят безумца, общество становится минным полем, где из-за чужой ошибки малейший неверный шаг может стать роковым. Постоянный страх видеть своего дурачка мужа уничтоженным алчностью окружающих в полной мере оправдывал ее странное поведение. Влюбленные в свое безумие или безумные от своей любви, Диабель и Самба Джигуэн останутся для меня самой совершенной парой, людьми, которых не затронули ложные заботы о существовании.

Я надеюсь, что вы будете настолько любезны, что прочитаете мое письмо до конца, хотя в нем, как я уже говорил, хранится для вас много неприятных сюрпризов.

Борьба, о которой вы непрестанно мне писали вдоль и поперек, с почти научной серьезностью, утратила для меня прежний смысл. Теперь я воочию видел, что такое в действительности эта мифическая страна, которая служила для вас высшим ориентиром. Если в своем первом и единственном письме я описывал ее именно так, как вы себе представляли, то должен сказать, что тогда я разделял ваши заблуждения, и это было верное свидетельство, правда, свидетельство первого впечатления, но отражавшее то, что я тогда действительно увидел. А потом, со временем, я научился закрывать глаза, из страха утратить свои первоначальные ощущения, из страха потерять первые проблески счастья, на которое вначале я не осмеливался претендовать: счастья видеть себя уважаемым, престижным, облагодетельствованным почетными званиями.

В день, когда я понял причины, выделившие меня из толпы, я принял решение вести игру до конца. Изгнание в этом смысле только укрепило меня в моем выборе стать тем, кого хотели сфабриковать из моей персоны мои весьма незначительные покровители.

Ваша политическая битва казалась мне – да и сейчас кажется, если смотреть на нее под тем углом, какой я добровольно сделал своим, - эфемерным фольклорным действом, которое со временем превратится в прах. Думаю, что инфернальная лавина крушения социалистических стран уже заронила сомнение в ваши умы травоядных коммунистов. СССР тоже в конце концов присоединится к этой волне, и тем лучше. Не стройте иллюзий. Коммунизм мертв, и вместе с ним умерло много других ложных истин, которые История возжелала навязать людям. Быстро подводите итоги перед часом окончательного расчета, и не стыдитесь сменить курс, потому что позже вы с горечью поймете, что были лишь наивными жертвами блефа сильных мира сего.

Я мог бы этими строчками закончить свое письмо, но поставить точку на этом означало бы оскорбить вас.

Мой долг предупредить вас о той опасности, какую представляют все идеи, получаемые нами извне, особенно если он доставляют нам в готовой упаковке правила хорошего поведения, которые нужно просто соблюдать, чтобы достичь всем вместе вершины счастья на земле. Нас слишком долго дурачили, подавляли и низводили до положения человеческой глины, которую можно как угодно лепить, чтобы мы продолжали верить в ученые проповеди торговцев теориями. Мои дорогие братья – позвольте мне так называть вас – думайте обо мне что хотите, но будьте уверены в ясности моего сознания. Вам пишет не наркоман, одурманенный действием опиума. И тем более не шизофреник. Вам пишет человек, долгое время разделявший ваши заботы, лелеявший те же мечты, что и вы, который решил напомнить вам, как вы можете не допустить почти неизбежных роковых поворотов своей судьбы.

Я действительно уже не знаю, что я собирался вам сказать. Все в моей голове мешается, переплетается и одно противоречит другому. Все! Но продолжаю.

Я думаю, это серое небо Лейпцига так расстраивает мои нервы. Последнее время всегда так. Открываю окна своей квартиры и вижу только серое небо. Мне нравится небо - но не такого цвета. Оно наводит на мысли о горе вдовы, или о несчастном одиноком человеке, который старается сдержать слезы.

Еще раз по поводу неба – простите меня, если это отступление от темы, я боюсь забыть – по поводу неба, я уже говорил, дело в том, что для меня оно всегда мистика. Я обожаю доверяться ему, когда какие-то события превосходят понимание. Впрочем, именно в небе, между Санаре и Москвой, я смог впервые ощутить протяженность нашей планеты и обнаружить ее таинственную красоту. Небо научило меня не только высоко ценить творческую силу человеческого существа, но и осознавать огромную пропасть, разделяющую хранителей секретов науки от обычных людей, которые рождаются, живут и умирают, так никогда и не задумавшись о силе атома. И, однако, таких на земле большинство. Первые создали две Европы, коммунистическую и капиталистическую. Они открыли и создали Америку. Они приручили все тайны природы - или почти все – некогда доверенные немым и слепым магам Африки. Они и сами родились в Африке, но невероятная алхимия природы забросила их в другое место. Я верю, что, если Бог существует, они к нему ближе всех. Что же касается меня – я больше не верю в Бога. Религия, абсурдные верования, - от них я избавился навсегда. Существование человека на земле не требует от него оглядки на какие-то другие сущности, кроме него самого...

Моя память путается. Я, в сущности, не знаю, правда ли все то, что я тут пишу.

Человек рожден для самого себя. Во всяком случае, для меня в этом состоит ИСТИНА…

Мои дорогие братья, сейчас вы понимаете некоторые из причин, которые помешали мне ответить на ваши многочисленные письма. Вы поняли, что я уже не прежний. Я сделал свой выбор - жить в Европе, чтобы не разбрасываться пульсациями моего сознания. Обстоятельства привели меня в Лейпциг. Они же могут вышвырнуть меня отсюда: во Францию или в Англию, например. Я прожил в социалистической Германии пять лет. У меня тут есть право на все привилегии, полагающиеся образцовому коммунистическому активисту.

Я получил восточногерманское гражданство еще до того, как устроился в Лейпциге со своей подругой. О ней я не буду говорить – из стыда и из недоверия. Она вошла в мою жизнь как метеор, и покинула ее как беглянка. Я прожил с ней в Лейпциге самые прекрасные дни моей жизни. Именно здесь, в Лейпциге, я пережил во всей полноте все приключения, которые дают активному борцу ощущение того, что он чему-то служит, уверенность в том, что он выполняет свой договор. Для меня это был способ вернуть долг. Нужно было еще заслужить доверие, которое мне уже оказывали, квартиру, которую столь любезно предоставили в мое распоряжение, должность университетского преподавателя, поездки по братским социалистическим странам, валюту для покупок в беспошлинных бутиках, награды всякого рода, отпуск в Крыму и в других местах… Чтобы заслужить все это, я всегда не колеблясь превращал в действия свои обещания, данные правящим инстанциям моей приемной родины. Мой вклад в антиимпериалистическую борьбу всегда ценили замечательно высоко. Еще и сегодня я горжусь тем, что выполнял задания, которые мне поручали, без страха и без лишних душевных колебаний. Я передавал плутоний крайним левым группировкам во Франции и в Италии. Я снабжал западные информационные агентства документами чрезвычайно важности о работе некоторых промышленных американских, японских и западногерманских корпораций.

Я участвовал в разоблачении сети торговцев наркотиками в разных городах ГДР. Я разоблачал африканцев, работавших на западные спецслужбы, вывел на чистую воду старую немку де Аль, фашистку, которая планировала убийство Хонеккера, чтобы отомстить за Гитлера. Эта сумасшедшая отдала Богу душу в психиатрической лечебнице. Я организовывал антиамериканские марши за границей. Да, я много путешествовал. У меня были разные паспорта. Я приезжал в Нью-Йорк с паспортом Доминиканской Республики, в Лондон с паспортом Гамбии. Повсюду, куда я приезжал, я с точностью до миллиметра следовал подробным указаниям, которые получал из Восточного Берлина.

Да, я делал все это ради самого себя, чтобы оставаться немцем и избежать проклятия, преследующего народы Африки. Сейчас вы скажете, что у меня опасный бред. Пусть! Но я хотел бы, чтобы мой бред излечил ваши больные мозги и освободил меня от демонов прошлого, которые пытались сделать из меня вечного аутсайдера. Вот что я вам скажу: я не горжусь тем, что принадлежу первобытной цивилизации дикарей, которые, в момент, пока другие укрощают природу и диктуют ей свою волю, проводят время за тем, что рубят друг другу головы во славу кровавых царьков.

Мне случается завидовать нашим братьям, которые умерли, так никогда и не получив возможности сравнить косность нашего образа мыслей, фатализм нашего ума и лживость наших истин с волей к победе других людей. Наши предки – источник наших бед. Но я отказываюсь от их наследия. Я больше не гражданин отсталой страны, но член развитого общества. То, что оно было социалистическим, очаровывало меня. То, что оно стало капиталистическим, меня тоже не отталкивает. Я сделал свой выбор, в сущности, скорее, ради куска хлеба, чем по идеологическим соображениям. Мир населен, с одной стороны, теми, кто подает, а с другой – нищими. Мой выбор – жить среди первых. Вот и все. На остальное мне плевать. Теперь я буду сражаться до последнего дыхания, чтобы найти способы сохранить то, что мне дал мой выбор. И будь, что будет!

Я узнал о смерти отца. Его похоронили на кладбище Кумпы, в первом ряду слева от главного входа. Мне сказали, что он лежит рядом с моей матерью. Говорят, он страдал, что так и не увидел меня, что не смог ощутить моего присутствия в предсмертный миг. Мне говорили даже, что мое долгое отсутствие и несбывшаяся надежда на мое возможное возвращение ускорили его смерть. Бедный отец! Когда я думаю обо всем, что он для меня сделал, надеясь искупить страдания, причиненные им матери! Она бы, безусловно, простила ему все ошибки, моя мать его очень любила. Я уверен, что в их вечном раю она все время поднимает его дух, разрушению которого способствовали мой эгоизм, мое отсутствие, моя вина, мое предательство…

Но я уже не прежний. Я живу для самого себя…

По всем этим соображениям, а также по другим, которые не хочу тут излагать, прошу вас меня забыть – я больше не один из вас.

Доктор Матиас.

Из последних сил поставив свою подпись под этим длинным письмом, доктор Матиас почувствовал, что дрожит всем телом. Раскрыв наконец свое сердце, говоря без намерения кому-то понравиться или задеть кого-то, он расплатился с долгом, который его сознание перебежчика всегда запрещало ему исполнить.

Счастливый, он поправил завернувшийся воротник пальто, сунул руки в большие карманы и твердым шагом вышел из дома 144 по ул. Йоханеса Р. Бекера. Этот адрес, в течение нескольких лет бывший путеводной звездой в его памяти, напомнил ему об окончательном разрыве, разделившем с течением времени его детские мечты, «невинность» далекой Африки и тревожные заботы переодетого актера, в которого он превратился.

Было начало декабря. На крыши Лейпцига рассеянно падал снег. Мягкая зима потворствовала пылу демонстрантов.

Поравнявшись с садом Института спорта, Матиас заметил группку молодых пьяных немцев агрессивного вида, при виде его разразившихся безобразным смехом. Это была последняя картина, которую Лейпциг, за несколько секунд до ужасной казни, навечно запечатлел в памяти ренегата. Доктор Матиас, символ потерянного поколения, унес со своим полным ужаса последним вздохом позорный груз эпохи, уничтоженной историей.

На следующий день местные и зарубежные средства массовой информации сообщили в новостях о мрачной находке на одной из улиц Лейпцига: было найдено тело чернокожего лет тридцати пяти, лежавшее в луже крови, рядом со свастикой, нарисованной на асфальте. Многие комментаторы увидели в этом отвратительном убийстве начало новой эпохи, начало пути Германии к объединению, к возвращению демонов ужасного прошлого.

***

Постскриптум.

Рассказывая мне свою историю, “Товарищ Гайе” был далек от того, чтобы догадаться, что я сам чуть не попал в аналогичную переделку. Он просто чуть опередил меня, а потому пережил все это вместо меня, вместо других наших братьев и сестер, которые верили в Большую Авантюру.

В Москве, на улице Миклухо-Маклая у мусорных баков какое-то время можно было встретить чернокожего оборванца, роющегося в поисках пропитания; кому-то была известна история первого здешнего чернокожего бомжа, но никто не придавал ей особого значения. Порой любопытствующие иностранные или русские зеваки брали на себя труд выслушать из уст “Товарища Гайе” о перипетиях жизни доктора Матиаса Гэя в бывшем ГДР. Эпизод ужасной смерти в Лейпциге, который он любил описывать в мельчайших деталях, сбивал с толку даже тех редких людей, которые пытались серьезно отнестись к его "бреду", не принимая его сразу за сумасшедшего. Всегда находились люди, у которых он вызывал симпатию, несмотря на лохмотья и грязь; выслушав его рассказ, они давали ему немного денег.

Я истолковывал его убийство в Лейпциге как последнюю трагедию, от которой ему удалось ускользнуть, так никогда в это по-настоящему не поверив.

После одного из моих отъездов из Москвы я вернулся на улицу Миклухо-Маклая, чтобы поделиться с ним кое-какими откровениями о своей собственной судьбе. Но мне рассказали, что “Товарища Гайе” больше нет, и что африканские студенты университета Патриса Лумумбы сложились, чтобы отправить его тело на родину.
______________

1 Французский журнал.
2 Франк CFA – денежная единица в некоторых странах Африки – бывших колониях Франции.
3 Организация Освобождения Палестины
4 диплом об окончании курса усовершенствования