Заговор молчания

Геннадий Кагановский
З А Г О В О Р   М О Л Ч А Н И Я
По страницам юношеских поэм и лирики (1955-1960)
ЮРИЯ ГАЛАНСКОВА

Рвать, бесноваться, смеяться
или
рыдать, к погребенью готовясь.
Интересно, в какой могиле
вы зароете вашу совесть?

И нечего траурный марш трубить,
сомкнувшись чёрным кольцом.
Я поднимаюсь,
меня не убить
ни подлостью, ни свинцом.

Зло в этом мире дано зачем-то, но
слушайте совесть и верьте ей –
законами духа и тела начертано
мне в этой жизни бессмертие.

Просто я вас забавляю словами.
Измученный насмерть, я просто устал
нести в себе
разбитые вами
справедливости окровавленные уста…

(Фрагмент поэмы «Справедливости окровавленные уста»)

Очень скоро, в январе 2017, исполнится 50 лет со дня ареста (по месту проживания – в захудалой замоскворецкой трущобе, на месте которой ныне помпезно красуется Президент-отель) скромного молодого человека, состоявшего на тот момент разнорабочим Государственного литературного музея и студентом-заочником Историко-архивного института. И, вместе с тем, как выяснилось в ближайшие последующие годы, это был удивительный самородок: яркий самобытный поэт, замечательно откровенный, бесстрашный публицист-подвижник, инициатор и теоретик глобального антимилитаристского движения, один из наиболее активных зачинателей Самиздата и Тамиздата, самоотверженный борец за конституционные права и свободы граждан, в первую очередь – за свободу слова.
По всему по этому он был приговорён Московским городским судом к семи годам заключения в лагере строгого режима и трагически погиб на исходе шестого года каторжного срока. Спустя  двадцать (без малого) лет, в августе 1991, сразу после провала кремлёвского коммуно-фашистского путча, прах Галанскова – усилиями друзей-правозащитников – был доставлен из Мордовской зоны ЖХ-385 в Москву и, удостоенный многолюдного мемориального митинга у памятника Маяковскому, препровождён на Котляковское кладбище столицы, где состоялась церемония перезахоронения…
        Но сегодня, увы, я не могу не высказаться вот по какому прискорбному поводу. За истекшие после безвременной кончины Юрия десятилетия его имя, творчество, судьба оказались  практически подвергнуты некой блокаде, своего рода заговору молчания. Объяснительных причин такого, на мой взгляд, безобразного «суда истории» можно усмотреть и выявить немало – в целом ряде самых различных обстоятельств и поводов, о чём в данной заметке не время и не место распространяться. (Некоторые соображения на сей счёт можно найти в моих подробных комментариях к изданной в 2006 году книге «Хроника казни Юрия Галанскова в его письмах из зоны ЖХ-385, свидетельствах и документах»). А сейчас, для конкретики, я остановлюсь лишь на одном, но достаточно показательном примере, касающемся только одной грани проблемы.
        Расположенный в Москве Международный институт гуманитарно-политических исследований (ИГПИ) осуществил весьма актуальное, масштабное, трудоёмкое издание – в трёх обширных томах (четырёх книгах): «Антология самиздата. Неподцензурная литература в СССР. 1950-е – 1980-е гг.», М., 2005, под общей редакцией директора ИГПИ – профессора В.В.Игрунова (ВВИ). В антологию была включена эпохальная – не побоюсь этого слова, – давным-давно разобранная на цитаты и ставшая знаменитой, переводимой на другие языки, поэма Галанскова «Человеческий манифест». Между тем (внимание!), многоуважаемый профессор ВВИ, не моргнув глазом, заявил в статье, предварившей всю в целом Антологию: «У меня нет сомнений, что вполне ученические стихи Юрия Галанскова вряд ли войдут в поэтические антологии или хрестоматии русской литературы <…> литературный путь Галанскова типичен для огромного числа начинавших поэтов той эпохи – то же подражание Маяковскому, тот же нравственный протест, те же образы и метафоры».
        Для меня лично самоочевиден бесхитростный факт: ВВИ по-настоящему не читал стихов Галанскова, в лучшем случае – скользнул утомлённым взглядом по диагонали «Манифеста». Скорей всего, подписанная им статья выражает (как это сплошь и рядом бывает) не собственное мнение директора ИГПИ, а всего лишь убеждение некой его «рабочей лошадки».
        Об уровне уважения к поэту и его тексту со стороны тех, кто редактировал «Человеческий манифест», наглядно свидетельствует вот какая бесцеремонная подмена. Читаем в оригинале: «А люди идут, отработав, / туда, где деньги и ****и»; но в антологии: «… туда, где деньги и дряни»! Если уж издатель столь пуритански воспитан, мог бы обойтись прозрачным многоточием: «б…»; ан нет, он предпочёл наиболее «дрянной», абсолютно некорректный подлог. Казалось бы, мелочь? Но ведь взыскательному читателю мелочи такого рода запросто могут вовсе отбить охоту к дальнейшему чтению «вполне ученических», «подражательных» стихов «начинающего» поэта…
        Тем не менее, отнюдь не в этих или тому подобных нюансах заложен корень бесспорного для меня, мучительно переживаемого факта: поэзия Юрия Галанскова по сей день остаётся не недооценённой; она попросту – пока ещё не прочитана!
Участь рукописей Юрия – плачевна. Многие тетради – безвозвратно утрачены. Кое-какие урывки удалось найти, собрать, сберечь. К счастью, у меня уцелела подборка стихов и поэм, собственноручно отпечатанная Юрием в 3-4 экземплярах на пишущей машинке; один экземпляр он вручил мне. Помимо того, он однажды отпечатал отдельно и сброшюровал – с обложкой из цветной «миллиметровки» – «Человеческий манифест». Мне запомнилась дарственная надпись на моём экземпляре: «Генычу – хрычу». Но – хоть смейся, хоть плачь – этот уникальный дар в какой-то момент у меня таинственно запропастился…
И всё же нам очень повезло: немалая часть архива Юрия оказалась «за бугром», во Франкфурте-на-Майне, в распоряжении Народно-Трудового Союза, деятельным членом-корреспондентом которого Галансков (разумеется, конспиративно) состоял с некоторых пор. В 1980 году эмигрантское издательство «Посев» выпустило замечательную, добротно оформленную книгу: «Юрий Галансков». Помимо биографических и других материалов, в неё вошли некоторые стихи и поэмы Ю.Г., а также его дебютная прозаическая повесть. Правда, я был сильно огорчён, обнаружив в нескольких местах весьма досадные обмолвки, смысловые искажения поэтических текстов (по-видимому, из-за неточного, недостаточно тщательного прочтения рукописных первоисточников). Поэтому в начале 1990-х, узнав от Витольда Абанькина, солагерника Юры, что в Ростове-на-Дону им готовится переиздание франкфуртского сборника (с небольшими дополнениями), я настоятельно попросил его устранить в текстах Галанскова вкравшиеся в первоиздание ошибки; книга, однако, была выпущена без необходимой правки.
Впрочем, главное моё огорчение, зерно проблемы – не в этом. Оба названных издания – как Франкфуртское, так и Ростовское – не нашли ни малейшей поддержки или хотя бы элементарного внимания со стороны каких-либо российских кругов, отдельных влиятельных лиц, которые могли бы проложить книге «Юрий Галансков» тропинку к заинтересованному читателю. Честно говоря, одной из нешуточных, глубоко подспудных пружин развития этой ситуации представляется мне псевдоконспирологическая мотивировка. Позволю себе остановиться на этой версии несколько подробней, более развёрнуто.
        Дело в том, что за месяцы и годы пребывания в мордовском концлагере Галанскову дано было испытать необычайную близость общения с группой осужденных по делу ВСХСОНа – Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа. Это были молодые, зрелые люди незаурядного интеллекта, большой внутренней силы. Один до ареста окончил аспирантуру и преподавал в Ленинградском университете, другой был директором школы в Сибири, потом под Ленинградом… Вечерами ходившая по кругу черная от нагара кружка, а то и просто стеклянная банка, дымясь черным кофе, крепким чаем (“закон железный — только два глотка”), соединяла их невыразимо глубоким, мощным, едва ли не братским чувством. Оно скреплялось самозабвенным пением русских песен. Особенно полюбилась и удавалась им протяжная “Лучинушка”.  В одном из писем 1969 года Юра так характеризовал своих новых друзей: “Они называют себя социал-христьянами, утверждают, что православие — это мышление русского народа и что Россия спасёт мир от всякого разврата. Так они думают, и они очень верят в это. Только говорят обо всём этом они сложнее и умнее. Ребята хорошие”.
В этот начальный период дружбы, при всей симпатии и расположенности к хорошим ребятам, он все-таки мыслил себя пока еще отдельно от них, в его интонации проскальзывал некоторый скепсис. Однако уже год спустя в его письмах не осталось и следа недоверия к их идеям. Наоборот, Юра настойчиво говорил теперь об алтарях и очагах Отечества, о пробуждении русского национального чувства и эмоциональной базе русского национализма. Такой акцент был бы, конечно, вполне понятен и естествен, ежели бы при этом Юра не стал подпускать шпилек неким абстрагируемым “денационализированным Лотрекам”. Причем он явственно впадал в грубовато-примитивную схему, выставляя русскую “минорность” (!?) в противовес западной “мажорности” (!?).
Прежде Юра избегал такого рода схем и сопоставлений, и уж тем более ему не было присуще всячески пестуемое, а то и смакуемое самоумиление национального сознания (что не исключает и самобичеванья — наиболее, пожалуй, звонкой струны самолюбования и самовозвеличения). Юра, как мне видится, всем существом впитывал этот пафос от новых друзей, принимая их “целиком и полностью… какие они есть”. Отсюда как  раз и вылупился у него более чем щекотливый акцент: он стал зачастую высказываться как бы не своим голосом, используя прельщающие своей броской простотой стереотипы мышления.
Не скрою, обидно было мне встретить в одном из писем Юры такое вот миленькое суждение: “французы, немцы, англичане, японцы, китайцы и т.д.”, случись им собраться со всего света и поселиться в России, будут “кое-как учить русский язык, кое-как говорить на нем”, а через некоторое время начнут “даже писать книжки” и станут называть себя русскими писателями, а между тем будут “лишь проводить свои интересы и всего лишь утверждать себя”, а интересы России, русской нации окажутся в полнейшем загоне и небрежении, останется одна “видимость существования русской литературы, языка, культуры”, произойдет “подмена”, умышленная подмена, катастрофичная для России. (Знаменательная деталь: у Юры не повернулось перо, чтобы в перечне инородцев назвать и евреев, хотя именно евреи еще со времен Гоголя и Достоевского служат доминирующим объектом подобных домыслов, а также “оргвыводов”.)
К счастью, Юра всегда и неизменно отторгал любые фальшивые направления мысли. Дозволив себе однажды эдакое залихватское утверждение (опять же явно взятое напрокат): мол, славянам надо побольше рожать “будущих солдат”, быть вообще более плодовитыми, “а то плодятся сплошь желтолицые”, из-за чего-де “нарушено всякое равновесие и смещены все демографические пропорции”, – Юра сразу же увидел, что сбился на волчью тропу, и, проникшись самоиронией, расценил в том же письме собственные тирады как “имперские”, осиянные “блеском военизированного ума”, то есть поймал себя на державно-милитаристской амбиции, против чего он всю жизнь восставал.
Так что я ничуть не намерен выпячивать в высказываниях Юры тот или иной якобы сбой прицела. Наоборот, беру на себя решимость заявить: Галансков ни на гран не изменил своим гуманным убеждениям. Он мог блуждать в лабиринтах отвлеченных идей, но всегда оставался на твердой почве земных людских чаяний, не оступаясь в хляби межнациональных и тому подобных антипатий, склок, озлоблений. Наносные влияния не коснулись его сердца, совести. “Я найду себе свое хорошее, — звучал его голос из-за колючей проволоки, — я найду себе свое прекрасное. Я буду радоваться в радости своей и печалиться в своей печали. Мне моей души хватит для меня, а кроме души у меня есть еще мир, в котором много всего удивительного…”.
А между тем – в атмосфере вокруг личности Галанскова (как-то совсем вроде бы незаметно, неощутимо и беспричинно) стала накапливаться некая наэлектризованность. Я, быть может, и не пересёкся бы с ней, если бы не столкнулся с этим явлением лоб в лоб. Лет пятнадцать тому назад, когда моя работа над «Хроникой казни…» была в самом разгаре, в одном из толстых наших журналов, узнав о предмете будущей книги, предложили мне подготовить для них большую выборку из лагерных писем Юры. Я, конечно же, охотно согласился. Несколько месяцев потребовалось мне, чтобы вычленить для читательского восприятия нечто наиболее существенное, характерное, познавательное и достаточно целостное. Редактор отдела, заказавший мне этот материал, был доволен, спустя некоторое время сообщил мне, что текст будет представлен очередной редколлегии… Дальше – тишина… Короче говоря: мою подборку срубили под самый корешок. Редактор отдела даже и не пожелал мне что-либо объяснить; но позднее до меня всё же докатилось вот что. На редколлегии кто-то из главных в журнале возмущенно произнес: «Этот Галансков – ярый антисемит, а Кагановский выгораживает его!» Комментарии тут излишни… И вообще – довольно обо всём этом. Предлагаю просто почитать стихи Юры. Для первого раза – пусть это будет поэма, ранее нигде не опубликованная. С разрозненных тоненьких машинописных листочков малого формата я набрал сейчас её текст, который был сочинен и отстукан Юрой 58 лет назад…
 
 
АПЕЛЬСИНОВАЯ ШКУРА
Поэма (публикуется впервые – по машинописному автографу Юрия Галанскова)

Я – поэт.
Мне восемнадцать лет.
Возможно, поэтому
хочется
в тело Земли
вцепиться
усилием рук и ног,
в щепки разбить границы
и вычесать Атомных блох.

Вы по ночам спите,
мучаете ваших жён.
А я в стихотворные нити
весь до волос погружён.

И когда кто-нибудь из вас
не верит в мой творческий рост,
я прикуриваю от горящих глаз
или от кремлёвских звёзд.

Все утверждают, что вроде я груб,
и ни один иначе;
а я улыбаюсь гвоздиками губ
и изредка ландышем плачу...

Я белкой резвился на ёлке по иглам,
я цвёл на вишнёвой ветке.
И вдруг, неожиданно, сделался тигром
у жизни в железной клетке.

Всё. Всё. Всё.
Государства,
правительства,
бомбы новейшие –
всё, что себя изживёт и изжило,
Я, всемогущий,
на строчках повешаю
или на собственных жилах.

Представьте:
вышел и вижу –
о, боже…
липкие люди, как мясо, наги,
а рядом машины из женской кожи
шили солдатские сапоги.

Еле заметил в облаке пыли
медные бляхи – возня на панели…
Острыми шашками женщину брили:
нужно же землю укутать в шинели.

Хилый ребёнок, похожий на доску,
пищи просил у безгрудья веков,
а толстая бомба, хватая за соску,
глотала бутылками молоко.

Потом засаленный с ног до макушки,
сталеплавильщик, окрашенный сажево,
ежеминутно на будущей пушке
в собственном соусе жарился заживо.

Безносая сволочь на кладбище корчится,
делая  крестиком косточек пару –
тоже страдает:
наверное, хочется
выкурить атомную сигару.

Попробуйте, дайте…
И ваше имя
украсит Земли величайший погост.
На наших могилах она поднимет
международный кровавый тост.

Всех утопить –
миролюбия мне бы.
Требую,
эхом пугая туманность:
«Э-э-эй,
необъятное вечное небо,
где же твоя гуманность?»

Но, ослеплённое блеском штыков,
небо испуганно хмурило брови.
Еле протиснуло меж облаков:
«Крови хотите… Крови…»

Ещё хотело, но вдруг замолкло,
заплакало дождиком в синюю нитку…
А ночью прожектор
калёной иголкой,
сияя, устраивал страшную пытку.

Тьма отозвана.
Молча плачет
маленьких звёздочек хрупкая дрожь.
Ночь,
побледневшая,
в облако прячет
месяца остро отточенный нож.
Утро зарезано.
Рана восхода
зарево крови разбрызгала вдруг.
Смерть аплодировала небосводу
сотнями детских оторванных рук…

Чувствую –
солнце залезло в ресницы…
Лавочки…
Люди…
Опомнился сразу.

И может же всякая мерзость присниться
под чёткую дикцию радиофразы.

Медленно шёл по песочной дорожке.
Яркая клумба.
У клумбы присев,
долго смотрел,
как, на тоненькой ножке,
розу обнюхивал львиный зев.

Под птичий щебет,
в огне экстаза,
цветочную радость губами сожгу.
Росу разбросаю кусками алмаза
на вашем сухом мозгу.


Всё. Всё. Всё.
Государства,
правительства,
бомбы новейшие –
всё, что себя изживёт и изжило,
Я, всемогущий,
на строчках повешаю
или на собственных жилах.

Нельзя.
Не могу.
Надоело.
Не верю,
что серых людей пожирает железо.
Пускай же в парламенте, выломав двери,
французские парни орут Марсельезу.

И, вспомнив проказы Зелёного Робина,
пускай шотландцы сделают стрелы,
выйдут
и с криком: «Да здравствует Родина»
насмерть пронзают правителей тело.

Крики: «Фантазия, пусть себе брешет,
ишь как на углях эмоции бесится.
Тоже –
любитель на строчках повешать
с риском на них же повеситься».

Громче кричите.
Железный, не струшу.
Сквозь крики, нытьё и плач
вижу –
по вашу преступную душу
идёт молодой палач.

Вон он,
кирпичный,
в сиренном бреду
условно сигналит пурпурным платочком.
Слышу…
Вижу…
Сейчас иду…
Вот только поставлю точку.

Выбежал, точку поставить забыв.
Думал: «Теперь не останусь без знамени»…
А это чёрный рукав трубы
играет ладонью пламени.

И ладно.
Пока он, заснувший, молчит,
иду, засучив рукава сорочки,
на площадь –
на гранях зданий точить
на ножик похожие строчки.

Хорошо бы пуговицы к телу
чёрной ниткой намертво пришить,
чтоб толпа глядела обалдело
на игру бунтующей души.

И пока я буду
на собственной коже
кровью выписывать бунта тост, –
вам орденами, по воле божьей,
грудь разукрасят в павлиний хвост.

Все вы умеете
этак грубо:
«Мол, при мозолях рабочий класс…».
А можете, сволочи, в красные губы
вправить хрустальный вороний глаз?

Знаете, можно,
я вам позволю –
на пухлую ручку, обросшую шерстью,
взять пролетарскую боль мозолей
и надевать, как перстень.

Сегодня стирается нами
диктаторства след с пурпура.
Идите под сочное знамя
моей апельсиновой шкуры.

Ищите в стихах моих пищу,
где строчки звучат пророком.
Я ваши мозги прочищу
моим апельсиновым соком.

Я мысли процеживал строго,
но кровью играть в родстве нам –
могу указать дорогу
на ваших руках по венам.

Сегодня нельзя впустую –
кресты на груди мягкотелых.
Сегодня я сам бастую
рукою в манжетах белых.

1958 г.