Письма С. А. Рачинского В. В. Розанову. Часть 2

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ

ИЗ ПЕРЕПИСКИ С.А. РАЧИНСКАГО

(Продолжение. «Русский Вестник», ноябрь 1902)


Татево, 12 сент. 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Радуюсь настроению вашего последнего письма и твёрдо верю, что именно ваша покорность воле Божией будет вознаграждена ими же Он весть путями.
Заметка ваша о 9-м сентября слишком резка и странна. Никакого впечатления это торжество на Петербургскую интеллигенцию произвести не могло, ибо самое имя св. Феодосия, на юге давно чтимое, северянам до сих пор было совершенно неизвестно. Светская пресса не сделала ничего, чтобы подготовить умы к великому событию. И зачем вы пишете, что вы в этот день в церковь не пошли? Кто мог вам в этом препятствовать? Эта реторическая фигура лишила вас возможности сказать, что Исаакиевский собор был переполнен молящимися, которым мог бы только помешать наряд на службу всех чиновников столицы. Министры, сенаторы и т.д.! Но ведь девяти десятых из них не было в городе, и имеете ли вы возможность и право знать, кто из них, где и как в этот день молился?
Вы видите, как я к вам строг. Но это потому, что в деле возбуждения религиозного чувства, брань - самое плохое оружие  [1].
Благодарю вас за подробности о частной жизни Говорухи-Отрока. Они оттеняют и усиливают впечатление его чистой и светлой литературной деятельности.
О здоровье моём писать нечего, так как его более не хватает на продолжение моей школьной деятельности. А на что иное оно годно?
Печатается книга о Хомякове малоизвестного писателя и давнишнего моего приятеля - В.Н. Лясковского. Он читал мне первую её часть (биографическую), - и она прекрасна. Обратите внимание. Вчера был у нас Лутковский и шлёт вам поклон.



Татево, 6 ноября 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Радуюсь вашей радости. Конечно, желал бы вам ещё лучшего, и не теряю надежды, что это лучшее ещё достанется вам на долю. Впрочем, как занятие временное, вашему таланту даже может принести пользу писание кратких передовых статей для публики весьма обширной и (помните это) весьма скудно образованной. Дело для вас новое и сопряжённое с нравственною ответственностью, вполне вам посильною. Дешёвые газеты направления здравого (Свет и Русское Слово) в настоящее время служат нам немалую службу. О том, что такое «Русь» и что такое г. Гайдебуров, - понятия не имею. В «Неделе» же, от времени попадающейся мне на глаза, царит немалый сумбур.
Сегодня был у нас Лутковский, и мы много толковали о злобах дня, всего более о ближайшей нам - о наследстве Делянова. Дело начальной школы, очевидно, накануне кризиса. Разрастается оно со стихийною силою; объединение его, установление его внутренних норм становится необходимостью. Мысль может остановиться только на объединении всех начальных школ в духе церковном, объединении, мыслимом только при подчинении  [2] этих школ тому ведомству, которое есть орган церкви, представитель коего - самый просвещённый и вместе с тем самый церковный из наших государственных людей. Вот что нам думается в нашей глуши. Но что готовит нам Петербург? Берёт страх от тех имён, которые до нас доносит молва.
Здоровье моё по-прежнему плохо, и с трудом подбираю себе работки, мне посильные.



Татево, 15 декабря 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Прежде, чем отвечать на ваше тревожное письмо, позвольте мне рассказать вам кое-что о том, что делается со мною и вокруг меня.
Вы, вероятно, правы, считая мою статейку о псалтири (весьма малозначительную, но, быть может, полезную поверхностныы радетелям школьного дела) последним писанием моим для печати. Силы мои быстро падают, и, не будучи писателем, не чувствую дерзновения говорить, когда больпге ничего не могу делать. Последнее особенно досадно потому, что именно теперь школьное дело, и школьно-церковное в особенности, стало развиваться вокруг меня в ускоренном темпе. Все наши школы переполнены, в особенности вновь возникшие школы церковные. Я же не только абсолютно лишён возможности учить в своей школе, но и всякая поездка в школы соседние влечёт за собою целую неделю тяжкого нездоровья.
Впрочем, действует на славу вновь учреждённая духовная инспекция. Все церковные школы уезда (их более 60-и) уже внимательно посещены наблюдателем уездным, и многие - наблюдателем епархиальным. Последний (священник кроткий и дельный) на днях посетил и меня. Тронул он меня тем, что при посещении одной из моих школ грамотности, самой первобытной и скромной, он назвался просто священником из Смоленска, и поэтому нисколько не смутил учителя и ребят, а напротив, пленил их своим добрым участием и сам остался доволен их нехитрыми успехами. Радуют меня также священники и диаконы моего поставления (т.е., из моих учеников, и посвящённые по моим, подчас нескромным, настояниям). Все они теперь соперничают в устроении школ и в учительских трудах. Один из сих диаконов пишет мне, что он сложился со священником, чтобы на святках устроить ёлку своим ребятам. По счастливой случайности, могу украсить эту ёлку посылкою книжных подарков каждому из 59 учеников.
Всё это - мелочи. Но этими мелочами поглощена моя мысль, из них слагается моя жизнь, и поэтому ничтожным и плоским покажется вам  [3], конечно, всё то, что могу я вам сказать в ответ на ваши титанические порывы, на ваши жгучие недоумения.
Вам чудится какое-то вторжение католичества в мир православно-русский. Симптомы этого вторжения вы видите в творчестве Васнецова, склонны подозревать во мне, в себе самом. Вас смущает весьма распространённое сочувствие к Франциску Ассизскому  [4]...
По крайнему моему разумению, всё это - один из тех призраков, которые так легко возникают в душе, измученной чрезмерным напряжением мысли.
Я не видал изображение Богородицы, о коем вы пишете. Очень может быть, что это произведение Васнецова неудачно, навеяно влияниями западными. Это не мешает капитальным его творениям примыкать ко всем преданиям искусства православного и, что ещё важнее, носить на себе печать вдохновения личного  [5], столь своеобразного и вместе с тем столь близкого к нашему религиозному строю, что в нём узнали себя верующие души всех степеней духовного сознания.
Франциск Ассизский всегда будет возбуждать сочувствие православных. Но это потому, что он, в церкви римской, последний отблеск христианства первобытного, вселенского. Ренан, со свойственною ему тонкостью, даже проследил филиацию, связывающую его через Иоакима de Flore, с церковью восточною. Но сочувствие к Франциску нисколько не мешает нам предпочитать ему преподобного Сергия, ставить школу Нила Сорского выше движения францисканского.
Многим явлениям в жизни западных церквей не можем и не должны мы отказывать в сочувствии, именно потому, что в православной истине мы имеем мерило, не допускающее нас до слепого увлечения. С этим мерилом в руках можем отдавать справедливость и галликанству Боссюэта, и жансенистам Пор-Рояля, и вселенским исканиям англиканской церкви, и движению старокатолическому, и бесчисленным делам милосердия и церковного учительства, творящимся на Западе. Мы не были бы право-славными, если бы не умели распознавать ту долю добра и истины, которая примешана к западной лжи  [6].
Из статей ваших, напечатанных за последние два месяца, бесспорно, лучшая – «Школьные трафареты». Она и обратила на себя внимание всех людей мыслящих, в том числе К.П. Победоносцева. Статья о Дарвине, как газетная статья, - прекрасна, хотя далеко не могла исчерпать предмета. Должен вам сказать, что я нисколько не раскаиваюсь в том, что перевёл книгу Дарвина, которую, в истории естественных наук за XIX век, продолжаю считать явлением центральным и плодотворным. Координация безмерного биологического материала, накопившегося за первую половину столетия, стала необходимою, и этот подвиг совершил Дарвин, посредством гипотезы недостаточной, но заключающей в себе долю истины  [7]. При этом тотчас в самом запасе фактов оказались зияющие пробелы, над пополнением коих до сих пор работают специалисты. Заметьте, что сам Дарвин в последних своих превосходных трудах (о дихогамии, вьющихся растениях и т.д.) ни единым словом не упоминает ни о естественном подборе, ни о происхождении видов, хотя речь идёт о природных целесообразностях, в высшей степени замечательных. Дарвин был совершенно свободен от того суеверия в непогрешимость своей теории, которая обуяла его последователей. С первого шага он внёс в неё корректив (правильно оцененный одним Данилевским). Это так им названные соразмерности или гармонии развития (correlations of growth), за коими кроется понятие о плане – чьём?
Метаморфозам журнальных оборотней, каковы X., У. etc., большого значения не придаю. Не такими людьми творится история, а людьми совести и дела.
Вот - написал вам три листа, но это далеко не тот том, который был бы нужен, чтобы отвечать на все изгибы мысли, на все излияния чувства, который содержит ваше письмо. Том этот я теперь написать не в силах. Быть может, он составится из последующих писем.
P.S. Николя  [8] продолжает писать школьные сцены. Жаль, что я - не великий человек; а то к моей биографии были бы готовы иллюстрации.



Татево, 2 февр. 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Вчера, тихо и радостно, после долгих страданий, скончалась наша двоюродная сестра. Перед самою смертью она любовалась отблеском утренней зари на деревьях, убранных инеем, прощалась с живыми, говорила о свидании с умершими...
Вместе с вашим длинным письмом получил ответ о кончине Н.Н. Страхова. Признаюсь, за эту кончину могу только благодарить Бога, ибо опасался для усопшего более долгих страданий, надежды же не питал никакой: слишком мне знакома страшная болезнь, его погубившая.
Вижу из вашего письма, что с хлопотами о цензорстве вы, вероятно, опоздали. Дай Бог, чтобы я ошибался...
Ваш рассказ о спуске броненосца прекрасен, но в нём, как в писаниях Достоевского, звучит болезненная нотка, которую хотелось бы устранить, которая в ваших писаниях, даст Бог, умолкнет...
Сегодня должен ограничиться этими немногими словами.



Татево, 7 сент. 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень порадовали вы меня, дав о себе, после долгого молчания, весточку.
Вы спрашиваете меня, какое впечатление произвели на меня ваши последние писания. Внечатление хорошее. Статьи об инородцах, о Стасовой написаны яснее, спокойнее, чем предшествовавшие им. Менее в них темноты и вычурности, хотя и они могли бы быть более выношены и закруглены. Лучше всего - краткая заметка по поводу толков о ходынской катастрофе.
Обратите внимание в «Вестнике Европы» (июль - август) на повесть Дмитриевой «Митюха-учитель», написанную не без таланта. В ней, с полною откровенностью, изображён тот земский учитель школы грамотности, коим желал бы осчастливить наши веси почтенный журнал.
У нас, хотя болезненно и медленно, прививается церковная школа. Из синодальных миллионов на долю Бельского уезда досталось 3200 р., что и на школы наличные (их около шестидесяти) слишком мало. Ревнителей этого дела, как вам известно, кроме меня, не имеется; я же связан по рукам и по ногам своими недугами. Учить окончательно более не могу, и малейшая поездка обостряет эти недуги. Батюшек, взявшихся за школьное дело усердно и разумно, ещё слишком мало. До результатов, непререкаемо убедительных, не доживу, что не мешает мне весь остаток моих сил употреблять на то, чтоб их подготовить. В Дунаеве (где имеется прекрасный священник моего поставления) воздвигнута великолепная 2-классная школа с учительским классом, на которую возлагаю немалые надежды. Таковая же воздвигается в селе Болтеве, где священствует о. Петр Ельманович, брат нашего Димитрия Павловича. Женская школа Софьи Николаевны продолжает процветать.
Глухая осень. Дождь и слякоть. Татево пусто: сестра, О.П. Транковская и я.
С Кравчинским  [9] мы перекидываемся изредка письмами самыми сердечными.



Татево, 31 июля 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Письмо ваше вполне разобрать мне не удалось; почерк ваш становится всё более гиероглифическим.
Вижу, однако, что вас ныне занимает явление, весьма распространённое, художественно, и не раз, изображённое Достоевским, использованное всеми врагами религии (напр., в «Вырождении» Макса Нордау), а именно: столь частое совпадение анормальной чувственности с религиозным мистицизмом. По поводу этого явления вы, очевидно, готовите нам соображения, весьма глубокомысленные.
Должен вам признаться, что в этом явлении, весьма отталкивающем, не вижу ничего загадочного. Люди с чрезмерно развитою чувственностью всё-таки не всецело обращаются в животных, ищут противовеса затягивающей их нечистоте   [10] в созерцаниях религиозных. С другой стороны, люди, взявшие на себя аскетические подвиги, им непосильные, подвергаются беспорядочным возмущениям плоти. В обоих случаях в результате является религиозность весьма низкопробная, религиозность г-ж Крюднер и Бальзаков, религиозность воображения и нервов. Истинная же, смиренная  [11] религиозность сердца и духа умеряет и сдерживает ненормальные порывы чувственности, на высших ступенях своего напряжения даже вовсе её упраздняет, как видим мы на приведённых вами примерах   [12], ибо природа человеческая ограничена и двойственна, и не может охватить всецело две сферы - животную и духовную, которые в ней пересекаются.
Всё это покажется вам слишком простым, даже поверхностным, но для меня достаточно ясно. Это, конечно, не исключает и в моих глазах возможности додуматься, по этому поводу, ещё до многого...
*
У нас злоба дня - железнодорожная линия Москва - Виндава. Исследования, осложнённые разными интригами и подкупами, колеблются около Татева, - в настоящую минуту от него удаляются.
Ещё не видел Лутковского по возвращении его из Парижа, где ныне печатается его перевод «Московского Сборника». Работа эта приятно заняла наши зимние досуги, и, по странному стечению обстоятельств, закончил её (в стилистическом отношении) - Leon Bourgeois! - Так как возможная денежная прибыль пойдёт в пользу церковных школ нашего уезда, можем дожить до постройки таковой - благодаря участию гонителя имени Божьего в школах Франции!
Лишённый возможности трудиться лично по школьному делу, разоряюсь на постройки, коих к осени поспеют две, очень крупные. Николя строит себе мастерскую в своём тихом Давыдове.



Татево, 14 авг. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Ну, вот!.. Ведь можете же вы, когда захочете, писать с убедительною ясностью! И сестра, и я с наслаждением прочли вашу статью о гимназической реформе, и готовы подписать её обеими руками. Обратил на неё внимание и К.П. Победоносцев. Хорош даже практический совет, коим вы её заключаете. Но для того, чтобы был успех, нужно ещё нечто, непосильное правительственной инициативе: нужно воскресить в литературе художественный культ древности  [13], который в былых поколениях позволял людям, не умевшим проспрягать латинского глагола, проникать глубже в античное миросозерцание, чем это возможно современным филологам. Эта восприимчивость воспитывалась элементами вне-школьными. Тут играли роль и знакомство с итальянскими и французскими поэтами прошлого века, и поклонение художникам cinquecento, и переживание римских форм в архитектуре, позднее - влияние Гёте, вторая часть Фауста  [14]... Мифологии не учили, ибо ею были проникнуты все декоративные искусства, даже художественное ремесло. Помню, с каким наслаждением мы, ещё полудети-медики, математики, читали Леонтьевские «Пропилеи». Подобное издание, веденное людьми, истинно талантливыми, поэт, подобный Andre Chenier, более сделали бы для возрождения классицизма, чем все мыслимые перекройки гимназических программ   [15]…
Что касается до темы двух последних ваших писем, то, признаюсь, всё ещё не понимаю, к чему клонятся ваши умные речи. Что характер половых побуждений даёт мерку духовного содержания человека - истина, полагаю, не требующая доказательств  [16]. Мистическая же связь, которую вы, по-видимому, усматриваете между половым возбуждением и духовным творчеством, моему пониманию остаётся недоступною  [17]. Впрочем, можете быть спокойны: ни единая йота из писаний ваших ко мне не пропадёт для потомства. Письма, полученные мною, продолжают переплетаться под моими глазами, и, снабжённые оглавлениями и необходимыми объясни-тельными заметками, поступят в Публичную библиотеку...
Продолжаю болеть, ибо тропическая жара, до сих пор не умеряющаяся, особенна вредна при моём недуге. Направление нашей железной дороги всё ещё не выясняется. Производятся изыскания полиции, удалённой от Татева, и от их успеха зависит решение дела.
P.S. «Вырождение» Макса Нордау - книга неглубокая; но вы её всё-таки прочтите, так как она касается именно вопросов, вас ныне занимающих.



Татево, 28 авг. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Возвращаю вам (на время) последнее ваше письмо. Дело в том, что ничего не стоит (mutatis mutandis) превратить его в прекрасную статью для печати.
Действительно, если уже «Сочинения Белинского» обратились в необходимую школьную книгу, то издание их, освобождённое от с толку сбивающих придач, составляет прямую обязанность министерства нар. просвещения  [18].
Иду далее того. Считаю изучение нашей литературы в гимназиях по голому тексту Белинского явлением ненормальным и чудовищным. Как может 15-летний мальчик разобраться в колебаниях мысли этого страстного публициста, как может он выделить эстетические его суждения, действительно ценные, из хаоса увлечений, партийных и личных. Нельзя же требовать, чтобы, наряду с Белинским, он изучал ещё Ап. Григорьева, Страхова etc.? Не opera omnia наших критиков нужны нашим гимназнстам, а история русской литературы XIX века, спокойная, сжатая, с приложением, пожалуй, хрестоматии, содержащей образцовые характеристики главных её деятелей и явлений. Такую книгу мог бы написать покойный Страхов  [19]. Способен ли написать таковую кто-либо из живых, - не знаю...
О себе писать нечего. Болею и бездействую. Да и в текущей литературе не встречаю ничего такого, что бы вызывало меня на беседу с вами. Ожидаю писем Баратынского к Киреевскому (их Лясковский отыскал целых 50). Тут могут найтись вещи, заслуживающие полного внимания.



Татево, 11 янв. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Получил зараз два ваши письма.
Вижу из первого, что мысль ваша продолжает вращаться вокруг вопроса о сексуальности и её отношениях к духовной жизни человека. В нелепой статье Соловьёва о Пушкине вы найдёте формулировку этих отношений, вполне научную и ясную, - тою ясностью, которая достигается поверхностным охватом предмета. Не впадайте в ту же ошибку. Не сильтесь формулировать того, что постичь нам не дано. Довольствуйтесь созерцанием той красоты, которая проистекает из разделения полов  [20], из неизбежности смерти. Эти две великие, сопряжённые тайны  [21] требуют обращения благоговейного и стыдливого. Чаяние их смысла даётся только поэтам  [22]. Всякое неосторожное прикосновение к ним болезненно отзывается в душах, смиренно верующих. Этой неосторожности не избег и величайший из ныне живущих художников - Лев Толстой.
Другое ваше письмо исполнено любопытных подробностей о настоящем положении нашей печати. Вижу из него, что в этом исковерканном мире вам нет места, что жить журнальным трудом вам невозможно: Будем молить Бога и добрых людей о даровании вам иного хлеба насущного. Пока, полагаю я, всего лучше держаться вам «Нового Времени». Тут, по крайней мере, есть люди, способные ценить ваш талант, тут с благодарностью будет принят известный разряд ваших писаний. Есть тут и великая журнальная опытность, не допустившая бы досадных случайностей, в роде «Лахты». Не было ли бы возможности вам вести в этой газете какой-нибудь библиографический отдел, напр., книг философских, учебных, народных? Конечно, пришлось бы писать спокойно и сжато. Но такая гимнастика была бы даже полезна вашему перу.
Не нашлось ли бы для вас местечка при музее Александра III? Утверждены ли его штаты? Не мог ли бы тут помочь вам указаниями и ходатайством М.П. Соловьев? Говорю наобум, не имея возможности знать что-либо об этих вещах.
Бесчисленные наши журналы издаются столь небрежно, вяло и скучно, что редактор, действительно талантливый и дельный, мог бы их всех задавить. Пока, по-видимому, действительным успехом пользуются только «Свет» и «Нива», - вторая, главным образом, благодаря приложениям. Имеете ли вы какие-либо связи с Нивою?
О себе не пишу, ибо еле существую. Впрочем, очень нужно съездить в Петербург, и, если будет физическая возможность, - приеду.



Татево, 25 сент. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Куно Фишер, на портрете, мне подаренном, подписал стих Шиллера:
Frei sein ist nichts, frei werden ist der Nimmer.
Подобных вариантов на восхитившую вас мысль Кравчинского  [23] не оберёшься у поэтов и мыслителей, немецких и иных. Потому мысль эта не поразила меня своею новизною.
Как зовут интересного юношу, коего вы, быть может, преждевременно, канонизируете? Дай Бог ему довершить благополучно свою религиозную эволюцию. Письмо его, которое вы мне показывали, я, признаюсь, совершенно забыл. Видно, особого впечатления на меня оно не произвело.
Статья ваша в № 7742 «Нового Времени» огорчила кн. Мещерского  [24], не потому, что вы против него полемизируете, а потому, что некоторые его фразы вы цитуете с изменениями и вставками  [25]. Одна такая вставка касается гр. Капниста  [26], и взводимое вами на него обвинение может быть приписано кн. Мещерскому. Капнист очень думал отказаться от попечительства. Посоветовал принять этот пост сам кн. Мещерский, боясь назначения худшего  [27]. Аккуратность в цитатах - дело необходимое!
У нас настала глубокая осень, и школьное дело закипело. Переполняются школы всех наименований, я же помогать нарастающему делу бессилен. Едва могу изредка взглянуть на приходящие к концу мои школьные постройки. За невозможностью более путной работы, пишу, золотом и красками, крупные богослужебные тексты, для вывешивания в школах. Моей публике это нравится.
Не стану надоедать вам описанием моих недугов. Полагаю, что и без того они достаточно отражаются на бессодержательности моих писем.
Как писать вам в Петербург? По прежнему ли городскому адресу?
Сегодня был в Глухове, где выстроена новая школа, и в Давыдове, где выросла изящная мастерская Николи. Ландшафт украсился, но надолго ли. Постройки деревянные. До сих пор у меня никогда не хватало средств на каменные, не удалось выстроить ни одной церкви, что было бы попрочнее десяти выстроенных мною школ...



Татево, 5 дек. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Инцидент с цитатою – совершенно ничтожный. Добрейший кн. П.П. Мещерский, конечно, давно о нём забыл, и, конечно, ни он, ни я не думали по этому поводу взять на себя защиту попечительской деятельности последних годов.
Скажите на милость, на что вам миллион? Независимость может быть куплена совсем иною ценою, денежно более скромною, нравственно несравненно высшею  [28]. Нужно завоевать себе бесспорное литературное имя  [29], которое даст вам и сообразное с ним служебное положение, и доход с продажи книг, а не фельетонов (кстати - школьные ваши статьи могли бы составить интересный сборник). Возлагаю надежды на тот крупный труд, на который вы намекаете мимоходом.
Я продолжаю болеть и способен лишь на труды механические. Провёл неделю в переписывании прелестных писем Баратынского к П.В. Киреевскому, отысканных В.Н. Лясковским в бумагах последнего. Занят он биографиею братьев Киреевских, которая обещает быть весьма интересною.
Статья ваша о Меньшикове хороша, но если придётся вам вернуться к этой теме, - будьте осторожны. Мысли ваши об этом предмете требуют пера искусного и скромного, не под стать тону «Нового Времени».
Очень тревожит меня сошествие со сцены И.Д. Делянова. Бедная наша сельская школа! Дождётся ли она наконец необходимого единства  [30]! Никогда наплыв учащихся не был так значителен. Быстро возрастает процент девочек. Живя, как я, на месте, ещё можно кое-что делать. Но разобраться из Петербурга, в невообразимой путанице, возникающей из наличности трёх типов начальной школы, решительно невозможно.
Был на днях на заводе Нечаева-Мальцева. Там выросла великолепная церковь (вчерне стоит около 80.000). Это - почище моей школьной стряпни.
Николя - последнюю зиму работает у меня. Он выстроил себе, в своём именьице, прелестную мастерскую, в которую переедет весною.
Да хранит вас Бог.
Преданный вам
С. Рачинский.  [31]

(Окончание следует).


ПРИМЕЧАНИЯ:

  [1] Идея целостности, слитности, единства, положим, национальной жизни, может внушить великий фанатизм («талмудизм» национализма), совершенно непонятный со стороны. Критика этого «талмудизма», какую делает здесь Рачинский, совершенно не достигает своей цели, прямо - не выслушивается. И только выход из идеи «целостности», т.е., в сущности, переход к скептицизму и эклектизму, разрушает caм собою этот фанатизм. Мне просто казалось непостижимым, как сенат и государственный совет, т.е. части системы государственной, храмины русской, не явились in pleno в Исаакиевский собор, когда Россия («целое») объявляла открытие мощей Феодосия Углицкого. ЭТО казалось мне изменой единству России. В.Р.
  [2] У нас объединение, как дружелюбие духа, без сомнения, в этом последнем смысле и рекомендуемое сверху, быстро подменяется на практике объединением, как подчинением, что едва ли входит в первоначальные верховные планы. И великое начинание оканчивается «ссорой Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». Заметим, что огромные претензии земства учить, и непременно самостоятельно учить, исходили из того для всех очевидного факта, притом недавнего и свежего, что оно горячо взялось за народную грамоту и почти создало около неё поэзию. Напротив, авторитет духовенства в этой же сфере опирался на слишком общие соображения  и на пример времён отдалённых. Кажется, вопрос получил бы разрешение, если бы в 90-х годах духовенство спокойно и скромно вошло в школу, с уважением к земству, с готовностью даже научиться его испытанным навыкам («будем servi servorum Dei»). Но совершилось всё наоборот. В.Р.
  [3] Никогда мне не казалось таким. „Я восхищён деятельностью Рачинского", - сказал мне с ударением Н.Н. Страхов, когда, по переезде в Петербург, я говорил с ним о Татеве. И я принял это молча, как программу мышления о Рачинском, как прекрасно сказавшуюся формулу. В деятельности Рачинского был, сколько сейчас думаю, один недостаток, проистекавший из того, что это была деятельность духовного одиночки: отсутствие взгляда весёлого и открытого на своё дело и на всех окружающих. Он всё смотрел на своё дело, как на подвиг, и слишком личный; оттого как бы «тяжело дышал» в труде, вместо того, чтобы дышать легко. Мне говорили, что школы родственниц его шли лучше, веселее, счастливее, чем его собственная; и это - наблюдение поразительное. В. Р.
  [4] Коренная черта православия - эпичность, католичества - лиризм. Поэтому лирика в живописи, прозе, философии ео ipso есть уже разложение эпического православия и переход его духа - в католический. Но вообще я теперь этого не думаю, или не пугаюсь. До известной степени просто этим не интересуюсь. В. Р.
  [5] То-то вот! Ну, а ведь «москвичи в религии» именно личное-то все и отрицают. «Как деды» и «как княже» - это принцип, на коем и зиждется эпический покой всё ещё не сошедшего с печи Ильи Муромца. В.Р.
  [6] Весь этот взгляд очень основателен. В ту пору, верный прихожанин своего прихода, я был вовсе чужд ему, просто - глух к нему. В.Р.
  [7] Какой прекрасный по закруглённости взгляд. В предыдущих статьях своих о Дарвине я много погрешил односторонностью, в которой, впрочем, половину вины моей должны взять на себя русские дарвинисты, plus royalistes que le roi. В. P.
  [8] Н.П. Богданов-Бельский, художник, воспитанный С.А. Рачинским. В.Р.
  [9] Учёный лесовод Петербургского уезда, - человек высоко литературных вкусов и религиозных настроений. В.Р.
  [10] Вот - коренной пункт, на котором мы и стали мало-помалу расходиться с Рачинским, а затем и окончательно разошлись. Для него нечистота пола была такою «первой теоремой» религиозного созерцания, что он скорее усомнился бы в И. Христе, чем в этой своей «теореме, не требующей доказательств». Между тем «доказательств»-то я и искал, их спрашивал, и это мало-помалу стало отталкивать от меня С.А. Рачинского. Он стал «разлюбливать» меня и чуть ли не кончил полной антипатией. Изначальный Божий глагол: «Мужчиною и женщиною сотворим человека, по образу Нашему сотворим его» (Бытия, 2) до такой степени был разрушен в Рачинском, что если кто начинал религиозную метафизику с этого глагола, казался Рачинскому «точно Антихрист». Сообразно с этим своим настроением, он вовсе не понимал Апокалипсиса, с его женою, рождающею в окружении солнца и звёзд, и с четырьмя вокруг Престола Божия животными, т.е. с внесением в религию биологических сил и форм. Апокалипсис был до того чужд Рачинскому, что однажды, в Татеве, он сказал мне просто и спокойно: «Книга эта, конечно, не принадлежит Иоанну Богослову, написателю четвёртого Евангелия, и представляет тёмный апокриф невысокой цены». Когда при переезде в Петербург я спросил об Акалипсисе первого мною встреченного богословски образованного человека, поэта и переводчика Канта, Н.М. Соколова, он сказал мне: «Апокалипсис есть каноническая книга, и оспаривать это - значит оспаривать церковь и впадать в ересь». Такое расхождение двух этих людей, равно церковно-образованных и церкви преданных, показывает, до чего у нас всё в сфере религиозной мысли в эмбрионах обретается. В.Р.
  [11] Да - религиозность опадающих крыльев, а не поднимающихся. Но какова религиозность псалмов? Иова? Соломона и его «Песни песней»? Однако, если мы спросим себя, которая религиозность выше, ветхозаветная или европейских пустынножителей, едва ли решительно скажем в пользу вторых. Первая стала всемирною, всем народам понятною и убедительною. Религиозность, восхваляемая Рачинским, есть что-то местное, в своём уголку. На слова: «Такова религиозность в Татеве» - я могу отвечать: «У меня - не такая». И Рачинский ничем мне не докажет универсальность своей. В.Р.
  [12] После многих лет размышления над вопросом: «Да что такое отвращение - эстетическое, моральное и, наконец, мистическое - к предустановленному в анатомии и физиологии плотскому общению?» - я стал склоняться к разгадке: «Да не есть ли это не дающее себе отчёта внутреннее передвижение своего пола в противоположный, остановившееся (пока) на точке безразличия: тогда противоположный пол кажется или ненужным или даже гадким». На этой линии (безразличия) вырастает своя поэзия, свои настроения, вдохновение. Но ещё немного движения в том же направлении (отмирания своего пола), - и разовьётся поэзия и вдохновения Платонова «Федра», «Пира», и вообще «Афродиты небесной» (термин Платона в «Пире»). Это переход в эллинизм и к подкладке таких мифов, как о Ганимеде. Раньше, чем проснулось у Зевса чувство к Ганимеду, - должно оно было умерет к Гере. Мифы Греции иногда выражают вечную психологию, и поэзия аскетизма растёт невдалеке от обычаев двух городов, сожжённых Тем Кто сказал о Себе: «Аз есмь огнь поедающий, Бог ревнующий», но за которые так усиленно просил Бога Авраам. Таковую мысль свою я считаю метафизическим открытием: что всемирное явление брако-борства, брако-ненавидения, жено-отвращения, являвшееся от начала мира и существующее до сих пор, есть только утренняя заря, белая полоска на той точке полового горизонта, где хочет появиться и появится одно из самых пугающих - повторю термин Рачинского - «извращений чувственности». Заметим, как много дал идей для средневекового аскетического, идеальничающего, спиритуалистического католицизма Платон, который сам говорит о себе, что он написал Федра «в дифирамбах, а не эпическим слогом» (т.е. вдохновенно). В.Р.
  [13] И всегда это: «художественный культ»!.. «Возьми мои уши, мои глаза, мой вкус, а не бери моей души», - так говорит новый человек древности. Но дело заходит дальше, за «ушами» и «глазами» влечётся «душа», и тогда sancta simplicitas протестует, негодует. Так было с Renaissance’ом. «Отдать душу древности - значит отдать её дьяволу». - «Но тогда для чего ты, новый человек, слушаешь мои песни», - могла бы спросить древность из гроба. Всё это грустно двойною грустью, - и за древность, оскорблённость коей чувствуется, и за нас: какие мы бедные, бессильные, двойственные! В. Р.
 [14] Кстати, тут припомнен Гёте, названный от современников «великим язычником». Отчего, в самом деле, Европа не хочет или не может остаться одна, без древности? Зачем она тревожит «мертвецов» до-христианских? Увы, одна она впала бы в грубость! «Грубое» - вот что пугает европейца в себе. Он видит, что «один» всегда останется при бурсе и консистории, весьма мало смягчённых разными хорошими словами, утешениями, что «там будет лучше». Роковая потребность в древности вытекает для новых народов из того, что не было в истории дано образца светского христианства или христианской светскости, и оно роковым образом и не может быть никогда дано без разрушения принципов: «не от мира сего». Никогда и никто в это достаточно не углублялся; ибо в кульминационном пункте это рассуждение восходит до восклицания: «Боже, когда я буду мёртв - я стану Твой; но пока живу, хотя и хотел бы, - не могу (не есмь) быть Твоим». И Рачинский только бродил по краешку этих вопросов, вопросов неразрешимых и страшных. В.Р.
  [15] Замечательно, что ни в министерство Толстого, ни в министерство гр. Делянова не было сделано даже попытки возродить «Пропилеи» или начать подобное. Тут чуть ли не скрывается административный секрет, который можно формулировать: «Не надо света! В потёмках нам лучше (удобнее)». Разгадку этой «классической системы» будущий историк найдёт где-нибудь в приватной переписке наших «мистагогов классицизма»; до того хорошо скрыты и маскированы её официальные документы. В.Р.
  [16] Вот то-то. У Дарвина Рачинский отмечает «соотносительность развития», намекающую на «какой-то и чей-то план» в биологии. У человека, создавшего историю, есть «соотносительность гения и пола». Вялый органически человек не будет гениален духовно. Евреи, по документам Библии, были беспримерно чувственным народом; почти то же можно повторить о греках. Эскимосы не знают бурь темперамента; Акакий Акакиевич не пытается влюбиться; целый ряд ограниченных «гениев» (по влиянию) новой цивилизации, точно притупивших способности Европы, погасивших в ней пыл (Бокль, Дрэпер, Дарвин, Спенсер, Конт), были люди глубоко прозаической, вялой крови. В.Р.
  [17] Тут всех обманывает скромность (всегда кажущаяся и опровергаемая при детальнейшем изучении биографий) таких людей, как Кант. Куно-Фишер пишет о последнем, что до старости он любил «сватать молодых людей», устраивать супружества: фантазия, которая никогда не посетила бы голову Спенсера. У людей, как Кант, не не было вулкана, но он рано потух, точнее - лава потекла в другую сторону, открыла себе иную отдушин - в мысли; но - всё та же лава. У других, вялых, - отсутствие самой лавы. Говоря геологическим языком, одни - «водного происхождения», другие - «огненного происхождения». В. Р.
  [18] Как известно (как я испытал), гимназистам не позволяется ничего читать, кроме «Всадника без головы» Майн Рида и «Таинственного острова» Жюля Верна; между тем, начиная со средних классов гимназии, даровитая часть отрочества до всего дорывается, напр., и до Белинского, но уже с комментариями, положим, не Льва Поливанова, а в «освещении» Скабичевского или Благосветлова. Я Рачинскому и писал, что пора министерству и вообще администрации перестать наивничать, и дать классиков литературы и критики в руки отрочества и ранней юности; но, не скрою, - в те годы это я имел в виду, как предохранительную прививку от всей последующей грубой журналистики. В.Р.
  [19] Ну, гимназисты ничего так не ненавидят, как кастрированные книги. «От нас скрывают истину», и является вера, уже слепая, именно к вырезанным местам. Ничем тут нельзя помочь делу, кроме как, дать всё юности, приставить к ней хороших (но не односторонних), живых руководителей, собеседников, друзей. Дело направления юности у нас совершенно потеряно, и на этой-то почве и происходит теперешний кризис школы. В.Р.
  [20] Вот! Цветы пола все берут, а его самою - ненавидят. Рождаются дети: все хватают их, «мои!», «наши!». Но, позвольте, «почему же они ваши», может угрюмо сказать пол моралистам, религии, законодательству, - «вы меня изгоняете из своего общества, как извечного вашего врага, как разрушителя ваших мирных бесед, но уж тогда я уведу с собой и детей: уведу очень просто, по праву отца их». Из любви, влюблённости, или о любви и влюблённости, написано ; всей поэзии, и снова изгоняемый пол скажет: «Прежде, чем я выйду из ваших чистых комнат, я растопчу всё это». Человек и татевская «религия бедности» останется страшно одинок и бессилен без пола. «Да мы пола и не отрицаем», - скажут тогда моралисты. Но, по истине, лучше бы они уж прямо отрицали. Они пилят его день и ночь с присказкой: «Не отрицаем», и не столько в пиленье заключается опасность, сколько в этой лукавой присказке: «Не отрицаем». Благодаря ей волк и вошёл в овчарню, и обдирает овечек вь золотомь руне в свою пользу; а чуть овечка закричит: «Мне больно! - это враг», сейчас он ссылается на своё «признание пола», «как план сотворения человеков и первоначальную заповедь Божию множиться». Но это всё паспорт только: дело стрижки овец идёт быстро. Поэтому, в полемике о поле, печатной, и в переписке с Рачинским я повёл дело прямо и резко, дабы заставить тайных врагов пола выпустить из рук личный паспорт, с пропиской: «Признаём». Волки в овчарне закричали: «Не признаем!» («культ Астарты», «любодейство», порнография В.В. Розанова»). Только этого я и дожидался: тогда наступает логика и право пастуха, который берёт палку и начинает изгонять из овчарни волков, отнимать «цветы» (семью, поэзию) у не настоящих их владетелей, и возвращать все это почве их, «первоначальному разделенно полов». Тут начинается для оппонентов вторая полоса оханья; раньше они кричали: «Замолчите, нам стыдно, краснеем», теперь кричат: «Нам больно! Нам страшно!! Вы целый мир у нас отнимаете и оставляете нас с ничем». Этот второй абзац оханий, процесс выгона волков (спор о разводе, о незаконнорожденных детях, в конце ведущей к автекефальности, властительному авторитету самой над собою семьи), только начинается. В.Р.
  [21] Вот это - великое, глубокое замечание. «Разделениие полов» и вытекающие отсюда любовь и рождение находятся в какой-то «сопряжённости» (связи) со смертью, с «тайнами гроба». Но в какой? «Sancta simplicitas» думает, что в отрицательной: что «первородный грех» сказался 1) в любви, в рождении, и вытекшей отсюда 2) смерти. Но забывается, что сотворение любви (дача Евы Адаму) произошло до грехопадения и вне его предвидения Богом (грехопадение - свободный акт воли человека). Вообще тут до сих пор мы имели наивные суждения, а философия не начиналась. В.Р.
  [22] Это очень всё глубоко. Поэтам одним дано коснуться пола «не постыдно»; как только за тот же предмет берётся прозаик, выходит грубо, плоско, «скверно». Но ведь отсюда только один шаг до догадки, что пол an und f;r sich есть абсолютная, поэтическая вещь, недосягаемая «смертным» (прозаикам в душе). В.Р.
  [23] Это была пора, когда из абсолютного внутреннего пессимизма я стал переходить в оптимизм, и хватался с благодарностью за всякую «соломинку», тащившую к оптимизму. Лесник, литератор и учёный, Кравчинский раз сказал на мои вечные сетования, что «и то-то, и другое плохо». – «Да, слава Богу, что плохо, потому что может быть лучше». – «Как?» - изумился я. – «Да очень просто: будь везде хорошо, - крышка бы и могила человеку. О чём же тогда стараться? А мы рождены для старанья». В.Р.
  [24] Бывшего попечителя Московского учебного округа, человека добрейшего, старозаветного барина, но не весьма деятельного и, кажется, не весьма сведущего педагога и администратора. Он в это время был в отставке и проживал в имении, соседнем с Татевым. В.Р.
  [25] Просто - в силу необходимости в газете всё писать сжато (отсюда пропуски в цитатах) и вместе для читателя понятно (отсюда вставки), которые опять же ради сохранения места не разъясняешь, не оговариваешь. В.Р.
  [26] Преемника по попечительству кн. Мещерского. В.Р.
  [27] Непонятно, почему «боялся» кн. Мещерский. В Московском университете и лицее Цесаревича Николая читал древние языки Г.А. Иванов, человек, как бы рождённый для вдохновения юношеству эллинизма и романизма, коими сам он был упоен, и вместе тонкий и строгий администратор. Министерству лучшего кандидата и искать было нечего. В.Р.
  [28] Всё это милые рассуждения. Их не повторил бы плотник, делающий в имении Рачинского сруб для новой его школы. О «миллионе» я упомянул, сославшись на Некрасова и его молодое желанье «иметь миллион, как условие свободы». Мы живём в век такого абсолютного индивидуализма и падения всех объединяющих идеальных принципов, когда человеку - за себя страшно, страшно за крылья, за голову. «Миллион» и есть стальной шлем на голову, воздух - для крыльев. С «миллионом» я печатаю, что хочу, говорю, что думаю, живу, как желаю. «Миллион» - свобода; и в нашу пору это есть тот же «лагерь цыган», куда убежал современник Онегина, куда, может быть, хотел бы бежать раненый Пушкин. Грустная сторона литературы, прессы, что она в 7/10 больше превратилась в то же условное, душное и ограниченное, чем в пору Пушкина было «великосветское общество», только не в смысле «манер внешних», а ещё более трудных «манер внутренних». Литература не выносит «своих мыслей» у писателя, и это через простое: «вы нам не нужны», «вы к нам не подходите», что во многих случаях для человека значит: «оставайтесь без хлеба, без квартиры, без лекарств». Пресса «школит» дух, «тренирует» писателя не жалостливее департамента. И вот в защиту-то этого и вырывается вопль: «Миллиона мне», он – «моё прибежище и сила» (слова Давида в псалме). Ваал заменил Бога, - ну, ему и молитва. В.Р.
  Ну, оно завоёвано у Толстого, Гончарова, и ведь не лопнуть же всем, что родились без их таланта. «И у нас душа - не веник», - скажет всякий третьестепенный талант на предложение: «Будьте Толстым, - и будете свободны». В.Р.
  [30] Ох, эти печальные «единства», эта идейная «Пруссия», подымающаяся над разрозненной идейной «Германией». С.А. Рачинскому было больно видеть, что не во всех 70 областях русских учат крестьянских ребят, как он в Татеве. Ну, а земскому учителю, учительнице тоже больно уж не то, почему не везде учат, как он, а что ему самому и лично не дают учить с той свободой, как Рачинский учил. Рачинский скажет: «Quod licet Jovi, non licet мухе», но уж таковы дела после сотворения мире, что каждая муха хочет дышать ровно в ту же полноту уделённых ей легких, как и слон. Нет, пока абсолюты не найдены, - «единств» не надо. В.Р.
  [31] Словами «Да хранит вас Бог. Преданный вам С. Рачинский» - оканчиваются все приведенные письма. Ред.