Софья Перовская. Венец петли. Автор Шилова Л. В

Лилия Шилова
Софья Перовская. Венец петли Книга 1. Народовольцы

-Все готово, - камердинер учтиво откланялся.
 Он только и ждал этого. Взяв свечу, Александр Николаевич медленно прошел по анфиладе дворцовых комнат. Незаметно открыв потайную дверь, спустился по потайной боковой лестнице.
 Страшное, перекошенное лицо террориста-Березовского, когда ему крутили руки, и он что-то кричал невнятное ему ещё стояло в его памяти. И ещё более неотвратимо сбывающееся страшное и таинственное пророчество таинственной гадалки, предвещавшей ему неизбежные семь смертей, не давали покоя. После приезда в Петербург, Государь почти не спал, думая об этом. Сон и покой оставили его.
 Сегодня он должен выяснить все до конца. В тайне от всех он вызвал прорицательницу во дворец.
 Когда Александр Николаевич вошел, то увидел сидящую перед ним уже знакомую старуху. Глаза её были закрыты. Черные волосы с редкой солью проседи рассыпаны по плечам. Даже тут, перед ним, в более-менее приличной одежде цивилизации, таинственная цыганка производила  все то же зловещее впечатление, как и  тогда, когда выскользнув неизвестно откуда, черная оборванка подбежала к нему в  Булонском лесу «погадать по руке», когда он только со своей  милой Катиш принялся наслаждаться всей прелестью весенней прогулкой по распускавшемуся своими перво цветами парку Багатель.
 Теперь, погруженная в транс, казалось, она и вовсе не замечала  прихода своего высочайшего клиента, воздев руки над магическим стеклянным шаром, в котором кверху ногами таинственно отражался огонь свечей. Тут же в жуткой пиктограмме были разложены потрепанные карты Таро.
 Александр Николаевич почувствовал, как от бесчисленных дымивших ароматических морфейных палочек, призванных более одурманивать, чем создавать туман таинственного антуража спиритического сеанса, у него неприятно закружилась голова и затошнило, отчего страшно мерещилось, что  рисунки на картах таро начинали двигаться, но тут же собрав себя, он хотел прямо спросить о «пяти покушениях», предстоявших ему, когда женщина, словно предугадывая его намерения, предупредительно выставила вперед ладонь.
-Не так быстро, Ваше Величество. Судьба не терпит поспешностей, когда её спрашивают.
Александр Николаевич сел напротив, предоставив себя во власть этой странной и зловещей старухе, все более отдавая себе отчет, что теперь занят глупостями и с неприятной смутой в душе предчувствуя, что, желая узнать свое будущее, тем самым совершает церковный грех.
 Он уже хотел было встать, развернуться, и, не говоря ничего, не спрашивая более ничего у гадалки, пойти вон, когда услышал странный гортанный голос, каким-то разговаривают на спиритическом сеансе от имени духов. Эта Тамар, запрокинув голову, выставив ужасающий мужской кадык, вдруг, завещала неестественным, гортанным голосом:
-Вижу, все вижу...Семь смертей тебе будет. Семь раз твоя жизнь будет висеть на волоске, но не оборвется. Две смерти уже пережиты. Пять   предстоит  пережить, и, если жив останешься после седьмой— умрешь восьмой - своею, если до того не повстречается на твоем пути тебе белая женщина в белом платке... - ведунья замолчала, и  ещё крепче сжав в сосредоточенном напряжении веки, еще сильнее вцепившись  как у хищной птицы пальцами в шар, замотала головой, словно хотела разглядеть то с зажмуренными глазами, что трудно виделась ей теперь в магическом шаре, что могла видеть только она, и только спустя минуту добавила так же таинственно и страшно - с белым платком. И ежели встретишь её, в седьмой раз смерть тебя догонит. Союз Долгоруких и Романовых несет вам проклятие и гибель...
-Что сие значит?! Объяснитесь! - вскакивая, с грозным раздражением спросил Император, предчувствуя очередной заговор против Катеньки.
 Но гадалка, не замечая уж в трансе гнев Государя,  открыла одну карту, лежащую в центре пиктограммы, на которой было изображена светловолосая ДЕВА, сидящая в печали, она тут же открыла другую, лежащую под ней и выпало - «СМЕРТЬ». Скелет, скаля зубы в ухмылке, танцевал с косой.
 Государь невольно вздрогнув от неожиданности, поморщился, а гадалка, словно уловив движение его лица, пояснила:
-Ваше величество, опасайтесь светловолосую женщину в белом платке с таким вот платком. От неё то и придет к вам гибель.
 Цыганка вытащила белый, кружевной платочек и, не переставая глядеть ему в глаза, выложила его перед Государем.
 
 «Белая женщина, в белом платке, с белым платком... Не слишком ли много «белого». Что за дикий вздор  несет эта глупая кликуша! Его и тут обошли. Все подстроено...Против Катеньки настроен весь двор. И теперь и она — этак гадалка пугает его, потому что и ей заплатили. Её купили».
 И в само деле, Император, воин, прошедший кавказскую и Турецкую войны,  должен погибнуть от рук женщины?! Впрочем, стоило ли  доверять этой цыганке.
 Конечно, когда она вытащила карты и этот платок, он понял, что все это  ужасающее предсказание было заготовлено заранее по чьему-то велению. А он, смалодушничав, слишком уж поддался впечатлению после второго покушения.
 «Что ж, ещё одна воспользовавшаяся моментом шарлатанка. Только и всего».
 Не говоря ни слова, раздосадованный Государь вышел, брезгливо бросив гадалке обещанный кошелек.
 И когда он проходил по винтовой лестнице, таинственные и страшные, пророчащие слова гадалки все ещё звучали в его голове «от белой женщины...».
 Александр Николаевич тут вспомнил  густые кудри своей милой Катиш — чернее воронового крыла, и, радостно улыбнувшись, успокоился:
-Нет, нет, не она. Только не она.

... Когда упала вниз коса белых волос — она не дрогнула. И, когда стригальная машинка для овец, безжалостно уродуя девичью красоту,  вгрызалась в густой пух её  золотистых волос, ни один мускул не пошевелился на её полном ненависти, насупленном, суровом лице, и только две не прошенные, вредные слезинки скатились по её полным, детским щекам. Чему быть, того не миновать!
 

 Каторжанка

1878 года, сентябрь, 23-е

   Подернутый первыми осенними заморозками, город ещё спал, когда в тюремном дворовом боксе пересыльной тюрьмы на Большой Мещанской наблюдалось то самое болезненно нервное оживление надзирателей, которое  обычно предшествует большому выводу заключенных на  этап.
…Людей в длинных, грубых войлочных армяках и таких же арестантских шапках-фесках, надвинутых на уродливо полу-бритые головы, выводили попарно, выстраивая в длинные колонны. Сковывали тоже попарно, одевая тяжелые ножные кандалы на щиколотки. Тут же производилась перекличка: каторжанин должен был громко выкрикнуть своё имя и номер, клейменный у него на запястье, после чего его сковывали кандалы и ставили в обоз. В этих кандалах каторжникам предстоял долгий путь по бескрайнему Владимирскому тракту, в далекий Олонецк. Немногие дойдут до конца. Один из трех навсегда найдет свой постылый приют в бескрайних и холодных просторах Карелии…
  Сытые лошади конвойных казаков, предчувствуя длинный путь обоза из серых человеческих тел, уже приплясывали в нетерпении. И вот перекличка окончена, живой человеческий обоз готов, раздаётся громогласная команда начальника этапа: «Шагом марш!», и толпа людей в серых арестантских шинелях зашевелилась, подалась и стала медленно двигаться. Длинная змея из живого человеческого мяса, завернутого в серые арестантские шинели с нашитыми на спинах зловещими бубновыми тузами, дыша первым осенним морозцем, стала медленно вытекать из кирпичных тюремных ворот …
 Итак, первый Рубикон пройден – назад пути нет. Каторга, вечное поселение и смерть – вот удел преступника царской России.
  По полудни выглянуло солнце и, вдруг, совсем по-летнему растеплилось. Не даром же говорят, что в сентябрьский денёк лето красное, а ночка – зимушка-зима. С непривычки сморило. Хотелось пить. Проведшие несколько месяцев в сырых, холодных казематах, не видя света и воздуха, заключенные чувствовали, как от жары начинает темнеть в глазах и обмяливаются ноги. Тяжёлые войлочные армяки расстегивались, обнажая холщёвые арестантские «блошницы», обдавая воздух крепкими миазмами потного мужского мяса и немытых портянок
 За арестантами ехали обозы с семьями. Бабы, ещё молодые, средние, пожилые, простые, круглолицые, деревенские, заплаточенные в бобошку, с малыми детьми на руках и без, со всем домашнем скарбом, что могли прихватить в дальнюю дорогу, ехали в телегах за ссыльными мужьями … Деревенские декабристки, по неразумению своему, обрекшие себя и детей на медленную муку умирания.
  Но так уж устроена русская женщина. Она не думает о себе, когда мужу плохо. Ей нужно быть с ним.
 Звеня кандалами, мрачная процессия ссыльных каторжников, плотно оцепленная с двух сторон казачьим конвоем, движется через Сенную площадь. Сердобольные прохожие подходят и подают кто калачи и булки, а кто милостыню — малую копейку. Так уж устроен наш русский человек: он не может не подать даже разбойнику, ибо и Варраван был помилован, но вместо него распят Христос. Подают не задумываясь, последнее, на последнюю не пропитую за выходные «опохмельную» копейку, покупая калач у жадного булошника-немца, который только довольно усмехаясь в свой толстый тройной подбородок, радуется хорошей прибыли. Кто-то бросает через оцепление конфеты: пусть несчастные побалуются напоследок. «Конфекты», как ласково, по-деревенски называют их каторжане. Жадные, ловкие руки ловят и тут же торопливо прячут эти «конфекты» в бездонные карманы арестантских армяков.  Будет чем угостить ребятишек в дальней дороге... до казенного дома.
  Но вот, громыхая коваными поводьями, и последний обоз с бабами прошёл. Глазевшая толпа, утомленная «представлением» человеческой трагедии, стала медленно расходиться. Площадь успокаивается, скоро погружаясь в свой привычный угар пьянства многочисленных кабаков. 
  Никто и не заметил, как за поворотом появляется новая процессия. Ведут женщин-заключенных…каторжниц…каторжанок…зечек  Их было совсем не много, всего двенадцать – двенадцать женщин, скованных попарно, в синих ватных пальто, плотно обвязанных в шерстяные платки, стыдливо скрывающих для чистоты коротко стриженные волосы, в грубых войлочных ботинках - «чунях» на колючий шерстяной колготок-чулок*, что своим колючим нутром причиняет женщине куда большие физические страдания, чем  сами кандалы. В отличие от мужчин, они не скованы ножными кандалами – это единственное послабление к их слабому женскому полу. Вместо этого их приковали к одной цепи за руки легкими гигиеническими ручными кандалами или, как правильнее их следует называть, наручниками благодетеля Гааза, не так давно введенными тюремным  доктором и филантропом, да и охрана у женщин совсем не та: нет никакого оцепления, лишь один конвойный солдат - «штык», да конный казак, замыкает шествие небольшой шеренги тюремного «гарема».
 За женщинами-каторжанками  никто не шёл. Не было видно обоза с мужьями- «декабристами», с их детьми и родственниками, готовыми идти за мученицами хоть на край света, чтобы разделить с ними их крест, чтобы страдать с ними за их преступления и, зная, что тем самым исполняешь свой русский долг, радоваться этому страданию, хотя у многих из женщин все перечисленная родня  имелась в избытке. Почему? А вы не замечали, как женщина всегда одинока в своей беде? Никто не разделит с ней её тяжкую долю. Никто не подаст ей руку в тяжкую минуту заточения, лишь в раздражении бросит павшей презрительный огрызок: «Сама виновата!»  Женщина в тюрьме не страдалица, а постыдище, изгой, презираемый всеми. ЕЁ слишком легко предают. Такова уж её доля женщины, тем более преступницы. Ведь женщину не принято прощать!
  Похоже, тем редким прохожим, которым всё же довелось  досмотреть это яркое проявление человеческой трагедии до конца, не пришлось пожалеть, увидев его небольшую концовку.
  Каторжанки шли суетливо, гуськом, забавно семеня ногами  в не в меру в тесных и длинных арестантских юбках. Их все время подгонял с красной рожей, залихватский казак, с высоты своего низкорослого, но мощного мерина по-хозяйски тыкая в спины и плечи арестанток сложенной надвое нагайкой, словно деревенский пастух коров на утреннем выгоне.
-Давай, давай, барышни! Не отставать!  Пошевеелевайсь сайками! А ну, живо у меня!
 
  На проходивших каторжанок люди смотрели теми же интересующимися взглядами, но это был совершенно другой взгляд – не взгляд сострадания к разбойнику Варравану, которого непременно стоило помиловать, тем самым автоматически предав на распятие Христа, а именно взгляд пытливого любопытства, смешанного с недоумением и тем гадливо - презрительным отвращением, с каким смотрят на загнанного в капкан дикого, израненного зверька, посмевшего забраться в амбар. Никто не подносил им хлеб, не давал милостыни, не бросал «барышням» «конфект». (Может, из-за того, что всё уже было роздано основному , «мужскому» этапу).  Все только с брезгливым отвращением и какой-то необъяснимой сатанинской радостью, будто находили в этих несчастных, приговоренных каторжанках своё, какое-то неизвестное отмщение, глазели на них. «Так им и надо!» - словно летал в воздухе невысказанный лозунг.
  Чтобы страдалицам было удобнее идти в парах, всех женщин выстроили по росту. Впереди, ведомые конвойным штыком, соответственно шли самые сильные. Две толстые, широко мордые бабищи – финки, обвиняемые в том, что, устав от мужниных побоев-попоев, безо всякого на то сопливо-терпеливо- бабьего жаления-сожаления  обухом топора расправились со своими благоверными,  что (по их же словам дословно)  русской гульбой молодецкою «заемши их жисть младую». Позади, а, следовательно, в самых слабых рядах, шла совсем ещё юная девушка - подросток, зачем-то скованная с беременной бабой. Баба не по порядку роста высоченная, здоровенная, с большим округлым животом шла переваливаясь, как стельная корова. «Уф, уф», - пыхтела она, словно раздутая, ленивая от взятка шмелиха. Раскрасневшаяся от прилива, вся в мыле от быстрой ходьбы, она, придерживая свободной рукой заметно увеличившийся, бултыхающий живот, качалась из стороны в сторону так сильно на  толстых, опухших ногах, что казалось, что вот-вот перекинется упадет и родит тут же, на брусчатке, при всем честном народе. Эта беременная то и дело тянула маленькую девочку назад, отчего бедняжке приходилось буквально волочить её на себе. «Уф, уф», - отдуваясь, беременная баба перекатывалась с ноги на ногу ожиревшей уткой, едва поспевая за остальными заключенными, решительно тормозя весь женский этап:
-Уф-уф. Ой, божечки мои, ой батюшки мои святы, ой, помилуйте Христа ради! Ой, не могу больше! Рожу!» - остановившись наконец, пронзительно заголосила баба, обращаясь не то к напарнице, не то к конвоиру-казаку.  Этап остановился. По «платкам» пробежал тихий, испуганный шепот недоумения.
-Живее! Не останавливаться! – словно не слыша её мольбы, не желая  слышать это вечно жалующееся отрепье, конвойный казак снова пихнул сложенной плеткой в ни в чем не повинную девчушку. (У него все же хватало совести не пнуть беременную бабу, которую в глубине его заскорузлой солдатчиной служивой  души ему было до слез по-человечески жалко, но на Московскую дорогу нужно было поспеть вовремя (поезд не станет ждать «пассажирок»), а из-за этой проклятой беременной, которую без сомнения надо было сразу же сдать в санитарный обоз в самом начале «путешествия» (что ему не позволили сделать из-за переполненности последнего больными), они опаздывали уже до получасу). Но этап не сделал и шагу. Все десять оставшихся «платков», как один обернулись в конец.
-Чего встали, дуры! А ну марш, каторжная! Пш-лааа!
Ни шагу. Этап стоял. В этом стоянии выражалось всё - ВСЁ!!! Это женское солидарность малоизвестных друг другу женщин, преступность, уголовниц, каторжанок, в тюрьме не брезговавших воровать друг у друга плохо припрятанные пайки…
-Бунтовать?!!! – выпучив глаза, угрожающе заорал казак. Этап стоял. Наконец, совсем рядом с ним послышался тонкий, совсем ещё детский голосок:
-Ну вы же сами видите, она не может идти! Её надо в обоз! – заступаясь за бабу, тихим, но решительным голосом возразила прикованная к ней маленькая, похожая на подростка девушка.
-Какой, к черту, обоз?! А ну, вертайте сайками, не то так взъежу по спине! – заорал конвойный не то на беременную бабу, не то на её маленькую, храбрую напарницу по кандалам. Их конвоир не был злым и жестоким человеком, нет, скорее этот гнев был безадресным,  почти автоматически, от собственного бессилия перед ситуацией, и обращался он скорее ко всем ссыльным каторжницам, чем к конкретно последним двум, самым слабым, а именно: девочке-подростку  и беременной, из-за которых и произошла эта заминка, потому что в душе конвойному казаку было так же жаль беременной каторжанки, как и её товаркам по этапу. 
-Но, позвольте…- попыталась было возразить настойчивая девушка.
-Поговори ещё у меня, соплячка! – показывая, что он не намерен шутить, казак угрожающе вытащил ногайку из кожника и потряс ею перед самым носом девушки, но та, не дрогнув ресницей, даже не отвела взгляда, а продолжала так же требовательно - решительно и немного с укоризной смотреть прямо в глаза своего грозного конвоира.
-Мы требуем, чтобы беременную отправили в санитарный обоз! – со спокойным бесстрашием повторила  малышка, твердо и правильно отчеканивая каждое слово, тем самым как бы выражая солидарную волю всех узниц. – А до тех пор ни одна из нас не двинется с места!
-Какой, мать твою, обоз?! Ты где-то видишь обоз, дура?! Все обозы давно ушли! Тю-тю!
-Хорошо, тогда хотя бы посадите её на лошадь, и я обещаю, мы пойдем быстрей.
-Что тут у вас?! Бабий бунт?! Может, позвать подкрепление?! – подбежал к концу обоза запыхавшийся, взволнованный  «штык».
-Так я требую…- хотела было продолжить похожая на ребёнка девушка, не отрывая своего совсем не детского, решительно-сурового взгляда умных серо-голубых глаз.
-А, черт бы с вами, бабами! – не выдержав её взгляда, махнув рукой, сдался казак. – Никитич, сажай пузатую на лошадь! Все нервы мне извела дура!  Пусть едет верхом! Так быстрее довезем! Не то правда, родит ещё на нашу голову! Вот и возись с нею потом! Довезём, а там пусть как сами знают!
  В какую-то долю секунды в пухлых губах маленькой девушки промелькнула едва заметная улыбка победоносного торжества, но тот час же скрылась в насупленном взгляде дикого, загнанного в капкан, непокорного зверька, когда спешившийся казак снова ткнул её ногайкой в спину.
-Вперёд! Пошла, пошла, чертова кукла! Не останавливаться!
  Маленькая девушка оказалась права: так было куда лучше: водрузив тяжелую, медленно ползущую, как черепаха, беременную бабу на сытую, широко спинную ямщицкую ломовуху, избавившись тем самым от главного своего тормоза, колонна скованных узниц двинулась  веселей. Теперь они бежали почти бегом. Зато и спешившемуся надзорному казаку работы прибавилось втрое: ему одновременно приходилось  вести лошадь под уздцы, следить за беременной бабой, чтобы та случайно не опрокинулась с седла, а, хуже того, не спрыгнула и не сбежала, не глядя на пузо, а так же подгонять колонну каторжанок, то есть непосредственно выполнять свои прямые обязанности. К тому же, после вчерашней обильной попойки (которую так предательски выдавало его вздутое красное лицо, и которую же он так же старательно пытался скрыть от своих подопечных «барышень») незадачливый конвоир спотыкался на каждой ухабе и усиленно путался в собственных задних конечностях, одетых в совсем «не прогулочные» кавалергардские сапоги со шпорами. Беременная баба, сидя на широченной спине тяжеловозного иноходца-мерина, как на катящей скамье, вцепившись в облучок седла, перестала охать и  только глупо хлопала глазами, озираясь вокруг. Мерин шел совсем медленно, мягкой иноходью, так что баба могла не бояться за ребенка, шевелившегося у неё внутри.
  Избавившись от докучавшей напарницы, она смогла, наконец, погрузиться в собственные мысли.
  Софья понимала, что это конец. Теперь как никогда ясно. Никто из товарищей не знает, что она здесь. Никто не придет ей на помощь. Не освободит. Её разбудили посреди ночи в одиночной камере Петропавловки и, не объясняя причин, в арестантской карете направили сюда на Шпалерную, в уголовный корпус Пересыльной тюрьмы, в большую и грязную общую камеру, где сидели самые тяжелые уголовницы, ожидающие этапа. Это было похоже на похищение! К кому она могла теперь пожаловаться, к кому обратиться, когда друзья её, её верные соратники по партии, были так далеко, даже сам оправдавший её по делу 193-х прокурор Желиховский, без сомнения по подкупу отца, вдруг, внезапно превратившийся в её адвоката, ничего ещё не знал об этом или по причине трусливого судейского малодушия не желал теперь знать. (Впрочем, стоило ли винить этого человека: он честно сделал своё дело, за которое получил деньги, даже, более того, что было в его власти, и, следовательно, сей прокуратор без зазрения совести и без вреда дворянской чести мог «умыть руки») О причинах своего внезапного ареста 16 августа на даче в Крыму она узнала из той запутанно - неясной записки (малявы), что на прогулке «с камушком» успели-таки передать её знакомые товарки по затянувшемуся делу 193-х, сидящие в соседней камере. Всё дело было в готовившемся, но сорвавшемся Николаевском покушении на Александра II, которое так и не успели провернуть отставной боцман Логовенко, пьяница и дебошир, и никому не известный еврейский студент Виттенберг. Софья  никогда не знала этих людей. Более того эти совершенно неизвестные люди, почему то гордо называвшие себя южным крылом Исполнительного комитета «Земли и воли», люди, о которых она не имела никакого понятия, но которые самовольно уполномочили себя действовать от их революционной организации, вызывали в ней глубочайшее отвращение. Как могли эти низкотребные людишки, эти никем «непризванные» самозванцы-анархисты, посметь отважиться на столь великое дело, как убийство царя - дело её жизни, о котором она ещё могла только грезить в своих самых смелых мечтаниях?! То есть, по сути, осмелились действовать от их имени, от имени их организации «Земли и воли» без всякой на то воли последней (невольный каламбур слов растянул у Софьи дурацкую улыбку), лишь по велению своей эгоистичной личностной гордыни, для самоутверждения, чтобы снискать себе славу, пусть разрушительную, Геростратову, но славу. Но тем более эти непрошенные, самодельные горе-«революционеры», своим глупейшим провалом невольно погубившие её и её дело, вызывали у ней отвращение, что для достижения своей цели использовали самые гнусные и грубые уголовные методы: как-то перед этим организовали вооруженное ограбление хозяйственной лавки купца-мещанина Головкова, с тем, чтобы достать необходимые химические реактивы и материалы для изготовления своего Вольтового столба.  Софья не понимала одного: какая чудовищная сила надоумила этих безрассудных людей, не соотносясь с центральным комитетом «Земли и воли», вдруг, ни с того ни с сего, от их имени начать готовить  покушение именно в Крыму, в Одессе, там, куда она как раз отправилась к матери на дачу, едва освободившись из уз Петропавловской крепости. И уже совсем не вязалось тут дерзкое и нелепейшее убийство шефа жандармов Мезенцева 4 августа 1878, из-за которого, собственно, царем и был дан старт возобновлению процесса по делу 193-х, и из-за которого её так быстро вернули из «дачной» ссылки. Кравчинский. Кто он, этот хохол Кравчинский, с патриотичным украинским национализмом велящий называть  себя Степняком? Очередной анархист-одиночка, случайно затесавшийся в их партию, и вскоре ставший по сути дела неуправляемым? Ничтожество, решившее, что со своей бандой уличных налетчиков может решить свой суд от имени их партии и тем самым войти в историю?  Или просто безумец? Что это всё: дикий, бессвязный кошмар наяву, ирония судьбы или какая-то непостижимая сила проведения, поклявшаяся уничтожить её ещё до совершения задуманного дела жизни? «…Или царя и в правду хранит бог и он неуязвим?» От последней, самой рабской мысли Софья невольно поморщилась. Ей стало стыдно за себя, за свои глупые мистические настроения о божественном происхождении царской власти, так широко бытующие среди  кисейных дворянских барышень её времени, и она как можно скорее поспешила опровергнуть их, тут же найдя всему логическое объяснение. Софья знала, что жена Александра II,  императрица Мария Александровна, очень больна, что у неё туберкулёз и, следовательно, ей крайне был необходим морской воздух, вторая, настоящая, причина внезапного выезда царской семьи  «на воды» была куда более банальной, чем лечение дрожайшей царственной супруги: царь направлялся в Севастополь, чтобы, согласно Сан-Стефанскому мирному договору, укрепить там позиции Черноморского флота, изрядно пошатнувшиеся после позорного дипломатического поражения в Крымской войне – тем самым окончательно смыть тот позор, что достался ему «в наследство» от отца. И вот за всю его доброту и заботу о народе царю-освободителю отплатили … очередным покушением. Многого Софья не понимала: не понимала, почему её сразу не стали допрашивать по этому делу, почему жандармы до сих пор хранили молчание. Одно она понимала точно, что без всякого суда и следствия, её тайно отправляли в Олонецк, в самую страшную Олонецкую каторжную ссылку, откуда ей уже никогда не вернуться.  Она понимала, что погибла. Она ничего не могла сделать, чтобы остановить эту нараставшую над ней гибель. В ней, вторично без вины и суда осужденной за одни свои убеждения, не было раскаяния или сожаления за выбранную ею самой судьбою революционерки. Единственное, о чем она сожалела, что всё так быстро окончилось, и она не успела довести свою революционную борьбу до конца.
  В эту самую страшную минуту отчаяния к маленькой каторжнице подбежал мальчик-разносчик и привычным, ловким движением сунул ей в руки увесистый каравай. Это произошло так быстро и стремительно, что Софья не успела даже разглядеть лицо мальчишки до того, как он исчез в переулке. Однако, проворная фигурка мальчугана показалась ей знакомой.
 Каравай, большой, теплый, только что вышедший из печи, приятно грел руки, и Софья нежно прижала его к груди, как маленького ребенка. Но тут она услышала стон позади себя и вспомнила про беременную. «Ей сейчас нужнее», - подумала Софья. Не сомневаясь ни секунды, она отдала каравай беременной. Это простое движение милосердия, бессознательное, почти автоматическое, произошло в ней так естественно и непринужденно, что она даже не обратила на него никакого внимания. Софья даже не осознавала, что в этом столь простой, естественной  потребности отдать свой последний хлеб тому, кому он был сейчас гораздо нужнее, чем тебе, и был сам Христос, но маленькая каторжанка, размышлявшая  сейчас о возможности революции в России, ещё не понимала этого, как не могла понять самого «чуда преломления хлебов», когда она, не задумываясь, делила свою жалкую тюремную пайку с этой самой незнакомой ей женщиной, с которой, сблизившись за неделю, стала почти родной. Софья плохо знала её дело, да и донимать расспросами эту женщину ей не хотелось, она чувствовала, что не имела права делать этого.
 Из рассказов сокамерниц она только узнала, что беременную звали Марьей – Марьей Николаевной Загосиной. Она была осуждена за убийство двух своих малолетних детей: мальчиков семи и четырех лет, которых она, доведенная до отчаяния голодной нуждой мать, сбросила с восьмого этажа чердачного помещения, где нищая семья снимала угол. Её муж, паяльщик, пьяница, дебошир, коих в России множество, если не сказать большинство, оставив деревню, где был презираем тестем за бездельность в хозяйстве и нищий заработок «на бирюльках», решил перевести семью в город, где его паяльное ремесло давало бы куда больший доход. Так из беды деревенской семья попала в беду городскую. Деревенское приданое Марьи вскоре закончилось, а муж пропивал всё то последнее, что ему удавалось зарабатывать, бродя по дворам офеней. Возвращаясь пьяный бил жену и детей, насиловал прямо при детях. Однажды он совсем не вернулся. Квартирная  хозяйка, у которой они снимали угол на чердаке, которой они задолжали уже за несколько месяцев, грозилась приставом, от отсутствия дров не сходившие с простуд дети орали от голода…А тут и третий  не забыл заявить о своем скором прибытии округлившимся животом. В какой-то момент женщина поняла, что дальше так продолжаться не может.  Доев последний жидкий суп, который им из милости принесла хозяйкина дочь, она взяла детей за руки и отправилась на крышу «смотреть птичек». «Птичками» она называла голубей в самодельной голубятне, которую соорудил и содержал хозяйкин сын – жалкий полудурок в свои тридцать лет до сих пор висевший на шее матери и гонявший с мальцами голубей.
  Младшего она сбросила легко, он даже не успел испугаться, потому что по младенчеству своему ничего не понял, -  беспомощная детская кукла, упав в снег, затихла сразу и больше не шевелилась, со старшим пришлось повозиться: мальчик кричал отчаянно: «Не надо, мама! Не дамся!», но она с силой отнимала его вцепившиеся пальчики от застывших перил. Какой-то мужик, размахивая кулаками, орал внизу: «Ты что творишь, дура?!» Но не ведала, что творила. Старший, не долетев до земли, завис на решётке нижнего балкона, зацепившись ногой, которую насквозь проткнуло балконное украшение. Он был ещё жив. Впрочем, для сумасшедшей матери это было уже не важно. Она села на край крыши, свесив ноги, приготовилась к решающему прыжку, но в последний момент сдала, струсила. Её сняли жандармы. Семилетний мальчик умер в больнице от кровотечения… С тех пор сокамерницы  её так и прозвали Марья Ирод.
  Но Софья не хотела судить Марью, она не смела бы делать этого, даже зная все отвратительнейшие подробности преступления этой женщины. Она понимала одно - ей было сейчас нужнее. Её маленький организм ребёнка нуждался в гораздо меньшем числе  калорий, чем тело рослой тридцатилетней женщины, к тому же находящейся на восьмом месяце беременности. Помогая этой несчастной, теперь воплощавшей перед Софьей все страдания и бедствия закабаленного, полу-крепостного русского народа, отдавая ей половину своей каторжной пайки, она чувствовала, что делает это не для себя, нет, и, даже не для Христа, не ради Христа (она не верила в бога), а только исполняет свой долг, внося свою посильную лепту для всеобщего дела революции. И эта трогательная забота о совершенно чужой, больной беременной женщине, преступнице, совершающаяся в самых простых, физических действиях, скорее необходима была больше даже самой Софье, чем её «подопечной»: она помогала ей как-то держаться в её теперешнем жалком, отчаянном положении уголовной тюремщицы, сохранить в себе гордое имя человека, не позволяя впасть в постыдное, бездейственное уныние или, хуже того, поддаться всей той низостной мерзости женской уголовной тюрьмы, что присутствовала в среде некоторых каторжанок, отвлекая её от тяжелых мыслей о собственной судьбе. Одна это забота о ближнем и поддерживала её теперь…
  Когда они прибыли на Московскую дорогу, каторжан уже сгружали в «телятники» – специальные вагоны для ссыльников. Гомон стоял невыносимый. Провожающие родственники осужденных на каторгу, желая перекричать друг друга, докричаться, пытались сказать отправляемым любимым своё  последнее слово, увидеть их в последний раз, но плотное оцепление жандармов с натасканными на двуногую дичь собаками уже медленно, но решительно оттесняло родных от перрона.
  И тут она увидела ту, которую меньше всего надеялась увидеть, но которую больше всего боялась увидеть теперь, в своём ужасающе позорном положении. На перроне стояла её мать! Она сразу же узнала эту долговязую, но болезненно съеженную фигурку бледной, немолодой женщины, одетую во все черное (в последнее время мать не снимала одно единственное свое черное платье). Рядом с матерью стояла её сестра - верная подруга матери в её болезни. «Как, откуда МАМА могла узнать, что её повезут с уголовными?! Как она оказалась здесь, на Московском вокзале, ведь болезнь прочно оставила её в Крыму?!» Софья почувствовала, как её повело…она едва не потеряла сознание.
  Они не сразу заметили Софью из-под бока толстой казачьей лошади, загораживающую своим рыжим торсом её хрупкую, детскую фигурку.  Первым, естественным желанием Софьи было крикнуть матери, позвать её, помахать руками, чтобы подать знак о своём присутствии, но она тут же ужаснулась своей мысли…Как она могла показаться им в таком виде…
  Маша заметила её первой. Её зоркие молодые глаза ловко выхватили знакомое очертание сестры, но увидев её замотанной в платке, в грубом арестантском ватнике, спускающимся ей почти до пят, в кандалах, она не сразу же узнала Софью в этом новом, конвойном обличие каторжницы, и эта ужасающая перемена в первую секунду шокировала её, как если бы она, вдруг, увидела свою обычно бойкую, жизнелюбивую хохотушку-сестру  лежащей в гробу с застывше бледным, окостенелым лицом…
-Софи!!!
  Она вздрогнула и обернулась. Мать и сестра бежали к ней.
-Мама!!! – Софья бросилась в объятия матери. Не выдержав, женщины громко разревелись, не в силах сказать друг другу ни слова, только, обнявшись, плакали. Плакала и Маша-сестра её. Конный конвоир-казак, на минуту отлучившийся со своего поста, чтобы отправить в тюремную больницу беременную бабу, у которой начались схватки, застал семейную идиллию, обнявшихся и громко плачущих женщин.
-Не положено, мадам, не положено! – инстинктивно почувствовав в ней «барыню», конвойный стал уверенно, но вежливо отстранять своей ручищей Варвару Степановну от арестантки, чувствуя при этом какую-то неловкую вину, смешанную с нескрываемым удивлением столь внезапного проявления заботы «благородных» к простой каторжанке.
-Доченька, милая моя!!! Господи, за что?!!! – рыдала уже ничего не соображавшая от горя Варвара Степановна, нервно раздирая отчаянно мешавшую ей в поцелуях дочери вуальку шляпы.
-Мы все узнали только вчера, - видя беспомощность матери, пытаясь как-то держать себя в ситуации, в какой-то возбужденной истерике бессвязно забарабанила Мария Львовна:  …Приехали прямо с дачи. Пойми, я не могла больше обманывать маму!…Я рассказала ей все! Товарищи тоже все знают…Они искали тебя в Петропавловке…Никто не знал…что ты всё это время… в  уголовке…Ах, как это несправедливо! Это недоразумение, чудовищное, дикое недоразумение! Пап; тоже все знает. Он будет свидетельствовать за тебя…что ты была с нами...и никуда не...  В ближайшее время он пошлет петицию на высочайшее имя: несправедливость должна быть исправлена, ведь мы знаем, что ты совершенно не при чем …в том покушении.. в Николаеве …Соня, милая моя, сестрица моя, ты слышишь меня? мы с тобой, мы не оставим тебя… надейся….!
-Отойдите, дамы! – жандарм грубо толкнул Софью в спину. Конвой скованных арестанток двинулся к поезду.
 -Мы вытащим тебя оттуда, Софи, слышишь, мы вытащим тебя!!! – услышала Софья уже бегущий за ней, отчаянно плачущий голос сестры.
-Нет,  прошу вас! Милые мои, хорошие мои, мама, Машенька, как я теперь виновата перед вами! Ах, боже, как теперь я виновата перед вами!…Но, умаляю, не нужно ничего…ради меня. Прошу, заклинаю вас, милые мои, родненькие мои, если вы хоть сколько –нибудь теперь жалеете свою малютку Соню: не нужно для меня ничего делать! Мне уже ничем не поможешь, так не губите хотя бы себя. Я не хочу думать, что вам потом будет плохо…из-за меня. Я сама виновата во всем, но я знала, на что шла, за что буду мучиться теперь …но я не о чём не сожалею теперь, потому что пострадаю за правое дело…. Пап;…мой бедный пап; …Всем святым заклинаю вас, только не впутывайте снова пап; в это дело… он и без того много пострадал из-за меня, делая для меня невозможное. Это из-за меня он потерял службу. О, нет, нет…Не надо пап;… Только не пап;! Мне будет невыносимо думать, что он станет унижаться…перед ним…перед этим…- (в запале чувств, нахлынувших на неё, Софья чуть было не выпалила «узурпатором», но едва остановилась, подумав, что неосторожной фразой могла бы навредить родным) - Нет, не то…теперь неважно…всё неважно.  Просто передайте пап;, что я люблю его, что я всегда любила его, хотя никогда и не понимала его, что я всем сердцем прощаю его и молю у него за все прощение…пусть простит свою непутёвую дочь, если на то сможет. Прощайте, милые! Прощайте! – это последнее слово Софья прошептала тихо, уже, скорее про себя, потому что, оттесненные жандармским оцеплением, сестра и мать, растворившись в орущей толпе, безвозвратно отстали.
  Она ещё успела запомнить напоследок лица матери и сестры. Варвара Степановна уже не плакала, но у неё было такое же жалкое, глуповато-испуганное выражение лица провинившегося ребёнка, как тогда….Ах, эта до смешного глупая детская история, затерявшаяся в лабиринтах её неясной детской памяти, теперь, в эту страшную минуту жизни Сони, зачем-то всплыла с отчетливой ясностью, наверное, чтобы немного «развеселить» узницу перед дальней дорогой….в ад.

  Все дело было так: однажды отец, преследуемый очередным припадком самодурства, когда восьмилетняя Мария, одухотворенная пламенными рассказами их учительницы-немки, феберлички* и старой девы, о революционной борьбе  в Германии*, решительно заявила ему, что непременно, как только вырастет, тоже станет учительницей в начальной земской  школе, «для начала» препоручил ей «на воспитание» целый выводок новорожденных индюшат, заявив, что если она не сможет справиться с порученными ей индюшатами, то куда ей, нежной барыньке, лезть учить этих маленьких деревенских дикарей-индейцев. Вот с этими то подопечными индюшатами и произошла в скорости та непоправимая, нелепая коллизия, о которой теперь было просто до больного смешного вспоминать, но которая была не столь смешна для маленькой Софи тогда, когда она увидела такое же испуганное, несчастное лицо своей забитой самовластным отцом матери…Итак, младшая Софи, как верная сестра Маши, во всем бравшая её сторону в нескончаемой войне с отцом, тут же вызвалась помогать ей в таком нелегком деле, как воспитание индюшат. Однажды увидев, как на жаре, индюшата тяжело разевают клювики, решила для освежения выкупать «ребят», дав им поплавать в своем детском корыте. Да, да, она теперь точно вспомнила, что у матери было такое же растерянное, испуганное, чуть по-детски беспомощно-глуповатое выражение лица, когда она с нескрываемым омерзением двумя пальчиками вылавливала из корыта вымокшие цыплячьи трупики. Она помнила, как  точно так же в голос плакала Маша, словно деревенская баба оплакивала покойника. Как насмешливо злорадствовал над всей этой слезливой картиной отец: «Ну, что я говорил, птичниц из вас не выйдет... впрочем, как и учительниц тоже», - а потом непременно презрительно бросал в добавок: «Бабье царство!» О, если бы отец подарил Машеньке утят или даже гусят – ничего бы этого не случилось! Птичье купание прошло бы «на ура». Но он нарочно подсунул сестре этих проклятых, чуждых простому русскому крестьянству, заморских индюшат! Он будто всё проделал нарочно, чтобы заставить их с матерью страдать, чтобы потом потешаться над их глупым страданием! Иногда Софи казалось, что отец попросту ненавидит их с сестрой только  за то, что они родились девочками, считая их порывы, их простые и чистые девические желания происходившими от простого бабьего безделья. Он мучил их мать, мучил и их, вымещая на них свою злобу. Софи, малютка Софи, с болезненной остротой не выносившая несправедливости, чтобы не показывать отцу-тирану слезы, закрывалась в своей комнате и подолгу, отчаянно плакала от несправедливых отцовских обид, пока мать и сестра не без помощи физической силы дворецкого Кузьмича, не взламывали замки…
  Нет, хватит, думать теперь о своем испорченном отцом детстве было просто невыносимо. Она давно уже простила его. К тому же Софья чувствовала, что своими воспоминаниями, она как будто хоронит себя. На медицинских курсах в Саратове она от кого-то услышала, что когда человек умирает, то перед самой смертью непременно принимается вспоминать свое детство, как бы заново отматывая фотографическую пленку своей жизни. Она чувствовала, что её гибель, её смерть теперь уже совсем рядом, бродит неподалеку, но не хотела умирать. Иногда ей становилось страшно, бессознательно, беспричинно страшно, и она уже догадывалась, отчего исходит этот страх, но, не желая признаваться себе, холодным движением воли приказывала своему внутреннему голосу замолчать. Она была ещё слишком молода, чтобы умирать. К тому же, это было слишком глупо, теперь, когда до того она имела тысячу способов и возможностей, чтобы покончить с собой в одиночном застенке Петропавловского каземата.
  Каторжанок загружали в вагон. Софья невольно обернулась, чтобы хотя бы ещё раз увидеть свою мать, хотя бы мельком. Но сумасшедшая карусель провожающей каторжан толпы уже бесследно поглотила её. Не знала Софья, что, в тот момент, когда она в последний раз обернулась к матери, чтобы увидеть её лицо, и прочла на нём то бледное, чуть глуповатое выражение провинившегося ребёнка, в тот же самый момент, вернее в какую-то неуловимую долю секунду спустя, когда конвоир толкнул её в плечи, и, подчинившись, Софья вынуждена была повернуться, чтобы идти к вагонам, произошло ужасное: Варвара Степановна громко, но едва вскрикнула и потеряла сознание.
  Кузьмич, их бывший крепостной дворецкий, оставшийся служить при доброй барыне, уже старательно подносил ей нюхательные соли. Не знала Софи, что спустя минуту карета бывшего генерал-губернатора Перовского увозила с сердечным приступом умирающую Варвару Степановну в Михайловскую больницу.
  Софья думала о своём. Больше всего её пугала теперь мысль о возможности свидания её отца с императором Александром II. Было бы невозможно представить, чтобы этот, так называемый попами «Освободитель», а по сути хитроумный обманщик всего народа, по протекции её отца, исключительно за бывшие полицейские  заслуги своего бывшего верного чиновничьего жандарма, мог бы так запросто освободить его непутёвую дочь из одной лишь «высочайшей милости», ту, которая, пойдя вопреки воле отца, действительно планировала его высочайшую гибель, которая лелея свою безумную мечту, вот уже несколько месяцев тайно, в своей хорошенькой белокурой головке готовила её, проворачивая в тысячи самых кровавых и ужасающих вариантах. Мысль о том, что отец, унизившись, станет просить за неё императора,  мучила Софью хуже всякой пытки.
  Погруженная в мысли, Софья даже не заметила, что все десять каторжниц уже были погружены, и она осталась одна, прикованная к длинной цепи, которая звеня опустевшим концом, теперь без дела болталась на земле. Однако, это обстоятельство почему-то мало удивило Софью, как мало удивило её, что к охранявшему женский этап жандармскому «штыку» и казаку, что так «любезно», тычками свернутой ногайки, провожал её от тюрьмы до вокзала, подъехала кавалькада одетых в военное всадников.
-…Из Главного Жандармского управления…- только услышав, вышла из полусна воспоминаний Софья.
-И что все это значит, господа? – возразил «её» казак.
-Это значит, что у нас есть предписание шефа жандармов лично доставить  государственную преступницу до места назначения! – Один из всадников, довольно лощеный офицер с противно - маленькими напомаженными «купчиковыми»  усиками, решительным жестом протянул конвойному бумагу.
-Это же черт знает что, - недовольно проворчав, не умевший читать конвойный казак только беспомощно повертел документ в своих огромных, красных ладонях.
-Хорошо, соотнеситесь с начальником обоза! А там как решит он.
-Где нам его найти?
-В первом вагоне. Только поторапливайтесь, поезд скоро отправляется.
   Кавалькада жандармских офицеров двинулась в начало поезда. Софью затрясло. Всё это могло означать только одно из двух: либо её полную гибель, либо освобождение. Во второе верилось меньше всего: вряд ли бы её товарищи смогли бы так быстро организовать побег, когда даже её родная мать только сегодня узнала, что её, без суда и следствия приговоренную, повели с уголовным этапом, причем на целую неделю раньше остальных участниц 193-х. К тому же она ясно слышала, как на неё указал тот противный с усиками жандармский офицер:  «государственную преступницу», но, как говорится, утопающий надеется и на соломинку. Одно Софья понимала точно – её либо повезут отдельно от остальных, либо тотчас же вернут обратно, в каземат Петропавловки по делу 193-х, и уже там, безо всякого суда-следствия, адвокатов, прокуроров, приговора и прочих абсолютно ненужных заранее приговоренному  революционеру - смертнику атрибутов публичной полицейской деятельности,  без шума, под причиной неповиновения тайно расстреляют на задворках Петропавловской крепости, как это уже успешно проделали  в Одессе с бедным, ни в чём не повинным студентом Ковальским, случайно попавшимся под «горячую руку» царской охранки*. После расстрела Мезенцева и Николаевского покушения от озверевшего Третьего отделения можно было ждать любой расправы, тем более, что у них, наверняка, уже был новый шеф. Недаром же есть поговорка: «Новая метла метёт чисто». О, это было бы даже лучше, чем, если бы сейчас ничего, решительно ничего не произошло, и её, как ожидалось, попросту сгрузили со всеми в грязный «телятник»…Удивительно, но, теперь, будучи в наивысшем своем пике саморазрушительного  возбуждения нервов (которое обычно бывает у фаталистов и отчаявшихся до последней стадии самоубийц), Софья даже обрадовалась этой внезапной перемене.
  Начальник поезда, седоусый, отставной полковник, раненый в Крыму, уже раздражённый непростительной задержкой этапа, тем не менее, важно переваливаясь с ноги на ногу своими больными ногами, сам подошел к маленькой узнице.
-Имя?! – грубо спросил он.
-Софья, - насупившись зверьком, буркнула узница. Этот вечный и мучительный вопрос об имени стал для неё почти унизительным и ассоциировался только с одним – с началом допроса. Софья не выносила свое тихое, шипящее как маленькая змейка имя, потому что знала, что его ей дал отец. Дело было так:  когда спустя два года после рождения дочери Марии в доме действительного статского советника, вопреки всяким ожиданиям сына, наследника и продолжателя рода, на свет появилась третья, уже совсем ненужная девочка, разочарованный и раздосадованный отец тут же, не задумываясь, дал ей имя Софья. Это довольно редкое для дворянки имя в надежде на скорую младенческую смерть нежеланно рожденной  было дано «в честь» некой бывшей крепостной Перовских Софьи Кураевой – публичной девки из «Дома», которая, играя под француженку*,  иногда называла себя Софо и которой, по приказу старой барыни – матери Льва Николаевича, было поручено несложное, но очень ответственное задание на поприще лишения девственности молодого, неискушенного любовными сражениями* барина, дабы тот, посмев вкусить немного сладостного опыта, не ударил лицом в грязь в свою первую брачную ночь с юной невестой Варварой. Но даже тут, в этом столь естественном природном вопросе выживания, порой независящим от воли даже взрослого человека,  новорожденная Софи инстинктивно, ещё даже сама не осознавая того, с самого своего рождения «поступала» вопреки воли отца;  переболевший всеми известными детскими болезнями как-то: рахитом, корью, золотухой, коклюшем, гнёткой (дизентерией) - болезнями, любая из которой могла свалить даже вполне здорового, розовощекого ребенка за несколько дней, или даже часов,  этот недоношенный рахитичный заморыш выжил и, хотя наблюдал яркие признаки в задержке развития, и, вопреки всему, будто исключительно на зло отцу, желавшему его смерти,  продолжал упорно цепляться за жизнь  (в отличие от своей предыдущей старшей сестры Лизы, которая оказалась более «благосклонной» и «послушной» девочкой и, «не желая перечить отцу», вовремя покинула этот мир, не дожив до своего первого дня рождения).
   Если со своим мало благозвучным и благородным именем Софья как то ещё смирилась, то отчество и фамилию она ненавидела безвозвратно, ведь отчество и фамилия достались ей от отца «напрямую», без вмешательства всяких там публичных девок и губительных забот детских «духторов». Нет, хватит, она поклялась не думать больше плохо об отце, ведь она договорилась себе, что  простила его.
-…Ты что, заснула?! – услышала громогласный бас начальника этапа. – Я просил полное имя!
-Софья Львовна Перовская, - чуть шёпотом произнесла каторжанка и тут же почувствовала, что вот-вот потеряет сознание.
-В вагон её!
-Но у нас есть приказ от шефа сопровождать её лично! – возразил напомаженного вида, бравый, офицерский жандарм – так хорошо знакомый ей типаж дворянского повесы-прожигателя жизни, которого Софья, почему-то сразу же, почти инстинктивно возненавидев с первого взгляда, про себя презрительно окрестила «господариком» за его слишком уж щегольской, жениховский вид.
-У нас и без того людей в обрез, чтобы ещё  устраивать эскорты барышням!
- Какое до того вам дело, поручик? Для этого я и привез  своих жандармов.
-У меня есть определенная инструкция от Министерства Внутренних Дел: сопровождать ссыльных могут только охранники этапа – мои личные подчиненные, допуск каких либо других лиц в конвоировании осужденных запрещён.
-Что вам с того убудет, если эта милая барышня проедется вместе с нами в офицерском вагоне?
-Хорошо, сделаем так: вы поручите своим двум бравым молодцам из Третьего отделения охранять остальных десять «дам», а я взамен дам вам своего  верного «штыка».
-Одного на двух?! Не слишком ли выгодный обмен для вас, поручик?! – противно усмехнулся молодой жандармский офицер.
-Так будет выгодно нам обоим. К тому же два «штыка» для конвоирования маленькой барышни этого, мягко говоря, вполне достаточно. В общем, решайте сейчас, офицер, в противном случае милая барышня поедет вместе со всеми. Чтобы не совершила сия преступница против властей, в своем этапе я не намерен оказывать кому-либо особое благоволение и катать каторжанок в мягких вагонах. Считайте моё старческое упрямство делом чести офицера и моим личным  долгом перед порученной мне службой…
  …Во то время, пока спорящие молодой жандармский  офицер и старый, служивый конвойный поручик, отстаивая свои принципы служебного благородства и преданности службы согласно министерскому циркуляру, увлеченно выясняли отношения, никто даже и не заметил, как на вокзале, за какие считанные секунды произошло грандиозное оживление, словно маленькая, с тонкий ручей горная речушка, внезапно разразилась грандиозным селем: все пространство вокзала в мгновение ока запрудилось синими жандармскими мундирами.
  Только когда к небольшой кучке спорящих конвоиров и отрешенно стоящей, скованной в кандалы маленькой каторжнице, чьё «удобство» поездки в ад теперь решалась в споре её провожатых, громыхая, подъехала тяжелая бронированная карета, все головы невольно обратились в сторону вновь прибывшего экипажа.
 Дверь отворилась, и из кареты вышел невысокий, полного вида,  пожилой человек в богатом генеральском мундире, но всем своим домашним, совсем «негенеральским» пухлотелым, немного важным и спокойным сложением скорее напоминавший разбогатевшего добропорядочного немецкого булочника или же колбасника, но никак не грозного русского генерала с его традиционно могучей грудью и по-богатырски молодецкой выправкой. Увидев этого умиротворенного бюргера в генеральском мундире, от рыхлой полноты своей совсем без шеи, седовласого, похожего на заевшегося, отставного чиновника на пенсии, вальяжного старика, который аккуратно ставя свои припухлые, старческие ноги, не торопясь, вылезал из кареты, Софья невольно поднесла ладони ко рту и … громко вскрикнула, и тут же боязливо, словно пугливая восточная женщина, запахнув в платок лицо.
  В этом «домашнем» старике Софья тот час же узнала Дрентельна Александра Романовича - личного генерал-адьютанта Александра II, а по совместительству жестокого и коварного временщика царской охранки - личного шпиона и главного  доносчика «Освободителя», которого ещё в должности губернатора её отец, как исполнительного и пунктуального немецкого раба, всецело полагаясь на его немецкую честность и усердие в службе,   по русской неосторожной глупости приблизил к царю, и который, как только это стало возможно, пользуясь покровительством папа, перешагнул через голову самого Льва Николаевича, таким образом, жестоко и самым низменным способом «отплатив» своему благодетелю за свое «карьерное продвижение» отставкой, формально задрапированной пустой, ничего не значившей и не решавшей ничего должностью действительного статского советника при Министерстве Внутренних Дел, министерстве,  которое уже давно и устойчиво страдало от старо-имперского маразма его бессменного предводителя – старого боевого генерала Тимашева Александра Егоровича, державшегося исключительно на своих заслугах в Крымской Войне. Дрентельн, этот бывший протеже Льва Николаевича, рано потерявший родителей, неизвестного происхождения сирота, в своё время воспитывавшийся в кадетском сиротском приюте за казенный счет, человек, поднявшийся  с самого дворянского дна  исключительно своими исполнительными немецкими качествами и фантастическим карьеризмом, шаг за шагом продвигая свою головокружительную карьеру, главном образом, не столько предоставленным ему судьбой военным путем на доблестных полях брани Крымско-Турецких войн, но сколько своими знаменитыми, виртуозными подковёрными интригами «паркетного» генерала, не жалея никого и ничего, не придерживаясь никаких моральных принципов и устоев на пути достижения своих намеченных целей. Если было на то нужно для него, в самый ответственный момент, когда нужно было штурмовать очередную вершину, этот человек действовал самым решительным и безобразным образом.
 Да, это был он, тот самый негодяй Дрентельн, который желая отомстить своему бывшему «хозяину» за собственное, многолетнее унизительное «холопство», использовал, блудную дочь, для уничтожения её отца. Это по его грязному доносу её судили по делу 193-х…Ах, теперь Софье стало все ясно. Адский кроссворд внезапно сложился в разящую наповал пиктограмму разгадки, когда жандармский офицер, этот черноусый «господарик», увидев Дрентельна, вдруг, выгнул рабски спину, словно ушибленный под задворней пёс, и, улыбнувшись деланной улыбкой, подобострастно прошипел.
-Ваш—шш-е  пр-с-с-тво…
В этом «Ваш—шш-е  пр-с-с-тво» Софье открылась всё! В этот же момент она почувствовала, как тяжелая гильотина обрушилась на её шею.
   Голубой мундир сказал ей всё. Дрентельн – новый начальник Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии -  главный жандарм России! 
-Прелестно, просто прелестно, Венера Революции Жанна Д'Арк в миниатюре! Ах, боже мой, если б вы знали, как вам  к лицу эти кандалы! – заговорил вкрадчивым, каким-то совсем не мужским голосом «Ваш—ш-ш-е пр-с-с-ство», обращаясь к готовой потерять сознание Софье. Софья, не отвечая ничего, онемев, смотрела на предводителя Третьего отделения взглядом ненависти, смешанным почти с нечеловеческим и диким ужасом приготовленного к казни зверька. – Фотографиста, непременно фотографиста сюда! Нужно заснять натуру для истории. Что за, ах, что это за дивный взгляд! - Софья тот час же ощутила на себе слепящие огненные вспышки и, попытавшись закрыть лицо руками, попятилась назад, словно ожидающей порки ребенок. – Довольно, теперь довольно, - снисходительно засмеявшись, остановил своих не в меру старательных слуг искусства, похуже паровоза надымивших вспышками, – я думаю, для матушки-истории теперь будет достаточно материалов. А теперь оставьте нас с барышней наедине. Ну что, милая барышня, вот мы и встретились. Я знаю, вы теперь ненавидите меня, вы, наверное, думаете, что это я всё устроил, что это я, заместо теплых дачных Черноморских вод, прописал вам холодный  Олонец, но, прошу заверить вас, в том, что случилось с вами, есть меньше всего моей вины. Я сам всего лишь покорный раб его Императорского Величества, исполняющий волю в бозе почившего Мезенцева, которую его Императорское Величество самолично препоручил мне. Если с вас достаточно моих объяснений, то…
-Мерзавец, - глядя на кривлянья генерала, сквозь зубы прошипела Софья.
-Что? –не поняв, захлопал глазами Дрентельн.
-Вы… подлый жандарм и продажный ублюдок, вот кто! – в довершение «убедительности» своих слов, Софья размахнулась  и…плюнула прямо в пухло-белое, лощено - белоусое лицо Дрентельна.
  Дерзкую каторжанку тут же схватили за руки, за шиворот, сбили платок, и, болезненно вывернув локти рук, поставив на колени в мокрую лужу, пригнув носом к земле.
-Оставьте её! – чуть подняв ладонь, приказал Дрентель. –Эти восточные жестокости теперь ни к чему…
  Некоторое время шеф жандармов, новый грозный временщик Третьего отделения, пораженный внезапной и дикой наглостью столь молоденькой девушки, ещё стоял ошеломленным, он не ожидал такого «отпора» от  воспитанной дворянки, которую впервые застал ещё в детстве, ещё десяти лет отроду, прелестной белокурой девчушкой в милейших кружевно - розовых панталончиках и кукольном, каком-то неестественном детском платье,  когда он, Дрентель, ещё жалким, никому не известным молодым лейб-гвардейским прапорщиком, впервые навещал дом губернатора Перова униженным просителем, бесправным наймитом, добровольным рабом, она, прелестная, веселая, улыбающаяся, розовощёкая малютка, вежливо и с милой улыбкой, зная, что он немец, по наущению своей немки-феберлички приветствовала неизвестного гостя старательно разученным накануне  тирольским «книксеном». Как рассмеялся он тогда… Вопреки этикету… Вопреки всему… Как захотелось ему, заскорузлому жестокостью бывалому солдату, которому по службе не раз поневоле приходилось становиться кровавым палачом, расстреливающих пленных турок десятками, добивать в головы это кровавое, ещё шевелящееся человеческое мясо, снова жить, любить, рожать детей, тогда,  в тот момент, когда он увидел эту делающую «книксен» забавную, похожую на ангелочка малышку, как растрогал тогда этот его солдатский, грубый, невозможный смех её сурового, беспощадного отца, который под влиянием редчайшего, мимолетного момента «просветления», тот час же дал ему протекцию в придворный корпус*. Что стало с этой девочкой? Что стало с ним? Или они оба превратились в чудовищ?!
 
-Впрочем, - выйдя из своих воспоминаний, которые теперь ему, Дрентелю были отвратительно неприятны, быть может, во сто крат, чем простой плевок, как чисто физическое действие оскорбления, безразлично отерев оплеванное лицо надушенным платком, с брезгливой заботой поправив сбившийся платок на Софье и, с невозмутимым видом отряхнув с её ватника мокрую грязь лужи своей гипельно-белой, шелковой перчаткой, шеф жандармов продолжил:  - впрочем, - повторил он с деланно спокойным безразличием, - мне грех жаловаться, более того, я даже рад вашему милому проступку, мадмуазель, по крайней  мне сегодня повезло куда больше, чем покойному Мезенцову, получившему свинцовый «плевок» в затылок, так что  будем считать, что из всех казней Египетских, учиненных  вашей замечательной партией вольноземцев, мне досталось самае «приятная». - (Стоящие рядом жандармские охранники - офицеры, эти грубые, тупоголовые мужланы, по достоинству оценив шутку своего остроумного шефа, громко и пошло расхохотались). – Ладно, не буду задерживать ваше предстоящее увлекательное путешествие. Я собственно пришел сюда, чтобы сказать вам, чтобы вы напрасно не надеялись на покровительство вашего батюшки в его прошении к Его Высочеству, я подумал, что это будет более гуманным лишить вас надежды сразу же, чем, мучаясь бесконечно, позволить вам безнадежно надеяться на невозможное. Я знаю теперь, что вы считайте меня чудовищем, мерзавцем, предателем вашего батюшки, который воспользовавшись падением его дочери, сделал  свою карьеру …что ж, как его дочь, вы вправе думать обо мне теперь, что захотите, но только со своей стороны, мадмуазель-революционерка, я, как новый шеф жандармов и, следовательно, третье в государстве официальное государственное лицо,  позволю разочаровать вас в вашем ко мне праведном с вашей точки зрения гневе : в том, что случилось с вами, я, как человек, дворянин, и столоначальник Третьего отделения, если хотите, так назовите, палач Империи,  не имею ровным счетом никакого отношения, напротив, скажу вам, во всем случившемся можете «благодарить» своих дружков – землевольцев, за которых вы когда-то так яростно ратовали на процессе 193-х, это они пусть и невольно, но сполна отплатили вам за ваши заботы ссылкой в Карелию. Да что и говорить, в конце концов, это не я, а ваша доблестная банда уличных террористов во главе с отмороженным хохлом Кравчинским, возомнившим себя судьёй и вершителем судеб мира, подписала вам вместо лечения на водах  заснеженные сопки Карелии. Кстати, хочу сказать вам, напрасно ваш отец теперь надеется на своего министра – после покушения  Тимашев* сам подал в отставку. Так что самое лучшее, чтобы не навредить вашему отцу, будет уничтожить его прошение, что я, собственно, и сделал более  всех рискуя для себя собственной карьерой. Чтобы вас хоть как-то теперь «утешить», мадмуазель Перовская, со своей стороны я могу только обещать, что рано или поздно, мы все равно переловим всех ваших дружков, мы искореним эту французскую заразу в горячих студенческих головах, даже если для последних придется закупить в самой Франции гильотину. Да и пропагандиста ихнего идейного – полюбовничка вашего Желябова мы сыщем, можете в том не сомневаться. Жинка то его уж у нас вот уж который месяц под надзором  харчуется. С сим покорнейшим благоволением выражаю вам большие надежды в том, что вам всё же понравится провинциальная жизнь в Олонце, тем более следует сказать, что девиц-невест для вольноотпущенных поселенцев там катастрофически не хватает, так что вы, со своим хорошеньким личиком, могли бы вполне составить счастье  какому-нибудь бывшему убийце или, лучше того, насильнику. Не волнуйтесь, мадмуазель, вы привыкните; женщины, как более низшие существа,  слишком быстро ко всему привыкают, а судя по вашим ругательствам,  я уже вижу, что уголовка произвела на вас должное воспитание, так что прижиться в Карельских снегах  для вас не составит никакого труда. На сём прощайте, дорогая мадмуазель, я и так посмел занять у вас слишком много времени. Граф! – вдруг весело крикнул он тому самому напомаженному офицеришке, кого Софья за жениховский вид сразу же раздраженно окрестила про себя «господариком». – Граф, - едва сдерживая садистский смех в своём двойном бюргерском подбородке, голосом старой бабы промяукал Дрентельн, - всё же отведите нашу барышню в мягкий вагон «офицерского собрания», в общем, делайте, как вы уговорились с начальником поезда, - лощеный офицер  с обезьяньей выдрессированностью утвердительно дернул головой. - Да, и ещё, граф, я смею надеяться, что вы в целости и сохранности довезете нашу ценный груз до места? … И вот вам мой совет: на всякий случай держите нашу милую барышню в наручниках, чтобы не сбежала, - игриво добавив,   захохотал он.
-Слуш-м-с, ваш-ш-ш-с-и-с-с-с-во, - с той же холопской дёрганностью дрессированной мартышки, кивком головы бодро отрапортовал «господарик». - Пройдемте в салон, барышня, - дернув за рукав обшлага,  обратился он к словно находящуюся в тумане Софье.

-Ну что, Михалыч, вы так и не узнали меня? – спросил Дрентельн начальника поезда, после того, как, звеня кандалами,  «господарик» увел  скованную Софью. – Севастополь, окопы, Нахимов…вы помните, как, раненного, вытащили меня из-под английских пуль.
-Не смею, ваш-с-с-с-с-тво, - тяжело вздохнул старик.
- Да, пути господни неисповедимы, вот и теперь, и вы, поручик, мой подчиненный, а когда-то мы...вдвоём…в одном окопе…помните, как…
-К чему вспоминать. Я больше не поручик. Меня разжаловали. Вот она, вся царская милость за долгую, добрую службу.
-Знаю, знаю всё ваше дело, - нервно подкручивая белёсые усы, деловито заговорил Дрентельн. - Что ж, может вы и правы, поручик, так будет лучше всего… для нас обоих.  К чему ворошить старые раны. Что было, то было. Прошлого не вернёшь. Но, хотя за вынужденную мою жестокость некоторые меня и считают узурпатором, чуть ли не вторым Аракчеевым, но в долгу за услуги я оставаться не привык. Со своей стороны я мог бы похлопотать о вашей пенсии, я мог бы….
-Благодарствую, ваше превосходительство, - сразу же прервал его старый бивака. - Этого уж совсем не нужно. Как-нибудь сами…
-Что ж, поручик, я знал, что гордость не позволит вам принять благоволение от своего бывшего подчиненного, - кривой улыбкой усмехнулся Дрентельн. -  Однако ж делом моей чести было предложить. Прощайте, поручик! Ценю вашу офицерскую гордость.
  Маленький плотный человечек с толстыми ляжками проворно вскочил на ступеньки кареты. Кучер тронул коней, и карета начальника Третьего отделения отъехала, сопровождающим затихающим громом коней плотного жандармского эскорта.
 
    В первые минуты Софья сидела, словно ничего не соображая. Не заметила она, как поезд тронулся и стал медленно набирать скорость. Путь в ад обещал быть долгим. С пересадками.
  В «мягком» вагоне дворянского, офицерского собрания, так в шутку называли жандармы вагон начальника обоза, топили до невозможности усердно. Вскоре жандармский офицер, тот самый с противными, как у купчика напомаженными усишками, начал изнемогать от жары, и всеми фибрами своего молодого, вертлявого тела дал понять это своей оцепеневшей напарнице. Было очевидно, что, не сняв наручников, не было никакой возможности снять шинель. Софья сидела, не шевелясь, болезненно сжав чуть посиневшую, скованную ручку в кулачок, стыдливо спрятав её в обширный карман своей арестантской шинели, словно притихшая мышка, и только бессмысленно смотрела в пустоту затравленным, недобрым,  набученным взглядом пойманного в капкан дикого зверька.
-Надо бы снять шинель, - заметил офицер, - жарко. Софья повернула к нему голову со своим пустым взглядом и, кажется, совершенно не поняла, о чем теперь только что сказал её новый конвоир, продолжая думать о своём. Офицер, не став слушать свою странную подопечную, вытащил из-за пазухи ключи от наручников (до этого, главным образом в целях предотвращения потери, он предусмотрительно прицепил его на прочную серебряную цепочку рядом с нательным крестом) и, расстегнув наручник со своей стороны, сбросил-таки теперь уже ненавистную, жаркую и душную шинель, оставшись лишь в одном легком  жандармском мундире.
-Вы забыли … пристегнуть, - едва живым голосом  поправила Софья.
  Офицер с демонстративно бараньим удивлением, как смотрят на раздавленную между пальцами вошь, посмотрел на окукленную в платок каторжницу, но тут же увидав в замотанном платке милое, детское лицо маленькой девушки, смягчился. Он с нежной, почти отцовской заботой снял с неё платок, обнажив её стриженные, немного вспотевшие светлые волосы и, «распаковав» её таким образом, ещё больше умилился своей прелестной спутнице. «Преступница?! Революционерка?! Нет, этого невозможно подумать! Какая она преступница?  Третье отделение неотвратимо впадает в маразм! После серии покушений им повсюду мерещатся террористы», - подумал про себя офицер. – «Ребёнок, сущий ребенок!»
-Вы забыли, - покорно и серьезно, девушка снова протянула к нему скованную маленькую ручку. Офицер стал расстегивать наручник девушки.
-Нет, вы не поняли меня, я хотела… наоборот, я хотела сказать, чтобы …пристегнуть. Я могу убежать, - совершенно серьезным тоном добавила девушка. Не заставляйте же меня подвергать себя искушению. - Офицер, не выдержав столь наивного откровения «преступницы», расхохотался. – Я не шучу! – все с тем же серьезным выражением глядя прямо в глаза офицера, подтвердила свое невозможное намерение девушка. Вместо того, чтобы снова одеть наручник, офицер взял её крохотную, совсем не по каторжному ухоженную аккуратным маленьким маникюром ладонь в свою руку и невольно…поцеловал её белые тонкие пальчика. Почуяв прикосновение его маленьких, колючих, надушенных усов, девушка, вздрогнула, словно губы офицера произвели в неё разряд тока, одернула руку, в недоумении вытаращив на офицера большие, серые глаза.
-Что вы делаете?!
-Снимите свой бушлат, наконец! Вам же жарко!
-Не нужно! Совсем не нужно! - предчувствуя отвратительное, запахиваясь, залепетала Софья, испуганно отстраняясь от насевшего от неё офицера.
-Это приказ! Раздевайтесь!
-Нет!
-Мне применить силу?
-Разденьтесь лучше, барышня, здесь и вправду жарко, не доедете, - видя неприятный оборот дела, успокаивающим барышню голосом попытался разрядить обстановку конвойный «штык» - всей своей грубой, татарской наружностью неотесанный, но добрый деревенский мужик. Чувствуя заступничество «мужика», этого, простого, подневольного солдата, который, как она понимала, и приставлен сюда, чтобы не допустит безобразия со стороны обличенного над ней властью конвойного жандармского офицера Третьего отделения, печально известных всем своими мерзостями обращения с заключенными женского пола, Софья, всё ещё косясь с опаской на офицера, неловко и немного виновато сняла свое арестантское пальто, оставшись в одной грубой, холщовой, одетой на голое тело блузе,  в не по размеру широченной, ниже допустимого оголявшую её  детские, цыплячьи плечи, большую, совсем не по-детски висящую без лифчика грудь,  и в неловко, тянущей шерстяной юбке, предательски задиравшаяся выше колен, оголявшей ужасающе толстые, бабкины чулки, заправленные в грубые онучи, отчего от природы крепкие и короткие ножки каторжницы казались распухшими, словно в слоновой водянке.
  Офицер, теперь уже в конец раздраженный неуместно интеллигентным сопротивлением «узницы», а больше своим фиаско со стороны невольного заступничества конвоира, солдата, простого мужика, ничтожества, со словами «…если так хотите» демонстративно раздраженно захлопнул наручники на правой руке Софьи и на левой своей, и тут же вытащив дорогую сигару, закурил, пытаясь не выдать собственной досады от доставленной ему «работы». Невольно и Софье теперь приходилось преподносить свою ручку, смешней и ужаснее всего, что якобы для поцелуя, когда её полицейский конвоир, с показным вальяжным видом задумчиво подносил сигару ко рту.
-Я не мешаю? – противно улыбаясь, покосился он на Софью и со всей грязной развязностью пыхнул ей в лицо. Софья, никогда не курившая, в отличие от прочего контингента привычного ей женского круга евреек - революционерок, явно демонстрирующих папироской свою женскую эмансипацию, тяжело закашлялась. Софья понимала, что жандармский офицер нарочно издевается над нею, но, не желая отвечать ему, тем самым провоцируя себя и подзадоривая его на новые грубости, она молчала,  только, как дым попадал ей в лицо, невольно жмурила глаза, стараясь отклониться от едкого сигарного дыма…
-Барин, ну…- укоризненно покачал головой конвойный солдат, предосудительно пожав плечами, но «барина», разошедшегося в конец своей разнузданной извращенностью «власти», было уже не остановить.
-Не нравится, барышня? - ёрно поясничная,  мелко захихикал жандарм – Но уж простите, мадмуазель, здесь у нас не будуар. Благородных нет – всё больше каторжные. Однако ж, какое хорошенькое, белое личико, интересно, что будет, если немного прижечь его сигареткой. Софья резко повернула к нему лицо.
-Прекратите, это не делает вам чести! – это было сказано так резко, но в то же время спокойно и уверенно глядя смело в глаза, что распоясавшийся в своем безобразии офицер невольно засовестился своей безобразной выходки.
-Ха-ха-ха! – с противной театральностью рассмеялся он, демонстрируя крепкие здоровые зубы. - Неужели ж, вы и вправду подумали, что я - злодей и стану пытать вас. Нет, милая барышня, я хоть и животное, но ещё не достиг той нужной консистенции жандармского оскотинивания, чтобы с подобной мерзостью воспользоваться своим положением к столь невинной и беспомощной барышне. Однако, я ещё не представился вам, а это невежливо. Если что, граф Нелюбов-Ецкой к вашим услугам. Разжалован в конвойные за пьянку! Ха-ха-ха!
 Услышав столь странную фамилию в сочетании «граф», Софья как будто встрепенулась и теперь с удивленным  вопросом уставилась на своего конвоира. Теперь, в тесном, душном от топки вагоне, поневоле наручников сидя близко так, что они чуть соприкасались теплыми бедрами, она могла поближе разглядеть своего мучителя. Первый этап отвращения, когда видишь перед собой вывернутые кровавым месивом свиные кишки с бойни, каким-то нерадивым крестьянином сброшенные прямо на землю у дороги или же, к примеру, копошащуюся опарышами издохшую собаку, прошел, наступил второй – тошнотворно-любопытствующий. Этот этап «созерцания», то есть тот естественный этап, когда «отвращаемый» получив свой первый шок от «отвратительного», начинает подробно изучать «предмет», дабы узнать его получше и узнать, откуда же собственно ждать от него опасности. Первое, что бросилось в глаза Софьи, – это было то, что с такой тщательностью скрывалось за лощеными, припудренными усиками офицера, а именно: прыщи, свидетельствующие о развратной болезни, которую Софья хорошо изучила по Саратовскому госпиталю, вторым признаком был тот самый неуловимо отвратительный, сопутствующий сей развратной болезни запах разлагающейся человеческой плоти, шедший от колен «графа» – запах гниющего мокрого белья, смешанного с потом, мочевой опрелости и протухшей  спермы, столь грубо и явно задрапированный убойной дозой Дрезденской воды. Теперь, всякие с намеком на нежность прикосновения этого «графа» были для неё отвратительны, и Софья немного съеживалась от них, словно в лихорадке озноба, но самой попросить снять с неё наручник, было невозможно.
– Знаю, знаю, милая барышня, вы и теперь, должно быть, не верите мне, но, увы, вся ирония судьбы заключается в том, что я действительно граф, типичный представитель современного беспоместного дворянства, чьи предки так успешно пропили свое состоянии ещё в прошлом  восемнадцатом веке, так что прошу, как говорится, любить и жаловать, каков есть: граф Нелюбов – Ецкой - конвоир женской Пересыльной тюрьмы, уполномоченный в целостности и сохранности доставить вашу дражайшую персону до места… Что касается приятного общества в бридж…Я понимаю,  в подобной ситуации для вас я не очень-то приятный попутчик, да и место для светской беседы не самое подходящее, так что со своей стороны не смею настаивать на вашем внимании. Но если вам что-нибудь понадобится …
-Благодарю, граф*, - снова бессмысленно глядя в пустоту, тихо перебила его Софья, - но для себя я не требую каких-то особенных снисхождений, кроме тех, что приличествуют человеческому достоинству.
-Хм, однако ж, вы умеете красиво выражаться…Можно подумать, что вы и в правду… из благородных, – с привычно-деланной презрительностью усмехнувшись, тем не менее без некоторой доли серьезности удивленно заметил её «граф». (Софья невольно выдала его догадку краснотой, желая спрятаться, исчезнуть. Но куда?).
   Но в этот момент в дверь высунулась красная, жирная, как кусок сырого мяса рожа разносчика, который и спас Софью.
-Чай-кофе, господа! Не желаете?! Чай-кофе, чай… - громко  запономарил «человек».
- Есть что-нибудь покрепче? – недовольно сморкая носом, спросил жандармский офицер.
-Ну-у-у, что вы, барин, помилуйте, какое крепкое, не можно, – словно нарочно растягивая слова, точно так, как и окающий солдат, чуть укоризненно пожал плечами разносчик. – Если бы ресторан, то бы совсем другое дело, но здесь не ресторан…служебный офицерский буфет…служба....на службе не можно…никак не можно, господин офицер.
-Вы меня не поняли! – уже с презрительным раздражением обрушился на «человека» офицер. – Я имел в виду из еды.
-А…а.-а-а-а-а-а! – словно бестолковый турпак с идиотской улыбкой потянул «человек», при этом недоверчиво-испуганно косясь на Софью. – То друго-о-о-о, дело…Из еды только копчёная лососина, свежие устрисы, пулярки из индюшат…
-Индюшат, - тупо, почти автоматически, бессмысленно повторила за ним Софья, она и не заметила, как «человек» испуганно и с жалостью глазел на неё, как с любопытством глазеют на подыхающего в клетке экзотического зверька, которому уже ничем нельзя было помочь, а только с любопытством наблюдать его мучительное умирание. Конечно, наметанным лакейским взглядом он сразу заметил и наручники, и это скованное, более чем странное общество, состоящее их холеного жандармского офицера, солдата и маленькой, коротко стриженной под мальчика каторжной барышни, ужаснуло его.
-Вы слышали, что сказала девушка? Пулярки. Три.
-На гарнир рис с прованским соусом, - деловито подтвердил человек.
-Хорошо, несите, что у вас там! - ещё более раздражённо замахал руками офицер. (Несмотря на строенное недовольство, офицер был даже доволен выбором Софьи и, несмотря на то, что предпочитал устриц, на которых изводил в англетерах своё последнее состояние, опасаясь за желудок, не рискнул бы заказывать «устрисов» в столь походных условиях)
-Могу предложить шампанского, Дон Перельён, - видя неутомимую «жажду» офицера, посмел предложить «человек», не переставая испуганно коситься на Софью.
-Болван, так чего же вы сразу не предложили! С этого и надо было начинать! (Этот «болван» в сочетании «вы» было особенно обидно и настолько не сочетаемо, что Софья при всём её ужасающем положении невольно фыркнула со смеха).
-Слушасссь! – с мартышьей обезьяньей «холопностью» кивнул головой «человек» и скрылся.
-Дон Перельён. Мать твою за ногу! Перелил бы я тебя, болван, - продолжал недовольно ворчать офицер. Софья, морщась, изо всех сил пытаясь не рассмеяться, вот-вот, готовая растянуть рот и захихикать, но только её ужасающее теперешнее положение запрещало ей делать это. «Теперь он точно примет меня за «француженку»*. Нет, это уж совсем было бы ни к чему. Это даст ему новый повод для унижений», - мысль эта вернуло большелобое личико Софьи в привычное внимательное и насупленное положение.
  Спустя невыносимых полтора часа всё заказанное было подано. Увидев пулярку, Софья невольно накинулась на них. Она ела жадно, почти бессознательно, как может есть только очень голодный человек. Софья была голодна. Она почти ничего не ела вот уже несколько дней.
 Проворно разбирая маленькими пальцами вкусную жирную плоть птицы, даже не замечая наручников, не замечая,  какими дикими и в то же время жалостливыми глазами смотрят на неё её конвоиры, она торопливо и жадно заталкивала пищу крохотными кусочками. Впрочем, каторжнице это было все равно, как все равно бывает пытаемому мученику признаться в самом страшном преступлении и тем самым обречь себя на костёр, лишь бы сейчас, лишь бы теперь, в сию же секунду прекратить невыносимые, тем более бессмысленные перед неизбежной казнью мучения.
  Софья опомнилась только тогда, когда от цыплёнка остались одни голые косточки. Это внезапное, тем более ужасающее открытие крохотного, птичьего скелетика, словно отрезвило её.  Наступило тяжкое похмелье. Софья тот час же почувствовала, как от быстро заполнившей её желудок  жирной пищи, её начало тошнить, но тошнило её, даже не от самого цыпленка, а от воспоминаний, связанных с ним…Софья вспомнила, что, когда она с самыми благими намерениями нечаянно утопила Машиных индюшат, отец велел отнести их птичьи - детские трупики повару, а потом, потом, зажарив,  велел им с сестрой … съесть своих бывших «воспитанников», чтобы даром не пропадало мясо. Она помнила, как после двенадцати съеденных индюшат её отчаянно рвало. Как мать, заталкивая пальцы, пыталась вызвать ещё большую рвоту, и эта отвратительная, совсем уже не нужная клизма, которую, задрав её кринолины,  ставил ей «дохтур» Моргенштерн, прямо при отце, при нём... Нет, это было просто невыносимо вспоминать. Тем более было невыносимо вспоминать Софье, что она тот час же вспомнила, почему появились эти пулярки. Тут она вспомнила, как автоматом, сама повторила это роковое слово: «индюшат». Индюшки, индейцы, дикари…. Опять эти индюшата! Словно насмешка злого рока они повсюду преследовали её, несомненно предвкушая унижение.
  Чтобы заглушить отвратительную, грозящую развратиться рвотой тошноту, Софья кинулась на чай и залпом опрокинула стакан крепкой, пахнущей осиной корой красный настой. Тошнота прошла, но она чувствовала, как от горячего пот крупными каплями стекал с неё. Тут только она увидела глаза солдата. Он смотрел на неё так жалко и немного удивительно, как смотрят на юродивую на паперти.
-Может хлебушка? – по-отечески, заботливо предложил он, уже отдавая ей краюху, не задумываясь, по-русски, как до того, так же, не задумываясь, она отдавала свою краюху этой женщине.
 Софья с той же суетливой торопливостью, с какой ела пулярку и рис, поблагодарив мужика едва заметным кивком головы, суетливой мышкой припрятала хлеб в свой узелок.
-А вы чего не кушаете? - чувствуя свою «вину», обратилась она к офицеру.
-Спасибо, что-то не хочется! Глядя на вас, я уже наелся. Уж больно хорошо вы кушаете, – со снисходительной брезгливостью улыбнулся он Софье, оценивающе оглядывая её, при этом молодечески подкручивая напомаженные усики офицера. Софья ещё больше застыдилась женской стыдливостью, и в связи со своим стыдом ей ещё более противен стал этот офицер, этот нагловатый, гадливо-пошлый «господарик», зачем-то и почему-то называющий себя «графом», хотя она толком не могла сказать за что, ЗА ЧТО она ТЕПЕРЬ могла ненавидеть этого ничего не сделавшего ей дурного, кроме своей словесной грубости, но не по злобе, а по своему полицейскому обыкновению, человека, кто так щедро, «не по-каторжному», накормил её, причем за свой счёт. НО ОНА НЕНАВИДЕЛА ЕГО, НЕНАВИДЕЛА ИМЕННО ЗА ЭТИ ЕГО ГРУБЫЕ СНИСХОДИТЕЛЬНЫЕ «МИЛОСТИ», сделанные к ней с дворянским брезгливым снисхождением, с каким обращаются с шлюхами, с крепостными девками, с «служилыми» француженками и с прочим лишенным человеческого достоинства существам женского рода – этим на все вкусы, нравы и кошельки чулочно-распомаженным «комильфо», которыми собираются воспользоваться на один раз, не задумавшись о дальнейших обязанностях, как пользуются одноразовыми французскими штучками*, в которые, слив свое мокрое содержимое, тут же выбрасывают на помойку. Нет, надо это прекратить. – Может…солдату, - робко осведомилась Софья, сжав плечи, словно её собирались пороть. - Кажется, он голоден.
«Господарик» фыркнул, но, не задумавшись, подвинул свою тарелку солдату.
-От барышни, - с нарочито наигранной шутовской «паяцливостью» поклонившись, объявил офицер.
   Тарелка солдата была так же пуста, как и тарелка Софьи. Неудобный момент заставил обоих покраснеть. Офицер торжествовал, с сатанинским любопытством продолжал наблюдать за представлением двух самолично подвешенных им на невидимых рессорах марионеток.
-Благодарствую, барышня, - наконец, с медвежьем мужицким «благодарством» отблагодарил её «штык». Пулярка была съедена в мгновение ока. Здоровенный мужицкий организм с радостью принял её, даже не почувствовав «сытости».
 После пулярок в ход «пошло» шампанское. Тут то «граф» не стеснялся и, глубоко задумавшись, тянул один бокал за другим.
-Б-р-р-р-р-р, хвислятина, - поморщившись, заметил мужик. – Вот если бы счас бражки, а то бы и хвасцу лучше .
-Бражки, - проворчал офицер, сердито сплюнув, - Всё бы вам бражку, кушать, - Нет, не подумайте, офицер и сам был сейчас не прочь глотнуть бражки, и не для русского разгульного пьянства, а только для того, чтобы забыться от своего жалкого положения мерзостной должности, на которую в наказание обрёк себя сам.
-Или хотя бы хвасцу, на худой конец, - унывно продолжал кондючить мужик, - а то так, хвислятина-хвислятиной. Одна оскомина во рту.
-Хвасцу, потрясающе! -  с видом мученика вознеся в потолок глаза, прошипел «граф».  Как этот тупой мужик мог сравнивать великолепный «Дон Переньон» по семь рублей за бутылку  с копеечным  «хвасом».
 Он даже и не заметил, как теперь Софья, пьющая один чай левой рукой, с отвратительным любопытством могла наблюдать за своими пьющими конвоирами. Она не могла пить. Она не пила вообще. Всё было в том, что её маленький, детский организм не переносил вина, не усваивал его. Она не могла опьянеть, но вместо законного опьянения, этого блаженного состояния легкого увеселения первичного бокала, наблюдала все признаки классического отравления стрихнином. Однажды, ещё подростком,  шаля по какой-то своей непостижимой детской глупости, Софья зачем-то допила за гостями всё вино из бокалов, как на седьмой «пяточке»  была тут же наказана сокрушительной тошнотой, рвотой, судорогами. Пришлось даже вызывать врача и снова клизма, эта грязная,  унизительная клизма, но хуже всего, хуже всего было то непереносимое головокружение, выворачивающее её наизнанку, когда глаза были готовы выдавиться наизнанку, когда живот выворачивало от поноса…Понос, да ещё в арестантском вагоне, был бы для неё катастрофой.
-Вы не пьете? – удивленно обратившись к ней, поинтересовался офицер.
-Нет, спасибо. Шампанское для каторжницы – это уже слишком.
Услышав это, офицер громко расхохотался, оценив чувство юмора своей маленькой «подопечной».
  Мужичка с непривычки разморило. Если бы он выпил привычной «бражки», то бы ничего, не опьянел ни в одном глазу, но коварные пузырьки «бражного лимонада» (как уже про себя  успел окрестить солдат сию заморскую «хвислятину») произвели в его крестьянском мозгу разрушительное действие, но не то разрушительно - буйное, как это обычно бывало в деревне, когда, разошедшись после очередного клятвенного поста, он, напившись водки, нещадно бил свою бабу, а умиротворенно-снотворное, отупляющее, дурковато-ярморочное веселье простого русского мужика, своим потешным юродствованием желающего угодить своему «барину».
 Коварный «Дон Бульон-Перельён», кстати, местного Питерского разлива, сморил обоих, и оба, и граф, и солдат-мужик принялись клевать носом…
  Наступает долгожданное затишье. Софья грустными глазами смотрит в окно. Деревни, полустанки, грязные бревенчатые избы, бесконечные леса и поля – в неясном свете темнеющих сумерек всё казалось теперь ей нарочито неряшливым и каким-то скукоженным, под стать её отчаянному настроению.
-А шо, говорят, слыхал я, будто бы барышня наша – губернаторска дочка? – пьяно икнув от подступивших пузырьков после «хвислятины», совсем уж некстати бахнул в молчание разморившийся мужик уже с нескрываемо отвратительно окающим деревенским акцентом. – (Софья сжалась в клубок, как ёжик, застуканный в кустах лисой).
-С чего ты взял? - лениво спросил офицер, не открывая глаз в лениво откинутой назад голове.
-Да Михалыч гутарил…
«Вот теперь начнут про отца», - с ужасом подумала Софья.
Её спас тот самый ненавистный «господарик».
-Да, нет, куда-а-а-а там, к-а-а-а-торжная! – зевая и махнув рукой на Софью, потянул он.
-Так атча го же ш, её везут одну, а нес с другими? – икнув от выходящих обратным ходом пузырьков, не отстает любопытный мужик.
-Слыхать революционерка, - поддается его туповатому деревенскому говору «граф», которому единственное что хочется – это спать, а не слушать глупые бредни своего напарника.
  Разморившись мадам Клико, её конвоиры снова начинает клевать носом. Не спит только Софья. Вернее, она только делает вид, что спит, съежившись, в позе зародыша и прислонившись головой к окну. Но одним глазом, в отражение стекла, Софья примечает чуть расстегнутую, белоснежную сорочку конвоира, там, где рядом с большим серебряным нательным крестом, одним уголком-угольком виднеется каленый по-черному большой, трубчатый ключ – ключ от её кандалов. Но тут же своими зоркими глазками она замечает кое-что ещё более интересное - коричневую кобуру револьвера, пристегнутую у него за поясом, видную из-за того, что от жары в вагоне офицер чуть прирасстегнул узковатый мундир. «А что если…». Это безумная, почти дикая мысль пролетела в её голове быстрее молнии, но она же невольно выдала её вздрагиванием её маленького тельца…
  ….Маленькое, звериное естество Софьи чуть сжалось, напряглось, сосредоточив внимание на этом лоскутке деревяшки, но  «господарик», очевидно куда более  привычный и, следовательно, менее чувствительный к воздействию озорных, игристых пузырьков «квислятины», тот час же почувствовал это неуловимое движение арестантки.
-Даже не пытайтесь, барышня, - не открывая глаз, лениво зевнул он, отворачиваясь от неё на другой бок, -   вам не удастся проделать во мне дырки, как это уже проделала ваша подруга Засулич в градоначальнике Трепове, потому что пистолет мой  все равно не заряжен, а магазин от него спрятан  в надежном месте. Так что, барышня, предупреждаю, если хотите потягаться со мной в ловкости – это будет последнее в вашей жизни состязание.  Спокойной ночи, барышня…отдыхайте, - с этими словами он по - рыцарски накрыл Софью своей пропахшей Дрезденскими духами шинелью и, ловко подложив ей под голову в виде подушечки её арестантский узелок, уверенно расположил её полулёжа.
-Да не-е-е-е-е, не Вусулич, куды-ы-ы-ы там! - снова некстати вмешивается внезапно очнувшийся от полусна, окосевший от коварной «квислятины» солдат, который  с полупьяна «услышав звон», так и не понял «откуда он». -  Видал я ту Усулич в управлении на розыскной плакатке, ворона черная да и только,  цыганка-цыганкой, нас-топором, а эта, почитай шо розанчик…аккурат беленькая баршетка. Да не-е-е-е-е, не Вусулич, точно, - крякнув отрыжкой, весело подтвердил слова засыпающий солдат.
  От слов солдата у Софьи уши «свертываются в трубочку», ей захотелось вскочить, возразить солдату…Что она не какая не «Вусулич», то есть не «Вера Засулич», а её зовут Софья, Софья Львовна Перовская. (Это превращение Веры Засулич в единое, удобоворимо-мужицкое «Вусулич» особенно бесило её, впрочем, как и сама эта малознакомая ей  Вера Засулич, превратившая революцию в показательное отстаивание личных интересов своих любовников*).  Но какая теперь  том была разница для неё, для Софьи Львовны Перовской. Ведь виновная Засулич-то была на свободе, а её, невиновную ни в чем, везли на каторгу. Эта явная несправедливость, потрясала Софью до глубины души. Решив больше не думать об этом, то есть, убедив себя больше не думать ни о чем, Софья, поддавшись мерному укачиванию вагона, все глубже и глубже проваливалась в бездну спасительного сна.

Три Ивана, родства не помнящих

 Она и не почувствовала, как её конвоир, этот по-жениховски напомаженный «господарик», старательно скрывающий за густой пудрой угри своей развратной болезни,  сжав её маленькую, холодную ладонь,  нежно перебирал её маленькие пальчики, гладя по стриженной голове. Она не замечала, всех этих гадливых действий бывалого развратника, потому что, после всего, что ей пришлось пережить: ареста, одиночки   в Петропавловке, ночного похищения и вот, наконец, всех ужасов и гадостей общей камеры женской уголовки на Шпалерной, пересыльного этапа в кандалах, генерала Дрентельна, она вырубилась мертвым сном.
    А теперь, пока в мягком вагоне, превращенном в арестантский для одной единственной вип-каторжницы, воцарилась мучительная тишина, на миг отвлечемся, чтобы поподробнее описать ту странную, но столь примечательную личность жандармского офицера, которого Софья за напомаженные усы с первого же взгляда презрительно окрестила  «господариком». Что касается Нелюбова – Ецкого, то он действительно был граф.
 Происхождение сий «граф» имел от скандально известного своими похождениями рода Трубецких, которые, нет, да дело, иногда  подкидывали  какую-нибудь такую невообразимую гадость царственному роду. Но это уже другая, длинная история, мы же, в экономии бумаги, представим свою версию…

Краткая предыстория графа Нелюбова-Ецкова

   Старинный род Трубецких, кстати, ведших происхождение своей громкой фамилии от известного своими польскими бунтами Брянского уездного города Трубчевска, где, собственно, и находилось их первоначальное «дворянское гнездо», славился не только своими знаменитыми хулиганскими «подвигами» против царей, но и по сути необъятной любвеобильностью Маркиза Д'Сада. Нередко спаривались молодые барчуки с крепостными девками, оттачивали на рабынях тонкости своего любовного искусства. И вот от одних из таких межсословных «соитий» в середине восемнадцатого века, за неимением прямых наследников мужского пола, и произошло это знаменитое ответвление Трубецких, давшее рождение нового, не известного ещё Столбовой книге рода -  рода Бецких. Не желая терпеть возле себя быстрюка, отец, произведя над сыном обрезание…своей дворянской фамилии до Бецкого, и с трех лет от роду отправил малютку в датский кадетский корпус «для надлежащего воспитания из него подлинного дворянина, патриота и защитника родины и отечества» (Интересно какого?*)
 О всех перипетиях жизни маленького Ивана в западноевропейском военном училище мы попросту умолчим. Скажем проще, что нередко в подобных «благородных» военных заведениях для детишек, подобно, тому, как это делалось и в Древнегреческих гимназиях* Спарты, в то время галантного восемнадцатого века  среди мальчиков и педагогов, как одна из тайных благодетелей познания христианского брака (собственно до самого этого брака), с лихвой пропагандировалось мужеложество. Не знаю, как отразились столь мерзостные обычаи просвещенной Европы на трепетном младенческом анафедроне маленького Ивана, но только падение с лошади, избавило его от дальнейшей повинности мучительной военной службы и поступления в придворную.
 Подобно тому, как сорная трава, случайно брошенная на жирную землю чернозема, слишком быстро обнаруживает свой рост, так и маленький Иван, этот урожденный быстрюк, а, следовательно, как и все быстрюки, в силу своего подлого происхождения прирожденный подхалим к сильным мира сего и удивительный приспособленец, сделал головокружительную придворную карьеру от ничтожного флигеля-адьютанта у собственного  отца до действительно тайного советника императрицы – по тем временам должности приравниваемой лишь к должности сенатора. Но всем нам Иван Иванович Бецкой более всего известен как первый директор Смольного Института Благородных девиц.
  Утверждать, что козла пустили в огород – это было бы все равно, что не сказать ничего! Нет, скорее можно было сказать, что старого, похотливого козла поставили командовать над стайкой невинных овечек. Подобно тому, как старый, разбитый молнией, уродливый дуб, в лесной чаще никогда не знавший ласки солнечного света,  вследствие чего не дававший желудей (справка: И. И. Бецкой в силу занятости не был женат и (офицально!) никогда не имел детей), вдруг, находит продолжение своей потерянной молодости в безобразных ответвлениях  могучих, узловатых корней, кои бессовестно начинают подпитываться  спрятавшимися под ним, ищущими у него же защиты от лютого ветра жизни юными деревцами. Недаром же говорят: «Седина в бороду - бес в ребро».
 Тот жалкий ручеёк тайных испражнений, что сдерживался каменным валом приличий, в одночасье прорвало чудовищным водопадом нечистот. Так и с графом Бецким, мстя за свое совращенное детство, под благовидным предлогом «воспитания новой породы людей», находил старческое отдохновение в своих молоденьких воспитанницах смолянках. «О, Лолита, утеха чресл моих!» - воскликните вы словами Набокова и будете правы. Разница лишь в том, что в распоряжении старого педофила была целая дюжина таких вот «Лолит» – двенадцать хорошеньких дворяночек-бесприданниц, которых их верный учитель нередко снабжал собственными деньгами «на будущее». Даже по выходу из института, не в меру «заботливый» педагог не покидал своих возлюбленных (во всех смыслах) смолянок, время от времени заходя проведывать их устройство.
 Нередко, по повелению самой Екатерины II, известной на весь мир своими развратными причудами, уже едва волочившему ноги, больному старику приходилось выполнять роль «шафера» на весёлых «смолянских» свадьбах, когда нищую дворянскую бесприданницу-сироту на царский счёт их всевышней «покровительницы» весело справляли за такого же нищего дворняжку (мелкого дворянина); на самом же деле, согласно бытовавшему тогда в домострое обычаю, как вышестоящему по рангу лицу действительного тайного советника, в добровольно-принудительном порядке «использоваться»  феодальным правом первой брачной ночи перед каким – нибудь, к примеру,  жалким, никому неизвестным, нищим, поэтишкой-немцем. Екатерина II, «матушка», наблюдая  в специально проделанный для этого случая «око Венеры» за падением «девичьих бастионов невинности» очередной благородной девицы, давилась со смеху, видя, как её престарелый протеже, усиленно кряхтя и пыхтя, пытался загнать «корень жизни» в узенькую «пещеру блаженства» чужой невесты – её бывшей воспитанницы- смолянки, милости Её Императорского благодеянного просвещения, поднятую с самого дна дворянского общества. Так, унижая старика до оскотинивания, она мстила графу за его такую же верную, холопскую службу её ненавистному супругу – ПетруIII.  О, времена! О, нравы!
  И лишь последнее, самое нелепое «развращение», когда уже глухой, полуслепой старый ловелас, сгорбленно и опираясь на клюку, уже на ощупь, по старой памяти забрел к своей любимой воспитаннице - бывшей фрейлине жены Павла I Марии Федоровной, а ныне отставной статс-даме Нелидовой, недавно узнавшей о потери в турецком сражении мужа, новоиспеченной вдове, ЧТОБЫ ОТЕЧЕСКИМ СОВЕТОМ СВОИМ УТЕШИТЬ ЕЩЁ ПРЕЛЕСТНУЮ ВДОВУШКУ, произошло нежданное...
  А именно, через девять месяцев у не видевшей уже пятнадцатый месяц мужа немолодой женщины каким-то чудом родился сын (говаривали тут не обошлось без рук дела знаменитого мага Калиостро, который своими магнетическими сеансами таки сумел заставить Нелидову «осязать чувственно» эмалевую порсунку любимого мужа, которую она никогда не снимала с груди), сын, которого, согласно дворянскому табелю о рангах, спустя три дня по рождению зачисляя в полк унтер-офицером, мать нарекла Нелюбовым – Ецким, секуляризировав таким образом в фамилии отца первую, самую главную и смыслово многозначащую букву «Б» и для надежности защиты от позора своих законных детей, задрапировав собственную с Нелидовых на Нелюбовых, потому как , мягко говоря, не долюбливала сего чудом рожденного «последыша».
  Девяносто однолетний старик, не выдержав такого «счастья» скончался на следующий же день, когда ему под порог была подброшена завернутая в пелёны, орущая кукла с памятной депешей внутри. Но до того, как околеть, успел таки переписать свое, прямо скажем, немаленькое состояние, на новорожденного, о чем свидетельствовало завещание (надо думать, скорее всего поддельное).
  По мере взросления уже третьего по счёту ублюдочного Ивашечки – Иван Иваныча Нелюбова – Ецкого, все, «честно» нажитое в нескончаемых придворных интригах, обширное состояние покойного графа, медленно, но верно перешло в руки его хитроумно-находчивых опекунов, по взрослению оставив парню лишь скромненькое именьице под Петербургом в душ двадцать дееспособных мужиков, которое, вступив в свои законные права, он принялся так же медленно, но верно пропивать. И вот, согласно уже доброй традиции рода, в одну из своих «амуровых» ночей, отдав дух прямо на девке-Малашке, что, страстно желая угодить своему барину, так переусердствовала с французской любовью, что невольно убила «деда», все оставшееся перешло их общему единственному сыну Ивану – Ивану IV Нелюбову – Ецкому, как вы тоже понимаете, точно такому же ублюдочному быстрюку, как и два предыдущих «Ивана не помнящих родства». Сын, как примерный мальчик, свято чтивший заветы благородного отца своего, едва возмужав, продолжил его дело на ниве пропивания оставшегося состояния Бецких.
 И вот, достигнув такого момента, когда сий граф, прогуляв в своих сокрушительных оргиях абсолютно всё, теряет даже иллюзорную возможность, вести более-менее благородную жизнь, молодой человек, наконец, задумывается о службе. Достигнув дворянского дна, этот нищий граф без всякого графства с садомазохистским стремлением русского фаталиста, пытаясь пасть еще ниже, чем пал до этого его благородный родитель, ввергнув себя в пучину ада, не задумываясь, выбирает для себя самую грязную и недостойную, которая только может быть для дворянина службу, а именно: надзирателя в женской уголовной тюрьме. «Почему?» - спросите вы, «Тюрьмы, да ещё женской».. Да потому что, во-первых, это было НОВО, Женская уголовная тюрьма – не институт благородных девиц, и тем притягательное для нравственного падения, во - вторых этим самым своим одиозным выбором нелюбимый никем  «граф» Нелюбов мстит всему подлому женскому роду, доведшего его до ручки, в лице той самой неизвестной молоденькой шлюшки из Дома, что так ловко заразила его развратной болезнью.
  И вот этот самый последний отросток прославленного рода Бецких, вернее, последний его гнилой корень, так и не давший отростка, отправляется в уголовную тюрьму, чтобы самыми садистскими методами обрушиться своей местью на весь подлый женский род, на ни в чем не повинных ему, бесправных каторжниц. Если его заразили женщины, то он будет также заражать их, и пусть они так же подыхают, как подыхает он! Но «корень» сей оказался слаб. Едва он ступил на порог сего «наказательного» заведения, как понял, что «мстить» никому не сможет. На то было две причины его бессилия: он не мог, потому что просто НЕ МОГ ДЕЛАТЬ ЭТОГО, а во вторых, все преступницы женского пола сразу же разделились для него на две касты: отвратительных гиен, потерявших всякое человеческое достоинство, с которыми он просто НЕ МОГ, как невозможно было делать это, к примеру с волосатой, евшей собственной кал гориллой, и тех беспомощных несчастных, по несчастью своей избитой бабьей  жизни попавших в самое страшное узилище, которых ему было просто жаль простой человеческой жалостью, обидеть их это было всё равно, что прибить старика или ребёнка.  Одно радовало начальника дамского узилища – это то, что, несмотря на небольшой заработок в 20 целковых, работы было не слишком много, ведь на его попечении находилось не больше двенадцати подопечных, как он называл их в шутку, «благородных» девиц, так что это никак не умаляло его разгульной дворянской жизни в англетерах, где он так  бессовестно делал долги.
  Но даже эта нехитрая служба, как всякому избалованному дворянину, вскоре наскучила ему, его мятежный дух - дух фаталиста жаждал полной гибели. За тем он и обратился с прошением к своему новому начальнику Дрентельну, чтобы его перевели на Олонецкую каторгу, что называется, в самое морозное пекло, где ни его отчаянно проваливавшийся нос, ни его лощеное уродство благородного маньяка никого бы не удивило. Ответив его просьбе, Дрентель препоручил ему сопровождение Софьи. Вот так последний потомок Бецких и попал в пересыльный поезд.
  Вот и вся история погибшего рода Бецких, начавшаяся столь же величественно на педагогическом поприще служения Отечеству в «Институте благородных девиц»  и как столь же бесславно закончившаяся в пересыльной женской уголовной тюрьме…


 Побег

    
…Софья проснулась, когда поняла, что поезд стоит. Мерное покачивание, усыплявшее её, прекратилось.
-А?! Что?! – не мог ничего понять спросонья очнувшийся «штык». - Стоим?
  «Господарик», так уютно устроившийся в ногах Софьи, тоже проснулся и поднял взлохмаченную лежанием голову. В полночный час в купе было зловеще тихо и темно, но ясно одно было, что поезд стоял.
-Где мы уже? – с пугливой мистической таинственностью прошептала Софья, оглядывая неизвестный перрон.
-Похоже, состав переформировывают. Пойду, посмотрю. А вы, барышня, останетесь здесь! – обратился он к маленькой каторжнице. – И без глупости у меня! – Не разводя слова с делами, он приковал наручники Софьи к перилам сидения. - Присмотри за ней, Данилыч.
-Слушас-с-с-с, ваш-ш-сиятс-в-в-в-о, - паясничая взяв под кителёк,  отрапортовал солдат, не забыв при этом незаметно презрительно плюнуть в след «с-с-с-в-о-му-сият-с-в-в-в-у».
  Пока офицер, ходивший на самом деле, чтобы немного опорожнить свой застойный после «хвислятины» мочевой пузырь, солдатский конвоир не спускал с Софьи глаз, как будто она и в правду могла вывернуться из наручников и кинуться в бегство.
  «Почему он так на меня смотрит? Ах, какой отвратительный тип. Как мне надоел этот глупый мужик! И все же, почему он так смотрит на меня? Что он нашел во мне, чтобы так смотреть на меня? А что если?! Нет, этого не может быть!» - Ах! – вырвалось восклицание из Софьи, и она тут же инстинктивно зажала рот ладонью. – « А что если это её товарищи?! Ведь и Вера, там, на перроне…говорила. Нет, нет, нет …Не факт!» -Нельзя было даже думать об этом, ведь у неё не было никаких, ровным счётом никаких доказательств, что этот страшный мужик послан её товарищами. Зачем тогда он плюнул в след этому противному «господарику», то есть сделал то, что так страстно хотелось сделать ей? Все сходится! Но все же нужно было проверить эту версию.
  Дождавшись, когда шаги офицера затихли совсем, она слегка подмигнула мужику. Реакции не последовало никакой, или же мужик сделал вид, что не заметил этого её неуловимого манящего движения, она подмигнула ему ещё и ещё, теперь уже недвусмысленно. Суровый мужик как-то странно задергал носом, по видимому эти «подмигивания» были ему неприятны, они ошарашивали его, он не знал, как на них реагировать, чтобы уж «добить» мужика наверняка и убедиться до конца в своей неправоте, Софья чуть высунула язычок и слегка поводила им по верхней губе – никакой пошлости, о которой вы подумали – это всего лишь был тайный, невербальный сигнал «землевольцев», о котором знала только верхушка Комитета. Мужик нервно вскочил, как ошпаренный и предупредительно наставив на неё винтовку
-Слышь, ты,  не балуй, девка!
 Софья безжизненно вдавилась в скамью.
-Так-то! Ишь ты, немецкие штуки на мне испытывать! Сиди уж у меня смирно, оторва каторжная!
  Грязное ругательство болезненно ударило по нервам Софьи, и, сжавшись в комок, она застыла, единственно никак не сумев понять, причем тут «немецкие штуки» и собственно «немцы». Через некоторое время вернулся сам офицер, который принес ещё пару бутылок теперь уже не «хвислятины», а настоящей русской водки – будет чем согреться в далеком пути в Олонец.
-Чудов. Поезд переформировывают. Стоянка два часа, - весело отрапортовал он (по-видимому, уже маленько успев принять на грудь).
-Неплохо было бы поразмяться, - аппетитно косясь на шкалики, замечает мужик. Сказано-сделано.

   Новгородцы, как всякий не избалованный суровой природой северный народ, – людишки ушлые. Никогда не упустят возможность подзаработать. Что ни попадись им под руку – всё превращают в легкий барыш. Вот и сейчас маленькая вокзальная площадь возле аккуратного, новенького с иголочки жёлтенького вокзала, там, где на расформировку останавливаются из столицы приходящие поезда, превращена в небольшую базарную площадь, где торгуют всем и вся.
-Пирожки!!! Пирожки горячие!!! С жару с пылу!!! С рыбой - творогом, капустой, с мясом к мясопустной!!!
-Творог, свежий творог!!! Сметанка-сметановна!!! Молоко!!! Вчера доилось – сегодня пригодилось!!! Не желаете творожка, господин?! Для себя и для девочки?! Вчера доилось…
-Пшла прочь, - отгоняя назойливую торговку, сердито бурчит офицер. – Девочке, нашли тоже мне  девочку!
-Леденчики, медовые – мятные, петушки-медвежата, за копейичны деньжата. Господин, господин, купите для дочки хоть леденёчки.
-Ах ты, мать вашу, ну что с вами поделать, -  сдавшись, «раздобренный» столь незатейливой рекламой офицер достает из кармана 5 медных копеек и покупает Софье большого сахарного петушка. – Сюсюкай, «доченька», чтоб тебя! – Софья фыркает от смеха, а неутомимый торговец, радостный покупке, с ужасающим тянущем новгородским говором прибаукивает:
-Правильно. Будешь ты папашу слушать – будешь леденочки кушать. – Теперь уже мужик-конвойный, задрав бороду, громко хохочет. А торговцы, увидев, что сей важный господин наконец-то «разговелся» кошельком, всем скопом накидываются на него.
-Клюковка, клюковка сахаренькая, в дорожку! Так-то прям и тает во рту!
-Не надо, бабка!
-Ну, тогда грибочки сушеные! Все белёсенькие, для супчика. Как на подбор. Сама собирала.
-Говорю не надо, отвали!
-Пирожочки –кулебяки! – кричит подскочивший мужик-разносчик.
-Пожалуй, возьмем! Данилыч, тащи сюда сумку! Будем складывать! Эх, гулять, так гулять! – с мужицкой залихватством махнув рукой, восклицает «граф», и, вздохнув, добавляет: – Напосашок! - Софья с удовольствием уплетает мягкое, ещё теплое тело капустного пирога.
-Хвас, квыслынький.
-Давай и хвасца! Да не сучи руками, прольёшь больше! Берем всё!
-Сало! Сало! Сами поросёночка кормили, как родного сына! Чистый младенчик!  Если не верите…возьмите пробу, господин, попробуйте! Ах, что за поросёночек! – маленький лысый  торговец, сам похожий на свинью, сует белый срезок в лицо Нелюбова прямо на кончике длинного ножа.
-Аккуратнее, болван, глаза выткнешь!
-Ну, как?
-Берём!
-Конфекты!!! Конфекты для маленькой барышни! – подбегает бойкая молодайка, но, заметив кандалы на Софье, тут же в страхе отскакивает, как от прокаженных.
  Всё, загрузились. Еле отбившись от торговцев, вся троица сидит в небольшом вокзальном трактире. Ещё час до отправки. Конвойный солдат-мужик и офицер заказали шкалик и о чем-то бойко разговаривают, потыкивая вилками в прокисшие оливки. Софья не слышит их. Сося свой леденец, она словно поглощена в прострацию.
 
  Слышится первый гудок…Паровоз, словно чудовищный Молох, набирает мехи, уже дышит своим железным чревом…
«Вот и всё, конец!»

  Душное купе вагона, все тот же душный, пропитанный заспанным потом  вагонный отсек для порции живого человеческого мяса, словно готовый двигаться гроб для живой ещё покойницы. Что-то невыносимо-тягучее поднимается в Софье. Ей хочется убить себя, чтобы только не видеть своих конвоиров, этот шумный вокзал, это серое небо, этот готовый разразиться осенним серым дождем день, эти истеричные крики торговцев за окном.
-Рыба, рыба сушеная!

 Слышится третий гудок.  И этот последний гудок, ударив словно молот по наковальне,  породил в Софье до селе невиданные силы. «Сейчас или никогда», - скомандовал в её голове невидимый голос.
-Мне нужно в туалет, - тихо говорит она.
-Куды?! Поезд сейчас отправляется! – замахал на неё руками «штык».
-Мне очень нужно!
-Не положено! – предупреждающе цыкнул на неё штык. – Сиди и жди, пока поезд не тронется!
-Что опять? - недовольно проворчал офицер,  деловито располагая купленную на базарчике добычу.
-Да, вот, просятся в сортир. Говорит, что очень нужно.
-Нужно, так пойдем. Эх, устал я от вас, - граф тяжело  вздыхает, одевает на Софью наручники и ведет в «камбуз»*.

  Сортир оказался закрыт. Софье и её конвоиру ещё минут с пять пришлось бегать по вагону, разыскивая дежурного проводника. Как и оказалось, он был там, где и должен быть - в тамбуре, закрывал двери служебного вагона перед отправлением поезда.
-Вы что! Не положено! - как и солдат заворчал проводник, замахав руками. – Не видите, поезд отправляется!
-Но барышне очень нужно, - настаивал офицер.
-Ну, что с вами делать! Хорошо, вот ключи! Только мигом!
-Мигом не получится, - переминаясь с ноги на ногу, замечает проводнику Софья, стыдливо потупясь и чуть неловко наклоняя заплаточенную голову,  при этом глядя на конвоира невинными глазами просящего ребенка.
-Уф, уж мне твои пироги-твороги! Разве можно столько жрать, а ещё барышня!


-Мне это делать при вас? – спросила Софья, когда конвойный старательно пытается протиснуться вместе с ней в тесный вагонный "гальюн".
-Здесь не Институты благородных девиц, барышня, а каторга! Давай быстрей! Не смотрю! – сделал одолжение «господарик».
-Но мне нужно сменить бельё. Снимите, пожалуйста, наручники, -   со спокойной настойчивость говорит Соня.
-Ох, уж эти бабы, вечно со своими усложнениями! – злобно ворчит понявший всё офицер, отстегивая наручник. – Хорошо, я буду за дверью! Только по-быстрому!
 
  «Сейчас или никогда!»…
  Мозг работает как часы. Первое, что увидела Софья – это щеколда. Крохотная, вражевшая в хлипкую дверцу щеколда. Её она заприметила ещё тогда, когда её вели в вагон – дверь туалетной комнаты была случайно открыта. Едва заметным движением маленьких, розовых пальчиков она не без труда задвинула хлюпкую, ржавую задвижку, заперев себя изнутри. В вонючем офицерском сортире стоял только мужской писсуар, но Софья даже не обратила внимания на сие маленькое неудобное обстоятельство: собственно то, что служебный туалет предназначался, мягко говоря, «не для девочек», а для мужчин, взрослых мужчин, офицеров, дворян, ведь меньше всего он интересовал её теперь по непосредственному назначению.
  Она решилась на побег. Она была готова на всё! Но как? Через окно? Крепкие, деревянные ставни, во избежание нескромных взглядов, были наглухо забиты могучими гвоздями, так, что отодрать мощные доски женскими, слабыми ручонками Софьи нельзя было и думать. Оставалось одно – форточка. Да, с её маленькой комплекцией ребёнка она вполне могла бы протиснуться даже в неё. Нужно было только выбить толстое стекло… Но чем? Тут её внимание привлек бак для воды, тот самый бак, который служил для смывания нечистот, тот  самый бак, из которого брали питьевую воду для самовара, но не сам бак – (свернуть это чугунное чудовище, намертво приваренное и прикрашенное к стене вагона, не представлялось никакой возможности), а его отстающая, чугунная крышка.
  Послышался последний длинный гудок. Поезд охнул, качнул и …тронулся. Больше Софья не колебалась ни секунды, сорвав чугунную крышку прямо с краном водокачки, она и изо всей силы метнула тяжелый диск в форточку. Удар. Оглушительный звук бьющегося стекла. Крышка с грохотом вылетела наружу. Осколки, свистнув в ушах, рассыпались дождем, но Софья успела закрыть от них лицо руками.
 
-Что творишь там, сук-а-а-а-а-а-а!!!

  Свистки городового снаружи. В дверь ломились изнутри. Хлипкая щеколда, отплясывая канкан, вот-вот готова была выскочить из гнезда под мощным напором сильных рук. Но Софья, не обращая ни на что внимание, набросила мягкий платок на режущий край стекла и, с ледяным спокойствием встав на бак, выкинула узелок, перевесилась через железный подрамник и… Поезд уже набирал ход, как в следующий же момент стал со скрежетом тормозить. Конвойный солдат догадался рвануть на стоп-кран. Искры полетели из-под тормозной колодки.
  Нелюбов успел схватить Софью за ноги, в тот самый решающий момент, когда резкий тормоз стоп крана, дернув внезапной остановкой, буквально перекинул  её вперед, оставив в руках офицера лишь тюремные чуни беглянки.
-Вот су-у-у-у-к-а-а!

  Упав на крупную гранитную гальку насыпи затылком, Софья на миг потеряла сознание, но в тот же момент опомнилась, и, почти автоматически схватив валявшийся в нескольких метрах  узелок, бросилась в бегство в одних чулках.
-Ушла!!!
-Держи её!!! – Софья бросилась под колеса поезда, и, проворно перекатившись, оказалась на другой стороне.
-Где она!!!
-Перелезла! Вон, вон, бежит!!!
-Слышь, а то случайно не ваша каторжная улепётывает? – с глупейшей улыбкой поинтересовался любопытный проводник, указывая пальцем на убегавшую по платформе маленькую фигурку Сони, но Нелюбов, уже не слушая его, буквально вытолкнул его из дверей, так что нерасторопный проводник  вылетел носом прямо о платформу.
-Стой!!! – Софья слышала за собой свистки городового, но только прибавила ходу. Беглянка не ждала пощады… смерть предпочитая тюрьме.
  Она вырвалась на платформу. Расталкивая толпу, налетая, сбивая торговцев с ног, отчаянно просыпая товар, словно змейка протискиваясь своим маленьким телом сквозь людей…
  Офицер прицелился. Револьвер дал три глухих щелчка.
-Вот, чёрт!!! – вспомнив, что револьвер не заряжен, офицер в отчаянии отшвырнул его в сторону, так что тот разлетелся на части. – Стреляй!!! – заорал на  подбежавшего с винтовкой солдата. – Стреляй, уйдёт!!!
-Да, как же ш, не можно, тут же ш люди!  – замялся солдат. - Невинных уложим.
-Стреляй, сволочь!!!  Ах, мать твою, уходит!!! - с этими словами Нелюбов стал вырывать винтовку у солдата.
-Побойтесь бога, Иван Иваныч, тут люди! – Между конвойными завязалась отчаянная борьба. Видя, что с солдатом «спорить» было бесполезно, офицер оставил его и сам бросился в погоню.
 У неё было два выбора, либо свобода, либо смерть. Она боролась за первое, чтобы избежать второго. Как и всякое живое существо, она боролась за жизнь. И это отчаянная борьба придавала ей сил.

  Но силы эти были слишком неравны. Потомок графского рода бегал слишком хорошо, даже в кавалергардских сапогах, а босые ножки Софьи то и дело налетали на острую гальку, заставляя её спотыкаться, падать, подниматься и вновь отчаянно бежать, к тому же её неудобная арестантская юбка все время путалась в ногах…
  Оглушительный гудок паровоза раздался над её ухом. Это шёл встречный поезд. Софья оглянулась и прямо перед собой увидела перекошенное злобой лицо офицера. Западня закрывалась...
-Тебе не уйти от меня, сдавайся, - задыхаясь от бега, прошипел офицер, протягивая Софье наручник. - Даю слово дворянина, наказывать не стану!
   Гудя, красный двуглавый орел отчаянно приближался. Там была возможная свобода или смерть, здесь только смерть. Софья выбрала шанс!
 Она тихо улыбнулась, отрицательно покачала головой и, чуть попятившись спиной, - бросилась наперерез идущему на неё поезду! Офицер хотел было кинулся за ней, но подбежавший конвойный «штык» буквально свалил его на землю.
-Куды-ы-ы-ы, барин, шо, жить надоело!!! – но обезумевший в раже погони «барин», ударив солдата в челюсть, выхватил винтовку и выстрелил в след убегавший. Промчавшийся Молох паровоза поглотил дымом сцену трагедии.
  Последнее, что помнила Софья – это, пронзительный свисток пара, перекошенное от ужаса лицо машиниста, словно в замедленном кошмаре отчаянно летящего на неё красного двуглавого орла на носовой части паровозного котла. Потом что-то толкнуло её в спину, обожгло бок, и она вылетела вперед, словно беспомощная, тряпичная кукла покатившись с насыпи. Она очнулась уже перепачканная в саже, траве, и по мерному стуку колес у себя над головой поняла, что спасена!
   Заметив недалеко заросшее кустами болотце, она бросилась туда…


-Ушла, ушла, гадина!!! – отчаянный вопль Нелюбова огласил всю округу.
-Видно, избавил Господь от греха. – Солдат, облегченно выдохнув, широко перекрестился. К месту происшествия стала стекаться любопытная толпа.
-Что, что случилось?
-Да говорят, девочка под поезд попала.
-А кто видел-то?
-Что?
-Что  попала.
-Да вон, бежала. Торопилась будто.
-Да нет, никакая не девочка, каторжница сбежала. Вон и жандармы то здесь.
-Смотрите, кровь, - заметил кто-то.
-И тут, и тут…
-А где же само тело?
-А шут его знает, унесло, наверное.

-Ну вот,  теперь-то ты от меня не уйдешь, - сжав кулаки, прошипел про себя Нелюбов.
-Не волнуйтесь, барин. По кровавым следам то мы быстро отыщем нашу беглую, - дрожащим от нервного напряжения голосом старался поддержать Нелюбова солдат-мужик. – Знамо, подранок далеко не уйдет. А не найдем, так «тело» уж давно разметало.
 
   А «тело» уж бежало болотами, стараясь придерживаться редких кустарников. Знала беглянка – из-за воды собаки сюда не доберутся. За леском показались ржавые ограды старого погоста. «Потерпеть ещё немножко», - уговаривала себя Софья, а сама чувствовала, как ноги предательски тяжелеют, хлюпая в болотной жиже, как в глазах темнело и летают назойливые светящиеся мушки. Ранена в бок была, да не знала на сколько. Рану рукой зажала. А кровь: кап-кап, кап да кап вместе с силами-то уходит. «Добреду, да и лягу на опушке, отдохнуть», - подбадривая себя, думала Софья. Только бы добраться.
  Могилы «беспризорников» хлипкими, обветшавшими крестами «украшенные» поскакали по кочкам. «Всё, не могу больше. Вот тут –то и лягу». Софья не думала о погоне, лишь глазами умирающего зверька смотрела на качавшиеся, пожелтевшие верхушки берёз. «Вот она, вечность-то! И всё-таки, как глупо-то, глупо-то как всё! Как не хочется умирать!»
  Хлебнув ржавой болотной водички, опомнилась. В глазах чуть просветлело. Софья приподняла холстину рубашку и увидела рану, будто кто ножом полоснул. «Задел, значит, гад. Не промахнулся, «в-а-а-а-ш-с-во граф»», - с грустной усмешкой заметила она про себя. Оборвав с рукава рубахи лоскут, зажала им рану. Ноги были избиты в кровь. Софья сняла юбку и, разорвав хлипкую шерстяную ткань напополам, обмотала ей ступни наподобие онучей. Теперь, кое -как, но идти можно. Взмокший пирожок, да недососанный леденец, найденные в узелке, силы придали, избавив от противного головокружения.
  Она ещё долго шла по старому, полузатопленному заброшенному лесному кладбищу, путаясь в могилах, спотыкаясь об  неудобно положенные, заросшие мхом и дикой кислянкой*, покрытые опадицей могильные плиты, пока не набрела на часовенку. Рядом с ней стояла кладбищенская сторожка, служившая так же мертвецкой и одновременно складом сена для скота. Страх совершенно оставил Софью. Не до него. Дотащившись до сеновала, она безжизненным кулем рухнула в душистую сухую траву. Упругий осенний дождь забарабанил по крыше сторожки, и в темном сарае стало совсем уютно. Смоляной запах свеже струганных еловых гробов, смешанный с запахом душистого травостоя, наполнили её воспаленную голову приятной тяжестью, и, зарывшись в теплое сено, она уснула, забыв обо всем…

  Ей снилась мать. Как и в детстве она дула на шишку на её большом выпуклом лбе, укачивая, приговаривала:
-У кошки боли, у собачки боли, а Софьюшки-детушки заживи. И боль действительно уходила, растворяясь в приятном покалывании. – Мать целовала ушибленное место и фыркала, как лошадь. Как забавно, мама фыркала, как лошадь, хотя Софья раньше никогда не замечала этого за матерью.
  Софья открыла залепленные воспаленным гноем глаза и увидела белую лошадь, которая трогая длинными губами, фыркая, норовясь облизнуть её стриженную голову. «Это гротеск, бред, наверное, я умираю», - подумала она и вспомнила, что по славянским поверьям увидеть одинокую, белую лошадь – к смерти. Сил встать больше не было, и она решила не шевелиться, отдавшись этому непонятному, но столь убедительному бреду.
  Софья снова заснула, но ужасающе противный бабий визг разбудил её.
-…Чертёнок, да говорю же, лежит, чумазый такой! – только могла разобрать Софья, но поняла, что говорят о ней.
- Отойди ка, матушка, сейчас проверим, что за чертёнок к нам пожаловал, - послышался грубый мужской голос.
  Софья почувствовала, как что-то острое впилось в её грудь. Это были вилы.
-А ну, вставай, кто ты там есть! – рявкнул на неё всё тот же грубый голос.
Софья невольно подчинилась, приподняв из сена взлохмаченную голову.
-Мать моя Богородица, малой! – схватилась за голову полная женщина в платке.
-А ну, сказывай, как сюда попал?
-Не казните, дяденька, - стараясь подражать говору неграмотного крестьянского «малого», придать своему голосу как можно более скрипящее мальчишеское звучание, заговорила Софья, - от обоза отстал. Обокрали-обобрали сыроту!
-Какого обоза?! Нетути отродысь тут  никаких обозов! – Софья оглянулась, будто и в самом деле, ища обозы, которых «нетути отродысь». Белая лошадь, тоже была; только что отпряженная из саней, стояла тут же и все так же фыркала, жуя солому. «Не бред, уже хорошо», - облегченно вздохнула Софья, но мужик с вилами ещё больше «навострился»…. – А ну, матушка, неси сюда ружьё, сейчас мы вытравим этого ворёнка из гнезда.
-Ах, Господи! – всплеснув руками, запричитала попадья. – Какой же ш это чертёнок, не чертенок вовсе,  у него и крест есть. Помилуй его, батенька, малец совсем!
  В сторожку вошел поп.
-Что тут у вас?
-Да вот, воришка забрался.
-Воришка?! Да тут и украсть нечего, окромя гробов да сена. Побойся бога, да убери вилы, Петрович. Слезай, божья душа!
  Повинуясь ласковому слову попа, Софья спрыгнула с сеновала, все ещё с опаской косясь на сторожа, что так страстно хотел «угостить» её вилами.
-Мальчишка, говоришь, - хитро прищурив глаза, заметил поп.
-Из Владимирских мы, - хныкая, продолжила свою сказку Софья, - батяню то мого в прошлом году на недоимках повязали в Сибирь, а мамаша, почитай, как с пяток лет померла, вот я и пошел в город на заработки, дядька то мой два года уж как в Питере халтурит, вот меня выписал в помощники. Да вот, не дошёл … в дороге избили-обобрали сироту, в чём есть, так и вырвался. Не погубите, Христа ради, батюшка! Нычиго не крал! Видит бог, не крал! – стуча в себя кулаками в грудь и смачно перекрестившись огромным показным крестом, Софья кинулась попу в колени.
-Ладно, ладно, встань. Пойдем. Матушка, приготовь ка нашему малому чистое бельё, да выпари хорошенько в баньке. И собери вечерить, чего бог послал, бедняжка, видать, проголодался…

10 минут до этого…
   Местный настоятель Богоявленской церкви отец Никодим, человек ещё не старый, живший близ кладбищенской скудельницы со своей женой, бездетной, бессмысленно полневшей попадьёй, возвращался с вечерней в запряженной тощей, белой клячей Дон Кихота  служебной двуколке, когда встретил двух в жандармском у своих ворот.
-Что угодно, господа?
-Беглую, каторжную ищем! Не видели?! С поезда сбежала! Должно быть, сюда побегла! Больше некуда!
-Не сужу, не вмешиваюсь, не осуждаю! – учтиво поклонившись жандармам, священник сделал предупредительный жест окончания разговора, благочестиво сложив руки под рясой.
-Но всё же, если увидите…
-Прошу прощения господа, я же сказал - ничем не могу помочь. Дело Церкви спасать души грешников, а не вмешиваться в дела мирские…

-Вот урод бородатый! – с досады хлестнув себя ногайкой по бедру, воскликнул Нелюбов, когда «экипаж» священника скрылся за поворотом часовни. – Будет молчать, даже если его в кандалах станут отправлять в Сибирь.
-На то они и попы  - тайна исповеди, - поправляя ушибленную челюсть, со вздохом заметил солдат.
-И всё же эта зараза тут, не могла она далеко уйти! Эх, собаку бы сюда! Тогда бы мы её живо вычерпали…

   Баня уже жарко топилась вкусным берёзовым паром, когда матушка пригласила «мальчонку» войти. Оставшись одна возле пылающей печи, Софья разделась донага и стала осматривать себя. Израненное, избитое тело ныло невыносимо, особенно та рана на боку, которая, раздувшись, пульсировала, доставляя Софье невыносимые страдания. Как могла Софья промыла себе раны, наложив свежие повязки из принесенных попадьей чистых тряпиц, и стала облачаться в принесенные ей мужские порты.
  И всё же, что-то не так было в этом пухленьком большелобом мальчонке, что по первоначалу так перепугал её, представ перед ней чумазым чертёнком.  Что-то отчаянно притворное, чего она никак не могла уловить сразу, но что, так сбивая с толку, пугало её. Своим женским чутьем матушка почувствовала эту странность в его движениях, в его нежных пухлых губках и этой младенческой складочкой под нежной шеей, в которой из-за пухлоты совершенно не было видно мужского яблока…
 «А что если?» Поддавшись греху любопытства, довольно грузная женщина взобралась на водосливную бочку и заглянула в  крохотное оконце предбанника…
 Софья, одев порты, начала уже натягивать через голову рубашку, обнажив две большие, белые с розовыми сосками груди…когда…

-Девица! – с ужасом громко прошептала попадья, закрыв рот ладонью, и тут же, потеряв равновесие, с грохотом обрушилась с бочки…

…когда в оконце она увидела с вытаращенными  глазами жирное лицо попадьи, а вслед за тем сокрушительный грохот снаружи…она поняла, что разоблачена!

-Девица, батюшка, как есть, говорю тебе, девица! Вот те крест! – чуть не таща батюшку за рукав рясы к бане, размахивая руками, кричала ему матушка. - Как тебя своими глазами видела…эти…эти её, как их, - немного застеснявшись, тем не менее для наглядности демонстрации греховного женского предмета матушка чуть приподняла свое увесистое хозяйство и показательно обрушила его вниз.
-Перси. Что же, давай посмотрим, что у нас там, - зевнув, и, по-видимому, никуда не спеша, безразлично ответил отец Никодим, чье невозмутимое спокойствие в подобном ужасающем происшествии так  поразило матушку.

-Сбежала! - всплеснула руками попадья, когда увидела широко раскрытую скрипящую на ветру дверь бани.
-И сапоги мои прихватила, зараза, - всплюнув ядом, заметил сторож.
-Что же, видно  Господь обязал!
-Но сапоги то, новые были, ваше священство сам мне только вчера подарил.
-Эх, Петрович, Петрович, не о том ты заботишься, о душе надо. А сапоги я тебе свои отдам, что намедни у купца купил, ибо как сказано в Писании: «Принудившего тебя снять последнюю рубаху, отдай и преисподнее».
-Что же, - это хорошо, - довольно улыбнувшись гнилыми зубами, заметил сторож. Непонятно, что тут было хорошо: что каторжница всё-таки сбежала или что она «угнала» вместе с собой сапоги, в результате чего попу пришлось «сняв с себя рубаху»  по закону Христову раскошелиться на  «преисподнее».
-Так вы все знали?!
-Эх, матушка, матушка, да об этом весь город гудит, словно улей. Жандармских на станции понагнали! Документы у баб шерстят! Ужасть! Говорят: «Революционерку какую-то сбежавшую ищут. Бунтовала. Будто самого царя убить задумывала». А тут два жандармских у ворот. «Хвать - бать! Не видели – не слыхали?».
-А ты, что, батюшка? – спрашивает побелевшая от страха попадья.
-А что мы, наша дело божье – сторона.

   Возвращаться на станцию было глупо. Софья прекрасно понимала это. Любая неосторожность или опрометчивость могли тут же погубить её. Она решила добраться до соседней станции Волхов, и уже там сесть на поезд, в Петербург.
  Пробиралась ночью, осторожно, перелесками, держась основного пути Николаевской железной дороги, ориентируясь по газовым фонарям полустанков. К утру так и добралась, хотя ноги сбила так, что не чувствовала их.
 И сразу удача! На Сортировочном, близ чугунного моста через могучую Волхов-реку, состав сформировывают, прямо на Питер. В сумерках уже вскочила в последний вагон, да по запаске, пока не увидел дежурный, пробралась на крышу.
  Единственно, что боялась: не упасть бы. Не упала. Это поначалу страшно, трясёт, а потом свыклась. Лишь ветер в ушах посвистывал, да иной раз на поароте паровозная копоть в лицо била. Голову рубахой завязала и ничего!

 Возвращение

Санкт-Петербург. Ночь. Гороховый переулок. Аптека поставщика Его Императорского двора купца Фридландера, более известная нам теперь, как аптека провизора Пеля. Фонарь. Дождь льёт проливной. На улице никого.

  В дверь кованную постучались. За воротами послышалось недовольное ворчание охрипшего дворника.
-Ходят тут. Ну, написано же русским языком. Ночью отпуска нет! Идите в ночную, что на Невском, так нет, всё  одно - сюда прут. Прут и прут. Спать не дают. Что, читать по-русски не умеете. Закрыто!
-Я не за лекарствами, - едва слышно прошептала Софья, чей голос был теперь не громче мышиного писка.
  Чернобородая, заспанная рожа маленького, кряжистого еврея-дворника высунулась из ворот и увидела оборванного мальчонку - нищенку, согнувшейся, несчастной фигуркой мокшего под дождем.
-Вот что, малой, на тебе пять копеек на сайку, да больше тут не собирай. Увижу ещё раз, так и отхожу метлой! Ясно?! Сколько раз говорить, здесь вам не богадельня!
-Ты что, Абрамчик, "Пташечка", не узнал меня разве? Это же я, Софья!
  Глаза дворника невольно вытаращились, будто он увидел маленькое привидение. В изодранном чумазом мальчишке-беспризорнике проступили знакомые черты.
-Ах, ах, божесть ты мой Яхве, - радостно запричитал еврей, выронив метлу, - Сонечка! Гесса! Сара! Ах, ты, божесть мой! Какими судьбами?!
-Не нужно никого будить. Я …я хотела узнать… Андрей Иванович здесь? – чуть слышно, сдавленным голосом спросила она, с ужасом подразумевая отрицательный ответ.
-Так где ш-ыш, ему быть теперь. Болеет. – Софья почувствовала, как от закружившейся от радости головы, начинает терять сознание. От голода и кровопотери ноги обмякли, и она стала медленно опускаться на колени.
-Ах, ты, божешь мой, что делается то! - сплеснул руками дворник, и, подхватив Софью под мышку, повёл.

  Они прошли сквозь мрачный, освещенный одним-единственным тусклым фонарём двор - колодец, обставленный глухими, гулкими стенами соседних домов, и нырнули в неприметное, маленькое двухэтажное, со всех углов буквально задавленное тесными ульями многоквартирников здание аптеки.

  Знакомая крохотная комната обдала её угаром свечей и душным запахом потного мужского тела. За столиком в углу сидел чужой человек, мощными, волевыми движениями растиравший какое-то невыносимо-вонючее снадобье. Его скуласто-чернявый, обезьяний тип пронырого «татарчонка» сразу же раздражил её до бешенства, только за то одно, что это был не ОН.
-Чем могу…, - на миг оторвавшись от работы, тянуче-скрипучим, как у старой бабы, голосом обратился он к вбежавшему оборванному мальчонке.
  Софья более не обратила на неприятного ей мужичонка никакого внимания, потому что в тот же момент увидела его покрытые одеялом  широкие, богатырские плечи, которые, то вздымались, то опускались от его вздохов. Он мирно спал, и, видел, наверное уж вторые сны.
-Простите, вы кто такое? – продолжал гундеть неприятный «черныш», пугливо постреливая на непонятного беспризорника своими колкими, въедливыми татарскими глазёнками.
-Андрей! - Софья бросилась к спящему. Спящий продрал глаза, но, по-видимому, отказывался верить им, бессмысленно хлопая ими, но в следующую секунду «прозрел».
-Софья! Софьюшка!
-Андрюша!
  Счастливые влюбленные  заключили друг друга в жаркие объятия и стали целоваться.
-Я знал, знал, что ты вернёшься! Знал!
-Кто этот человек, Андрей? – неловко высвобождаясь из его грубых, медвежьих мужицких объятий, беспокойно спросила Софья, кивая глазами на неприятного «черныша», который слыша, что говорят о нём, вежливо закашлялся.
-Это наш человек. Надежный товарищ. Халтурин  Степан Николаевич. Халтурит над пилюлями для царя, над теми, что лечат все болезни. Наш химик-самоучка. Работает над усовершенствованной формулой концентрированного динамита. Мечтает превзойти самого Нобеля. Прошу любить и жаловать. Может пригодиться.
-Здрасьсе, - скуластый черныш услужливо, но тем не менее с явным раздражением поклонился. – Ну уж, это ты, и в правду, загнул, Андрей, -  с деланной скромностью, прогундосил  «татарчонок», тем не менее довольно улыбаясь за то, что его похвалили. – Так вы, стало быть, и есть та самая Софья, из-за которой наш Фролёнок стреляться решил? – по – дружески добро засмеялся он, открывая ровный ряд белых зубов.
-Степан!
-Странно, а я представлял вас совсем другой.
-Это какой же? Роковой дамой в черном кринолине и с маленьким дамским пистолетом в сумочке?
-Возможно, - замявшись, ответил Халтурин
-Ах, как это всё-таки неумно…Что же, простите, что с первого шага разочаровала вас… Андрей, - обратилась она к Желябову, - как же так, мы же условились, об этой к квартире должны знать только ты и я!
-Это надежный человек, Софья. Если бы не он, я давно бы уже гнил в Подольской губернии – на местном тюремном кладбище.  Когда я узнал, что тебя арестовали в Одессе и ведут с уголовными в этап, хотел застрелиться, да вот Господь холерой вразумил. Если бы не Халтурин… Ухаживал за мной, чисто мать родная, собой заражением рискуя. В общем, мужик хороший, надёжный, с самим Плехановым знался, да вот разве что идеалами Марксискими не в меру страдает.
-Андрей, ну что ты, в самом деле…Кто, кто, а я то как раз практик, романтик у нас ты.... Ладно, не буду вам мешать, голубки, воркуйте. Вам, наверное, многое нужно сказать друг другу, - чувствуя, что третий лишний, Халтурин вежливо удалился.
-Куда он пошел?
-В Израиль*, к Гельфманам, высыпаться. Да ты не волнуйся за него, Степан у нас – человек неприхотливый, если надо, то и на газетке калачиком выспится. Работяжья закалка….Но как?! Как ты…здесь очутилась?!
-Сбежала, - отчего-то чуть виновато улыбнувшись, радостно выдохнула Софья.
-Как?!
-Очень просто: дождалась, пока конвойные уснули, сняла ботиночки, да и сбежала. Села на встречный поезд, и вот я тут, с тобой!
-Милая, родная моя, Софьюшка, - Желябов снова хотел расцеловать Софью, привлек её к себе за талию….
-А! – вскрикнула от боли Софья.
-Что это?! Тебя ранили?! Ну-ка покажи, что у тебя там…Значит, говоришь, ботиночки сняла, да сбежала…
-Да вот, «салютовали» немножко на дорожку. Пустяки, царапина, заживёт.
-Геся! Степа!
-Не надо, Андрей, прошу.
-Что, что случилось? – кудахча, словно курица, поднялась перепуганная дочь дворника, провизорша - полная, некрасиво раскосая  еврейка лет двадцати пяти, у которой они с вот уж как четыре года за несоразмерно большие деньги снимали столь же несоразмерно жалкий угол на грязном, заваленном углём чердаке. (Но это, как говорится, «за конспирацию»).
-Горячей воды! Мыла! Бинтов! Живо! Соня ранена! Да и позови Степана! Впрочем, нет, не зови его. Толку от него…. Сами управимся!

   Желябов положил Софью на кушетку и стал раздевать, аккуратно стягивая её засаленные паровозной сажей лохмотья, решительно разматывая грязные, кровавые тряпицы. Софье неудобно стало, и, сжавшись в комочек, она пыталась прикрыть обнажившуюся грудь ладонями.
-Ты что, Малыш, стесняешься меня? Зачем, у нас с тобой всё уже было,- словно неразумному ребенку, с отечески ласковой нежностью вразумлял её Желябов.
-Нет, мне просто холодно. Промокла, – неуютно поежилась она. Софье было неприятно упоминание ОБ ЭТОМ, и, потупясь от стыда и смущения, стараясь даже не смотреть ему в глаза, она, подтянув к животу колени, ссутулилась, словно у ней болел живот, виновато отвернулась к стене, лишь бы не видеть, что он смотрит на неё. Ладно, что Геся вернулась. Принесла всё положенное.
-Да рана нехорошая, придётся к врачу. Загноение пошло, - отчаянно интеллигентно гундося, заключила свой вердикт еврейка, сквозь толстые линзы очков пристально рассматривая  вздувшуюся багряную полосу на боку Софьи.
-К какому врачу, Геся?! О чем ты, вообще, говоришь! Какой врач?! Её тут же схватят! Город кишит жандармами, как голова бродяги вшами. Наши со Степкой «парсуны», теперь почитай, на каждом участке висят.
-Что же, попробую сделать, что могу, но последствий не гарантирую. Да, без адского камня тут, пожалуй, не обойдёшься.
-Делайте всё возможное, я за всё уплачу.
-Ах, боже мой, о чём вы говорите, Андрон. Партия и так заплатила за всё сполна. Это благодаря ей наша семья всё ещё имеет аптеку, не то бы давно гнили в «местечке» где-нибудь под Витебском. Что же, помоем рану и начнем, пожалуй. Промедление только ухудшит дело. Хлебни, Соня, так будет легче терпеть боль, - Геся протянула её маленький пузырёк.
-Что это?
-Морфин.
-Нет, спасибо, этого совсем не нужно. Морфин парализует волю. В Саратове я уже наблюдала тяжелых, которым давали морфин, так без него они сходили с ума. Нет, это не для меня. Я буду терпеть, но сохраню рассудок.
-Будет больно. Очень больно.
-Ничего, я сожму зубами подушку и не буду кричать. Я умею терпеть боль.
-Смотрите, я предупреждала. Только, умаляю тебя, не дергайся, а если будет очень больно — лучше кричи.
-Я буду лежать смирно, жгите же!
  Когда ляписный карандаш опустился на пульсирующую рану Софьи, она лишь издала глухой стон, и из её глаз градом посыпались слезы.
-Дави сильнее, Геся. Не бойся, дави! - хрипя в крик,  решительно приказала Софья. Бок покрылся копотью ляписового опала. При виде заживо сжигаемого тела, Желябова затошнило и, не в силах более выносить её страдания, он отвернулся. Слишком уж напомнило это его деревню, когда прямо во дворе мужики опаливали факелами только что зарезанных свиней.
-Вот и всё! Вы прекрасная пациентка, Сонечка, - услышал он утешающий голос еврейки, когда всё окончилось.
-Спасибо, Геся. Но обычно говорят обратное, что нет худшего пациента, чем бывший врач.
-Стало быть, вы приятное исключение, - улыбнулась толстыми еврейскими губами Геся. – Сейчас я принесу вам свою свежую ночнушку. Вам надо поспать.

  Рана больше не нарывала, но щипящая от ожога боль все равно не давала покоя. Чтобы немного отвлечь себя от боли, Софья приподняла голову с его широкой, могучей  груди и стала рассматривать его мирно спящее лицо, с покойницкой величественностью возвышавшееся на подушке. Болезнь оборотила его, обнажив высокие скулы и вытянув и без того немаленький, длинный нос. Теперь он не был похож на разудалого русского купца, с красивым, румяно-полным, бородатым мужицким лицом, каким она знала его всегда, каким полюбила, прежде всего, за его народную простоту, теперь этот почти чуждый ей облик поверженного богатыря всей своей открывшейся страдальческой величественностью напоминал ей мрачного библейского старца или же старозаветного еврейского пророка, что ради веры с само мазохическим наслаждением истребляющего свою плоть в пустыне акридами и диким мёдом. Только борода от болезненной худобы, казалось, стала ещё гуще, и густые, уже тронутые сединой, темно-каштановые власы вытянулись, как у Карла Маркса. Суровые брови сошлись у переносицы, отчего непримиримый его взгляд бунтаря казался ещё более волевым и суровым. Видно было, что ему слишком много пришлось перенести в последнее время. Вся эта мрачность, которую она доселе не знала в нём, ужасно пугала Софью.
-Ты не спишь?– услышала она в тишине комнаты его тяжелый хриплый бас – Болит?.
-Нет, ничего. Всё уже проходит. Бок только горит немного, но так и должно быть после ляписа.
-Бедная. Софьюшка, родненькая моя, - маленькой для такого могучего тела, похожей на медвежью лапку рукой с не-по мужицки холеными ногтями, он гладит её по коротко стриженным волосам. – Ничего, нечего, деточка, не грусти - отрастут. Женский то он волос такой – как ни стриги, он только гуще растёт.
-Как и мы, революционеры, чем больше нас «стригут», тем сильнее мы становимся, - тихо улыбнувшись, подтвердила Софья, целуя его густо заросшую кудрявыми волосами руку.
-Милая, хорошая моя, Софьюшка, как же мне без тебя плохо - то было. Как я винил себя, что не мог помочь тебе. Но что я мог сделать, когда я сам был в бегах! Эти проклятые анархисты-украинофилы в Николаеве перепутали мне все карты. Пришлось оставить Киевских товарищей и бежать в Питер, бежать, как последнему трусу. Вот по дороге животом и разболелся, да хорошо, что меня Халтурин провожал. Это он-то меня и дотащил бесчувственного по адресу, что ты в письме указала. Забился я, значит, как старый медведь издыхать в свою берлогу, да, видно Господь души грешной не принимает, не околел – жиды ртутными настойками  залечили. Когда Яшка-булочник, братец Геси, что дежурить на Московскую дорогу посылал, сообщил, что повели тебя голубку с каторжными, в Олонец ссылать, чуть с ума не сошел. Хотел в раже застрелиться, да от волнения в горячке-то и слёг, револьвера поднять не мог. Вот Стёпка то и предложил, значит, от греха подальше запечатать сей «арсенал» лучше в буханку, да и отослать тебе. Тебе-то нужнее. Я и записку то написал, дескать, используй Софьюшка шанс по своему усмотрению, да не поминай меня лихом, если что не так. Не соображал тогда ничего: равное думаю или конвойного застрелишь или сама застрелишься – всё одно лучше, чем каторга навечная - лишь бы тебя, мою голубку, не мучили…Что, что ты смеёшься, Сонечка, душенька моя? По-твоему, всё это смешно?
-Так, значит, это ты послал мне хлеб? А я-то его отдала!
-Кому отдала, милая?!
-Да беременной бабе. Баба со мной беременная шла, вся изморилась. Вот я и, не глядя, через конвойного и спихнула ей твой каравай!
-Ах, ты, божесть мой Христос Матерь Божья! – всплеснул руками Желябов. – Мой именной револьвер с запискою-то?!
-Её потом по схваткам в больничку отправили. Представляешь, какие рожи будут у этих жандармов, когда в хлебе они обнаружат твой именной револьвер, да записку!
-Говорю же тебе, Софья, не ведал, что творил, борода грешная. Ох-хо-хо! - нервно затеребил окладистую бороду Желябов.
-Ха-ха-ха, Андрей, надеюсь, в записке ты не указал нашего адреса?!
-Коли указал бы, так уже, верно, в предвариловке ночевали.
-Андрюша, мой большой и глупый мальчик…Как же так можно.
-Софьюшка, душа моя ненаглядная! Прости, прости меня, дурня безмозглого! Не думал, что творил! – С этими словами, он, приподнявшись на локтях над Софьей, и, «успокаивающе», стал целовать её детское, измученное болью лицо. В широченной рубахе  Геси (Гессы) одна грудь Софьи выбилась  - он стал страстно целовать её бородатым ртом, покалывая нежную, как атлас белую кожу блондинки.
- Прошу, не нужно этого, Андрей. Я нездорова, - глядя ему в глаза, с тихой серьезностью произнесла она. Не в силах выдержать её законно осуждающего взгляда, он отпрянул, схватился за голову.
-Ты прости, прости меня, Софьюшка. Знаю, что кабель непотребный. Женщины давно не имел …Да ничего с собой поделать не могу, не слушается, нехристь, - он кивнул глазами на вздувшийся под одеялом член.
-Я не в том деле, Андрей. Я о другом теперь… Понимаешь, не могу я больше с тобой! Чувствую, как воровка - словно беру чужое! Словно ворую! Не могу я воровать, Андрюша! Не могу!
-Погоди, это ты сейчас об Ольге Семеновне? О жене моей законной?
  Софья утвердительно кивнула головой. Её большие, светящиеся в темноте глаза наполнились слезами.
-Ах, вот ты о чём! О, если бы ты только знала, как я проклинаю эту мою несчастную женитьбу, как я виню себя за  мою минутную слабость. Но с хохлушками всё слишком быстро: зреют не по возрасту девки. Заигрывать стала гимназисточка, а потом и вовсе предложила себя учителю бесстыжая. Понесла. Мне ничего не говорила. То ли родителя  боялась, то ли меня от него берегла. Хотела ребёночка стравить, к бабке бегала, да побоялась.  Батяня то её, купчик, из местных думских гласных, узнал, когда уж пухнуть стала. Припер меня к стенке. Тюрьмой-каторгой грозился, ежели не женюсь. Знаешь, говорит, как с такими-то у нас в узилище поступают, с теми, что малолетних девочек любят… Да и что мне делать оставалось. Не мог я подлецом быть. Не мог! Пришлось жениться. Вот поп-то ихний и спрашивает: «Не обещался ли, мол, иной невесте?!», а передо мной ты, ангелочек грустный, беленький, словно живая стоишь, и глазками так внимательно смотришь на меня, вот прямо как сейчас, я-то отупелыми зенками глоп-глоп на привидение то твоё: «Не обещался», - сквозь зубы мычу, а у самого –то от греха ноги подкосились. А потом всё, как в тумане. Помню только, Ольга Семеновна долго кольца не могла одеть – палец спух. Рожи их родственников помню – купеческие, толстые, хохляцкие рожи, довольные, сами улыбаются, поздравляют, а за зубы то подшучивают: смотри, дескать, Андрюшка-дурак, рогами то за люстру не зацепись! Осознание ужо опосля пришло.  Первую брачну ночь так и прорыдал, как баба, башкой в стенку тукаясь. Вот так и поступил к ним крепостным без крепости. Во всём виноватый, всем должный. На сахароварне Яхненко, ох, не сладкая мне жизнь выдалась. Батька то её меня все в управляющие свои норовил сплавить. Знамо дело: нет худшего дела, чем у хохла в крепостных быть! Народ рабский, в Польском иге взрожденный, своих рабов не пожалеет. Вскоресть и гимназисточку мою, хохляточку, к весне мальчонкой разрешило, в мою честь Андрейкой крестили, да только стало ещё хуже, чем было. Что не день, то упрек, непутевый, ты, дескать, зятёк,  неработный, семью кормить не умеешь - даром, что хлеб в доме жрёшь, карбонарий беспутный. Каждым куском попрекает, жидёнок. А тут и Ольга Семеновна по родовому расстройству своему истерики стала устраивать: «Не отец ты ему, чисто дядька чужой, сына в глаза видеть не хочешь!» Знамо дело, к подолу хочет прицепить, да от Одесских товарищей отладить. А мальчонка, как есть, весь-то в меня: рыженький, хорошенький, а жалостливый – не могу, сучит ручонками, к тятеньке, знать, просится, признаёт. Из-за него всё бы стерпел, кажись. Нам, бывшим крепостным  мужикам, не привыкать терпеть. Да тут, как назло, ещё свояченица моя Таисья, сестрица жены старшая - девка – перестарок, «усужила»: на рояле то день-деньской: брымз-брымз романсы: «…Кого-то ждущая…Кому-то бывшая.. Кому-то будущая…Сегодня любящая», а сама меж тем как баба подкатываться стала. Позорище, да и только! Бесстыжие они до этого дела, хохлушки-то. Вот и решился я тогда бежать от Содома то от этого домашнего! После, как выкупил-то меня Яхненко из тюрьмы, подвязался я тогда на ферму тестя своего, что в Подольске, имении его, бахчеводом арбузным заделался; думал, что мужицкий труд подлечит, да к осени деньжат на изобилии срублю, общину хотел создать, сам вкалывал, как ломовой, чтоб трудом жарким крестьянским с горю забыться, да только не вышло ничего – с ветру то влажного и погнил арбуз, как есть, видно, високосный год был. Чем с работниками расплачиваться? Да беда не ходит одна – вместо арбузов как раз Николаевское покушение поспело! Газеты орут: хохлы царя убить замыслили! Южное крыло землевольцев объявилось! Понял тогда, что искать меня будут из-за письма то того распроклятого, не забудут,* -  бежать надо. Взглянул я тогда на своего детишку в последний раз: мальчонок лежал потный, разметавшись, видно, давеча крикунчик замучил, чуял бедненький, что не увидит никогда больше своего непутёвого папку. …Поцеловал я его тогда на прощание в лобик его родненький и в чём был - в бега! Хорошо, что ушёл вовремя. Через минуту жандармы как раз и нагрянули. Дачу оцепили. Жену и младенца невинного в заложники взяли. Из домашних никого не выпускали, меня, значит, будто зверя дикого на живца стерегли гады, а я уж тут отлеживался, как медведь издыхающий. Да вот ещё: тесть из-за меня службы лишился, с инфарктом от всех приключений слег, того и гляди семья по миру пойдет.  Вот так-то, Софья, какие мои дела грешные. Погубил я тебя, душенька моя невинная, и сам погиб. Всех погубил своей свадебкой хохлятской весёлою...
-Не надо винить себя Андрей. Прошлого всё равно не вернёшь, а этим сыну не поможешь.
-Сонечка, милая, ангел мой, прошу тебя, не надо о сыне. Больно, ну, очень больно! Душа вон тянется! – для убедительности своих слов Желябов постучал в грудь пухлым кулаком. - Знаешь, каково это, когда мать твою родную, казачку вольную, за пятьсот целковых с грошиком покупают, как животное. Когда тётку твою, барчуки, за затраву  всем скопом насилуют. Когда деда любимого – заступника без вины хлыстуном дерут, а ты стоишь столбом и ни гу-гу - ничем помочь не можешь, только хохочешь с истерики. Так вот оно как дело вышло, Женился я по обязательству на нелюбимой жене, хотел мальчонке имя дать, да дал – преступниково, жене своей молодой Ольге Семёновне юность загубил – презирал, что девку публичную, хотя она того и не заслуживала, добрая баба, только по молодости безвольная, податливая, что олово, меня словно юродивого жалела, когда батяня шибко забижал, да жалость её бабья беспомощная для меня хуже самой горькой окалины была. Ничто так не унижает, как жалость-то бабья. А что я теперь имею: держу в объятиях любимую женщину, и что, что я могу предложить ей – постыдную роль любовницы?
-Не надо так, Андрей! Любовь не может быть постыдной! Вспомни то лето семидесятого – Лето Нашей Любви. Разве то, что произошло между нами, могло быть постыдным? Вспомни наши клятвы! Как клялись мы, что будем вместе навсегда! Нет – нет, я не ревную её к тебе. Наоборот, я благодарна, очень благодарна этой женщине: она дала тебе то, что я никогда не смогла бы дать тебе – ребёнка. Я бесплодна, Андрей, я знаю это. Даже если бы мы и повенчались, я никогда бы не сделала тебя счастливым. Я даже рада, что ты с ней…не женился на уроде.
-Но, Софья, что за слова?
-Не говори ничего теперь, мой миленький, молчи, - тоном не терпящим возражений уверенно произнесла она, наложив тоненькие свои пальчики на его заросший рот. – Не должен ты тогда был знать все обо мне. Да видно время для исповеди пришло. Смерть подпирает Исповедаться я должна перед тобой, Андрюшенька, точно перед попом. Больна я, Андрюшенька….очень больна.  Гипофизарная карликовость. Слышал о таком? Это редкий и страшный порок, при котором ребенок, достигнув определенного возраста, перестает взрослеть. Из-за того, что я часто болела в детстве, мой рост замедлился. К двум годам я вообще  почти практически перестала расти.  И ныне же моё физическое развитие скелета остается таким же, как у  одиннадцати летнего ребенка. Это приговор на всю жизнь. Понимаешь, Андрей, я навсегда останусь в теле маленького подростка, даже когда буду стареть. Скажу больше, я не просто карлик, а непропорциональный карлик: большинство моих органов развиты нормально, как у взрослого человека… у взрослой женщины моего возраста. Это я сейчас милый ангел, младенец, душенька, а когда состарюсь, буду уже не девочкой, а старушкой-девочкой, понимаешь, какая будет тошнотворная и мерзкая картина! Ты бы возненавидел бы тогда меня, Андрей! Хуже, чем свою жену…презирал. Ведь я женщина, а женщине не прощается уродство! Карлики слишком быстро стареют, Андрей….Помни об этом. Ах, как я счастлива, что ты сбежал от меня тогда! Пусть мне, пусть все мне несчастья … снести...что определила природа…не тебе…
-Софьечка, милая, что с тобой? Тебе, верно, нехорошо, ты бредишь, у тебя температура. Лежи... лежи — не говори. Господи заступи и помилуй!
-Нет, нет, Андрюша, я сейчас трезва, как никогда. Я говорю правду, которую всё это время скрывала от тебя. Мне уж двадцать шестой, а я до сих пор регулярно не пачкаюсь по-женски. Я должна тебе признаться, я — не совсем женщина, Андрей, я – урод, вернее, уродец – на всю жизнь изуродованный рахитом ребенок с детским телом и мышлением взрослой женщины. Я всегда знала мой приговор, но надеялась! На чудо по глупости младой надеялась. Думала, что когда начну жить с мужчиной – всё встанет на свои места, я стану, как все, повзрослею. Не вышло. В то Лето Нашей Любви на даче моего отца, в Парголово, я хотела, чтобы ты вошел в меня, глубоко - глубоко, как только мог войти, чтобы потом ни о чем не жалеть, о своем падении, - (Желябов пощупал большой лоб губами, так и есть, огневица!), - я хотела тебя тогда, потому что любила, потому что знала, что ты только мой, и никто другой мне больше не нужен. Но за все надо платить. За любовь тоже! Мне платить…за мою любовь.  Ах, глупо все это и мерзко, что я говорю. Оставь меня, не сейчас, право…Душно! Откройте же окна! Зачем ты отрастил такую бороду. Я не вижу твоего лица. Сейчас же, побрейся! Ах, не надо, не открывайте, там жандармы! Сюда идут! За мной! Прячьтесь!!! Скорее, уберите все нелегальное! Бумаги, везде бумаги! Всех нелегальных!!!
-Лежи, Софьечка, умоляю тебя! Ты больна! Не разговаривай!
-Только мой, Андрюшечка, мой. Мне теперь всё равно. Ты погиб — значит, и я погибла. Софьи Перовской и Андрея Желябова больше нет, не существует. Они умерли, и я счастлива этому маленькому событию, потому что со смертью они оставили свою прошлую жизнь в прошлом. Теперь никто не помешает мне любить тебя, никакие законы, придуманные людьми... Никто больше не отнимет тебя у меня. Родненький, любимый, хороший мой…Лишь бы с тобой, а там и помереть...не страшно...Господи боже мой, что за свинарник вы здесь учинили. Это свинарня, а не динамитная мастерская! Сейчас же уберите свечи, а то все на воздух взлетит! … Какой он динамит из себя? Покажите мне его!
-Гесса!!!
-Ну, что ещё? – нехотя почёсывая лохматую голову, зевнуло скуластое лицо, выглянув из-за двери.
-Вот, бредит!
-Ничего, ничего! Это нормально, с температурой - то зараза из крови быстрее выходит. Сейчас покаплю снотворного – успокоится немного. В поту за ночь то и перегорит.
-Пей, Софьюшка, пей – это лекарство. Поможет.
  Софья отпила два глотка.  Расслабило. Полегчало. Она стала проваливаться мгновенно куда-то глубоко-глубоко и в мягкое. Она не чувствовала ничего, кроме тепла его богатырского тела и биения его гулкого, большого сердца, его… твердого, эрегирующего члена, что с таким сильным упорством упирался  ей в колено. «И как же всё-таки хорошо было бы умереть на груди любимого человека», - улыбаясь, как насосавшийся груди засыпающий младенец, подумала она и…тут же умерла.

 Фаталист поневоле

 Начальник Третьего жандармского отделения Дрентельн Александр Романович сидел в своем роскошно обставленном пыльной мебелью кабинете и что-то, увлечённо вертя в руках, внимательно рассматривал сквозь огромную лупу. Это была пуля – небольшая пуля обычного шестого калибра, тут же пред ним лежал разобранный, вывернутый нутром револьвер, системы Кольт-Вессен, а чуть поодаль громоздилась разломанная краюха белого хлеба, уже застывшая в глухой сухарь.
 «Смерть кровопийцам», - прочел он крохотное клеймо на ободке пули.
-Великолепно, просто великолепно, - мяукающим голосом твердил начальник Третьего отделения себе под нос. –  Просто и логично…- Теперь он поднял и, сжав светло голубые, прозрачные, как у рыбы, подслеповатые и маленькие, как у крота, заплывшие лицевым жиром  старческие глазки, стал усиленно рассматривать под лупой сам револьвер. На рукоятке он обнаружил  в том же витиеватом стиле выгравированная надпись: "Андрею Желябову от его верных  товарищей, на долгую память. Одесса 1878»
 
 Ниже красовался сам значок  народников, состоящий из перекрещивающихся топора, кинжала и пистолета, этих трех необходимых для русского бунта принадлежностей, обрамленных овальной надписью "ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ КОМИТЕТ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ ПАРТИИ", при первым взгляде всем своим видом очень походивший на то, как клеймили свинину первой категории.

-Превосходно! Лучше и быть не может! Ничего глупее эти разбойники не могли и придумать! "Правда, "на вечную" память сюда подошло бы гораздо больше, ибо кто с ружьем придет, тот от ружья и погибнет, но все равно, сей чудом добытый трофей сгодится". В глазах Дрентельна скользнул нехороший азартный огонек, обычно предвещавший жутковатую выходку солдафонской шутки, до которых он был настоящий мостак.  Взяв колокольчик со стола, он позвонил человека. Вошел дежурный жандарм.
-Что угодно, ваш-п-с-с-с-во? -  бегло спросил он, услужливо кивнув головой.
-Позовите мне тех, двоих, ну тех самых,  что не углядели девчонку. Устроим-ка им очную ставку. Посмотрим, чем они будут отвираться эти голубчки.
-Сл-у-у-у-у-ш-а-с-с!

  Через минуту перед ним уже стояли два уже известных нам горе -«героя»: солдат-конвойный «Данилыч» и жандармский офицер, более известный нам теперь как граф Нелюбов-Ецкой. Но куда теперь делась лощёность «графа», этого напомаженного «господарика», чей безупречный гусарский мундир ещё так недавно производил блистательное впечатление. Поход по черногрязью низовых Чудовских болот до неузнаваемости «преобразил» его благородие: теперь это были жалкие, вымокшие лохмотья, один рукав был наполовину оторван, а пуговиц не хватало до половины. Лицо «графа» было забрызгано грязью, а до этого до блеска умащенные помадой усы, свисали на губу издохшей мышью. Шинель солдата, как более приспособленная к длительным походам вещь, пострадала куда меньше, но один сапог ему всё же пришлось оставить в болоте, и на месте его зиял грязный онуч с дыркой, из которой вылезал большой палец с грязным ногтем «в трауре». Они имели вид тех людей, что по очереди вязли в болоте, вытаскивая друг друга.
 И так же по иронии судьбы оба  конвоиров-неудачников   были скованы тем самым наручником, которым до сих пор должна была «пристёгиваться» Софья. Вид у обоих был самый жалкий.
-Свежий кавалер. Федотов. Картина малом. Здравствуй, здравствуй, друг мой Нелюбов, не ожидал, что мы свидимся так скоро, «граф». Ну, рассказывай, что у вас там стряслось с доверенной вам барышней?
-Не, погубите, ваше сиятельство! – вдруг, кинувшись на колени перед Дрентельном, заголосил солдат. (По неволе и графу пришлось пригнуть колени, потому что дюжий солдат был выше его на голову и в полтора раза здоровей весом, но благородная гордость никак не позволяла проделать ему, Нелюбову, то же "упражнение" перед человеком происхождения заведомо ниже себя: потому ему пришлось только смешно перекосившись в сторону скованного напарника, расставить ноги, но он всё равно всё-таки устоял, с суровой насупленностью глядя в глаза начальника, от которого уже не ждал пощады). – Как ведьма в окно выскочила! Нёлюбов-то  в неё бумс-бумс из винтовки, а эта чёртова кукла раз - под поезд кинулась, и … исчезла! Ведьма, ей богу ведьма, ваше сиятельство, вот вам крест! Сам видел! – не уточняя, что же он всё же такое «видел», для убедительности солдат широко и, уже поясничая от страха, смачно перекрестился. - Не губите, ваше благородие, не губите! - слезно продолжал причитать  он, - дома жена, детишки, малые!!! Кто кормить будет!!!– при этом холопски дёргаясь всем телом, он подполз к Дрентельну на коленях и с привычной крепостной покорностью хотел поцеловать пухлую ручку«барина».
-Молчать!!! – заорал на солдата Дрентельн. – Что, Нелюбов, что же ты сегодня такой притихший. Расскажи, расскажи - ка сам, как упустил опальную барышню. Поведай нам свою версию, а мы послушаем.
-Должно быть, сама под поезд попала, - не объясняя ничего, буркнув, сделал вывод «граф», потупив взгляд в землю.
-Замечательно, просто замечательно. Значит, вы, граф, полагаете, что будто бы барышня наша сама, под поезд кинулась. Самоубилась, стало быть, родная…
-Сам сам видел!!! – хлопая по глазам ладонями, орал мужик. – Ведьма, как раз ведьма! Улыбнулась так завлекательно, а сама бух  под поезд – тут-то и след простыл! Нелюбов поймать её хотел, сам чуть сдуру на рельсы не кинулся, да я навалился вовремя - удержал.
-Вы что, оба, за идиота меня держите?!!! Тело, где тогда тело?!
-Но я стрелял в неё! Должно быть, поездом унесло!
-Попал, попал в неё, ваше благородие! – уже радостно засеменил мужик. - Как есть попал, сам кровь видел, да что ей сделается, ведьме!
-Хватит! Молчать! Заткнитесь оба! Поездом унесло, говоришь! Если б поездом, - (лицо благообразного пухлого старичка, вдруг, исказилось гримасой ярости, и начальник Третьего отделения в раздражении схватил подползшего, к нему трясущегося мужика за густые вихры), - то размазало…размазало бы, - ( для убедительности слов Дрентельн стал «мазать» и без того сбитый  нос мужика о край стола), - вот так размазывало бы…вот так…вот так размазало бы…в кровищу размесило…
-Барин, помилуйте!!! – орал избиваемый солдат.
-Оставьте его, я во всем виноват! Я упустил!
-Значит, вы всё-таки признаете, - (нарочито растягивая каждое слово для записи в протокол, Дрентельн брезгливо отер кровь с пальцев об надушенный платок), - что упустив преступницу, то есть, по сути, организовав побег особо опасной террористки, вы тем самым действовали в купе с вашеми приятелями анархистами? – (Протокольные внимательно заносили слова Дрентельна).
-Нет, клянусь, я первый раз увидел эту барышню на вокзале! Если бы я только знал, кто она, я действовал бы куда осмотрительней…- (протокольные занесли и эти слова Нелюбова, которые уже ничего не значили в его оправдание).
-Правильно, если бы, да кабы, то во рту росли грибы…Так вот, граф, пока мы с вами тут так мило беседуем в сим теплом, уютном кабинетике, эти анархисты, враги государевы, хохочут нам прямо лицо. Пристав, прочтите, пожалуйста, записочку. Хотя нет, дайте, я прочту сам сие произведение. Вот она «малявочка», достойная лучшего дамского романа. – И кривляясь, как бы подражая тоненькому девичьему голоску, начальник жандармов прочёл:

Дорогая мамочка, не беспокойся обо мне, со мной всё в порядке. Я бежала из-под стражи и сейчас нахожусь в Питере у надежных друзей. Не ищи меня, я найду тебя сама.

Ваша преданная дочь, Софья Перовская

Подпись, дата, все как положено. Эту записку как раз сегодня утром мы переняли у почтового, который нес её в дом  матери Перовской! Ну, что вы теперь на это скажете, граф?
-Возможно, это подделка. Провокация.
-Мне, кажется, граф, вы забываетесь, где находитесь и с кем говорите!!! Провокация, это как раз те ваши бредни, которые я вынужден тут выслушивать  от вас! Весь этот ваш спектакль с подметными записками и пистолетами! Сколько, сколько вам заплатил граф Перовский, чтобы вы устроили побег его дочери? Сколько?!!!
-Клянусь, я никогда не был с ней знаком, я видел её впервые – на вокзале!
 Хватит, довольно, надоели вы мне оба! Солдата я по крайности прощаю, что ему сделается – мужик, он и есть мужик: отсидит себе недельки две на гауптвахте за неисполнение, да маршбатаком* на Кавказ, а вот с вас Нелюбов у нас будет спрос особый, ведь это же вы упустили девчонку. Придется вам теперь самому топать в ваш Олонец вместо нашей барышни, как государеву преступнику. Знаете, граф, честно сказать, препротивнейшая служба не доверять благородным людям, да делать нечего: я должен исполнить свои государственные обязанности, даже если они противоречат моему желанию.
-Но вы же понимаете, я не виновен! Не в смысле девчонки…в том…в том смысле, что я никак не связан с этой шайкой анархистов, тем более я не посмел бы себе взятку!
-Знаю, граф! Знаю! Со своей стороны не смею заставлять вас оправдываться тут перед собой, не имея явных доказательств, и тем подвергая вашу и мою дворянскую и офицерскую честь излишнему и, более всего, никому ненужному испытанию. Знаю, что не связаны, понимаю, что не могли быть, хотя в свое время ваши дальние родственнички Трубецкие и наделали делов в Декабрьском восстании против отца государя, я всё равно верю вам Нелюбов,  да вот, если бы и хотел,  ничем помочь не могу. Надо мной Государь, Тимашёв. А министр (и это мягко сказано), когда я по долгу службы вынужден был сам сообщить докладной запиской о побеге в Чудово, был очень недоволен столь пренебрежительнейшим отношением моих подчиненных к государственной службе, ведь он сам, получается, пусть косвенно, но своей подписью в приказе о назначении, оказав вам доверие, «отрекомендовал» вас на эту не столь престижную и доходную, сколь ответственную и необходимую государству должность, на которую, кстати, вас, граф, по высокому происхождению вашему никто не обязывал. И что мы имеем теперь, после вашего столь сокрушительного провала элементарнейшего, более того, скажу, СЕКРЕТНОГО   поручения по конвоированию государевой преступницы … Получается, что вы, жандармский офицер, не справились со слабой девчонкой, более того, своим пренебрежением к обязанностям конвойного полицейского, вы опозорили весь Жандармский Корпус, своих товарищей, а, прежде всего меня, как вашего непосредственного начальника, не говоря уже о тех повязанных с вами людях, - (хмыкнув, Дрентельн намекающее кивнул глазами на скорчившегося от боли, стонущего от побоев солдата), - кто должен будет понести  за ваш промах суровое наказание. Да, вот ещё граф, вы теперь конечно считаете меня несправедливым полицейским, цербером, палачом, и это ваше право считать тем, кем вы хотите меня считать, но даже я не столь суров и категоричен, даже как это требует моя пенитенциарная должность. Как добропорядочному христианину, признаться, мне даже жалко вас в вашем падении. Как благородному человеку, дворянину, мне тяжело было бы осознавать, что вы, пусть и по моему невольному распоряжению долга службы, подвергнетесь бесчестью на каторге. Как дворянин дворянину я мог бы дать вам шанс хотя бы отчасти сохранить вам честь и достоинство, предложив вам другой выход.
-Какой?
-В полку я слышал про вас, что вы фаталист.
-К чему вы клоните, господин Дрентельн? Я не понимаю.
-Короче, вы слышали что-нибудь о русской рулетке?
-Вы предлагаете мне застрелиться?
-Не совсем. К тому же, по моему мнению, самоубийство не делает человеку чести уже тем, что само по себе ничего не доказывает. Я не люблю простых решений, граф,  и потому предлагаю вам выбор. Видите, на моем столе револьвер? Так вот, этот самый револьвер принадлежит, вернее, якобы когда-то принадлежал самому главному их организатору шайки террористов, гордо прозывающих себя борцами за освобождение крестьян, их главному пропагандисту, вожаку и идейному вдохновителю  - Желябову, который вот уже полгода, как находится у нас в розыске по Южному делу.  Благодаря таким как вы невнимательным служакам, разгильдяям, ещё до сих пор даром жрущих свой хлеб в рядах нашего секретного корпуса, эти социалисты настолько обнаглели, что посмели безнаказанно подсунуть не какой-нибудь, а именной револьвер в хлеб, который передали уже известной нам особе. Та, по случайности не заметив боевой «начинки» пирога, передала хлеб другой каторжанке - своей товарке по камере. И поверьте, если бы наша барышня, и это повторяю, по чистой случайности не сделала этого, а воспользовалась бы оружием в полной мере, в вашей бестолковой, разгильдяйской башке прибавилось бы ещё шесть, но уже настоящих дырок. И мне, как вашему непосредственному начальнику, было бы куда приятнее сейчас осознавать, что вы, граф и потомственный дворянин Иван Иванович Нелюбов-Ецкой, подобно моему предшественнику, покойному генералу Мезенцеву Николаю Владимировичу, честно приняли свою смерть от рук террористов, чем то, что вы так бестолково провалили секретную операцию полиции. Но я, как новый начальник корпуса, не стану оставлять все, как есть. Я предлагаю вам сделку, Нелюбов. В этом револьвере шесть пуль, при вас я заряжу три из них – одну через одну. Вы приложите его к своему виску и выстрелите. Если вы убьёте себя, то я, как дворянин, даю слово чести, что самолично доложу государю, что в вас стреляли анархисты, и вы честно приняли свою смерть  в бою с нашими врагами, которые в кровавом бою отбили свою соратницу. Если пожелаете того, от самого их главного идейного атамана Желябова. При вскрытии в вашем мозге найдут вот эту самую пулю с сим маленьким, милым клеймом: «Смерть кровопийцам», и все будет доказано – никто не будет сомневаться, что вас убили анархисты, и вы погибли трагической, но благородной гибелью, исполняя свой служебный долг.   Если осечка – то обещаю, тут же отпущу вас на все четыре стороны, посредством своих  связей и возможностей сумев заверить государя, что никакого Иван Иваныча Нелюбова - Ецкого никогда не было и не существовало в нашем департаменте, а всю операцию провалил солдат, которого я к тому времени, в любом случае отправлю на Кавказ. Мужик - быдло, ему всё равно где подыхать. Если вы того пожелаете, вашу судьбу может решить жребий, если нет, то вас ждет верная каторга, унижения и медленная, мучительная гибель труса. В случае быстрой смерти, по крайней мере, у вас будет шанс избавить свое благородное имя от публичного позора – в случае осечки – вы потеряете имя, но получите жизнь. Предупреждаю вас, граф, вы можете отказаться стреляться, тогда я, умыв руки, честно сделаю, что и должен сделать, согласно своему долгу - отправляю вас на каторгу. Решайтесь, Нелюбов, я даю вам шанс спастись, при этом сам рискуя своей честью, карьерой и, быть может, даже свободой. Вы теперь ненавидите меня и недоумеваете, почему бы мне, руководствуясь простым христианским долгом, просто не отпустить бы вас безо всяких  аннексий и контрибуций, простив сердечно, как благородный человек благородного человека, но, увы, мой друг, я, пройдя через столько войн и повидав всякое, не раз, будучи на краю собственной гибели, в конце концов убедившись, что жизнь человеческая не стоит и копейки, тоже стал фаталистом, и в трудных минутах, руководствуясь своей страстной, дворянской офицерской порочностью, что бытует среди нашей молодежи, предпочитаю предоставить свою жизнь жребию, который, кстати, не раз выручал меня из сложнейших затруднений. Если Господь за вас, то пусть он спасёт вас, если нет – то это только подтвердит мою теорию, что за любой проступок рано или поздно придётся платить сполна.
 Всё это время бесконечно длинного монолога, беловласый от седины, полный, благообразный старик, в своем важном, голубом, длиннополом не по росту мундире, своим толстым видом до смешного напоминавший пингвина, словно читая лекцию студентам, монотонно ходил из угла в угол на коротеньких пухлых ножках, заправленных в длинные, скрипучие сапоги, но вот, закончив, начальник Третьего отделения резко развернулся и взглянул в глаза Нелюбову. Граф стоял белый, как полотно, его руки трясло.
-Ну же, граф! Я жду вашего решения!  А долго ждать я не приучен! Считаю до пяти! Раз!
-Хорошо, давайте пистолет, - трясущимися губами прошептал Нелюбов. - Я сделаю, как вы хотите, а там, что будет.
-Я знал, что вы согласитесь на сделку, - довольно хмыкнул Дрентельн. – Что же, как фаталист я уважаю ваш выбор. Но смотрите, граф, если вы задумали, что сможете отправить пулю мне в висок, подобно тому, как это уже проделала Засулич с Треповым, то уверяю, вы глубоко ошибаетесь. Стоит вам только дернуть рукой в не ту сторону, как мои люди тотчас же выпустят в вас полную обойму. Надеюсь, это не входит в ваши планы, граф.
  Нелюбов как будто не слышал Дрентельна. С мертвенным спокойствием он торопливо поднес револьвер к виску, зажмурил глаза, и…выстрелил. Раздался скрежет осечки. Граф упал замертво…без сознания.
-Баба, - вздохнул Дрентельн. – Уберите.

  Оставшись один, начальник Третьего отделения, расположился у камина, подставив посиневшие, вспухшие в венах, раздувшиеся ноги к огню, где уже догорало дело Нелюбова вместе с его протоколом допроса.
«Хорошо», - думал он, вытянувшись в кресле.
  Что касается Нелюбова, он не знал одного: те три пули, что были заправлены в револьвер – тоже были холостыми. А его смерть, настоящая, подлинная смерть с роковым клеймом террористов-народников «Смерть кровопийцам», запечатанная в специальный конверт для улик с государственным сургучом и подписью самого Дрентельна, уже покоились глубоко в недрах архива Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии.

  В местечке под странным названием Форель, что располагается близ старинной Петергофской дороги, на самом её отшибе, возле залива и примыкающему к нему гражданскому городскому кладбищу, располагается большой, вытянутый в форме буквы «П» желтый дом. В нем находится больница для умалишённых.  Недавно туда был доставлен новый постоялец. Он ни с кем не говорит, не общается, и в полном молчании всё время смотрит в пустоту, в одну точку, и не реагирует на всякие раздражители, даже, когда ему подносят горящую лампу к лицу или хлопают в ладоши за спиной. Врачи прозвали сие странное явление новым, модным среди психиаторов новой волны странным латинским словечком - «аутенизм». Из-за его развратной, заразительной болезни, прогрессирующей в нем уже явно, его поместили в отдельную палату, чтобы он не заразил других больных, и носят ему больничную кашу в отдельных плошках. Кто он и откуда - не знает никто. Лишь иногда проскальзывают слухи, что человек этот благородного происхождения, и когда-то даже был графом, но в них почти уже никто не верит. За его содержание платят, но кто – тоже неизвестно…
…Во всяком случае, начальник Третьего отделения сдержал своё слово – Нелюбов, потеряв свое имя, сохранил себе жизнь. Вот только какую. И можно ли назвать это жизнью. Впрочем, это другой вопрос – филосовский.

 Тайная ячейка

 Начальник Третьего отделения не торопился. Он знал, что ловушка, расставленная им, рано или поздно захлопнется. Оставалось только терпеливо ждать.
 Ему некуда было спешить. Да и зачем. Наступали холода. Будучи заядлым охотником, Дрентельн подолгу умел находиться в засаде. К тому же он знал, что с наступлением зимы все животные, начиная с русского мишки, что залегает в своей берлоге на зимнюю спячку сосать лапу, до обыкновенной мышки – полевки, которая с холодами забираясь в дома, превращается в обыкновенную домовую, хозяйственную мышь, забившись в теплый угол, начинают цепенеть, во экономии энергии стараясь свести свою активную жизнедеятельность к нулю.
  За жизнь царя ему тоже не приходилось беспокоиться. Подобного русскому медведю, царь почти всю зиму безвылазно находился в Зимнем, обремененный  не сколько нездоровой женой, сколько  не жалующейся на здоровье любовницей, и долгих поездок, по крайней мере, до весны,  от высочайшей персоны можно было не ожидать.
  Переняв посыльного, он уже знал, где находится анонимная почтовая ячейка, на которую рано или поздно клюнет добыча. Ведь мать террористки написала ей ответ. Более того, безумная графиня Перовская, даже подарила дочери подарок на день рождения: синие бальное платье из натурального шёлка. Оставалось посадить туда своего человека, который будет дежурить в банке с утра до вечера, и ждать, кто придёт за посылкой.
-Ваше пре-в-с-с-с-сво, - вбежал в кабинет дежурный жандарм.
-Ну, - недовольно повернулся Дрентельн. В это время он был сильно занят важным делом – поливал свои любимые фиалки в кабинете.
 -Клюнуло! Мы выследили мальчишку! – задыхаясь от радости, отрапортовал он.
-Докладывайте яснее, поручик.
-Так точно, мы нашли, где живёт наша каторжница Софья Перовская.
-Где же это?
-Тут, рядом, на Гороховом!
-Уф, и «огорошил» же ты меня приятель. Говори толком, вы взяли её?
-Никак нет! Двор проходной, как назло, оказался! Мальчишка-посыльный как нырнул туда – токмо и видели, мы за ними - так пропал без следа, что провалился! Искали, да след простыл! А спросить не с кого – двор, что колода гнилая опарышами заполненная, никто соседей никого не знает. Вот чертёнок –то….
-Ах, мать вашу, разгильдяи-дарможралы, с такими-то сыщиками мы нашу барышню ещё десять лет ловить будем – не словим!
-Двор-то оцепили.
-Так точно, ваш-с-с-с-т-во! – взял под козырёк поручик. – У всех лазов по три жандарма выставили!
-Слава богу, хоть на это мозгов хватило.
-Будем зачищать?!
-Нет, не торопитесь, спугнёте. К ночи обрушимся. Если они там, то мы наверняка выкурим этих гадов!


  Желябову снился сон. Не было ничего того унизительного и страшного, что произошло за эти последние годы. Не было сокрушительного мартовского разгрома съезда «Земли и воли», малодушного оставление товарищей, мучительных и постыдных укрывательств под другим именами, бродяжничества безо всякой цели по грязным, южным малороссийским городам в поисках угла и куска хлеба, неудачного репетиторства с девицами Яхненко, не было этой скандальной хохлятской  женитьбы, рождения ненужного, но такого жалкого сына. Не было ничего – только он и она! Всё было, как тогда в Лето Их Любви 1870.
  Он не сбежал. Он не испугался расправы её отца. Они вместе сбежали с её дачи. И вот, поп уже венчал их:
-Венчается раба божья Софья к рабу божьему Андрею…
  Сон был не цветной, неясный, он даже не видел лиц гостей. Понимал, что только пришли его товарищи – все, даже те, кого он предал по трусости своей, тогда... в марте. Нет, нельзя было теперь вспоминать об этом. Никак нельзя, ведь в этом сне всё было так хорошо, как оно и должно было быть.
  Софья была в наряде невесты, похожая на маленькую фарфоровую куколку, как и положено, с померанцевым венчиком в волосах – символом невинности. Он не видел сейчас её лица – оно было размыто густой фатой, но понимал, что оно было мертво и бело, как снег. Чьи-то руки держали над ними венцы. Он поднял глаза и увидел, что это были не венцы, а  - петли — и заместо свидетеля во фраке держал их палач — в красной рубахе.
 Сон стремительно превращался в кошмар. В следующую секунду петля всё сильнее и сильнее затягивалась вокруг шеи, под тяжестью смертоносного «венца» его облаченное с клоунской вычурностью  в чёрный  фрак грузное тело становилось всё тяжелее и тяжелее, как в детстве, когда дед, желая сделать руки мальца сильнее, заставлял держать на вытянутой руке наполнявшееся из водокачки водой ведро. Он почувствовал, что начал задыхаться, он понял, что должен немедленно вырваться из этого кошмара, закричал, но уже не слышал собственного голоса. И – проснулся. Он увидел Софью, она нянчила ребёнка. Его ребенка. «Вот, посмотри, какая у нас девочка родилась». – Она протянула ему белый свёрток, из которого что-то пищало. Девочка, какая девочка? У нас мальчик. Вернее у меня. У Софьи не может быть детей. Но сердцем он сейчас чувствовал, что это ЕГО ребёнок, что должен взять теплый, фыркающий свёрток на руки. Он взял. Что это? Из свертка показалась пушистая голова. Белый котенок! Громко мяукнув, он, внезапно высвободившись из пелёнок, как гной из прыщика, выпрыгнул ему прямо на грудь и стал царапать когтями живот в области пупа. Он понял, что и это был всё ещё  сон, всё тот же мучительный кошмар, но напиравшая боль, боль от когтей адского котёнка была настоящей, почти невыносимой. Ещё немного – котёнок выпустит его кишки, а его, как назло, парализовало, не может пошевелить и пальцем. Желябов вздрогнул от ужаса, что может умереть, и проснулся.
 Он сразу почувствовал, что что-то мягкое и теплое лежало на его груди, и фыркало в ухо едва уловимым, теплым и влажным дыханием. Котёнок, всё тот же котенок – он уже хотел сбросить эту мерзость со своей груди, когда понял, что это была Софья. Зазябнув своим крохотным, беззащитным тельцем, она уютно устроилась на его груди, словно зимующий зверёк сладко свернувшись калачиком, обняв его своими маленькими детскими ручонками. Только её согнутые,  острые коленочки упирались ему в живот, что вызывало некоторую боль. Детское, худенькое плечико, выбившиеся из-под широкой бумажной рубашки, так трогательно прижималось к его груди, что Желябов невольно всплакнул от умиления.
«Софьечка, невестушка моя невенчанная», - поцеловав её в мягкие волосы, думал он про себя, - «погубил я тебя, касатка моя ненаглядная» - но Софья, спавшая столь чутко, услышала и это едва уловимое прикосновение. Она проснулась, улыбнулась и поцеловала его в заросшую щеку. – Спи, спи, родная, ещё рано.
  За окном падал первый снег. Там было холодно и неуютно, там, в этом враждебном для них, холодном мире, кишевшим жандармами, готовыми схватить их в любой момент. А здесь, в мягкой и тёплой постели, покрытой тяжелой бараньей шкурой, был их маленький рай. Неудобство,  которое обязательно бывает, когда слишком уж все хорошо, составлял лишь храп Халтурина, доносившийся из-за тонкой перегородки, что видел свои первые динамитные  сны.
 
 Ему было страшен её взгляд – взгляд преданной, готовой на всё за хозяина собаки. Более того, ему был неприятен этот взгляд её больших, невинных детских глаз, и он невольно отвернулся, чтобы только не видеть их.
-Всё хорошо, Андрюша. Честное слово, всё хорошо. Через несколько дней я совсем поправлюсь и смогу приступить к работе.
-Я не об этом, Софья.
-Ты думаешь о нас. Конечно, ты думаешь о нас. Нам бы всё равно не удалось бежать, Андрей. Кто-то из дворни донёс отцу о моей связи, ещё до того, как мы решились на побег. Отец…Ты даже не представляешь, насколько жестоким был этот человек. Ты даже представить себе не можешь, чтобы он сделал с тобой, если бы я рассказала ему тогда всю правду! Но я не выдала тебя. Не смогла, потому как любила очень! Так слушай, что произошло потом: под горячую руку папа попался несчастный студентик прыщавенький – учитель моего младшего брата Левушки, что из протекции у нас на вакациях «подъедался».
-Да как же ты могла, невинную душу!
-Кричала. Что не он, кричала. Только папа-то и слушать меня не стал. На конюшне до полусмерти запороли без вины виноватого, волчий билет всучили, да и каблуком под зад из университета. Что стало с парнем – не знаю. Нет, Андрюшенька, пусть лучше мне за все…Это даже хорошо, что мне тогда здорово досталось … Я сама призналась отцу, что больше не девица, что собиралась бежать с любовником, чтобы обвенчаться. Он пришел в ярость и устроил мне экзекуцию.
-Он и тебя порол?! Бил?!  Какой мерзавец!
-Нет, Андрей, нет. Если бы отец просто выпорол бы меня, как последнюю крепостную девку, да, прокляв меня, без копейки выгнал из дома на все четыре стороны, я бы и тогда бросилась моему родителю  в колени и в благодарность стала лобызать ему ступни. Но он поступил хуже, куда хуже. Не таков уж граф Перовский, чтобы ограничиться очевидным. Он устроил мне проверку…по - женски…Для этого он пригласил из города специального врача-гинеколога, заставил раздеться донага, а потом позвал всю дворню, слуг, чтобы … те тоже смотрели…на мой позор. Нет, это невыносимо вспоминать, но я должна, должна сейчас рассказать всё...чтобы потом было легче... После всего уж он запер меня, как позорную дочь, не допуская ко мне ни мать, ни сестру, а ключ в сад забросил. У меня началась истерика. Я не помню сколько я ревела…Потом он объявил, что выдаст меня за первого попавшегося мужика, лишь бы избавиться от своего позора. «Кому дворяночка порченая?! Отдам даром бесприданницу!» - орал.  Вскоре и мужик нашёлся – Максим-Кожник предложение сделал. 
-Кто этот Максим-Кожник?
-О, имеется такой у нас в деревне. Безобразный мужик, полуидиот от рождения, который живёт тем, что берётся за самую мерзкую работу, что только есть  в поместье: покойника ли от чахотки раздутого от гнили омыть, да похоронить, либо кожи язвенные сдубить – всё его, найдет, бывало, дохлу кошку и птицу какую издохшую – чучело смастерит, ему и мой дед, самодур почище отца, бывало, ещё своих любимых борзых, да лошадей издохших доверял зачучливать, он ещё  у нас подвязался – клозеты в поместье чистить. Бывало всё цветочки-веночки мне с кладбища носил, а я по детской глупости-то брала, радовалась, а сама его до смерти боялась: мужик карузлый, весь в прыщах, заросший как леший, да и воняло от него «ремеслом» так, что чуть сознание не теряешь. Мне уже свадебку готовили, попа привели, да спасибо Машеньке - сестрице моей: выкрала у дворецкого ключ запасной, да выпустила горемыку. Я тогда тут же в Питер и сбежала, а на завтра заявление в присутствие написала, что, мол, хочу от родителя своего отдельно-то жить, имею право по совершеннолетию. Свою долю требовала. А он опять воротил уже с полицией, да жить дома принудил. А когда вид на жительство просить стала, он мне сказал: «Отчего бы вам, сударыня, заодно и желтый билет себе не выхлопотать? Чего уж там, церемониться, я помогу!» Видя, что нет толку от родителя моего, опять бежала, уже по-настоящему, в Крым, на дачу, с маменькой..., - (говоря об этом, Софья чуть презрительно усмехнулась над собой).  Суд, да дело – всё тянул отец с ответом. Деньгами делиться не хотел. Матушка тогда из своего, последнего, что от её приданого оставалось, мне в тайне от папа две тысячи выделила, вот я и пошла на Аларчинские  курсы, в учительницы, квартиру эту у Гельфманов прикупила на всякий случай, чтоб угол за спиной Питерский был. Всё надеялась, что после свадьбы мы с тобой сюда переедем. Вот и переехали. - (Она снова улыбнулась). -Окончила с отличием, да диплом не дают: дескать, какая из тебя учителка, сама, поди, в ребёнках ходишь.  Кто такую малявочку слушаться - то будет. Так и сказали. Пришлось в помощницы идти, в Тверскую губернию, в Едименово- деревню дальнюю, богом забытую, на полставки. Днём в не топленном классе преподаешь, а ночью в избе без дров зубами стучишь. Жалования никакого. Хорошо, что мужики помогли – дрова наладили, да продукты за учение их детей таскали, кто булочку, кто яичко подаст – тем  и жила. Любили меня детки-то крестьянские. Бывало зайдешь в класс, увидишь их мордашки весёлые, да и от сердца отходит. Учатся, стараются, не Софьей Львовной, Софьюшкой величают, а я то и не против была, не злобилась за этикет. По ночам не спала: всё о тебе думала, воображала, что у нас такие вот детки родятся. Понимала разумом, что всё ушло, что не вернуть, да невозможно счастье моё мне от рождения болезненного - локти кусала. А каждую ночь ты во сне являлся, и мы с тобой любовью занимались, как одержимые…- Софья, вдруг, резко сменилась в лице и затряслась каким-то частым, нервическим смехом: Помнишь, Андрюша, деревню то нашу, как мы с тобой совокуплялись в лодке и, чуть было, не перевернулись, когда заехали на мельничный водопад? А помнишь, когда мы свалились в стог, чтобы заняться любовью, а это оказалось могила мужика-висельника – вымороченного - неотпетого, которого Максимка – то кожник, наш придурок деревенский, закопал в поле, у овражка? Вот весело-то было! …Помнишь? …- (Испуганный Желябов только кивнул головой)…- А как узнала, что ты женился, - лицо Софьи, вдруг снова сделалось серьезным, - чуть с ума не сошла. Убить себя хотела, да жить из воли заставила.
-Зачем, зачем ты это теперь мне рассказываешь?
-Ты должен все знать обо мне, Андрюша. Ведь теперь мы вместе – навсегда.
-Бедная, бедная моя Сонечка.
-Ты знаешь, не сержусь я на отца больше, простила. А как простила, и самой легче, вдруг, стало. Кстати, от матери ничего-то не слышно?
-Ах, я болван последний, - хлопнул по лбу Желябов. – Как же я забыл. Яша давеча, как вчера принёс весточку. - Он вскочил, достал из-под кровати пакет. Вот, матушка, презентовала. Ко дню рождения.
-Мама, - умилилась Софья. – Что там?
-Платье балетное, синее.
-Не балетное, Андрюшенька, бальное. Ах, мамочка - мамочка, совсем рассудком с горя тронулась – зачем оно мне теперь, беглой-то. Гимназическая форма моя во сто крат милее мне. В ней и скрываться от шпаков хорошо, под ученицу маскируясь. Спасибо Геське, что хоть сберегла, не то бы так голая при вас с Халтуриным ходила. Продать что ли?
-Нет, Софьюшка, зачем. Одень  ка.
-Но это же глупо, Андрей, - смеется она. Желябов впервые видит на её вечно серьезном лице радостную улыбку, и ему становится хорошо. «Сколько же она не улыбалась», - думает он, - « пожалуй, наверное, с того Лета – Лета Их Любви 1870».
-Одень, одень, - настаивает Андрей. – Хочу видеть, какая ты у меня барынька сделаешься. -  Софья, хихикая, одевает. Не по размеру, как всегда в длине и рукавах, платье сидит, как на корове седло, своей вычурной дворянской роскошью рюшей особо контрастируя с её смешно взлохмаченными, по-каторжно выстриженными, но уже чуть начавшими отрастать волосами.
-Ну, нет, это уж слишком, - расстраивается Софья, - продам. Денег-то совсем не хватает.
-Верно, верно, барышня говорит, - вторит ей проснувшийся Халтурин из-за стены. – Два цилиндра готовы, да глицерина «для прикура» купить надо, а стоит он почитай рублей пять за осьмушку. Сущий грабёж!
-Степан!
-Что, Степан! Простите, - кивком головы обращается он к «барышне», входя в комнату за забытыми реактивами. – Он хотел откровенности, и вот я откровенен с вами, а теперь сам же сердится.
-На, грабь, тать! - Желябов с весёлым отчаянием достаёт из загашника последние пять десятирублевых билетов из ещё заначенных у тестя денег  и торжественно вручает их Халтурину. – Больше не проси – всё равно не дам, потому что нет.
-Возьмите и платье, - ласково обращается Софья к Халтурину.
-Нет, барынька, благодарствую, - с клоунадой, откланивается   скуластый "татарчонок"-проскока. – Не нужно. Дам не граблю. Кстати, этот тоже вам. В качестве компенсации от меня, жильца-захребетника вашего. Ботиночки дамские, из поповских голенищ смастерил на досуге, специально для вас, барышня. Примерьте. – Он внезапно достаёт из-за спины пару с мужицкой основательностью грубо выделанных, но крепко по-крестьянски срубленных, надежных ботинка. – Будет вам в чём от жандармов улепётывать.
-Типун тебе на язык, Степан, - вздыхает Желябов, сердито покручивая у виска.  Но Софья уже не слушает их. Она с радостью надевает ботинки, хоть и грубая на вид, топорная работа, однако ножка в них «спит» в колыбельке из кроличьего пуха, того самого последнего, несчастного подопытного аптечного кролика, что они недели две давеча, как в супе уварили, да втроём-то и съели.
-Ну, как? – радуется Халтурин, предвкушая похвалу своей работе.
-Теперь в них и на край света бежать можно! Спасибо, Стива! – Софья чмокает его в щёку, что вызывает у Желябова легкий приступ ревности, выраженный в конвульсивном подергивании заострившегося в черных зарослях бороды носа.
-На сапожника как-то в молодости учился, да вот не доучился - бросил, в плотники пошёл, а вот теперь до высшего разряда дошёл — динамитчик-затерщик, - насмешливо-гордо выпялив грудь, рапортует о своей нелегкой рабочей доле Халтурин.
-Мастер на все руки, нечего сказать, да вот только халтурит больше.
-Ну, в этом  ты не прав, Андрей. Сам-то много наделал, когда пластом с гнёткой  лежал? Бумагу -то чернилами марать каждый может. А вот попробуй руками.
 -Ладно, кончай болтовню, не то поссоримся. Что там у нас на обед?
-Как всегда, чай с сахаром! Бутерброды чернохлебные с луком и маслом, салонина! Для барышни нашей я выпросил у евреев овсянки на молоке, да кофею! С непривычки дворянский желудочек «барыньки» - то нашей нежной может и не вынесть пищи рабоче-крестьянской.
-Степан! – сердито качая головой, осекает едкость Халтурина  Желябов. Он знает, что его друг говорит это не со зла, а только по причине своего врожденного природного язвительного характера, выражавшегося в столь же врожденной неприязни ко всякого рода изнеженным барчукам.
-Всё несу. Геся!
  Через некоторое время раскосая, полная еврейка приносит еду. Как и положено, Желябов и Халтурин по мужицки вкусно лакомятся, поедая тяжелые ломти чёрного хлеба, хрупая луком, зажёвывая жирными ломтями сала и захлебывая все темным чифиром с сахаром вприкуску. Софья, едва отошедшая от температуры, аккуратно кушает кашку чайной ложечкой, с дворянской неторопливостью почти незаметно отправляя её в рот, так, чтобы и помадка не размазалась бы, если бы она была, хотя никакой помадки на её пухлых девичьих губках  нет. Она ест так, как её выдрессировали с детства, с салфетками, держа спину прямо, словно сейчас находится не среди мужиков, а в дворянском собрании и, не торопясь, ест чёрную икру. Кофе она тоже пьёт маленькими неслышными глотками, красиво оттопырив ухоженный маленьким, розовым ноготком мизинчик, что до глубины души бесит Халтурина. Ему хочется подскочить и тот час же отгрызть зубами этот детский, белый мизинчик, только за то, что он есть и имеет право на существование, здесь, в этом суровом, сугубо мужском мире революционеров-народников. «Барынька», - с отвращением глядя на Софью, думает Халтурин, хотя и живёт в квартире этой самой «барыньки» вот уже четвёртый месяц безо всякой платы, за счет «партии», но от этого «одолжения» Софья ему ещё противней, хотя он начинает замечать, что она всё больше начинает нравиться ему, как женщина, и он невольно начинает подчиняться ей, «барыньке», её маленьким, милым, женским капризам. Это последнее обстоятельство заставляет его непреклонное мужское эго ненавидеть и презирать теперь уже себя за свою слабость революционной воли, за то, что в  присутствии маленькой чистоплотной барыньки  ему, взрослому и сильному мужику, до того считающему, что он может и имеет право презирать женский пол за одну только его неспособность к настоящему делу революции,  вольно-невольно приходилось разрушить свой прочно выстроенный в мозгу "революционный целибат". Одно он понимал точно - он начинал влюбляться в неё.  Халтурин вконец запутывается в своих мыслях и… идет работать – растирать селитру. Работа – лучшее лекарство для мужика. К тому же, возясь с парой для «барыньки», он совершенно забросил своё прямое занятие – изготовление динамита.
 
  После трапезы наступает привычное отупение сытостью. Всё как будто успокаивается. Желябов пишет вступительную речь о формировании своего детища - новой партии новой воли - «Народной воли», взамен «воли» старой «земной», чей конец положил мартовский разгром. Софью  Геся перевязала в свежие бинты и заставила ещё день провести её в постели, хотя постельный режим уже ненавистен маленькой революционерке. Облокотившись о мягкий подлокотник диванки, она изучает книгу по взрывному делу: никак не в силах взять в толк, где всё-таки в цилиндре находится анод, а где катод, как бывает трудно барышням сходу определить, где право, а где лево, чтобы, опять-таки, раз и навсегда наконец выяснить для себя движение ненавистного, вертлявого, как французская шлюха, буравчика, по правилу правостороннего движения которого, как назло, неизменно движутся все необходимые для заряда токи. Спросить у Халтурина - засмеёт, даст лишний повод сомневаться в её «профпригодности». Желябов всё равно не знает, начнет философствовать о феминизме и месте женщины в обществе, что всегда оборачивается  ссорой.
 В эту самую секунду, когда в ячейке воцарился покой и слышно, как запоздалая, покрытая плесенью, зимняя муха скребётся за обоями, как сказал бы Толстой, «завязывается веретено разговоров», говорят о многом: об освобождении крестьян, личном духовном воспитании обновленного, лучшего человека, о судьбах России, и о другом  прочем, что так легко сближает людей разных сословий, свято верующих, что только революционной борьбой они обретут светлое послезавтра. Для мыслящих народников эта такая же потребность, как, скажем, по утру высвободить наполненный кишечник в прикроватный горшок.
-…всё, кончились наши разговоры – чтобы нас услышали, нужно действие. Террор и только террор может теперь спасти Россию! Не съездом, а громким убийством царя мы водрузим знамёна нашей новой партии -  «Народ и воля», которая даст, наконец, нашей порабощенной вековым крепостным правом стране Конституцию…- словно на митинге «выступает» Желябов. – Мы повернём Россию на новые рельсы прогресса. Мы уничтожим Романовых - род самодержцев- крепостников! Только с уничтожением презренной крепостной династии мы возродим новую, сильную Россию. Конечно, перед этим нужно созвать Учредительное собрание всех освобожденных сословий, но в самом начале мы должны действовать решительно - полумеры неприемлимы….
-Дожить бы до этого Учредительного собрания, - перебивая Желябова, устало кряхтит вечный скептик и практик Халтурин.
-Доживем! Обязательно доживём, Степан! Главное, чтобы мы сами верили, в то, что делаем.  Что требует от нас Россия сегодня?! – это действие. Декабристы захлебнулись именно от собственного бездействия, в пустой надежде на добрую помощь и сочувствие народа, который, будучи закабаленный крепостниками и политически неграмотный, был ещё не готов к революции. А мы сразу решим всё самым радикальным и действенным методом – террором, убийством царя – главного узурпатора, и тем поставим точку. Нужно выбить вожака, чтобы повернуть всё стадо вспять.
-Декабристов перевесили, и нас перевесят, - разумно замечая, сердито бурчит Халтурин себе под нос, при этом как ни в чем не бывало засыпая в ступку новую партию вонючей селитры.
-А! - Софья вздрогнула и выронила книгу, почувствовав, как что-то непреодолимо страшное, вдруг, внезапно навалилось на неё и сжало сердце, как комок творога.
-Что, что, Софьечка?! - подбегает к ней Желябов. - Тебе нехорошо?!
-Ах, ничего, Андрюша, просто голова слегка закружилась.
-Степан!
-А что я?! Говорю, что думаю. Ведь ты сам ратовал за то, что настоящий революционер должен быть во всём откровенен  со своими товарищами. А если барышня "не может", пусть так и скажет. Террор - это не для нежных женских ручек.
-Дурак ты, Степка, прости Господи! Софьечка, милая...- Он нервно обхватил ручищами её готовое разреветься личико. – Ты не слушай его дурака.
-Ничего, Андрюша, все хорошо. Я теперь сильная. Очень сильная. Я прошла через слишком многие испытания и теперь готова к любому повороту событий, - ласково улыбается побледневшая от страха  Софья, гладя по его мохнатой голове.
-Так вы не согласны со мной, Софьюшка? Вы боитесь того, что мы собираемся делать? Что ж, это ваше право, я не стану неволить вас! Мать даст вам денег – вы сможете бежать за границу…вы…ещё сможете устроить свою жизнь по-другому. Я не посмею осудить вас в вашем разумном выборе…
- А? Что? С чем не согласна? – делая вид, что решительно ничего не поняла, к чему клонил Желябов, Софья, все ещё продолжая дрожать от невидимого ужаса, внезапно охватившего её маленькое, трепещущее тельце.
-Не согласна… с нашей политикой  террора? – замявшись, виновато напомнил ей Халтурин.
-Согласна, согласна …Прости, Андрюша, я просто сейчас задумалась вот о чём: лучше всего будет начинить бомбу гвоздями, шурупами и резаной проволокой – это усилит радиус действия поражения в несколько раз, кроме того значительно удешевит производство за счёт экономии заряда, - словно заговорная кликуша быстро-быстро пролепетала Софья, желая более отвлечь себя, чем Андрея, от страшной мысли.
-Могут пострадать невинные люди, - уже отчасти противореча себе в только что вышесказанном, решительно возражает ей Желябов – великий гуманист и человеколюбец.
-Лес рубят – щепки летят, - скрывая улыбку в голосе, с равнодушно-блеющим, как у некормленого козла тоне, замечает невыносимый Халтурин, судорожно дубася ступкой в миске, словно сбивая масло, - хотя для нашего случая это совершенно не приемлемо, нужно пустить поезд под откос, а не взрывать самих себя, так что на динамит придется «не поскупиться». Здесь главное – сила и концентрация, - он принимается ещё сильней «напирать» на селитру.
-И внезапность, - подняв вверх указательный палец, как бы кстати замечает Софья. – К тому же я не говорила, что болты и гвозди – это для нашего конкретного случая, я это так, к слову. Но мне почему-то кажется, что именно за массовым террором стоит будущее. Чем  более бессмысленнее и жестокий акт, тем больший след он оставляет в Истории. Недаром в Истории больше любят и уважают тех, кто больше всех загубил человеческих жизней. Взять, к примеру, Наполеона…
-Ну, это уж ты совсем, Софьюшка загнула! Что мы, неужто уж совсем, убивцы – душегубцы какие, чтоб невинных людей почем зря губить, хоть бы и для дела революции! – вытаращив на подругу глаза, закипает совершенно поверивший во всё Желябов.
-Ха-ха-ха! Андрей, вот ты и сам попался!  А сам говорил террор, террор! Какой из тебя террорист! – подхватывает вредным голосом Халтурин. – Вон давеча кролика боялся зарезать, так мне пришлось самому ушастую голову отворачивать, чтоб с голоду не подохнуть! А ещё мужик, крестьянин, называется. Революционер! Манифесты строчит! В террористы готовится!  Тьфу ты!
-То, кролик, божья тварь, а то царь – узурпатор! –  вспыхивает от несправедливости к себе Желябов. – Если бы дал коровушку, али быка, живо бы дух  за раз вышиб, а заинька маленький, слабый, его что младенца загубить – та же подлость.
-А какая разница, - пожимая плечами, не угоманивается в своей нехитрой диалектике вредный Халтурин. – Кого не возьмись – все жить хотят.
-Кролик – он, по крайней мере, пользу приносит, для науки служит, на нем лекарство испытывают, мази всякие, а царь …
-… на нем динамит испытывают, - давясь от смеха, едва сдерживая серьезность, монотонным голосом, как читающий лекции профессор, «логично» заключает Софья, и, тут же, фыркнув, закатывается в звонком  девичьем смехе.
  Неповоротливый до юмора Желябов, наконец,  поняв, что товарищи нарочно разыграли его, надувшись, замолкает, хотя в душе ему очень приятно, что Халтурину удалось таки перевести неприятно повернувшийся разговор на весёлую шутку и развеселить его вечную Царевну Несмеяну – милую Сонечку.
  Но, вдруг, милое детское личико маленькой революционерки снова внезапно становится серьезным. И, вздохнув, она тихо сказала:
-Нет, милый, нет, я не уйду: теперь слишком поздно, чтобы отступать. Я останусь с тобой, навсегда,  чем бы это не кончилось…для меня.
   Вскоре в ячейке снова воцаряется монотонная тишина. Диспуты смолкают, обрываясь в монотонное веретено разговоров о насущных проблемах. За разговором мужчин Сонечка не замечает как засыпает. Её глазки смыкаются, а грозная книга медленно сползает из её пухлых, белых ручек. Свернувшись в клубочек, словно уютный, маленький зверек, она уткнулась большой головой в  мохнатый свитером теплый и мягкий бок Андрея, засыпает,  словно беззащитный цыпленок под крылом у  квочки. Желябов, довольно усмехнувшись, кивая глазами на пристроившуюся у его бока Сонечку, с тихим довольством шепчет Халтурину:
-Любит...
У вредного Степана нет аргументов, что ответить, а только  насмешливо-снисходительно фыркнул на «семейную идиллию», дескать, понимаем, как нам не понять.
-Т-с-с-с-с, не разбуди, дурак!
 Желябов, осторожно вынув книгу из её крохотных, пухлых ручек, подхватывает Софьюшку и, словно разоспавшегося маленького ребенка, бережно переносит её в кровать.
 Вечер тоже наступает скоро, и спорщики, во экономии керосина и свечей в темное время суток, сами укладываются спать. Но едва только Желябов, поборов, наконец, свою вечную бессонницу, начинает засыпать, как в дверь раздается сокрушительный стук.
-Откройте! Беда! – слышится взволнованный мальчишеский голос. Это был Яша — Гесин братец.
-Что там такое? – подбегая к двери, открывает перепуганный Халтурин. Софья, подняв голову, потирает сонные, слипшие воспалительным гноем глаза.
-Беда, братцы, беда! - в дверях возникает растрепанная голова Яшки. – Жандармы почту выследили! Шмон идет! Квартиры в пообход зачищают!
  Желябов бросился к окну и чуть отодвинул плотную занавеску. Маленькая площадь двора кишела шныряющими, как крысы, серыми жандармами.
-Оцепить второй двор! Никого не пускать – не выпускать!
За окном можно было ещё слышать громкий, возмущенный голос дворника-Абрамчика, приемного отца Геси.
-Помилуйте, господа, это же произвол! У вас имеется ордер на обыск?!
-Сейчас зубы будешь свои считать, жид! Кто жильцы у тебя, сказывай?!
-Так двор-то проходной. Кто хочет, тот и ходит…место общественное, а квартиры тут сдаются.


-Ах, ты, мать твою…- побелевший, Желябов отпрянул от окна.
-Мы пропали, Андрей?! Это конец?! – ломая руки, заметалась перепуганная Софья.
-В камин! Скорее! Прячьтесь туда! Там есть лаз в голубятню! Отсидитесь там! – вскакивает в комнату Геся, чьи раскосые еврейские глаза теперь выпучены ещё больше, как у глубоководного красного окуня. – Слава создателю, дров не стало - хоть огонь не развели. Скорее!
-А как же вы?! Халтурин?!
-Меня в Питере все равно никто не знает, - улыбаясь, успокаивает товарища Степан. – Нигде наша не пропадала. Как-нибудь выкручусь. Ну что, Андрейка, как ты мыслишь, сойду я за жида?  - весело куражась, шутливо налепляет он к своей кудрявой татарской бороденке еврейские  песы.
-Сволочь ты, Халтурин, везде свой! - радостно восклицает Желябов.
–Жидом-то в бегах быть сподручнее. Каков спрос с жида, у которого и пачпорта-то нет. А Геска подтвердит, что я её муж родный. Ну, что, рыбка, не только вы евреи фарисейские, но и, мы, и русская голь мужицкая на выдумки хитра, а? –Он смеётся, хотя в данных обстоятельствах это кажется кощунственным. – Ничего, ничего, Андрюша, я взрывник, а взрывников нервы крепкие. Если ошибемся – то один раз. А в руки я им живьем не дамся
-А Яшка?!
-Схороню, схороню братца-то! – машет руками Геся. – Прячьтесь, не то конец нам всем!
-Платье, платье то балетное забыли. Ах, божесть мой! Реактивы!
-Они в аптеке, – рапортует Халтурин, - на счёт этот я аккуратен.
-Хорошо! Ах, манифесты! Бумаги!
-Не скачи, как рыба на сковородке, в печь, за угли, опосля сожжём – и вся недолга!
   С проворством маленькой кокосовой мартышки, с толчка Андрея Софья проворно вскарабкалась наверх, своими новыми башмачками скользя по скользким от пепла и сажи ступенькам трубы. Из Желябова «трубочист» получается куда менее проворный, едва он взобрался в кирпичный цилиндр печи, как тут же застревает там своими не в меру богатырскими плечами. Эта катастрофа! Желябов застрял, как «новорождающийся»  в проходе собственной матери – ни туда, ни сюда
-Давай! Давай, милый, голова пролезла – всё пролезет! – плача от отчаяния, тянет его за бороду, как застрявшего в болоте коня за уздцы, Софья.
-Кожу вырвешь! - орёт от боли перекошенная рожа Желябова.
-Руку, руку из-под высвободи, идиот! – командует внизу Халтурин, толкающий массивного Желябова головой под зад. Кряхтя, с трудом Желябов всё же высвобождает волосатую руку, обдирая её до крови, разорвав на себе тесную рубашку. Софья, вспотев от напряжения, вытягивает его вверх за бороду, как бабака с дедкой сказочную репку.
  Голуби вспорхнули, оставив на обширную каплю на выпуклом лбу Софьи, ей хочется кашлять от голубиной перхоти, едкого помёта и грязи, но Желябов закрыл ей рот своей большой лапой.
-Тихо! Сиди уж!

-Дочь, дочь там моя с зятем спят! – слышится приближающийся голос дворника. Тяжелые сапоги жандармов стучат все ближе по винтовой лестнице! – Дочь аптеку держит, а я убираю….

-В постель, Геска! – раздевшись до портов, командует Халтурин.  Геся, наскоро неловка переодевшись в ночнушку, плюхается в постель, буквально впечатывая  Халтурина в стену.
-Поосторожней, «жёнушка».

-Чем могу быть полезной, господа? – как ни в чем не бывало, почесывая голову и зевая, спрашивает якобы только «проснувшаяся» хозяйка, когда пара жандармов в серых, холодных, заснеженных шинелях в сопровождение отца, буквально вваливается в комнату.
-Нет тут таких. Идём! – говорит маленький жандармик.
-Постой, ваши документы, господа?
-Мы же жиды, господа полицейские, а, как вам известно, жидам пачпорта не положены! – не моргнув глазом парирует Халтурин , нащупывая пальцем  курок спрятанного под подушкой револьвера.
-Да пойдем же. Ну, их! Не видишь, их тут нет!
-Постой, - не унимался другой противный жандарм, в противовес маленькому и тщедушному, здоровенный толстый детина. - Тогда покажите свое разрешение на жительство. Пожалуйте, господа евреи, документы на аптеку.
-Вид на жительство? Душенька моя, золотко мое, - обращается к Гесе   Халтурин, - покажи господам наш вид на жительство, вот там, на полочке лежит, возле камина конвертик махонький. Геся долго роется, наконец, достает какой-то большой конверт и протягивает жандармам. В конверте шуршит  пять десятицелковых бумажек – всё, что осталось от «денег партии».
  Толстый жандарм мгновенно все понимает и удаляется… Взятка возымела свое действие – «неподкупных» вояк закона словно ветром сдуло.
-Зачем ты отдал им наши последние деньги?
-Ничего, рыбка моя, никогда не знаешь, где найдёшь, где потеряешь? – хитро подмигнув ей глазом, отвечает Халтурин. (Дело в том, что те пять десятицелковых купюр, что передал Халтурин жандармам в качестве взятки, были такими же фальшивыми, какими фальшивыми были и те три холостые пули, которыми в русскую рулетку стрелялся Нелюбов). Но кто будет возражать, что ему дали взятку фальшивыми купонами. Второй раз сюда уж не придут, это точно.


Собирание «Земель»


  А тем временем…
  ...Революционное движение в России продолжилось. После сокрушительного разгрома Саратовского съезда, закончившегося полным уничтожением старого кружка Чайковцев  под предводительством Натансона, арестами таких видных деятелей народнического движения таких как, как Адриана Михайлова, Оболешева, Трощанского, к концу 1878 «Земля и воля» переживала свое уже второе возрождение, благодаря усилиям и не дюжим способностям одного единственного человека — Александра Дмитриевича Михайлова.
 Именно с этого человека  и началось  новое «собирание  земель»   «Земли и воли» и объединения её из разрозненных по городам и  весям кружков народников в единую строго законспирированную организацию — партию. Подобно Христу, начавшего свое служение  лишь после принятия обязательных искушений в пустыне, Михайлов после своего многомесячного старообрядческого скита, приведя свои чувства и мысли в порядок, по выходу из деревни начал обрастать «апостолами» из своих ближайших соратников, единомышленников и друзей, которые и составят костяк будущего грозного Исполнительного Комитета.
 С ноября партия уже получила свой рупор -  газету, выкупленную Зунделевичем у «Вольной  русской типографии» в Берлине, которая так и называлась «Земля и воля». Теперь, как и всякому делу, партии нужен был свой пропагандист.
 Узнав от своего внедренного в Третье отделение тайного агента Клеточникова о грозящем Желябову аресте в связи уже с открывшимся новым Николаевским делом, Михайлову пришлось срочно выслать в Одессу Халтурина, чтобы забрать Андрея в Питер. Так зарождалось новое поприще Андрея Ивановича в качестве главного рупора партии.
 Но пока Михайлов разумно осторожничал. Хорошо зная бесшабашный, отчаянный характер Атамана, чтобы немного остудить его южный пыл Желябова,  «выдерживал» своего будущего пропагандиста в сыром Питерском «климате», не пускал в бой, разумно предоставив новообразованную газету более по-европейски размеренно либералистским силам, таким, как набирающим популярность своим революционным словом в Европе   Плеханову. Желябова же берег для решающего удара -  Революции...
 Была в том и другая причина, чисто практическая: Плеханов, выступая из подпольных редакций Берлина, Цюриха, Люцерны в качестве раздражителя русского правительства, подобно второму Герцену, вызовет отток внимания реакции на себя, в то время, пока набиравшая вокруг самого Михайлова сил партия, получит возможность начать действовать реально. То, что газета — прикрытие, не скрывал даже сам Михайлов. «По мне», - любил со смехом говорить товарищам Александр Дмитриевич, - «идеальная газета была бы такая, чтобы в ней ничего не было напечатано ». Важна было не  то, что  было написано в газете  литературным дарованием Плеханова, но само  появление новой революционной газеты нелегально, то, что полиция по всей Европе ищет и не может найти подпольную типографию, и тем бессильна перед набирающей ход Русской революцией, и то, что русское общество было взбудоражено появлением в России новой, подпольной революционной организации.
 «Пиши, Жорж! Ты обязан писать!»...И «Жорж» «писал», правда, его главным цензором все же оставался Михайлов, который не раз укорял своего подопечного за заумничанную пространность  статей.
***
 Глубоко разочаровавшись «хождением в народ», не желая более вести пассивную борьбу и дожидаться новых репрессий со стороны правительства,  возрожденная под руководством Михайлова обновленная «Земля и воля» во главе новообразованного Исполнительного Комитета  решила нанести удар первой.

Дерзкий выстрел в карету
(Покушение на генерала Дрентельна)

  После шокирующего всех своей хладнокровной циничностью убийства шефа жандармов Мезенцева, очередь пришла за другим временщиком - Дрентельном. Однако, Михайлов, не желая привлекать к этому «второстепенному», как он считал, после цареубийства делу свое ближайшее окружение «комитетчиков», решил втихую взять исполнителя на стороне. Им оказался некий Леон Федорович Мирский, как водится, из обеднелых польских дворян из села со странновато-диким названием Рубанов-Мост, что в Уманской волости Киевской губернии, бывший студент Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии, человек никогда не принадлежащий к партии, но отчаянно ненавидящий существующий режим. Да и было за что озлобиться парню. Огульно арестованный в родном селе, куда он приехал на вакации, по чьему-то ложному доносу за раздачу крестьянам книг «преступного содержания», более года без суда и следствия провел молодой человек  в Петропавловской крепости. Пережил многое и бунт, и издевательство жандармов, пока его «за недоказанностью улик» не выпустили на поруки его  адвоката Утина. Пытался было восстановиться в университете. Все пороги обил. Да куда там! Дрентельну даже писал, аж в Третью канцелярию. Там и слушать не стали.
 Без кола и двора, неприкаянный таскался по городу, пока не подобрал  Михайлов «найденыша» в одном из трактиров. За добрым штофом дармового пивца все и выложил. Что, мол, ненавидит всю полицейскую братию. Что мечтает убить Дрентельна , потому как видит в нем все зло России. Все что угодно, лишь бы не бессмысленное прозябание жизни.
 Михайлов смекнул, что такой озлобленный на весь мир фанатик будет полезен ему, как расходный материал. Новое, ещё более дерзкое убийство  начальника жандармов вызовет небывалый переполох, оттянет  внимание от Государя, а в это время он подготовит решающий удар по трону главного тирана.
 Двойное убийство готовилось долго. План разрабатывался в мельчайших подробностях в узком кругу нарождавшегося Исполнительного Комитета .
 А тем временем Мирский в новом жокейском фраке, упражняясь в выездке,  уж щеголял франтом по Марсову полю на подаренной  от партии породистой, английской кобыле. Здесь чаще всего можно было встретить проезжающего в Большой дом генерала Дрентельна.
 Не смотря на печальный конец своего предшественника,  Дрентельн обыкновенно ездил в карете один, безо всякой охраны. Шефу Третьего отделения не полагалась личная охрана,  из соображений, что в глазах общественности это сочли бы трусостью, подающей не лучший пример  подчиненным генералу верным сынам отечества. Если уж сам шеф жандармов боится за собственную жизнь, то как он может гарантировать безопасность во всем Государстве, которую ему доверили охранять высочайшим благоволением.  Единственное, что «мог  позволить» себе куда более осторожный до своего печально окончившего предшественника генерал  — это наблюдение усиленного наряда городовых по пути выезда кареты.
 Франтоватый господин в жокейском фраке, привычно совершающий выездку на дорогой лошади, не вызывал у городовых  подозрений в неблагонадежности.
 И вот, случай выдался. В тот день 13 марта 1879 года* ничего не подозревающий генерал как обычно направлялся в Комитет министров...
 Поначалу Александр Романович даже сам не понял, что произошло. Вдоль ограды Летнего сада какой-то всадник на полном галопе довольно грубо обогнал его карету, едва не сбив его лошадей. Генерал хотел посмотреть в окно, чтобы выявить приметы наглеца, окрикнуть, чтобы его тот час же арестовали, как вдруг...Всадник , резко развернув лошадь, поднял руку — послышался звенящий звук бьющегося стекла, и тут же будто сильный порыв ветра просвистел  у уха. Дрентельн понял — эта пуля. В него стреляли. Это покушение!
 На скаку слишком трудно попасть в цель даже хорошему стрелку - пуля прошла мимо. Осколками стекла ранило голову генерала. Рассекло надбровную дугу . Кровь заливала глаза. Однако, Александр Романович не растерялся. Зажав кровящую рану платком, громко крикнул своему кучеру:
-Гони за ним!
 Всадник бросился вдоль набережной Большой Невы. Дрентельн погнался за ним в карете. Опомнившиеся городовые похватали лихачей и тоже пустились в погоню. Но карете не поспеть за верховым. Еще несколько секунд извозчику Дрентельна удалось держать его в виду, пока он не растаял неуловимой черной точкой.
 Только у Вознесенского проспекта Дрентельн заметил лошадь злоумышленника. Её держал под уздцы какой-то городовой. Дрентельн выскочил из кареты и буквально накинулся на  полицмейстера.
 Оказывается, всадник — упал. При повороте на Вознесенский лошадь на полном ходу подскользнулась на гололеде и рухнула. Каким-то чудом всадник остался жив и даже совсем невредим. Городовой, что наблюдал происшествие на перекрестке, оказался довольно прямодушным: он со страху так и выложил Дрентельну, как помог подняться всаднику, как тот,  отряхнувшись от грязи, попросил посторожить его лошадь, дав ему денег, и - даже успел купить сигарет и затянуться, прежде чем поймать лихача...Дрентельн был вне себя от ярости. Это пощечина всему Третьему отделению!
 Одно понимал начальник жандармов. Злоумышленника уж не догнать. У Вознесенского Сенная. Сенная — яма. Нырнешь — не поймают.
 Делать нечего, пришлось старику возвращаться восвояси, куда ехал, — в Комитет министров. Новость уже обогнала его, когда с перевязанной бинтами окровавленной головой, Александр Романович вошел в зал.
-Простите, господа, но меня задержали неотложные обстоятельства!
 Все уже знали, что это за «неотложные обстоятельства», но молчали, не желая выступать первыми и тем лезть на рожон.
 Вопрос на повестке дня как всегда стоял о тайной деятельности заговорщиков. Валуев* уже хотел снимать его с повестки дня — сколько копий было напрасно сломлено по этому вопросу и все даром, социалисты от того на Руси не перевелись, но по какой-то иронии судьбы Государь сам приказал возобновить совещание о том, какие меры принять против преступлений тайных злодеев. А причина на то была — сегодня как раз из Москвы приехал граф Шувалов — старший обер полицмейстер города Москвы - почти выживший из ума старик, но который уж лет тридцать верой и правдой прочно сидел на своем посту, не проколов себя ни одним серьезным происшествием. Бывший шеф жандармов* не вызывал у остальных министров ничего, кроме как нескрываемого раздражения  тем, что, совершенно не понимая настоящей ситуации, вызвался предложить некоторые придуманные им меры против заговорщиков, тем самым желая выслужиться перед лицом Государя. Сидел в своей Москве старик,  а теперь, почуяв отставку на пенсию, видите ли, приехал учить их, как надо охранять порядок в столице. Шувалов, хоть и старый цепной пес, почти выжил из ума в своей самолюбиво-твердолобой косности, да ещё не забыл как пустить пыль в глаза Государю, выставив себя в нужном свете. На том держался и держится на своем тепленьком посту старик. В Первопрестольной тишь и благодать, отчего же старому псу не досидеть спокойно до пенсии, да ещё и проучить немного «молодежь». А вот теперь Государь через него станет выпекать за нерасторопность...
 Как подгадал с моментом Мирский! Хоть и промахнулся, но в самое яблочко попал! Если бы Дрентельна убили, то это по крайней мере сняло бы с него позор, окружив ореолом мученической славы в бозе почившего. Но Дрентельн, как назло, «предпочел» остаться живым...
 Такой неблагодарной реакции Государя не ожидал даже сам переживший покушение генерал . Появление «подранка» в такой ответственный момент приезда графа вызвало невиданное раздражение у Александра Николаевича. «Как, стреляли?! Его генералы позволяют безнаказанно стрелять в себя, как в зайцев по весне, а преступники уходят целыми и невредимыми, даже, куражась в своей дерзкой борзе, успевают выкурить сигаретку».
 Шувалов блистал! Настал его звездный час поквитаться со старым соперником по паркетному генеральству, и он, ухватив свой звездный час «за хвост», выступал:
 Первое — необходимо предоставить городской полиции всех прав для водворения более строгого надзора за живущими в столице и во всех больших городах. Во-вторых, ввести выплату денежных наград и освобождения от всякого наказания тех из соумышленников преступлений, которые откроют виновных. Третье - высылки разом в течение двадцати четырех часов из столицы всех подозрительных людей...
 Последняя мера была самой нелепой, потому что была невыполнима физически. Поступить так означало бы, что в течении двадцати четырех часов, нужно было  выслать из города всех студентов и евреев, что априори было невозможно. А принимать закон, который невозможно претворить в действие, было преступлением против самих себя.
 Маков* и его заместитель граф Толстой*, министры юстиции, бывалые царские лизоблюды, сразу же поддержал решение Шувалова, только чтоб угодить  Государю, тем самым сразу же прочно оградив свое ведомство от прокурорских проверок. Набоков* и Грейг* предпочли целомудренно воздержаться, не влезая в драку, в которой могли полететь и их головы. Дрентельн вел себя замечательно: несмотря на происшествие, спокойствие, трезвый ум и военная выдержка генерала не изменили ему. С полной уверенностью своей невиновности в происшествии, он безоговорочно отклонил все три пункта Шувалова, обосновав все тем, что предложенные меры не возымеют никаких действий, кроме как вызовут небывалое раздражение в обществе. Даже многие «воздержавшиеся» поддержали его выступление аплодисментами. Учитывая обстоятельство покушения, со стороны Дрентельна это смотрелось красиво. После столь рассудительной и трезвой речи все негласные симпатии министров были на стороне Александра Романовича, даже тех, кто откровенно поддерживал меры Шувалова. Многие видели в нем героя. Однако,  внезапная вспышка либерализма среди министров вызывала лишь ещё большее  раздражение у самого Государя ещё и тем, что он теперь понимал, что Дрентельн действительно прав, и что предложения этого идиота Шувалова нелепы и утопичны. Но как  мог признать это в себе властитель России.
 «Как, упустил преступника, а теперь ещё и вздумал либеральничать!» - словно избалованный, капризный ребенок, которого, вдруг, грубо осадили, «поставив в угол», оправдывал он себя, перекладывая вину на Дрентельна. Если бы не внезапное заступничество  государева любимца Милютина — шеф жандармов полетел бы в отставку.
 Не говоря ни слова, Государь покинул зал заседания. На болезненно желтом, худом лице его читалась хмурая мина. Государь уже подумывал о роспуске кабинета.
 Но все случилось, как и предполагал Михайлов, удачно ли будет покушение или нет, механизм разрушения самого карающего органа страны, просуществовавшего без малого почти двести лет, был запущен. Дерзкое убийство  девятого февраля харьковского генерал-губернатора Кропоткина, а  вот теперь неудачное покушение на Дрентельна! Это было началом конца Третьего отделения. Оставалось нанести основной - последний удар.

Застрявшие на чердаке

  Мерное голубиное курлыканье  убаюкало Софьюшку. Оцепенев не то от озноба, не то от тепла, исходившего от лохматого свитера Андрея, она, свернувшись в клубочек, задремала у него на коленях, прижавшись к могучей груди, словно маленький, домашний зверек, который доверился.
  Наступило утро. Облава давно ушла, а Софья и Андрей все так же продолжали мерзнуть на чердаке.  Желябов уж давно перестал чувствовать конечности, только теплый комочек — Софьюшка ещё согревал его. Теперь он не сомневался, что Гельфман и Халтурина арестовали,  в квартире засада, и ждут только их.
 Как они узнали — можно было только гадать. Наверное, Яша невольно выдал. Говорил же он Софье, что не доведет до добра это её переписка-пересылка с матерью — не слушала, упрямилась строптивая, вот и доупрямилась. Но что теперь толку сетовать, надо что-то делать, но что?
 Желябов решил держаться до конца, сколько это будет возможно. Мартовский сырой морозец пробирал до кости. Недаром же говорят, пришел марток — одевай сто порток. Сто порток у  Желябова не было — успели выскочить практически в чем были, на ходу прихватив кое-какую одежду.
 Софьюшка заерзала — зябко. Еще час, и они совсем окоченеют здесь. Желябов пытался оставаться в сознании, хотя это давалось ему с трудом. Холод навевал сон. И он, не в силах сопротивляться холоду, уж видел свой сон.
 Дедушка вез его домой из гимназии на вакации в родную Султановку. В телеге душистое сено. Как хорошо, скинув душный пиджак, развалиться в одной рубахе, и, пожевывая соломинку, плыть под бездонным голубым небом, пока обленившаяся от жары кляча, перебирая копытами, везет, чуть покачивая. Жаворонок звенит в неподвижном от зноя майском небе. А дедушка все ворчит и ворчит за его длинные волоса:
-Вот кудлы-то отпустил, скоро что девку заплетать  можно будет.
Жарко! От того и с вредным дедушкой пререкаться не хочется, а хочется только смотреть и смотреть ввысь неба, где, где висит, заливаясь, обалдевший жаворонок.
 Андрею кажется тепло. Но откуда тут тепло? Он вспоминает, что теперь находится на чердаке. Вот им голуби курлыкают. Открыл глаза. Уже светло утро. Сколько же тут просидели?
 Он не сразу понял откуда исходило тепло, вернувшее ему жизнь. Наконец, до него дошло, что он сидит облокотившись спиной на  печной дымоход. Так и есть, затопили печь...
 Спросонья Желябов, как в похмелье, ничего не может понять. Как очутился здесь, да еще с Софьей. Наконец, мучительная реальность нахлынула на него. Засада! Но почему он до сих пор здесь. Зачем они затопили печь? А, теперь все равно. Все лучше, чем околевать здесь.
 Он стучит по печной трубе. Ему отвечают тем же стуком. Через секунду он слышит смеющийся голос Халтурина:
-Ну, что там засели, партизаны! Слезайте! Утро уже!
-Халтурин, мать твою!....(!!!!!)
 Желябов разражается сокрушительной тирадой, самым приличным из которого было вышеизложенное. Шуточки! Врезать ему бы по его наглой чухонской роже. И врезал, если бы не Софьюшка рядом.
Что же произошло? А вот что.  Гельфман и Халтурин, так вошли в роль еврейских супругов-аптекарей, что позабыли обо всем на свете. Пока Андрей с Софьей коченели на чердаке, внизу, в их комнате было жарко от горячего любовного сражения. Когда оно закончилось, новоявленные любовники вырубились мертвенным сном, забыв о спрятанных на чердаке.
 Когда они опомнились, был уже рассвет. Геся проснулась, захотела затопить самовар, разожгла огонь в камине, да тут же с ужасом  вспомнила о своих постояльцах. Полагая, что отыщет на чердаке лишь закоченелые трупы Сонечки и Желябова, кинулась будить Степана.
***
-Эй, там, голубки сизокрылые, спускайсь! - орал Халтурин.
- Ага, спускайсь!  Попробуй, спустись, то заморозил, а ныне спалить хочешь?! - кричал ему в ответ возмущенный Желябов.
 И верно, Геся уже успела развести довольно огонь, а прыгать в раскаленную печь, как Иванушке-дурачку, при этом совершенно серьезно рискуя застрять задницей в раскаленном жерле, Желябову не улыбалось. Оставалось одно — вылезать через крышу, на которой, словно назло, не было пожарной лестницы.
 Ничего не оставалась другого, как выбираться с крыши. Но как? Хоть пристройка была в два этажа, но все равно было довольно высоко, так что риск переломать себе ноги был весьма велик, а это было бы Желябову совсем не к чему на предстоящем поприще пропагандиста.
 Хорошо, что Софья заметила - в одном месте  был накинут здоровенный сугроб. Сюда Аарончиком всю зиму со всего двора сгребался снег. Солнечный свет мало проникал в глубь двора, и потому тающий снег представлял собой грязную, тающую кучу, которая, впрочем, ещё годилась на то, что могла бы смягчить удар при падении. На счастье наших героев, зима затянулась, и дворник еще не успел раскидать сугроб, чтобы, расплавив при помощи соли, спустить  жижу  в люк.
-Ну уж нет, слишком ненадежная подушка, - отпрянул от края крыши Желябов, когда Софьюшка указала ему на сугроб. Честно говоря он трусил, но боялся высказать свою слабость перед Софьшкой.
-Ну, что, теперь так и будем сидеть тут, пока печь не остынет, а мы сами не заколеем? - с упреком насмешки спросила Соня.
-Не знаю! - раздраженно буркнул Желябов.
 Не став больше слушать его, Софьюшка взяла Желябова за руку, как маленького мальчика, который боится прививать оспу. Он посмотрел на Софьюшку — она улыбалась, будто  понимая, что Атаман до смерти боится высоты. Желябову стало стыдно.
- Не бойся, я с тобой. Давай вместе.
«Теперь или никогда». Он загадал, что если приземлится благополучно, то все у них будет хорошо. Что имелось в виду под этим «все», он не знал. А только загадал сейчас же...
-На счет три. Раз, два...
«Нужно, только в центр», - решил про себя Андрей.
-Три!
 Он оттолкнулся от края крыши и прыгнул. Удара он не почувствовал, а только, что упал во что-то сырое. Он понял, что это был сугроб, и что он увяз ногами, но цел и невредим. Софьюшка  барахталась рядом по грудь в грязном снегу, отчаянно сбивая грязную жижу. Он вытащил Соню. Чумазая мордашка улыбнулась ему...Пронесло.
 Хотел Андрей устроить здоровенную взбучку Халтурину, да отходчив был Атаман - от сердца отлегло, когда Геся позвала всех к столу пить горячий чай.

У самих револьверы найдутся

  За чашкой чая Халтурин со смехом рассказал, как дело провернул. Долго гадали случайна ли была облава — не случайна. Кто-то выдал? Но кто тогда мог знать о тайной квартире. Гадали, гадали, пока Яша не разрешил.
 Мальчишка радостный вбежал со свежей газетой. «В генерала Дрентельна палили!»
 Сердце Софьшки подскочило! Желябов лихорадочно впился в текст.
-Ушел! - раздосадованно выдохнул он, откладывая газету.
«Кто ушел? Дрентельн или преступник?»
Вскоре все стало ясно. Дрентельн жив. Стрелявший бежал. Ушли оба.
Не пойман — не вор.
 Желябов и Софья радостно выдохнули — стало быть, не по их души ломились жандармы.
 Преступника бежавшего искали. Вот всех жидов и шерстили.
 До злости разочаровывало Софьюшку только одно: что не убили генерала. Не покушение, а ребячество какое-то, честное слово - хулиганство. И лошадь эта английская породистая и всадник непременно хлыщовом во фраке с пистолетом наперевес — все как в романе бульварном.  К чему вся эта «бутафория»? Не много ли чести для такой скотины, как генерал Дрентельн.
С каким бы удовольствием она, без всякой романтики, просто  выпустила  в это мерзкое, толстое пузо все пять пуль. Не забыть ей, как «ласково» провожал её генерал, а такая месть только раздосадовала её.
 А тем временем, недалеко отсюда, в квартире Иохельсона на Гороховой улице, где собрался внеочередной съезд «Земли и воли», назревали великие исторические события ...
 Исполнительный Комитет был в полном сборе. Председательствовал Михайлов. Вернувшийся из Харькова экзальтированный успехом Гольденберг врасхлёб рассказывал товарищам о своем удавшимся покушении, во всех красках и подробностях описывая предсмертную агонию раненого Кропоткина. Впрочем, во многом приукрашивая, потому как, сразу же скрывшись с места преступления на пролетке Кобылянского, просто не мог видеть ничего. Куда там было разглядеть, как губернатор Харьковский харкал кровью. Едва в пролетку заскочил — и был таков. Михайлов хоть и не любил трепотни напрасной, даже в комнату другую вышел, чтоб не слушать, но молодца не останавливал, пускай себе мелет языком, это послужит пропагандой другим. Мели Емеля — твоя неделя. Махнул рукой и пошел готовить главный вопрос о покушении на Александра II..
 И, вдруг, крики, брань! Шум.  Гром мебели. Слышит Александр Дмитриевич, как Квятковский, словно ополоумев, орет не своим голосом:
-...это донос! Мы будем поступать с вами, как с доносчиками!
 Михайлов влетел в залу собрания, и видит, Александр Александрович вскочил из-за стола. Кулаки сжаты, глаза выпучены. Тут же, напротив него, красный, как  сырое мясо, разъяренный Попов  со злобной улыбкой ему парирует:
-То есть как, уж не собираетесь ли вы нас расстреливать, как шпионов? Как бы не так, у самих револьверы найдутся!
 В подтверждении слов вытащил, до того считавшийся мирным деревенщиком Михаил Романович револьвер, да уж в раже спора хотел наставить на оппонента  как последний «аргумент», но  хорошо, что товарищи не растерялись, подхватились -  Клеточников  перехватил  сзади за руки Попова, Зунделевич проделал тоже  самое со своим другом Квятковским.
 Чудом вымороченная у пожизненной каторги Вера Засулич, скрывавшаяся у Иохельсона, и теперь исполнявшая роль квартирной хозяйки главной конспиративной квартиры, только беспомощно металась, пытаясь уладить ситуацию:
-Господа, это что же! Перестаньте!
 
 Жаркий спор разрешил Дворник. Нет, не тот что прозван был* оным, а самый настоящий.
Громкий стук в дверь сразу же «остудил» спорщиков.
-П-поздравляю вас, господа, п-полиция! - воскликнул  Михайлов. - Вот сейчас то вас и п-помирят. Мы, к-конечно же, будем защищаться?!
-Разумеется! - воскликнули мгновенно примирившиеся товарищи, вытаскивая каждый свой револьвер.
Михайлов взвел курок и сам пошел в переднюю — открывать. Если будут стрелять — первая пуля его, так положил он сам себе, приняв ситуацию  в наказание божье за то, что планировал убийство в страстную неделю. На пороге стоял дворник - настоящий.
-Господа, слишком шумно. Нельзя ли потише, а то соседи жалуются.
-Хорошо, мы обещаем быть п — по- тише. - Михайлов, не став далее говорить с дворником, закрыл дверь.
 Дворник ушел. Общество выдохнуло. Далее присмиревшее собрание, как и полагалось, происходило в полной тишине.
***
 Что же произошло? Гольденберг, воодушевленный удачей, закончил свой рассказ тем, предложил комитету свою кандидатуру на цареубийство. Соловьев тут же оспорил, говоря, что приехал в Петербург убить царя, и ни за что не отступит от своих намерений, чтобы тут ни решили. «Это мое дело»,  - завершил он свою до дерзости самоуверенную речь. - «Александр Второй мой, и я его никому не уступлю. Так и знайте!» Гольденберг, почувствовав моральное превосходства духа в этом человеке, как-то сразу скис, лишь с покорной нерешительностью просил его взять в помощники.
 Но другие комитетчики оказались ребятами не робкого десятка, и молчать не собирались. И тут началось!
 Стихийно вспыхнувшее обсуждение готовящегося цареубийства приняло не бывало резкие и запальчивые формы.
«Кто уполномочивал?!!»- запротестовали «деревенщики» во главе с Поповым. - «Разве  Соловьев имеет право действовать без согласования с комитетом? Как посмел  этот Соловьев, наглый выскочка, которого они, вообще -то, видят впервые в жизни,  ставить их, комитет, перед фактом! Разве партийные агенты не должны действовать только с одобрения общего решения Комитета?!  Царя должна убить организация, а не отдельные одиночки». - В конце концов, они заявили свой решительный протест против выдвижения Соловьева: «Ежели этот психопат сейчас же не отступит от своих намерений, то они скорее свяжут и собственноручно сдадут его в часть, а Государю пошлют уведомительное письмо, что на него готовится покушение, чем позволят  дезорганизовывать партию».
«Эта измена! Мы будем с вами поступать, как с изменниками!» - под предводительством Квятковского закричали «револьверщики». - «Чем вы после того лучше Комиссаровых!»
 Упоминание Комиссарова произвело на «револьверщиков» эффект красной тряпки на быка. Как эти никчемные «деревенщины» позволяют оскорблять их! Стенка на стенку. Старинная русская народная забава. Чем закончилось  историческое противостояние «централистов» и «дезорганизаторов», мы уже знаем.
***
 Михайлов разрешил все, одним махом разрубив этот гордиев узел. Подобно тому, как Людовик XIV любил говорить своим засомневавшимся в его власти подчиненным: «Я и есть Франция». Александр Дмитриевич Михайлов  самим делом дал понять пошатнувшимся в единстве товарищам, что Партия и её Исполнительный Комитет — это он сам.
 Александр Дмитриевич сразу решительно заявил, что дело состоится. Что  с самого начала выбрал кандидатуру Соловьева для убийства Александра Второго. Что еврей Гольденберг, как представитель национального меньшинства, мог бы вызвать небывалое раздражение к их партии, которое  закончилось бы жестокими еврейскими погромами по всей стране. Кроме того, Годьденберг — член Исполнительного Комитета, и уже достаточно «засветился» в Харьковском деле.  А если кто сомневается в дезорганизаторстве, то Соловьев, принадлежащий к автономной самарской группе, формально не состоит в партии, а, следовательно, не обязан подчиняться решению её комитета. На том и поставил вопрос на голосование, либо Соловьев, либо он, Михайлов, снимает с себя всякие полномочия, бросает их, и уезжает в свой старообрядческий скит Синенькие.
 Плеханов, только что отчаянно отговаривавший от Соловьева, мог только с ужасом наблюдать рождение нового диктатора.
Однако, против Михайлова выступить никто не решился, даже не в меру либеральный на острое словцо «Жорж». Слишком высок авторитет Михайлова в партии.
За решение Михайлова голосовали единогласно.
 В тягостном, задумчивом молчании покинули съезд товарищи. Самолюбие «комитетчиков», как с той, так и с другой стороны, была уязвлено. Когда ребята зашалились с федерализмом, Михайлов указал им их место. Последнее слово все равно за ним.
 Решение было принято — съезд разошелся. В опустевшей совещательной комнате оставались только трое: сам Михайлов,  Морозов — его надежный помощник в организации покушений, и будущий цареубийца Соловьев.
 Ни говоря ни слова Морозов выложил перед Соловьевым несколько револьверов, не задолго до того купленных им в оружейной мастерской Вейнера. Один из них с огромным барабаном сразу же привлек внимание Александра Константиновича. Он взял его, покрутив у лица,  деловито отодвинул засов.
-Замечательная вещь, - одобрил его выбор Морозов, - коня на скаку останавливает. Да чего там лошадь, мне говорили, что медведя гризли,  как щенка, насквозь продырявить может.
Соловьев понимающе улыбнулся.
-Надеюсь, для русского медведя тоже подойдет? - хитро подмигивая глазом, намекающе спросил он.
Товарищи разразились громким смехом.
-Одно дурно, - отходя от душащего его прилива смеха, продолжил Морозов, - отдача сильная, справишься ли?
-Пожалуй, но потренироваться в тире придется. Тут с кадычка нельзя.
 И Для «царской охоты» нужно было оружие посущественнее жалкой пистолетки Мирского.


Четыре пули для Императора

  В тот страстной четверг*  служба как никогда казалась невыносимо долгой. От чада свечей и пения священника голова ныла невыносимо. Он едва дождался конца службы, чтобы, приняв причастие по всем канонам, наконец-то покинуть пределы божьего храма. Затекшие от трехчасового стояния в узких, кавалергардских сапогах ноги не чувствовались под собой. Были как ватные. Голова тяжелела в болезненном отупении.
 Возвращаясь из Исакиевского, не доезжая до дворца,  Александр Николаевич попросил остановить карету, чтобы прогуляться до дворца пешком, остудить голову...
 Но не успел он сделать несколько шагов в сторону Арки главного штаба, как навстречу он заметил быстро шагающего к нему человека в гражданской фуражке.
Государь бы и не придал этому никакого значения, если бы  не какая-то странность сквозившая в лице и каких-то неестественно, обезьянье дерганных движениях этого человека.«Какая же гадкая у него рожа», - заметил про себя Государь. Надо запомнить! Он и не догадывался, что ему придется на всю жизнь запомнить этого человека!

 Далее он уже ничего не мог сообразить, потому что все происходило слишком быстро. Человек в фуражке, буркнув что-то невнятное, кажется,  поздоровался, как то вяло отдал честь, ответив столь же невнятным мелким поклоном, прошел мимо, и вдруг, - резко развернувшись, поднял руку. Сверкнул револьвер. Вспышка! Раздался громкий выстрел.  Пуля просвистела в всего нескольких сантиметрах от руки  Государя. Государь был жив и даже не ранен. Пуля пролетев  мимо, по касательной, успела задеть только край шинели.
 Александр Николаевич понял — в него стреляют. Отчаянно спасая свою жизнь, он, сделав невероятный кульбит вокруг себя на девяносто градусов, рванулся и побежал, зигзагами, как спасающий свою жизнь заяц. Вторая пуля тоже прошла мимо Государя, угодив в щеку шедшего вслед за ним статского советника Милошкевича. Взвыв от боли, уроженец остзейской губернии, бросился на злоумышленника, но Соловьев ухитрился вывернуться от него и пустить третью пулю, которая так же попала в развевающуюся шинель убегавшего Императора. Однако,  это возымело цель. При очередном головокружительном вираже, пытаясь   увернуться от четвертого выстрела, Государь  подскользнулся на заледенелой мостовой.  Упал, хотел встать, но тут же, зацепившись и запутавшись шпорами кавалергардских сапог в полах собственной шинели, не в силах подняться на ноги,  пополз на коленях ... Куда там, ПОБЕЖАЛ - на четвереньках, словно животное. «Только бы успеть  до караульной будки», - было  единственной мыслью Императора. До подъезда князя Горчакова, где и располагалась спасительная караульная будка, оставалось всего каких-нибудь три метра, когда раздался четвертый выстрел.
   Ошалевший от неудачи, Соловьев выпустил четвертую пулю — наугад, которая прошла уж совсем бестолково — в штукатурку Главного штаба, потому что Государь к этому моменту не по своей воле, но все же успел  «залечь на землю» и не подниматься. «Счастливая» шинель спасла и на этот раз. Дежуривший в будке солдат, видевший происшествие, уже бежал своему Императору на выручку, не раздумывая отдать жизнь за царя, готовый прикрыв Государя собственным верноподданническим телом.
 Сзади преследовавшего Государя террориста уж настигали раненый Милошкевич и гвардеец Рогозин. Видя, что его вот-вот догонят и схватят, злоумышленник, сбросив с себя фуражку и пальто, бросился в бегство. Но едва Соловьев сделал несколько шагов, как ему наперерез кинулся тот самый солдат, что был в будке, буквально сбив его с ног. Секунда решила все. Милошкевич и Рогозин вцепились в руки злоумышленнику, но вместо того, чтобы сопротивляться или хотя бы попытаться сопротивляться, злодей, вдруг, обмяк и опустив голову, безжизненно повис на руках преследователей.
 Рогозин приподнял голову нападавшего за волосы. Изо рта сочилась пена. Глаза закатились. Он храпел в предсмертных судорогах.
 Кто-то заметил, как злоумышленник в самый последний момент надкусил обшлаг пиджака. Очевидно, там была капсула с ядом. Какая-то дама — жена придворного служителя, желая набить себе цену, врасхлёб утверждала, что  злодей укусил её за руку, когда она помогала мужу скручивать преступника, при этом горделиво демонстрировала всей возбужденной публике кулак с отпечатком человеческих зубов. Озверевшая от гнева толпа жаждала мгновенной расправы!
-Дайте его нам! - раздавались ото всюду гневные крики. - Мы то уж с ним разберемся!
 Жандармам пришлось буквально оттеснять разъяренную толпу, закрывая своими телами бессознательного злоумышленника, чтобы  люд не разорвал его на месте. Кто-то догадался усадить злоумышленника в карету, чтобы скорее свести с места преступления...
 По иронии судьбы Соловьева снова доставили на ту же Гороховую улицу, на этот раз в дом градоначальника Баранова.
 Тем временем перепуганный Император, как последний трус, сидя на корточках, трясся в будке, прикрыв плешивую голову руками. Фуражку он потерял в погоне, и теперь царский регалий болтался в луже, поругаемый сотнями  ног зевак и копытами топчущихся в панике казачьих лошадей . И только тогда, когда вбежавший в будку унтер-офицер финляндского полка Иедлен с торжественной радостью объявил Государю, что злоумышленник скручен и больше не опасен, тот встал, выпрямился и, осенив себя крёстным знамением, произнес:
-Слава тебе, Господи!
 Далее продолжать пешую прогулку царь не решился, и, взяв перво попавшуюся  пролетку какого-то частника, поспешил во дворец.
 Еще долго верноподданнические  доброохоты искали потерянную царскую фуражку,  но найдя, уж не решились вернуть её государю, предпочтя разорвать на  памятные сувениры.

 Начало апреля. Изменчивая Питерская погода, долго куксившись, наконец подернулась на весну. Было солнечно и весело, и было то безобразно восторженное время последнего снеготаяния, когда вечно возвращаешься с улицы выпачканный с головы до ног, а тающий снег до боли слепит глаза в ярком отражении по-весеннему теплого солнца.
  В этот послеобеденный час по опустевшему занятыми в конторах служащими Невскому проспекту шли двое: огромный, широкоплечий иудейский раввин, в тяжёлом, войлочном еврейском макинтоше, шляпе, в кругляшах книгочейных очков,  с длинной, густой, окладистой бородой и песами, он вел под руку маленькую девушку-гимназистку в скромном коричневом платье, дубовых детских колготках и башмаках, сношенном коротковатом детском пальто с кокеткой и аккуратной девичьей шляпке. Очевидно, девочка была его дочь, которую заботливый отец провожал из школы.
  И, хотя поблизости нигде не было видно никто синагог, никто не удивлялся столь явному иудейству на улицах разношерстного Питера, потому что нет ничего не заметнее в пестрой, разно национальной толпе Невского, чем еврейский раввин в черном бушлаке с характерным белым шарфом, приличествующем тайному иудейскому обществу, тяжелой войлочной шляпе и неизменных песах.
 Парочка остановилась у вывески  на углу Фонтанки и Невского, где обычно размещались розыскные объявления полиции.  На розыскной штативке, заносимая последним, совсем уж не нужным апрельским снегом, «красуется» крохотный листок «Правительственного вестника». Девчушка, высоко задрав свою круглую, полнощекую мордашку, читает вслух объявление:
 Сего дня 2 апреля 1879 состоялось очередное неудавшееся покушение на Светлейшего Нашего Государя Императора Александра II. Покушавшийся был немедленно связан, посажен в случайно попавшуюся карету и отправлен в дом градоначальника, на Гороховую улицу, но при попытке доставить его в вышеозначенное место принял яд, и был тот час же отправлен в ближайшую больницу. Личность и принадлежность покушавшегося террориста сейчас устанавливаются.

-Его работа, - тихо говорит раввин, улыбаясь белозубой улыбкой.
 
  Прочитав, они задумчиво отходят, опустив головы, и продолжают медленно брести по направлению к Гороховому переулку...сворачивают и исчезают меж домов.

 Желябов и Перовская, выпав из революционной борьбы, ещё не знают имя преступника, но знают чьих рук это дело. Моховик «Михайловского медвежатника»* крутится вовсю, захватывая все новые и новые лица. Топор войны брошен! Отступать нельзя! Дороги назад нет!



 Принцесса на печи


…Воронеж, деревня Песчанки, изба Гаврилы Тимофеевича Фролова – родного дедушки Желябова по материнской линии

                «Божья коровка, улети на небко,
Там твои детки,
      Кушают конфетки,
Всем по одной,
     А тебе ни одной…»

   ...Всё никак не смея остановиться, бормотала Софья с младенчества заученную детскую считалочку. Маленький толстый жучок, деловито семеня крохотными лапками, бежал по грязному в присохшей земле пальцу Софьи, но вот, достигнув вершины, он, наконец-то, взмахнул красными, твердыми чашечалистьями подкрылок, и в мгновенье ока бесследно исчез где-то глубоко в густой траве.
 Хорошо! Солнышко южное, непривычно жаркое, припекает, приятно целуя оголенные Сонечкины ножки. А тут, в траве, под духмяными черносмородиновыми кустами, целая жизнь. Маленькие козявки снуют туда и сюда, добывая пищу, пожирая, спариваясь, рождая друг друга, умирая, и вся эта бесконечная и бессмысленная суета поддерживается только лишь одним простым желанием – желанием выжить.
 «Зачем? Для чего, ведь все равно они все рано или поздно умрут? Тогда к чему все эти старания? Вся эта бессмысленная суета?» - наблюдая, удивленно думает Софья. И ловит себя на счастливой мыли, как же она все же глупа.
  Вот так бы залечь в этой замечательной, вкусно пахнущей солнцем и землёй траве, забыть всё разом, и только наблюдать, наблюдать за жизнью маленького, микроскопического насекомного городка со своими законами, правилами и уставами жизни…
 Вот спаривающиеся божьи коровки сели на её лениво вытянутую в траве руку. Рука под головой совсем затекла, посинела, но Софья боится пошевелить даже пальцем, чтобы ненароком не спугнуть маленьких любовников, не помешать им, не нарушить их природную гармонию. Теперь она может только наблюдать за их спариванием. Но охальников, по-видимому, вовсе не смущает это внимание к себе, сидя друг на дружке, они упорно лезут вверх по руке, норовя попасть в широкий рукав хохлятской вышитой Сониной кофты.
  «Кш! Пшли вон!» Софья встряхивает их с рукава. Взлетели… И тут же, из закона вредности, приземлились ей  прямо на лоб, бегут  и на ходу с суетливой судорожностью спариваются уже там, противно щекоча семенящими ножками по носу. Любовнички… «Ну уж  нет, это уже наглость», - улыбаясь, думает про себя растрогавшаяся Софья, она хочет стряхнуть любвеобильных козявок, когда те уже достигли её глаза и зачем-то лезут туда, но отяжелевшие после работы члены приятно расслабило, так что лень поднять даже руки; где-то над ухом стрекотал кузнечик, и Софья сама не заметила, как начала засыпать. Её полуденную полудрему нарушил звук…
  Цок, цок, цок: слышится упорное над её ухом. Всё ближе и ближе. Это работает Андрей. Окучивает картошку. Работает, по пояс, заголившись, на жаре. Как он так может? И полит, и полит…Оставив божьих коровок в траву, она наблюдает теперь за ним, за его жарким крестьянским трудом. Его красивые выпуклые мускулы на плотном богатырском теле работают в такт тяпки. Цок, цок, цок. Он работает жарко, с остервенением, вычищая малейший корешок пырея, обрушивая на него всю свою мужицкую мощь сильных мускул. Пот валит градом, но он будто не замечает его. Только: цок, цок, цок…. Будет, будет в этом году картошечка! Теперь его милый дедуля точно не умрёт зимой от голода. «Ах, этот дедушка! Опять он! Этот противный, вонько пропахший крепким мужицким потом и луком, жуткий старик».
 Вспоминая о любимом предке Андрея, Софья невольно поморщилась от неприятного, гнетущего отвращения к его деду, думая, что и Андрей, когда состарится будет точно таким, но в следующую секунду буквально заставляет забыть себя о несносном, больном старике, который так угнетал её одним своим нелепым присутствием в её жизни…
   Она снова смотрит на Андрея. Софья с ужасом понимает, что её начинает одолевать желание.
  «Вот как дойдет до меня, так я его и напугаю. Притворюсь будто мёртвая», - улыбаясь довольной и таинственной улыбкой, замышляет проказница. – «Непременно клюнет. Непременно! Потянется проверять, тут-то я и схвачу его за бороду и заставлю целовать прямо в губы…зацеловать до смерти. Ах, как же это глупо! Но как хочется любви…Если бы возможно…прямо сейчас, здесь, на траве.  Ах, нет, это ужасно! Отвратительно! Мерзко! Как можно думать о таком?!»
  Сгорая от желания его (Андрея, не его дедушки) вкусной, пропахшей трудовым крестьянским потом мужской плоти, Софья незаметно закрыла  глаза, силой воли расслабила члены, стараясь задержать дыхание, походить на мертвую, но бешеное биение готового выскочить сердца предательски выдает её. Цок, цок, цок. Всё ближе и ближе…Как звон гильотины. Она чувствует, как что-то горячее разливается внизу её живота теплым елеем. Незаметно засунув руку под юбку, в широкие девичьи кальсоны, она трогает себя, взлетая всё выше и выше от наслаждения….мастурбирует.
 «Я, должно быть, сошла с ума, но как прекрасно это безумие! Вот теперь…или никогда…я снова стану его женой»
 Она хотела, чтобы он взял её тут же. Овладел в этой душистой, пропахшей солнцем и землёй траве, как он это делал тогда, на даче её отца, у мельницы...
-Вёдрышка, вёдрышка бы бог дал, так разом поспела бы картошечка! Свежанку уж с товарищами кушали бы с! – слышится над головой его довольный громогласный, мужицкий бас.
«Как, как он может сейчас говорить, думать о какой-то глупой картошке, когда я люблю его, так люблю его! Ах, боже мой, что я делаю с собой! Что творю!»
  Желая передохнуть, оперся на тяпку. Пот заливает глаза. Он отер их грязной рукой…
  Вдруг, замечает в траве что-то белое, похожее на валяющуюся сломанную куклу. Тут же ей трогательная кружевная панамка  беспомощно зацепилась за куст. Софья не движется. Она казалась мертвой.  «Так и есть, солнечный удар! Барышня!»
-Софья, - он подскочил к ней, но в ту же секунду она обняла его за шею маленькими белыми руками.
-Возьми меня, возьми меня сейчас же, Андрюшенька! Прошу тебя! Умаляю тебя! – из безумных, вопрошающих, счастливых глаз Софьи катятся крупные градины слез. – Жизнь так коротка! Завтра – завтра уже ничего не будет! Завтра не будет нас! ТЕПЕРЬ ИЛИ НИКОГДА!
-Софьюшка, милая, как можно! Посреди белого дня! Дедушка увидит!
-Это ничего. Не увидит. Старик все равно слепой. А то, что день – это ничего, Андрюшенька. Помнишь, когда мы с тобой клялись в любви, на даче отца, там, на мельнице, в Парголово, мы говорили, что будем заниматься этим, как только этого захотим, даже днем, утром… всегда, когда будем вместе…наедине…Вот как сейчас: только ты и я…и наша любовь.  Революция освободит всё, включая любовь - с этими словами, которые она бормотала громким шёпотом быстро-быстро, как помешанная, механическая кукла-Софья, стала расстегивать ему ширинку. – Завтра будет поздно. Я знаю это…теперь же или никогда, - призывно зашептала она. - Я знаю, я чувствую, завтра придут товарищи и отнимут тебя у меня…навсегда. А пока это наш, день, только наш…последний.
- Да что с тобой, Софья?! – он с силой оторвал её руки от своей шеи, грубо толкнув  её на смородиновые кусты, так что лукошко, полное ягод, собранное ею по жаре с таким трудом, опрокинулось и половина бесценного витаминного содержимого вывалилось в траву. – Что ты себе позволяешь, Соня! Опомнись! Ты сходишь с ума!
-Нет, это хотела СПРОСИТЬ тебя, что с тобой происходит теперь?! Ты меня совершенно не замечаешь, Андрей! После Липецка ты стал совсем не похожим на себя….чужим…холодным. Ты совсем оставил меня! Я поверила в тебя, я пошла за тобой, я стала твоей верным товарищем по борьбе…твоей женой…не постыдилась стать твоей любовницей….твоей игрушкой. Вот уже который месяц, как мы с тобой зачем-то безвылазно торчим  в этой деревне, в черной избе,  вкалываем на огороде твоего дедушки, как последние батраки. И что? Ничего – меня словно тут нет. Ты игнорируешь меня. Ты даже не разговариваешь со мной, как будто меня здесь нет. Я пала низко, так низко, как это только может женщина, лишь затем, чтобы разбудить тебя, вернуть моего прежнего Андрюшу. Помнишь тогда, на конспиративной квартире: мы бежали от полиции, у нас не было ничего, ни денег, ни товарищей, одна надежда на будущее, мы радовались ей, радовались, что вырвались, что на свободе, но даже этому мы были счастливы, полны сил в надежде на будущее, на борьбу. А что случилось теперь, когда все завертелось, пошло, заработало, когда назад пути уже нет….Если я надоела тебе, так и скажи…Оттолкни меня теперь же. Я пойму. Всё пойму. Я уйду – не стану мешать тебе, потому что я очень люблю тебя. Я сделаю всё, чтобы тебе, мой милый, было хорошо. Лишь бы тебе…
  Она уже не могла сдержать рыданий, подступивших к её горлу.
-Сонечька, ну что ты, голубушка? – Он обнял её за плечи, как любящий отец свою маленькую дочь.
-Ты мне не доверяешь, Андрей? – она подняла свои большие заплаканные глаза на него.
-Что ты, Софьечка, наоборот, я просто хочу уберечь тебя…
-Уберечь от чего, Андрюшенька?
-Революция – грязное дело. Она не для женщин.
-Я знала это! Я так и знала, что ты скажешь мне это! Именно это! Что ж, Желябов, если ты думаешь именно так, то я тотчас же сделаю по-своему. Тебе больше не удастся отстранять меня от дел партии. Завтра же я буду на съезде. Ты знаешь меня. Я не отступлюсь от задуманного.
-Дело даже не в этом, Соня. Все гораздо проще и прозаичнее…и грязней, как это обычно бывает в реальной жизни. Нам нужны деньги. Большие деньги. Без них никакая революция в России невозможен…ничего не возможно. А у нас их нет. Ничего нет. Только кучка фанатиков-безумцев, мечтающих попасть в Историю, мальчишек, которых рано или поздно переловит полиция и перестреляют на плацу..
-Желябов! Ну ты такое несёшь?!
-Нет уж, Софьюшка, молчи! Теперь молчи и дай сказать мне. Ты хотела правды, так я дорасскажу теперь тебе всё наше положение безо всяких прикрас. Итак, завтра, на съезде, решится все. Если мне удастся убедить Плеханова финансировать нашу новую боевую ячейку деньгами германских рабочих, то мы сможем активно выступить уже осенью. Если не удастся, то всякая наша дальнейшая борьба будет бессмысленна и  само разрушительна сама по себе. То, что деньги будут, я даже не верю самому себе — это иллюзия, в которую верит Михайлов, так же как социализм начнется с старообрядческого скита.
-Тем более, Андрей! (Ах, почему ты мне ничего не сказал раньше). Я, как женщина, скорее смогу убедить Плеханова в необходимости террора, как в единственном революционным пути в России. Я сделаю все возможное и невозможное, чтобы оправдать твои надежды. – Глаза Софьи загорелись азартными огоньками. – Всё!
-Это не такое уж простое дело, Соня. Плеханов – либерал до мозга и костей. Хуже того, он трус, обыкновенный трус – типичный русский интеллигент, который любит порассуждать о правах и свободах крестьян в дорогих, дворянских салонах за бокальчиком шампанского. Но у него деньги, через него идет наша связь с Европой, и с этим фактом ничего поделать нельзя.
-Это не важно, Андрей. Знавал ли ты человека, которого я не могла бы убедить? Донему и его. Итак, когда и где назначен съезд?
-Сегодня. На острове. В Архимандритском саду.
-Глупо. Не разумно. Говоришь, дворянский салон? Что же, тогда мы покажем нашему гостю настоящую крестьянскую избу. Завтра же, у дедушки…
-Ты сошла с ума, Соня! Ты ненормальная! - радостно воскликнул Желябов.
-Иногда для нашего дела нужно быть немного безумной, - загадочно улыбнулась она, расстегивая ширинку и  призывно лаская его плотного, вздувшегося от рвения венами русского «богатыря».
-Но мы же элементарно не поместимся там все, - тихим шепотом, тая от сладострастия, прохрипел он.
-Поместится, - прошептала Софья уже обращаясь то ли к нему, то ли к его неуёмному «богатырю», который так упорно и бесцеремонно  уже начинал входить в неё.
  Спустя несколько минут, опустошенная после страстного любовного сражения, она, вспотевшая и измученная, уже лежала на его груди. Розовый, здоровый румянец блуждал по её пухленьким детским щекам. Светящиеся странным светом, чуть мутные глаза были наполнены слезами – слезами радости и стыда
-Теперь ты меня ещё больше презираешь, Андрей, правда? – спросила она, виновато улыбаясь, и глядя ему в глаза покорным взглядом побитой хозяином, но преданной до смерти собаки – взглядом влюбленной, готовой на все ради своей любви женщины, который он наблюдал и у Ольги Семёновны – своей жены, который он слишком хорошо теперь изучил, но которого так до сих пор не понимал, боялся и отчуждал, как мерзостный пережиток домостроя подчинения женщины.
-Нет, Соня, нет, что ты…
-Знаешь, Андрюша, есть такое коротенькое, но страшное слово «блуд», так вот то, что  с нами происходит – это и есть…оно — блуд ... грех.
-Не говори так! - он наложил два пальца на её рот. – Слышишь, никогда! Я люблю тебя! Ты моя жена! Только ты! Навсегда!
-Я только хотела сказать «любовь», мой милый. – Софья снисходительно улыбнулась и поцеловала в его заросшие губы.
 Он пошарил между кустов своей лапищей и, найдя спелую земляничину, сорвал её вместе с сухим  стебельком и поднес её к губкам Сонечки.
-Кушай, милая! – Хихикнув, она ловко слизнула ароматные ягоды, которые приятно освежили её ещё горенищее его солоноватой спермой ротовое нёбо.
-Вкусно! – От удовольствия Софья зажмурила глаза. Все было, как тогда, на даче отца, в Парголово. Они и только они в объятиях друг друга….А теперь она лежала на его груди, нежно перебирая волоски отросшей, густой бороды от застрявших там сухих травинок…. Она сожалела лишь об одном, что всё это слишком быстро кончится, как тогда… Ведь рай не бывает вечен. А за все надо платить, и расплата за её незаконную любовь придет гораздо быстрее, чем она даже может себе предположить…Но это потом, а сейчас…сейчас, в объятиях любимого человека, она не желала думать о плохом, она была на седьмом небе от счастья. Ей было все равно, если бы даже её завтра снова поймали жандармы и снова вели в оковах в Олонецк.
  Он ещё до конца не осознавал, что произошло между ними. В его голове ещё не укладывалось то, что только что сотворила с ним эта маленькая женщина, это слабое, беспомощное существо, по природе своей рожденное подчиняться, которое, вдруг, само посмело предложить себя ему, как последняя уличная девка, что она руководила им, а ему даже ничего не приходилось делать самому, ЧТО ОНА САМА ЖЕЛАЛА ЕГО и, хуже того, поддавшись своему мимолетному животному желанию, ОВЛАДЕЛА ИМ даже не по его природным законом установленной власти мужчины, но по собственной дерзостной воле, почти насильно, взобравшись на него в позу «наездницы»…О, эта сама одна мысль была ему отвратительна до тошнотворности, она никак не приписывалась к его доселе тихой, интеллигентной Сонечке, маленькой скромной учительнице, самой более походившей на ученицу в своем вечно строгом гимназическом платьице с безупречно белыми отложными воротничками, его маленькому, милому, белокурому ангелочку, которую он воспринимал с такой же жалостью, с какой настоящий отец жалеет своего неразумного ребенка, ребенка, которого он любил самой чистой отеческой любовью, который, в конце концов, так внезапно показал себя распущенным чудовищем, почище его развязных хохлятских гимназисток.  Эта мысль невольно выдала Желябова брезгливым поморщиванием лица, которое ни на секунду  не ускользнуло от зоркого ока Софьи.
-Ты презираешь, конечно, презираешь меня теперь, - задумчиво вздохнула она. – Но я ни о чем не жалею. Лучше сожалеть о том, что сделала, чем сокрушаться об упущенном. Не бойся, Андрюша, со мной ты не наберёшься позору. Я не забеременею. Я всё равно бесплодна, как вон та рабочая пчела, что запуталась сейчас в твоей бороде. – ( С этими словами она бесстрашно вызволила сердитую «пленницу» своими проворными тонкими пальчиками).
-Пойдем домой, Малыш начинает смеркаться, - чтобы как-то отвлечься от теперешней подлой мысли своей, предложил он. - Да и тётка хватится: решит, что нас жандармы переловили, к товарищам помчится — спрашиваться, да тут и попадется….и комары, как вампиры. – С этими словами, сказанными больше себе, чем ей, он тяжело хлестнул обширной ладонью по большому выпуклому лбу Софьи, сняв с него и противно растерев между пальцами маленького, наполнявшегося вздувающейся  брюшной  капсулкой Сонечкиной крови комара.
-Дурак ты, Андрюша, - обиженно вздохнула она, давая понять ему, что он так и не понял её и той сотой доли чувств, которые она теперь испытывала к нему.

  Собиралась гроза. Это чувствовалось по тяжелому разряженному воздуху, душной пеленой осаждавшей все вокруг. Комары действительно озверели перед дождём  и лезли теперь в глаза и уши, бесстыже залетая в ноздри, заполняя рот при каждом вздохе, заставляя Софью громко кашлять и чихать.
 Нигде вы не встретите такого невыносимого гнуса, как во влажной дельте Воронеж-реки. В «урожайные» жаркие и влажные годы, говорят, тут целые деревни от малярии смерть косой выкашивала. Славная была жатва крестьянская…из мужиков!
 Они уже вбежали на порог небольшой, чисто выбеленной хаты, когда первые зарницы засверкали на горизонте и тяжелые капли дождя ударили в высушенную землю. Софья ещё немного прихрамывала, потому как «после любви» чувствовала боль в нутре, чуть ниже живота, где ещё так недавно разнузданно гуляло его орудие любви, но она не жаловалась, как не привыкла жаловаться на всякую боль, причиненную ей кем ли то ни было.
  Полуслепой дедушка Гаврило Тимофеевич Фролов сидел в хате и перебирал вовремя спасенный от дождя лук, внимательно проверяя каждую луковицу на ощупь узловатыми, заскорузлыми, старческими пальцами, безжалостно сдирая шуршаще пыльную пересохшим черным Воронежским черноземом чешую и корни, связывая луковицы в золотистые, тугие косы.
  Весь седой, с могучей белесой гривой, мощным библейским телосложением ветхозаветного еврейского пророка, этот могучий в своей живописной богатырской немочи старик, похожий на древний, поверженный грозою дуб, всем своим видом напоминал собой того самого Савелия – богатыря святорусского, точно таким, каким его описывал Некрасов в своей поэме «Кому на Руси жить хорошо». Своим тяжелым взглядом, своим суровым крестьянским лицом, манерой двигаться он был до боли похож на внука, разве что борода у Андрея была не седой, а темно каштановой, и эта внешняя «похожесть» Фролова старшего и его «Фроленка» до глубины души поражала Софью. Тётка Люба, та самая, над которой в молодости всем скопом надругались барчуки, полная, обрюзгшая, из-за того рано потерявшая свою первую девичью прелесть оплывшая нерожавшим чревом баба, в круглых еврейских очках и совсем не по-деревенски, но по-городскому одетая, уже собирала вечерить, проворно возясь у печки, варя щи. Запах в  избе, пропитанный «дедушкой», его луком и капустными щами тетки Любы, стоял невыносимый, так что дворяночка Софья, входя, невольно поморщила свой хорошенький, благородный носик, привыкший более к духам, надушенных кружевных платочков с вышитыми на них вензельками «С. П.».
-Вот, не ждали - не гадали, а Господь-то, взял, да вот лучка послал, - довольно кряхтел дедушка. – Нищий: «ох!» - за нищим бог. Будет теперь с чем поминочки мои справлять. Эх, вот давеча бы. Пока землица-то сухая, как пёрышко, так нет, старый болван, дотянул до дождей, чтоб вам потом в земле-глине-то сырой ковыряться, мосяку за меня расхлёбывать. Да только то оно правда: сам то лестницу не поставишь, да на небеса не взберешься.  Ох, и неохота в водицу то нырять, да видно придется за грехи-то…Ох-хо-хо!
 Софья шлепнула ладонью в лоб и безжизненно опустила руку. Эту пластинку о смерти, о предстоящих похоронах дедушки, его поминках она слышала каждый день, с тех пор, как поселилась у родственников Андрея. Каждый божий день дедушка грозился умереть, но каждое утро следующего дня оказывалось, что старик и на этот раз не исполнил свое обещание. Но о чем бы не начинал говорить дедушка, все неизменно у него сводилось к смерти, похоронам, гробам, чистым «смертёным» рубахам, которых за всю его долгую жизнь у него скопилось штук шесть, не меньше, и из которых он до сих пор никак не мог выбрать подходящую, приличествующую гробу и священному таинству отпевания: то ворот не тот, то рукав короткий, та слишком яркая, ту моль побила, в той, зимней, шерстяной, лежать жарко будет – сопреется, та короткая «по зайцы» - замерзнет…. Выслушивать все эти бесконечные предсмертные мытарства дедушки было просто невыносимо, как не выносимо было целый день без дела торчать в хате, и потому Софья предпочла крестьянский труд по сбору уродившейся в этом как никогда ягоде. «И то дело», - думала она. Простой физический труд, истомленье, обязательно следовавшее вслед за тем, позволяли ей на миг забыться от дел, не думать ни о чем и сохранить тем самым самое ценное - нервные свои силы для новой, теперь, как она понимала, решающей борьбы.
  …Пыталась было Софья занятся и врачеванием: подлечить на досуге  деда, глаза ему осмотреть, да тот не пускает – говорит, со своими глазами, какой есть, в гроб лягу. «Вредный старик! Весь Фролов! И Андрей такой же, весь в него упертый – Фролёнок».

-…Что с тобой, Сонечка, тебе не хорошо? - с услужливостью выдрессированной собачонки подскочил к ней, Желябов.
-Нет, Андрюшенька, все в порядке. Сейчас сяду смородинку перебирать для варения. Пусть дедушка полакомится.
-Ты бы сначала покушала, милая! – Дедушка, как нарочно завозился у печи,  громко и демонстративно кашляя, словно пытаясь своим кашлем обратить внимание на себя. Не нравилась ему, как эта «белая барынька» помыкает его внуком. Своим  чутьем бывшего крепостного чувствовал он в ней «барыньку», что без крепости внука закрепощает, да только говорить не хотел, огрызками зубов из стариковской вредности скрипел, а молчал - держался. Не его теперь это дело. Внук взрослый – сам решит.  А ему о  душе перед смертью думать надо. Душа то она важнее…для мужика.
  Тетка стала разливать щи, гремя половниками.
  Софье чудовищно было неприятно сидеть возле дедушки. От старика разило потом и махоркой, которую старик, несмотря на последнюю стадию грудной болезни, курил так исправно, что у некурящей Софьи заходилась голова (Андрея она уже успела отучить от курения динамитом), - это бесило не переносившую запаха табака чистюлю-дворяночку, отдавало от дедушки и немытой  длиннополой, крестьянской рубахой, которую он будто нарочно не снимал, затем чтобы де не «расчинать» шесть оставшихся новых, нетронутых, которые  он приготовил в «смертёное» и свято хранил, чтобы было бы в чем лечь во гроб, овчинными чунями, которые он, казалось, никогда не снимал, и они приросли к его ногам, как густая борода Андрея к его подбородку.
-Ты бы переоделся как, дедушка, завтра товарищи придут! – видя смущение Софьи, напомнил старику Андрей.
-А…что-сь, - дедушка был, кроме того, что почти слеп, так, хуже того, и глух на одно ухо.
-Я, говорю, переодеться надо, дед, да в баню бы не мешало сходить! Завтра товарищи придут! Новые рубахи то есть, чего беречь-то!
-А в гроб-то, в гроб голого положите? – чуть не плача, заскулил полоумный старик.
-Свою новую отдам! – виновато замялся Андрей. – И ботинки тоже, и брюки. Как городской франт будешь сидеть, дед.
-Господи, прости грехи мои тяжкие…А сам-то, внучек, в преисподнем ходить будешь?
-Есть, слава богу, не нищие.
-А кто придет-то?! Не расслышал. Кто будет-то?!
-Товарищи, товарищи придут, дедушка! Человек двадцать не меньше намечается!
-Господь-Матерь Божья, чем кормить то гостей будем? Амбары зимние недавность как вчера до сукровицы счистили, а нового не наросло.
-Не волнуйся, дедушка, деньжата надежно припрятаны. Завтра, чуть свет, велю тётке на базар сбегать, да купить коесть чего к чаю. Вареньки сварим.  Не оплошаем.
-Ну вот и здорово, вот и хорошо, вот и славно, как раз к выносу и поспеют. Будет чем гостям на поминках разговеться. Намеднясь ночью и помру! - «обрадовал» всех дедушка.
-Тьфу ты, дед, опять за свое! – видя, что со стариком разговаривать совершенно бесполезно, Желябов махнул на него рукой  и переключился на Софью.
  Она все так же ела щи маленькими, незаметными глотками, словно изысканную французскую похлебку в лучшем присутствии. Казалось, она уже не замечала ни его, ни дедушки, а только смотрела куда-то вдаль невидящим взглядом, а голова её, обычно высоко приподнятая в гордой, несгибаемой ни при каких обстоятельствах дворянской осанке, которую она имела обыкновение особо демонстрировать именно за приемом пищи, неестественным образом опускалась все ниже и ниже. Толковая тетка Люба первая смекнув, что барышня устала, что не будет она теперь ей помощницей в переборке ягод, начала сбивать ей перины и стелить на печь.
-А что, прынцесса твоя на печи ляжет? – вот уже как сотый раз задал Гаврило Тимофеевич все тот же неудобный вопрос внуку, от которого его «Фролёнок» всякий раз покрывался густым слоем бордовой краски стыда. Это «прынцесса», которое вредный дедуля выговаривал нарочно, ударяя на букву «ы», тем самым как бы подчеркивая свое враждебно-презрительное отношение к благородному происхождению Софьи, заставляло его испытывать невыносимый стыд перед Соней.
-Ляжет, лежет, - ворчала тетка, - а ты бы, папаша, лучше бы шел в сенцы. Я уж там постелила вам с Андреем.
-Вы уж не обессудьте, барышня, коль что не так…Какие уж есть…не дворяне. Кроватев не держим.
-Дедушка! – Желябов схватил деда и почти волоком поволок вредного старика в сени.
-…он то весь, Андрюшка, мой внучек, в меня уродился - Фроленок. Знамо дело, в нашу природь, Фроловых - мужиков– упрямую! – упираясь трясущимися, дохлыми, бледными, жалкими стариковскими ножками в одних чунях на босу ногу, продолжал сердито ворчать дедушка, недовольный тем, что и на этот раз «белая барынька» займет его законное место на печи, что и на этот раз из-за этой невесть откуда свалившуюся на их головы «прынцессы» ему не удастся напоследок погреть свои старые кости перед смертью, а придется вместе с внуком мерзнуть в холодных и сырых сенях. – Коли, что не так – не взыщите, барышня! Откланялся бы вам, по старой памяти крепостной, да спину скрутило – не гнётся…
   Полупьяная от усталости Софья уже не обращала внимания на сердитую воркотню дедушки в её адрес, она  взобралась на печь и тут же, свернувшись комочком, уснула…
 Вскоре всё утихло: было только слышно, как у печи, перебирая ягоду на варенье, возилась тётка Люба – вечная труженица.
 Самому хозяину хаты не спалось. Желябов вертелся на соломенных матрасах, то и дело будимый хриплым кашлем дедушки.
  «А ведь дедушка то правду говорит: Софья действительно «прынцесса», - довольно думал про себя Желябов, глядя на огромный, неподвижный глаз луны, просачивающийся между неплотно сбитых досок хлипкой, сарайной пристройки. – «Ну, если не принцесса, то, по меньшей мере, графиня это точно. Стало быть, царевым родом по роду нареченная». Знал наш любитель истории наверняка, и, что прабабка Софьи Перовской по материнской линии была из рода Нарышкиных и приходилась внучатой сестрой самой императрицы Елизавете Петровне, но по какой-то непостижимой иронии судьбы по отцовской линии князья Перовские вели свой род от графа Разумовского, который как раз приходился маргинальным, венчанным супругом императрицы. Была ещё и другая легенда происхождения её рода. Ещё более красивая и невероятная. Перово – небольшое селение в Московской области, где когда-то тайно венчались великая Российская Самодержица – дочь Петра I с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским – бывшим певчим Придворной церкви, что, еще раньше, до этого, пастухом деревни Лемешево Черниговской губернии простым мужиком обретался. От их-то дочери в рождении Елизаветы Разумовской и пошел род Перовских – по названию той самой деревни, где и происходило сие тайное, маргинальное венчание.
 Вспомнил Андрей Иванович, что читал в какой-то книге, что и сама мать Всероссийской Самодержицы Елизаветы Петровны – Екатерина I , она же менее известная миру, как Марта Скавронская,– некогда литовской батрачкой числилась, пастора  одного прачкой обмывала. От самой Первой Всероссийской Императрицы – Екатерины, верно, те самые знаменитые щечки и достались по наследству его милой Софьюшке. Румяные да пухлые, что у младенца. Зацеловать хочется, а, знамо только, все  от прачки – бабы простой, во что её ни ряди.
 Вот уж точно говорят, люди, кто из холопства вышел – в холопство и вернется. Дворянин это от того и прозывается, что — дворня, разве что только царская.
 Подумав об этом, Андрей Иванович весело расхохотался, так, что едва не разбудил вредного деда.
 Теперь, как он сам понимал, это он был этим самым «счастливчиком» Разумовским – мужиком, вознесшемуся до небес. И как не быть, ведь с Алексей Григорьевичем у них было столько общего: оба казаки, потомственные сечевеки, оба мужики, без роду и племени – «Ивашки», не помнящие родства, поднявшиеся с самого дна крепостной мужицкой деревни, лишь исключительно благодаря своему уму, а более своей неуёмной мужицкой смекалки… Да и, что стыдиться, мордами оба красавчиками вышли – этого тоже нельзя отрицать, когда речь шла о таком тонком деле, как покорение сердец столь знатных дам.
  «Ивашек», не помнящих родства Андрей Иванович теперь более всего соотносил к своему отцу – «Якову верному – холопу примерному», как в душе со злости про себя прозывал он своего отца. Вот уж тот точно тот был холоп, и, более того, холоп прирожденный, готовый выслуживаться перед своим барином до конца своей жалкой, ничтожной жизни. На то и управляющим над мужиками поставлен был бывший дворовый. Холоп унижал и обирал недоимками холопа. Не даром же дед-Фролов так не любил зятя. И стычки тестя с зятем бывали нешуточные.
 Бывало, приедет внезапно на вакации отец. Не ждали!
-Отдай мне, - говорит, - Андрюшку, полно ему штаны-то в ваших гимназиях просиживать – парень уж взрослый, семье помогать должен.
А дедушка, вспыхнув, как пойдет заступаться за внука:
-Не твое дело, Желябов. Я Андрейку ро'стил с пяти годов, я и в люди его выведу. А, пока жив буду, не допущу, чтоб Андрюшка батраком у вас за всю  ораву околачивался.
-Я  - отец его! Забыл, что ли, старый?!
-Не забыл. Только какой ты отец. Полушка с копейкой твое отцовство стоит*. Все то вы, Желябовы, холопье племя продажное, под барином сидели и сидеть будете!
-Зато вы, Фроловы, брыкастые больно, вот теперь и огребаете дерьмо куриное.
  Скажет так язвительно, а потом в пролёточку важно так, барин-барином, кучеру пинок в спину и в Султановку, поминай как звали. Дедушка из хаты -то выскочит, да со злости как плюнет в запятник слюньками сухонькими, старческими! А зять только зубы от смеха скалит – не достал, не достал!
 Больно ударяли по нервам эти постоянные ссоры отца с дедушкой. В такие моменты Андрею больше всего на свете хотелось убить папашу своего продажного, настолько он его ненавидел.
 Если бы не дед, кем бы он был сейчас. Нет, вспоминать об отце было просто невыносимо. И ещё более тем противнее, что, стараясь избегать неприятных вопросов о своем прошлом, он все это время врал Софьюшке, что его родители умерли, когда он был совсем ребенком, однако, оба они были живы и здравствовали. В его памяти ещё ясно вставал тот его последний приезд в родную деревню после своего сокрушительного краха в Университете. Мать, забыдленная до предела хозяйством, его четырьмя маленькими братьями и сестрами, похоже, даже не узнала его. А отец, увидев на пороге крепкого, молодого человека в белой рубашке и с кипой книг под мышкой, только злобно процедил сквозь зубы: «На дармовщинку жрать приехал? Не видишь, и без тебя тут ртов предостаточно».
 А потом работа, работа на полях с раннего утра до позднего вечера, короткий сон, и снова работа, и все-то же гадкое ощущение ломоты во всем теле. И целый день ни слова ласкового, ни спасибо – хоть куском явно не попрекают, но молчат, как сычи надуются и ни гу-гу, щи свои молча хлебают, да с упреком вроде на непутевого Андрюшку – Висельника* косятся, будто он и взаправду все семейство «один  за семерых» специально обжирать явился. А Андрей – парень здоровый, ему одного хлеба буханки две надо, чтоб только ноги носить, а эти скопидомы все жадничают, в плошку не доливают. «Родители». Только вот дедушка, не вытерпит подлости этой, вступится за внука любимого Андрея: стукнет, бывало, тощеньким кулаком по столу, да как прикрикнет на зятя с дочкой: «Звери вы или люди?», а потом, уж остывая, чуть не плача, страдальчески вздохнет: «Не-лю-ди…» Отдаст, что у него было, а сам так: корочку целый день сосет. Уже потом, как разбогател приданым жены, Андрей, видя, как обижают любимого деда в родительском доме, взял да и купил для него этот домик в тихом Воронеже.
 А тогда… не выдержал того батрачества парень в родительском  доме-то. Понял, что чужой им, родителям родным, – да из-под надзора прям в Питер дёру, благо Марк Натансон – его знакомый по Кухмистерской, давно уж приглашал в свою Вульфовскую коммуну, читать новейшую Марксову политэкономию своим дачным студентам. Чего же сомневаться, дикция у парня что надо, да и голос громкий – слышна издалече. Не всю жизнь в гувернерах у Мусиных* пропадать. Да и противно такому молодцу с дворянских тарелок –то подъедаться, да жалованье за бестолковых дворянских отпрысков копеечное получать. Вот и рванул грешным делом, хотя под надзором ещё числился, да кто же хватится бедолаги — студента отчисленного — ломтя отрезанного, да ещё в такой глуши, как Султановка, где про участки полицейские, да жандармов и слыхом не слыхивали.
  Довольно будет воспоминаний о своей бестолковой, загубленной молодости: они только бередили душу, не давая ничего взамен. Стараясь более не отвлекаться на себя, он снова сосредоточил все свои мысли на Софье.
 Кашель дедушки перебил все. Старик зашевелился, застонал под боком.
-Не следовало бы тебе, внучек мой родненький, спать со мной, - послышался слабый, тихий голос.
-Ничего, дед, потерпим. Вот сенцой закидаемся и тепло будет, как в бане.
-Да я не о том теперь! Мне то что, мне все ально где помирать. Покойник-то холода не почует А вот тебе, внучек, жить надо здоровеньким. Воздух от меня больной исходит. Не даром говорят, от  гнилой картофелины амбар занялся.
-Дедушка!
-Ну, что, дедушка! Я же не за себя хлопочу, я тебе к делу толкую! Взять бы твою кралю, да с печки! С Любашей на одной лавке выспится — не барыня!
-Барыня, дед, то-то и оно, что барыня! - усмехнулся Андрей.
-Княжна али боярышенька какая? - зловредно зацепился старик.
-Княжна, дед, княжна!  Говорят, от самих Романовых исходят! От Рюриков! Вот!
-Вот погибель то на нашу голову! Ох-ох-ох! Погибель-то! Изничтожат они тебя, Андреюшка! Ты — мужик! А мужику сколько в бары не рядись, как они все равно  не станешь. Заничтожат тебя они! Ох-ох-ох!
 Дед продолжал кряхтеть, бормоча что-невнятное и тем сердитое про  беззакония «барчуков окаянных». А Андрей, уж не обращая внимания на брюзжания дедушки, продолжал думать о Софье...
   Для Софьи этот вопрос её благородного родства с царственным домом Романовых был особенно болезненным, и если бы кто из товарищей посмел бы назвать её графиней, будь даже барышней, то она бы тут же порвала с этим человеком раз и навсегда.
 «Интересно, кем же она доводится нашему «Освободителю»?»  - Прикидывая так и эдак, обдумывая до головной боли, до судорог мозга (вот так в бессонницу часто бывает: словно назло, прицепится иногда навязчивый, досужий вопрос, который не даст спать, пока не окажется неразрешенным), он, наконец-то, вывел формулу: троюродной внучатой племянницей. Произнеся это свое открытие шёпотом, вслух, но в тайне от дедушки, Желябов, вдруг, не потребно громко  расхохотался, и лишь присутствие спящей Софьи  рядом за стеной остановило его. «Не услышала бы моя принцесса на горошине…принцесса на печи. Интересно, прочувствовала бы она сейчас же горошину под всеми этими перинами, что настелила её тетка? Да уж куда ей, бедняге, вчерась я и без того наделал ей синяков», - при этой мысли Желябов довольно усмехнулся. – «Эх, Сонечка, Сонечка!»
  Утомленный размышлением о родстве Софьи, как человек, проделавший огромную работу, он не заметил, как стал проваливаться в сон. Одна только липкая и тем более горделивая мысль всё ещё вертелась в его голове… Подумать только, но  каких-то несколько часов назад эта самая графиня из рода князей Нарышкиных и графов Разумовских, дальняя родственница самого царя, стоя перед ним на коленях, вовсю услаждала его «французской любовью»*, как последняя бордельная девка. Он сразу же вспомнил её хорошенькие, пухлые губки, словно вымазанные «мороженым», и делала она это отвратительное так нелепо, неумело и робко, ни дать ни взять «Девочка хочет мороженого». От одной этой гнусной, тягучей, как удушливый постельный разврат, мысли сердце озорника начинало таять в сладостном и горделивом упоении довольной усталости. Мысль о том, что его сказочная «прынцесса» Софья, возможно, является прямой потомицей от удивительного брака Елизаветы Петровны и Графа Разумовского тешила его, как никогда до этого. «Подумать только, прямая ветвь Романовых ещё несколько часов назад  так рьяно ублажала … его, простого мужика… А что б её!»
 А ещё он с ужасом думал о том, что дедушка все же выполнит свою угрозу и к утру умрет, и будет лежать тут же, рядом, таинственный и холодный, а он и не заметит этого. Вот будет «здорово», когда завтра придут его товарищи, а, вместо этого посреди стола   растянется его дедушка. Думая об этом, Желябов и не заметил, как уснул, уснул спокойно, улыбаясь, словно насосавшийся груди младенец.
  Хата наполнилась приятным черносмородиновым ароматом. Это тётя Люба варила варенье. Будет чем завтра угоститься товарищам.

 Софья проснулась как обычно, заутро. Всё тело ломило, особенно низ живота – там ныло непереносимой, тягучей болью, и она с ужасом теперь вспоминала случившееся вчера. Она была гадка, постыдна самой себе. Она ненавидела саму себя за эту минутную слабость, которой позволила себе поддаться в порыве безумной к нему страсти. Но ничего уже нельзя было поделать. Всё прошло, все свершилось и ничего уже нельзя изменить.
 Тянущая боль в животе напомнила с новой силой, когда Софья попыталась перевернуться на бок, чтобы уснуть. Но хуже, унизительнее всего, что в этот же момент ей смертельно захотелось  по большому. Тёткины наваристые щи на летней солонине буквально рвались наружу. Как она сожалела теперь о них!  Она чувствовала, что сейчас же выпрастывается, и с ужасом понимала, что она не дома, у себя, на Гороховом, в своей крохотной, но такой родной и уютной, по-городскому, со всеми удобствами обставленной  конспиративной квартирке-будуаре, где уборная была совсем рядом - стоило только подняться с кровати, а в грязной, мужицкой избе, где «до ветра» приходилось выбегать на улицу, бежать огородами, и, наконец, обретя в малиновых кустах полуразвалившуюся, заветную Триссову* будку, вывалить все мучившее  содержимое кишечника в кишащую червеобразными опарышами яму. Но хуже всего было, что она чувствовала, что НЕ ДОБЕЖИТ! ЭТА БЫЛА КАТАСТРОФА!
  Софья попыталась сжаться, чтобы хоть как-то «замять» это дело в себе, но этого нехитрого приема хватило лишь на несколько минут, после чего живот разболелся с новой, теперь уже удвоенной силой. Нечего делать – ей всё же пришлось вставать.
  Не желая тратить времени на более-менее приличное переодевание, она, в чем была, наскоро слезла с печи и бросилась на улицу, искренне желая, чтобы дедушка и Андрей ещё спали.
 Проскользнув из сеней в неглиже, в одной ночной рубашонке и панталонах (корсет она никогда не носила, даже днем, потому что считала это приспособление дворянским пережитком, закабаляющим женщину в угоду мужским вкусам), она выбежала на теплый воздух свежего, омытого грозой утра. Но до Триссовой будки была целая марафонская дистанция! Она не прошла её! Она схватила первое попавшееся ей под руки – это была собачья миска сторожевого пса Тузика и опорожнилась туда «могучей кучкой». Во время этого незамысловатого физиологического акта она даже не заметила, какими жалобными, непонимающими глазами смотрел на неё Тузик. Выносить пришлось ей тоже самой. У «прынцессы» не было слуг. Там, на квартире, за неё это делал Халтурин, в доме отца горничные дворовые девки Светка и Анфиска – здесь крепостных для неё не было, разве что сам Желябов, но едва ли Софья могла воспользоваться им, обратившись сейчас к нему с подобным «вопросом».
  Основательно сполоснув миску, она так же незаметно подсунула её Тузику, отчего обиженный пес ответил ей сердитым рычанием.
 Уже совсем рассвело, когда, покончив с незамысловатым «туалетом», Софья вернулась в дом. В сенях было всё ещё темно – хоть глаз выколи. Софья хотела было уже проскочить, как почувствовала, что кто-то схватил её за руку.
-Андрей?!
Но вместо Андрея перед ней стоял дедушка.
 Невидящие белёсые бельма полуслепых глаз смотрели прямо сквозь неё. Прилив брезгливости и ужаса заставил Софью дернутся, но сухая, теплая, дрожащая - трепещущая как рвущаяся в садке птица, рука старца  вцепилась и крепко держала её за запястье.
-Не губите, барышня, Христом-богом, прошу, не губите мне Андрея! – чуть не плача, запричитал старик и, вдруг, бухнувшись перед ней на колени, перекрестился размашистым троеперстным крестом, закричал: – Один свет в глазу  остался, что Андрюшенька! Одна надёжа старику! Без него давно бы с дочкой по миру с сумой пошли, коли не он! Избу купил, все купил, да вот не дождалась праздника Акулина Тимофеевна – супруга моя, казачка вольная, за мной в крепость взятая,  – старик, шморкнув жалобливо носом, зарыдал, и от этого стал ещё ужасающе жалок и противен Софье. – померла!
-Да что стряслось, дедушка? - едва ли могла пролепетать пересохшими губами побледневшая от ужаса и неожиданности Софья, поднимая трясущегося всем старческим телом плачущего деда с колен. 
- Знаем мы вас, знаем барчуков окаянных: Учреждительное собрание собираете: царя убить замыслили – сами буржуями заделаться, чтоб Россией править,  а за всё отдуваться опять мужицкой костке придется! - теперь уже погрозив ей костлявым пальцем, старик заговорил быстро и решительно, как обычно это делал Андрей на собраниях. Этот внезапный переход от самоуничижительного холопского раболепья к нескрываемой вражде и ненависти к её классу, к ней, как к «барыне» отвратил Софью так, что она, отшатнувшись от сумасшедшего, как ей теперь казалось, деда, почти прижалась к стене спиной, желая лишь одно – проскочить поскорее в хату и спрятаться от ненормального старика на печке под защитой тетки Любы. - Вы ужо, барышня, не обессудьте, не пара он вам – поезжайте к батеньке своему-губернатору, да и живите в своем поместье, как вам дворяночкам положено! У Андрея своя жена есть, законная, да и сын! Так токмо оно для всех лучше будет! Деток-то моих барчуки и без вас всех загубили, один внучек остался, одна пред смертью отрада, что внук взрослый! Пожалейте старика несчастного! Оставьте Андрея! Оставьте мне его! Наиграетесь вы с ним в ревохлюции ваши, да и бросите на погибель, а ему, соколику, ещё жить, да жить надоюно! Господи, вот бы сейчас, вот бы тепереча Господь как прибрал, чтоб не видать ничего!
  Софья стояла, остолбенев, вытаращив на деда безумные глаза. Признаться, не ожидала она от деда, этого «старого бунтаря, не раз плеткой ученого», как иногда называл его Желябов, такой «политинформации». Мысль этого последнего представителя закрепощенного русского народа выраженная столь с точной и прямой, беспощадной примитивностью, с какой её понимал этот типичный «выразитель», ужасала и одновременно отвращала её. «Как можно было бороться за права ТАКОГО НАРОДА, который всю их борьбу, все их стремления понимал именно ТАК.  Какой, вообще, был толк в этой борьбе».
 
  К счастью, в этот момент проснулся сам внук и поспешил на помощь Софье, вернув разбушевавшегося «старого бунтаря» в постель.

  Софья ещё долгое время не могла прийти в себя. Сидя на печке, в двух одеялах, думая о словах дедушки  в душной, истопной избе, она все равно чувствовала, как её пробирала неприятная дрожь.
  А что если дедушка был прав: нечего ей тут делать,  надо было бежать ещё тогда, весной. Бежать в Швейцарию, в эту далекую свободную страну. Поселиться там по поддельным документам. Подальше от всего. От всех этих ужасов тюрем, террора, революций, человеческих смертей.
 Едва подумав это, она, вдруг, почувствовала, что кто-то снова взял её за руку. Софья вздрогнула, словно в неё воткнули иголку. Это был Андрей.
-Ну что ты, Софьюшка. Тебе неприятно? Из-за деда обиделась! Так ты не слушай его – старик вздорный, да и  упрямства вредного в нем тебе не занимать! А, вообще, дед у меня добрый, славный - бунтарь старый, не даром же его барчуки плетками учили, всю спину «науками» исписали! А он все равно и до сих пор, что думает, то и говорит в глаза. Замечательный дед! Добрый! Меня с малолетства воспитывал, что мать родная, это он токмо сейчас по старости все больше чудить стал, да и то, что меня жалеет.
 Софья мученически улыбнулась ему. Он взял её маленькую ручку в свои  ладони и  поцеловал её.
-Не здоровится мне что-то, Андрюшенька.
-Перегрелась, наверное, вчера на солнышке. Ты лежи, лежи пока, голубка, а тетя Люба травок справит, напоит.
-Славный мой, хороший зверёк, - она ласково потрепала его за ушко и в блаженстве закрыла глаза.
-Спи, спи, Малыш. – Он потеплее накрыл свою принцессу на печи одеялом. – Спи…




Воронежский съезд

  Софьюшке и в правду не здоровилось. Бок графом Нелюбовым простреленный о себе ломотой напомнил.  Мед с молоком, что дала тетка Люба, приятно расслабили, поклонили в сон, что дало бедняжке право хотя бы ненадолго расслабиться в жарком поту липкой духоты летней хаты…Хоть и не одобрял того отец, жалела Сонечку тётка Люба, как родную дочку жалела, потому как не было у неё родных детей, да и не будет уже, после надругательств, вот и «отрабатывала» на ней свою любовь материнскую, не истраченную.
…Тетка Люба на базар побежала, а Андрей остался горницу для собрания готовить. Полы добела песочком речным выскреб, палас выбил,  лавки приготовил: на ивовые чурбаны набил пару дубовых досок, да тут же и выстругал рубанком, чтобы товарищи свои революционные зады не зазанозили, когда в запале дискуссий жарких елозить примутся, – получилось невесть как красиво, да зато прочно, надежно: седаков плотных эдак шесть может зараз выдержать спокойно. Будет, где товарищам разместиться. Два простых стула, что в избе были, – для дорогого гостя Плеханова и ещё одного выступающего на собрании приберег. Скатерть, голубую, парчой вышитую на стол постелил к великому неудовольствию дедушки, который приберёг её себе… в качестве покрывала в гроб. Вот и все…
  А Соня все спала в испар погруженная. На печи тепло-то, словно в объятиях любимого, вот и воображала себе любовь плотскую, подушку целуя. Хорошо, как в раю…
 …Только вот сон Сонечки приснился нехороший, мучительный. Все было как тогда, в усадьбе её покойного дедушки Перовского, что после смерти родителя перешла в наследство её папеньке, в Крыму, близ Симферополя, где она, отбывая очередную дачную ссылку под присмотром матери, начала работать простой сестрицей милосердия.
  Не было ещё и разгромного Саратовского съезда, ни дела 193-х, куда она без вины виноватая привлечена была, ни мучительных следствий, ни тюрем, ни побега…Была Софьюшка свободна, да легальна. Могла она выбирать себе род деятельности, да вот и выбрала: крест самый тяжкий на свои хрупкие плечики взвалила, чтобы от Андрея забыться, о свадьбе его подлой больше не вспоминать. Была в бараке больничном одна тяжелая: старуха больная, на которую и взглянуть-то было страшно – язва страшная разрослась, лицо сожрала – одно кровавое месиво что и осталось. Никто подступиться к ней не мог – по невежеству своему боялись, думали, что болезнь её заразительна, что проказа. На весь персонал врачей только Сонюшка сведущей была. Она этой старухи перевязки каждый день меняла, метостазы кровавые, что из язвы сочились, своими белыми ручками дворянскими подтирала, голову её мыла, разбавленным спиртом пролежень не брезговала протирать, – только её-то и признавала старуха, которой болезнь уже к глазам подобравшись, белки выела. Так старуха та по шагам её признавала. Только идет, бывало, Софья по коридору, а она уже говорит ласково: моя внученька идет. В последнее время совсем страшно стало: старуха есть почти перестала, в скелет обделалась, что живой труп, бумажная стала, взяться страшно: хрупнет что-то внутри – гляди руку вместе с костью оторвешь или пальцем кожу тонкую, как папирусная бумага, между ребрами проткнёшь, за что ни возьмись – криком кричит,  так Софьюшка её через рожок детский кормить наловчилась, словно ребенка грудного, уколы морфиновые всякий раз делала, чтобы не страдала страдалица, тягала её на себе к горшку, пока спина не обламывалась. Старуха в лепесток обделалась вся, а все равно тяжелая, что камень.  Каждый день -  пытка моральная. От нормальной, человеческой жизни совсем отвыкла, что ни день стоны её слушая, а бросить нельзя. Устала Софья, да делать нечего: знала, что кроме неё о бедной старухе никто не позаботится: оставят умирать в гноище, как собаку выброшенную. Но хуже всего было в том, что обе они: и пациентка, и врач знали о тщетности, бессмысленности всех этих забот и стараний по продлению никому не нужной, безвозвратно с каждым днём угасающей жизни: старуха знала, что умирает, Софьюшка, что напрасно ухаживала за безнадежно больной, но, все равно, день ото дня, приходя в больницу, продолжала упорно делать это, воспринимая сие, как суровое испытание, ниспосланное ей свыше, которое нужно непременно пройти. Так уж привыкла Сонюшка все до конца доводить. Вот и довела….
  Старуха всё же умерла… потом, тихо, незаметно…во сне…в тот самый день, когда  Софьюшку взяли, да на доследствие в Питер поволокли. Аккурат после бабкиных похорон…
 …И вот явилась…покойница. Она выглядела совсем как там, на своей фотографии, что стояла на её прикроватной тумбочке, фотографии, к которой она никому не давала даже притронуться: молодая, чернобровая, красивая казачка, красивая именно той грубо-нетесанной, чернявой, крестьянской красотой, что так высоко ценится в южных областях России. Софья теперь знала, что спит, что это во сне она разговаривает с покойницей, но почему-то совсем не испугалась «бабушку», а скорее удивилась её внезапному приходу.
-Вы же умерили, бабушка, – тихо сказала. Вспомнилось ей, вдруг, всё, словно это было только вчера: отпевание, белый замотанное в кокон бинтов обезображенное болезнью лицо покойницы,  даже та самая скромная могила на окраине поселкового кладбища, в которой и похоронили бабушку, ненавистный похоронный венок, который почему-то надо было непременно купить и положить ей на могилу, потому что так требовал обрядовый обычай, на могилу абсолютно чужой, забытой всеми старухи, которая мучаясь сама, мучила её, мучила столько лет – лучших лет её жизни, на прощание с которой не пришли даже её близкие родственники, сославшись на вечную занятость. Всё и сразу вспомнилось Софьюшке: вся эта несправедливость земной жизни бабки – весь мерзостный цинизм детской неблагодарности её многочисленных родных детей, которые не дали на похороны родной матери и копейки, угрюмый вид казенной могилы, даже намогильное фото – та самая фотография…. А старуха будто бы уж предупредила её мысли.
-Не вспоминай об этом, Сонечка, не надо.
  Софья теперь уже видела, что её лицо, до того изуродованное болезнью до не узноваемости, до потери всякого разумного человеческого облика, было чисто и свежо, но смешнее всего, что выглядела «старуха» теперь моложе её, и это было даже смешно и глупо в своей гротескной нелепице.
-Ну же, поцелуй меня, внученька, не бойся, -  ласково приветствовала её «бабушка», радостно протягивая руки для объятий.
-Бабушка! – было кинулась она к ней, но тот час же вспомнила, что у старухи больное лицо. – Нет, прости, бабушка, не буду тебя целовать - у тебя лицо болит. Это не лечится.
-Это там не лечится, здесь все лечится. Мать давала мне молоко и хлеб, стало затягиваться, вот и зажило. – Для убеждения старуха взяла Софьину руку в свою все ещё холодную и влажную ладонь покойницы, и, приложив к своему лицу наглядно показала, как постепенно затягивалось и зажила её страшная язва, словно обыкновенная ссадина на колене: все меньше и меньше, пока не превратилось в незаметную кровавую точку – словно слепнёк ужалил…и… совсем исчезла.
 А Софья всё не могла понять: «Какая мать? Причем здесь мать? Да и была ли у несчастной мать?» Софья не знала, да и не желала того знать. Она желала лишь одного – проснуться, чтобы избавиться от начинавшего мучить её бессмысленного наваждения.
-Нет, это все не правда! Не может быть! Тебя нет! Ты умерла! Тебя похоронили!  Я больше не хочу за тобой ухаживать! Не могу! Я устала! Понимаешь, устала! Очень устала! Я хочу жить! Я хочу к Андрею!
-Оставь, оставь его, деточка! Беги!  Беда будет!
-Какая беда, бабушка?
  Вместо ответа старуха почему-то указала куда-то в сторону…Софья понимала, что там было что-то страшное, невыносимо страшное…Она силилась заглянуть туда, понимала, что теперь ЭТО ЕЙ НАДО, необходимо, И НЕ ЗАГЛЯНУВ ТУДА, она все же не выяснит, что ждет  её, чего следовало ей так опасаться от Андрея, но она боялась…Боялась, как ребенок, что, порезав здорово палец о стекляшку, зажав его между колен, боится взглянуть на кровоточащую ранку, а только, поскуливая от боли, с ужасом наблюдает, как на землю капает его кровь.
-Беги, беги, спасайся от него! – слышала она удалявшийся голос старухи, и Софья, вдруг, поняла, что было ТАМ, чего так упорно заставляла бояться её старуха. Там была СМЕРТЬ. ЕЁ СМЕРТЬ! Что она НЕ ХОТЕЛА ВИДЕТЬ ЕЁ! И ОДНОВРЕМЕННО ЕЙ БЫЛО ЛЮБОПЫТНО ПОСМОТРЕТЬ ТУДА, ОНА ЧУВСТВОВАЛА, ЧТО НЕ ВЫНЕСЕТ, ЗАГЛЯНЕТ, И ЭТО РОЖДАЛО МУЧИТЕЛЬСТВО!
-Нет, пожалуйста!… не хочу!…не надо!…отпустите!…ах, отпустите меня сейчас же!…- Она пыталась бежать, но то страшное, то несокрушимое, что настигало её, с каждым её шагом неотвратимо приближалось, и тут она поняла, что, пока она думала, что бежит, что спасается от опасности, взбивая пустой воздух ногами, все это время она стояла на месте… а ЭТО было теперь уже совсем рядом!
  Софья чувствовало, как что-то схватило её за шею и ударило в голову, и она стала проваливаться, пока совсем не исчезла.
-А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-аа-а-а-а-а-а-а!!!!
 Громкий крик Софьи заставил Андрея подскочить к ней.
-Что ты, что ты?! Что, Сонечка, душенька моя!
-Сон, приснился сон, дурной сон, - едва только могла выговорить она заплетающимся от страха языком.
-Какой сон? -  Она хотела было вспомнить то страшное, что приснилось ей, но не могла: тут же все забыла, словно вылетело лекгой ласточкой из её головы.
-Ну вот, я же всегда говорил: «Кто спит до обеда – увидит бабку с дедом». Уже вечер, Сонечка, пора вставать. Не спят летом на закате – горячку наспишь.
  Софья неохотно поднялась, почесывая безобразно растрепавшиеся, спутанные локоны.
  «Да-с, ну и видок», - подумала про себя Софья, глядя в маленькое уборное зеркальце. – «Не мешало бы привести себя в порядок перед тем, как придут товарищи». А Андрей будто бы предупредил её мысли.
-Ванна готова…
 Эта «ванна», если это так можно назвать сие нехитрое бытовое изобретение деревни, наскоро сооруженное из простого жестяного пойлового корыта, отобранного у тети Любиных хрюшек и добела выскобленное речным песочком и обданное крутым кипяточком тетей Любой, была маленькой Софьюшке как раз по размеру, и, кроме того, вода в нем легко согревалась у печи.
  Андрей все уже приготовил, даже пенку душистую туда пустил, как она любила, чтобы его милой Софьюшке веселее купаться было.
-Не смотрю, - услышала она громогласный бас за спиной. «Ну и противный же ты Андрюшка». Она погрузилась в теплую ванну и расслабилась, жаркий огонь поблескивал в печи, будто выпаривая из её пор последние остатки кошмара. Хорошо! За стеной ещё слышались последние поворкивания капитулировавшего перед неизбежным  нашествием дедушки, на которые она уже не обращала никакого внимания. «Как хорошо!» - думала она…
…Чисто выстиранное теткой Любой, старое гимназическое платье её уже ждало хозяйку, аккуратно разложенное на спинке стула. Гипельно белые, отбеленные щёлоком воротнички и манжетки, были заботливо разглажены пральником и пришиты очень умело, что приятно порадовало Софью. Хата тоже белела торжественным блеском чистоты. Стол накрыт, угощение-пироги, готовы – в такую избу можно и гостей поджидать.
   Ночи летние коротки. Надо бы торопиться, чтоб к утру решить все вопросы. Софьюшка нервничала, а  дедушка, уже приготовленный: чисто выпаренный в бане, в своей новой смертёной  рубахе деревенской с красным подбоем и городских поддевках - брюках и ботинках лакированных, дарованных внуком, с  расчесанной львиной гривой седых волос,  уже сидел торжественный в красном углу, за столом, как и положено хозяевам, носом от усталой дремы поклёвывая. Хоть и не революционеры они с дочкою  и ничего не понимали в их деле, страшном, да решительном, Андрей своей родни чуждаться перед товарищами не собирался, вот и посадил, как положено хозяев – в красный угол, посреди, у самых икон, а сам у печки, на лавке пристроился бедным родственником.

-Когда же? - нервно вопрошала Софьюшка, предполагая уже самое худшее, что переловили их всех друзей-товарищей, как тогда, в Саратове. – Должны уже прийти были, - не унималась, волнительно глядя на зашедшее уже совсем за деревья красное солнце.
-Придет собрание, куда денутся. – Желябов хотел казаться спокойным, но было видно, что он нервничал, по тому как теребил свою густую, рыжеватую бороду.
  Прошло и десять, прошло и одиннадцать, вот уж час битый, как заседать должны, и …никого.
  Тут Софьюшке то и вспомнился её ужасающий сон и старуха эта покойница страшная, предупреждающая, ни к ночи помянуть.
-Что-то случилось! Ах, теперь я точно знаю, что-то случилось! – забегала она по хате кругами, руки белые ломая. – Нет, довольно! Нужно бежать! Сейчас! Чего же, ареста дожидаться?! Андрей, Андрюшенька, милый, ну что же ты сидишь: ты же сам говорил, коли не придут час, так…
 В этот самый момент, когда Софьюшка не окончила ещё свою возбужденную быструю фразу о побеге, громко залаял Тузик. Дверь скрипнула, Желябов выхватил револьвер и, наставив его на дверь, весь превратившись в нерв.
-Карфаген должен быть разрушен!*– весело послышалось за дверью громогласное явочное приветствие, в котором по чуть гундосому, хохочущему голосу «оратора» тут же угадывался их старый приятель - динамитчик-Халтурин. – Эй, римляне древние, есть кто дома?!
-Теперь или никогда, - облегченно выдохнул Желябов, опуская револьвер и стирая пот со лба.
-Степан! -  вскочила радостная Софья и побежала встречать первого гостя, чуть не кинувшись от радости ему в объятия. Спустя секунду из-за двери высунулась довольно улыбающаяся, мохнатая, татарская рожа Халтурина. В обычной жизни, там, на своей частной конспиративной квартире в Питере,  Софьюшка не долюбливала своего незваного жильца, прежде всего за его длинный, не в меру острый и вредный язык, часто спорила с ним, когда нахальный квартирант её становился совсем уже невыносим в цинических изощрениях своего не в меру специфичного юморка. А теперь, после стольких месяцев затворничества в глухой деревне с родственниками Андрея, теперь она была рада ему, как родному брату.
-Добрались! Наконец-то! А мы-то вас по всей деревне искали! Всем скопом битый час со стульями да с книжками по деревне таскались! Впору уж городового было спрашивать, где тут, дескать, у вас собрание террористов-народников намечается…
-Халтурин, ты как всегда невыносим, - вздохнул Желябов.
-Ну, здравствуй, здравствуй, Андрюшка! – всё так же громко и бескомпромиссно ввалился Халтурин, по-братски обнимая своего старого приятеля. – Ну, и запрятались же вы, господа-товарищи, – со шпиками не сыщешь. Сонюшка, душенька, а ты уж совсем молодец стала, цветешь и пахнешь. Вижу, вижу, житье в деревне пошло тебе на пользу, все лучше, чем в нашем Питере гнилом, чухонском пропадать, - с этими словами он смачно поцеловал «барыньке» ручку. – Эй, друзья, заходите! Это тут!
-Ты чего кричишь, Стёпка?! Тише ты, - пытался осадить его Желябов, ещё памятуя о Саратовском разгроме, но в следующую секунду было уже поздно. За дверью послышались шаркающие шаги, и горницу сплошным потоком стали наполнять люди.
  Первыми вошли «старая гвардия» из "Союза северных рабочих" - Морозов, Фроленко, Баранников– этих товарищей Софья знала хорошо, надежные товарищи, из рабочих-стачкистов. На Лиговке бандитской революционно взросли - воспитались, знают все беды-лишения рабочего человека, лишения ещё более куда страшные, чем крестьянские. Крестьянин-то по крайности на своей земле держится, а рабочий, что голь – ничего не имеет, кроме труда своего, весь во власти хозяина, что раб. Одна воля – уйти, да куда… Далее ещё:   Квятковский,  Тихомиров, Колодкевич, Ширяев, Попов, Саблин – эти незнакомые ей люди сразу же показались Софье неприятными. Нет, не потому,  что она почти не знала их, но в них она сразу почувствовала какую-то непреодолимую фальшь, которую она тем более чувствовала, чем более они пытались её скрыть. Эти люди скорее играли свою роль, пытаясь походить на простой народ, но в их нарочито развязных, показательно нагловатых, наигранных манерах, с помощью которых они пытались выразить свою «народность», скользило что-то по-отвратительному «господариковое», а именно, то самое слишком хорошо знакомое ей дворянское, презрительное к другим людям брезгливое снисхождение, чего они никак не могли ещё подавить в себе, как ни старались они делать это так явно и показно своими свободными манерами. Особенно этот Ширяев, он раздражал её больше других, за то, что, будучи одет с иголочки, как заправский князь или граф, своими показными, нагловатыми ужимками, своими цигарками, которые он то и дело бесцеремонно одну за другой, скуривая, сплевывал на метеный палас, больше других ратовал походить на простого работягу, что выходило у него довольно неумело и, отвратительней того,  пошло. По тому, как эти неприятные ей молодые люди, поочередно входя, принимались сразу же удивленно пялиться на неё своими сальными, изучающее-оценивающими глазами, как смотрят на причудливого, экзотического зверька в зоопарке или, нет, точнее она хотела сказать себе… как смотрят на красивую и пустоголовую любовницу своего вожака, Софья чувствовала себя настоящим живым трофеем - трофеем Желябова, его дорогой вещью. «Вот она какая, принцесса революции», - словно говорили их взгляды. – «Молодец, Андрюшка, простой мужик, а не промах – ишь, какую «цацу» себе отхватил». Ей тут же вспомнилась песня про Разина и его несчастную возлюбленную персидскую царевну, особенно теперь две фразы: «нас на бабу променял»…и… «в набежавшую волну». Ведь в глазах властей Желябов, подобно легендарному разбойнику Разину, тоже был атаманом, только не народным атаманом, а атаманом народников, «Идейным атаманом» – так, кажется, прозвали его жандармы. Но разве можно было сравнивать Андрея и Разина, а себя причислять к какой-то там глупой царевне…
 От волнения встреч в голове Софьи творился настоящий дикий сумбур, одна мысль перескакивала через другую в сумасшедшей чехарде, и, в конце концов, взяв себя в руки, она решила больше не думать ни о ком плохо. Теперь нужно было сосредоточиться на деле, а не, занимаясь пустыми домыслами, выяснять для себя свои личные симпатии и антипатии, делая необоснованные скоропалительный выводы. И всё-таки её развитую женскую интуицию нельзя было сбрасывать со счетов. Не раз она выручала Софьюшку, помогая в самых отчаянных затруднениях.
  Дальше были евреи и студенты. Софья так и называла эту группу «Евреи и Студенты», потому что не делала особенных различий между теми и другими. Сюда входили: и старые, верные подруги Софьи – Фигнер и Армфельд – та самая каланча-Армфельд, девица-перестарок, что вместе с старшей сестрой Марией Львовной, и привела её в кружок Чайковцев, что фактически и познакомила её с Андреем на их самой первой вечеринке у костра, и уже известная нам Гельфман - невысокая, раскосая еврейка «Геся» - Гесса Гельфман – хозяйка конспиративной квартиры на Гороховом переулке, которая в партии носила сочиненный ей самой конспиративный псевдоним - Геся, что в дословном переводе означало:  «Главная Еврейская Социалистка» (естественно в женском роде, сокращенное от её полного имени –Геся), был тут и незнакомый ей совсем Игнатий Гриневицкий, по прозвищу Грин, совсем ещё мальчишка, с горящими идеей глазами, Кибальчич - "Мальчиш-Кибальчиш" - темная лошадка, знала только о нем Софья, что он бывший студент-химик, как и Андрей, тоже недоучек, что за пропаганду свою в деревне уже успел "для науки" отсидеть годик-другой в Лукьяновской тюрьме, под Киевом, какой-то невесть откуда взявшийся здесь неизвестно зачем  неизвестный художник из передвижников по фамилии Маковский, выглядящий, как все типичные не особо избалованные судьбой художники-передвижники: в замызганной краской не совсем свежей рубахе, бедном походном своем армяке «на этюды», полудохлый от недоедания и чахотки, и, хотя ему не было ещё и тридцати пяти, от того без возраста не то исхудавший, прозрачный, но довольно бодрый старикаш, не то больной подросток в чахлой, худощавой бородке, Аптекман – мелкий лавочник сырной лавки, которого она тоже не знала, а также какой-то, бог его знает Хотинский и ещё какие-то мелкие людишки из вновь «примкнувших», которых она совсем не знала, а знал только Андрей, и это успокаивало Софью, потому что она безоговорочно верила в него, на случай если ошибется и попадет впросак, по незнанию кого обознавшись.
 Было в них только одно, что из всех народников смешнее всего именно они перекручивали на свой лад их явочный пароль: «Карфаген будет взят!» Кто –то  из них констатировал, что «Карфаген взят», то есть преподносил сие, как уже свершившийся исторический факт (что по правде оно так и было), кто-то робко утверждал, что «Карфаген возьмут», очевидно, всё же, в ближайшем будущем, то есть всё-таки, возможно, но возьмут, какой-то особо продвинутый «историк» в силу природной тёмности своей даже посмел предположить, что Карфаген не только будет взят, но, более того, «Карфаген будет изъят», то есть весь, целиком, без остатка, как взимают с бедных полу-крепостных, деревенских мужиков недоимки за целый год, только одно было не понятно, как должен бы происходить подобный процесс «изъятия» с места  целого города…
  Последним, как и следовало ожидать, вошел сам предводитель землевольцев  - Михайлов Александр Дмитриевич. «Царь», - с трепетом глядя на великана сразу определил про себя дедушка. Да и не мудрено, в своем полковничьем мундире, великолепной выправкой и высоким ростом, он был весь похож на «царя», да и то, по тому как остальные боязливо затихли, обратив головы к вошедшему грозному великану, сразу почувствовалось как по толпе пробежался «начальственный дух».
 Так или иначе, собрались все…кроме главного героя дня, которого Желябов ждал больше всего – Плеханова. Без него нельзя было начинать!
 Все терпеливо ждали. И вот издали послышалось цоканье копыт. К дому подъехал тарантас. У всех, как один революционеров, промелькнула лишь одна мысль: «Жандармы!» Ещё слишком свежи были воспоминания облавы 1874, когда по всей стране одновременно проходили аресты. Послышались затворы пистолетов, кто-то «особо предусмотрительный» выдернул чеку из гранаты – «подыхать, так вместе!» Ясно было одно, что никто из революционеров не собирался сдаваться живым.
-Эй, карфагеняне, вы тут? – послышался тонкий, почти бабий писк совсем не мужского, а скорее мальчишечьего голоса, и через секунду в дверях появился сам Плеханов. – Ну что, братцы, Карфаген ещё не разрушен? - засмеялся он, показывая ряд здоровых, длинных, белых зубов.
-Теперь или никогда, - сердито пробурчал уже уставший от этой фразы Желябов, указывая гостю место во главе стола.
  Признаться, Софья не ожидала увидеть его… Вернее, она ожидала увидеть Плеханова, но только  совсем другим, каким она себе представляла этого уже успевшего прославить себя светоча русских народников за границей: если не умудренным сединой старцем, то по крайней мере, зрелым, толковым человеком, ведь, как-никак, он содержал типографию в Лейпциге, являясь главным её редактором - редактором первой в мире революционной газеты «Земля и воля» и, можно сказать, был их послом интеллигентности за границей, вместо этого вошел совсем молодой, зеленый студент в своем  скромном сером студенческом бушлате, который разве что для хоть какой-то солидности напялил на нос тонкие кругляши «умных» очков. Его по-монгольски раскосое, но одновременно тонкое, длинноносое, и от того не в меру благородное, с точки зрения Софьи, лицо все же выражало ту самую легкую степень снисходительной брезгливой презрительности, которую она наблюдала у предыдущих вошедших «господариков» - большинство из которых происходили из мещан и мелкопоместных «дворняжек», что, прикрыв её своей показной нагловатой развязностью,  так упорно пытались походить на простой рабочий люд, но в отличие от всех них, этот сдержанный юноша никак не старался выпячивать перед другими свою напускную «народность», а наоборот, стараясь сохранять в своем лице все то же одухотворенное спокойствие и достоинство, выдававшего в нем настоящего русского интеллигента, держался вполне скромно, что тут же было высоко оценено наблюдательной  Софьей.
-О-опаздываешь, Жорж, - сделал ему шутливое замечание Михайлов, как обычно чуть заикаясь. -П-после н-начальства п-пришёл!
 -Да разве же вас найдешь? Вон куда забились!
-Вы п-приехали на к-ко-оляске? – сдвинув серьезные брови, строго спросил его Михайлов.
-Да, ехал от самой станции. Но не волнуйтесь, кучер – мой человек. Он станет ждать, сколько этого будет нужно. Я так понимаю, господин Желябов? – вдруг, дружественно протянул он  Андрею руку. – Халтурин мне уже рассказывал о вас.
-Так точно, только господ тут нет. всё больше товарищи, - скаля зубы в усмешке, возразил Желябов, которому с первого взгляда молодой человек показался неприятным  своей холёностью.
-Простите, товарищ, - покраснев, осекся молодой человек, явно застеснявшись своего внезапного апломба.
-Что же, хорошо, прощаю, - снисходительно засмеялся Желябов. - Итак,  не будем терять времени…Михайлов подал незаметный знак рукой: «Приступай». Желябов, все поняв, слегка кивнул «главному царю» …
 Своей привычной решительной походкой он направился к трибуне. «К трибуне», пожалуй, это ярко сказано. То, что можно было назвать «трибуной», представляло собой обыкновенный, грубо сколоченный деревянный стул, расположенный прямо под висящей под потолком керосиновой лампой – единственного тусклого источника освещения их тайного собрания.
  Лампа это была подвешена так низко к низкому потолку хаты, что приходилась человеку  чуть выше среднего роста, каким был Желябов, как раз на уровне уха, и безбожно слепило глаза, мешая видеть обращенные на него взгляды товарищей, но, воодушевленный предстоящим воззванием, он даже не замечал этих ничтожных неудобств.
  Желябов слыл великолепным оратором. И память имел отменную. Бывало дедушка заставит своего «Фроленка» молитву какую длинную выучить, так тот два раза в Требнике прочтёт и от зубов отбарабанит на радость Гаврилы Тимофеевича. Вот и сейчас по бумажке не читал, но на всякий случай взял, чтоб от пунктов отталкиваться легче было.
  Начал, как всегда, громко, если не сказать громогласно, так что некоторые товарищи, в первую секунду ошарашенные ударом его сокрушительного, поповского баса, с непривычки подскочили со своих мест с испуга, словно услышали за дверью выстрелы жандармов.
- Итак, теперь я могу смело сказать: « Время решительных действий настало, товарищи!» Что это значит! Всё! Карфаген должен быть разрушен! Сейчас или никогда! И этот древнеримский девиз был выбран мной не случайно, не из пустого тщеславия собственного самолюбия, как могли бы подумать многие! Корфаген – богатый и бессильный своими сановниками и тем более немощный в своих несправедливостях к собственным гражданам, – это наша обветшалая Россия, товарищи, и она нуждается в кардинальных преобразованиях! – Слышится звук рукоплесканий. И, хотя Желябов, не сказав ещё ничего существенного кроме «общей воды», которую он всегда в изобилии «проливал» на всяком собрании, он все же чутьем своим бывалого оратора догадывается, что «захватил зал», но не смыслом сказанного, а только одной силой своей могучести убеждающего голоса; немного переведя дыхание от первого, самого решающего, удара, он продолжает дальше свою пылкую революционную речь с ещё большим рвением: – В таком виде, в каком существует сейчас Российская Империя, она больше не может существовать, ибо каждому из нас понятно, что едино правный  царский режим – этот  ветхий пережиток России, её позорное клеймо, давно уже исчерпал самого себя, свои возможности! – (Снова прерывает всплеск рукоплесканий. Желябов уважительно пережидает минуту и продолжает снова, теперь уже с меньшей страстью). – Итак, из всего вышесказанного мною следует только один вывод: Царский режим Романовых – этот преступный род крепостников, продержавших без малого двести лет великий русский народ, закабаленным в крепостном рабстве, и по сути своей  продолжающий держать в том же унизительном положении, должен быть свергнут! И никто, кроме нас, товарищи, не сделает этого! Никто, кроме нас! – Он снова делает паузу, но аплодисментов уже не слышится, наоборот, только испуганные, недоуменные взгляды, словно пугливые мышки по углам разбежались. – «Как это «свергнуть»?» - словно вопрошали они в немом вопросе. – «Пойти и свергнуть царя?», «Как они могли, вообще, были способны кого-то «свергнуть»,  - эта жалкая кучка сопливых студентов, девчонок и евреев», «Что ли устроить «на досуге» свой собственный маленький  дворцовый переворот?»,  «Идти на штурм Зимнего с кинжальчиками, дамскими пистолетиками и ручными гранатками?», «Нелепейшая затея!», «А не свихнулся, чай, разом наш Идейный атаман умом?» - уже резонно поспешили заключить про себя некоторые из товарищей. Безоговорочно ему верит только один человек – Софья. Вон она, сидя напротив на стуле, смотрит прямо на него, всё теми же доверчивыми, восторженными глазами – глазами преданной собаки – глазами влюбленной до безумия, готовой ради своей любви, женщины, внимая каждому слову его немного наивной идейной речи. В свете разгоревшейся, слепящей лампы Желябов хоть и не видит всех этих глаз, всех этих недоуменно уставившихся на него из темноты взглядов, но чувствует  «затылком» вопросы и потому спешит предъявить объяснения сказанному: - Да, товарищи, я не ошибся, когда говорил, что никто кроме нас не сделает это. Ещё не создалась такая сила в народе, которая способна поднять и сплотить всех русских людей разом на борьбу со своими угнетателями! Мы, только мы должны, нет, мы просто обязаны разбудить русский народ от его губительной вечной спячки! И колоколом, пробуждающим народное сознание, может стать только одно – ПОЛИТИЧЕСКОЕ УБИЙСТВО - ЦАРЕУБИЙСТВО! – Тут же послышалось какое-то странное восклицание, как будто все разом громко и мощно вздохнули грудью, восклицание, на фоне  которого лишь внятно можно было различить тихий, едва уловимый, похожий на шепот умирающего, слабенько - «загробный» стон перепугано перекрестившегося дедушки: «Господи Иисусе Христе, сыне божия, спаси, сохрани и помилуй мого внука, раба божьего твоего Андрея…». Вслед за тем по хате сразу же ручейками с гор побежали испуганные шепотки, которые Желябов, как опытный оратор, сразу же подхватил с другого конца, не дав им слиться в поток ненужных вопросов и реплик: - Я знаю – заговорил он еще громче, - террор отвратителен сам по себе, как отвратительно всякое убийство человека, но, если, теперь в столь ответственную для России минуту, терзаясь в собственных мыслях, в собственной нерешимости, мы, подводя итоги нашей борьбы, честно спросим себя: была ли у нас какая другая альтернатива, кроме террора, мы ответим – была! Честно ли мы использовали её до конца? – да! Мы терпели слишком долго и терпели слишком многое! Вспомните, сколько наших товарищей отправлено в холодные просторы Сибирской каторги, сколько было невинно замучено, забито в тюрьмах, сколькие сошли с ума, не вынеся унижений. И спросите, за что так жестоко казнили нас, за что называли преступниками – ведь мы никого не убивали, ни грабили, а лишь честно несли народу просвещение, разъясняя ему справедливый устой  жизни, той новой, свободной жизни, которую он, закабаленный веками русский народ, должен был иметь, которой  он имел право жить после отмены крепостного рабства. И что же получил взамен русский народ после, так называемой, отмены крепостного права сверху – всё то же беспросветное крепостное рабство, только теперь ещё с большей изощренностью умело задрапированное бесконечными поборами недоимок. Освобождение, которое так долго ждал наш народ, оказалось ложным! Ложным, как и вся та личностная «свобода», которую, якобы, по велению божьему, в один день даровал народу наш «всемилостивейший» царь - «Освободитель»! Ибо никакая свобода не имеет смысла, если в её основании нет никаких гражданских прав. Конституция – вот тот единственный гарант, что дает права народу, уравнивая все сословия, независимо от их социалистического* положения в обществе! Все мы знаем, при каких обстоятельствах Русская Конституция, та самая несчастная Конституция Сперанского, записанная до дыр поправками, замордованная мелкими придворными чиновниками до неузнаваемости, заблудилась далеко на границах Польши ещё в самом начале нашего века*. Декабристы были наивны, полагая, что смогут вести убеждающую политику с абсолютистской монархией, за что поплатились вполне. И мы, революционеры-народники, мы – новые борцы за свободу России, не должны повторять их ошибок! – (Послышался новый взрыв аплодисментов. Многим нравилось, что их сравнивают с декабристами. Многие из народников являлись ярыми поклонниками декабристов и даже встречались с их потомками в Сибири во время своего знаменитого «Хождения в народ»). – Сейчас! Сейчас или никогда Россия требует от нас самых решительных действий! Промедление есть смерти подобно, ибо камень, брошенный в воду, совсем недолго оставляет за собой на поверхности рябь возмущения. Этот роковой камень - «Манифест об освобождении от крепостной зависимости». Манифест, служащий властям отнюдь не для того, чтобы даровать народу свободу, а лишь только затем, чтобы, оттянув назревающую естественным путём  народную революцию, продлить существование самого прогнившего Царского строя - режима преступного рода царей-крепостников, с помощью своего многочисленного чиновничества держащий свой народ в вечной кабале. Мы не должны допустить, чтобы Россия, возмутившись лишь ненадолго   революционным движением, ещё больше увязла в застойном болоте абсолютизма! Мы не должны допустить новой вековой отсталости нашей многострадальной Империи! Если народ сейчас не готов, мы заставим взглянуть его глазами правды на своё положение, мы поднимем его на борьбу! Смерть главного Узурпатора – вот что станет тем сокрушающим громом набата, который, наконец, разбудит всю Россию! Мы против насилия, мы против крови, но власти не оставили нам другого выхода! Либеральные увещевания закончились, настало время перейти к самым решительным действиям! В ответ на те жесточайшие, неправомерные репрессии, которым они подвергли нас, мы выносим главному тирану Империи свой смертный приговор! Если кто из нас не согласен с этим по своим моральным убеждениям – пусть сейчас же честно скажет своё «нет», ни я, ни кто другой из товарищей не посмеют осудить его поступок, не посмеют признать его моральные убеждения слабостью или же считать это движением против нашей партии. Единственно к чему я призываю вас сейчас, тут – это хорошенько обдумать своё решение, не торопясь, и только тогда вынести свой решающий вердикт. Пусть же простым большинством голосов решиться судьба России. Если большинство голосов решит «нет», то я тоже не стану возражать или противиться этому! Пусть те, кто сказал «нет» продолжат идти своим путем под знаменами нашей партии - мы не станем препятствовать им, мы же пойдем другим путем, но уже без них. Вот и всё, что я хотел сказать….
  Положив последний прочитанный листок с речами на стул, Желябов закончил свое выступление. В маленьком помещении хаты тут же воцарилась какая-то неестественно мертвенная тишина, что было слышно, как в сенях скребётся мышь, а за печкой свистит сверчок, да шурша, мечется по бумаге живой карандаш художника Маковского, пока в общих чертах запечатлевающего в вечность их напряженные фигуры и чуть растерянные лица. Застывшие в немые статуи, все смотрели на оратора, будто ждали от него ещё какого-то продолжения речи. Даже серая, лохматая кошка, совершенно забыв про свои прямые обязанности по выслеживанию мыши в запечье, делая вид, что понимает, о чём  только что говорил хозяин, уставилась на него своими умными, вопрошающими, большими глазами.
  Не вынеся более этой напряженной тишины, этих взглядов, Желябов спокойно собрал листки речи со стула и сел на своё место.
  Главный гость, казалось, был ошарашен в первую минуту. Умное и внимательное очкастое лицо молодого Плеханова  выражало скорее некоторую степень удивленного недоумения, чем какой-либо протест, который сейчас было так естественно ожидать именно от него. Желябов, наоборот, поник – он сразу же как-то отрешился от всего, словно вместе с пламенной речью в одночасье выдавил из себя последние жизненные соки, и, устало усевшись в углу печи, подперев о столешницу бородатую голову рукой, уставился в пол безразличным отрешенным взглядом, словно говоря всей своей потупленной могучей, богатырской фигурой, «а теперь делайте, что хотите…сами…я свое дело сделал».
  В эту самую отчаянную минуту, когда, растерявшись, никто из товарищей не знал, что же им собственно надлежит делать, в ситуацию неожиданно вмешалась тётя Люба.
-Может быть чаю, господа?! Подходите же, товарищи, не стесняйтесь! Самовар уже вскипел! Угощайтесь, чем бог послал!
-Ах, да, чаю…конечно чаю…- послышались ото всюду одобрительные голоса, тут же с радостью зацепившиеся за эту простую, бытовую идею. Под убаюкивающие звуки разливающегося из самовара ароматного смородинового чая обстановка, как будто, сразу же разрядилась. Студенческие желудки не особенно сытые. К тому же некоторые революционеры вспомнили, что пока они добрых полдня таскались  друг от друга по явкам, собираясь все вместе, а потом всем дружным  «табором» бродя в полутьмах южной, безлунной Воронежской ночи, искали  дом дедушки их предводителя Желябова, у них с утра не было и маковой росины во рту, так что скоро «запасы» тёти Любы стали таять прямо на глазах. Воронежские сайки и колбаски растекались по углам, как тараканы, по тарелке, вслед за тем послышалось дружное чавканье, сопровождаемое смачными звуками вкусно отхлёбываемого из больших стаканов чая.
-Что ж, видимо, придется, сделать нам перерыв, - снисходительно усмехаясь милой слабости своих не в меру голодных товарищей, заметил  своему коллеге по пропагандистскому цеху Плеханов.
-Хорошо, как вам будет угодно, - безразлично ответил Желябов, всё так же продолжая тупо смотреть в пол, словно больше не желая участвовать во всем этом глупом сборище зеленых юнцов, которое, как казалось ему, восприняло его речь более чем несерьезно.
  Расстроенный, он даже и не замечал, какими глазами все эти мужчины смотрели на Софью.
  Как и всякому народу, народникам после «хлеба» естественно сразу же захотелось «зрелищ». Да и хорошенькая белая барышня, привлекавшая всеобщее внимание мужчин, не могла не остаться незамеченной. Правда, были среди них и другие женщины: уже известные нам подруги Софьи – Вера Фигнер (чья младшая  сестра Евгения уже, вошла «в притчи во языци», успев продемонстрировать свои не в меру громкие  вокальные способности в Тамбове, в результате чего весь съезд чуть было не окончился острогом) и Геся Гельфман, но вряд ли эти грубые, не в меру эмансипированные, стриженные феберлички-еврейки, смолившие цигарки, как хорошие сапожники, могли бы привлечь чье-либо мужское внимание, как, впрочем и тётя Люба, тогда как сама Софьюшка…. «Ах, эта душенька, и чего она только делает среди нас», - думали многие, кто увидел её впервые.
-А что, Софьюшка, не споете ли вы нам чего? Что-то тут скучно стало, - вдруг, выразив желание многих, тихим и немного томным от дорожной усталости  попросил её Плеханов.
 Неожиданная просьба самого главного гостя привела Софью в совершеннейшее замешательство, в первую секунду заставив её покраснеть до самых ушей, но, как это обычно бывало в подобных внезапно возникающих неудобных ситуациях «света», порой ставивших Софью в совершеннейший тупик, но во вторую, вместо того, чтобы смутиться, застесняться или заломаться в дурацких улыбающихся кривляньях и хихиканьях, дескать, «Ах, вправе, господа, я сегодня  не в голосе», чтобы, набивая себе тем самым цену своей дамской прелести, нарочито вызывать ответное уговаривание: «Просим, просим, душенька»,  как это обычно делали другие барышни её дворянского круга, она, не поведя ни единым мускулом своего невозмутимого лица, тут же невероятной силой воли заставив себя собраться, посмотрела Плеханову прямо в глаза и серьезным голосом спросила:
-Что спеть?
-Что хотите. Что вам будет угодно. Нам все равно, - пожав плечами, чуть небрежно развел руками уже сам засмущавшийся гость.
-Во всяком случае, не « Боже царя храни» - это точно, - усмехнувшись, заметил Саблин, ещё один добровольный шут поневоле своего от природы острого языка.
  Но только не знал сей «пересмешник революции», что девушка сия не из робкого десятка: если надо на то революции – споет, если надо – и станцевать может...хоть мазурку, а хоть кан-кан.
-Что ж, если вы так хотите, я спою. - Гробовым голосом решительно произнесла Софья, словно речь шла о том, что сейчас, в сию минуту нужно было вырезать кому-то аппендицит, что называется, «не дожидаясь перитонита». – «Марсельеза» подойдет?
-Софья Львовна, миленькая, если бы мы хотели Марсельезу, мы бы и сами с удовольствием спели её с Плехановым, дуэтом, ещё там в Лейпциге, когда нас обоих ихние кайзеровские полицаи тащили в кутузку, и орали её до тех пор, пока бы нам не выбили последние зубы. Но, увы, мы, хоть и отъявленные революционеры, но в наших заскорузлых  душах ещё живет неисправимый дух романтики любви, поэтому все эти призывные революционные песенки-марши, ихние там «Интернациональчики», что до хрипоты горлопанят немецкие студни - Марксисты, сидя за штофом доброго пивка, нам до чёртиков надоели ещё там, в Европе. Будьте проще, Софи, спойте нам какой-нибудь хороший романс. Хороший романс уместен везде, - весело заметил Халтурин.
-Хорошо, - ответила уже побледневшая Софья, поняв, что её разыгрывают, и от того в поисках помощи растерянно озираясь на Андрея, которому, похоже, было уже всё равно, что происходило вокруг.
 Он все так же сидел в той же героической позе непризнанного, задумавшегося над судьбами мира гения. Потупленный, немного сердитый взгляд его, казалось, лишь выражал собой одну фразу: «Я так и знал, что этим все и закончится - песенками, нельзя, нельзя мне было показывать её товарищам». – Я спою! – уже более уверенно утвердительно громко повторила Софья, теперь уже нарочно, чтобы Желябов хорошенько слышал её.
 Она видела, как все ещё тупо смотря в пол, укоризненно покачал головой…
-Ладно, пусть будет час, - неохотно пробурчал Желябов.
 Она больше не смотрела на него. Знала, что сердится. И только из-за этого одного самого своего природного упрямства  и согласилась петь. Если хочет, пусть раздувает от злости свои ноздри, пусть считает её легкомысленной барышней, эгоисткой – ей все равно, главное, что она все равно сделала по-своему.
  Софья судорожно вцепилась пальцами в спинку круглого стула, словно силилась разорвать своими маленькими, пухлыми, белыми пальчиками его лаковое, хлипко-скрипкое ивовое основание, и, глубоко вздохнув, набрав побольше воздуха в грудь, мысленно договорилась  себе, что во все время исполнения романса, чтобы там не случилось, чтобы там она не услышала относительно себя, она будет держаться за этот стул и всем своим вниманием сосредоточится  на  этом одном – единственном, несчастном, издохшим от угара мотыльке, который, как это обычно бывает, вертелся-вертелся вокруг огня, пока, наконец, невесть каким «тернистым» путем, умудрился очутиться внутри лампы, чтобы затем сгорев, превратиться в пустую, сухую, тлеющую куколку. Все это: и лампа и дурацкий издохший в ней глупый, пыльный мумий-мотылёк, нужны было ей только для того, чтобы не видеть всех этих внимательных, ожидающих чего-то невообразимого от неё самодовольных глаз, уставившихся на неё, чтобы не услышать, вдруг, внезапную смешливую, пошловатую реплику, которая может окончательно сбить её. Закончив сие нехитрые приготовления, она, мысленно представила себе первые аккорды пианино, и, «встроившись» в неслышную другим музыку, словно вскочив на подножку уже начинающего свое медленное движение поезда, запела свой любимый романс, романс, который, когда-то сочинила сама, в подарок на день рождение своей матушки.
 
В моей лампадке жил огонь,
Сиял так трепетно, так долго.
Я целовала вам ладонь,
Сидя у ваших ног покорно.
 
Я умоляла отпустить
Меня со многими грехами,
Я умаляла вас забыть
Всё прошлое, что было с нами.
 
Вы не смотрели на меня,
Лаская мой висок небрежно.
«Какое вы ещё дитя», -
Сказали холодно и нежно.
 
В моей лампадке жил огонь,
Сиял так трепетно, так долго.
Я целовала вам ладонь,
Сидя у ваших ног покорно.
 
Я целовала вам ладонь,
Сидя у ваших ног покорно.
 
В моей лампаде жил огонь,
Сиял так трепетно так долго.
Я целовала вам ладонь,
Сидя у ваших ног покорно.
 
   Во время исполнения обычно глухой, чуть  подростково-мальчишечий   голос Софьи, вдруг, мгновенно преобразился: зазвучал по-девичьему звонко и чисто, как льющийся между камнями горный, хрустальный ручеёк. Её обращенное к тусклому свету лампы лицо – завеснушевшееся на солнце лицо некрасивого ребенка, оживилось,  и было теперь прекрасно! И эта внезапная метаморфоза поразила многих. Но только Андрею Желябову она была знакома. Он знал, когда Софья смеется и поет, её голос становился совершенно другим – тонким и нежным, как и положено быть у девушки, когда она улыбается, то нет существа милее и красивее.  Но подобное «просветление» с его обычно угрюмой в своей серьезности Софьюшкой, с его вечной Царевной-Несмеяной,  случалось крайне редко.
  Но вот она закончила последний неслышный аккорд, и в комнате воцарилась абсолютная тишина, точно такая же тишина, какая только что недавно была после выступления Желябова, но вместо  столбняка ужаса и растерянности, что охватил революционеров после сурового и бескомпромиссного, кровавого манифеста их главного оратора, как только Софья пропела последний, самый пленительный лирический куплет и задумчиво затихла, всё ещё мечтательно глядя на лампу, где в керосине уже, то вспыхивая, то потухая, докремировался несчастный мотылёк, буквально в следующую же секунду все пространство вокруг разразилось сокрушительными аплодисментами.
-Браво, Сонечка, браво!
-Великолепно!
-Софья, вы душка!
-Нет, вы слышали это, господа, какая прелесть!
-Прелесть, прелесть!
-Ах, почему я не захватил гитару!
-Коль знали бы, что вы так поёте, так пианину сюда притащили! - завершил за всех реплики как всегда вредный весельчак Халтурин, это самое Халтуринское «пианину» вызвало у всех взрыв громкого, веселого смеха. Смеялась и Софья. Его вечная Царевна-Несмеяна, с которой, порой, было трудно «выдавить» даже улыбку.
 В ячейке царила самая расслабленная обстановка…
 Все смеялись, курили, общались, смачно попивая вкусный смородиновый чай тетки Любы. Говорили о чем угодно, только не о революции и не о кровавых замыслах  убийства царя – главного тирана – душителя народа русского. Видно уж так устроен человек, особенно человек молодой (кроме дедушки и тете Любы никому из присутствующих не исполнилось тридцать лет) – даже в самую суровую, решающую минуту, когда от него требуют предельной концентрации воли, у него, вдруг, как никогда возникает потребность отвлечься и, хуже того, развлечься…
  Был мрачен только один человек. Он сидел все так же, у печи, вальяжно забросив ногу на ногу, подперев локтем столешницу, демонстративно показывая свое пренебрежение ко всему происходящему, но в душе у него творилась настоящая буря. Он теперь слышал только один звук – смех Софьи. Этот звонкий, девчоночий смех, почти истерический, неестественный, отвратительно деланный  всем своим нутром вымороченной веселостью смех ломающейся в кокетливых кривляньях барышни (как ему казалось), до боли резал ему уши. Он знал, что она теперь смеется, не потому что ей было весело или хорошо, а только потому чтобы сделать «нарочно» ему. Она смеялась над ним, его беспомощностью перед ней. Ему уже хотелось было вскочить, и, ударив мощным кулаком о столешницу, заорать: «Хватит!» и тем своим неразумным действием выдать себя, свою непреодолимую слабостную ревность к ней, сдаться перед общей победой ИХ над Софьей и над ним, но только какая-то чудовищная внутренняя сила стопора, над которой был не властен даже он, сдерживания останавливала его.
  И, когда она пела, он понимал, что она поет о нем. Что она романсом своим нарочно дразнит его, заставляя насильно вспоминать ЕГО всё то, что так недавно было межу ними. И эти слова «целовала вам ладонь, сидя у ваших ног покорно» он тоже соотносил к себе, только вот «ладонь» ли она ему «целовала», когда столь внезапно и разнузданно сама предложив себя, ТОГДА, в саду дедушки, в кустах душистой смородины, а не кое-что другое, сидя перед ним на коленях, как последняя девка. Он ещё до выступившего пота пытался вспомнить, ласкал ли он при этом «небрежно её висок» - кажется, да, было, именно висок, именно «небрежно, когда, придерживая её большую круглую голову, мощно придвигал её к себе. Он ещё хорошо помнил запах её пропитанных солнцем и травами волос, куда он целовал её при ЭТОМ.  Нет, вспоминать это было теперь более чем отвратительно, не просто тяжело, а мерзко до животной тошноты. Одно он понимал теперь точно, что, поддавшись её капризной воли «барыньки», совершил непростительную ошибку, позволив ей участвовать в съезде, что теперь, она, до того так наивно казавшаяся ему скромной и тихой, почти маленькой схимницей, никогда не снимавшей свое строгое коричневое гимназическое платье, его милая интеллигентная Софья, Софьюшка, вдруг, обернулась публичной девкой и показывала себя с самой отвратительнейшей стороны.  Понимал он и, что происходило это не по дурности её взбалмошного характера или дворянской  испорченности её класса, а только чтобы бунтовать, бунтовать именно против него. Отыграться за все его былые грехи, за его хохлятскую женитьбу на Ольге Яхненко, за его малодушный побег из-под венца….в то далекое лето – Лето Их Любви, оборвав его В Осень Расставания…
  Час скоро прошел. Прошел и другой. Но расстроенный Желябов даже не замечал этого. Уставший, физически и морально вымотанный до последней степени всеми этими приготовлениями к съезду, своей речью, к которой так долго готовился, и, которую, как он теперь понимал, провалил, он даже не помнил, что происходило потом. Кажется, Софья спела что-то товарищам ещё, потом ещё, они ели, пили и, словно находясь в светском салоне, рассказывая друг другу что-то весёлое, смеялись не то над собой, не то между собой, а может, зло и едко в вполне Халтуринско-Саблинском духе нарочно подшучивали над ним. Теперь, когда он уже осознал свое падение через Софью – это было уже все равно…Пусть хоть поет, хоть танцует - только бы не трогали его, ОСТАВИЛИ ЕГО В ПОКОЕ.
 
 
… Все поняли, что прошло время, когда уже начало светать, и первый петух возвестил приближающийся рассвет своим зловещим, хриплым кукареканьем.
  Как и всякая перемена в воздухе, происходившая помимо воли, происходившая быстро и стремительно, такая, как напоминающий крик утреннего петуха, а вслед затем внезапное торжественное, становление рассвета, вернул всех к реальности. Подобно тому, как пугливые овцы, доселе бесшабашно резвясь и играя целый день на воздухе, вдруг, с наступлением сумерек обнаруживают отсутствие охранявшего их пастыря, и, сбившись в испуганную кучу, все вместе отправляются искать убежище от возможных волков, так и народники, ЭТИ НОЧНЫЕ БЕСЫ, наконец, очнувшись от расслабленного, шумного веселья,  с приходом рассвета - света, грозившего выдать их, обратились к своему главному вожаку.
 
-Ну что, товарищи, надо что-то решать…чего мы сидим….светает уже… Не лёгок час жандармов занесёт.
   Но Желябов всё сидел в той же величественной позе «непризнанного гения», не двигая не единым членом. Софье показалось, что он нездоров, и это внезапное обнаружение на фоне всеобщего веселья, нахохлившегося и сумрачного Андрея - единственно ей тут близкого, любимого человека, испугало и расстроило её.
-Андрюша, что с тобой? Тебе нехорошо?
  Эта женская забота любовницы её теперь, ещё больше вывела его из себя, но, не показав это ни единым движением брови, он все так же продолжал делать вид, что не замечает её и никого вокруг.
-Так что же насчет нашего голосования? – вмешался теперь уже совершенно растерявшийся, не знающий, что ему теперь думать обо всем этом «съезде» Плеханов. Голос главного гостя пробудил идейного атамана от тяжелых мыслей. Желябов поднял глаза и увидел перед собой все такое же серьезное, внимательное, как всегда лицо Софьи, но в его голове, в его ушах всё ещё звучал все тот же адский смех – её веселый, девичий смех, её последние слова романса: «сидя у ваших  ног покорно», которые, как ему казалось, она нарочно пропела с каким-то особенным возбужденным придыханием, для чего-то противно гнусавя на еврейскую букву «р» в слове «покорно».
-Да что с тобой, Желябов?! – уже почти крикнула она, беря его за плечо. – Ты, что, уснул?! - Это простое и грубое действие Софьи заставило его выйти из полусонного стопора.
-Голосование состоится сейчас, - наконец, как-то неохотно произнес он каким-то хриплым,  гробовым басом, лениво беря списки членов Исполнительного комитета, которые зачем-то до этого он положил на лампу (наверное, затем, чтобы хорошенько до этого прокоптились вместе с мотыльком).
-Вот и славно, - облегченно выдохнул Плеханов, - тогда напротив моей фамилии можете сразу смело поставить галочку «нет». – Эти простые слова, сказанные столь спокойно и уверенно, словно речь шла о приглашении на пикник, а не об убийстве царя, заставили повернуться все головы к новому гостю. – Вы теперь спросите почему, господа. Конечно, я понимаю, всякое действие должно иметь свое обоснование, ибо в противном случае оно не имеет никакого логического значения. Что же, пусть будет по-вашему. Я отвечу вам на своё решение. Я сказал свое «нет», поскольку  считаю убийство Александра II абсолютной утопией. Предположим (и позвольте вас заверить, я ещё только предположил возможность положительного исхода сего покушения), это свершилось. Александр II убит. Что дальше? Что вы собственно добьетесь этим убийством? А я вам теперь скажу что: после слова Александр вместо двух палочек появится три! – При этих словах Плеханова послышались возмущенные восклицания народников. «Как можно!» «Как он мог так считать!»
-Но позвольте, - хотел уже, было, что-то возразить ему рассерженный Желябов.
-Нет, Андрей Иванович, это вы теперь уж позвольте! Позвольте уж дорассказать всю правду о последствиях того, что вы собираетесь свершить, открыться вам с такой же прямотой, с какой вы только что читали нам свою речь. Прежде всего, что я хотел бы вам сказать, чтобы не утверждал тут господин Желябов, революция в России в том виде, в каком вы полагаете её сейчас, невозможна!. -  (Это вызвало ещё новый гул возмущенных голосов: «Как?…Почему невозможна?!...Тогда зачем теперь весь этот «театр»?... «Всё  их это тайное сборище?!»…  «Явки, пароли и прочая вся эта суровая таинственность благородных разбойников – никому не нужно?»). Но сам Плеханов будто не замечает этого возмущенного восклицания, и продолжает речь: – Да, господа, нужно время, только время тот единственный наш помощник и советчик, способный расставить всё по своим местам. Нужно время и немало времени, чтобы привести народные  массы в соответствующее состояние, при котором они будут способны сами, самостоятельно осознать необходимость и неотвратимость революционной борьбы за свои ущемленные правящими классами права, и только тогда….
-Хорошо, и сколько вам нужно времени? – решительным голосом прервал его Желябов. - Лет двадцать? Тридцать? Сорок? Мы не можем ждать столько долго. У нас просто нет этого времени. Понимаете, нет!
- …как и внятной политической программы «Земли и воли». Что вы собираетесь делать, когда убьете Александра II? Выстроитесь в шеренги и, как это уже было у Казанского, с красными стягами отправитесь на Сенатскую площадь, чтобы там малой своей кучкой поводить хоровод вокруг Медного Всадника? – (Шутка Плеханова тут же вызвали гадкий смешок Халтурина с Саблиным, который неугомонным весельчакам едва удалось утопить, крепко зажав в кулаке). – Поверьте, друзья, на этот раз с вами не будут благородничать: там вас перестреляют картечью быстрее, чем вы сможете сказать хотя бы единое оправдательное слово в свою защиту, так быстро, что даже не понадобится искать по всей Империи татарского коновала*. И это отнюдь не шутки, товарищи! Я бы сам посмеялся над этим, если бы мне теперь не было так грустно осознавать, что своей безумной, хуже того, бессмысленной сверх идеей убийства Александра II, вы обрекаете себя на верную гибель! Гибель, которая мало принесет кому пользы! Ибо даже революции нужны живые борцы, а не мертвые герои! Вы хотели выслушать мое мнение – я высказал его. На сем прошу покорнейше отклоняться, господа, мне здесь больше делать нечего. Прощайте!
-…карету мне, карету, – задумчиво почесывая лохматую голову, словами Грибоедовского Чацкого закончил за  него фразу Саблин, но, Плеханов, уже не обращая на не совсем уместную шутку своего старого приятеля, как и на реплику расстроившейся Фигнер, которую она произнесла с томным ударением на гундосую еврейскую "р".
-Господа, да что же это происходит, надо ве"Р" нуть его...ве"Р"нуть неп"Р"еменно..
-Как же, вернешь , - заметил великан Михайлов.
 Но Плеханов уже не намерен был выслушивать чьи -либо замечания. Он спокойно встал, развернулся, и, не говоря больше не слова, взял свои стопки книг и с невозмутимым спокойствием, почти по-английски направился к дверям. Но у самых дверей отщепенец замешкался, казалось, вспомнив ещё что-то важное, о чем совершенно забыл спросить.
-Да, есть ещё одно, - явно засмущавшись, гость остановился в дверях, - об этом мне бы хотелось переговорить лично с вами, Желябов, наедине. Надеюсь, наши товарищи не будут против нашего недолгого уединения?
-И что вы хотели сказать теперь уже лично мне? – раздраженно закрывая двери в сенях, спросил Желябов своего долгожданного гостя, к которому испытывал теперь почти уже ненависть. – Вообще-то,  у меня нет секретов от моих друзей.
-Вот, - он уверенно протянул ему связанную стопку пухлых томов, ту самую стопку, с которой он вошел, и которая за все время съезда болталась на столе меж колбасок и булок, загораживая прибор и отчаянно мешаясь принимать чай революционерам за столом.
-Что это? – В темноте едва освещенных сеней Желябов все же прочел знакомое название К. Маркс «Капитал».
-Это есть то, что поможет вашему делу.
-Оставьте, это себе, Плеханов! Я давно уже не читаю подобную литературу! Написано хорошо, да только не про нас книжица!
-Нет, вы теперь не поняли меня. Откройте книгу.
-Зачем?
-Откройте же!
  Ничего не понимающий Желябов, удивленно глядя на улыбающееся, скалящееся забором белых зубов лицо странного студента, почти автоматически развязал бечевки, стягивающие тома, и раскрыл первую книгу. То, что представилось его взору, заставило даже отпрянуть его от удивления. Внутри «Капитал» был пуст…вернее сама  книга была пуста изнутри, была пуста в самом прямом смысле, – листы пухлого тома были аккуратно вырезаны по периметру, образуя внутреннюю полость, а внутри этой полости…внутри, крепко перевязанная нитками, лежала пухлая пачка банкнот…настоящий капитал.
-Здесь ровно двадцать пять тысяч. Я надеюсь, этого как раз хватит для продолжения вашей борьбы.
-Но…
-Не задавайте же теперь лишних вопросов, Желябов. Слишком долго объяснять, да и не к чему. Что ж, собственно, вот и вся моя миссия, за которой я и приехал сюда. Как говорится, мавр сделал свое дело – мавр может уходить.
-Так значит, вам все же удалось…- обрадовался было Желябов.
-Что удалось?
-Ну, это…склонить немецких рабочих на борьбу…
-О, нет, не приписывайте же теперь мне незаслуженных заслуг, - грустной усмешкой усмехнулся Жорж. - Моя поездка в Европу оказалось провальной. Немецкий рабочий ничем не лучше своего угнетателя – удавится за копейку.
-Тогда откуда…?
-Эти деньги из личных средств одного из сочувствующих нам товарищей, который, передав их мне, пожелал остаться неизвестным. Я только дал ему слово, что вложу их в дело революции и я сдержал его. Что ж, будем прощаться, Желябов. Как вы только что хорошо сказали, отныне каждый из нас «пойдет своим путем». И в этом вы правы – каждому должно идти своим путем, не мешая другим. Вы выбрали короткий и простой, а я длинный и тернистый: посмотрим, кто из нас придет к своей цели первым. Надеюсь, не смотря на все наши разногласия, мы все же расстаемся друзьями. – (С этими словами мужчины крепко пожали друг другу руки). – Редакцию с летучей типографией я тоже передаю вам в полное управление. На сим прощайте. Надеюсь, увидеть вас ещё…. И всё-таки, черт побери, я скажу: ваша Софи - прелесть. Какая девушка! Как поёт! Если б вы знали, как я завидую вам, Желябов! Прекрасный выбор! Я уверен, этой женщине предстоит совершить нечто героическое!  Трогай! –противно засмеявшись каким-то тонким мальчишечьи - бабским смехом, он хлопнул ладонью  в затылок своего уже заспавшегося ямщика, который накануне честно давал зуб, что всю ночь «следить жандарма», «пока барин в революционном земстве заседают» (так было объяснено ему), и, ямщик свою очередь, в отместку хлестнув заспанную лошадь, отправил легкую двуколку в путь, и вскоре она скрылась из глаз, поглощенная бесконечными русскими просторами Воронежских степей.
  Желябов вернулся в хату один, обескураженный и растерянный. Казалось, он теперь вообще забыл о цели их собрания. Единственное, о чем он думал – это о расколе с Плехановым. Ему напомнил Ширяев.
-Ах, да, голосовать. Где же списки? Куда же я их положил? – Ему подали, кажется, опять это был Ширяев!
  Не думая долго, собравшись решимостью, Желябов начал, в простом алфавитном порядке фамилий перечислять имеющих голос членов Исполнительного комитета:
-Баранников?
-Да!
-Исаев?
-Да!
-Квятковский?
-Да!
-Колодкевич?
-Да!
-Михайлов?
-Да!
-Морозов?
-Да!
-Саблин?
-Да!
-Тихомиров?
-Да!
-Фроленко?
-Да!
-Ширяев?
  Молодой, одетый с иголочки человек с цигарками, казалось, даже не отреагировал на свою фамилию, по уши увлекшись рассматриванием Софьи, которая теперь сидела на месте Желябова, возле столешницы, тоже, как её любовник, минуту тому назад, мрачно думая о чем-то своем, почти также красиво - задумчиво подперев красивой, маленькой ручкой свой пухлый, детский подбородочек, где так мило выделялась трогательная младенческая складочка, которая теперь сводила его, Ширяева, с ума.
-Ширяев? – только тогда, когда кто-то из товарищей дернул его за рукав, он опомнился. –Ширяев?! –третий раз повторил Идейный атаман, уже более грозно. (От ревнивого глаза Желябова  не ускользнул тот внимательный, сладострастный его взгляд, с которым он смотрел на его Софью).
-Да, - как-то вяло ответил молодой человек, будто все это и съезд, и голосование, и само участие в нем его, было для него теперь совершенно безразличны….кроме этого одного – маленькой, хорошенькой блондинки, что сидела прямо против него и мечтала тоже о чем-то своем.
-А ты, Софья? – Желябов, подошел прямо к ней. – Что думаешь ты? – почти ласково спросил он.
  Перовская была единственной, кого Желябов назвал по имени. Было ещё одно исключение…Перовскую, которая как раз по идее должна была стоять как раз между «Морозовым» и «Тихомировым», он назвал самой последней. Почему? Ответ прост – потому, что её фамилии попросту не было в списке Исполнительного комитета среди тех, кто имел право голоса, но в последний момент, а именно, в тот самый момент, когда он увидел её теперь сидящую в отдалении от всех, грустную и покинутую, погруженную в себя и  этот остановившейся на ней мерзостный,  похотливый взгляд Ширяева, то тот час же принял решение включить и её, хотя это неожиданное, незапланированное, компрометирующее во многом, не столько его, сколько саму  «включенную» «включение» в высшую верхушку Исполнительного комитета, святую святых его партии – детища всей его жизни, теперь не имело ровным счетом никакого значения, когда и без его Софьи теперь становилось ясно, что решение будет принято единогласно. Но вспоминая теперь справедливые упреки Софьи, что он относится к ней не серьезно, что считает её своей игрушкой, пустоголовой любовницей, что прячет её от друзей, от дела, он чувствовал, что теперь просто не мог поступить по-другому. Он должен был реабилитироваться перед нею, и он сделал это, включив в Исполнительный комитет...
  …Она, вздрогнула, и подняла на него большие, удивленные глаза, но в ту же секунду её нахмуренное, усталое, чуть припухшее от недосна лицо сделалось как никогда холодным, решительным и злым.
-Казнить! – суровым голосом произнесла она.
  Эта чудовищная, мгновенная метаморфоза превращения милой барышни, исполняющей любовные лирические романсы собственного сочинения, в кровавого палача заставила почти всех, находившихся в доме, содрогнуться. И дело было это даже не в том, что она, единственная барышня среди них, которой было дозволено голосовать, подтвердила свой смертный приговор,  как это, впрочем, сделали другие мужчины, и даже не  в том, что вместо простого "да", "да", который от неё пусть формально, пусть негласно требовался Желябовым, она ответила "казнить", но в том, как она сделала это: не колеблясь, жестоко, невозмутимо, с совершенно каменным, суровым лицом, как будто бы могла тот час же сама лично сделать это - убить человека, даже не поморщив свой хорошенький носик. Холодный пот пробежал по лопаткам революционеров. Было немыслимо представить, чтобы этот милый, ребенок, которым до того они были лишь способны умиляться, тая от его трогательной, детской слабости, был способен подписать кому-то смертный приговор, как невозможно было представить, чтобы миленькая, фарфоровая  куколка, этот детский в розовых рюшечках кринолинов,  улыбающийся белыми зубками пупс, вдруг, внезапно ожившись, примется душить и грызть ребенка, которому он был куплен для игры.
-Решение принято единогласно! Подробности выступления обсудим в следующий раз! Жду вас завтра, вернее, сегодня вечером в это же время, в Архиерейском саду, у мельницы! Пароль явки тот же! Каждый приходит со своей удочкой!
 
  Ничего не говоря и не спрашивая, помрачневшие революционеры стали расходиться. На всех ещё давило гнетущее впечатление от чудовищного превращения ребенка в монстра. Теперь они боялись маленькую блондинку, как боятся всего необъяснимого, потустороннего…Ведь самое страшно именно то, что непонятно, а Софья, в своих двух противопоставлениях милой барышни и революционерки-палача в одном лице, была непонятна для них. Никто и не думал, что своим «да» только что подписал смертный приговор живому человеку.
 
Как только последний из товарищей покинул дом, Желябов запер за ним двери. Теперь, когда в его руках была вся партийная касса, нельзя было вести себя легкомысленно.
 Любой из них, кто знал о существовании больших денег в избе,  мог вернуться и выкрасть их. Особенно этот Ширяев, который теперь, после того, как он всё собрание неотрывно пялился на Софью, казался Желябову наиболее подозрительным и неприятным из всех.
  Домочадцы уже спали. Сон сморил дедушку прямо на лавке. Сняв с крючка тулуп, Андрей заботливо накрыл им дедушку, подложив под седую голову подушку. Он теперь мог хорошо различить осунувшееся под пышной седой бородой Карла Маркса спящее лицо старика, его распухшие от болезни, пожелтевшие кисти рук. «Не умер бы и в правду  дед», - с ужасом подумал про себя Желябов. Тетка Люба спала тут же, на лавке, в своей постели, не раздеваясь от усталости. Ни рев нераздоенной коровы, ни  требовательный визг некормленых свиней, требующих реквизиции незаконно отнятого у них для Сонечкиного купания корыта, ни жалобные поскуливания голодного Тузикаи, ни крик обалдевшего петуха, уже который раз возвестившего, что «Вставать пора! – Давать корму пора!»,  уже не могли разбудить её. И, если эти не столь естественные утренние, деревенские звуки, то можно было слышать, как в хате о стекло бьётся муха, пытаясь вырваться из накуренного революционерами помещения, в котором, что говорится «можно было подвешивать топор». Тут он с умилением заметил уже знакомое ему коричневое детское платьице, аккуратно развешенное на спинке стула, там  же, под стулом стояли её маленькие, грубые ботиночки, сработанные Халтуриным на века, лежали чулочки, а из-под платьица торчал уголок оборочки её трогательных розовых, детских панталончиков, которые она всегда снимала, когда ложилась спать. Он взял эти панталончики, забавно повторяющие её пухлую фигурку, поднес к лицу и, сжав их в больших ладонях, полный грудью вдохнул её неповторимый аромат.
  …То, что они спали, было как никогда хорошо.…Желябов зажёг свечу и стал усиленно потрошить Карл Маркса, пересчитывая каждую купюру. Всё, как говорил Плеханов, – ровно двадцать пять тысяч. Вынув из книг деньги, он без всякой жалости бросил  основательно препарированного «Карла Маркса» в печь, чтобы докремировать его уже там.
  Перво-наперво подумав о своей семье,  Желябов тот час же отделил две тысячи, и, открыв сундук, где лежали приготовленные дедушкой «смертёные» рубахи и весь прочий небогатый крестьянский скарб его семьи, положил в шкатулочку тети Любы, с сиротливо болтавшимися там заржавелыми, трудовыми медяками, трудом и слезами заработанные этим летом на молоке и ягоде у дачников, две тысячи новёхоньких банковских билетов; хорошенько подумав ещё, он добавил пятьсот – так, на всякий случай, затем он взял карандаш и быстро настрокал на какой-то старой открытке записку «вложения», в которой указал, что, если что-нибудь случится с ним, то пусть непременно отдаст тысячу Ольге Семёновне  и его маленькому сыну Андрейке. Отделив таким образом «десятину» - целое состояние для глухой деревни*, и успокоивши свою совесть по поводу того, что его родные теперь не будут нуждаться ни в чем очень долго, он приступил к припрятыванию остальных денег. Там, за печкой у него был тайник, где в железной коробке из-под леденцов, хранилась уже заметно поистрёпанная партийная касса, в которой оставалось всего пятак рублей золотом, добавив к этому остальные деньги, он водрузил коробку обратно, предварительно основательно заложив её кирпичом, чтобы никакая полицейская ищейка, не пронюхала, что внутри тайник есть. Покончив со всем этим неприятным делом, он вздохнул свободнее, будто сделал какое-то большое и важное дело. Хорошенько проветрив комнату и, выметя заплеванные окурками полы (уж больно Софьюшка его не терпела грязь в хате, да запах табака), только сейчас он почувствовал, что голова его кружится от усталости, но вредные свиньи за стеной заорали ещё громче, грозясь разбудить его драгоценную царевну Софьюшку и всех спящих в хате. Собрав все, что было недоедено товарищами по столам, он задал корм свиньям, к мычащей от распухшего вымени корове он так и не рискнул подступиться – больно бодучая Белочка была, только тёте Любе и давалась, хотя и знал, что, как встанет его Сонечка, так тот час же запросит молочка парного. Где будет взять? Впрочем, все равно надвигалась гроза. А это значит, что вредное молоко должно быть скисло уже «в корове».
 Но он больше не думал даже обо всех этих ничтожных житейских мелочах, потому что у него вообще не было сил думать.
 Спать в сенях не хотелось. День обещал быть сырой, пасмурный, собиралась гроза, – не долга потолок не чиненный в сенях потечёт. Не мучаясь более в ненужных стеснительных сомнениях, он решил спать в хате: раздевшись, он взгромоздился на лавку и полез на печь, где спала его милая Сонечка. Осторожно, чтобы не повредить спящей, и не дай бог не отдавить ей хрупкую ручку или ножку, стараясь не разбудить её неловким движением…
-А, это ты Желябов, - облегченно выдохнула Софья, когда его большое тело в одночасье  заполнило собой и без того узкое, душное пространство запечья. (Она ещё боялась, что вместо внука увидит дедушку, который, забывшись, полезет на свое законное место сна). Ей хотелось прогнать, столкнуть его, пожаловавшись, что ей и без него тут нечем дышать, но не хватило сил даже на этот обычный в её стесненном положении протест. Вместо этого, как обычно, она легла ему на грудь, прижавшись хрупким плечиком, ласково обняла своего Андрюшку, прислушиваясь к биению его большого сердца.
-Маленький мой, - улыбнулся он, нежно поцеловав в её остриженный не по своей воле, но уже начинающий отрастать пушком волос височек. Обняв её самой трогательной нежностью заботливого отца, он, хотел было, уже приласкать свою Сонечку, как она любила, как обычно этот делал перед сном, когда они засыпали вместе  в одной постели: засунув руку ей под рубашку, начать ласкать её маленький, пушистый треугольник золотистых волос пальцами, пока её мягкая, нежная кожа не покроется гусиными пупырышками, но даже для этого у него не было сил.
-Тебе теперь очень стыдно за меня, Андрей? – тихо и грустно спросила она, глядя ему в глаза, так что белки её глаз светились в полутьме сумрачной хаты.
-Что ты милая, все хорошо, спи.
-Прости меня, прости за весь этот дурацкий театр! Я хотела, чтобы ты ревновал меня, чтобы, боясь потерять, ты еще больше полюбил меня! Ах, как все это глупо!
-Нет, не глупо…
-Знаю, что глупо…Напрасно все. Зачем ты сказал всем этим людям, что мы выступаем? Мы все равно не сможем выступать – у нас нет на это денег.
-Деньги есть! Плеханов выполнил свое обещание.
-Правда?! - обрадованно заерзала она ногами.
-Правда. Этой осенью, Софья.
-Не может быть.
-Спи, Сонечка моя, спи, не о делах... в другой раз….потом….
  Она и заснула, лежа на его груди, слушая биение его сердца, улыбаясь, как насосавшийся груди счастливый младенец.
 Он, держа её в своих объятиях завернутую в тяжелое верблюжье  одеяло, теперь всё ещё лежал и думал, заслуживает ли он теперь такого счастья - он, этот трусливый, ничтожный, малодушный человек, о ничтожестве и малодушии которого знал только он сам. Заслуживает он того, чтобы она так беззаветно любила его? Пожалуй, нет. Но он получил его, и самым бессовестным образом пользовался им…
  Но вот в душной хате становилось всё темней, послышались раскаты грома, собиралась гроза. И вот, сверкнув молнией, наконец-то, разродило – градом. Как будто сама природа была против них, против их собрания на открытом воздухе. О, теперь он не мог думать ни о чем, кроме этого дурацкого собрания, а потом ещё он думал, где же ему всё-таки накопать червей для завтрашней конспиратиыной «рыбалки», а потом, что неплохо бы приобрести дачный душ для его Сонечки, уж больно она любила мыться, по несколько раз кряду, только и делала, что мылась, а потом он уже не думал ни о чем, потому что томный сон свалил его.
  И уже ничто: ни храп спящего дедушки, ни то, как за стеной гремела подойниками не выспавшаяся тётя Люба, не мешало ему. А в печи все так же, перелистывая изуродованные ножом страницы… медленно догорал, рассыпаясь угольками, несчастный  Карл Маркс.

21 июня 1979 года Воронеж, Архиерейский ботанический сад, старая, заброшенная мельница, недалеко от домика Гаврилы Тимофеевича Фролова, дедушки Желябова, последний день Воронежского съезда.


В тихом омуте черти водятся…
Русская народная пословица-поговорка.


  Тихая южная ночь. Маленький остров в пойме реки. Чаща заброшенного городского парка. Старая мельница. Шлюз. Заводь из блестящих гладей прудов, отпрудков и тихих протоков. Плакучие ивы спускаются в воду. Луна. Тяжело взбалтывая воду, купаются женщины в ночных белых рубашках. Тут же рыбаки с удочками, стоя на заросшем берегу, удят у пруда рыбу. В глубине чащи могучих дубов горит костёр. Где-то там же играет гитара: слышаться куплеты любовного романса:
 Ах, зачем эта ночь так была хороша,
 Не болела бы грудь, не страдала б душа…

   Слышно, как смеются несколько мужчин, переговариваясь о чем-то между собой. Вполне мирная пасторальная картина дачного пикника студентов на летних вакансиях, если не считать, что «дачниками» этими были не кто иные, как уже знакомые нам  террористы - народники…

-Что в имени тебе моем? …. имени моем? – бессмысленно вертя сухую травинку перед глазами, грустно задумчиво бубнит под нос Софья. Она теперь уже успела в последний раз вволюшку, до одурения накупаться в теплых, прогретых юным солнцем как парное молоко, водах одного из притоков Воронеж-реки; и теперь, посвежевшая и радостная, замотанная в большое банное полотенце сушилась у костра, подставив дрожащее в ознобе мокрой рубашки маленькое, белоснежно-ангелоподобно толстенькое тельце к огню.
-О чем ты там бормочешь, Сонечка? – ласково спросил её Желябов, который в это время, шипя от бо'льных ожогов пальцев, дергаясь, торопливо переворачивал зажатую между металлических прутьев жарившуюся на костре рыбу – «толькочтошний» улов их товарищей.
-Собственно, ни о чём, - глядя на играющие язычки пламени, - вздохнув, ответила ему Софья. – Хотя нет, почему, я думаю…У меня никак не выходит из головы это дурацкое переименование. Была «Земля и воля» и, вдруг, стала «Народная воля». К чему  все это? Мы не смогли дать народу ни земли, ни воли при старом названии, так как мы можем теперь думать, что сможем уполномочивать себя действовать от его воли при новом. Или все это было проделано для того, чтобы  под новыми знаменами поставить над партией Михайлова?
-Не ожидал, не ожидал услышать от тебя такие контрреволюционные речи, Сонечка, - усмехнулся Желябов.- Ах, ты черт, жжется, зараза! – (выругался он, (по-видимому) обращаясь всё же в адрес жарившейся рыбы).
-Вот когда смотришь на всё это звездное небо, видишь все эти мириады звезд, этот великолепный Млечный Путь, то понимаешь, что это было до тебя, это есть и будет, когда тебя уже не будет. А что мы такое наша жизнь по сравнение с этим – пшик, ничто, ноль, стремящийся к абсолютному нулю. И все наши действия, наши жалкие попытки выразить себя, все эти порывы, кривлянья и дерганья по поводу причислить себя героями революции – кому они нужны? Народу? Да наш народ не хочет и знать нас. Нас презирают и держат, как за уголовных злодеев.
-Ну, насчет этого ты, Сонечка, совсем не права. Да, сейчас нас не хотят признавать нас, но пройдет время, и народ поймет, что мы, борясь за его интересы, были честными патриотами своей отчизны.
-Так по-твоему, Андрей, околоточные, которые тащат нашего брата в участок, - тоже народ?! Или измывающийся над узником офицерский  жандарм, и тюремщик-палач, расстреливающий мальчишку на плацу, он тоже – народ?! И все это народ, по-твоему, а мы их защитники, которые должны отдавать жизни за такой вот народ, ссылаясь на его забитую темность в том, что они не ведают, что творят?! Ведают, потому и творят!
-Эх, Сонечка, не говори так красиво. Я устал от пафосных речей. Мы сделаем, что должны сделать, как велит нам наша совесть, а судить нас за наши деяния будут уже не они, ни эти ничтожные людишки, которых ты перечислила, а наши великие потомки… Лучше иди кушать рыбку, рыбка совсем изжарилась…вкусная.
-Не хочу! Я картошки наелась, - сердито заупрямилась Софья.
-Ну, как хочешь, а я буду.
   Упрямство Софьи начинает действовать против неё же самой. Как не крепилась она, а вкусный дух золотисто поджаренной корочки жирных, как поросей, прудовых  Воронежских линьков, начинает приятно щекотать ей ноздри. Поломавшись с минуту полтора, она не выдерживает и отщепляет маленькими пальчиками кусочек жирно-маслянистой кожи, потом ещё, потом, и вовсе сбросив купальное полотенце, буквально накидывается на рыбу. Любит Софьюшка поесть вкусно, да много, от того и полнеет быстро,  и эта  большая слабость маленькой революционерки, слабость, шедшая вразрез всякого проповедуемого ею же идеи революционного аскетизма, не раз подводила её, ставя её в самые неловкие положения с слабым во всех отношениях  животом.
  Она опомнилась, только тогда, когда услышала за спиной одобрительный смешок Желябова.
-Ха-ха-ха, ну ты даешь Соня. – Она тот час же с ужасом оглянулась и увидела, что наделала: от двух немаленьких линьков осталась собственно один скелет, да голова с хвостом. Даже вкусная кожа была съедена, потому, как будет вам известно, у линя вместо жесткой чешуи (хоть и к караповым относится этот товарищ, да не закован в броню чешуйную - даже чистить не надо), скользкая кожа лягушачья, в которой и сосредоточен весь вкусный рыбий жир. 
 Знал, знал, Андрей её слабость, потому и нарочно допустил её одну  к рыбе без товарищей, чтоб ей потом совестно сталось. Она теперь видела на себе его смеющийся, снисходительный взгляд доброго «папаши», который теперь ненавидела больше всего на свете.
– Что уж, маленький, докушивай теперь, а товарищи ещё рыбки принесут. Всем хватит. Ха-ха-ха!
  Она теперь и не притронулась к рыбе, а села, насупленная. Обиделась, значит. А тут ещё как назло Фигнер подкатила.
-Ну, что, готово? – Только не светила сей барышне «Рыбки - Фиш», все подружка улопатала.
-Да вот, съели, - как то неловко засмущался Желябов, многозначительно косясь то на Софью, то на обглодыши линьков.
-Я съела! – честно глядя в глаза подруги, призналась Софья.
-Ну, ничего, сейчас ещё принесут, - рукой махнула. - Там ребята как-то новый способ удумали, пойду, посмотрю. – И убежала сорока…

-Ну что ты, маленький, полно дуться,  пустяки! Ещё словят!
-Эх, если бы о том теперь…Если бы я могла, то сделала так, чтобы это лето никогда не кончалось, чтобы ты всегда был рядом со мной, милый мой.
-Ну ты же сама знаешь, Сонечка, что это невозможно.
-Что невозможно, Андрюша?! Ведь ты сам говорил, что для человека нет ничего невозможного, если на то есть его воля! Мы любим друг друга, мы хотим быть вместе, так на что нам теперь расставаться?
-Да пойми ты, что не могу я взять тебя  на дело! Опасно это! Да товарищи  что скажут!
-Ах, вот ты о чем теперь! Да знаешь ли ты, Андрей, что ты ничем не лучше всех этих гадких дворянчиков, которые  только и живут тем, что скажет, что подумает о них свет, чтобы не навредило их драгоценной репутации. Я думала, что ты выше всего этого, а ты такой же – как все они (Софья теперь не уточнила, кто были для неё эти «они»: дворяне или товарищи-революционеры, да и в запале чувств для неё это теперь не имело никакого значения). А скажут вот, что: «Желябов, дескать, на хвосте любовницу приволок».
-Как это грубо, Софья. Не нужно.
-Но ведь именно это подозревал?! Именно это?! - подзадоривала на ссору Софья.
-Да не в том дело, Соня! Если бы только в этом, то я назло им взял бы тебя с собою в Питер, я заставил бы их уважать тебя, как мою жену, но дело становится слишком серьезным. Я не имею права рисковать тобой. И не могу, потому что именно люблю тебя.
-Ты же знаешь, я не боюсь риска. Сколько раз я доказывала тебе это. Черт побери, если бы не риск, то сейчас я бы давно  гнила в Олонце, на каторге, а не сидела бы с тобой за этим костром. Так в чем же дело, Андрей?!
-Дело в том, что с тобой у меня будут связаны руки, понимаешь?  Если я буду думать, что меня схватят одного, без тебя – это одно дело, но если я буду думать, что ты можешь пострадать из-за меня, что тебя будут из-за меня…Нет, это невыносимо объяснять.
-Хорошо, раз это надо для дела…,- рассеянно, повторила Софья.
-Только для дела, ничто другое не посмело бы разлучить меня с тобой, поверь мне, Соня!
-Но что делать мне?
-Ты останешься здесь, в Воронеже, с моими родными! С дедушкой, с тётей Любой! Я оставлю вам ещё денег, а картошки вам хватит до весны! Дедушка едок теперь неважный – провизии на всех хватит….И баньку я вам починил, можешь хоть в хате теплую ванночку принимать, коли нравится и туалет теплый в сенцах сладил, чтоб до ветру по морозу до ветру не бегать, и коровка есть, и молочко будет, и свинку заколят на Рождество…
-Нет, ни за что!!! – Софья выкрикнула это так громко и решительно, что Желябов невольно подскочил, ошпарившись горящей головнёй. – Ты что думаешь, что я прошла через всё это, что я пережила столькое, чтобы,  в конце концов, застряв в глухой деревне, стать твоей женой-декабристкой?! Прости, но я родилась на этот свет не для того, чтобы ждать и догонять! Я рождена для борьбы! К тому же, это почетное место надежно занято Ольгой Семеновной. Я вот, что тебе скажу, нет ничего худшего унижения для женщины, чем ждать да догонять! Да, было дело, по молодости, ещё по глупости первой, тогда, когда я своим «Хождением в народ» отчаянно «догоняла» тебя там, в Саратове; но ЖДАТЬ, ждать тебя Андрей я больше не собираюсь! Если ты так хочешь, если это нужно для дела, хорошо, я уеду от тебя. Уеду с Ширяевым! Я знаю, что ты теперь ненавидишь его только за то, что он так пялился на меня весь съезд, что ты ревнуешь меня к нему. И это хорошо! Даже здорово, что мне не пришлось выбирать!... Вот потому я и поеду с ним! Нет, стоп, - заметив, что ошалевший Желябов открыл уже рот, чтобы сказать ей что-то, предупредить, она тут же решительно прервала его: - теперь уж не говори ничего. Молчи!  Не унижай себя напрасными отговорками: тебе все равно не удастся переубедить меня. Это мое решение. И оно окончательно останется за мной.
-Но ты даже не знаешь этого человека!
-Вот поэтому я и еду с ним.
-Это темный человек, Соня. Даже я сам до сих пор толком не знаю его. Он из боевой группировки «Свобода или смерть», недавно из-за границы приехал. Одно знаю - это страшные люди, Соня, очень страшные, в своей борьбе они не щадят никого: ни других, ни себя. Они все могут, они способны на всё, ни перед чем не остановятся … даже перед самоубийством, если на то нужно будет делу революции. "Лес рубят - щепки летят!" - вот их поговорка. Кто знает, чего ждать от таких фанатиков, когда даже я сам иногда боюсь их, хотя мы и идем вместе с ними в одной упряжке. Если бы они не нужны были для нашего главного дела, я ни за что бы не имел дела  с ними. Но они нужны Михайлову. Нужны партии!
-Вот поэтому я и еду с ними! - повторила она ещё уверенней, тем не менее побледнев как полотно.
  В этот самый трагический между влюбленными момент ссоры, когда расстроенный Желябов, понимая, что не удастся будет ему переубедить его упрямую Софью остаться тут, в безопасности, с его родными, уже не зная что ему делать, потупил в отчаянии голову, в этот самый момент, вдруг, что-то охнуло, и мгновенно оглушив уши, содрогнулось в воздухе.
-Что это?! – вскочила Софья.
-Динамит!
  Теперь, когда Желябов бежал к месту взрыва, он не сомневался, чьих это рук дело, кто убил его товарищей. Конечно, Ширяев! Кто мог бы быть ещё предателем, кроме него. И ведь он же догадывался…чувствовал же, что нельзя было доверять этому опасному человеку…Не по него станет, так может оружие и против них повернуть.
… Каково же было его удивление, когда секунду спустя он встретил того самого Ширяева, который, сбросив охапку хвороста для костра, тоже как и он с озабоченным видом мчался впереди него к месту происшествия.
  Первую, кого он увидел, эта была Фигнер – она как ни в чем не бывало, сидела на прибрежном песочке и с задумчивым видом смотрела на реку.
-Что случилось, Вера?!
-Да вот, ребята рыбу глуханули, - небрежно ответила Вера.
  Желябов бросил взгляд на реку и застал следующую картину: где только мог охватить глаз, по черным водам ночной реки белыми пузами кверху плыла мертвая рыба, а товарищи, стоя почти по горло в воде, голыми руками деловито собирали её в большие сачки.
-Вот эта рыбалочка! – было можно услышать довольное восклицание Саблина. – Выбирай любую!
-И то верно, чего удочками за зря дрызгаться! Только мозоли набьешь.
-А это ты удачно придумал, Кибальчиш. Раз, два – и готова тебе уха.
-Да кто ж знал, что взорвется. Не было никакой гарантии, разве что инструкция по применению. Ай, да молодцы, францы – не обманули, однако. Теперь наверняка знаем, что и в воде горит.
-Видать, это изобретение Нобеля  хоть в огне горит, да и в воде не потонет, - довольно подтвердил Халтурин.
  Увидав эту картину, Желябов не выдерживает и разражается громким смехом, смеётся и Софья, но у выбежавшего из чащи, словно огромный медведь,  Михайлова – этого главного «полицмейстера» - первого «министра» грозного Исполнительного комитета, отвечавшего в партии за порядок и конспирацию, борода от злости поднимается дыбом: «Как, использовать динамит, чтобы глушить рыбу! Динамит, который они под страхом смерти, ежедневно с таким трудом добывают по крупицам, крадучись, как последние подлые филеры, закупая ингредиенты по всем питерским химическим лавкам! С огромным риском закупают его  в Париже в Генеральном обществе*, тратя на него огромные партийные деньги…И вот тебе на! Глушат рыбу! Нет, видать у его товарищей от дачной расхлябанности совершенно снесло крышу!»
-Ч-что, что вы д—д-д-делаете?! – заорал громовым басом великан. Все тот час же испуганно  обернулись на Михайлова, один только Кибальчич (зачинщик шалости) не растерялся, нашёл, что сказать в своё оправдание:
-Да вот, Александр Дмитриевич, динамит испытывали, будет ли он в воде гореть, как про то в инструкциях французских сказано*.
-Т-так з-з-загорелся, балда?!
- Загорелся, слава богу, - отважно ответил поповский сын*.
-Вот –и-иди-иоты! За-забирайте рыбу и ра-ра-асходитесь…по одному! С-сейчас же! Пока жа-андарма не при-инесло!
   Инстинктивно повинуясь громогласному, властному голосу грозного «Дяденьки», словно нашкодившие дети, опустив головы, бесы стали растекаться в разные стороны. А сама Софья, всё ещё давясь от смеха, вытащила из кармана платья карандаш, и в своих "Записках террористки" – маленьком дамском блокнотике, с которым она никогда не расставалась,  сделала следующую запись: «Воронежский съезд был завершен ровно 5 часов по полуночи массовым убийством рыбы».

…В то лето по всей Воронежской губернии среди странствующих старух - богомолок, направлявшихся в ежегодное паломничество в Митрофаньевский монастырь на «дождевые» молебны, ещё долго ходил страшный сказ, о том «как планида небесная в речку залетев, да «тама всю рыбу изгубив, так и осталась». Некоторые, «особо просветленные» утверждали, что перед тем самоочно видели «шар огня  с свистом и шипеньем адским пролетавший над старым мельничьим омутом. Встревоженный старухами-богомолками, городовой-околоточный, по утру пойдя осмотреть место,  не нашел там ничего, кроме массово издохшей по неизвестной причине рыбы, да  несколько догоревших головешек  обуглившегося костра.
  Вот так народовольцы, впервые в мире придумав глушить рыбу динамитом*,  сделались первыми браконьерами*…
 Так  Софьюшка впервые познакомилась с динамитом.

 Лесная дача. Жертвенный телец революции
Есть дача за Невой,
              Верст двадцать от столицы,
        У Выборгской границы,
       Близ Парголы крутой:
     Есть дача или мыза,
            Приют для добрых душ…
Батюшков. Послание к А. И. Тургеньеву

Августа-сентябрь 1979, дачный поселок Лесное, каникулы продолжаются
 
 
   Там, на севере города, где нынче располагается ничем не примечательный спальный квартал, в районе нынешнего метро Лесная-Площадь Мужества, некогда, а именно в те времена, в которых разворачиваются события нашего романа, находился дачный поселок под названием Лесное. Если сейчас эту территорию можно считать, если не центром города, то, по крайней мере, его северным центром, то в те незапамятные времена это была глухая, непроходимая окраина лесов, болот и редких ледникового происхождения маленьких озер, на самой границе с Финляндией, которая, кстати, в те времена по всем законным основанием также  входила в состав Российской Империи. Так или иначе, место, о котором пойдет речь, не сохранилась в местных топономических источниках, и мы можем только предполагать, где находился тот самый небольшой поселок с невзрачным названием Лесное, в честь которого и названа та самая местность, давшее картографическое название многим топономическим объектам, и тот ничем не примечательный дачный дом, «снятый» у овдовевшей Анны Павловны Прибылевой - Корбы в мае 1979  Квятковским совместно с его сожительницей Ивановой для нужд новой народнической  партии.
  Но великие события, происходившие там, заслуживают нашего внимания. Как и пожелала того Софья на той знаменательной рыбалке, уничтожившей без малого почти всю рыбу в старой мельничьей запруде, она попала туда, куда и хотела попасть – в самый центр боевой организации народников «Свобода или смерть», то есть в самое пекло революции, уютно задрапированное под милую, обывательскую дачную жизнь.
 Каждое утро, после завтрака, «в салоне Анны Павловны» уж «вертелось веретено разговоров». А говорить приходилось о многом, многое обсудить. Как говорится, одно дело сказать, а другое – воплотить сказанное в реальную жизнь не одним человеком, но целой организацией, и тут наши герои сталкивались со множеством препятствий, прежде всего, организаторского характера, которые нужно было, во чтобы то ни стало, разрешить до отправки на «царскую охоту».
 Каждый вечер, если на то позволяла погода, народовольцы выходили «на прогулки». Был там рядом с дачей лесок один, сосновый – борок чистый, сухой с брусникою, мхом белым, да гадюками чёрными – хоть в тапочках по нему ходи – не замараешься, ноги о бурьян не подломишь. Так и революционеры выбрали тот борок для сходок своих: все потому, что от дороги главной, ведущей в поселок, он расступался редколесьем, так что из леса было хорошо видать, кто идёт – чужой или свой, а ах самих валуны огромные, замшелые  прикрывали, так что в этом смысле для конспирации место было почти идеальным.
 А грибов тут — не счесть! Идут, бывало, Желябов с Соней, за руки взявшись. Желябов со слепоты близорукой раз — ногой на боровик чуть не налетит, да Сонечка глазастая осадит:
-Ах, что же ты делаешь! Гриб же стоптал!
-Да где?! Где?!
-Вон! Ногу убери!
Андрей взглянет под ноги и правда: чуть ногой не сбил. Стоит красавец-молодец, в коричневой шапке.  Сонечка радостно подковырнет грибок и в лукошко. «Что же я!» -Желябов завидуя удаче Сонечки оглянется увидит — гриб большущий, красный, в стороне стоит, бежит радостно:
-Гляди, что нашел!
 Несет. А он мухомор! Сонечка хохочет:
-Этим грибом только царя трави — не нас!
Желябов он вообще, как южный человек, отродясь леса не видевший,  валил в лукошко все грибы без разбора, что попадались.
А Михайлов, хитро прищурив глаза, Сонечке указывает:
-И в-вон те п-подбери!
Как заметил-то — ума не приложить.

 И уже собравшись после грибной охоты, на  холодных  валунах сидючи, и придавались народники спорам своим  жарким, добычу перебирая. А споров было много. Многое нужно было успеть, сорганизовать до того, как царь из Крыма возвращаться будет. Времени до осени оставалось всё меньше и меньше, а споров, да разногласий в партии все больше и больше. Не все из народников признавали главное решение Воронежского съезда. И хоть не было уж среди них ни Плеханова, ни верных соратников его -  Аптекмана, да Стефановича, но всё ещё были среди них и ярые «деревенщики» - так Софья сердито  прозвала тех, кто до сих пор держался антитеррористической доктрины и был уверен, что борьбу их нужно продолжать «народными» средствами, то есть вторым «Хождением в народ», которое, «первое»,  как теперь было ясно всем, окончательно провалилось. Но как не бывает второго пришествия, так и после облавы 1874 на второй «Пришествие в народ» у народников сейчас просто не было ни сил, ни средств. Это признавали даже и сами «деревенщики», многие из которых едва только вернулись из тюрем, да ссылок по амнистии, с условием, что в течении 10 годов не будут селиться ни в Питере, ни в Москве. Одно только успокаивало Софью, что достаточный запас динамита был уже приготовлен её новыми питерскими друзьями из «Свободы или смерть», и можно было во всякий момент начать «рельсовую войну», как только появится информация о возвращении Александра II из отдыха в Крыму. Расстраивало другое - нужно было уже начинать готовиться «к жаркой встрече» императорского кортежа, а вместо этого все силы уходили на внутренние словесные трения с «деревенщиками», с которыми Софья боролась отчаянно, протестуя на каждый их довод, за что они так и прозвали её в шутку – «протестанткой».
 Михайлов вскоре лаборатории отлаживать отправился. Глицерин да серная кислота всегда в взрывном деле нужны.  Да и от самого Андрея теперь пользы было столько же, как в грибной охоте, -  ничем не лучше этих либералов-«деревенщиков»: зарылся по уши в своих летучих типографиях, каждый будний день ни свет ни заря в Питер мотается,  с евреями статейки да прокламации там террористические об убийстве царя строчит, одна другой решительней, да грозней, а вот партию забросил совсем, вот и разбрелись нынче овцы без вожаков своих в безволии.
 Наконец, ближе к осени порешив мирно разойтись «каждый своим путём», без разделения партии, тем не менее честно разделив партийную кассу поровну, «деревенщики» оставили Лесное, предоставив полную свободу действий  радикалам -«террористам».
  Дело оставалось за техникой. Нужно было испытать спираль Румкорфа – новейшее изобретение для взрывов золотоносных шахт, чертёж которого им в благодарность за надоумивание  «ловить» рыбу динамитом, как-то раз прислали их Американские коллеги - «народники» из штата Колорадо - бесправные работяги-шахтёры, которые тоже за свои права с деспотизмом хозяина-треста боролись.
   И вот испытание «прибора» было назначено в один из тихих осенних дней. Самое сложное в механизме – глицериновый запал – элемент Грене, то есть сама боеголовка заряда. Не сработает – пиши пропало. По инструкции боевой группы «Свобода или смерть», что была прислана из Питера к «устройству», четко указывалось, что каждый подрывник перед делом должен был самолично собрать снаряд, но перед тем  обязательно удостоверится в срабатываемости глицериновой головки. Софья-то и придумала – проводить опыты на животных. Для этого у местных чухонцев был куплен небольшой, но крепкого телосложения теленок килограмм на восемьдесят, который и должен был имитировать собой среднее человеческое тело. Муккало - как смеясь, на финский мотив прозвала его Софья, за то, что он протяжным мычанием постоянно требовал от всех своей любимой хлебной подачки....
 И вот поутру, что называется, на свежую голову, она с уже известным нам  Ширяевым, маленьким, белокурым еврейчиком Лёвой Гартманом, которого из-за его пристрастие ко всякому роду взрывным веществам в партии так и прозывали - «Алхимиком»( а больше из-за того, что однажды  из-за своего неудачного  опыта с серной кислотой колба взорвалась прямо у него в руках  и, разлившись, кислота  обдала ему шею, отчего и был ужасающий шрам до самого плеча), и с главным героем дня - подопытным теленком на привязи, отправилась в ту самую рощицу, где ещё вчера в таких яростных спорах проходило последнее заседание народников.
   Поскольку изначально уговорившись, что техническое командование «операцией» возьмет на себя Софья, а непосредственно исполнять её будут  Ширяев и Гартман, тройка,  тем не менее, условилась, что в случае непредвиденных форс-мажорных ситуаций, как-то ареста кого-то из них, каждый из оставшихся на свободе должен был способен в любой момент заменить другого, чтобы завершить дело, будь он даже один-одинешенек. Доводить дело до конца – вот девиз Софьи Перовской, и никто не посмел бы прекословить властной барышне, зная чьей любовницей она являлась.
   Под неуступным, пристальным присмотром мужчин с заботливой осторожностью подтянув бинтовой «подпругой» глицериновые стержни под толстое брюхо откормленного тельца и для надежности закрепив концы бинта липким, смолистым креозотом, Софья повела провод за валуны.  Выждав минуту и удостоверившись, что все идет по плану, резко намотав катушку взрывателя, вдавила рычаг и замкнула провод. И тут произошло страшное то, что наши прятавшиеся за каменной заставой «герои» никак не могли предвидеть: Муккало, до селе стоявший со смиренной покорностью, и только глупо хлопавший большими, черными глазами на то, что всё-таки делают эти странные люди, вдруг, ни с того ни с сего стал резко мотать головой, и…о ужас, молоденькая, но предательски незаметно подгнившая у корня в торфяной почве сосенка, к которой по неосторожному недосмотрению всецело поглощенной приматыванием и закреплением глицериновых стержней Софьи был так небрежно привязан сам телец, под напором  его рогатой головы и мощной телячьей шеи молодого бычка, сокрушительным треском обломилась у самого корня и упала прямо на спину несчастного животного. Испугавшись внезапного шума, удара деревянной дубины о хребет, но, тот час же почувствовав свободу передвижения, глупый бычок, на беду тут же, внезапно вспомнивший, что сегодня он, как обычно перед пастбищем, получавший вкусную краюху черного хлеба, густо посыпанную солью, не получил ничего, потянув за собой на привязи сосенку, мотая привязанной головой с душащей его привязью веревки, с коровьим упрямством пошел прямо к прятавшимся за валунами людям в надежде вернуть себе положенное вкусное угощение.
  Дальше происходившее напоминало события из знаменитого фильма Гайдая «Пес - Барбос и необычайный кросс».
-Бежим!!! – только успел крикнуть Ширяев и, схватив Софью под мышку руки, бросился в сторону поля. Послышался роковой треск лопнувшего стекла, говоривший о том, что огонь коснулся глицерина. – Ложись!!! – Происходившее дальше Софья плохо успела запомнить, потому что все, что произошло дальше, напоминало какой-то кошмарный сон: кажется, в тот самый момент, когда Ширяев крикнул ей «Ложись!!!», она как раз успела споткнуться о какой-то камень и стала падать, потом почувствовала на себе непреодолимую тяжесть навалившегося на неё всем телом Ширяева, а затем сокрушительный хлопок над головой.
  Она как будто ослепла и оглохла в одно мгновенье. Постепенно уши, наполняясь шумом, приобретали способность слышать. Она поняла, что была контужена. Толкнув Ширяева в бок, она свалила его с себя и почти, не соображая, что делает, что должно было делать в подобной ситуации, стала отряхивать с волос и платья грязную землю и ошмётки мха. Ширяев был жив. Софья поняла это, когда он пошевелился и застонал. Он тоже был контужен, как и она, но цел, только камушками от ссаднённого валуна посекло.
-Где Алхимик? – были первые его слова, которые он прохрипел залепленными землей губами.
  Гартман уже сам бежал к ним – цел и невредим, юркий Химик успел-таки в последний момент отскочить в сторону от преследовавшего его рокового теленка и спрятаться за камнями.
  Буквально в нескольких метрах от них лежал сам теленок. Взрывом ему вывернуло внутренности и разорванные кишки валялись повсюду, но он будто всё ещё продолжал «бежать», судорожно дергая ногами во все стороны, сбивая вокруг себя землю и мох в ошмётки, как будто хотел ещё спастись от смертоносного заряда, при этом удивленно смотря на людей ничего не понимающим взглядом вывернутых от  боли белками глаз. Не желая любоваться агонией животного, Софья приподняла юбку и, невозмутимо достав из-под чулочной подвязки небольшой, но острый кинжал, подошла и, запрокинув рогатую голову назад,… перерезала теленку горло. Ширяев ещё мог видеть, как ноги теленка как-то странно дернулись и, тут же прекратив свое судорожное хаотичное мотание, остановились. Отмыкался Муккало...
-Телятина по – царски!  - повернув к мужчинам забрызганное кровавыми точками, улыбающееся лицо, весело заметила она и, вдруг раскрыв свой ставшим широкий рот, рассмеялась звонким девичьим смехом. – И храбро же вы улепетываете, товарищ Ширяев.
 От запаха свежей крови Ширяеву стало плохо – стошнило прямо на траву. В глазах потемнело, а из носа выступила кровь. Перед его глазами  всё ещё дрыгались ноги несчастного телёнка, и мученически смотрел его большой, вывернутый от боли белком глаз.
  Запах нашатыря вернул его в реальность.
-Дыши ртом! – услышал он над своим ухом её грубый, повелительный женский голос, которому нельзя было не повиноваться. – Вот так! – Она крепко зажала белым, кружевным носовым платком его кровоточивший нос. -  А теперь поднимите голову и держите…Удивляюсь я вам,  Степан Григорьевич, как это вы, член боевой террористической группировки и так боитесь крови.  Он не нашел объяснений. Он не знал, что должен объяснять ей. – Хорошо, посидите пока здесь, на пеньке, отойдете, а мы с Гартманом разделаем мясо – не пропадать же добру даром!
  Ширяев пытался уверить себя, что теперь ему нечего бояться, что теперь это просто кусок мяса, полезный сгусток кровавого, животного белка, который каждый день приносила им с базара Анна Павловна, но … не мог. Перед его глазами все время стояли эти дергающиеся в последней судороге, «бегущие» ноги теленка, его вывернутый белком вопрошающий глаз: «За что вы так со мной поступили?».
  Он все же взглянул туда. Маленькая кукла Перовская с проворством обезьянки  деловито лазала по туше, то и дело посверкивая кинжалом, своими пухлыми, маленькими как у пупса  ручками ловко вырезала самые лакомые кусочки огузка, Гартман помогал ей, срезая кожу. Оба они, маленькие, белокурые, пухлые карлики, даже чем-то похожие друг на друга, как брат и сестра, напоминали ему двух адских гномов из преисподней.
  Он встал и, зажав контуженную голову руками, пошатываясь, пошел, чтобы только не наблюдать далее сию мерзостную картину кровавого разделывания туши.
-Куда же вы, Степан Григорьевич?! –звонко  закричала ему в след смеющаяся Софья. - Товарищ Ширяев!
  Но Ширяев будто не слышал, что зовут его. Он шел и шел…не разбирая дороги.
 -Что это с ним?- спросил Гартман отрываясь от окровавленного тельца.
-Контузило. Ничего, это скоро пройдёт, - успокоила его Софья.
 
   В тот же вечер у революционеров был бифштекс «По-царски». Её товарищам приготовила Анна Павловна, радуясь, что на сей раз ей не пришлось бегать на местный базар за свежатиной. Не ел только один человек – Ширяев. Его тошнило.
 

   
  Тот, их последний вечер с Андреем  на даче Анны Павловны, Софьюшка запомнила очень хорошо. Был конец сентября, да и погода испортилась вконец. От Андрея с Михайловым   уже два дня, как не было никаких вестей. Как сквозь землю провалились вожди - атаманы.
  ...И вот он  вернулся из типографии... на следующий день, за полночь, уставший и злой. Лег, не раздеваясь, а это был очень плохой знак.
-Что с тобой, Андрюша? Тебя не было двое суток! Я не спала! Я думала, что вас уже схватили! Андрюша, ну чего же ты молчишь?! Что-то случилось, да?! Ответь мне!
-Ничего, устал просто.
  Она видела, как измазаны были чернилами его пальцы, как покраснели его  глаза и решила, что первый номер «Народной воли» был уже на подходе. Она и не стала пытать дальше, как дела  у них там в типографии, не поведала она и о своих  неудачных испытаниях с теленком, по глупости едва не стоивших жизни ей и ещё двоим её товарищам, боясь, что он теперь решительно не допустит её к делу. Но самому Идейному Атаману, похоже, все это было все равно. Он спал. Софьюшка хотела было обнять его, приласкать, да он повернулся к ней своей могучей спиной. Она почувствовала, что он стал совершенно чужой, холодный. Мучаясь от неосознанной ревности, она стала перебирать в уме всех женщин – евреек, работающих в типографии. Кто она? Иванова – Борейша, вдова – нет, не может быть: всем известно "Ванька" - любовница Квятковского. А в ячейке существовал негласный, но железный закон – не трогать женщин друг друга. Не хватало, чтобы к извечному противостоянию  "деревенщиков" и "револьверщиков" , прибавился ещё и любовный фронт.  Кто же ещё?! Аннушка – наборщица? Девка - пепел да кости.  Да нет же, эта старательная, тощая и некрасивая старая дева – синий чулок с большими лупами близоруких очков на длинном вороньем носе вряд ли могла прийтись ему по вкусу – нравились Андрюшке светлые, да пухленькие бабенки русского типа, под стать ей, Софьюшке. А таких, как Аннушка, он так и называл, не стесняясь, - воронами черными. Сергеева? Так она была, кажется, гражданской женой Тихомирова. Опять закон. Людмила Терентьева? Лилочка…Её подруга по Одессе – совсем ещё юная девочка с пухлым детским личиком, большим красивым лбом и светло русой, опускавшейся до полу густой косой. Что ж, вполне возможно? Не даром же, однажды, когда она с Андреем были в гостях на конспиративной квартире у печатницы-Ивановой-Борейшо, эта смазливая во всех отношениях барышня, как-то, с ломотной томностью закинув руки за голову, кружась и мурлыкая себе под нос какой-то легкий, дамский вальсок, вдруг, ни с того, ни с сего,  вслух и заявила так мечтательно: «с этим мужчиной я хотела бы вместе умереть».  И эти слова были обращены к ЕЁ Андрею. Знала, что к нему, хотя в комнате были и другие мужчины. ЕЁ «принц» - Юрковский, «Ромео»,  которого вот уж года два как отправили отбывать в Алексеевский "мешок", говорят, там и сгинул. Софья ещё вспомнила, какими широко открытыми глазами смотрела она тогда на её Андрея, как жадно с упоением ловила каждое его слово. И, кажется, Андрей отвечал ей взаимностью, смотря тем же снисходительно отеческим взглядом умиления ребенком, которым когда-то смотрел на неё, в Парголово, Лето Их Любви. Теперь у Софьи не оставалось сомнений, кем была её новая соперница. Конечно, Андрей променял её на более молодую, более красивую и статную Людмилу Терентьеву, а такие всегда нравятся мужчинам, будь у них хоть одна извилина в мозгу.  К тому же, Андрею всегда нравилась нетронутая юность, и с его гимназисткой Ольгой Семёновной так же вышло, и её он тогда полюбил невинной, тем, что нежностью своей на ребенка похожа была, и сам он как-то обмолвился, что девушка эта была чем-то похожа на неё, Софьюшку в дни её первой юности, и потому нравилась ему. И верно похожа – такая же нежная, белокожая, пухло губая  блондинка с голубыми глазами, но только рослая, стройная и … юная, точеная, как богиня Артемида, не под стать полнеющему, стремительно стареющему карлику..."Потому и не ночевал там", - добавил в её голове какой-то вредный голос. Теперь все было ясно!
 Расстроенная Софья сейчас же нервно вскочила и, засветив огарок свечи, уставилась в маленькое зеркальце, стоявшее на прикроватной тумбочке. Там она увидела, что ТЕПЕРЬ больше всего боялась увидеть: оттуда на неё смотрело обрюзгшее, с вздувшимися мешками под глазами, угрюмое лицо измученной женщины с обрывками сальных волос, и безобразно растолстевшей короткой шеей, своей полноватой обвисающей складочкой предательски образующей нарождавшийся второй подбородок. Не выдержав жестокой правды, она, отшвырнув зеркало прочь, и тут же разревелась.
-Ну, что ты все не спишь, маленький? - сонным голосом спросил андрей.
 Не желая, чтобы он видел её ещё более страшное зареванное лицо, она, бегло задув свечу, ещё пыталась сдерживать всхлипывания, зажимая рот рукой, но он догадался, что она плачет, ощупав в темноте рукой мокрое от слез лицо Софии.
-Ты чего, никак, ревелась?
-Ты меня разлюбил, Андрей? Скажи честно, сейчас же, ты меня разлюбил?!
-Что ещё за глупый водевиль, Софьюшка?! Не идет тебе.
-А Терентьева?
-Какая ещё Терентьева?
-Не претворяйся, Андрей, ты знаешь, о ком я говорю. О вашей печатнице – Лиле.
-Ах, Лила! Значит, вот куда дело пошло.
- Она красивая? Ведь правда?
-С чего ты напомнила о ней? – Софья почувствовала, как в голосе Андрея тот час же возник какой-то неприятный привкус железа – так бывало всегда, когда он был раздражён. Ясно, что этот глупый допрос   теперь ему был невыносим, но, терзаемая ревностью, она не могла остановиться и жаждала полного сокрушения, его или собственного.
-Нет, скажи, она красивая?! Правда же, она красивая эта одесситка!
-Пустоголовая профурсетка! – (Слова Желябова больно кольнули Софью в сердце, потому как она тот час же соотнесла их к себе (Конечно, Ширяев уже успел выболтать ему об их утреннем приключении)). – Это из-за неё мы так глупо потеряли партийную кассу, что досталась нам с таким диким трудом и риском, это из-за этой болтливой дуры мы сегодня потеряли типографию. Будь она неладна!
-Что?!
-Всё, Сонечка, накрылась медным тазом наша славная типография на Стрелецком. "Ваньку"-Борейшо, Буха с Цукерманом повязали. Абрамчик, Пташка наша милая, застрелился с испугу, чтоб не сдаваться.
-Ах, боже мой, бедная, бедная Геся! "Пташка" ей, хоть и отчим, да заместо родного отца был. И Сара Моисеевна с месяц как назад померла. Как же они теперь с Яшей-то? Да почему же застрелился, застрелили верно бедолагу?
-На, почитай сама, что жандармы сочиняют, - тяжело вздохнув, он протянул ей шуршащую бумагу газеты. - Гады, гады, гады!
  Софья, теперь совершенно забыв о зарёванном своем лице и глупой ревности к Лиле, торопливо зажгла свечу и взяла в руки "Петербургские ведомости". Искать долго не пришлось. Прямо на передовице значилось:
"Разгром тайной типографии. Оборона на Сапёрном".
Софья прочла:
 "Сегодня по пяти часов утра на Саперном переулке 10 была разгромлена типография шайки террористов, ещё называющих себя партией социалистов-анархистов. При окружении дома злодеи, работающие там, плотно забаррикадировавшись в квартире,  оборонялись отчаянно. В результате довольно продолжительной перестрелки между террористами и полицейскими к Саперному стали стекаться толпы любопытствующего народа, возникла опасность, что кто-нибудь из внешнего окружения мог устроить в толпе террористическую провокацию,  потому было тот час же принято решение, как только у осажденных кончатся патроны, идти на штурм...
 В последнем отчаянии террористы попытались поджечь дом, чтобы скрыться в занавеси дымной пелены, но наши доблестные жандармы, упредив возможные пути отступления злодеев, пошли на штурм злополучной квартиры. В результате были пойманы следующие лица:
1) Николай Константинович Бух, живший хозяином под именем Лысенко;
2) Софья Андреевна Иванова, жившая под именем его жены;
3) Лазарь Цукерман, живший без прописки;
4)  застрелившийся от испуга быть пойманным, имя которого сих пор полиции неизвестно;
5) особа, жившая служанкой, относительно которой мы пока не можем публиковать точных сведений.
  Самое омерзительное, что следует сказать во всей этой истории, что не только террористы, но и  бывшие среди них там женщины отстреливались от жандармов наравне с мужчинами. Глядя на всю эту  удручающую картину падения современных нравов, не устаешь поражаться, до какой же степени нравственного опустения и разложения может дойти сию губительное для России движение!"
...Не выдержав более подобного чтива, особенно последнего нравоучительного  "куплета" "об ужасных  падениях нравов", которыми так "заботливо", "по - отечески" увещевая, поучала их полицейская сводка, когда, она знала, что в то же время сами эти жандармы, на допросах не особо церемонясь "с дамами", выбивали им зубы револьвером, Софья в злости отбросила газету.
  -Чуть было сам с Михайловым на жандармов не напоролись, да едва ноги унесли, когда стрелять зачали, - помертвевшим от горя голосом продолжал свой трагический рассказ Желябов. - Слава богу, ещё, что печатницы наши храбрые бумаги нужные перед тем спалить успели, а не то бы уже в Петропавловском равелине  всем скопом как есть ночевали.  Только и осталось, что смогли шрифты да матрицы спасти – и то, потому что я повсюду за собой эту тяжесть на телеге что ни день шестьдесят верст таскал – не доверял жидам, словно предчувствовал. Думали, куда всё хозяйство девать. По городу с буквами таскаться - смертоубийство. Шмон на весь Питер стоит - всех приезжих, выезжающих проверяют. Вот и решились - определить шрифты поближе к жандарму, на Гороховую, там то искать точно не надоумятся, заодно и Геську, пока не опомнилась,  предупредить, чтоб за телом Абрамчика не припёрлась. Покойнику ему что теперь - всё равно, а себя, да Яшку погубить может. Хорошо, что  Михо рядом был, а то бы я такую тяжесть сам не перетаскал. Шабат у них был, спали ещё, а я вот спросонья и ошарашил новостью...к праздничку! Ошабатил, значит! Кричала родимая, еле успокоил, а Яшенька бледный такой, что лепесток трясется и только одно и цедит: "Отомщу гадам за батеньку!" До вечера схоронились кое-как, а ближе к темноте и выехали, когда жандарм угомонился, да перед тем Халтурину велел  "присмотреть" за сиротами нашими, чтоб глупостей не наделали.  Пропал Абрамчик не за грошик! Честный трудяга был, хоть и еврей! Никакой работы не гнушался. Да, видно, знал, бедняга, нутро свое слабое, потому и не захотел дочку с сыном через себя выдавать! А всё из-за того, что  эта дура Терентьева твоя  через лавку то бумажную и принесла на хвосте жандарма. Надо было рассыпать по точкам, а она дура в одной лавке всем гаузом заказ на газетную бумагу крупный сделала, да прям на "хату". Вот по дворниковому донесению  жандармы и спохватились с утрица с облавою. Пришли на рабочее место, а там ужо шмон вовсю идёт. Хозяйку квартирную допрашивают - револьвером в голову тычут: "Говори адреса и пароли!", а та дура и в правду не знает ничего. Только лицо зазря разбили.... Еле рабочих успел упредить, чтоб на работу не возвращались. Слава богу, что случилось всё в  еврейское воскресенье их - субботнее, а то бы всех переловили, что зайцев.  Да ещё хорошо, что евреи про хату эту финскую не знают - пустой адрес дал для конспирации, а с Ивановой упредились, коль станут пытать в застенке - назовет старые адреса. А там уж хозяева подтвердят.
-Бедный, бедный Андрюшенька. Ну не расстраивайся так, прошу тебя. Что мне  какая - то дурацкая типография с её евреями - главное, что вы с Михо целы. Что ты цел, а, значит, мы можем продолжать борьбу, за них, кого уж нет с нами.... И потом, это не конец. Шрифты, да матрицы целы. Начнёте всё сначала. Ведь сам говорил, чем больше нас стригут, тем гуще отростаем мы.
-Когда, Софьюшка?! Как ты не понимаешь - это конец, конец всему, нашей борьбе! Без типографии мы не имеем голоса, нам перерезали связки. Мы немые! И это теперь, когда все готово к делу: дома сняты, подкопы почти сделаны,  динамит  на месте,  группа Фроленко в Одессе,  Алекс* вот-вот вернётся из Крыма, когда уже все запущено и ничего нельзя изменить, эта дура решительно портит нам всё!
-Ничего, объявим о себе позже, когда обустроим новую типографию.
-Позже?! Нет, ты смеешься, Сонечка. Позже - не будет! В России есть только здесь и сейчас! И всё-таки, Плеханов был прав:  мы добьемся того, что вместо двух палочек появится ещё одна.
-Но, я всё же не понимаю, Андре, что нам мешает объявить о себе потом, как только мы восстановим нашу типографию?
-Соня, милая, как ты ещё не понимаешь - это невозможно!   РОССИЯ! В этой  стране самозванцы найдутся не только на трон, но и на Голгофу! Потом, говоришь...Потом я вот что скажу, что произойдёт. Даже если нам все удастся, и Александр II будет убит, я уверен, что, пока мы будем восстанавливать типографию,  как раз найдется тот самый ненормальный дьячок-семинарист из Раскольникова Достоевского, который, желая пострадать за чужие грехи, добровольно возьмёт на себя крест цареубийцы. Потом начнётся публичная порка. На Марсовом поле его публично прогонят через строй  шпицрутенов, а нас, настоящих борцов, тем временем тихо переловят и так же тихо постреляют по застенкам без всякого там Учредительного собрания -  тем всё и кончится. Ты же знаешь этого гада Дрентельна -  на такие штуки он большой мастер.
-В любом случае будем действовать так, как запланировали. Выезжаем завтра. Если даже покушение сорвется, нам не в чем будет упрекнуть себя, в том, что упустили время... А там уж пусть решает История!
 -Эх, Сонечка, сидела бы лучше эта глупая девчонка у себя дома с папенькой и маменькой, да не совалась в революцию, тогда бы и пользы от неё нам было куда больше. Как только можно будет, отправлю её обратно – в родную Одессу, пироги печь.
-Так она сейчас здесь?! - почти обрадовано воскликнула Софья, которая уже окончательно "простила" мнимую соперницу.
-Где же ей быть дуре.  Вон дрыхнет с Якимовой за стенкой в будуарке. Повезло  девахе, что на базар с утра поперлась, когда стрельба началась.
-Так чего же не представилась? Я бы с ней поговорила теперь.
-Тебя будить не велел. Да и что скажет. В расстройствах девчонка. Плачет.
  Хоть и неприятными были вести о разгроме типографии, но Софья облегченно выдохнула. Как она могла опуститься так низко? Как могла она допустить себе ревновать её к Андрею – допустить в себе это гаденькое, собственническое чувство униженных жён, которое она всегда так презирала в других.
-Прости, Андрей, но мне кажется, ты не справедлив к Лиле. В конце концов, в Херсонской неудаче* была больше виновата не она, а Россикова, ведь это она попалась на жандармскую провокацию.
-А всё из-за кого! Из-за неё дуры! Не умеет конспирироваться, так и не лезла бы эта малолетка куда не следует. Таскалась по базарам без дела, да языком с бабами трепала!  Тем и любовника своего Юрковского-Ромео в равелин спровадила, а теперь в мученики возвела, да молиться на него велит, как на святого.
-В любом случае не пори горячку, Андрей. Я завтра сама разберусь с ней, когда в себя придет. Как женщина женщине она мне больше откроется.
-Как хочешь, Софьюшка, твоя воля, только вот тебе мой совет: не трать на таких, как она пустышек свое время.
-И всё же я поговорю…
-А всё-таки, почему ты спросила именно о Терентьевой?
-Было предчувствие, что погорите вы…
-Не крути, Соня, глупо!  Я знаю почему – ты ревнуешь меня к ней, потому что до сих пор считаешь меня бабником. Ведь так? – улыбнулся он, выставив ряд белых зубов. - Тем и плакалась сейчас. Эх, Соня, Сонюшка, хоть и хочешь отличаться  ты от них, а по сути своей такая же, как они, - БАБА! – Это было сказано громко, таким насмешливым, хуже того, не скрываемо презрительным тоном, особенно это последнее, самое обидное: «БАБА»,  что Софья, вспыхнув от злости, едва не захлестнула ему в бородатую морду ладонью, но в ту же секунду смягчилась, стала яростно целовать его в ухо, в бороду, шею, поспешно стягивая сырой, пропахший его потом, еврейским чесноком и типографскими чернилами рабочий свитер, «революционный» запах которого теперь начинал сводить её с ума.
 -А, помнишь, душа моя, как мы тут когда-то гуляли. Вдвоем. Одни. Помнишь Парголово, нашу запруду? Ведь, кажется, нам тогда хорошо было, - мечтательно глядя на полную луну, заговорил он. – Тут и поместье ваше именитое совсем недалеко.
-Прошли те времена, Андрюша. Разорено ныне дворянское гнездо. Кредиторы по прутикам растащили, а мы, птенцы бесприданниками в жизнь вывалились.
-Да, и не говори, граф то он и без графства', кокой же граф. Что сапожник без сапог. Одно уж название. – (Софьюшка прикусила ему ухо). - Нет, Софьюшка, оставь это, я устал…потом….как-нибудь…
  Но Софья, как будто, даже и не думала слышать его. Знала, что «потом» этого могло не случиться никогда, завтра на заре расставаться придется, да вот не знала вернутся ли они после дела…живыми.  Нет, никаких «потом». Сейчас или никогда!
  Сняв волосатый свитер и нижнюю рубашку, она стала целовать в его столь же волосатую грудь. Горячий он был. Но это небольшое обстоятельство недомогания, в другое время расстроившее бы её, теперь возбудило ещё больше. И в какой-то момент она поняла, что не может остановиться в своем желании. Сорвав с себя последнюю рубашку (что обычно никогда не делала, потому, как очень не любила, когда он начинал рассматривать её толстое и маленькое, несовершенное тело ребенка), она обвила его пухлыми, мягкими,  как парное тесто, лодыжками и тот час же «оседлала» его.
  Его хватило ровно на полторы минуты – это было несколько меньше, чем обычно (обычно его хватало на 5, не больше), но, эти полторы минуты были самыми сладостными для неё. Даже, когда он кончил в неё, она не закричала, а только глубокий вздох вырвался из её груди – в отличие от его тупой, визгливой хохлушки Ольги Семеновны, она всегда это делала на удивление молча, притом…САМА. Он любил, когда она делала все сама.
  Когда его орудие любви окончательно обмякло в любовной истоме, Софья ещё надеялась «воскресить» его к новому любовному сражению. Крепко зажав между своих больших, прохладных и желанных, что дыня на рыночном солнцепёке, грудей его полный, могучий, как русский богатырь, член, она принялась яростно водить  ими вдоль, задевая его пенисом свой крестильный крестик, целуя его заросший грубыми вьющимися волосами живот, до боли кусая его за пупок, сходя с ума от  разнузданности своей безумной  к нему любви.
-Ну, ты же видишь, он не хочет, - грустно вздохнув, взмолился измученный Желябов. – Давай лучше спать. – Который раз испытав больше разочарований, чем удовлетворения, Софьюшка как то сразу оставила свое занятие, и  безразличная и обессиленная легла ему на грудь. Он все ещё чувствовал, что её пухлое тело было взмылено и потеплее укутал её одеялом, как грудного ребенка. «Не простудилась бы Сонечка, а завтра в дорогу, да на поля – подкопы рыть».
  Он и теперь в темноте чувствовал, как она улыбается, шепча тихо, про себя слова своей любви к нему, которые для постороннего человека показались бы пошлыми и смешными, но как велики они были теперь для него. Уже засыпая она нежно обхватила его обширное туловище ножками: так и заснула в его нежных отцовских объятиях.
 
  Желябова не оставляла теперь только одна мысль: запер ли он за собой дверь на щеколду, когда входил сюда, ведь дом кишмя-кишел народом (народниками), как голова бродяги вшами. В любой момент могли зайти. Он хотел проверить, да уже лень было вставать из её теплых объятий, так к тому же будить милую Сонечку снова не хотелось. Вдруг,  любви захочется, приставать начнёт, а он уж точно был не готов. Наконец, остановившись на мысли «А, теперь уже всё равно», - нежно гладя Сонечкины вспотевшие волоса, с довольной улыбкой подумал: «Как же мало нужно, для её счастья», - с той мыслью  и уснул.
 

"Наездницы"

«Ни один порядочный человек не должен позволять «засёдлывать» себя».
А.И. Желябов.

  Нам известно ещё с детства третье правило Ньютона: на всякую силу действия непременно найдется равная сила противодействия. И это правило неизменно действует только в Ньютоновской физике, но, увы, не всегда в жизни.
 Порой сила действия разрастается до таких пределов, что всякое препятствие ей становится губительным для самих сил противодействия и тогда последним ничего не остается делать, как влившись в неё, возглавить её управление, чтобы хоть как-нибудь снизить её губительное влияние.
   Если стадо диких коней, внезапно сбесившись от испуга, начинает свое хаотическое движение, то ему тот час непременно понадобится вожак – самый сильный и быстрый конь, который, встав впереди стада, поведет его в одном, каком-то определенном направлении. Но даже это не гарантирует успех ведомому стаду. Представьте себе, что в какой-то момент этот «ведущий», вдруг, замечает, что движется сам и ведёт свой табун прямо к пропасти. Он пытается свернуть, увильнуть от смерти, но уже слишком поздно, следующие за ним, с тупой безропотностью потерявшее всякий собственный мозг быдло,  глядя в его впереди мчащийся зад вожака, не видя, не замечая решительно ничего вокруг себя, кроме этой самой дергающейся  в быстрой конвульсии скачек «задницы» их начальника, начинают напирать…и…как говорится в писании: «…И вот, все стадо бросилось с крутизны в море и погибло в воде». Чтобы этого не произошло, даже коню-вожаку нужен наездник, точнее… наездница*. Мозг, высвобождающий ведущую силу от затрат  на умственную деятельность. Тогда, обретя голову на плечах, в виде чистого элемента разума, в свою очередь освобожденного от всякой простой, но изнурительной физической повинности по поддержанию движения, только тогда это движение примет более-менее осмысленное направление…К чему я это веду мою притчу? А вот к чему…

   …Так уж повелось испокон веков нашей цивилизации, что, не имея собственной силы для завоевания мира, женщина зачастую берет на себя роль управительницы этой самой силы. «Завоюй завоевателя!» - вот её девиз на все времена и народы. Если зверя невозможно победить – его стоит приручить…хитростью, лаской, любовью – все равно. Ибо приручение – есть самый простой способ завоевания. Но стоит только ей оседлать вожака, как и он сам и всё его стадо, бегущее за ним, окажутся под её управлением. «Завоевав завоевателя, завоюешь завоеванное завоевателем!» – вот негласный девиз всех бравых «наездниц»!
…Не секрет, что женщины выбирают победителей. Женщина любит победителя. Ей не нужны неудачники, как не нужны ей для воспроизводства слабые и дурные гены, порождающие такое же слабое, безвольное потомство. И всякая желающая обрести власть женщина начинает свой путь именно с покорения вожака человеческого социума.
   Подобно тому, как с высоты птичьего полета  открывается древний город, засыпанный песками пустыни тысячу лет, который методом проб и ошибок так тщетно искали целые поколения археологов, не подозревая, что ходят прямо по улицам того самого затерянного города, роль «завоевательницы» - женщины в управлении мужчиной нельзя рассматривать в каком-то одном конкретном, мизерно - привычным  для нас бытовом ключе, воспринимая её только лишь как мать, подругу, жену или любовницу оного.

…Примеров подобных громких «завоеваний» в Истории имеется великое множество.
 Все мы знаем Клеопатру, женщину, надо сказать, довольно средней красоты, если сказать вовсе – не красавицу, подчинившую себе великого Цезаря – покорителя всего древнего Мира, одной лишь силой своей харизмы и негласно заставившую его играть по своим правилам в пользу Египта, что отчасти погубило его, унизив в глазах собственного свободолюбивого римского народа.
  Или же Гонорию – сестру древнеримского императора Валентиниана, своим любовным мастерством сделавшую из кровавого и беспощадного варвара-зверя - предводителя гуннов Атиллы – домашнего, дрессированного зверька, играющего уже на стороне Рима.
  Впрочем, оставим древний мир с его хитросплетениями нравов и обратимся к событиям более близким к нашей хронике.

  Кто не знает Жозефину – жену великого Императора Наполеона – самопровозглашенного узурпатора Франции, перед властью  которого трепетал, восхищался и в раболепии превосходства поклонялся  весь завоеванный им мир, не смея даже взглянуть ему в глаза; так эта томная женщина (которая, надо сказать, была старше своего мужа почти на полных десяток лет) и вовсе считала его мальчишкой и, более того, обращалась с ним, как с зеленым  пацаном, всякий раз сменой очередного любовника демонстрируя ему своё нескрываемое пренебрежение из-за разницы в возрасте и происхождении, лишь изредка, «для прикорма», одаривая своего милого малыша Луи снисходительной  нежностью, какой в минуты хорошего расположения духа одаривают тортолеткой разве что лежащую у твоих ног преданную комнатную собачонку, которую желаешь побаловать.
 Сердце доблестного Адмирала Нельсона без единого выстрела было «взято на абордаж» леди Гамильтон – пустоголовой гризеткой, охотницей до состоятельных мужчин, легких денег и красивой жизни, которая, очевидно, основательно перед тем опоив его ослиным молоком*, начисто подчинила своей воле волю считавшегося непобедимого до селе ловиласа – разбивателя женских сердец. И это наиболее известные Истории случаи. Мы не будем останавливаться на миллионах подобных, а сразу перейдем к нашим главным героям.

  Что касается самой Перовской её завоевание Желябова проходило почти бессознательно и мгновенно, как бессознательно и мгновенно происходит сближение двух одинаковых половинок в единое, неразделимое целое. В отношении Софьи Перовской можно сказать, что её завоевание Желябова происходило тем, что для начала она полностью и безоговорочно позволила завоевать себя им (завоевателем), ещё там, на даче отца,  в кружке Чайковцев, когда госпожа Армфельд буквально привела на сходку маленькую, белокурую девочку за ручку, которую сам Желябов даже поначалу принял за незаконнорожденную дочь той самой Армфельд.
  Сначала с недетской серьезностью ребенок, маленькая, молчаливая девочка, что, сидя на корточках, подоткнув своё кукольное, тиковое платьице в полоску, так внимательно внимала каждому его слову, нескрываемо раздражала его. «Революция – серьезное дело. Зачем они привели сюда ребенка?!» - в немом раздражении задавался себе вопросом молодой пропагандист. - «Натансон, должно быть, захотел подшутить над ним, этой маленькой девочкой намекая ему об оставленном в Крыму «почетном» гувернёрском поприще воспитателя». Ему казалось, что товарищи нарочно притащили на сходку ребенка, чтобы, подшутив над ним, подчеркнуть несерьезность того, что он сейчас проповедовал им по заказу Натансона.
 Но потом, когда он, расспросив подробно о ней у их общей знакомой Анны Прибылевой - Корбы, узнал что «девочка» эта младше его всего на три года и является дочерью местного предводителя дворянства некого  графа Перовского, отставного  губернатора Петербурга (правда, прослужившего в своем губернаторстве без году неделю), что, вопреки воли последнего, она также, как и они, барышни чайковского кружка, является слушательницей высших Аларчинских женских курсов, у него возник нескрываемый интерес к странной «маленькой гимназистке», как он её тогда сразу же прозвал про себя. А всякий интерес мужчины к женщине рано или поздно порождает желание.
  Чем больше он узнавал о ней удивительного, тем меньше ему хотелось думать о чем-то другом, включая революцию и всей этой бессмысленной и глупой суете вокруг проповедования никому не нужной Христосовой самопожертвенности народничества, которому он доселе, то есть ДО НЕЁ, так горячо и непреклонно клялся себе посвятить всю свою жизнь после своей полной отставки их университета.
   Завоевание началось. И хотя оно было ещё несознательно со стороны самой «маленькой барышни» Софьи Перовской, но механизм «завоевания» был уже запущен, и его было не остановить. «Наездница» уже накинула уздечку, оставалось только сделать последнее усилие - вскочить на коня.
  Инстинктивно своим женским подсознательным  чутьём почувствовав в нем будущего «вожака», она всецело отдалась его власти. И тогда, когда он, после своих обычных страстных лекций о светлом будущем освобожденного народа, как-то вечером потащил её на местную общинную мельницу, чтобы на реальном примере наглядно показать возможность правильного землеустройства вольных пахарей в России, и тогда она, не заподозрив ничего дурного, потому как не могла ожидать ничего дурного от такого величественного человека, покорно пошла за ним. И даже тогда, когда он, приведя её на молотильню, где громоздились кучи только что обмолоченной пшеницы,  внезапно принялся яростно целовать её в хорошенькую, убранную лентами, надушенную головку, а потом, уронив на насыпь пшеницы, закинув пышные юбки её простого, тикового в синенькую полоску дачного платья, стал медленно раздевать её, стягивая вместе с белыми бумажными чулочками её трогательные детские, кружевные розовые панталончики в красное сердечко, то и тогда она не сопротивлялась, а только, казалось, с удивлением детской внимательности наблюдала за тем, что же делает он над ней. И даже тогда, когда, присев перед ней на колени, сняв пояс, стал расстёгивать ширинку, она не сопротивлялась, не закричав, не предприняв даже малейшую попытку к бегству, хотя он не держал её, и она ещё могла спасти свою «дворянскую честь».
  Это полное «не сопротивление» и поразило его тогда. Он знавал ещё девиц, ещё тогда, по Новороссийскому университету, когда они всем скопом, всей разудалой студенческой компанией ходили в дамский корпус общежитий «портить девок», своих однокурсниц, которые, уже, будучи основательно «испорченными», вовсе не возражали, быть немного «подпорченными» ещё разок, уж больно ладные были парни – кровь с молоком. Там всё обставлялось, как веселое приключение: с похищением, запиранием «девиц» в мужских уборных и прочих не менее забавных студенческих хулиганствах. Но даже те разнузданные еврейки, истошно вопя, изображали из себя «нетронутых», хотя сам наш молодой «герой» - будущий вожак народовольческих революционеров, прекрасно понимал, точнее определенно «чувствовал», что это не так, и вся их глупая бабья фальшь с этими никому не нужными громкими вскриками, стонами, кусаниями, хлопками по лицу нужна была только для того, чтобы, придав «перцы» пикантной ситуации, ещё больше разжечь страсть.
  Но теперь всё было не так. В какой-то момент в его затуманенной страстью голове промелькнула ужасающая мысль. «Что он делает? Что творит над этим ребенком?»
  Ему тот час же вспомнилось, как его самого в одиннадцать мальчишечьих лет извратила барыня его, Нелидова старая. Баба лет за пятьдесят перемахнула, и с глузду двинулась. Барин то на старости выдохся, а ей любви подавай – в самый бабий сок вошла. Вот и повелось - на мальчиков. А Андрюшка Фроленок хоть и мал был, да не по возрасту развит, что бычок молодой крепенький, румянец во всю щёку. Когда мужа её не было, кажется, в очередной раз в Симферополь по службе укатил на несколько месяцев, она послала его за чем-то – не помнит за чем, ах, да вот за чем: за книгой, кажется; точно, поэзию декламировать. Любила от безделья барыня-самодура слушать его голос порывистый, звонкий, мальчишечий, с каким выражением он читал ей Пушкина, Крылова, Батюшкова…Вот и начитал…на горе свое…
…Он всё ещё помнил болтавшиеся, старушечьи груди, её дряблый отвисший зад, вековыми чулками перетянутые творожные ляжки, а главное, что врезалось ему в память – чепец, мерзкий, старушечий чепец барыни, весь в рюшах и фалдах. Он и сейчас с омерзением вспоминал, что битых два часа, копошась в собственном поту и угаре, не выходило у него ничего с барыней, а потом, когда вышло, и кончил на её тощий, вонючий зад, а потом его тут же вытошнило прямо ей на спину… Даже сейчас все эти мерзкие воспоминания унижения вызывали у него тошноту. С тех пор и поклялся мстить баринам лютой местью.
  Барыня ещё тогда ему дедушкиной смертью пригрозила, если хоть словом барину обмолвится и, «согрев» пинком под задницу, выпроводила. Всю неделю в горячке Андрюшка провалялся, бедный дедушка не знал, как и отчитывать.
…А он всё за деда боялся. Ещё свежи были воспоминания, как дядьку его Фролова – лакея, на конюшне чуть до смерти запороли за вольное «поварство»*.  Вот и молчал, всякие капризы старой бабы исполняя, что с каждым днем становились всё извращеннее: то собакой лаять заставит, то петухом кукарекать, то кукушкой куковать, а то и вовсе, бывало, пошлёт за молоком, и сама же на смех в чулане тёмном  запрёт. А там ледник с морозильником! Вот и сиди, пока зад до бесчувствия не изморозишь.
  Лютовал барин перед отменой крепостного права. Бесновался в последней своей злобе барской. Чувствовал, гад, что власть его скоро закончится.
   Но как не крепился Андрюшка – деда –то не сберег. Сами Нелидовы бездетные, да вот понаехали к ним как-то раз в деревню на вакансии племянничек их – Лоренцов – сестры барыни сын с сотоварищами, дармоеды и бездельники отменные. Почище самих Нелидовых будут. Вот и заловили эти «племяннички» тётку Любу, которая меж тем в горничных у Нелидовой-барыни ходила. Прибежала в хату несчастная: платье в беспорядке оборвано, коса обрезана, да разодрана, лицо в кровь сбито:
-Спрячь, родитель! Христа ради, спрячь! – кричит-мечется сердешная.
Дедушка то и спрятал её в подпольнике. А барчуки пьяные, ну-ка, тут как тут: в дверь  кулаками ломятся:
-Выдай стерву! Всё равно найдем! Не сами, так с приставом.
-Пошли прочь, я барину пожалуюсь!
-Барин твой далеко уехал! Не пожалуешься!
  Дверь сломали. Деда за бороду выволокли. Батогами пороли, пока сознание не потерял. Зубы все до одного выбили – одни огрызки остались.
  Бабка Желябова Акулина Тимофеевна меж тем успела внука спрятать в боковом «кармане» – маленьком чуланчике, где хлам всякий крестьянский хранился, да там и запереть. Знала, что горяч парнишка не по летам, вот и не хотела, чтоб вместе с сыном ещё и внука своего потерять, старшенького, любимого. Всю ночь Андрюшка прометался в беспорядке, а наутро, как только вспомнили о нем, да чулан открыли, увидел он дедушку избитого, полумертвого, то уже ничего не сказал, а только пошёл во двор, молча взял топор дворницкий, что в чурбан воткнут был, и пошел к поместью.
-Зарублю Лоренцева, - сквозь зубы мычит, а глаза сумасшедшие.
  Меж тем Лоренцев встав с похмелья, ничего не помнит, да с пьяну так без штанов в одной рубахе на мезонин вышел – покурить-проветриться с похмелья.
 Ему бабы-прачки орут:
-Беги! Убьет!
  А тот козёл, не понимает ещё, только глазами от водки заплывшими лупает, что там за сутолока: отчего бабы на парнишку рыжего навалились. Когда понял – поздно было. Парнишка тот рыженький, баб раскидав, вдруг, на мезонин заскочил, да топором на него замахнулся. Глаза сверкают решительные, безумные. Барин тот так на утёк и пошёл, бежит по комнатам, двери за собой захлопывает, да напрасно всё, Андрюшка замочки межкомнатные хлипкие топором тяжелым выбивает. На двор внутренний выбежали. Лоренцов, видя, что бежать уж ему некуда, со страху на тополь прямо в ночнухе с голой жопой и полез, одними ногтями карабкаясь, как папуас на пальму кокосовую, а тополь гладкий был, что зеркало – как залез? Видно страх за шкуру свою подлую помог.  Но залез – на самый, что ни на есть, значит, вершок, к тонким веточкам, и орет благим матом: «Спасите! Помогите, люди добрые! Убива-а-а-а-ют!» А Андрейка тот тополь рубить принялся. Рубит под корень, а сам приговаривает: «Не уйдёшь, гад! Всё равно зарублю!»
  Тут и барыня Нелидова заорала:
-Да, остановите же его, кто-нибудь! Убьет и в правду!
   Дворня навалилась. Топор кое-как из рук вырвали, в кусты забросили…
   Долго ломала голову барыня, что с ним делать: со дня на день муж приехать должен был из присутствия. А тут такой скандал! Да и у самой рыло в пуху. Что если муж разбираться начнёт, а паренёк этот язык за зубами держать не станет – всё выскажет, как оно есть. И прознает благоверный о её развлечениях с детишками-то.  Вот и решила тогда  барыня в училище Андрюшку спровадить, в Керчь, даже полный пансион оплатила за шесть лет – откупилась вроде за бесчестье, благо парень – не дурак, первым грамотеем среди дворовых слыл, а родных его: дедушку с бабушкой и тетей Любой в имение дальнее Ашбель сослала, заведовать «бабьим департаментом по куриной линии» …в птичник…Тут то и барин приехал, вести об отмене крепостного права привёз, только родным Андрея от этого не легче стало - как пахали на барыню, так и пахали в курятнике ещё несколько лет, разве что "временнообязанные" недоимки выплачивать пришлось.
  Все мерзости крепостного права пронеслись в мозгу у Андрея в одну секунду. И он, уже передумал «портить барыньку маленькую» – швырнул панталончики ей розовые обратно, дескать: «Забирай и уходи. Не трону». А она всё глядит ему прямо в глаза так внимательно, вроде не понимает…
-Послушайте, вы что, даже не собираетесь сопротивляться мне? – уже раздраженным голосом спросил он, пожимая от удивления плечами и почему-то до сих пор по-интеллигентски называя её на «вы», которое в подобной ситуации было просто неуместно смешно.  – Бегите же, черт вас подери, пока я не передумал! -. Она ничего не ответила, только как-то странно и тихо покачала головой.
….Он знал, что ей теперь больно было. Что она настоящая девственница – не ломотная, как те институтки-жидовки. Но она и не кричала, а только странный вздох вырвался из её груди, когда было уже слишком поздно.
  Потом все было просто: она собрала свои вещи, и, не говоря ни слова, не бросив ему малейшего упрёка, - ушла. Он ещё только помнил, что она долго искала свой затерявшийся в груде пшеницы свой туфель.
 Ему и тогда тошно так сделалось, что в омут с головой прыгнуть хотелось, «благо» он совсем рядом был – мельница же. Но собрав себя в волю и, вырвав листок бумаги из блокнота, набросал, чтоб ждала его на том же месте: дескать, объясниться срочно должен. Эту записку запечатал и передал с Армфельд, благо она лучшей подругой Софьечкиной была и в дом к Перовским вхожа.
  Теперь, после развращения несовершеннолетней дочери предводителя дворянства, можно было ждать только одного – жандармов, застенков, пыток, черного мешка на голове и тихого конца от жандармской пули, которую даже никто не услышит – таков был удел всех детских насильников той эпохи.
 Но она пришла…Когда он услышал по мокрому мельничьему помостку её легкие шаги, то подумал, что сейчас же сойдёт с ума. Не поверил – думал засада!
 Объяснений не вышло и на вторую ночь. Им и «объясняться» ни в чем не пришлось – сразу кинулись в объятия друг друга. Софьюшка даже изготовилась: специально  панталончиков не надела, чтобы их потом лишний раз любовнику снимать не пришлось, в чулках-завязках дрожащими от сладострастия пальцами путаясь. В ту ночь они занимались любовью сидя. В ту же ночь, вторую ночь их свидания, он научил её целоваться, а потом и много чего другого, чему его так в своё время  усердно «обучала» бывшая его  барыня.
  Так то и началось Лето Их Любви, лето 1870…
…Она бегала к нему на ночные свидания, как только ей предоставлялась такая возможность под прикрытием верной сестрицы Машеньки норовила незаметно улизнуть из дома. Граф Перовский в городе был по делам службы, а маменька Варвара Степановна – затурканная тираном-мужем, мягкотелая и безвольная женщина, всё дочерям позволяла, лишь бы её не трогали, да в покое оставили.
  Условившись о следующем свидании, они выбирали новое место. Где они только не занимались любовью: и на мукомольне, и в стогах, на гумне, и в чистом поле, и в лодке, над глубоким омутом,  где чуть было не опрокинулись и не потонули оба,  а однажды…на кладбище. Было весело и страшно, отдаваться ему на свежей, покрытой душистым еловым лапником могиле вымороченного мужика-висельника, держась за ржавелую решетку другой могилы…
  А когда уставали от любви, разговаривать принимались…до сыта, до тошноты наговаривались, до головной боли и свиста в висках. Вот Софьюшка, бывало, слушает да слушает его лекции бесконечные о «светлом будущем», да, вдруг, ни с того, ни с сего, как вскочет ему на плечи, да и заставит бежать через всё поле скошенное. Он бежит и орёт от радости: «А-а-а-а-а-а!!!», а она, громко смеясь, ему за голову держится, да как потом бухнут оба в стог с дуру: Софья куклой тряпичной летит с его плеч, прямо в сено мягкое,  да там и, зацеловавшись, начнут свое любовное сражение…А когда он называл её своей женой, её бедное сердечко так и заходилось от радости. .Хорошо было…Жаль только что быстро кончилось…хорошее-то.
 …Оседлать "конька" "наездница" – оседлала, да только не удержалась с первого раза…свалилась кубарем. Сбежал «конек» вольный, только уздечка ею надетая для памяти ещё болталась…Забытую в амбаре фуражку Андрея Софья ещё долго хранила, как милую память.

 
Царская охота

Рельсовая война


 Отъезд
На заре ты её не буди,
На заре она крепко так спит…

 Он ещё удивился, проснувшись в своей теплой постели с милой Сонечкой, а не в холодном «мешке» Петропавловского равелина. «Значит, Ванька не выдала», - пронеслась в его голове первая замечательная мысль, заставившая повесу довольно улыбнуться.
 Софьюшка ещё крепко спала, закинув на него свою толстенькую, теплую ножку. Пухлые, младенческие щёчки её рдели розовым румянцем, а мягкие как у котёнка светлые волосы приятно щекотали ему нос. Аккуратно, чтобы не разбудить спящую голубку, он убрал с себя её ножку, и, подложив вместо себя подушку, которую спросонья она тот час же обняла, приняв за него, поспешно собрав валявшиеся на полу в беспорядке свои вещи, стал тихо одеваться.
  Уже в дверях он столкнулся с Михайловым – Михо, который безо всякого извинения входил в их комнату.
-У…, - великан, хотел   было сказать Желябову, что, дескать, «надо уходить поскорее», но, увидав в приоткрытый просвет двери спальни маленькое, обнаженное плечико Софьи, её большую белую грудь с розовым сосочком, выбившиеся из-под одеяла, понятно смутился и совершенно запнулся, потеряв дар речи от смущения. Но тот час же в его серых, маленьких, зорких и лукавых глазах промелькнула понимающая усмешка: «Понимаю, понимаю тебя братец, заигрался ты со своей Софьюшкой», - словно говорила она. Желябову тот час же сделалась неприятна эта снисходительная ухмылка Михайлова, не свойственная ему, и он аккуратно прикрыл за собой чуть скрипкую дверь.
-Что надо, Михо? – сердитым шепотом спросил Желябов, явно расстроенный, что его в такую рань вырвали из «теплого гнездышка».
-У-уходить надо, Андрей! Не ровен час ж-жандарма з-занесёт, - нервно зажестикулировав, как всегда немного заикаясь, зашептал великан, - Долго ли В-ванька* на допросе п-продержится! П-по женскому нутру слабому и выведут на д-дачу эту.
-Успокойся, Михо, не дергайся. Коли выведали, так бы уж тут были. Наши товарищи теперь на дороге зорко следят. Коли какое шевеление в поселке, так сразу доложат, да пока глухо. Незачем загодя дергаться. Излишнее движение только бы привлекло внимание. Отходим, как условились - тихо. Наша «экспедиция» первая – вы за нами! Да на Троицкий заехать надо – динамит забрать.
-Ты ты что, с-соображаешь, Желябов, город к-кишит жандармами! Твои п-парсуны на каждом углу иконостасом р-расклеены. Вас тут же п-переловят, как ку-куропаток.
-Так что делать?
-Я п-пошлю надежного человека п-предупредить Баранникова и Преснякова, чтоб выезжали без нас.
-Дотащат ли?
-Не беспокойся, Андрей, если надо, эти молодцы д-дотащат и слона до до Москвы. Доверься мне, Андрей. Ты-ты же знаешь, я никогда т-тебя не п-подводил.
-Хорошо, Михайлов, я верю тебе, ты старый товарищ, - глядя в пустоту, как-то неуверенно пробубнил Идейный Атаман.
-Вот и хорошо, Андрей. Да что с тобой, ты как будто р-расстроен, не дрейфь, дружище, п-прорвемся! – видя растерянное лицо друга, подбодрил его Михайлов, похлопывая по плечу. – Револьверы наши всегда п-при себе, а нервы у нас к-крепкие.
-Нет, я не о том. Сейчас не о том совсем.
-Так в чем же д-дело, Андрей?! Соня?
-В ней.
  Михайлов тот час же повернул свою огромную, львиную голову и как-то странно посмотрел на своего друга, но в ту же секунду в его пронизывающем смешливом взгляде промелькнула всё та же брезгливая насмешка снисхождения, дескать, «…понимаю, приятель, как не понять, обабился ты совсем».
-Так, что же С-софья? Она, к-кажется, вроде бы как с нами едет, - нарочито стараясь скрыть в голосе явную усмешку, пожав плечами, с деланным безразличием ответил Михайлов.
-Нет, ты совсем не понял меня, Михо. Я хочу…Короче, я хочу, чтобы ты присмотрел за ней. Нет, не принимай теперь мою просьбу превратно, но пойми, ты - единственный здравомыслящий человек среди этой компании фанатиков. Я не хочу, чтобы Соня погибла из-за них. Я не хочу потерять её во второй раз. Со своей стороны я только смею молить бога, чтобы дело свершилось до вас...в Харькове.
-Я одного не могу п-понять, Андрей, зачем ты, вообще, п-посылаешь девчонку с нами? Почему не оставил её у родных, там, в В-воронеже?
-Господи, Михо, если бы тут что-нибудь зависело от меня! Но ты же знаешь её…Нет, с этой бабой решительно ничего невозможно поделать! Что задумает, то и сделает! Она сама настояла ехать с Ширяевым. Сама! Да и Гартман этот, черт гундявый, подвернулся как назло, а без него нельзя.
-Хорошо, я с-сделаю всё, что в моих с-силах, чтобы она не в-высовывалась.
-Помни, ты отвечаешь за конспирацию в группе.
-Моего с-слова, я д-думаю, будет д-достаточно, - раздраженно заметил великан, дав понять Желябову, что он зашел слишком далеко, но тут же смягчился: - Да не волнуйся ты так, Андрей, п-побережём мы твою б-барышню. У меня эти мазурики носа на улицу не с-сунут, уж будь п-поокоен.
-Спасибо, Михо, хоть ты меня понимаешь. Буду надеяться, что дело свершим все же мы. Если мы… если я не вернусь…
-П-прекрати ныть Желябов. Ну что, будем п-прощаться, д-думаю, ещё увидимся. На Учередительном собрании как раз и в-выступим! Да что же ты, ка-карета уже п-подана, ждёт. Торопись, не то на п-поезд опоздаешь. 

  Она проснулась и сразу поняла, что его нет. На измятой подушке все ещё лежал его пропитанный типографскими чернилами рабочий свитер, она подняла его, приложила к лицу, и…громко рассмеялась. «Уехал!»
 За стеной послышались женские голоса. Она вспомнила про вчерашний погром… провалившую типографию юную Терентьеву, Якимову – конспиративную жену Андрея.
  «Нет, всё же, как это дико и нелепо звучит - «конспиративная жена», как будто помимо  «конспиративной» квартиры и жены, может существовать, к примеру, ещё и «конспиративная» любовница». Думать об этом было до обидного отвратительно и потому, наскоро одевшись, Софья присоединилась к остальным «дамам».
  Был утренний кофе, и суетливая Анна Павловна деловито разливала бодрящий напиток. Лила была ещё очень бледна. Когда Софья вошла, она заметно вздрогнула и отвела взгляд, словно провинившаяся школьница. И это не могло ускользнуть от пристального взгляда Софьи, но ей совсем не хотелось сейчас заниматься ей – она думала только о своём…о нём.
 По тому, как Софья вошла, как, не поздоровавшись (думая об Андрее, Софья даже не заметила в себе этот недостаток) сразу села пить кофе, по её одутловатому, не выспавшемуся, сердитому лицу, Лила, тот час же приняв все это на свой счет, не выдержала и разревелась.
- Да, поймите же, Софья Львова, не виновата я ни в чем! Это всё Борейшо…Она сама!... Я говорила, говорила ей, предупреждала, что нельзя в одном месте закупать, а она и слушать меня не стала – всю бумагу у Лядовых как есть закупила. Говорит, так раз в два дешевле выйдет, как гаузом – там прямо с железной дороги и сгружают - без посредников…А у нас деньги как раз заканчивались... Мне, говорит, работникам платить уж нечем. Вот и заплатили! Ещё мне за бумагой идти на станцию повелела. Я, как она велела, так и пошла с Абрамчиком на подводах, бумагу привезла и ничего более. А на базар я не ходила – всё Аннушка делала, да вот приболела, бедняга, пришлось мне место неё идти, а тут их как раз захватили! Из пистолетов палят! Народу набежало! Меня тогда Андрей Иванович за руку схватил  и втянул в телегу…А там уж ловля пошла. Еле от жандарма пустырями ушли! Софья, Софьюшка, сестрица моя родная, если ты не веришь мне, не доверяешь, тогда я готова доказать тебе… Возьми меня сейчас же на самое опасное дело!…Если надо – я пожертвую собой. Ты же знаешь, Софья, - после Феди* мне терять больше нечего,  так пусть хоть мой милый знает, что погибла я как честная революционерка.
-Лила, Лилочка, ну что же вы…- Перовская, мгновенно смягчившись, подошла к Лиле и,  ласково погладив разгоряченную голову девушки, с нежностью посмотрела ей прямо в заплаканные глаза. – Разве я смею обвинять вас в чем-нибудь, разве мне нужны такие жертвы от вас. Нет, Лила, даже не думайте, вы всегда мне были как младшая сестра, как же я могу позволить вам, моей сестре, погибнуть, - с этими словами она поцеловала её в голову и  с грустью в голосе добавила:
-Только поймите меня правильно, Лилочка, не думайте, что для партии работа печати менее нужна и дорога чем бросание бомб.
-Так… - до того заплаканные, глаза Терентьевой мгновенно оживились.
-Как только это станет возможным, вы вернетесь к типографской работе, вместо Ивановой.
-Но Андрей Иванович. Кажется, он не доволен…
-Я сама поговорю с Андрей Ивановичем. А пока, Лилочка, не о чем не думайте и отдыхайте. Как только товарищи найдут новую квартиру, за вами заедет Кибальчич.
  Было отрадно Софьюшке видеть повеселевшую Лилочку, в ней она будто себя видела, годков десять эдак сбросившую, когда ещё наивной, полной мечтаний девчонкой повстречала Андрея своего, и отрадно было думать, что напрасно ревновала её к Желябову.
 
  А тут и время пришло – отправляться. Подводы готовы. Софьюшка, вздохнув, расцеловалась на прощание с подружками, как с сестрицами родными.
  За Якимову (Акимову), подпольной «жену» Андрея, с которой она отпускала его на Одесское дело, не беспокоилась. Девка, что мужик, - гренадёр, даром, что две косы из головы торчат. Захочешь, так и не позаришься на такую. Ничего теплого, женского — одни углы, да челка, как у жеребенка стоит. К тому же, ходили слухи, что она и вовсе была … лесбиянкой. Женщин предпочитала, значит, да только скрывала это тщательно, но заметила наблюдательная Софьюшка какими глазами она смотрела на молоденькую Терентьеву, точно возлюбленный её молоденький учитель Юровский, видела, да не понимала, потому, как в те времена в России о таком даже не ведали.


 Проклятый дом. Троглодиты.

  Но как только Софьюшка, спустя два дня непрерывного утомительного пути из Петербурга в Москву, прибыла на место – станцию Александровскую, в купленный ей до этого у разорившейся мещанки - старообрядки Трофимовой дом, то пришла в ужас. Оказалось, что ничего, решительно ничего ещё готово не было. Под видом погреба был вырыт подвал дома наемными рабочими, которых изворотливый Лёвушка-«Алхимик» до этого нанял за три рубля, да и только. Что касается самого подкопа: из двадцати саженей «галереи», начинавшейся в самом подвале дома, было прорыто едва ли пяток,  да и то с огромных трудом.
  Сразу столкнулись с проблемой – катастрофически не хватало досок. Так Софьюшка и придумала, чтобы чурбаны деревянные прямо в сарайке соседнем распиливать – так и конспирации больше и экономия выходит, чем готовые доски-то на складе покупать, да под сеном со станции таскать. Михайлова – великана, что в подземных работах из-за своего размера бесполезен был, под видом заготовки дров на зиму в тулупище дворницкий обрядили мужиком, да лес пилить отправили, он сосну спилит да, охнув по-молодецки, на одних плечах и взвалит на телегу к бедному Варвару*, что тот аж не перекинется, а ребята там уже  быстренько в сарае распилят– на саженей пять древесины хватало. День за днём вгрызались в почву террористы: часами полу-скорчившись в неудобных позах, в сырости, гнилье, грязи задыхаясь, но долбили, долбили, долбили. Долбили,  как одержимые. И лишь одна цель на всех общая поддерживала, сил придавала.
  Галерея эта тайная представляла собой форму простой призмы высотой 18 вершков и основанием 22 вершка ширины, опираемую на основание двумя боковыми досками, служившими так же подпорами, предотвращающими осыпание земли «с потолка».  На каждый сажень вырытой и вытащенной с огромным трудом на железном листе откопанной земли, приходилось, как минимум с пяток досок по каждую сторону, да и то при условии, что они были довольно широкими и прочными и расставлялись на некотором расстоянии друг от друга до половину локтя, что значительно снижало качество «галереи» в плане осыпания. Впрочем, нигде в инструкциях того времени по подрывному делу сказано не было, как сооружать подобную тайную «галерею» для подрыва поездов, а лишь давались какие-то общие наставления ободряющие более дух работающих в золотоносных шахтах вольных каменщиков-горняков, чем служившие практическим пособием к руководству. Вот и действовали террористы по наитию, используя простой компас, отвес, да ватерпас, чтоб в пространстве по ночам ориентироваться.
  Работали в большинстве случаев ночью. Лопаткой английской саперной глину по черному выбивали, потом совком «треугольник» ровняли, ставили доски, да подпорки в основание вбивали, скобами железными сверху скрепляя,– вот и вся нехитрая «геометрия».
  За всей дисциплиной в отряде копачей Михайлов следил. Словно сказочный великан управлял он маленькими своими подземными гномами – «троглодитами». Да и «троглодиты» подобрались, как по заданию  – большинство мужичонки мелкотелые, хлипкие, один щуплее другого – им и в «нору» самое-то на пузе лазать. А сам великан-начальник не мог и плечей в отнорок просунуть, а только командовал, да землю на листе из «галереи» беспрестанно ручищами мощными вытягивал, да на своих богатырских плечах на задний двор мешками выносил и притаптывал ногами-тумбами, чтоб незаметнее было. Как ни прятал в подпольях Михайлов своих «троглодитов», аж запирая их днем на ключ в заколоченном  досками подвальнике, чтоб по двору не шастали, но двухметровому великану трудно спрятаться самому, вот и видели соседние ребятишки, как мужик такой «бесконечный», страшный, черный, с бородой  с мешком из-под полья в полночь подымался, да танцевать принимался, а ещё чудилось им, что каждую ночь люди, будто, под землёй разговаривают. Что же удивляться, от деда слыхали, что дом этот будто проклятый – потому  как раз на старом, заброшенном кладбище старообрядческом возведен, что до постройки Николаевской железной дороги тут было, вот и поговаривали люди, что водится там чертовщина по ночам всякая.
 Как и обещал Михайлов Желябову, Софьюшку его он берег – для кухонных повинностей приспособил: поить-кормить «троглодитов»-то надо. Соня эту работу ненавидела, в подполье рвалась, лишь бы с ухватами, да сковородками целый день не возиться, да разве с  таким начальником поспоришь. Что скалу долбить.  Сказал ей так  грозно: «Т-с-с-с, баба», - она разом и присмирела. Но Софьюшка и тут не сдалась: взяла себе помощницу: приживалку бывшую Трофимовой, чухонку Чернявцеву, что молоко ей по семь кувшинов в день носила без вопросов всяких, да и предложила милостиво ей остаться, пожить, пока, значит, с домом не разберётся. Бабе той все равно негде жить было, вот и осталась, помощницей, так вместе и спала с хозяюшкой своей на супружеской постели «Сухоруковых». (Если честно, боялась Софьюшка одна с мужчинами-то в доме оставаться. Кто знает, что придет им в голову. А с Чернявцевой в спальню не сунуться). 
 Баба та, хоть умом не блистала, да надежная была, как все чухонки не разговорчивая – лишнего слова не сболтнет, вопроса лишнего не задаст, лишь бы за службу платили. А платила Софьюшка ей хорошо, пожалуй слишком, – по полтинничку за молчание отстёгивала, что для глуши этой почитай целое состояние станется. Вот и купила душу! А ещё обходчику сотню отбрасывала за то, что, её бестолочи-работяги наемные  «погреб в подвалке за три рубля выдолбливая», «с дуру» -то у самого полотна земляную кучу накидали, из-за чего забор пришлось почти впрямую к рельсовой зоне придвинуть. Так тот обходчик - то ей то «Марине Семёновне», хозяюшки новой, при встрече, шапку сняв, кланялся, да сам сообщал, когда какой поезд прибудет. Приручила, значит, мужичка-то.
  Всё шло у Софьюшки ладно, да складно, да только «троглодиты» уж запаздывали, из плана совсем выбивались…
  Возвести самый нехитрый тоннель девяти взрослым здоровым мужчинам. Что может быть проще, скажете вы? Но, как говорится, это проще сказать, чем сделать – земля трудная, глинистая, дерн сплошной, а тут ещё и дожди осенние под бок подвалили, и в одночасье размякло всё - в мосяку. Работа никакая невозможна стала. «Галерея» то и дело обваливается! Вода за воротник льёт! Гляди, заживо погребёт - в могилке-то самодельной! Пришлось ведрами выносить – откачивать. День в подвал, в противоположный угол выливали, ночь во двор выносили. Наконец догадались отводы водные  откапывать, да воду самотёком из тоннеля выпускать - на то ещё две недели задаром вышло.
 Но самое страшное было не то…Куда девать выкопанную  землю? Чем ближе копатели приближались к цели, тем больше становилось земли, которую складировать в подвале уж не было никакой возможности, вот и решили сбрасывать в колодец – «поплевать», значит - всё равно больше не понадобится, а воду для самовара из общака на Варваре в бочонках таскали. Благо уличная водокачка была недалеко.
  Но как не старались «копатели», до кровавых мозолей вкалывая с семи вечера до восьми утра, пока светать не начнёт, да люди из домов не выйдут, на 3 аршина больше пройти никак не удавалось, а время уж к ноябрю поджимало, снег первый выпал, холодно-промозгло стало. «Освободитель» вот-вот вернется из Ливадии, а землю в льдышку сцепило!
  Провал…Время в отчаяние впасть полное, да только не такова была Соня, чтоб руки опускать, когда уж совсем немного осталось. Тотчас же послала Михайлова в Москву за буром, а деньги…деньги за этот же дом и выручила. Благо бывшие с ними евреи Арончик с Гольденбергом, со своей жидовской изворотливостью и надоумили – продать дом за бесценок.  Всё равно пропадать, говорят, а так хоть денежки будут на житье-бытье, да на дело. Афера отчаянная, но другого выхода нет. Денег всё равно нет, а взять их больше не откуда. Вот и решились на риск. С этой «продажей» - то и вышла потом презабавная история.
  Всё даже лучше вышло, чем планировали. Дом тот добротный за 2000, не торгуясь, «для дачи» приобрела некая купеческая вдова Матрена Суровцева –половину суммы «за дачу» сразу в залог уплатила, а когда приказчик её Стоцкий, по утру из Москвы приехал, чтобы осмотреть «покупочку», да внести вторую половину, тут то и произошло…
  Ребята как раз из смены возвратились, да чай пили…Морозов, Михайлов, Баранников, Гартман, Гольденберг, Арончик, Ширяев, Исаев, да Грачевский – студент из недавно примкнувших. Все измученные до последней степени, чумазые (вымыться негде было), одним словом, как на подбор - красавцы. Хоть и устали до смерти, да настроение у всех приподнятое было: сегодня «галерею» закончили – «тронным залом увенчав»* под самое полотно отверстие подвели. Клади динамит да взрывай! С буром, что Михайлов принёс дело то вот как пошло! На ура! Разделали в орех в одну ночь, что недель семь как в кровавых мозолях ковыряли, вот и травили нынче анекдоты веселые, еврейские, про Абрамчика и Сару, жену его. Софьюшка им тем временем суетилась: чай разливала, бутерброды террористам готовила… «кашерные» - с маслом и кашей рисовой, а тут звонок неожиданный.
   Прятаться поздно: земля, грязь, инструменты – всё на виду. Приборов на всех человек – весь стол заставлен - чашки лишней поставить некуда. Михайлов, Баранников и Ширяев вскочили,  револьверы вынув, у стены встали. Остальные в погреб хлынули, хорониться…
-Кто? – хриплым голосом спросила побледневшая Софья.
-Марина Семеновна, это я, приказчик Стоцкий, от Суровцевой, насчет дома… - Софья в приоткрытую щель осмотрелась -  жандарма нет. Ширяев ей кивнул, чтоб открывала, дескать, возьмём без шума. А рыпнется пусть только – пристрелим. Софья ему предупредительный жест рукой сделала – мол, не пори горячку, Степан, выпровожу. Наскоро на стол покрывало набросила, чепчик, да передничек добропорядочной хозяюшки надела и пошла отпирать.
-Здравствуйте, Марина Семёновна, простите, что так рано, но так вот я к вам прям с утреннего* насчёт дома-то и пожаловал. Хозяйка моя беспокоится, когда съезжать будете, дом велела ещё раз осмотреть. Слышалось ей будто от суседа вашего, купца Нешитова, что горело у вас что-то намедни.
-Да нет же, Константин Николаевич, всё в порядке. Разве что свечка упала, да пакля от ремонта ещё оставшись задымилась, да вот Господь сохранил – сырая была. Подтлев только, пустого дыму наделала.
-Ну, вот и славненько. Отошло. Доложу хозяюшки новость обнадеживающую. А дом-то сам можно осмотреть? – Приказчик, не дожидаясь разрешения, уж хотел войти, но Софья решительно преградила ему дорогу своим маленьким, пухлым тельцем.
-Уж и не знаю, как на то скажет хозяин мой - Михайло Иванович. Нету его сейчас. По делам в город укатил.
-А когда же будет?
-Да кто же их знает? Дня два – три, как исправится в конторе насчет леса, так и приедет! Не знаю я, муж мой, дел-то ихних…не докладывают.
-Странно, а я нынче Нешитова встретил, так ваш сосед говорил, что будто видел он сегодня Михайло Иваныча поутру. С землёй вроде возился – колодец чистил.
-Так после того с утра и укатил, сердешный.
-Но ведь мой поезд как раз самый первый  был. А здесь одноколейка!
-Лошадь взял.
-Дав ведь лошадь ваша, кажись, в сарае отдыхает. – «Пристрелить бы тебя гада взаправду», - подумала про себя разозлившаяся Софья, которой диалог этот уже начинал сильно напоминать допрос в Петропавловке.  Уже ощупывая спрятанный под фартуком холодный револьвер, она, тем не менее, не поведя бровью и не снимая со своего лица глуповатую маску полудуры-мещанки, добавила:
-Так он на станцию - пешком, а там уж в омнибус общий садится. Так дешевше выходит.
-Так я всё же осмотрю дом. БЕЗ Михайло Иваныча, можно?
-Можно, да вот только, когда Михайло Иваныч приедет, а там уже не знаю. Как сами порешите.
-А БЕЗ Михайло Иваныча, значит, никак нельзя?
-Почему, можно, но только, когда Михайло Иваныч приедет.
  «Вот дура-то баба!» - злобно причмокнув губами, подумал приказчик, даже не подозревая, что в это самое время его собственная жизнь висит на волоске. - Что же, я зазря сюда ехал получается, Марина Семеновна?!
-Ну, уж не знаю, это уж все как вы с Михайло Ивановичем сами порешите. Я уж не знаю дел-то ваших, - повторяя одно и то же, отчаянно дурковала Софья.
-Так он САМ-ТО скоро приедет?
-А кто же его знает. Не докладывали, а токмо дела в Москве обделают, так и приедут тот час же.
  Приказчик, наконец, плюнув, отступился от глупой бабы.
-Ладно, матушка, вижу, что с вами толку всё равно не добьёшься. Пожалуй, как-нибудь в другой раз зайду, когда Михайло Иванович будут.
-Милости уж просим в другой раз, когда Михайло Иванович…, а тома ужо сами как порешите…Мне-то они и право не докладывают о делах-то ихних, - с этими словами Софьшка любезно откланявшись, тот час закрыла за гостем дверь.
 Послышалось фырканье – это Ширяев с Баранниковым давились от смеха, рты ладонями с револьверами зажимая. Как отошёл –то гость, так и разразились громким смехом молодецким.
-Что?! – фыркнула сердито Софья, тот час же поняв, что смеются над её «театром».
-Ну, ты даешь, мать. Как выпроводила! А! – радостно заметил Баранников. – Артистка!
-Нет, но ты подумай, даже ручки так же на пузике под фартучком сложила, будто мещаночка настоящая, - мелким, противным хохотом дьячка-семинариста хохотал Ширяев.
 Когда Софья приподняла фартук и показала свой маленький дамский револьвер, вместо серьезного отношения к ней, смех стал ещё громче.
-Вам смешно, а, тем не менее, мы чуть было не прокололись, - обиженно пробурчала Софья, уходя на кухню.
 Услышав смех, из подвала показались испуганные, перепачканная рожа «хозяина дома» «Сухорукова» - Гартмана.
-Ну, что там? – шепотом спросил он.
-В-вылазь, в-вылазь, Михайло Иванович. О-отбой, - махнул на него рукой великан.
- В любом случае, нам надо уходить, - насупив брови, сказала Софья, продолжая разливать чай, - так долго не продержимся, да и Нешитов, сосед  наш, тварь этакая любопытная, Лёвушку, кажется,  засёк.
-Г-говорил, г-говорил я т-тебе, Гартман! - набросился на него Михайлов. (Лёвушке, который был самым слабым «звеном», всегда доставалось больше всех от «Чиновника», как в шутку прозвали Михайлова его «троглодиты» за его уж слишком рьяное отношение к конспиративной дисциплине товарищей).
-А что лучше воду было в тоннеле оставлять, пока снова в мосяку раскиснет…, - попытался как всегда оправдаться несчастный Гартман.
-Так в п-подвал черпать надо, к-когда с-светло!
-А я и черпал!
-В-видел, как ты черпал винцо из к-кладовки! Халявщик еврейский! С-сколько раз г-говорил – не соваться без дела на улицу!
-Хватит! – с досады Софья нервно бросила ложечку в чашку, так, что та зазвенела и ошпарила ей же самой пальцы, но тот час же взяла себя в руки. - Александр Дмитриевич, прекратите, не надо так - продолжила она смягчившимся голосом. – Лев Николаевич и так делает все возможное: не будь он, так мы взлетели бы на динамите, когда этот придурок Нешитов курить на сундук уселся. Сейчас, как никогда, нам надо действовать сообща, а не ссорится по пустякам. Что было – того не вернёшь. Признаюсь, у нас всех были оплошки. А в тот раз я сама сглупила, заболталась с Гартманом, вот и забыла про герань.
-Забыла…забыла, - ворчал великан, - всегда своего м-мазурика вы-вы-гораживаешь… Одним словом, всем г-гуртом оставаться глупо – з-засекут, - видя женское заступничества Софьи за своего конспиративного супруга, перед которыми он был почти бессилен, продолжал давать указания сердитый великан. - Сейчас я за оставшимся д-динамитом – в г-город. Как только вернусь, р-раасходиться б-будете…по одному, а пока носу из «п-подпола» ни-ни! В доме останутся, Гартман и П-пееровская - остальные вниз. Гартман и П-перовская, вам о-особо: если завтра этот типчик снова заявится – верхние с-спальни п-покажите. Да уберитесь т-там, чтоб лишних в-вещей н-не было. В подвал не пускать ни под каким п-предлогом. Сошлётесь, что люки к-каанализацией за-алило. Вторую неделю снеговые дожди лили, так что п-пооверят. Без меня ничего не п-предпринимать. По-понятно?!
-Понятно, - обиженным хором ответили «троглодиты», в усталых голосах которых уже читалось явное недовольство безоговорочным командованием над ними Михайлова.
-Вот и х-хо-орошо. А теперь отдыхать: о-обедать, мыться, п-пе-переодеваться и быть готовыми к завтра, к-когда из города вернусь. Баранников и Ширяев, следить за во-водоотводами, чтоб п-плавать как в речке опять не п-пришлось, да «тронный зал» п-проверять к-каждый ч-час! Что б сухо у меня было, как в п-пустыне!
-Ясно, - буркнул Ширяев, в то же время все время продолжая пялиться на Софью.

   Отдав на этом приказания и взяв огромный чемодан, в который бы могла поместиться сама Софьюшка вместе с Лёвой Гартманом, если бы могли согнуться в три погибели, предводитель народовольцев ушел. С отлучкой портившего всем настроение своей начальственной требовательностью сумрачного великана компания, облегченно вздохнув, сразу повеселела. Как и во всяком человеческом обществе, находящемся на грани нервного срыва перед самым ответственным делом их жизни, чувствовалась обычная в таких случаях всеобщая нервическая весёлость, выражавшаяся в бестолковых разговорах,  травлей анекдотцев и шуток. В общем, хотелось болтать о чем угодно, хохотать, откалывать шутки, корчить друг перед другом рожи, петь похабные песни, лишь бы только хоть на секунду отвлечься от дела, не думать, кто они и что делают в этом страшном и мрачном доме, на несколько недель превратившемся в их добровольную могилу.
-Ну, «Алхимик», валяй, дотравливай свой анекдот про «Освободителя»…- насели на маленького, белокурого «жидка» товарищи.
-Так вот, - начал своим пискляво-гундосым, бабьим голоском Гартман, - у нашего «Освободителя» теперь вроде как паранойя получилась. Везде ему бедному террористы мерещатся. Ездит, значит, по Питеру, с гайдамаками своими, а сам то и дело по сторонам оглядывается. Нашего брата высматривает. Как увидит кого подозрительного, так и орет не своим голосом охранникам своим: «Не нравится мне эта рожа!» Те того человека тот час же хапсь, да в куралеску – документы проверять. Вот как-то раз едет так, едет по Садовой, свой обычный моцион делает, и видит: впереди себя как разть такая «рожа» высветилась, больно уж как подозрительная рожа: стоит, значит, аккурат в дворничьем тулупе, бороде накладной, да на него во все зенки глазеет. Кричит: «Не нравится мне его рожа!» Ну дворника того тот час же  и словили, сбили шапку, бороду сняли, а он взять, да и окажись сам Дрентельн – начальник Третьего отделения. «Что вы, что вы, Ваше Величество?» - молит, - «Али не признали, это же я, Дрентельн, главный полицмейстер ваш преданный. Вас охраняю». А «Освободитель» то, знашь, совсем обалдел от страха, не соображает уж ничего, знать орет своё: «Вот я про что и говорю, скверная у него  рожа!» Так и Третье отделение потом и распустили, Дрентельну пинка под задницу дали, да военного министра - Милютина к своей душе приставили – дескать, на штыках то солдатских трон –то вернее продержится…Вот и ездит теперь этот Милютин с ним повсюду, как дядька с пестуном своим – малютит нашего «Освободителя». Говорят, в одной постели с Его Величеством что любовница в обнимку спит, чтоб высочайший сон его по ночам охранять…
  Не успел ещё Гартман досказать последний «куплет» про «дядьку»-Милютина, который так «малютит» государя, как товарищи, забыв про всякую конспирацию, разразились сокрушительным смехом. Особенно громче всех хохотала Софьюшка, заливаясь своим звонким, девичьем смехом. Веселая была барышня, да только даже у бывалых террористов из боевой группы «Свобода или смерть» от неё мурашки иной раз по спине пробегали. Знали, что в кармане револьвер держит, а у дверей бутыль с нитроглицерином стоит. Сама придумала, коли жандармы в дверь ломиться начнут, – всем конец!
 А Ширяев с блондиночки глаз не спускал, один не смеялся.
-Что же вы, Степан Григорьевич, теперь ваш фант на очереди, - нарочно, чтобы подтрунить его, косясь веселым глазом, сказала Софьюшка.
-Невеселый я человек, Софья Львовна. Куда мне.
-И все же, анекдот за вами. Все уж рассказали.
-Что же, Софья Львовна ради вас разве.
-Давай, давай! Гони про «Освободителя», Смирницкий*! – закричали народовольцы.
-Про «Освободителя»? – замешкался Ширяев.
-Смелее, Степан Григорьевич, да посмешней только, - хохоча над его нерешительностью, подбадривала его Софья, - не то посуду заставлю в вне очереди мыть.
-Про «Освободителя». Значит, как-то раз наш «Освободитель» развлекался со своей Юрковской…
-Юрьевской, - поправила его Софья, которой упоминание об этой женщине были отвратительно неприятны ещё и потому, что по материнской линии в её роду тоже были князья Долгорукие - её матушка по бабке с материнской стороны как раз приходилась этой «Катьке» троюродной сестрой.
-Да, Юрьевской, княжной, значит, Катькой Долгорукой…
-ДолгорукоВОЙ, - с презрительно - напускным равнодушием снова «поправила» его раздраженная затянувшейся шуткой Софья, нарочно желая как можно больше обескуражить Ширяева перед друзьями.
-В общем, не важно… с любовницей, стало быть, своей. В общем, как говорится, дым коромыслом, и в самый такой ответственный момент, когда его величество уже готов…В общем самый такой пикантный момент в спальню его супружескую стучится Мария Александровна, супруга его законная – императрица, и робко так спрашивает, как овечка: «Можно ли, знай, к тебе супруг мой законный, место с тобой занять на брачном ложе?» А «Освободитель» - то наш и кричит ей прям с Юрьевской: «Погоди, дорогая, сейчас только ОСВОБОЖУСЬ!»
 Взрыв нового смеха. Как ни старалась Софья, но широкий рот её упорно растянулся в глумливой улыбке, хотя этот скабрезный во всех отношениях анекдотец показался ей до тошноты неприятным, и она тот час же почувствовала, что направлен он был именно на неё и, пусть косвенно, но оскорблял именно её, как единственную находящуюся среди мужчин барышню, женщину, но она смеялась, смеялась за компанию, боясь явно продемонстрировать свое неприязненное отношение к нему, Ширяеву, не в силах решиться пойти против общего течения их вульгарного мужского панибратства.
-А теперь ты, Софьюшка, - высмеявшись до слёз, почти ласково обратился к ней Ширяев, и в этой «ласковости» она сразу же почувствовала насмешку над собой.
-Да, точно, Перовская, одна не говорила. Фант, Софьюшка! Фант! – Глумливая улыбка мгновенно сползает с уст Софьи, и снова возвращается её набученное, чуть припухшее, серьезное лицо.
-Простите, господа, что-то голова разболелась. Пойду к себе.
-Ну, уж нет, душенька, не отвильнёшь от обязанностей, мы тебя без анекдота не отпустим нынче, - довольно смеясь, в шутку погрозил ей пальцем Ширяев.
-Хорошо, господа, я расскажу. Но только не анекдот, а загадку. Царь думает, что бог его хранит, а бог троицу любит: не в первый, второй, так в третий точно будет.
-К чему ты это, Софьюшка? – спрашивает её заинтригованный Баранников, как –то странно при этом  икая.
-Разгадка проста: от Одессы до Харькова, от Харькова до сюда три Александрина-села стоят. Под каждым мины лежат. В каком-нибудь название, да и оправдается. Будет, где поминуть Алекса. – В маленькой компании воцаряется мертвенная тишина, странная притча Перовской доходит не сразу, и … наконец смех, уж пьяный, бесшабашный, за компанию взрывается в унисон – лишь бы посмеяться. Вопреки железному «сухому закону» «Чиновника» – Михайлова, не удержались ребятки, конец работы каторжной отпраздновали. Даже евреи вечно кашерные, несмотря на шабат, и те к винцу тайно от Софьюшки приложились, из специального чайничка вместо чайной заварочки по кру'жку в кружку влив. Софьюшка чует запах вина, понимает, что пьют «троглодиты» окаянные, что пьяны, бутылку под столом прячут, да, зубками скрипя, промолчала, вроде как не приметила шалости. – Простите, господа, и в правду голова болит. Вы уж сами как-нибудь…посуду –то приберите. Не ровен час приказчик этот противный снова притащится.
-Не волнуйся, Софьюшка, приберу, - прибегает ей на выручку заметно повеселевший Гартман, часто помогающей Перовской в её кухонной повинности.
-Спасибо, Лёвушка, ты добрый товарищ, - искренне поцеловав щуплого блондинчика в его белокуро-рыжие вихры, она удалилась в свой «будуар».
-Ой-ой-ой, парочка, баран, да ярочка! – затрунили «троглодиты». - Блондинчики!
-Тебе, Гартман, надо и в правду на нашей Софьюшке жениться. Гляди, какая невеста! – подхватил общий смех гусар - Баранников.
-Да женился бы, коли мог, - мгновенно погрустнев, вздохнул Гартман. Он тот час же вспомнил пренеприятнейшую и тем более унизительную для себя историю с геранью. Та самая, ничем не примечательная деревенская красная герань, за которую его только что ещё разок, для порядка отчитал «Чиновник». Дело вот как-то получилось: Михайлов уехал за буром, два дня, как нет, вернется – неизвестно, а припасы уж все приели. Ребята от голода зубами в подземелье стучат. На базар идти надо. Ничего не поделаешь. Варвара тогда в телегу впрягли, да и засобирались «супруги Сухоруковы» с авоськами на ближайшую станцию, к воскресному базару.
 С базара веселухенькие возвращались, всё, что следует, закупив. Вот ребята –то обрадуются, думала Софья. А как оказались на дороге одни, тут – то Гартмана и дернуло на признания. Давно, давно уж в Софьюшку влюблен был, да как не влюбиться в такую барышню: беленькая, свеженькая, что розанчик цветет. Вот и решился сделать ей предложение. Прямо посреди дороги в грязь брюками чистыми бухнулся, ручки схватил, целует…
-…вы не думайте, Софья Львовна, если что, так я и по-настоящему могу…замуж. Люблю я вас, Софья Львовна, очень люблю,  будьте моей женой. – Софья и растерялась, и что делать не знает, только румянец стыдливый на щеках выступил. Неудобно ей, хоть под землю провалиться. А Гартман своё: – Вы уж не слушайте, что Михайлов про меня там наплел, не верьте ему: никакой я не еврей, а чисто немец, да если вам на то надо скажу, что и не немец я вовсе. Меня с рождения к Гартманам подкинули, так те и воспитали как родного, а кто быть есть моя несчастная родная мать – знать не знаю. Да разве же это в любви важно - происхождение! Софья, Софьюшка, вы не думайте, я не такой, как они, я  вас беречь стану! Я к маменьке вас отвезу, в поместье! Нельзя, нельзя вам здесь с нами оставаться…А, если вы про то, так, если вы не захотите, я вас пальцем не трону, как на божество молиться стану! Ведь вы же верите в платоническую любовь?! Скажите, вы же верите, что бывает беспорочная любовь?! Только когда сердцем любят?! Самая настоящая! Так я вас так любить стану, как сестру милую!
  О, как жалок он был в этот момент! Жалкое, раздавленное существо. Тварь дрожащая Достоевского. Гартман и сам чувствовал это и уж сам с собой ничего поделать не мог – не владал собой от любви.
 Софьюшка бедная головкой замотала, ручки вырывает, а он знай целует:
-…беречь, беречь вас, душенька, стану! Вот те крест, если не верите! – и перекрестился…
  Еле охоломанила… с кувшина … холодным квасцом. А потом, самой вдруг жалко парня стало. Такой наивный, беспомощный…со своей любовью-то платонической. Стоит, квас с волос каплями стекает, на носу капля висит, да по шейке тонкой, изуродованной за воротник течёт,  словно собачонка какая вымокшая – Муму, глазами голубыми моргает и плачет, как дитя от обиды –то.
 Когда остаток пути шли, долго объясняла ему. Договорились, наконец, забыть этот случай. Будто и не было ничего. Да только по дороге так разговорились, что и про конспирацию начисто забыли. А меж тем у Михайлова правило заведено было: как подходишь к дому – смотреть, чтоб красная герань на подоконнике стояла. Коли стоит – значит, все свободно. Можно идти. А Гартман и Перовская идут, болтают, забылись начисто, не видят, что цветка-то нет: товарищи, значит, со смены вернулись, уж обедают, тем, что Михайлов из города принёс,  а тут ещё сам «Чиновник» в окно наблюдает и, вдруг, видит влюбленную парочку голубков. С парадного входа вместе с лошадью так и прут у всей деревни на виду парадом!
  Разбираться не стал. Едва Гартман за порог ногой, как хватил его молча за голову медвежьей лапой своей, втащил внутрь, да как мотонёт – кубарем мальчишка полетел!
-Для кого я герань отставил! – орёт. Тут то и Софья вступилась за супруга –то своего подпольного, у Михайлова на руке повисла, точно собачонка комнатная болтается.
-Александр Дмитрич! - кричит, - не трогайте его. Это я, я забыла. Моя вина!
 Михайлов он против Софьи ничего сказать не мог. Только буркнул что-то сердитое, да и отправил своих «бузуков»-копателей в  «преисподнюю» высыпаться.
 А другой раз пожар чуть было не случился, и снова ему, Лёвушке, за всех по ушам досталось. Теперь уж понапрасну совсем.
  Михайлов и курить запрещал. Попробуй, закури в доме, где полно динамита! И этот запрет был самый мучительный для революционеров, которые в нормальной жизни никогда не расставались с цигаркой.
 Чего только не выдумывали: и на второй этаж тайком от «Чиновника» лазали, чтоб папироской в дымоход затянуться, и сквозь досочки забитые покуривали, один окурок на четырёх-то. Вот и докурились, что, чуть было, дом раньше времени на воздух не подняли.
 Бросил кто-то не потушенную сигаретку в матрас, тот и загорелся. Дымища из подвалки повалила! А там семеро взаперти сидят! Михайлов за очередной порцией динамита уехал, вот и запер ребят, чтоб по двору не болтались. Паника поднялась отчаянная. Террористы вскочили, тушить землей начали. Гартман за топором побежал, чтоб дверь снаружи вышибить, да товарищей вызволить. Уж, какая к чёрту конспирация – всем смерть подходит.
 Но хуже всего, на суету стал народ сбегаться. Кто с ведром, кто с лопаткой – к дому бегут – вещи выносить. Ещё секунда – и все раскроется. Другая барышня бы совсем растерялась – стрекоча вон из проклятого дома во все лопатки дала, пока дом на воздух не взлетел, да только не Софья. Она икону схватила, да прямо в одной рубашонке ночной выбежала во двор толпу встречать.
  Икону над головой подняла, да кричит:
-Не трогайте, не трогайте, Божья воля! – А сама Богородицу –то вверх ногами держит. Так и стояла напротив дома, проход загораживая, пока ребята пожар в подвале не потушили.
 А вечером уж «разбор полетов» состоялся.
-Кто?! Кто курил?! – ревет медведем Михайлов. Все как положено, молчат, не выдают зачинщика, а у Лёвы Гартмана глазки так и бегают, так и бегают со страха. Так Михайлов больше и разбираться не стал, как врежет «Алхимику» по уху!
-А все кричат: не было его с нами! – Уже потом выяснилось, что «Алхимик» не курил совсем: с того самого момента «отучился», как из-за такой вот папироски кислотой себе шею осадил.
-Тогда кто?! Признавайсь!
-Сами не знаем чья – все курили, общий грех, - пожимают плечами «троглодиты».
-Моя папироска, - Баранников говорит. Нашелся-таки «дьячок-семинарист», рыцарь без страха и упрёка. Баранников он, вообще, вроде как блаженный что-ли: любил за всех «помучиться», бывало, свое последнее отдаст, а сам так. Ему даже товарищи говорили: «Чего же ты, Сеня*, свое последнее-то отдаешь», а он только смеется. Ну, с Баранниковым Михайлов старыми друзьями были – с детства вдвоем росли, потому и уважал его великан – не стал по первой трогать. А Софья то злыми глазками на Ширяева так и сверкает – кажись, съесть готова. Помнила ещё, как в Воронеже весь ковер Андреев папиросками заплевал, что ему потом чистить на ночь глядя  пришлось*.

   Софье и сейчас не спалось. Голова от динамита сильно разболелась*. И спать хочется, и уснуть не может. Слышит, как «троглодиты» в подполье громко хохочут, а сама от злости кулачками подушки сжимает. Всё этим бездельникам нипочём! Вроде и серьезности дела не понимают. А тут снова сигаретой потянуло. Закурили! Надо бы встать, погнать их всех,  но тут Софью охватывает полная апатия: «Лети всё к черту!» - думает. – «Подыхать, так вместе будем. И не будет ничего: ни её, ни их, ни этого проклятого дома».
 И ей уже не хочется думать ни о ком: ни об этом дурачке Гартмане со своей платонической любовью, ни о непререкаемом   Чиновнике – Михайлове, что заездил её женской кухонной повинностью, ни о трех пудах динамита, что хранятся у неё в спальне, в красном сундуке, не о подлом купце Нешитове, что тоже, как и Гартман, «воздыхав» к ней неровно, повадился к молоденькой соседушке что ни день чаёк попивать. И прогнать нельзя – заподозрят, и принимать до тошноты противно. Сальным взглядом своим так и оглаживает, что девку публичную. Будто купил уже. Как –то раз пришёл,  уселся идиот на сундук, да чуть было не закурил, тут то Лёвушка бедный вскочил и чуть силой не пересадил его. Вот потеха-то была!
  И зачем этот Ширяев анекдотец свой скабрезный рассказал? Конечно про неё! Всё про неё. Нарочно, потому как пялился,  уж не скрываясь. Глазами раздевал. И цигарка была его – это точно, как пить дать*. И бороденку-то он, на манер Андрея отпустил – лопаткой, понравится, чтоб ей, значит, только бородёнка его белесая, редкая, да паршивенькая такая, что у дьячка-семинариста-первокурсника, – не в стать её богатырю-Андрею с его роскошной, густой, купеческой лопатой…Коли бы не товарищи, так и вовсе обязулился….Нет, об этом мерзко было даже подумать. Но самое отвратительное, что его лицо было уже откуда-то  мучительно знакомо Софье, еще до Воронежа, но откуда – она так же мучительно не могла вспомнить. Разве только припоминала, что по Саратовскому делу 193-х проходил некий Ширяев Иван Григорьевич – совсем ещё мальчишка, брат его, который по малолетству своему был выпущен на поруки к маменьке. Странно, хоть и братья они были, да так мало похожи друг на друга. Тот чернявый совсем, как жучок, а этот белобрысый.
  За тонкой перегородкой перекрытия смеялись. «Конечно же, они теперь смеются надо мной, обсуждая её в самых скабрезных подробностях. О чем же они смеются?» Затаив дыхание, Софья застыла и вся превратилась в слух.
-Валет!
-А мы его дамочкой покроем!
-А тузца откушайте, пожалуй!
-А мы и тузца вашего трефовыми удобрим!
-А так?!
-А вот так?!
-А «погончики» не хотите ли получить!
  «В карты играть начали», - с отвращением думала Софья. – «Весело им там». Тут ей почему-то вспомнилось, как Андрей рассказывал ей об отвратительном барском обычае, когда невинность крепостных девок барчуки разыгрывали в карты, как трофей. Она теперь уж не сомневалась, что играют на неё. Что трофей – именно она, поскольку она единственная среди них женщина. И теперь решается её судьба.  Ведь многие из этих расхлябанных мещанских мужиков после стольких недель воздержания найдут особое удовольствие переспать не только с дворяночкой, но с любовницей их атамана. Тем более, что её компаньонки Чернявской больше не было с ней – она под предлогом продажи дома вот уж два дня, как рассчитала чухонку. А Михайлов, который мог бы заступиться за неё, как раз уехал.
  Теперь ей казалось, что за стеной мужчины шепчась, уже сговариваются, кто войдет первым, кто будет держать, кто станет первым …- Софья который уж потрогала уже нагретое её пальцами, засаленное потом её маленьких ладошек дуло револьвера: «На месте», - облегченно выдохнула она. Наконец, не смея больше терпеть эту моральную пытку, она нервно вскочила, для приличия натянула свитер Андрея и, схватив кинжал и револьвер, почти бегом побежала вниз по лестнице.
  Они не играли. Во всяком случае, карт на столе она нигде не заметила. Мужчины сидели кругом за столом, освещенным лишь одной жалкой керосиновой лампой. Сцена вполне напоминала заговор Рембрандтовских Батавов. Лица всех были мрачны и решительны, позы застывши…Не хватало только предводителя – Желябова…с бельмастым глазом бородатого предводителя.
 Софья даже не подозревала, что в этот момент, как только она вошла к ним, в этот самый момент … и решилась судьба России…
 Кому замкнуть провода адской машины? … Кто станет цареубийцей? Споры были жаркими, а тут ещё поддали винца трофейного, Хереса царского, «гостинца», что Халтурин им из дворцовых подвалов свистнув, передал товарищам (не оставлять же). Чуть не до рукоприкладства дошло! Опомнились. «Что же мы это братцы творим? Своих уж загодя лупить начали». Но как быть. Каждый из террористов почел бы за честь пролить высочайшую кровь. САМОЛИЧНО ЗАКОЛОТЬ ЦАРСТВЕННОГО ТЕЛЬЦА! Но как выбрать достойного? Кому должна выпасть такая честь? Устав спорить друг с другом, «троглодиты», наконец, сошлись на самом простом и демократичном варианте – решились предоставить выбор судьбе – тянуть жребий, значит.
 Жребий, господа! Жребий!
 Исаев спички в руке зажал – ровно восемь спичек. Одна короткая – «счастливая». «Его», - как в тайне лелеял он мысль, взглядом шапочку серную – вторую слева, с осколышком малым сбоку, что девицу желанную взглядом оглаживая… Софьюшка, само собой, в расчет не принималась, как и Михайлов – отсутствующий – значит, кто-то из них, восьмерых*.
 Морозов первый рванулся.
-Эх, - махнул рукой, - была – не была. – Но при приближении замешкался: руки от волнения затряслись.
-Давай, Воробушек, не дрейфь: авось твоя с почина будет, - весело закричали товарищи.
Вынул – длинная. С досады бросил спичку, да ногой вдавил.
 Следующий – Лева Гартман. Ему как никому другому НЕ ХОТЕЛОСЬ взрывать царский поезд – не хотелось погибать, ведь он до сих пор даже не познал женщины, но как сказать об этом товарищам, как отступившись, трусом себя перед ними высказать. Придушат его шарфиком красным, как бедолагу Иванова-студентика Нечаев-Ирод – за трусость малодушную, а подыхать как трусливому псу от рук своих же товарищей, какая уж тут честь. «Эх, двум смертям не бывать – одной не миновать!»
- Эх, говори, Москва, разговаривай Россея!
 Зажмурил глаза, рванул – длинная. Выдохнул глубоко. Тот вздох товарищи за досаду приняли.
- Не расстраивайся, «Алхимик», и твое время придет. Ещё скажешь свое слово революции.
Третьим Ширяев вызвался. Не думая, подошел, да и дерганул как раз ту самую – заветную, с осколышком, что Исаев для себя напослед  «приберёг».
 Короткая спичка, как пробка из шампанского выскочила, Ширяев своим глазам поверить не может. Стоит ошалевший, над головой победно держит спичку обломанную, а сам чуть не подпрыгивает от радости. Не рассчитывал уж на удачу … с третьего раза-то.
-Вот и всё, - радостно улыбнулся, - бог троицу любит! Моя!
Товарищи с досады аж сплюнули.
-Вот те чёрт, и везёт же тебе пан Смирницкий.
  Все так увлеклись жребием, что совершенно забыли про Софью. Тут и сама блондиночка пожаловала. Оглядела всю компанию насупленным взглядом сердитого зверька.  Взяла молча графин, налила стакан воды, выпила залпом и прохрипела простуженным, гробовым голосом:
-Если что, у меня револьвер и нож. – Не говоря более ни слова, повернулась и ушла к себе в каморку.
-Чего это она? – пожимая плечами, перешёптывались «троглодиты», уже побаиваясь странного поведения барышни.
– Да кто её знает.
-Кто-нибудь, да уберите же, наконец, эту чертову бутыль с глицерином, не то правду выстрелит!
 Невдомек им было, что Софья-то их сама боится, вот и «предупредила», чтоб в спальню не совались.

Динамитная лихорадка

Близ Московской заставы дальней – Рогожской есть темная-темная станция,
Возле той темной-темной станции стоит черный-черный дом,
В том черном-черном доме есть черный-черный подвал,
В том черном-черном подвале есть  черная-черная лестница,
Та черная-черная лестница ведет в черную-черную комнату,
В той черной-черной комнате, стоит черная-черная кровать,
В той черной-черной кровати… спит БЛОНДИНКА КРОВАВАЯ!

…Каморка Софьи на верхнем этаже проклятого дома. Типичная мещанская обстановка, нарочито подчеркивающая благонадежность хозяев дома:  в красном углу иконы Богоматери в золоченой оправе и Николая чудотворца, там же большой портрет митрополита Макария в высоком белом клобуке, на стене напротив кровати большой портрет царя,  внизу безобразная мазня неизвестного местного «художника» -  лубочная картина изображающая посещение Государем-Императором раненых в военно-приходском госпитале.
 Прямо под образами большой, красный сундук, полный динамита. Лампадки, естественно, потушены. Грубый стул, «супружеская» кровать «Сухоруковых». На спинке кровати сушатся женские в оборочку панталончики, забавно повторяющие пухлую фигурку хозяюшки. Вот, пожалуй, и вся обстановка.
  Добравшись до своей спальни, она рухнула в постель, и тут же разревелась, подушку ногами обнимая. Было холодно и сыро. Знобило, а в этом проклятом доме нельзя было даже развести огонь в печи, чтобы согреться: к тому же и дымоход печи уже был тоже плотно – преплотно забит землёй.
 «Андрей, Андрюшенька, где же ты, милый мой!» Думая о нём, она и не заметила, как, запустив руку под рубашку, начала яростно ласкать себя. Но даже это нехитрое средство, не раз выручавшее её от головной боли и бессонницы, согревающее её маленькое, вечно зябнущее тельце, не помогало.
 С противоположной стены  на неё уставился государь. Ей показалось, что его ус зашевелился, а мертвенный, голубой глаз начинал двигаться и хитро подмигивал ей.
-Чего смотришь, рыло? На, гад, держи, получай! – Софья метнула кинжал, который тот час же, тупо стукнувшись о стену и упав, проделал заметную дырку в самом носу императора. В ответ Государь стал корчить недовольные рожи. Митрополит Макарий ещё строже и вопросительней уставился на неё. «Шалишь, девчонка», - словно говорил суровый взгляд его выпученных сердитых глаз. Министры, стоявшие с ним на заднем плане лубочной картины, тоже закривлялись, как и тот безногий раненый с глуповато-удивленным лицом, которому государь зачем-то протягивал какой-то белый узелок. Изображения размывались, сжимались, и это размывание и сжимание вызывало нелепейшую мимику масляных лиц.  Не выдержав всей этой художественной какофонии, Софья разинула свой широкий рот и расхохоталась безумным смехом.
 
 Опохмелка пришла слишком быстро. Голова снова разболелась немилостиво. Но как только, скорчившись в клубок, она попыталась уснуть, ей снова начинало казаться, что за стеной мужчины, шепчась, сговариваются против неё, чтобы ворваться в комнату и  изнасиловать её всем скопом. Она теперь почему-то не сомневалась, что именно Ширяев будет держать… «Нет, это невозможно! Так нельзя!» Поймав себя на мысли, что она медленно начинает сходить с ума в этом проклятом доме, она силой воли заставила себя больше не думать ни о чём и, открыв пошире форточку в душной, промозглой сыростью, комнате, тут же, оцепенев от холода, уснула…. У Перовской начиналась динамитная лихорадка…Пары динамита, незаметно заползая в мозг, вызывали галлюцинации. Вот и чудилось всякое.


 Бабушку проводили утром, встречайте…

Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом не приходится тужить!
Казачья народная песня.

  -Остановите здесь, пожалуй! – громким повелительным басом скомандовал своему ямщику высокий, бородатый купец в богатом нанковом пальто с бобровым воротником и надвинутой на лоб дорогом каракульчовом картузе.
-Т-п-р-р-р-р-р-р-у, - потянул ямщик поводья и два увесистых Владимирских ломовоза тот час же встали, как вкопанные, основательно дернув «карету».
 Предзимье в Запорожских степях отвратительно. А места у железной дороги дикие, невеселые. Камни, чертополох, кругом кусты, камыши, выходящего из трубы заболоченного сливного ручья, заброшенные полуобгоревшие полустанки, тут же рядом сама свалка, обдающая таким крепким миазмом гниющих потрохов с близлежащей бойни. Воняет так, что у неподготовленного человека к горлу подкатывается ком, и рука сама тянется зажать нос и рот, лишь бы только не вдыхать и не нюхать того сладковато-соленого запаха вымокшей, разлагающейся плоти убитого скота. В общем, типичная невеселая картина южно – русского запустения. Что тут могло понадобиться такому важному  господину да ещё в столь ранний час, когда и солнце то ещё не взошло, и в воздухе давит то непроглядная, преддождевая ноябрьская осенняя сырь, что глядя на серое пасмурное небо, на черные кусты и скорчившиеся в них низкие неряшливые малороссийские домишки, хочется в отчаянии наложить на себя руки, лишь бы только теперь и сейчас  не видеть всех этих безобразно сливающихся оттенков серой осенней нищеты: от светло серого, плаксивого осеннего неба, до темно-серой земли, перекликающейся с черными зарослями вымокших кустов и сухих белесых камышей.

  ...Неторопливой хозяйственной походкой купец уверенно направился к выгребной яме. Безупречно черные лакированные гамаши подошли к самому краю ямы, где среди разлагавшихся кроваво-бурых останков умерщвлённых животных  копошились мириады деловитых опарышей. Изящной лаковой тросточкой изучающе потрогал содержимое ямы. Синевато-лиловый бычий кишечный пузырь, со свистом лопнув, обдал и без того болезненный воздух новой порцией миазма, но дорого одетого купца по-видимому это мало смутило, он только довольно улыбнулся, обнажив два ряда мелких, но здоровых зубов. «Как раз то, что нужно», - довольно подумал он, оглядывая проходящую неподалеку песчаную насыпь железнодорожного полотна.
-Тут и будем ставить, - словно смеясь, вслух весело добавил он, - как ты думаешь, Иван?! – крикнул он своему спровожатому  - молодому человеку, всем своим жалким худощавым видом более напоминавшего бедного мастерового, нежели приказчика богатого купца.
 Ямщик тут же с проворством маленькой, вертлявой обезьянки соскочил с козел, и словно юркий крысёныш, наскоро окинув местность торопливым, боязливым взглядом своих неприятно-чернявых, цепких глаз подтвердил:
-Пожалуй, и тут можно.
-Что же, тогда не будем колебаться. Кто знает, не окажется ли это место лучше, чем мы выбрали семь предыдущих и выберем потом. К тому же, время поджимает. Раздумывать некогда.

  Не говоря более ни слова, с той же неторопливой, деловитой уверенной важностью, с какой он вышел из экипажа, он вступил в свою коляску и тут же умчался прочь…
 Вот уже которую неделю купец 2-ой гильдии Тимофей Иванович Черемисов оглядывал себе «место» для предстоящего строительства кожевенного завода. Шли недели, а «дело» купца Черемисова ограничивалось только разговорами в доме мещанина Бовенко, где он проживал, да харчевался со своей верной супругой – некой некрасивой, мужеподобной дамой с жеребячьей челкой и нелепейшими девчачьими косицами, замещавшую ему так же служанку, которой у судя по всему не бедной четы почему-то не было.
  Правда, с каким упоением он говорил о предстоящем устройстве завода темными южными ноябрьскими вечерами! Такому оратору можно даже было простить всякое бездействие в начале «обустройство» оного. Когда он говорил, громко и убедительно, ни у кого из присутствующих не возникло даже тени сомнения в его намерениях. А увесистая сумма задатка за земельный участок под завод, предварительно внесенная в городскую управу, отбила у местного городского «головы» Демогани всякое желание согласно выданному ему полицейскому циркуляру проверить новоявленного купца в благонадежности*.
  Но как и каким образом должен быть устроен сей завод, и собственно для чего должен был быть устроен именно завод и именно кожевенный, и именно в этой богом забытой провинциальной глухомани под Херсоном, где толком-то не было ни сырья, ни людей – собственно нет и не могло быть ничего, ни малейшей предпосылки для обустройства подобного великого предприятия, было непонятно, но как и всякий типичный российский  «взяткобратель» Демагони мало задумывался о каких либо  экономических выгодах, кроме как о сию минутно своих собственных.
  Так или иначе, вскорости, вдруг, сославшись на слишком дорогую жизнь, господин Черемисов в ту же ночь внезапно покинул дом Бовенко, тем не менее оставив после себя щедрый непрожитый задаток за квартиру и записку своему кучеру следующего более чем странного содержания:
«Многоуважаемый Николай Афанасьевич.
Прежде всего посылаю вам с семейством сердечный поклон и пожелание всего лучшего. Получили вы или нет мое письмо из Тамбова ? От вас я не имею никакой вести. Как то вы поживаете и семейство ваше? Прошлый раз я писал вам, как устроился на зиму. У свояков без меня дело пошло из рук вон плохо. Стали уговаривать, поведем дело говорят, вместе. За управление дают мне одну часть, за капитал другую, а я думаю одного из них перетянуть к вам с собою. Что будет впереди увидим, а , пока многоуважаемый Николай Афанасьевич прошу вас отнесите прилагаемые двенадцать рублей в управу за землю мною арендованную. Это за следующее полугодие. Получите расписку и храните у себя. Маша кланяется вам и целует Лукерью Ивановну безчётное число раз. Через полтора месяца ей предстоит разрешиться от бремени и родные и думать не хотят чтобы она ехала на чужую сторону теперь. Сказано на том - бабы.
Ну прощайте будьте здоровы. Пишите прямо в Тамбов на мое имя. У нас знакомый почтальон.
Уважающие вас Тимофей и Марья Черем.
Передайте наш поклон Тимофею Родионовичу (Бовенко) с супругою. Если квартира нанята с мебелью, то пусть будет у них или возьмите к себе. Лишний рубль ребятишкам на гостинцы. Пусть нас не забывают.»
  ...Никто и подозревать тогда, что под благовидным купцом Черемисовым скрывается главный пропагандист грозного Исполнительного комитета – Андрей Иванович Желябов. Днём купец благонравный, балагур неутомимый и весельчак, да рассказчик анекдотов – ночью террорист, подкопы в грязи роющий…

 Херсонская земля – это вам не московский глинозём, что мужик со своим верным помощником Конягой веками ворочают, здесь, на юге, сплошной камень, да пыль плотная, что цемент, на солнце южном высушенная – не то что лопатой, ЛОМОМ не пробьешь. Ливень пойдет, так вода не впитываясь, селями разольется, потому и мысль о «великой галереи», что так старательно сооружала Перовская со своими новыми  друзьями-троглодитами под Москвой, отпала сама собой. Оставалось одно – заложить мину «по верху», вырыв в песчаной насыпи под рельсами отверстие.
 Хоть не рвали пупы ребята в Танталовых муках, землю тяжкую из подкопа вытягивая, но тут была своя трудность…
  …Эта шла уже вторая ночь…Заговорщики выбивались из сил, делая подкопы. Только приблизятся к полотну, капнут пару раз саперной лопаткой – а тут часовой! Приходилось бегло заваливать дощечкой уж вырытое, присыпать песком и прятаться в кустах…как зайцы.
 Один подкапывал – двое на стрёме стояли, чуть поодаль в кустах. О прибытии обходчика сообщали чуть слышным посвистом. Желябов работал наравне с другими, хотя товарищи умоляли его НЕ ДЕЛАТЬ ЭТОГО. И не из-за того, что он был их предводителем…Нет. Дело в том, что Желябов, страдая известной болезнью глаз, называемой в народе «куриной слепотой», в темноте практически ничего не видел – какой толк в таком «террористе», но фанатика в Желябове было уж не остановить – не видел, так копал почти « в слепую», копал как одержимый. Тихомиров его на работу за руку водил, как слепца, впору бы рассмеяться, да не до смеха*…Совсем спятил их Идейный Атаман…никого слушать не хочет, никого к себе не подпускает – не доверяет никому без себя дела. Сказал, что сам исполнит – и ни на дюйм не отступал от намеченного. Вот уж точно упрямством от своей Перовской заразился.
  На второй уж день нервы у всех начали сдавать от усталости и постоянного страха быть пойманными. К тому же всю ночь шел непрекращающийся холодный ливень, да ветер дул несносный. И без того зябко, а тут вода ледяная за шиворот льёт. Вот и сидели три наших героя: Желябов, Пресняков да Окладский под брезентом скорчившись, как замерзающие часовые на Шипке. Но хуже всего, незаметный ручеёк с нечистотами, которому наши копатели первоначально не придали особого значения, за какую-то ночь превратился в сплошной грязевой  поток, что шел с близлежащего холма. Гляди, вода в отверстие затечёт, да мину вместе с насыпью ко всем чертям смоет – пришлось, несмотря на риск, мину обратно вырывать, все заново переделывать.
  Однажды Ивашка Окладский так и заснул на посту, не заснул… в общем, не так, чтобы заснул даже – закоченел в бездвижии от холода, скорчившись под брезентом. Желябов, что препоручил ему охранять динамит, пока они с Пресняковым, да Тихомировым по-новому отверстие от нанесенного ила, да веток расчищали, увидав спящего Окладского, пришёл в ярость, да со злости его едва лопаткой напополам не расколол прям промеж лба. Хорошо, что Пресняков вовремя на руке у него не повис, а то бы конец парню.
 Бедняга даже не понял, что случилось. Видел только, как страшный, огромный мужик с бородой на него из-за насыпи выскочил, да рукой замахнулся. Окладский подумал, что жандарм, револьвер уж навел – а это атаман ихний «Идейный» – Желябов.
  Странный, странный Андрей Иванович сделался, очень странный, вроде как умом тронулся: говорил уж не рядом, все ему будто мерещилось: то столб старый жандармом покажется, то чудится  ему, что, перешёптываясь меж собой, уж окружают их по-тихому – с отдали с противоположной насыпи заходят. Кричит: «Братцы, бегите, жандарм!», хватятся, а никого, чисто, только камыши шумят, то в темноте заблудится: бродить начинает – пока его товарищи, схватившись, «атамана» не разыщут его в выгребной яме по пояс в грязи и помоях, словно в болоте увязшем, а вот теперь собственного товарища чуть на тот свет не спровадил. Глаза безумные, зубами стучит, весь в лихорадке, как параличной  дергается…Товарищи не знали, что уж с ним делать. Но сам Желябов, вскоре в себя пришёл: вроде бы и не было ничего. Забылся. Взвалил динамит на телегу, да обратно повез.
  И вот наступила последняя ночь. Сейчас или никогда! Другого шанса не станет! Утром с Пресняковым со станции шифрованное сообщение пришло от Кибальчича, что не поехал царь через Одессу, а тем же вечером царский поезд через их проследует.
 От вчерашнего безумца не осталось и следа. Новость взбодрила Желябова, как глоток крепкого морского грога. Хоть и бледен ещё был после вчерашнего и, исхудав «в доску», выглядел, как после тяжелой болезни, но настроение было отличное, боевое, как у всякого человека, изготовившегося к решающему сражению.
 Обходчики каждые тридцать минут проходят – верный знак. Словно звездный дождь предвещает падение большой кометы.  Но, едва стемнело, Желябов с Окладским всё же изловчились – сунули мины меж обходами. Засели в овражек на краю нечистотной ямы и стали ждать, с замершими сердцами превратившись в нерв.
 Вскоре, ближе к рассвету, послышался стук паровозных колес. Оказалось – товарняк первым пустили. Спустя минут тридцать снова поезд. Это было ясно по тому, как рельсы снова обещающе зашипели. Пресняков с холма падал знак – царский.
-Заводи! – весело скомандовал Желябов.
  Окладский включил батарею и стал энергично разматывать катушку адской машины. Пресняков четыре раза мигнул фонарём из-за холма. Это означало, что бронированный вагон Императора идет четвертым. Как только поезд поравнялся четвертым вагоном над заложенной первой миной*, Окладский что есть мочи крикнул Желябову:
-Жарь!
 Желябов замкнул провода, но взрыва не последовало. Поезд с грохотом пронесся, только огни окон цугом мимо  промелькали.
 Тут нервы Идейного Атамана не выдержали. Вскочив на насыпь, он в последнем отчаянии  выхватил револьвер, и, пустившись вдогонку уходящему экспрессу, разрядил в хвост последнего вагона ненавистного поезда все пять пуль своего револьверного барабана. Наконец, осознав бессмысленность своей «погони», в животном бессилье упал на колени и, сжав кулак,  с досады показал удалявшемуся «двуглавому орлу»* здоровенный русский фиг.
-Врёшь, не уйдешь, гадина! Не здесь, так в другом месте будет!
 Спираль Румкорфа продолжала стремительно разматываться…Ещё секунда – и взрыв неминуем.
 Пресняков первым схватил обезумевшего атамана и, сцепив его руками сзади спины, покатился с ним со смертоносной насыпи. Желябов, казалось, не соображал уж ничего. Друг – враг – все равно, он стал драться с Пресняковым, нанося ему увесистые удары в лицо плечами, при этом оря истошным воплем:
-Жандармы! Сатрапы! Царские сатрапы! Врешь, не возьмешь! Вот вам! На, получи, гады!
  Подбежавшему Окладскому тоже досталось по голове, и лишь с помощью подбежавшего Тихомирова, втроем, им кое-как удалось овладеть обезумевшим атаманом. Пришлось даже связать его тем самым проводом, через который должен был проведен роковой взрыв и, повалив на телегу, везти домой «героя».
  Только уж в телеге надежно связанный, безумец, несколько пришел в себя и, разомкнув слипшиеся присохшей кровавой слюной, потрескавшиеся губы, хриплым голосом прошептал наклонившемуся над ним в удивленном ужасе Тихомирову следующие слова:
-Передайте… Софье…Срочно…Москва, Собачья площадка 5 Силантьеву, Бабушку проводили утром, встречайте. Цена пшеницы 2 рубля, наша цена – четыре…
  Это можно было бы счесть клиническим бредом безумца, если бы Тихомиров не понимал значения этих шифрованных слов. А они означали…
 «…Царский поезд – второй, вагон четвёртый»…
  Уже после, когда подельники Идейного Атамана, рискуя собственной жизнью во избежание невинных человеческих жертв, всё же вернулись и вынули не сдетонировавшую мину, оказалось, что Желябов в спешке, да сослепу неправильно подсоединил провода, перепутав «плюс» с «минусом» батареи Грене. Но не желая расстраивать и без того находившегося в жесточайшей горячке больного Желябова, не стали ничего говорить ему.

Незадачливый Казанова

Ширяев или Вяземский?

Москва. Рогожинская железнодорожная станция…

  Последний поезд из Питера прибыл уж поздно вечером. Из вагона вышел высочайшего роста, заросший плотной бородой верзила в тяжелом двубортном пальто, в котором он всей своей полноватой мощью походил  на могучий Исаакиевский собор, высокой цилиндровой шапке «капиталиста», делавшей сего и без того бесконечного великана ещё монументальнее в его росте, похожим на несокрушимый бронзовый памятник. Выходя из вагона, ему из-за его высокого роста пришлось даже поклониться перед вагонной дверью. Наконец, появившись самым последним из купейного вагона, предварительно пропустив вперед себя всех выходивших пассажиров, он торопливо оглянулся, будто ждал на перроне ещё кого-то, но, только когда заметил, что на него уж более никто не смотрит, стал вытаскивать за собой огромнейший битком-набитый чемодан.
 Но заметив столь объемную поклажу, которую за собой вытащил этот господин, к нему со своими тележками тут же подскочили проворные носильщики.
-Носильщика, носильщика, не желаете, господин?
-Нет, - коротко и невнятно отмахнулся он, пыхтя, с высочайшей осторожностью принимая чемодан, словно бы в нем лежал хрустальный сервиз.
-Не дорого. За трёшечку* до экипажика с милой душой донесём.
-Я же сказал, нет! – уже злобно загремел великан, так что у носильщиков отпало всякое желание дальше связываться с этим серьезным человеком. С этими словами, великан, охнув по-молодецки, взвалил на свои плечи свою неподъемную ношу, в которой, должно быть, было пуда три, не меньше и спокойно понес на себе.
   От подъехавшего экипажа он тоже отказался…
…Везти три пуда чистого динамита по расхлябанным осенними дождями русским дорогам – чистое безумие.
  В могучем великане вы конечно же узнали нашего старого знакомого – доброго соратника атамана Желябова и главного паладина грозного  Исполнительного комитета Михайлова Александра Дмитрича – того самого «Михо» -  идейного вдохновителя и главного локомотива террористического движения партии «Народная Воля», теперь направленного на одну единственную цель – политическое убийство Александра II. 
 Но, перед тем, как дождаться, пока пассажиры разойдутся, и вокзал опустеет сам собой, чтоб он мог незаметно отойти со своим слишком уж заметной своим объемом поклажи, для начала большой господин зашел на почту. Там, в специальной почтовой ячейке, от которой у него были ключи, для него уже лежала телеграмма-молния. Теперь это могло означать только одно – двойную неудачу.
  Даже не распечатывая конверт, он схватил письмо, и бросился к дому…Чуть не бегом, рискуя под тяжестью закрывающей всякий обзор ноши споткнуться на мокрой, опутанной корнями дорожке и тем самым погубить всё, он торопливо шагал самым коротким путем, через пролегающее вдоль рельсов заброшенное, заросшее лесом старообрядческое кладбище.

Тот же Проклятый дом…

...-П-поочему Ширяев? – Признаться, столь единогласное решение товарищей назначить именно Ширяева замыкающим провода очень удивило предводителя народовольцев, поставив его в совершеннейший тупик. Ведь ещё совсем недавно его верные  товарищи: Исаев, Морозов и Баранников сами как никто другие были против всякого участия в деле этого недавно вернувшегося из-за границы, малознакомого им человека, потому как, чувствуя «не симпатию» к нему со стороны Желябова и Перовской, также во многом не доверяли ему. «А теперь такое единодушие и именно за Ширяева…с чего бы это?»  Михайлов даже не подозревал о тех нелепейших первопричинах, которые предшествовали этому якобы «единодушному» решению товарищей, ведь, в самом деле, не могли же его «троглодиты» признаться своему «Чиновнику», что, пока тот за оставшимся  динамитом  мотался в город, основательно поддав без него винца,  разыграли царскую жизнь на ломаную спичку. – П-послушай, Морозов, но ведь ты, кажется, хотел сам…
-Хотел, - почесывая лохматую голову, вздохнул его старый товарищ, - да что я могу – вот большинство за Ширяева.
-А ты, Сеня? Ты т-тоже с ними? – уже основательно сбитый с толку обратился он к старому другу детства Баранникову в последней надежде, что хоть тот в последний момент всё же  станет на его сторону.
-Послушай, Михо, мне как твоему лучшему другу это трудно говорить, но я теперь тебе всё по-честному скажу. МЫ ТАК РЕШИЛИ БОЛЬШИНСТВОМ, И ЭТО НАШЕ ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ, КОЛЛЕГИАЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ. В любом случае, даже если ты сейчас же выступишь против нашего решения – ты все равно останешься в меньшинстве. – Внезапный бунт подчиненных ему «троглодитов», а тем более тот факт, что, даже не кто-то там из неблагонадежных жидов, из этих вечно дрожащих за свои мелкие базарные шкурёнки, трусливых и подлых фарисеев –Абрашек*, от которых он, будучи ярым ксенофобом, уж и не ожидал получить ничего хорошего, кроме как подлости и предательства в самый ответственный момент, а его самый близкий друг детства Баранников, его «Сеня», шел теперь против него, пусть предавая не открыто, но только той казалось бы втянувшей его большинством «в круг» формальностью – осмеянием голосовать в его отсутствие, в отсутствие назначенного Исполнительным комитетом руководителя операцией, во многом больно ударило по такому могучему на вид,  но такому ранимому изнутри, недоверчивому и замкнутому человеку, как Александр Дмитриевич Михайлов,  который и без того всю жизнь страдал душевно от своей тайной и неразделенной любви к своей недосягаемой звезде -  Анне Павловне Корбе (Кобре) – замужней женщине старше его на целых девять лет. – Пойми, Михо, - заметив мгновенно осунувшееся лицо его друга, продолжил Александр Иванович, - мы так решили это не для себя, а исключительно для пользы общего дела. Ширяев человек новый, к тому же в полиции ни разу не замеченный, если «срезавшись», попадется – будет меньше шуму. По крайности, его сочтут одиночкой никак не связанным с нашей партией. К тому же, мы уж договорились с паном Смирницким, если его поймают, то он все возьмет на себя.
-Хорошо, - сердито буркнул Михайлов, выслушав разумные доводы друга, - раз это нужно для партии, для пользы общего дела, то пусть идёт он. А сейчас тихо расходитесь по одному. В доме остается только Гартман, Перовская и Ширяев! Никого лишнего! Кстати, где Перовская? Спит?!
-Где же ей быть, в будуарке своей, спит Сонюшка наша.
-Разбудите её. С-скажите, что выступаем сегодня же вечером. Нужно готовить заряды уже сейчас. Г-гартман – на стороже, в случае если этот п-приказчик с купцом снова заявятся – выпроводить под любым п-предлогом. Если будут настаивать и лезть в дом – п-пристрелить!
-Есть! –кивнул заметно побледневший Гартман, ощупывая револьвер, и с ужасом понимая, что, «в случае чего» не сможет выполнить приказ Михайлова.


  Софья знала – малейшее неловкое движение руки – неминуемая смерть. Батарея Грене требовала особой предосторожности. Самое опасное – перелить нитроглицерин из банки в стеклянные колбы-запалы. Тут специальный микронасос требовался – через который подсасывать ртом нужно. (Что-то среднее вроде клизмы и допотопного совдеповского фильтра для очистки аквариумного дна). Филигранная работа. Брызг мимо и…всё взлетит к черту вместе с домом.
 А Софьюшка как назло до этого простуду в нетопленном доме подхватила – кашлять начала. Дернется, и конец. Проснувшись,  чай с мёдом гречишным, да мятой  чуть не до рвоты из самовара напилась, да вроде все как без толку. Во рту все от сладкого до тошноты обрыдло, желудок слипся, а на десять минут испары хватало только, а потом опять: «пхык», «пхык», словно изнутри выдавливает. Впрочем, и десяти минут будет вполне достаточно, если чуть перевести дыхание. Платье свободное, ничего не мешает: этот утренний пеньюар, служивший ей также ночной рубашкой, Софьюшка сконструировала сама: из того самого шикарного, бального шелкового платья, что подарила ей матушка на двадцатипятилетние, надежно обрезав многочисленные рюши, рукава и подолы и безжалостно выломав ненавистный, сдавливающий грудь корсет. Ничего не жмет. Ничего не мешает. Шелк легкий, что тафта. На теле почти не чувствуешь, что одет. Словно голая сидишь.  Для таких филигранных дел самое то.
  Что же, суть да дело, да только вот дело не ждет, как говорится, сапер ошибается лишь раз…С величайшей осторожностью поставила колбу, закрепила на штативе. Сообразилась с дыханием – вроде бы ничего, кашель не дергает, только разве что сердце от волнения колотилась бешено – того и гляди наружу выскочит. Смертоносную банку с нитроглицерином поставила на стопку книг, чтобы та приподнималась над наполняемыми колбами, осторожно запустила в неё гибкую резиновую трубку и, обхватив с другого конца своими пухлыми, но твердыми губами стала подсасывать. Словно кровь из вены нитроглицерин пошел из банки тончайшей, вязкой, маслянистой струйкой, опасно «облизывая» самые края колбы – пока всё как надо. Стала потихоньку отпускать «кранчик» списанной больничной клизмы*. «Только бы не кашлянуть! Только бы не кашлянуть!» - судорожно молила она. Но выдержала – до конца. Одна есть! Колбу поспешно резиновой пробкой заткнула. Снова горячий чай. Дыхание перевела и за другую…Она и не заметила, как за всё время её работы за ней пристально следил…Ширяев, который пришел сообщить ей, что динамит уж заложен под полотно. Да вот невольно залюбовался на Софьюшкину работу, похожую на волшебство.
  Как она была прекрасна теперь, в своем свободном утреннем халатике-пеньюаре, с невозмутимым каменным, серьезным лицом держа в своих маленьких, но надежных ручках собственную её и его гибель! Как точно, с какой аккуратной и сообразной методичной последовательностью действовали её крохотные, пухленькие, проворные младенческие пальчики, как нежно и между тем уверенно сжимались её красивые, розовые губки над трубочкой прозрачной кишки, словно она пила изысканный коктейль из шампанского и сливок, и как красиво вздымалась её большая, освобожденная от всяких ненужных корсетов, огромная, прохладная бабская грудь, едва скрываемая угадываемыми сосками в тонкой, едва ли что прикрывающей полоске лилового шифона. Всё это магическое действо, эта пленительная и в то же время недоступная близость прекрасной, восседающей на своем странном треножнике из красного сундука прелестной, но грозной в своей ужасающе-безобразной прелести маленькой, белокурой пифии, наряду со смертельной опасностью малейшего её неловкого движения в сем кощунственном священнодействии ритуала приготовления смертоносного заряда адской машины, поразив до глубины души, внезапно возбудило Ширяева. Он тот час же почувствовал это почти забытое им дикое, первобытное, почти животное желание женщины, которое за многие годы своей бессмысленной в бесшабашности жизни почти совсем уже утратил. Он чувствовал эрекцию…
…  Ещё тогда, в Воронеже, он, впервые встретив её, почти потерял всякую другую цельную мысль, кроме как думать о ней. С её именем на устах, рискуя быть застигнутым и осмеянным товарищами, подолгу онанируя, как сопливый школяр, скорчившись от холода в соломенном тюфяке, и так, измучив себя, засыпал каждую ночь. Он владел ею в своих безумных снах – она подчинялась ему в самых его разнузданных сиюминутных желаниях. Он просыпался, и, ежедневно видя свой предмет вожделения, не смел даже прикоснуться к ней, не смел признаться ей в своей любви, потому как ему препятствовали тысячи, мириад непреодолимых человеческих «но», наконец, животная боязнь этого беспощадного и сурового великана Михайлова, этого странного, замкнутого в себе неразговорчивого от заикания человека, так похожего на могучего детину – палача, коих рисуют в детских сказках, непременно стоящих у плахи с топором,  что, как он знал из подслушанного им разговора с Желябовым, был специально приставлен охранять её честь, боязнь себя, своей слабости,  своих вырывающихся наружу грязных низменных инстинктов похотливого самца, рискующих погубить всю его неземную любовь к ней, как к недосягаемому божеству, наконец боязнь собственного изгоя среди товарищей, которые совершенно не заслуженно не долюбливали его и не доверяли ему, хотя он, как честный товарищ и исполнительный работник революции не дал в том не малейшего повода думать о нем дурное или предосудительное.  И в полном отчаянии он мог только тешить себя в ничтожной надежде, что её показная неприязнь к нему, есть не слепая ненависть отвращения, а именно результат неравнодушия к нему, как к мужчине. «А если это не так? Тогда зачем, зачем она добровольно предпочла остаться с ними, а не поехала вслед за своим любовником? Разве же только из-за одного своего дамского каприза, как объяснил это сам Желябов? Или же тут скрывалось что-то большее? Почему  сам Желябов в наставлении к Михайлову, упомянул именно ЕГО ИМЯ, сказав: «…ОНА САМА РЕШИЛА ЕХАТЬ С ЭТИМ ШИРЯЕВЫМ», то есть именно с ним, а не с кем-либо другим из их кровавой «экспедиции», не с Михайловым, как с руководителем партии их дела,  а С НИМ, именно С НИМ, как с предводителем «Свободы или смерть».
 Теперь только он начинал понимать, почему она была здесь, с ним, почему судьба подсунув ему в руки эту роковую ломанную спичку, предоставила ему шанс остаться с ней наедине. Если это часть замысла самого АДА, то пусть будет так – он не испугается теперь, НАКАНУНЕ, когда он так близко стоит на краю собственной гибели, когда почти физически ощущает приближение того неотвратимого, но уж не ужасается ему, а ликует пьянящей веселой храбростью обреченного, когда он сам наконец-то стал БЕСОМ, и почти восхищался собой, своей гибелью. Теперь, когда все роли расставлены, ему уже все равно, он должен воспользоваться всем до конца… «Теперь или никогда!» - промелькнула в его мозгу решающая мысль, и в ту же секунду он потерял всякий контроль над собой…
 … словно вор он тихо подкрался к Софье и… обхватил ладонями её груди. В первый момент она как будто вздрогнула и чуть вскрикнула от неожиданности. В её руках как раз находились две колбы с нитроглицерином, которые она как раз с величайшей предосторожностью погружала в батарею. Уже не соображая ничего, обезумевший любовник, буквально накинулся на неё, как голодный ястреб на тетёрку: стал ласкать её грудь, сдавливая до боли, отпуская и снова яростно теребя пальцами заросшие грубыми, вьющимися волосками соски, целуя её в маленькое, девичье ушко, в её прелестную, припухшую как у младенчика складочку подбородка, лаская её теплую и мягкую, как вата, полную и короткую шейку губами, вдыхая чуть потный аромат её тончайшей паутины невесомо-пушистых золотых волос…Он терял над собой контроль. Теперь ему было все равно…
   Несчастная Софья. Она совершенно растерялась, не зная, что ей делать теперь, что предпринять, когда в руках она держала  собственную смерть. Первой её реакцией было сжаться, и она сжалась, как маленький, застигнутый врасплох зверёк, стараясь не выпустить колб из рук, чтобы, ни дай бог, не опрокинуть глицерин.
-Что, что вы делаете? – наконец, заикаясь от ужаса, с тихой растерянностью прошептала она со страдальческим лицом. – Прекратите, немедленно.
  Но её умоляющий тон беспомощной интеллигентки, учительницы, насилуемой собственным верзилой-учеником, не произвел никакой реакции на безумца, наоборот, он ещё яростнее стал ласкать её утопающие в лиловом шифоне большие, как у кормилицы, молочно-белые груди, сжимая их до боли, до остервенения, своими заскорузлыми мозолями, вымазанными в грязи и глине ладонями, от наслаждения кусая её ухо слюнявым ртом, целуя её в шею, в большой шар головы, в щеки и глаза – куда попало. Он хотел овладеть каждой клеточкой её тела, прямо сейчас, здесь, возможно, на этой постели…
 Она чувствовала его тяжелое и вязкое дыхание на себе, ощущала шедший от него тягостный запах винного перегара от вчерашней попойки, и с ужасом предчувствовала на себе этот тягуче гадливый аромат мужского разврата, который буквально впитываясь в её кожу, растекался по всему её маленькому, беззащитному детскому тельцу, оскверняя, уродуя её душу.
-Я люблю вас, Сонечка, я хочу вас страстно, сейчас же, - словно помешанный быстро-быстро залепетал он ей на ухо. – Не отказывайте же теперь приговоренному судьбою на смерть в его последнем его желании. Я знаю, я точно знаю, что после этого я буду пойман, что, возможно, завтра же я окончу свои дни на виселице, военным судом, без адвокатов, как полагается террористу – одиночке. Но я в таком уж состоянии, что мне теперь уж все равно: только бы любить вас теперь, только бы обладать вами теперь, сейчас же, в сию же минуту … и, клянусь богом, с вашем именем я взойду на эшафот, ни о чем не жалея. Сонечка, милая, любовь моя, пожалуйста… Одно только ваше слово…О, сладкая моя богиня! Не откажите идущему на смерть ради народной свободы! – С этими словами сев перед ней на колени, он снова стал целовать её, теперь жаждуя добраться до самых её пухленьких, хорошеньких губок, которые она так отчаянно прятала от него, яростно отворачиваясь от него стриженой головкой в чепце во все стороны.
 Казалось, что эта унизительная экзекуция никогда не кончится, но она нашла в себе силы вырваться из этого положения…
-Хорошо, - наконец устав бороться, сказала она, - отпустите. Только уж позвольте мне сначала закончить мину.
 Но, едва он в сладостном ожидании ослабил руки, как она, с ледяным спокойствием опустила колбы в держатели мины до нужного щелчка, с ледяным спокойствием закрыла снаряд крышкой, затем чуть приподнявшись с сундука, вдруг, резко развернувшись к нему - врезала ему прямо в лицо…
 Она действовала по наитию, не особо рассчитывая на успех, но так получилось, что удар её маленького, но острого локтя пришелся как раз прямо в основание его подбородка, потому как её незадачливый любовник имел неосторожность усесться перед ней на коленях и,  с любовной проницательностью жаждущего текущей суки кобеля вопрошающе заглядывая ей в глаза, чуть приподнять к ней улыбающееся в глумливой улыбке лицо. Не знаю, сколько сил может вложить эта похожая на ребенка кроха, но внезапный удар её пухленького, но острого локтя в подбородок оказался настолько силен, что кавалер, отлетев на пару метров по полу, тут же плюхнулся на задницу, дико и непонимающе вращая ошалевшими глазами. Из его разбитой о зуб губы тонкой струйкой потекла кровь.
  Но боль, сама боль, это сопротивление, доставленное столь беспомощным на вид, милым существом, которого он жаждал, которым хотел обладать больше всего на свете, вид собственной крови, её солоноватый приторный вкус, возбудили его ещё больше. И, улыбнувшись, он вскочил на ноги и пошел в новую атаку. Теперь он не сомневался, что овладеет ей, что, схватив её под мышки, как беспомощного котенка,  бросит её на постель, будет срывать с неё одежду, разорвет, растерзает эти её милые, детские панталончики, будет овладевать ею, и уж никто не помешает ему сделать это, пусть даже после этого его пристрелят, как собаку.
 Но теперь она в его власти. Михайлов, этот похожий на палача великан – её  верный защитник, ушел в лес, прятать лошадь для отступления, а Гартман – этот ничтожный, маленький женоподобный жидовский немчонок, такой исполнительный и аккуратный, как все немцы, но ни к чему не годный в плане дела тихоня основательно зарылся в своем окопе, как маленькая свинья, делая подставку для мины. «…она, конечно, теперь сначала будет кричать. Вырываться. Пусть, все равно её никто не услышит. Потом, потом, когда он войдет в неё, овладеет ей, и она уже будет уже не против, но, только ломаясь, делая вид, она будет стонать и кусать его, как последняя французская девка из дома мадам Пиньон, сама отдаваясь ему со всей страстью. Все они бабы…одинаковые»
Не в силах более сдерживать себя, он сделал несколько шагов вперед, как тот час же услышал её зычный голос.
-Назад!!! Ещё шаг – и я опрокину банку*!
-Нет, Софьюшка, вы не сделаете этого, - противно засмеялся он. – Я вас понял – вы слишком любите жизнь. Вы не сделаете это никогда.
-Будьте уверены, я сделаю это, граф Вяземский! Ведь так мне будет лучше вас называть вас теперь?
  Услышав это, молодой человек мгновенно сменился в лице, пошатнулся и попятился назад. Его лицо сделалось бледным…
-Но откуда вы узнали, что…- чуть залепетали его губы.
-Что вы бабник или граф? О, об этом было совсем нетрудно догадаться, - злобно сжав губы, презрительно усмехнулась ему в лицо Софья.
-Нет. Я имел в виду, откуда вы узнали мое настоящее имя?
-То, что вы не тот человек, за которого себя выдаете – я поняла сразу, ещё там в Воронеже. Человек обычно откликается на свое имя. Вы же трижды не откликнулись на свое собственное имя. И потом, для незаконнорожденного сына деревенского дьячка у вас слишком изысканные манеры светского ловиласа. Сначала я подумала, что вы шпик, засланный Дрентельном.  Но у вас было тысячу отличных возможностей «ошкуриться» и сдать нас всех ещё тогда, в Воронеже, однако, вы не сделали этого. Тогда-то ко мне и пришла догадка, что из Польши вернулся другой… не тот человек. Случай с теленком лишь подтвердил мои предположения. Простите Сергей Александрович, но для выпускника Харьковского ветеринарного университета вы действительно слишком сильно боитесь крови. Ведь, насколько мне известно, там прямо на бойнях учат, как правильно резать скотину. Полезнейшая, надо сказать, для нашего дела практика…. А уж, простите, догадаться об остальном не составило никакого труда. Я лично знала вашего брата по делу 193-х. Вернее, не вашего брата, а  брата настоящего Ширяева Степана Григорьевича – Ивана. Замечательный мальчишка. Так вот, я была у него в Саратове, в их доме. Он показывал мне фото брата и говорил, что его замучили в Алексеевском застенке, выдав по сути дела казнь за самоубийство. Нелепейшая и жестокая история, которую только могли только придумать наши чугунные жандармские головы: якобы узник, подставив для высоты книги, сам бросился со стола головой вниз и раскромсал себе череп. Чудовищно! Кстати, смею вас смело заверить: вы совершенно не похожи на покойного Степана Григорьевича.
-Но откуда вы узнали, что я граф Вяземский?!
-О, у вас слишком, короткая память, граф. Вы начисто забыли, что всего каких-то лет пятнадцать тому назад, вы же как-то гостили в нашем доме, в Петербурге. Правда, тогда вам, вроде как, больше нравилась моя сестра Маша, на бедную Соню тогда никто не обращал внимания, потому что вся её премилая, пухлая мордашка была покрыта отвратительными прыщами. Помните, как я застукала вас, когда вы только учились целоваться с моей сестрой Машей. Даже тогда вы уже были настоящий бабник и мерзавец!
-Так значит, это вы – тот самый Карапупс?
-Да, это я и есть – та самая золотушная девчушка, которую вы тайком кормили запретной ей клюквой в сахаре, чтобы она потом не выболтала вашу маленькую тайну строгому тятеньке, - морщась от отвращения при упоминании её старого детского прозвища, придуманным отцом, ответила Софья. – Ну, что граф, вы всё ещё имеете желание переспать со мной или оно уже отпало само собой? – тот час же вызывающе осведомилась она, при этот в глумливой улыбке разинув свой большой рот, полный мелких, едва выдающихся над деснами  мелких, кукольных зубчиков, и тут же громко, с надрывной нервозной стервозностью расхохоталась, чуть не плюя брызгами слюней прямо ему в лицо: - Ничтожество! Бабник! Ха-ха-ха! Как же вы смешны и жалки теперь! Полюбуйтесь на себя!
-Хорошо, - раздраженно заговорил он, желая прекратить эту неприятную для него словесную экзекуцию, - если вы теперь все равно  знаете, кто я, то, стало быть, пусть так и есть. Теперь настало время мне дорассказать вам всю ту неприглядную правду, которую я так тщательно скрывал все это время от всех вас, включая ваш так называемый священнодействующий заговорщический союз Исполнительного комитета в лице вашего конспиративного любовника Желябова. Хотите знать правду, кто на самом деле дал вам все эти деньги на все ваши конспиративные квартиры, динамитные мастерские и типографии, на вашего Маркса и Энгельса вместе взятых, на все эти ваши вечеринки и пикнички на лоне природы; так не обольщайтесь – это сделал не ваш нищий Лейпцигский студент-голодранец Плеханов, нет, Софьюшка, это сделал я – Я – потомственный граф Сергей Александрович Вяземский, сын лучшего друга Александра II и внук декабриста. Это я, тогда ещё, в Воронеже, велел передать через него вам деньги, оставив себе ровно столько, сколько мне требуется для жизни. То, что я не сын деревенского дьячка – отрицать теперь, думаю,  не имеет никакого смысла. Пока настоящий Ширяев, так глупо истратив свои силы, бессмысленно гнил в Петропавловском равелине, я тихо присвоил его имя, выправил паспорт в деревне на его имя и благополучно выехал с ним за границу. А Ширяев…Кто такие Ширяевы – ноль, ничтожество, жалкая дворня, наши бывшие крепостные, которыми владели мои родители, которые по нищете своей вот уж десять годов как не платят нам никаких недоимок, вот и подались от безнадеги «в народ». Рабы всегда умирают как рабы. Хотите узнать, откуда у меня взялись эти деньги?! Так я вам скажу честно – это недоимки с тех самых забитых русских мужиков, чьи поруганные права мы призваны защищать, с тех самых кормильцев-мужиков, помимо воли которых, но в чьих интересах действует ваша партия, провозглашенная  для свершения монаршего трона. Да, Сонечка, это те самые презираемые вами преступные недоимки крепостного права, которые я собрал за полные десять лет в своем захолустном поместье. Вам неприятно слышать это? Конечно же, неприятно, вы и теперь морщите свой прелестный носик в брезгливости, вы ненавидите и презираете меня как предателя с высоты своего добровольно принятого вами священно — мученического целибата борца за дело революции,  но это есть единственная правда, которая может быть только одна. Если бы я сразу признался, кто я и откуда эти деньги, то вряд ли бы меня тогда приняли в ваш Исполнительный комитет. Сын лучшего друга тирана вряд ли имел бы в вашей партии успех, и потому, в противовес вашей могучей партии, я был вынужден создать свою  ячейку «Свобода или Смерть» - в отличие от вас, погрязших в своих марксистских идеях, подлинную боевую группировку, призванную бороться с царизмом исключительно террористическими методами. Я, также, как и вы, ненавижу своего отца, и, в какой-то момент, взбунтовавшись против него, твердо поклялся себе, что мая жизнь не станет пустым звоном жалкого дворянского иждивенчества, в котором ныне, пропадая, чахнут лучшие молодые умы представителей нашего благородного класса. Да, я назвался чужим именем, и в качестве инкогнито через Плеханова втайне снабдил вашу организацию деньгами, но ведь цель оправдывает средства! Каким бы подлейшем способом не были заполучены эти деньги, они пойдут на благое, доброе для всех дело – на дело освобождения всего русского народа! И я счастлив своей миссии! Ширяев был запытан в застенке – тогда я воскресил нового Ширяева, встав на место собственного раба! Я стал им. Но это был уже не та жалкая пародия, кем был тот несчастный, неспособный ни на что, кроме как увещевающей проповеди, человек, на свет появился настоящий борец революции, великий одиночка, который ради своей цели не пожалеет никого и ничего. Я жаждал убить ТИРАНА, и вот моя мечта сбылась! Я НАКАНУНЕ! И Я С РАДОСТЬЮ В СЕРДЦЕ ПРЕВЕТСТВУЮ ГРЯДУЩЕЕ! Если когда-нибудь найдется один великий человек, что сам, в одиночку позволит свершить себе то священное возмездие свержения держащий в порабощении Россию вековой тирании – тирании преступного рода Романовых, не имеющих в своих венах и сотой доли капли русской крови, то он станет величайшей фигурой в Русской Истории! Да, что там, в Мировой Истории, как пример освобождения от всякой подавляющей человеческое общество тирании!  И этим  человеком стану я – нет, не тот жалкий ублюдочный сын деревенского дьячка, а настоящий, потомственный граф Сергей Александрович Вяземский, внук поэта и декабриста!
-И сын придворного сатрапа…Застегните лучше, ширинку, граф Ширяев, смотреть тошно! – бегло окинув его, с презрительно-брезгливым выражением лица злобно прошипела в ответ Софья, презрительно усмехаясь. Только сейчас, после своей блистательной речи, он, вдруг, заметил, что за время своего величественного монолога, достойного его дедушки-поэта, его ширинка действительно была расстегнута, а, полустёртая в окопах пуговица, не выдержав напора его «желаний», предательски повисла на одной жалкой нитке. Смутившись перед дамой, он, кое-как торопливо застегнул измазанные в грязи брюки. – Конечно, - с деланным безразличием продолжала она, едва сдерживая усмешку, - я бы могла сейчас же, возвеличив вас из незаконнорожденного сына деревенского дьячка в графы, выдать вас Михайлову с потрохами как царского шпиона, но вот теперь-то я из принципа не стану делать этого, ведь, как я поняла, ломаная спичка досталась вам, граф Вяземский, по закону. И все-таки, вы это здорово придумали, - наконец не сдержавшись, противно расхохоталась  она, – разыграть царскую жизнь на ломаную спичку. Впрочем, если так вдуматься, все наши жалкие жизни не стоят и ломаной спички. Идите же смело, граф, я благословляю вас на великий подвиг! И пусть все, что произошло тут, останется неудобным недоразумением.
-Смею ли я надеяться, на ваше слово, Софья? – поняв, что она простила ему безобразную выходку, он радостно подскочил к ней, в преданной собачьей радости теперь уже с яростным упоением целуя её крохотную, пухлую ладошку.
-Конечно, граф! – с едва заметной ухмылкой кивнула ему она, погладив его по вспотевшей, разгоряченной голове, - весь наш сегодняшний разговор останется между нами. Человек, который в любую секунду готов прикрыть вас собственным телом – надежный товарищ, - намекнув, пошутила она.
-Спасибо, спасибо, Сонечка, - из благодарности её доверием он стал снова целовать её ручку, но Софья, предотвращая очередной любовный припадок графа, с брезгливостью отдернула её. – Ну, довольно, граф, у нас ещё много дел. Нам надо держать себя в руках.
-Если близость между нами невозможна, то можно, хотя бы один поцелуй на прощанье? В качестве нашего зарока?
  Не раздумывая, Софья потянула к нему свои губы, граф придвинул её к себе за талию, и они тот час же слились в долгом и страстном супружеском поцелуе.
 Когда, опомнившись, от момента блаженства, он заговорил словно бы во сне:
-Мммммм, богиня!Ну, скажите на милость, ну зачем, зачем вам нужен этот грубый, неотесанный, женатый мужик, который никогда не сможет вас оценить по достоинству?
 Услышав такое, Софья тот час же, поняв, о ком он говорит, грубо оттолкнула его от себя, уставившись на него испепеляющим из-под лобья взглядом осуждения, сердито процедила.
-Ну, уж хватит! Убирайтесь! Довольно!
-Нет, вы не поняли меня, Сонечка, вы совсем не поняли меня: вы достойны лучшего. Достойны во всем. Если я только выберусь отсюда …живым… Смею ли я когда-нибудь надеяться, что вы станете моей женой? Послушайте меня, и не перебивайте теперь почти обреченного на смерть, если я только выберусь, избегу лап полиции я… я увезу вас к себе в Саратов, в свой дом, я дам вам ту жизнь, которую вы заслуживаете по своему происхождению. Там, в моем поместье, живя в достоинстве, вы ни в чем не будете знать нужды. У вас будет новое имя- Вяземская – моё имя, вы снова будете легальны, а террорист Ширяев – с проклятым террористом Ширяевым и террором будет покончено навсегда. Соня, милая, вы не думайте, я спустил не весь  свой капитал на вашего Карла Маркса – я всё ещё богат, даже очень богат, вы ни в чем не будете нуждаться со мной, только одно ваше слово и…
 Еще более дерзкое в своей соблазнительной навязчивости предложение вывело её из себя, размахнувшись, она с досады хотела уже врезать несносный поклоннику по «второму кругу», как в ту же секунду внизу лестницы послышались тяжелые шаги Михайлова.
-Софья Львовна, вы здесь?!
-Здесь, Михо!  Входи! - нарочно громко крикнула она, чтобы Ширяев наконец-то отстал от неё.
-Вернулся, - недовольно буркнул «Ширяев».
– Ни слова ему, прошу вас! Не губите!
-Я уже дала вам слово, граф, думаю, этого будет достаточно…


         Рельсовая война или Апельсиновый джем вместо крови


-…всё, б-баста, товарищ, п-прикрыли лавочку! – без особых церемоний вбежал запыхавшийся Михайлов, когда Сонечка, уж готовясь лезть в подкоп, что поместить в специально приготовленную под рельсами полость батарею, сняв с себя утренний пеньюар, торопливо собираясь, натягивала походный свитер Андрея.
-Что, что случилось, Михо? Нас засекли? – побледнев, спросила она. – Сворачиваемся?!
-Нет, С-соофьюшка, нет, п-поздно. Назад д-дороги нет. Т-тоолько вам с Гартманом т-тееперь уже нельзя с-совать носу из дому. Жандармы каждые десять минут п-проходят – у п-полотна и мышь не п-проскочит. Всех п-проезжающих чуть не по к-карманам шерстят. Едва Варвара с телегой на кладбище у-упрятал. Ладно, ребята, выше нос, не горюй. Верный знак – «к-коронованный»  едет!
-Здорово, стало быть, будем уходить все вместе, - недовольно проворчал Ширяев (теперь уже, как мы знаем, граф Вяземский) уже окончательно мысливший себя великим одиночкой.
-С-стало быть, ничего не п-поделаешь, Ширяй. Вместе д-дело делаем – вместе и у-удирать б-буудем. Ну, что, братья и сестры, с богом, вознесем в Небеса Помазанника Божьего, - растянув белозубую улыбку, засмеялся «палач» громогласным, молодецким басом.
-Вознесем, - с тяжким вздохом жертвенного барана на Уразам Байраме, простонал несчастный Лёвушка Гартман, уж не мысля дожить до следующего дня и когда-нибудь увидеть свой родной дом и свою горячо любимую мамочку.
 «Вот и все!» - с отчаянной радостью подумала Софья. Однако, её вид не выражал особой радостной веселости -  напротив, её как обычно насупленная, сердитая, чуть припухшая от хронического недосыпа мордашка, казалось, застыла в суровой маске сосредоточенной решительности: только теперь своим маленьким женским чутьем она начинала понимать, что руководить операцией придется ей…ИМЕННО ЕЙ, а не графу Вяземскому, как бы он того не хотел, и как бы на то не указывала вытянутая им «счастливая» короткая спичка. Самое главное в таких случаях – вовремя поймать момент и перехватить управление в свои руки. Никто, как Перовская с такой незримой  виртуозностью не мог сделать этого. И она тот час же, не без помощи своего тончайшего женского чутья ПОЙМАВ СЕЙ РЕШАЮЩИЙ МОМЕНТ, немедленно взяла все дело в свои маленькие, но строгие ручки. И теперь никто, никто из троих оставшихся мужчин уж не посмел прекословить ей, даже суровый великан Михо -  этот поставленный над ними комитетом строгий «Чиновник», который несмотря на то, что был младше всех по возрасту, доселе так беспрекословно держал всю их развеселую и буйную компанию «в кулаке» железной дисциплины.  Софья поняла, что как руководитель Михайлов мгновенно обесценился  в глазах товарищей, и «обесценился» именно неожиданным «предательством» своего лучшего друга детства Баранникова, ставшего на строну большинства, из-за того, что даже он, Баранников – его лучший друг детства, с котором они выросли вместе в соседних поместьях, – этот  добрейший и мягкий человек в какой-то момент просто устал терпеть конспиративную диктатуру всесильного Дядюшки*.
-Нет уж, вы останетесь снаружи – троим нам не разместиться в подкопе, - словно дрессированной собачонке, опустив указательный пальчик вниз, « к ноге», тоном не терпящим возражений приказала Ширяеву – Вяземскому Софья. – А мы с Лёвушкой маленькие – вдвоем пролезем.
 Вообще-то, ей совсем не улыбалось, что шаловливый граф полезет вслед за ней в «галерею» и будет во всех обзорах разглядывать её зад, но разве она могла сказать об этом мужчинам. Софья стыдилась даже сама признаться себе в этом.
-Я понесу мину, - словно старательный гимназист, тяня ручку «из-за парты», вызвался Гартман.
-О, тогда мы точно не выберемся из галереи живыми! – снисходительно усмехнулась Перовская, поероша по лохматой, белесой как у неё самой головке «блондинчика». – Прости, Лёва, но я не доверяю вам – вы слишком неловкий в некоторых делах, - намекая об его неосторожном ожоге, пояснила она. - Понесете лучше катушку провода и фонарь.
-Но…я..я…я буду очень осторожен, Софьюшка. Клянусь вам!
-Ты разве не понял, Абрашка? Делай, что т-тебе с-старшим велено! Вон, шею себе о-обварил, а тут т-тебе братец не к-кислота – мина! Всех на воздух п-поодымешь! – злобно пробурчал Михайлов. – Эх, если бы мне, да не в-влезаю, - вздохнул он, с досады махнув рукой.
  Михайлова Гартман не смел ослушаться – боялся, хоть и младше великан его был почти на пять лет, да только на вид перед тщедушным мальчишкой-подростком Гартманом, Александр Дмитриевич со своей могучей комплекцией, да в густой  мужиковской бороде, делающей его намного старше своих двадцати с небольшим, что «дяденька» важный выглядел.
-Нет, Лёвушка, правила этикета тут не действуют, дамы лезут сзади, - засмеялась Софья, когда Лёвушка, вежливо замешкавшись у входа, попытался пропустить её вперед, как «даму». -  Лезь первым  с катушкой и фонарем – я за тобой, путь подсвечивать станешь, в «тронном зале», как мину подсоединим,  разминемся. Я с фонарем вперед, а ты провод за собой потянешь.
  Сказано – сделано. Гартман первый пошёл. Софья – за ним. Лезть приходилось по-пластунски, чуть ли не на животе, при этом неудобно опираясь на один локоть левой руки – правой батарею в обнимку держала, а сама шёпотом молила:
-Погоди, Лёвушка, погоди, милок, минутку, не успеваю! – Гартман терпеливо ждал её, оборачивался, пока белый чепец Софьи, которой туго был натянут на её большую, круглую как шар голова, не появлялся из темноты, тогда Софья командовала:
-Можно! – Так метр за метром продвигались осторожно. В «галерее» было мучительно душно, то и дело на голову осыпалась земля и песок, попадая Софьюшке в глаза и нос, но она продолжала ползти и ползти, проклиная себя за то, что так располнела в последнее время на дешевых московских гостинцах-сладостях, которыми словно нарочно в таком изобилии угощал её проклятый сладострастец купец Нешитов.
 Наконец, с величайшими предосторожностями добрались. В камере было так тесно, что двоим приходилось сидеть, буквально скрестив ноги. («А тут ещё этот балбес Ширяев-Вяземский хотел присоединиться», - с раздражением думала она, кряхтя от неудобства).
 От почти полного отсутствия кислорода свеча еле теплилась, но Софья уверенно держала её у мины пока Лёвушка, со лба которого каплями валил пот от напряженного занятия, прикручивал провода, старательно защемляя их плоскогубцами. Еще минуту, и ей казалось, что она задохнется во всех этих душных миазмах сырой земли, динамита и тяжкого, запаха мужского пота Гартмана, потеряет сознание и погребётся заживо в этой полной вонького динамита душной, сырой могиле, и ей уже будет все равно: и этот взрыв, и царь, и Гартман, и Ширяев, который оказался вовсе не Ширяевым… и Андрей…
-Ну, скоро там? – вот уж который раз спрашивала она истомленная, чувствуя, как её рука с фонарям начинает отниматься, а она сама терять сознание в душном подземелье.
-Сейчас, сейчас, милая, немного осталось, - подбадривал её Гартман, а сам никак не заканчивал.
«Дать бы тебе в рожу, нашел тоже мне «милую» ничтожество», - с омерзением думала она. Софья чувствовала, как перед глазами стало расплываться в огненных шарах, вот полетели белые мушки, и её замутило,  а беспощадный Гартман только приказывал:
-Держи фонарь ровнее. Ближе. Сюда посвети.
  «Что же это я», - теперь окончательно разочаровавшись в себе, думала Софья, - « ведь ему теперь куда труднее, а мне всего лишь держать какой-то глупый фонарь». Она ненавидела себя за собственную женскую слабость, но ничего не могла с собой поделать. Единственной теперь здравой мыслью для неё было выбраться из этого ужасающего подземелья, но, если то надо, она решилась держаться сколько это будет возможно, пока не потеряет сознание. Для предотвращения этого она попыталась всецело сосредоточить взгляд на маленьком, тлеющем в почти без кислородном пространстве огоньке фонаря – единственном, казалось, светлой материи, которая отделяла не только свет от царившей здесь всепоглощающей тьмы душной могилы, но жизнь от самой смерти.
-Ну, вот и все, - наконец, отряхнув руки от едкой канифоли, отрапортовал Гартман. – Можно и шнур тянуть.
  Они уж хотели поменяться местами, как в этот самый момент произошло непоправимое – едва теплящийся огонек в лампе, чуть вспыхнул сильнее, затрещал и, вдруг, - окончательно погас. Они очутились в абсолютной темноте.
-Спокойствие, Гартман, я попытаюсь нащупать выход ногами. – Она ещё помнила местоположение своего тела относительно местоположения крохотной камеры под рельсовой насыпью. Это во многом спасло их. Ощупав ногами пустую полость, она стала пятиться задом туда, на локтях, при этом не выпуская из правой руки щиколотку напарника, а другой придерживая уже не нужный фонарь, бросить который не имелось возможности. – Потерпи, потерпи, Лёва, вот выползем  в «галерею», тогда и спичку зажжем – здесь нельзя, здесь динамит. Ты главное катушку держи, чтоб шнур не потерять и не паникуй. - Он и держал, и полз, куда тянула его за ногу Софья, придерживая руками шнур. Её девичий, тоненький, но уверенный голос внушал ему надежду.
-Да держу я, держу, Софьюшка.
 Уже в самой «галереи», где было хоть немного кислорода, спичка зажглась только с тринадцатого («счастливого») раза. Софья уловчилась и, распалив горизонтально, кинула её в фонарь. Масляный огонек снова стал тлеть, но едва-едва. Однако, даже этого едва уловимого света хватало, чтобы продолжить работы. Гартман тянул катушку, запихивая шнур в деревянные воздуховоды*, прикрепленные к вершине треугольного торца галереи. Малейшая оплошность, малейшее прикосновение шнура к воде – и мина уже не сдетонирует. Все нечеловеческие муки по рытью окопа, все их многонедельные, адские труды окажутся напрасны. Софья ошибалась: Гартман был аккуратен, аккуратен, как никогда, исполнителен и спокоен, до самого дна своей привитой ему немецкой педантичности. Ведь от действия «Алхимика» теперь зависел весь результат работы команды «троглодитов».
 А наверху уж начинали беспокоиться, не чая уж увидеть живой любимую Софьюшку.
 Ширяев болезненно прислушивался. На дворе начинало темнеть, а их все не было. В галерее было темно и тихо, и лишь сырой, могильный ветерок потягивал откуда-то снаружи, одувая висевшие над черной дырой «галереи» легкие корни.
-Может, их там уже завалило, а мы сидим тут и ничего не делаем. Всё, я беру лопатку и лезу туда!
-Да, с-сядь ты, Ширяй, не ме-мельтеши, вы-вылезут, к-куда д-денутся.
  Прошло ещё двадцать минут. Двадцать минут томительного пустого ожидания. Ширяев кинулся туда на помощь, но Михайлов буквально оттащил его за шкирку.
-Т-терпение! Вылезут, г-говорю! С-сиди!
 Прошел ещё час, теперь оба понимали, что все кончено – если их там и завалило, то они уже опоздали с помощью. На двоих кислорода в камере едва ли хватило бы на тридцать минут, а пошел уж второй час… Ширяев – граф Вяземский был в отчаянии – он сидел, плотно охватив голову руками, и, казалось, плакал от собственной беспомощности. Михайлов, державшийся более спокойно, был только напряженно мрачен, как непробиваемый монумент, но его заострившееся, бородатое лицо побледнело и вытянулось чуть в недоумении, как у покойника. Что, что он теперь скажет теперь своему другу Желябову. Что не уберёг его Сонечку, которую тот ему доверил на честное слово?! Так лучше всему ему будет самому не возвращаться из дела – попасться, да сгинуть где – нибудь в царской кутузке!
  Вдруг, вроде, что-то зашуршало. Этот едва уловимый, мышиный шорох заставил обоих, было, отчаявшихся мужчин вздрогнуть и тот час же подскочить к отверстию, осветив его фонарем. Словно в счастливой сказке спустя минуту из отверстия показалась перепачканная землей женская ножка в изящном дамском ботинке, которая стала ощупывать пространство вокруг себя, потом другая …
 Ширяев хотел было потянуть за щиколотку, чтобы вытянуть Софьюшку, как норного зверька, но Михайлов, радостно улыбнувшись, тут же осек его:
-О-оставь, оставь, её, Ширяй, с-сама в-выылезет.
  Они выбрались из страшной утробы подкопа, как Исав и Иаков из утробы матери. Причем, за пятку, каким-то невероятным образом продавшего свое подпольное первородство, Гартмана («Исава») держалась Софья.
-Ну, наконец-то, а мы уж п-порешили, что вас з-засыпало! – облегченно выдохнул Михайлов, ещё удивленный тем, как это в таком тесном пространстве Софьюшке  удалось выгадать свое «первородство», да ещё ногами вперед.
 Её перепачканная землёй, круглая и смешная мордашка, что, счастливо улыбаясь, смотрела на него, заставила  и сумрачного великана тоже улыбнуться. До чего же трогательна была Сонечка, как ребенок, ей богу. Однако, в Вяземском этот маленький, перепачканный, одетый в одни измазанные лохмотья вязаного свитера, взлохмаченный зверёныш, только что выползший из норы, напротив, тот час же вызывал какое-то дикое и непреодолимое брезгливое отвращение, смешанное с неизъяснимым чувством какого-то жалостливо-гадливого испуга, с каким смотрят на блаженного или колобродившего на паперти причудливого юродца: теперь, глядя на измазанного, бесполо-новорожденного земляным окопом из поруганного чрева земли  крохотного «троглодитика». Он не понимал, не мог понять ещё более того, как это несколько часов тому назад он, прельстившись неизвестно чем, готов был даже переспать с этим странным  в своих неженственных выходках существом. Как, как он мог предложить ей стать графиней Вяземской! Вручить сей великий статус ЕГО ЖЕНЫ неизвестно кому. Думая об этом, с презрительной брезгливостью разглядывая измазанную Софью, он невольно усмехнулся сам себе, тут же сделавшись противным самому себе в своей минутной слабости к этой маленькой, отвратительной женщине, свершающей неженские поступки.
-Пустяки, все никак разминуться не могли. Тесно у вас там, господа, - шутя заметила Софья, что пытаясь оттереть хотя бы лицо, тут же ещё больше размазала носовым платком грязь по мордашке.
-Д-да уж, к-конечно, не царские х-хоромы, - весело засмеялся великан, радостный тем, что все так хорошо обошлось. –Ну, что, к-катушку не п-потерял? – теперь уже строго кивнул он к с трудом вылезавшему задницей вперед Гартману.
-Куда денется, веду!
-Молодец, Гартман, ценю, а т-теперь идите умываться, п-пока мы с-с Ширяем будем п-подключать  п-провода к де-детонатору.
  Сказать проще, чем сделать. Чем умываться? Колодец засыпан, идти на водокачку нельзя – обходчики вдоль пути шастают, два измазанных по уши человека сразу же привлекут внимание – хороши же будут «супруги Сухоруковы», а Михайлову с Ширяевым нельзя из дому носу сунуть – сразу заприметят, что чужие из дома вышли. К тому же нельзя было забывать, что при взятии типографии  жандармы уж знали об их плане, даже схему подкопа имели, да вот не знали только где, так что оцепление на всем пути следования царского экспресса было самое жестокое…
 В самоваре оставалось не больше литра неспитой товарищами  воды – этот литр Софьюшка и использовала, чтобы хоть как-то промыть себе лицо. Свитер мохнатый, красный Андреев от земли выбила, юбку с кофтой надела – вот и все «приготовления». О своем дружке Леве Гартмане даже не подумала: что будет, коли приказчик заявится: в каком виде её супруг конспиративный «Михал Иваныч», «без которого никак нельзя», предстанет. Но не до этого уж было – все мысли свои на деле сосредоточила, и, пребывая в сем нервическом возбуждении, решила твердо: коли сунутся купец этот ловилас назойливый, иль приказчик её покупательницы Стоцкий, пусть даже с самой вдовой Суровцевой – не раздумывая, угостит их свинцовой пилюлей из своего дамского револьвера, рука не дрогнет, а коль промажет, Михайлов доделает свое дело – коли надо, так руками додушит – не пикнут. О моральной стороне думать уж не приходилось, когда на такое дело решились. Цель средства оправдывала!  Вообще, за грозным «дядькой» Михайловым, выполнявшим в партии Народная воля функцию «верховного жандарма», разоблачающего тайных агентов и провокаторов, среди самих народовольцев, Софьюшка могла себя спокойно чувствовать – как за каменной стеной, не то бы эти отваженные от ворот поворот  «женишки» как пить дать учудили бы с ней какую-нибудь гадость.
 Один вот Михайлов, хоть и не долюбливает женского полу, зато честный, да порядочный человек, честно любит одну свою Корбу (Кобру), страдает, да и только – никаких мужских глупостей на уме не имеет, только дело свое делает, которому он, как и она, был отдан всей душой, так же честно и добропорядочно исполнял все возложенные на него Исполнительным комитетом обязанности, не гнушаясь никакой работой.  Одна теперь мысль елозила Софьюшку: «Скорее б!»
  С этой мыслью, уже не думая ни о чем другом, в постель чистую прямо в одежде да в ботиках повалилась (аккуратничать глупо было – всё равно больше не понадобится), да только слушала, как сердце бешено колотится. Попыталась успокоиться, да взять себя в руки – не получалось. О матери своей бедной вспомнила – как она там? Призрак матери немного успокоил её, и она ненадолго задремала.
  Её разбудил Михайлов. Пора…
  Действовали, как уговорились. В сарае, что к Проклятому дому через небольшую коридорку зимних сеней пристроен был, вроде как для воздухоотводного оконца, в бревнах небольшая брешь заранее прорублена была, откуда краешек железной дороги хорошо виднелся. Сюда-то и определили первого соглядателя Гартмана – сигнал подать, когда поезд приближаться станет. Тут же, в сенях, колокольчик имелся, который при выкапывании «галереи» использовался хозяюшкой-Софьей для созыва из подземелья наверх на обед измученных земляными работами «троглодитов», сюда же, у колокольца, второго дежурить – позвонить, чтобы тот, кто сидел в подвале – «замыкающий», начав по сигналу раскручивать провода катушки, с третьим ударом колокола успел замкнуть пластины зажигателя именно на четвертом вагоне, как то было сказано в телеграмме,  а до этого за улицей следить, не идет ли кто к дому – это, самое простое дело, Софьюшке препоручили. (Больно уж у ней «гостей» ловко выпроваживать получалось). Михайлов, как великий конспиратор, и этим не удовлетворился – не слишком доверяя своему напарнику - Гартману – «Абрашке», подстраховался трижды – на самую передовую позицию залег -  в окопы у ракиты под забором затаился, травою для маскировки обтыкавшись, словно леший, а Софьюшка ему и платочек свой белый, кружевной, дворянский с вензельками «СП» для подачи сигнала вручила, в который до этого надоевший насморк свой спроваживала. Как пойдет царский – махнуть два раза, да бегом в дом, значит,  во все лопатки. Ему великану что, в «сапогах-скороходах» два шага махнуть. Вот и вся нехитрая «арифметика» терроризма.
  Все вчетвером уж по наблюдательным пунктам расселись. Как тут Гартман и заявляет, вдруг, Софьюшке:
-Не могу я наблюдать.
-? – предчувствуя малодушную трусость щуплого Гартмана, что среди товарищей и так не особенно храбрым слыл, лицо Софьи неприятно помрачнело.
-Вижу  я плохо. Близорук.
-Что это значит?! – рассердилась Софья. - Почему ты мне раньше об этом ничего не сказал?
-Вблизи вытянутой руки только вижу, а далеко нет. Болезнь с детства. Тем кислотой себе шею в лабораторской ополоснул, что ничего дальше локтя своей руки не видел, а очки в подкопе потерял.
-Так почему же ты сразу не сказал Михайлову?!
-Боюсь я его, Софьюшка. Убьёт меня Михайлов. Он и без того меня едва выносит.
-Что за вздор!
-Оставь это, Софьюшка. Прошу тебя, не делай это. У тебя хорошие глазки, ты и вставай у пролома, а я послежу у дома: человека-то я, как подойдет, всяко учую, что пес цепной. Как крикнешь мне: «Царский!», так я всяко твой голосок звонкий – то и услышу, вот и в колокол позвоню.
-Ах, что же мне с вами делать, Лёва. Хорошо, пусть будет по-вашему. Не станем дергать Михайлова, тем более, что Александр Дмитрич уж залёг – позицию занял.
  На том и порешили. Софья у пролома встала. Правда её маленького роста немного не хватило – пришлось бочонок небольшой из-под огурцов соленых под ноги подставить, а то так шею тянуть неудобно было. Одно помнила только, одно твердила себе как молитву Андрееву телеграмму: «второй поезд, четвертый вагон, второй поезд – вагон четвертый».
 И вот зашипела рельса. Сердце Софьюшки забилось ещё сильней. Но надо держать себя в руках, да сохранять спокойствие. Гул надвигался стремительно – по-видимому, поезд шел слишком быстро. «Странно: для тяжелого товарняка слишком большая скорость», - промелькнула в голове у Софьюшки стремительная мысль, и тут, вдруг, она увидела…как Михайлов неожиданно вскочив, замахал платком! Два раза! Она хотела закричать, но «второй поезд-четвертый вагон» словно зазубренная до дыр тибетская мантра въедчивой занозой намертво засел в её мозгу так, что её язык буквально присох к нёбу, не смея сделать даже малейшего движения. «Как, неужели, всё-таки первый?! Но в телеграмме…» Минута жестоких колебаний, и это самое её дамское «неужели», решительно испортил всё – спустя секунду она уже видела, как золотой двуглавый орел непреодолимо двигался прямо на неё. Она все поняла – царский пустили первым! Поздно! Нет, ещё не поздно!
-Царский!!! Рви-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и!!! – в последнем отчаянии она закричала так сильно, что её пронзительный девичий визг, треснув стекло хлипкого оконца, сорвался в хрипоту. Дальше она уже не слышала себя. Под сокрушающим напором от грохочущего движения поезда, что буквально сотряс ветхие стены и пол хлипкой сарайной пристройки, бочонок предательски заколебался, и в ту же секунду кричащая Софьюшка, потеряв всякое равновесие, с грохотом полетела с самодельного «постамента», больно ушибив себе заднее место. Сигнальный колокольчик отчаянно звонил, готовясь выскочить с веревки. Гартман тоже кричал что-то, но что – было не слышно.
  Взрыва не последовало. Словно молния царский экспресс промчался цугом, оставив за собой лишь обидную дымку паровоза, да след  пыльно-снежной поземки.
 Взрыва не стало.
  Когда они все втроем, запыхавшись, вбежали в подвал, то увидели, что Ширяев сидел у батареи, тупо уставившись на рычаг зажигания. Катушка вовсю продолжала разматываться. Михайлов дернул его за рукав, что-то крикнул ему в ухо. Оглохшая от собственного крика Софьюшка не расслышала что, но поняла, что-то грубое иль, может быть, даже матерное, в сердцах, но и это не произвело на Ширяева никакой реакции – он словно остолбенел, отупел, и с той же невыносимой, безразличной заторможенностью продолжал смотреть на разматывающуюся катушку, которую Михайлову тут же едва удалось остановить.
 Неудача была налицо. Что делать? Извечный русский вопрос, поставленный ещё Чернышевским. Корить себя? Посыпать голову пеплом? Начать валить вину за неудачу друг на друга? Или,  в конце концов, сразу прибить Ширяева, как не исполнившего покушение, не оправдавшего надежды Исполнительного комитета.
  Ведь мог же растяпа проклятый? Мог!  Если не взорвать, так остановить поезд, если не убить, так ранить государя, если не ранить, то, по крайней мере, хотя бы устрашить -  и это уже одно имело бы вес на пути к Конституции. Только к чему теперь все эти истерики. Что было, то прошло – не изменишь.
 Выдержка Александра Дмитрича оказалась замечательной. Не моргнув и глазом, он остановил вертящуюся в безумной лихорадке ручку катушки и с величайшим спокойствием отдал приказ Гартману:
- Рви с-следующий. Не п-пропадать же мине д-даром! – Дальше все как по циркуляру Желябова.
 Охрипшая Софьюшка платочком взмахнула: «Рви царские потроха!», а Гартман провода замкнул – аккурат, как в той телеграмме сказано, второй поезд – четвертый вагон. Михайлов меж тем с Ширяевым находился, чтоб с глузду спятивший товарищ, своим новым «порывом» снова все дело не испортил в конец, однако в колоколец Чиновник успел дернуть вовремя.
 Грохот был страшный. Что успела Софьюшка, так это спрыгнуть до того на пол, не дожидаясь пока взрывной волной ей не оконтузит, подушкой голову зажала. Вагоны взлетели, как спичечные коробки. Два паровоза и первый багажный вагон оторвались сразу, и, скрежеща, начали свое бессмысленное движение куда-то в бок. Скрежет корежившегося металла, рев – этот ужасающая какофония звуком армагеддона крушащегося поезда, казалось, никогда не кончится. Вдруг, среди всего этого ужаса, Софьюшка различила, будто по крыши забарабанил крупный град – что-то круглое, выбив стекольное оконце сарая, влетело и стукнуло ей в спину, словно детский мяч, да отскочило – руки от головы отняла, подобрала – оказалось …апельсин. Словно проворная обезьянка она инстинктивно схватила солнечный фрукт, и зачем-то засунула к себе в карман Андреевого свитера. Но прежде, чем она успела что понять, как Михайлов схватил её за шкирку (Софьюшка только свой зак – сумочку  заплечную свою подобрать успела) – и все вчетвером помчались неизвестно куда.
  Впереди всех легкой ланью скакал, Лёва Гартман, Ширяев – Вяземский, ещё обалдевший от своей неудачи, уж не видя ничего в кромешном дыму, инстинктивно следовал за ним, как безмозглое быдло, видимо, в минуту шока более рассчитывая на роковую фартовость Алхимика, чем на здравый смысл.
-К-куда? З-заа мной! С-сюда! – махнув рукой, вскричал Михайлов своим заблудившимся «троглодитам». Они побежали вдоль горящей насыпи. Тонны искореженного металла оставшихся восьми мене поврежденных вагонов, сошедших с рельс, ещё продолжали двигаться прямо на них. Вся земля, казалась, была в огне и… слякоти – это взорванный грузовой вагон с царскими фруктами из Крыма перевернулся, и апельсины и яблоки всем гуртом вывалились прямо насыпь. Каша, апельсиновый джем вместо крови. Разожженных фруктов было столько, что скользило под ногами, утопая по щиколотку в горячей фруктовой каше. Огонь и дым повсюду. Но надо бежать, бежать…
 Они уже проскочили сквозь спасительный ров, как Михайлов услышал  позади себя крик:
-Михо! Михо! Помоги!
 Тут только Михайлов понял, что Софьюшки уж не было рядом. Он потерял её в дыму. Александр Дмитриевич обернулся, туда, откуда донесся крик, – она  лежала на животе, почти ничком, носом вниз, очевидно поскользнувшись каблучком башмака на жидкой слякоти «джема». А сошедший с рельс вагон, угрожая опрокинуться всей своей скрежетаще-горящей массой, уж двигался прямо на неё. Пренебрегая смертельной опасностью, он бросился обратно, под падающий горящий вагон, чтобы подобрать упавшую Софьюшку.
-В-вставай! – схватил он её за руку.
-Нет, не могу, нога! Больно!
-П-проклятие! – Не раздумывая более ни секунды,  словно беспомощную тряпичную куклу он подхватил Перовскую и, зажав её  под мышкой,  бросился догонять своих товарищей.
 «Только бы не упал», - болтаясь головой, молила про себя Софья, с ужасом оглядывая стремительно пробегавшую под ней землю. Он вынес её из-под огня.
 Отдышались уже там – в лесу. Немного уж сбавив скорость, они трусили вдоль полотна, дальше, туда – в массив старого, заброшенного старообрядческого кладбища, где их уже поджидал их верный, вороной Варвар с телегой…Михайлов теперь нес Софьюшку на плечах, как ребенка.
 Посреди всеобщего хаоса и ужаса среди живых легче всего спрятаться – на кладбище. Так и поступили наши герои-народовольцы. Никто и не подозревал, что на старом, заброшенном старообрядческом погосте, могут скрываться преступники, которых теперь разыскивала вся полиция Москвы.


 Совет на кладбище: разбойничий бивуак.
 Нечаянная нечаевщина

  Теперь было ясно – это провал. Каждый из неудавшихся цареубийц сидел молча, не смея заговорить друг с другом первым, поскольку каждый чувствовал свою вину в провале дела, которое всего несколько часов назад, казалось бы, так ясно  должно было свершиться. Было слышно только, как тихо поскуливает от боли в вывернутой ноге Соня. Хоть и наложила она себе ледяной компресс, зафиксировав лодыжку, да толку от того было мало – нога распухла безбожно, а в такой ситуации это могло означать лишь одно – невозможность  бежать и конец. Сдерживая свои слезы от болевшей ноги, она старалась не стонать так громко, чтобы не выдавать своего страдания пред товарищами, чтобы, помимо неудачи, ещё больше не раздосадовать их ещё и своим дурацким, таким некстати,  «подвернувшимся» вывихом.
 Тем временем становилось все холодней. Едва перевалило за полночь, как столбик термометра опустился ниже семнадцати. В телеге Михайлова нашлось одеяло – в него с головой завернули мерзнувшую Софьюшку, покрыв сверху «дворницким»* тулупом Михайлова. Отчаянно жавшись друг к другу, зарывшись в соломе телеги, смертельно замерзшие люди ещё пытались сохранить в себе хоть частичку живительного тепла. Сонечку, чтоб согреть своим дыханием, в центр, промеж себя, положили, а сами к её маленькому и пухленькому, теплому женскому тельцу крепко прижались.
 Не было тут ничего скабрезного или предосудительного – просто трем насмерть замерзающим в собачьем холоде людям было уже не до светских приличий – согреться бы: не потерять уши, да носы в ледяной поземке. Они и скорчились, словно зародыши в утробе матери, стараясь как можно меньше выдавать сырой морозной тьме открытые участки своего тела. Точь-в-точь наполеоновские солдаты в момент отступления от Москвы. Они и отступали – бесы.
 Лишь сам великан Михайлов, казалось, не терял присутствия духа. Великаны вообще мало подвержены морозу, так как их могучие тела подолгу сохраняют в себе тепло (не то что те три щупленьких «троглодита», жавшихся друг к другу в телеге).
  Стараясь как можно больше двигаться, не сидеть на месте, он попытался разжечь костёр, наломав для этой цели преизрядное количество деревянных кладбищенских крестов. «Как он мог! Вандализм! Варварство!», воскликнете вы в негодовании.  Да делать нечего – о живых думать надо, а покойникам то оно что: покойники они мертвые, им и так ничего не сделается.
  Дело в том, что кладбище, на котором прятались наши народовольцы, было как раз старообрядческим, а у старообрядцев, этих так называемых «поборников старинного благочестия», существует обычай хоронить своих покойников под скромными деревянными крестами – все больше того, считается грехом. Небольшая могила старообрядца стоит до тех пор, пока над ним стоит его намогильный, похоронный крест.  Правда, иногда сие нехитрое деревянное  «зодчество» красят, подновляют, но век дерева все равно не долог – солнце, древоточцы, дожди и ненастья сделают свое дело: пройдет год, и  крест начинает заваливаться, пройдет три – от могилы, собственно, уж ничего не остается разве что холмик поросший мхом – можно хоронить следующего, незаметно выкинув из отвала глумливо скалящего зубы Йорика.*  Редко вы где встретите старообрядческие кладбища в надлежащем, привычном для нас качестве: не любят поборники старинного благочестия, чья тайная жизнь и без того скрыта от посторонних глаз, выставлять свою загробную напоказ. Чаще всего их погосты – это небольшие перелески по краям болот или лесов, и, проходя мимо такой свалки человеческих останков, в простонародье именуемой кладбищем, вы даже не догадаетесь, что это действующее кладбище людей, а не «кладбище домашних животных».
 Подмокшее дерево разгоралось с трудом, но сообразительный Михайлов полил дрова керосином, оставшимся от снаряда, и дрова из старых крестов тут же весело затрещали в небольшом, самодельном очаге из кладбищенской цветочной раки.
-Ну, что там с-сидите? И-идите с-сюда! – Подойдя к телеге, этот предводитель «бесов» застал друзей уже спящими, и только снег бессовестно падал на скорченные от холода, неподвижные тела.
  А замерзавшей более других маленькой Сонечке уж снился хороший сон. Холод и боль в ноге постепенно уходили куда-то далеко-далеко. Она снова была дома: на ставшей уже родной ей Гороховой, и Андрей был с ней – большой и теплый. Её любимый бородатый Медвежонок дышал ей своим горячим дыханием в ухо, они все так же лежали под одним пушистым,  бараньим пледом, а беспощадные синие жандармы шныряли вокруг них, не смея найти их – тех, кто скрывался у них под самым носом. – Нет, это ни-никак не-невозможно! П-прям Шипкинский п-перевал к-какой-то! В-вставайте, в-вставайте, ребята, не то и в п-правду околеете! Не с-спать!
  Заикающийся, но громкий голос Михайлова тот час же разбудил её. Она тот час же с омерзением увидела вместо Андрея, безобразно обмотанную шарфом, покрытую инеем рожу Ширяева, который, прислонившись к ней, дышал ей влажным, морозным паром прямо  в ухо. «Опять он, этот жалкий неудачник! Когда же, наконец, закончится весь этот бессмысленный, дурацкий кошмар?»
 Она,терзаясь, злобно отпихнув невыносимого ухажера от себя, снова закрыла глаза, чтоб попытаться провалиться в все тот же сон, ставший для неё теплым, уютным раем, чтобы снова увидеть любимого Андрея, но ледяной кошмар никак не хотел заканчиваться, потому что кошмар был явью, а Андрей был теперь далеко-далеко, вместо него заступала все та же невыносимая рожа – графа Вяземского – Ширяева.
 Только теперь, когда Михайлов поднял её из телеги, она с ужасом почувствовала, что теперь ОБЕ ноги у неё отнялись (очевидно, для симметрии), и она не может встать ни на одну из них.
-Ну, п-показвай, что с ногой. – Деловито усадив её поближе к костру, «Дядя»* стремительно размотал плотно обмотанную онучею из шарфа ступню Софьюшки.  Нога Сони распухла как Московская вареная телячья колбаса, что они ели за завтраком.
-Нет, так ничего не получится, - тяжко вздохнула Софья. – Вывих. Тянуть надо. Михо, у тебя сильные руки дерни, пожалуйста, за щиколотку – сустав обратно и встанет…Только так.
-Нет, что ты, С-соня, я не с-смогу! Ещё ногу с-сломаю.  Как-нибудь с-сама…Ладно? Ты же с-сама врач, детка.
-Сама я тоже не могу. Слышали вы о законе Барона Мюнхгаузена? Никто не может вытянуть из болота себя руками за волосы. Смелее, Александр Дмитриевич, не трусьте…Это же, в конце концов, моя нога, - стараясь быть веселой, и даже шутить, нервически засмеялась она. – И я сама отвечаю за неё.
-Т-тем более, если бы речь ш-шла б о МОЕЙ н-ноге…
-Я дерну, - вдруг, неожиданно, неизвестно зачем, встрял ещё находящийся в лунной прострации  Ширяев. Михайлов сердито огрызнулся на него:
-Лучше бы п-поезд  «д-дернул», б-балда!
-Не надо, Александр Дмитриевич, Степан не виноват, кто же знал, что  царский первым пустят.
-Эх, что и г-говорить, и я т-тож ду-дурак: надо, надо было до-догадаться – кто ж т-телегу впереди лошади з-запрягает, - сплюнул со злости Михайлов.
-Тогда почему в телеграмме…?
-Я так д-думаю, что это может о-означать только одно, Софья. Д-диверсия.
-Так вы думаете?! Нет, не правда! Не хочу верить!
-Да, С-сонечка, увы, но, к-кажется, нашу за-зашифрованную депешу п-перехватили. Среди нас Иуда. И я даже, кажется, знаю его имя– Г-гольденберг. Он так и не в-вернулся из Одессы с неиспользованным д-динамитом.
-Хорошо, если Григорий Давыдович пойман, и его раскололи, тогда почему полиция не взяла нас сразу, в доме? Ведь, если допустить вполне  возможное, то есть, что они следили за вами уже с вокзала, то…
-Я не знаю, С-софьюшка. Я могу только п-предположить – п-провокатор находится ещё в группе Желябова. А это может означать т-только одно – Андрей Иванович в большой оп-пасности, если не уже а-арестован. – Услышав такие слова, из груди Перовской вырвался невольный стон, который она едва сдержала в себе. – Единственное, что о-остается мне, - продолжил Михайлов, - это п-поехать в Александровск и выяснить все  на-на месте.
-Это слишком рискованно, Александр Дмитриевич, если полиция добралась туда первой и их всех уже арестовали по доносу Гольденберга, в гостинице вас, наверняка, уже ждёт  засада.
-И всё же я д-доолжен п-поехать туда с-сам, лучше по-попасться самому, чем не п-попытаться п-помочь товарищу, пока это ещё возможно.
 От невеселых предположений Александра Дмитриевича лицо Софьи помрачнело, вывернутая нога, досаждавшая ей, согревшись у костра, предательски заныла ещё сильнее, и она, уж не в силах выносить, помимо моральной от беспокойства за Андрея, ещё и этой унижавшей её физической пытки, закричала в злобной истерике на Ширяева:
- Да, тяни же ты, чего же ты ждешь! Лучше сразу оторви эту проклятую ногу к чертовой матери, чем нынче терпеть эту боль!
-Ты уверена, Сонечка? – с опаской переспросил её Михайлов.
-Лучше подержите, пожалуйста, меня за плечи, Александр Дмитриевич, - побледнев, кривой улыбкой боли улыбнулась ему она. – А вы, Степан Григорьевич, не трусьте, дергайте смелее. Только не сразу, а по команде: на счет, три…и как можно резче! Да стойте, дайте мне сначала правильно расслабить ногу. Раз, два… - Но прежде чем Софьюшка успела скомандовать свое роковое «ТРИ!», как граф, поторопившись и на этот раз, дернул изо всех бывших в его замерзших руках сил. «Глоп!» - послышался какой-то неестественно странный звук. Сустав тот час же встал на место. Но в ту же секунду  их самодельный разбойничий бивуак огласил громкий женский визг:
-А-а-а-а-а-а-а!!! Не надо!!!
-Да что т-творишь, И-ирод? – чуть ли не с кулаками набросился на Ширяева Михайлов.
-Нет, нет, Михо, оставь его, все в порядке. Теперь я смогу ходить. – Софьюшка оказалась права: от больного рывка сустав, хрустнув, тот час же встал на место, и она могла, хоть и с болью,  прихрамывая, но все же ступать на поврежденную ногу. Софья тот час же поднялась, и, прихрамывая вокруг костра, стала разминать у самого огня ногу, чтобы убрать отёк. Столь простое и радикальное «лечение» Ширяева-Вяземского помогло. – Нет, нет, правда, уже лучше, со мной проблем не будет, - все время виновато лепетала она, словно оправдываясь перед Михайловым, хотя её маленькое, круглое личико при каждом шаге сморщивалось в болезненную гримаску.
-В любом с-случае,  нам нельзя те-теперь вы-выбираться всем вместе: те-теперь уж весь город к-кишит жандармами – нашу те-телегу сразу за-засекут не ближайшем п-переходе, - продолжил Михайлов, деловито подкладывая в костер дрова из разломанных кладбищенский крестов.
-И что будем делать? – спросил его Ширяев, подставляя пламени озябшие ноги.
–С-саамое р-разумное будет с-спрятать телегу с буром тут и ра-разделиться.
-В любом случае, - взяла свое слово Перовская, - мне придется выбираться с Гартманом – раз мы были вместе, нас все равно заприметили вместе, так что, если мыслить логически,  не будет большой  разницы поймают нас вдвоем или по одиночке. Вдвоем же нам будет куда легче. Вы, Александр Дмитриевич, поедете в Александровск, к Андрей Ивановичу, чтобы выяснить там все самому насчет неудачи, а Ширяев сразу в Питер, через Москву – железной дорогой.  Там, в меблированных номерах на Гончарной, все наши уже будут его ждать. Я с Левой Гартманом, немного отсидевшись в Собачьей будке, присоединимся потом ко всем, чтобы всем вместе решить, что нам делать дальше. Вас с Степан Григорьевичем в Москве все равно никто не знает, так что вы можете ехать почти открыто. Мы же с Левой будем отступать окольными путями, через Можайск, а там до Москвы - по чугунке. И учтите, Степан Григорьевич, и передайте другим товарищам, там, пока мы все вместе не соберемся на конспиративной квартире, из нумеров не вылезать и ничего не предпринимать. Когда можно будет, я сама зайду за вами. Ясно?!
-Ясно, Сонечка, - как-то равнодушно ответил он, уже не сопротивляясь никому. - Но, я так понимаю, самое слабое звено теперь у нас Гартман. Прежде всего, будут искать его, как хозяина дома. Да и шейка его премилая – отличная улика. За две версты заметишь
-А, ты п-прав, Ширяй, - заметил великий конспиратор партии Михайлов, - нужно что-то д-делать с этой па-паршивой, индюшачьей шеей, не то она нас всех в-выыдаст с по-потрохами. Ну-ка, подай мне сюда с-свой шарф.
-Что…что вы собираетесь делать? – предчувствуя страшное, испуганно залепетал испугавшийся Гартман.
-С-сейчас увидишь, Малыш, - буркнул Михайлов, приближаясь к нему с красным шарфом в руках.
-Нет, предупреждаю, без боя не дамся! – Теперь намерения Дворника* были ясны: от него просто хотят избавиться, как от ненужного свидетеля. «Вымести» его из партии, устранив физически. Не дожидаясь расправы,  Гартман, словно на пружинах отскочив от надвигавшегося на него великана, вынул револьвер и наставил его прямо на Михайлова. – Что, думаете я дурак, не понял: хотите, кровушкой моей повязаться, как Нечаев – Ирод студентиком –Ивановым, удавить вздумали на пользу партии  - не выйдет! Я сразу, сразу раскусил всех вас, да все надеялся….
-Да вы что тут все с ума посходили?! – бесстрашно заступив меду двумя мужчинами, закричала Софья.
-Вот п-придурок, Гартман! Н-на, держи! – великан брезгливо швырнул в лохматую голову Гартмана шарф, - п-подвяжись хоть как, а то с-с-смотреть на твою па-паршивёнку п-противно, ошно, и-индюшонок о-общипанный
  Тотчас же поняв всё «недоразумение», едва не кончившееся кровавой развязкой, Софья не выдержала и громко расхохоталась.
-Ну, вы даете, ребята! Нечаянная нечаевщина!
-Нет, ну в самом деле, вы только г-гляньте на него: взаправду ре-решил, что я его у-удавить собираюсь, - своим глухим, заикающимся басом ворчал Михайлов. – Н-нуужно мне о-очень об такую ме-мезгу руки себе марать. Эх, ты Гартман Лева, ж-жиденок ты эдакий неблагодарный, я т-тебя от работ земляных в окопе освободил, жил в доме, что п-барчонок: -п-пил-жрал, на па-партийных харчах подъедался, а ты меня за это п-пи-пистулетиком своим в грудь т-тычешь.
 Опустив револьвер, Лёвушка стоял, потупясь. Стыдно ему было, что так низко подумал о товарищах. Софьюшка с присущей ей женской дипломатией  тот час же успокоила Михайлова, разрядив обстановку.
-Оставь его, Александр Дмитриевич, у всех нынче нервы на пределе.
-Вот-вот, С-софьюшка, заступайся, за-заступайся, г-го-лубушка, за своего муженька на-названного, а он воно что вы-вытворяет: меня, старого па-партийца, в Нечаевщину возвел.
-Ну, прости его, Михо, - закондычила Софья, смешливо делая жалостливые глазки
-А ну вас! – махнул рукой Михайлов. –Только шарф все равно  п-подвяжи! Смотреть т-тоошно на твою о-облезлую и-индюшку!
 Софья сама взяла шарф и, приложила её к голове Гартмана, шутливо обмотала его на манер женского платка…
-Послушай, Лёва, а ведь, мы, кажется, с тобой одного роста? А? Да и комплекцией ты подходишь.
-Что ты этим намекаешь Софьюшка? – предчувствуя новую каверзу, испуганно спросил ещё бледный, как бумага, Лева Гартман, при этом его глаза как-то странно и растерянно забегали.
- Я вот думаю, что если сбрить эту дурацкую бороду, то ты вполне бы мог сойти за даму…
-Нет, Софья! Не смей!
-Да, Лёвушка, да! А ну-ка, Степан Григорьевич, немедленно готовь горячей воды… да побыстрее, ваше графское величество! – весело скомандовала она. – Будем из Лёвушки барышню делать! Я тебе и платье свое запасное дам.
-Вы, что совсем обалдели?! – усмехнувшись, пожал плечами Ширяев.
-Полиция будет искать мужчину и женщину, правильно? Никто не обратит внимание на двух дам.
-А это уж не такая –п-плолохая идея, - заметил внезапно оживившийся Михайлов. – Две пу-путешествующие дамы, не вы-вызовут по-подозрений. Ну, Соня, голова! Браво! Здорово п-придумано!
-Нет, нет, Софьюшка, вы не посмеете…Что за вздор!
-Да, Лёвушка, да! Посмеем и ещё как посмеем!  Пойми же ты, не для себя стараюсь – для нашей с тобой конспирации. В самом деле, глупо будет попасться в лапы жандармов из-за  какого-то шрама.
-Эх была не была! Смерть злодейка, а жизнь – копейка! Тогда, давайте, братцы, валяйте, вперед, не стесняйтесь, делайте из меня хоть чучело огородное! Для партийной конспирации мне ничего не жаль!
-Вот и паинька, Лева, - подбодрила его Софья, ласково потрепав по взлохмаченной голове.
 И работа по превращению Гартмана в барышню закипела.

 Аккуратно, стараясь не повредить и без того тонкую, как папирусная бумага обожженную шею Гартмана, Софьюшка своим тонким «дамским» кинжальчиком, похожим на нож для рыбы, с виртуозностью хирурга, без малейшего пореза выбрила его догола, не оставив даже мельчайшего, мизерного волоска на его лице и руках. Её гимназическое платье было чуть велико Гартману в плечах, но Софьюшка отдала напарнику свою теплую зимнюю юбку и кофту. Под кофтой все равно никто не увидит: есть ли груди или нет. Длинные, чуть волнистые  волосы блондинчика – Гартмана уложила на свой манер, с очаровательной простотой гладко зачесав их назад и заколов их сзади. С помощью одной лишь нити каким-то невероятно-изуверским образом безжалостно выщипала его лишние, густо растущие, мохнатые брови до состояния изящно - тонкой ниточки (отчего пытаемый Гартман ещё долго и пронзительно чихал).  И тут произошло оно – чудо:  из безобразного рыжевато-белобрысыго уродца, каким был Гартман, проступила даже вполне приличная барышня, которую, не знай, кто она, вполне мог даже влюбиться такой заядлый бабник, как граф Ширяев – Вяземский, не пропускавший мимо себя ни одной юбки. Теперь никто бы не смог сказать, что под этой миловидной  дамочкой скрывается тщедушный, непривлекательный мужчина к тому же с обожженной шеей. Оставался последний штрих – очки, и Софьюшка безжалостно напялила ему на нос пенсне, снятое Ширяева.  На маленьком и тонком, как у английской гувернантки носу Гартмана, умные кругляши изысканных графских очков, смотрелись ещё более чем не естественно, но повязав сие своё «произведение» большой драдедамовой шалью в бобошку, она замаскировала и это несоответствие, обратив Гартмана в вполне приличную мещанку.
-Ну, что, ребята, принимай работу! – радостно вывела она из кустов преображенного Гартмана во всей красе.
-Ах, м-мать твою, Г-гартман – это ты? – захохотал Михайлов, не веря своим глазам.
-Смотри, чулки по дороге не потеряй, наш нежный малыш, - съязвив, захихикал потерявший дорогие очки Ширяев.
-Еще одно слово, Ширяев, – и клянусь -  я пристрелю тебя на месте.
-Ха-ха-ха! Смотри в юбках не запутайся, дама!
-Сам ты… Тоже мне, герой-одиночек, поезд не сумел взорвать, а туда же, обзываться, растяпа!
-Ах ты …
-Д-даавай, -д-давай, Гартман: нам те-теперь только д-дуэли и не хватало. А мы с С-софьюшкой вашими с-секундантами будем. Ладно, ш-шуточкам о-отбой,  скоро рассвет – у-уходить надо, п-пока нас тут жандармы не приискали. Сначала мы, а потом вы с Левой. Варвар уже о-оседлан – все готово. Хоть и нет у меня дамского седла, я думаю, для двух таких очаровательных д-дам место на-найдется.
-А как же вы с Ширяевым?
-Ножками, С-софьюшка, ножками. До Москвы, а там уж п-перекладные до Харькова наймем. С больной ногой ты все равно д-далеко не у-убежишь, так что конь ваш. Вот вам д-дееньги. Здесь ровно сто рублей –  – этого должно хватить на д-дорогу. Уходить будете о-околотками. На постой только на с-станциях. Деньги это на всё, так что на п-пустое не т-тратиться. В Москву въедете к-когда с-стемнеет. До к-квартиры доедите, а -ттам лошадь оставите, п-переждете шум и на поезд до П-питера. Встретимся в-в нумерах на Гончарной.
  Хмурое ноябрьское утро медленно, но уверенно светало. Больше оставаться в лесу было невозможно. Спрятав разобранную телегу и бур в лесу, Михайлов и Ширяев ушли, оставив Гартмана и Софью в лесу.
 Выждав некоторое время и убедившись, что всё тихо, Софьюшка стала отвязывать заиндевевшего Варвара, который уж предчувствую долгую дорогу, нетерпеливо бил копытом.
-Ну, что стоишь?! С богом! Запрыгивай, Гартман. Я за тобой.
-Я не могу. Эти юбки. Тут, кажется, нет дамского седла.
-Ты что совсем…- она хотела сказать «идиот», но вовремя осеклась, сглотнув свою непрезентабельную фразу в своем звонком девичьем смехе. – А ты подбери, Лёва…- сдерживая смех, предложила она.
  Гартман смешно подобрав, стал слишком уж осторожно взбираться на лошадь …не с той ноги…с правой.
-Да ты что, совсем …(она снова осеклась на «идиоте»)?! На лошади что ли никогда не ездил?!
-Никогда, - виновато потупя взгляд, честно признался её напарник. – Я же говорю, Софья, с отроду верхом на лошади не ездил, разве что на телеге– близорукий я, дальше локтя ничего не вижу! – чуть не плача, запричитал Гартман.
-Ах, Лева, а что ты вообще умеешь делать?
-Ну, поезда взрывать. Взрывчатку готовить – закладывать. В лаборатории реактивы мешать. Опыты опять же всякие делать.
-Да ну же тебя! – С этими словами Софьюшка, подвязав стремена на размер своих коротких ножек, с проворством амазонки ловко вскочила на коня. (Сказалась Крымская школа) – Забирайся сзади! За талию обхватишь.
-Погоди, погоди маленько, Софья, ты лучше у пенька – то коня поставь, я и заберусь проворнее как-нибудь – а то эти ваши дурацкие, бабьи юбки ….мешают совсем. Запутался я в них.
-Ха-ха-ха! Это ты, дружок, гляжу, в ногах-то своих запутался! С левой начинай.
-Не смейся, Соня, не надо смеяться. Варвар он конь-то с норовом – того и гляди задом «боднёт».
-Ладно. Она отвела лошадь немного в сторону и встала.
-А где же пенёк?
-На крест обопрись, балда, да взбирайся.
-Сломается! Еще второго хромоногого не оберешься.
-Давай лучше, к камню, со камня то оно удобнее вспрыгнуть.
-Уф, и надел же ты мне, Гартман! Ладно, будь по-твоему. Идем к камню.

-Ну, запрыгивай! – скомандовала Софьюшка, едва только Гартман, кряхтя, взобрался на подножку валуна.
-Высоко, что-то! Голова кружится. Лучше бы снизу как.
-Прыгай, я говорю! Надоел!
-Ага, а если «боднет».
-Я держу. Прыгай!
-Эх, была – не была! Смерть злодейка, а жизнь-копейка! – Перекрестившись, Гартман прыгнул, едва не выбив Софьюшку из седла.
-А теперь держись! – Ошалевший от страха Гартман судорожно зажал вороного коня ногами, так что тот злобно захрапел, косясь на нового, неумелого седока сердитым красным глазом. – Да не за лошадь – за меня, за талию держись!
 Едва он схватил её за талию, как они поскакали, что было мочи.
-Потише, Соня, потише ты-ты-ты-ты-ты-ты! – еще долго вдалеке опустевшей ноябрьской дымке мрачного, заброшенного погоста раздавался затухающий вдалеке, дергающийся от подскоков Варвара крик Гартмана. А брошенный костер разбойничьего бивуака все ещё продолжал догорать.
 Как только что последний звук копыт стих, из близлежащих кустов выполз страшный, оборванный бродяга: в монашеской рясе, тулупе, в разбитых лаптях, повязанных ужасающими онучьями.  Подойдя к костру, он, расшевелив тлевшие головешки от изломанных крестов своей кривой клюкой, кряхтя, проворчал:
-Чего торопиться? Все равно, все, все тут будем. – С этими словами он изо всех сил дунул на кострище, пламя в раке, сверкнув искрами, снова весело разгорелось. Тогда страшный оборванец, достал из кармана своего волосатого тулупа оцепеневшего от мороза, издохшего ежа и, проткнув его железной стамеской через заднее отверстие, как бы насадив бедного зверька таким образом «на кол», протянул руку к костру и принялся жарить колючую тушку.
– Все, все там будем. Чего суетиться, братан? – обратился он к жарившемуся ежу. – Вот ты бегал, кололся-бодался, а все равно околел, да мне на обед попался. – Под действием огня тушка ежа вздулась, что шар, и, облившись жиром, вытекающим из пор, вытолкнула из себя последние иголки, и вот, наконец, громко лопнув от внутреннего давления, стала покрываться аппетитной корочкой. – Готово, –  обрадовано сказал бродяга, обирая последние горячие иголки с дымящегося ежа. Он откинул свой черный, монашеский капюшон, скрывающий его голову, обнажив ужасающую бородатую рожу, в которой не без труда, но ещё  можно было узнать … Максима-Кожника.


На мушке…у царя или Призрак кровавой блондинки.

-Куды прёшь с лошадью, дура?! – орал на бедного Лёвушку Гартмана какой-то здоровенный мужичина, усиленно отпихивая его локтями. А тут ещё Варвар  начал брыкаться, грозясь раскроить кому-нибудь челюсть, так что Гартман едва сдерживал норовистого конька, буквально повиснув на вожжах, как беспомощная груша.
 Сзади тот час же послышались крики:
-Бей, ломай, разноси разбойничий вертеп по кусочкам! – и раздраженная толпа мещан, рабочих, мужиков, баб, повинуясь бессознательному инстинкту власти всемогущего мужика-крикуна, тот час же двинулась вперед, на прорыв жандармского заградительного оцепления, увлекая за собой ряженного в бабу террориста и его «верного» боевого друга - разбойничьего вороного коня Варвара.
 – На ура,  ребятушки!!! Разнесём этот разбойничий дом в щепки!!!
  Громогласное «Ура» это было тот час же подхвачено всеми собравшимися любопытствующими гуляками - без малого четырьмя тысячами человек, и разъяренное стадо плечистых мужиков, прорвав оцепление и ворвавшись в дом, стала громить все, что только попадалось под руку. Летели стекла, мебель разбивалась в щепы, вещи выкидывались в окно, какой-то умник уже в запале погромного ража выволок портрет Государя Императора и, в порыве «излияния верноподданнических чувств», публично хряснув раму о колено, поджег его спичкой. Ситуация «выражения любви» к батюшке - царю путем ненависти к покушавшимся на него злодеям, зайдя слишком далеко, начинала оборачиваться стихийными народными беспорядками…
  Так «тихо и чинно» начинался в Новой Деревне у Рогожской заставы престольный праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы.
 
  Многие лишь пришедшие поглазеть на разгром Проклятого дома не удержались и тоже, с целью (не без пользы для своего кошелька) весело провести время, бросились к дому, подбирать выброшенные из окна вещи террористов, многие из которых представляли важные вещественные улики для полиции. Двое особо пронырливых «доброхотов» уже волокли злосчастный красный динамитный сундук (в хозяйстве может пригодиться), но были вовремя остановлены полицейскими жандармами, прибывшими из города для подкрепления вместе с местным судебным приставом, которому не без труда, но все же удалось установить какой-никакой, но более-менее удобоваримый гражданский порядок. Несколько особо ярых погромщиков тут же отправились в Рогожский участок для составления протоколов о нарушении общественного порядка, но были выпущены в тот же день.

   Никто даже не обратил внимания на маленькую, невзрачную барышню в коричневом пальто и аккуратной траурной шляпке с короткой вуалькой, незаметно затесавшуюся в самую гущу глазевшей на «события» толпы поселян.
 А поглазеть было на что. В этот самый момент, когда прибыло жандармское подкрепление во главе судебного пристава, и толпа громил была разогнана, Соня увидела, как жандармы волокли отчаянно упиравшегося двумя задними конечностями купца Нешитова. «Так тебе и надо, бабаник!» - со злорадством думала она. Сюда же, в сию компанию «террористов», присовокупили честную вдову, имевшую глупость приобрести «хоромы»  «по дешевке», да прямо вместе с его приказчиком и тысячами рублями, которые честным жандармам пришлось отобрать «в качестве вещественного доказательства» дела.
-Да позвольте же, господа, как это можно. Это произвол! – орал ошалевший купец Нешитов, но никто из жандармских офицеров, выламывая ему скованные руки, не обращал внимания на его истошные крики протеста. Дорого, ох дорого обойдется любвеобильному купчишке его знакомство с хорошенькой соседкой.
 Гартману кое-как, но все же удалось отвести брыкающего коня в сторону. С ужасом наблюдая погром, он думал только об одном: «Где же всё-таки ходит эта Перовская? Не поймали ли её уже». Как он клял теперь себя за то, что поддавшись её внезапному, взбалмошному, женскому капризу, позволил себе вернуться на «место преступления». Теперь он почти ненавидел её. А более ненавидел себя за свою мягкость характера. Подумать только, что бы какая-то бабенка позволила командовать им. Но «бабенка» позволила (это был факт), и, не смев сказать простого «нет» Софье, теперь он находился в само что ни на есть наидурацкейшом  положении, ожидая неизвестно чего.
  Мужик в бабьих юбках. Вот будет умора, когда его поймают жандармы и примутся раздевать в куролеске. Вся Москва, да что там, вся Россия, будет смеяться над таким «террористом», даже когда его поведут на виселицу, обернув веревкой его и без того изуродованную шею, палач рассмеётся ему в лицо.
 «Засекут, засекут же», - не переставая, вертелось у него в голове трусливая мысль. Каждый проходящий мимо жандарм вызвал у него панический страх, от которого сразу же предательски  прослабляло живот, отчего несчастный то и дело корчился, переминался с ноги на ногу. Не в силах уйти, бросить Софью, он ждал, ждал неизвестно чего толе её, толе ареста, пыток, холодного мешка каменного каземата. Вдруг, он почувствовал, что кто-то вцепился ему в  плечо.
-Сдавайся, террорист, - прохрипел над его ухом таинственный, хриплый голос.
-И-и-и-и-и! - Гартман вздрогнул, подпрыгнув как резиновый мячик, даже обмочился от страха в панталоны.
-Хи-хи-хи! – услышал он противный смех над своим ухом. Это была его боевая подруга - Софья.
-Ты чего, совсем обалдела! Нас тут могли увидеть!
-Расслабься, Лева, если бы нас признали, то уже бы поймали. И всё-таки, скажи, мысль с переодеваниями была великолепной.
-Ну, и что выяснила? - боязливо оборачиваясь по сторонам, спросил Гартман.
-Купец Нешитов арестован. Вдову нашу «благодетельницу» тоже в кутузку забрали прямо вместе с приказчиком – потеха да и только! Ах, если бы ты только видел, как брыкался этот бабник, когда шпики волокли его за воротник! Ну, теперь-то ему ссыпят там припарков по самые орехи за его цигарку! – весело рассмеялась она.
-А если серьезно.
-А если серьезно, тебя ищут, на вот, почитай, что на скорую руку на тебя накропали наши дубовые полицейские головы, - она протянула ему небольшой клочок отодранной листовки полицейского донесения, в котором он сразу зацепился за последнюю фразу:
«…имеет громадные шрамы на шее от перенесенной в детстве золотухи».
-Вот видишь, Лёва, могу поздравить тебя – теперь ты у нас  первый террорист Империи: тебя  почитай вся  Москва ищет, да что там каждый сатрап в России продаст свою душу, чтобы заработать на тебе крест Аннушки. Ну же, выше нос, приятель, не дрейфь, пробьемся! Да не трясись ты как осиновый лист, а то у меня от твоей дрожи тоже тряска начинается… Интересно знать, сейчас ноздри теперь ещё рвут или уже перестали? – глядя в пустоту,  как будто немного задумавшись, вдруг, как бы спросила она себя про себя. -  Нет, пожалуй, уж перестали! - ответила будто себе Соня, - Соловьеву, по крайности, не драли. Хотя для тебя и могут сделать исключение, ведь ты же  не из дворянского сословия. Ха-ха-ха!
-Софья, прекрати пугать, мне и так страшно! Что делать? Что делать? Ах, ты, боже мой, мы пропали!
-Что делать? Что делать? Вот уж извечный русский вопрос. Драпать нам надо отсюда, Левушка! И чем скорее, тем лучше!
 Едва две весьма странные дамы с лошадью чинно покинули место, выйдя за пределы скопления народа, как, убедившись, что их никто больше не видит, вскочив на коня в мужское седло вдвоем, поскакали сумасшедшим галопом.

 В ноябре смеркалось рано. Только завидев блеклый свет фонаря трактира, наши герои ощутили насколько смертельно устали. К тому же, после дела и всего того нечеловеческого чудовищного напряжения, которое им пришлось пережить за последние несколько дней, у них вот уже почти двое суток во рту не было и маковой росины. Единственный апельсин, который Софья успела запихнуть в карман своего свитера, был тут же честно разделен ею со своим спутником и конем Варваром, которому по праву досталась лишь  ароматная кожура. Но эти крохи «с царского стола» едва ли могли удовлетворить находящихся весь день на промозглом холоде людей, которым теперь смертельно хотелось есть, а до Московской конспиративной квартиры было ещё скакать целые сутки.

 В недорогом придорожном трактире «Империал», где наши герои остановились на пути в Москву, несмотря на гордое «королевское» название, как и во всех трактирах того времени водились клопы.
 Испросив себе чаю с капустным пирогом (потому как ничего другого без убытка для собственного желудка или кошелька в подобных трактирах съесть было просто невозможно), наши смертельно уставшие герои, решив не торопиться с конспиративным прибытием в город, вскорости тут же сняли недорогой одноместный нумер, для конспирации представившись сестрами-богомолками, возвращавшимися из далекого паломничества Митрофаньевской обители. И едва они добрались до постели, как забыв о всяких приличиях, вырубились сном прямо в верхней одежде, и даже клопы, немилостиво кусавшие их оголенные участки тел, нисколько не мешали их мертвому, как зимняя ночь непроглядной тьмы, сну двух смертельно усталых людей.
  Софья проснулась первой и с ужасомотвращения поняла, что всё это время проспала рядом с Гартманом. Упрев, он развязал платок, и его отвратительный, похожий кожу прокаженного шрам потной шеи, зиял во всем безобразии отражавшегося в стеклах уличного газового фонаря. Хотя своим нежным, белобрысым лицом он и напоминал женщину, от него безбожно разило кислым потом, как от самого настоящего немытого мужика. Приступ физического отвращения к напарнику тот час же вызвал у неё легкое подташнивание в желудке, и, чтобы облегчить свое неприятное состояние, она решилась спуститься вниз, чтобы напиться воды и хоть чем-то забить свой снова начинавший голодать, вечно ненасытный желудок.
 В сей поздний час хозяева трактира уже спали, но на счастье Софьюшки самовар, стоящий в людской ещё не остыл. Без особых церемоний Софья всыпала в свой раскладной, походный стакан заварку и, заварив себе немного крепкого чаю без сахару, без лишней скромности отвернув от связки взяв пару-тройку маковых бубликов, уселась в дальнем углу трактира, возле маленькой иконной лампадки.
 В сей поздний час гостей не ожидалось. И начальник станции, он же хозяин придорожного трактира, преспокойно дремал прямо на лавке, не обращая никакого внимания на маленькие самоуправства своей постоялицы.
 Вдруг, где-то вдалеке послышался топот лошадиных копыт. Маленькое естество Софьи замерло и, всё превратившись в слух, буквально вцепилось в этот единственный, нараставший в сей дикой глуши звук. По-видимому, ехал тяжелый экипаж, потому что как запряжен он был несколькими тяжеловесными иноходцами. (Ещё по Крымским конюшням, где она училась брать уроки езды, она неплохо разбиралась в лошадях). «Неужели омнибус? В такое время? Здесь? Но откуда?» - пронеслась в её голове мысль.
 Не зная, что и подумать, Софья продолжала вслушиваться. Дальше она различила несколько всадников, ехавших верхом, и от того её смешанное со страхом удивление не уменьшилось, а только увеличилось, когда, приподнявшись с лавки и выглянув в окно, она действительно увидела в окне подъезжавший тяжелый экипаж длинного омнибуса, сопровождаемый кавалькадой всадников. «Важная персона. Кто это мог быть? Какой-то важный проезжающий чиновник? Но здесь?! В этот час?!»
  И тут ей стало ясно…Закрытый омнибус, ночь, конвой…АРЕСТ!!!
  У неё была ещё до смехотворного ничтожная надежда, что это ошибка в том самом страшном, что она предположила сейчас, что случайная кавалькада проследует мимо столь незаурядного трактира, но нет, самые ужасные предположения начинали сбываться, словно в нелепом, кошмарном сне: всадники, конвоирующие омнибус, завернули во двор, и она увидела…человека в военном, который уже спешивался с лошади. Дальше ничего объяснять было не нужно.
 Софья заметалась. Схватилась за револьвер, спрятанный в кармане, но, о, ужас, она тот час же ощутила, что карман был  пуст. По-видимому, револьвер выпал из него, когда она, так неудачно споткнувшись во время бегства, растянулась среди апельсинового джема.
 Она уже хотела бежать наверх, в нумер, чтобы предупредить спящего Гартмана, но и для этого было слишком поздно. Послышались шаги. Входная дверь предательски скрипнула. Офицер уже входил в сени трактира, перекрывая всякие пути к незаметному отступлению.
 Спешно приподняв юбки, Перовская вытащила из-за чулочной подвязки поясной кинжал и, собравшись с духом, приставила его себе к горлу, но, видимо, решившись прибегнуть к сему радикальному средству лишь в самую последнюю, отчаянную секунду, вся превратившись в слух, стала ожидать развязки трагических событий, прислушиваясь к гулким ударам сердца.
-Эй, хозяева! Здесь есть кто-нибудь?!! Что за сонное царство!- сокрушительный стук армейских сапог тот час же пробудил весь трактир.
-Иду, иду, - послышалось сонное кряхтение ещё не проснувшегося хозяина трактира. – Ей богу, что за спешка в такой час?
  Софья старалась не дышать, чтобы хоть ненароком, малейшим движением не выдать своего случайного присутствия на кухне. Хотя теперь это было даже глупо: в самом деле, какой в том был прок, если их уже выследили. При этой мысли она невольно усмехнулась сама себе. Но самое «смешное» было в том, что она понимала, что теперь, без своего маленького, но не раз выручавшего её из беды верного товарища - дамского револьвера, она была совершенно беспомощна, как слепой новорожденный котенок. Она понимала, что не сможет оказать даже малейшего сопротивления жандармам, кроме того, как попытаться заколоть себя, до того, как, схватив, ей начнут скручивать руки, но и этого, как она явственно понимала ТЕПЕРЬ, она ни за что не сможет сделать, потому что этот несчастный бабник Ширяев, он же граф Вяземский был тысячу миллионов раз прав – она слишком любила эту жизнь, чтобы вот так, вдруг, САМОЙ отказаться бороться за неё. Софья беспомощно отпустила кинжал, решив полностью положиться на судьбу, понимая что ей теперь не оставалось делать ничего другого. Оставалось лишь одно – затаиться….
-Отвечай, дед, в трактире народ есть?! – послышался громовой голос офицера.
-Никак нет-с, ваше благородие-с, нынче совсем пусто-с, разве что две дамы проезжие путешествуют-с, - испуганно залепетал ошарашенный неожиданным визитом станционный смотритель.
-Это нам и надо. Мы забираем все номера! Все закрыть, в трактир никого не пускать.
-Слушаюсь, ваш-с-с-с-во!
-Охрана, оцепить станцию по периметру до особого распоряжения!
  Хотя Софья и сидела спиной за кухонной перегородкой и не могла видеть происходившего, всей той чудовищной суеты множества людей, появившихся в передней, она буквально затылком чувствовала, как станционный смотритель растаял в любезностях, как заикался и трясся его голос от страха – видимо, проезжавший был действительно какой-то большой шишкой, возможно, чиновником из самого Петербурга, возвращавшийся с семьёй из отпуска. Но дело было даже не в том: самое главное, что она выяснила теперь, что это приехали НЕ ЗА НИМИ, и радостный вздох облегчения сорвался с её пухленьких губок. Даже эти драконовские меры предосторожности нисколько не удивили Софью, ведь после сообщения о взрыве поезда, о котором, должно быть, теперь раструбили теперь все Московские газеты, вся светская общественность, должно быть, до смерти запугана террористами… То бишь, ими… совершенно безоружными и беспомощными людьми, что от животного страха быть пойманными, были сами рады искать убежища в этой дыре. Невольно рассмеявшись своей забавной мысли, Софья уже надкусила недоеденную баранку, как следующий голос заставил её буквально поперхнуться её крепкой суховатой как просвира булочной плотью, потому что она тотчас же узнала его…
-Нет, Дмитрий Алексеевич, этого совсем не нужно. Не забывайтесь, здесь я всего лишь как частное лицо – инкогнито, а это движение совершенно ни к чему – оно только привлечет ненужное внимание.
-Но, Ваше Величество, мне кажется, все же не стоит пренебрегать элементарными мерами предосторожности. Ведь, насколько мне известно, злодеи, взорвавшие ваш поезд, всё ещё до сих пор не пойманы.
-Дорогой мой Дмитрий Алексеевич, мы с вами и без того предприняли все от нас возможное, чтобы остаться в живых, теперь же, после всего, нам остается положиться только на Господа Бога, который не раз уберегал Нас от верной гибели. Одного я только не понимаю, что хотят от меня эти негодяи?! Что травят они меня, как дикого зверя?! Что я им сделал?!
-О, Ваше Величество, не пытайтесь понять логику мерзавца, потому что её попросту нет, так же, как нет рассудка у умалишенного больного. Я всегда говорил,  - это нелюди. Фанатики! Бесы! Единственное, что может остановить их - это только виселица. А пока мы их всех не переловили, надо оставаться настороже. Не стоит лишний раз рисковать жизнью понапрасну.
-Успокойтесь, Дмитрий Алексеевич, здесь-то уж точно террористов нет и быть не может, к тому же, вы сами видите, Марии Александровне совсем плохо. Тяжелая дорога окончательно вымотала её. Она не сможет ехать дальше. Лучше будет, если мы переночуем здесь, а завтра, даст бог, в Кремлевском Дворце во всеуслышание благополучно объявим о  новом чудесном спасении.
…ЭТО БЫЛ ЕГО ГОЛОС, ГОЛОС ТОГО, ЗА КЕМ ОНИ ТАК ТЩАТЕЛЬНО ОХОТИЛИСЬ ВОТ УЖЕ СТОЛЬКО МЕСЯЦЕВ!
 Теперь-то Софья не сомневалась, что окончательно спятила с ума. Пары динамита, урывистые обрывки сна, которыми она пересыпала в последнюю, самую тяжкую для неё неделю в проклятом доме, непробудная, хроническая усталость сделали свое дело. Она окончательно сошла с ума и теперь слышала бред. Вернее то, что хотела бы слышать, то, что не ожидала, но боялась слышать больше всего на свете. И не удивительно, в последние годы её жизни, высочайшее покушение заполнило весь её мозг, так что она уже не могла думать ни о чем другом, разве только что об Андрее, бодрствующая, даже когда спала. Софья и теперь сомневалась, что она и сейчас не спит, и в очередной раз не грезит очередным  мучительным, но таким уже ставшим привычным ей  ночным кошмаром о том, будто она сама, в одиночку убивает Императора, причем всякий раз самыми разными, самыми омерзительно изощренными и жестокими способами …
 Чтобы проверить, она даже ущипнула себя за палец, но тот час почувствовала боль. Увы, кошмар был явью, явью, от которой некуда было деться, потому что нельзя было просто так заставить себя проснуться и, взглянув в окно, забыть все…
 Чтобы окончательно разрешить этот слишком невероятный, но тем более мучительный бред, она хотела повернуться, чтобы теперь воочию увидеть, что же там происходит, но какая-то чудовищная сила страха буквально парализовала её, приковав к лавке, да так, что она буквально застыла со своей баранкой в зубах, продолжая слушать.

-…Mon cher, ежели сия задержка происходит только из-за меня, то тот час же прикажите закладывать карету, я не посмею рисковать вашей драгоценной жизнью, зная, что это делается только ради моего расстроившегося состояния, - послышался слабый, едва слышимый, пробирающий мурашками «загробный» голосок, каким «разговаривают» разве что таинственные привидения в мрачных Шотландских замках, – теперь, ежели когда моей жизни остается совсем немногое, мне было бы глупо опасаться бомбистов, лишь беспокойство за вашу дражайшую жизнь,  составляют главный предмет моих нынешних терзаний…Если так будет надо – езжайте один…Оставьте меня тут….Мне же будет все равно, где умереть…лишь бы вы…моя любовь…лишь бы вы…теперь…жили…- «загробный» голосок не успел договорить, потому что тот час же прервался ужасающим кашлем.
-Успокойся, моя душа, успокойся, все идет так, как нужно. В любом случае, совесть не позволит оставить вас здесь одну в столь ужасающей обстановке нищеты. К тому же, мы бы подвергли себя ещё большей опасности, въехав сейчас в город. А теперь, моя душа, ложитесь в постель и не о чем не думайте, самое главное беспокойство для меня теперь составляет лишь ваше состояние.
  В следующую секунду Софья увидела, как несколько женщин повели под руки какую-то сгорбленную, трясущуюся, больную старуху, которая едва переставляла ноги. У старухи тряслись руки, она задыхалась от кашля, и, казалось, в каждую секунду готова была вот-вот упасть и умереть. По всему её виду было понятно, что старуха очень больна, потому что её буквально втаскивали наверх под руки целых четыре крепкие девицы-служанки. Но даже эта разворачивающаяся прямо перед ней малоприятная картина мучений тяжелобольной совсем не заинтересовала Софью. Думая теперь только об одном, крепко зажав внезапно разболевшуюся от приступа паники голову ладонями, она всё так же продолжала сидеть неподвижно согнувшись, в полной темноте кухни, никак не смея выдать своего присутствия.

-Увы, новый приступ, но морфин даст ей немного поспать, - отрапортовал усталый голос, по-видимому, доктора.
-Вы полагаете, до завтра это возможно…?
-Я думаю, бог даст, до завтра состояние вашей дражайшей супруги несколько улучшиться. И потом, Ваше Величество, учтите все обстоятельства: холод, эта кошмарная дорога, плюс все эти последние ужасающие события с бомбистами …такие новости могли бы расстроить даже здорового человека, не говоря о тяжело больной.
-Хорошо, доктор, вы свободны …Докладывать мне о всех изменениях каждые два часа! – Дворцовый лекарь, теперь постоянно дежуривший при больной Императрице, понимающе кивнул головой. – И вы, Дмитрий Алексеевич, оставьте меня одного, мне нужно ещё написать письмо Москвскому генерал- губернатору.
 Не привыкший к прекословиям в приказах исполнительный военный министр Милютин отрывисто кивнул головой Государю и, оставив двух часовых у дверей, удалился в верхние комнаты….

 На какой-то момент весь трактир, казалось, вымер. В темноте было слышно только, как усиленно скрипит пишущее перо. Софья догадалась: ОН, того, кого она так фанатично искала в последнее время, был ещё там. Один… Другого такого случая представиться не может…
  Ещё не веря в собственный рассудок, Софья приподнялась и, осторожно чиркнув спичкой, засветила первый попавшийся огарок свечи, и уж с ней, тихо, на цыпочках направилась навстречу с НИМ. Кинжал, которым всего несколько минут назад планировала нанести себе смертельную рану в горло, крепко сжимала в руках.
 Завернув за угол кухни, она тот час же заметила, что за письменным столом сидела огромная, и от того более чем непонятная фигура. В первый момент Софья даже не поняла, что там сидит человек, потому что своей странной массивностью масса заслоняла собой свет керосиновой лампы. Человек ли это вообще? Конечно, человек, но только в плаще. Софья сразу разглядела его плащ и белую армейскую фуражку на голове, и  то, что не замечая её приближения, ОН что-то усиленно писал, шурша пером по бумаге…Ещё шаг – и ЕМУ КОНЕЦ…Она сразу определила, что ударит в шею склоненной фигуры, в затылок. Почему именно в затылок и почему именно сей способ убийства здорового мужчины казался ей наиболее легко исполнимым – она не понимала сама, и в столь решительную минуту не могла бы ответить даже себе, но решившись точно, уж не отступила в своих чудовищных намерениях. Главным её оружием была внезапность! Но, едва она собиралась сделать свой последний, самый решительный шаг, чтобы тот час же вскочить, навалиться на него, ударить кинжалом, как предательски скрипнула половица. До селе казавшаяся неподвижной, огромная фигура в плаще тот час же вздрогнула и, неловко выронив перо от неожиданности, обернулась к ней. Это был ОН – Александр II, Освободитель и деспот, реформатор и обманщик собственного народа, поработивший всю Россию.
  Они буквально столкнулись лицом к лицу! ЦАРЬ И ТЕРРОРИСТКА. ОХОТНИЦА И ЕЁ ЖЕРТВА! ТОТ, КОГО ОНА ТАК ЖАЖДАЛА УБИТЬ, СИДЕЛ ПРЯМО ПЕРЕД НЕЙ! Но только на сей раз ЖЕРТВОЙ БЫЛ НЕ ОН - БЫЛА ОНА. Что-то щелкнуло. Софья автоматически опустила голову -  прямо на неё, в упор, смотрело дуло револьвера. Царь целился ей прямо в сердце!

-Кто это?! Кто здесь?!

 Она вскрикнула. Свеча, освещавшая её перекошенное от внезапного шока лицо, выпала из её рук. Но прежде, чем ОН успел одеть выпавшее на стол пенсне, чтобы получше разглядеть ночную гостью, на месте уже никого не было. Террористка быстрым порывом капитулировала с поля боя.

 Теперь, после столь внезапной стычки, Он явственно понимал, до чего докатился от собственного страха… Даже тут, в никому неизвестной дорожной гостинице, ему начинали мерещиться блондинка с кинжалами.
  «Да стоит ли вообще верить всей чепухе этой глупой гадалке, всей целью которой было выманить из него побольше золота. Однако же, предсказания сбывались с роковой последовательностью. «Семь смертей тебе будет, шесть раз твоя жизнь будет на волоске, но не оборвется. Седьмой раз смерть тебя догонит…» - все ещё звучал в его голове зловещий, таинственный голос Тамар. Но стоп! Вот неувязка-то! Считать ли те четыре пули террориста Соловьева, выпущенных в него на углу Дворцовой за одно покушение или нет? Если положить по каждой злодейской пуле, от которой ему невероятным везением удалось отвертеться при помощи своей зимней шинели, – тогда «лимит» покушений уже явно превышен – пророчество не сбылось! Однако, как  все это глупо! Кого он хочет обмануть сим счетом? Себя? Собственную смерть? – При этой мысли Император невольно рассмеялся сам себе. – И чего он добьется, убегая как последний трус от этих ничтожных людишек, подлых злодеев, гордо именующих себя социалистами…
 Ведь все равно, умирать когда-нибудь придется, и лучше погибнуть, как герою от рук собственно взращенных своими же реформами злодеев, обретя венец мученической славы, чем зачахнуть от болезни в полном бесславии, ненавидимый всеми, как это «сделал» его покойный родитель. Если, положим, считать те четверо выстрелов за одно, только потому, что сие подлейшее злодеяние было совершено только ОДНИМ преступником: тогда после вчерашнего взрыва поезда ему остается всего две жизни! Всего две! Или целых две! Ещё одного покушение он может ждать спокойно, а там…там уж будет все видно. Все равно, семь смертям не бывать – одной не миновать… Блондинка с белым платком…кровавые сапоги. Блондинка, откуда ТУТ взяться блондинке? Просто какая-то фрейлина спустилась, чтобы напиться воды, а он едва не пристрелил её …. от страха. Но откуда блондинка? У его жены нет фрейлин-блондинок и никогда не было! Его рабский страх смерти довел до того, что, опасаясь предугаданной роковой «Блондинки», он, Император, занимался тем, что уж самолично отслеживал, чтобы все фрейлины, вновь поступавшие на службу Императрицы, не имели светлых волос, пусть даже перекрашенных. Будь каждая из женщин шатенкой, брюнеткой, кем угодно, но только не блондинкой! Крашенными, натуральными, перекрашенными, мелированными, как пегие курицы, все что угодно,  но если женщина хоть раз  в жизни носила на голове хотя бы один светлый локон, при дворе она воспринималась как потенциальная заговорщица… Все придворные блондинки, пусть даже  седые старухи, как потенциальные убийцы, были у него под особым надзором полиции! Никаких светлых волос! Дошло до того, что он начинал ненавидеть всякие светлые волосы, как злейшего врага государства… Вот и все, кончено, он начинает сходить с ума! Поздравляю! У вас, Ваше Императорское Величество, галлюцинации! Паранойя! И все из-за этих дурацких предсказаний какой-то глупой цыганской кликуши! Скоро из-за него он начнет палить в своих же придворных! Однако, как убедителен был сей столь мимолетный и столь ужасающий призрак! А белый платок? Странно, никакого белого платка он в её руках он не видел, зато там что-то блеснуло, очень похожее на кинжал. Померещилось в темноте? Теперь он начинает бояться всех женщин, как неких непонятных ему демонических сил. А тут в темноте он увидел то, что так боялся увидеть, а именно, белую женщину, заговорщицу, террористку с кинжалом. Ведь женщина, как известно из Библии, – подлая сила, способная погубить любого мужчину, включая его, царя…Он тут же вспомнил, что хозяин станции говорил будто, что на постой у него остановились две барышни. «Надо бы позвать солдат проверить», - словно шепнул неясный голос в его голове, но в ту же секунду он рассмеялся про себя этой своей ничтожнейшей в своей малодушной трусости мысли. Он, Император, владыка огромной Империи, и испугался какой-то померещившейся в темноте белой барышни, только потому, что ему повсюду, даже во сне, преследует эта ужасающая, роковая «Блондинка».
  Нет, хватит! Довольно рассуждать о глупостях! Нужно решительно выкинуть это из головы и заниматься своими делами! Он мужчина и воин, и должен держать свои нервы в кулаке, а умирать из-за какой-то бабы он не позволит себе.
 С этой мыслью Александр II сел за стол и, как ни в чем не бывало, принялся дописывать прерванное письмо генерал-губернатору Москвы…Выведя довольно пространный текст, мало что объясняющий в случившемся близ злополучной Рогожской заставы, он, тяжко вздохнув, заключил факт:
…P. S. :Бог вновь спас меня от угрожавшей мне опасности.
 Итак, исходя из всего вышеизложенного о сём удивительном и до того невероятном столкновении, случившемся по злой иронии судьбы в никому не известной придорожной гостиной, настолько невероятном, что  я по праву могу утверждать, что сами наши герои, признав у себя временное помутнение рассудка, отказались верить в произошедшее с ними, предоставив сей случай забвению Истории. А вам, мои дорогие читателям, можно сделать ниже перечисленные выводы:
 Как вы уже догадались, не растеряйся тогда Ширяев-Вяземский и взорви он сразу первый «царский» поезд – результат был бы абсолютно тот же – царь остался жив, а всё потому, что никакого царя ни в первом - царском, ни, тем более, во втором - курьерском поезде следовавшем из Крыма попросту НЕ БЫЛО И НЕ МОГЛО БЫТЬ, потому что царь попросту не поехал поездом.
 Оба поезда оказались пустышками, манками, посланными для того, чтобы на них специально клюнули террористы. Инструкция по заминированию рельсов, случайно найденная при разгроме типографии на Саперном, сыграла свою роковую роль в провале покушения. А теперь ответьте мне на простой вопрос, вот вы, читатель, человек в здравом рассудке, сели бы, к примеру, в самолет, заранее точно зная, что он заминирован? Правильно, не сели б…
 На вряд ли среди вас найдутся подобные фаталисты — испытатели судьбы, ведь даже в самые отчаянные минуты нашей жизни, когда кажется, что уж все пропало, и продолжать свое существование уж не имеет никакого смысла, даже самый отчаявшийся самоубийца в самую последнюю секунду своей угасающей жизни в тайне, подспудно, но все равно надеется, что в самый последний момент, но его непременно спасут, вытащат из петли, перевяжут перерезанные вены, схватят за руку прыгающего с крыши!
  Так уж устроен человек, рискуя собственной жизнью, мы, порою, любим поиграть со смертью в русскую рулетку, но только в том случае, если у нас есть реальные шансы избежать её. К примеру, альпинист, заранее зная, что он подвергает риску свою единственную, неповторимую жизнь, лезет в горы лишь только затем, чтобы получить свою порцию адреналина, но, в то же время, этот же «бесстрашный» вояка бледнеет при одной мысли, что у него, вдруг, может обнаружиться рак простаты мошонки. Таков уж человек…ему всегда нужен шанс – шанс жить. Никто из нас не выберет верную гибель, зная, что там у него не будет никаких шансов избежать неминуемой смерти.
 Но вернемся к нашим событиям…

  Что касается знаменитого покушения на «чугунке», оно не могло состоятся, поскольку просто не могло было быть.
…Вот уж как третью неделю царский омнибус волочился от самого Крыма по непролазным хлябям Российских дорог, пока незабвенный Харьковский генерал-губернатор Лорис-Меликов (о котором мы подробно расскажем после) продолжал писать письма от имени Императора к своему Петербургскому коллеге, создавая полную иллюзия пребывания царя в Ливадии. Таков был незатейливый «царский» план избежать смерти от рук террористов, придуманный будущим «министром сердца» …

 От нахлынувшего на неё ужаса она даже не помнила даже, как поднялась наверх.
-Предупреждаю, Живым не дамся! – послышалось из-за двери нумера громкий крик Гартмана, едва только Софьюшка тихо постучала.
-Лёва, Лёвушка, ну, что же это ты, это же я, Софья, - быстро-быстро зашептала она, чуть не плача, при этом мелко-мелко, лихорадочно стуча в дверь ладонью, стала поскрёбывать обшивку и без того обломанными в окопах ногтями. – Свобода или смерть, свобода или смерть, - хрипло простонала она название боевой группы народников.
 Некоторое время за дверью было тихо, так что Софья засомневалась, жив ли ещё её напарник вообще, не принял ли он прежде времени капсулу с цианом, приняв её за жандарма. Но вот послышался звук отодвигаемой мебели, и от сердца Софьи отлегло. Гартман забаррикадировался, по-видимому, решившись держать оборону до конца.
-Входи! – громко прошептал он, при этом его смертельно испуганные глаза горели безумным огоньком. – Я думал, что тебя схватили! Я готовился к самому худшему! – забарабанил он быстро-быстро, словно помешанный.
-Лучше послушай, что я тебе скажу, Лёва! Здесь, внизу царь! Пойдем, умоляю тебя, пойдем и убьем его! Сейчас же! Теперь!
-Ты с ума сошла Софья. О чем ты говоришь?! Какой царь тут?!
-Я говорю только то, что видела – Алекс здесь, в этой гостинице! Клянусь тебе! Я видела его собственными глазами, как тебя! ОН там, внизу, один. Он только что целился в меня из револьвера. ОН хотел убить меня! Я убежала!
-У тебя бред, Софьюшка! Конечно, у тебя бред! Тебя трясет, ты бледна! Так и есть, динамитная горячка! Это бывает, часто бывает…у тех, кто работает с динамитом. Я сам испытывал на себе, когда работал в лаборатории. Если долго вдыхать пары динамита, начинаются галлюцинации. Надо прилечь, и все пройдет. Ложись со мной…
-Нет! – громко вскрикнула она и нервно одернула плечиком, словно через неё тут же пропустили болезненный разряд электрического тока. Он сразу понял всё.
-Если я вам противен…Будьте любезны, тогда я лягу на пол.
-Нет, Лёва, нет, не обижайтесь. Я теперь не в том смысле…
-Как бабника, вам совершенно не стоит опасаться, меня, Соня, поскольку с барышнями у меня ещё ничего не было. В ЭТОМ СМЫСЛЕ я совершенно безопасен. Я -гей.
-Кто?! – глаза Софьи ещё больше округлились от удивления. Не слыхала она такого слова заморского.
-Гей! Мужчин, значит, предпочитаю. То бишь, скорее последние предпочитают меня, - опустив голову, «поправился» он. - Что, теперь я стал мерзок вам? Да, конечно, я сейчас же вижу это по вашему сморщившемуся в брезгливости носику. Но таков я есть, Лёва Гартман. Да, да, да, вы правильно поняли меня, милая Сонечка, вы сразу раскусили меня, задумав одеть в женское платье. Я – всего лишь жалкий трансвестит.
-Клянусь, Лёва, я ничего не знала об этом! Если бы я только…
-Не щадите меня, Сонечка! Теперь этого совсем не нужно!  Пресняков, этот доблестный Дон Кихот в шлеме Цирюльника*, наш рыцарь без страха и упрёка, конечно, всё выболтал обо мне и моем прошлом. И Михайлов всё знает. Вот почему он так ненавидел и презирал меня в доме! Да, Софьюшка, да, меня подобрала и воспитала Гартман – выжившая из ума старая дева. Ей нравилось играть со мной в дочки-матери: одевать меня в девичьи платья и выдавать за девочку. Вот я и вырос трансвеститом. А когда мама умерла, и я потерял всякое содержание…я стал проституткой. То есть оказывал совершенно определенные услуги тем «дяденькам», кому срочно требовался «гарсон» в нумер. Это был единственный доход, чтобы хоть как-то прокормиться бедному сироте-гимназисту, пока тот учился в Химическом университете. Если бы Пресняков тогда не подобрал меня с панели…Если бы Ширяев не пригласил работать меня в свою лабораторию, кто знает, на какое дно упал бы я…
-Не оправдывайтесь передо мной, Лёва. Вам не в чем оправдываться, тем более передо мной. У каждого из нас есть свое прошлое. А прошлого все равно не изменишь, как бы мы того не хотели. Нужно отбросить его и смотреть дальше, в светлое будущее.
-Так я вам не противен после всего, что рассказал о себе? Только не лгите, Сонечка, умоляю вас.
-Вы хороший товарищ, Гартман,  хороший человек и отличный специалист. Вот все, что я поняла о вас. Знаете, моего младшего брата тоже зовут Левой, но я ненавижу его. Он измывался над матерью, унижал её, только потому, что так ему приказывал отец. Если бы это было только возможно, я бы хотела иметь такого брата, как вы, Лёва. Среди всех этих грубых мужиков, определивших меня на кухню, только вы один понимали и заступались за меня.
-Мне бы тоже очень-очень хотелось назвать вас своей сестрой, Сонечка!
-Хм, ещё совсем недавно вы желали назвать меня своей женой, - чуть подернув губу в измученной усмешке, улыбнулась она.
-Так вы всё ещё не верите в платоническую любовь? Я…я люблю вас, Сонечка, и это чувство светлое, как любовь брата к любимой сестре.
-Ложитесь лучше спать, - вздохнула она, - не то мы тот час же  вместе сойдем тут с ума.
С покорностью раба он стал устраиваться на полу, предоставив в её полное распоряжение кровать.
-Ну зачем же, не на полу, со мной - на кровати, - решительно отвергнув его ненужное джентльменство, приказала Софья. - Глупо было бы теперь застудить родного брата, - последнее слово «брата» она произнесла с едва уловимой недвусмысленной усмешкой в устах, но потом, собравшись, приняв свое привычное серьезно-угрюмое выражение лица, строго добавила: – Нам ещё понадобятся силы. Ждать не будем. Завтра чуть свет  выезжаем в Москву.

Довесок кошмара: Ход конем

  Едва только кучер высочайшего омнибуса, въезжая в городские ворота Первопрестольной, привычным жестом притормозил лошадей, как тут же заметил, что один из коней принялся отчаянно брыкать…
 Уже после, когда хмурое зимнее солнце чуть озарило запоздавший рассвет, он с ужасом увидел, что конь этот был совершенно другой, чем пять оставшихся серо-крапых Першеронов, а именно черной масти. Этим самым конем был тот самый наш бывший знакомец – Варвар. Да, да тот самый лихой разбойничий конь террористов, который 17 апреля 1878 мчал верного друга Левы Гартмана Преснякова из Коломенской полицейской части, тот самый верный конь народовольцев, что ещё 1876 вывез из тюремного госпиталя смертельно больного Кропоткина, будущего великого светоча географических наук, а в 1877 спас от вечной каторги студента Ивановского. Верно, верно, послужила бессловесная скотина нашим друзьям-народовольцам, да вот и попалась за то в царский обоз.
 Тащит на своих помочах заклятого врага своих бывших хозяев! Впрочем, у Варвара то и не спросили, когда второпях отъезда Императора, царский лакей, в тайне основательно нализавшись ворованного у царя-батюшки Крымскому хересу, спьяну случайно спутал его с одним из Першеронов царской свиты и впрягли его в общую конку омнибуса, хотя Варвар-то сопротивлялся отчаянно и даже норовил цапнуть нерадивого слугу Его Величества за ухо. 
 Что делать? Сообщить Государю! Но какой в том теперь прок? Это только вызовет у и без того расстроенного последними событиями Государя новый припадок раздражения. Не до коней ему нынче, хотя лошадок царь-Освободитель очень любил – эта любовь ему ещё от его покойного батюшки ещё досталось с его то пристрастиям к всякому роду торжественным парадам, да конным разводам. Да и к чему беспокоить: едут и едут. А, бог не выдаст – свинья не съест!
 Понадеявшись на русский авось продолжают ехать, хотя с этим новым мерином полная неуправа. Лягается зараза! Так и норовит вырвать омнибус куды зря! Не хочет общей иноходью строевым шагом идти. Того и гляди движение собьет – омнибус в яму опрокинет! Кучер его хлыстом по всей спине оттянул – понял, зараза, пошел ровнее.
 Уже после, в царских конюшнях Кремля, как только выпряг царский конюх чужого мерина, под хвостом он с ужасом обнаружил у него следующее клеймо:

 



  Доложили тогда об сем «чудесном происшествии» начальнику Московской полиции Дворжицкому, что царскими конюшнями ведал. Тот,  не долго думая, чтобы не расстраивать своего Государя-императора по пустякам, скрыв сей прискорбный факт, конфисковал «запрещенного» революционного коня в собственную пользу. (Тоже, значит, лошадок очень любил).
 А Першерон царский – иноходец со скоростью бухарского верблюда тем временем волок наших героев на своей широченной, как у откормленного борова спине, да так, что прибыли они на свою Собачью площадку лишь поздним вечером.
 

 Разбитый горшок герани на мостовой


 Гартман выдохся. Теперь Софья хорошо понимала это. Нервы её названного братца окончательно сдали. Едва он заслышивал стук шагов внизу по лестнице или малейший подозрительный скрип двери, то тот час же хватался за капсулу с ядом. Один раз Сонечке в самый последний раз удалось выбить смертоносный орешек из рук Алхимика, когда он, бегло перекрестившись, уж совершенно серьезно намеревался проглотить яд – а это были всего лишь были покупатели – вольные работники  с близлежащего склада, которые пришли покупать у них тяжеловоза – того самого царского Першерона, что так «удачно» им удалось  выменять на беспородного, но прыткого «революционного конька» Варвара, да, только сразу заметив казенное клеймо, отказались. Лошадка де краденая, чего доброго лиха с ней потом не оберешься.   Дверь входа в его комнату всегда была забаррикадирована стульями…
 Нет, терпеть это напряжение больше не было никакой возможности. Нужно было убирать Гартмана со сцены действия, иначе своим нервическим состоянием он мог бы только навредить делу. Решено было переправить Лёву в за границу, тем более, документы на то были уже готовы. (Подпольная контора «Иохельсона» работала в полную мощь). Вот только оставалось дождаться Михайлова и Андрея, а они все никак не возвращались из Харькова. Дурной знак. Очень дурной. Софья сама не находила себе места. Гольденберг пропал вместе с динамитом в Одессе, а вот теперь и они. Если их поймали в Александровске, это был конец! Конец всему!
  Выждав три недели, пока страсти по очередному чудесному спасению Государя, высосанные газетчиками до самого дна, окончательно поутихли, было решено возвратиться в Питер, на динамитную мастерскую Ширяева – возможно, все были уже там, и просто не имели возможности передать им весточку из-за усилившегося по всей Москве полицейского надзора. Сообразуясь с конспиративной благоразумностью, Софья не исключала и такой возможности, а дожидаться тут ареста с потерявшим всякий здравый  рассудок напарником, который в любую секунду мог «проколоть» всех по самому пустяшному поводу, было попросту уже невозможно.
  Прибыв в Петербург утром 5 декабря под тем же видом двух барышень, наша сладкая парочка сразу же направилась прямиком в подпольную динамитную мастерскую, находившуюся на Троицком переулке, туда, где в конспиративных нумерах близ лежавшей гостиницы на Гончарной, располагавшихся тут же, за углом, согласно ранее разработанному плану, их должен был встретить Ширяев. Софья не подозревала только одного – там, куда они шли, их уже поджидала полицейская засада! Гольденберг, первый из боевой террористической группировки «Свобода или смерть» попавшийся с партией динамита на пересадочной станции в Елисаветграде, не выдержав  давления хитроумной полицейской игры, расколовшись,  стал давать показания.
 Ниточка дернулась, и весь причудливый клубок заговорщиков грозился развалиться с геометрической прогрессией*. Начались аресты…
 Ширяев был взят, что называется, прямо с постели…тёпленьким. Всё произошло настолько быстро и неожиданно, что тот,  так и не успев проглотить спасительную капсулу циана, как был тут же скручен по рукам, привязан к стулу и теперь сидел мрачный и угрюмый прямо в своем китайском шелковом ночном халате «ловиласа» с драконами и прочей восточной мутью, в котором, вопреки всем указанием конспирации А. Д*., давеча так бодро резвился с нанятой им тут же в нумерах проворной белокурой шлюшкой*,  с ненавистью взирая, как ненавистные сине мундирые жандармские ищейки переворачивают весь его номер вверх дном.
-Фамилия!
-Граф Вяземский!– вызывающе дерзко выкрикнул он свое настоящее имя, за что тут же получил увесистый удар в скулу рукояткой пистолета, выбивший ему два зуба. Кровь полила изо рта.
-Будешь мне ещё дерзить, каналья! Думаешь, мы не узнаем твою подлую рожу! Граф, говоришь…Тоже мне граф нашелся…Фамилия! Настоящая фамилия, я сказал! – заорал полицмейстер прямо в его ухо, так что связанный Ширяев едва не оглох.
  Арестант, теперь видя тщетность и бессмысленность объясняться перед этими тупорылыми сатрапами, решился молчать до конца, даже если его будут до смерти избивать тут же, на этом стуле. Такова была инструкция «Свободы или смерть» на случай ареста – молчать, чтобы с тобой не происходило.
 Вердикт молчания он решил хранить до конца. Видя тщетность попыток добиться от арестованного побоями и угрозами показаний на месте, от него «отстали», предоставив право привязанным к стулу арестанту истекать кровью, в ожидании остальных его «дружков».
  Ждать пришлось не долго. Не прошло и часа, как к нашему герою его  старый друг Квятковский пожаловал – выяснить, чего уж так задерживается их предводитель. Скрутили и этого. Квятковский молчит. Хотя до этого было хорошо слышно, как, входя, он ещё за дверью громогласно крикнул: «Ширяй, ну, ты что, там все спишь?!» За ним Сашенька – жена его последовала, мужа верного не дождавшись, думала, уж забухтели с утра дружочки (ой, и водился за товарищами такой грешок, особенно в отсутствии их предводителя – грозного конспиратора Михайлова), – за косы схватили и к стулу, правда, бить не решились – визгу от бабы много будет, рот пластырем перцовым заклеили, и, несмотря, что беременной была, пузо уж хорошо проглядывалось, веревками немилостиво прикрутили к стулу. Баба-дура, чего с неё возьмешь. Вслед за ним…Тихонов! Дважды бежал бесстрашный бунтарь-пропагандист, один раз с каторги Архангельской, куда его за подстрекательство к заводскому бунту сослали, другой раз прямо из части Сретенской в Москве, да вот в Питере-то и попался окончательно голубчик, да прям с поличным – динамит неиспользованный из Александровска обратно привез, а тут, на тебе, засада! Увидел жандармов – хотел чемодан швырнуть,  погибать так с «музыкой» - ВСЕМ! Все лучше, чем равелин холодный, да только человек шесть жандармов на него сзади навалились, на пол завалили – едва скрутили! Мышеловка наполнялась стремительно. Оставалась ждать остальных «гостей»…
 Кровь заливала Ширяеву глаза, но он, из последних сил стараясь оставаться в сознании, продолжал лихорадочно всматриваться в окно. Вскоре за заснеженной пеленой метели, на хорошо просматривающемся углу перекрёстка*,  он заметил маленькую, суетливую фигурку Софьи. Её торопливую, немного порывисто-угловатую как у подростка походку он знал хорошо. Она шла, одетая в тонкую шаль и свою неприметную траурную шляпку с куцей вуалькой, чуть скрывающей её маленькое, но миловидно круглое лицо, и в все в том же своем отвратительно коричневом, подбитым чалым норковым воротником, заношенном зимнем пальто. Она была не одна, а с какой-то женщиной, замотанной в фуфайку и тяжелый, бабий платок, в которой Ширяев, вспомнив о необыкновенном превращении, сразу же признал  того самого кретина Гартмана. Меньше всего, конечно, он думал теперь о Гартмане. Он любил Софью. Он должен  спасти хотя бы её! Спасти во что бы то ни стало. Времени на раздумье больше не было. Ещё минута – и её схватят, как остальных. «Теперь или никогда!» Оставалось только дотянуться до горшка с красной геранью и постараться любыми способами  опрокинуть его…
 Герань, ничем не примечательная алая герань, выставленная в горшке на подоконнике, служила для народовольцев верным ориентиром. Алый цветок, как маленький маячок, хорошо просматривающийся с улицы, говорила о том, что «ход свободен», но теперь он служил тем губительным сигналом, что заставляет беспечного мотылька стремиться к смертоносному жерлу керосиновой лампы*.
 Собравшись с последними силами, видя, что жандармы были всецело «увлечены» вновь прибывшим Тихоновым,  при этом совершенно забыв про него, Ширяев в последнем отчаянии вскочил вместе со стулом и головой протаранил горшок. Раздался сокрушительный звон – оконные стекла посыпались дождем на мостовую! Горшок тяжело хлопнул в снег, вывалив роковую герань, при этом едва не задев голову одного из дежуривших под окнами шпиков…А через разбитое стекло уже доносился сокрушительный вопль Ширяева:
-Они тут!!! Беги-и-и-и-и-и-и-те!!!

  …И прежде, чем Софья успела опомниться и понять столь внезапное произошедшее, она почувствовала, как её напарник Гартман резко дернул её за рукав пальто, и они побежали, не разбирая дороги …
 
  …Дальше он плохо помнит, что происходило с ним в номере.  Кажется, его  повалили на пол. Кто-то из жандармов орал над его ухом: «Держи его!…Не давай ему!», - но было поздно – неуловимая Блондинка и на этот раз ушла. На упавшего вместе со стулом связанного арестанта навалились всем скопом, лицо месили каблуками, но он уже не чувствовал боли, потому что потерял всякое сознание…

  …Они бежали изо всех ног, не понимая, куда, вообще, бегут. Улицы казались одинаковыми. Помнит Софья, они сразу же свернули в какой-то двор. Потом выбежали. Снова двор. Поворот, ещё поворот – один двор, потом другой, сеновал, склады – все смешалось в лихорадочной горячке погони. Свистки полицейских то и дело раздавались позади: казалось, они доносились ото всюду, куда бы они не бежали – это была настоящая облава: ловили всех, кто бросился просто бежать от мнимого взрыва после того, как какой-то из жандармских офицеров, когда горшок с землёй грохнулся о замерзшую брусчатку, с дуру крикнул:
-Ложись, бомба!
 Ловили без разбору – мужчин, женщин, подростков, стариков – всех в кутузку, а там разберем, кто «террорист», а кто нет. Веселая «музыка» пошла! Играйте громче, фанфары! Славь полицейское управление самодура Гурко.
  Свистки жандармов остались далеко позади, но беглецы, одолеваемые животным ужасом погони, продолжали бежать, пока не уперлись в глухую стену тупикового двора-колодца. Это была катастрофа! Если в этот грязный закоулок вбежит жандарм или шпик, они пропали – их прижмут прямо здесь!
  Свист бежавшего за ним полицейской погони приближался. Гартман первым заметил бочки с углем! Решено было спрятаться за ними. Гартман схватил растерявшуюся вконец, заметавшуюся по крохотному  участку тупикового дворика Софью за воротник и втащил за собой. Пространство за угольными бочками было так узко, что нормальному человеку едва ли можно было протиснуться, даже боком, но двое маленьких «троглодитов» сумели спрятаться, присев на корточках и пригнув закрытую руками голову.
-Где они?
-Должны быть тут!
-Но где?
-Как сквозь землю провалились!
-Да не могли они далеко уйти – тупик тут!
-Черт знает что! Тогда где по-вашему эти бабы?! Испарились?
 В этот ужасающий момент Софья почувствовала, как что-то быстро затопталось и побежало по её ноге. Она тихонько подняла голову и обернулась – прямо на неё своими глазками-бусинами внимательно глядел огромный пасюк. Софья вскрикнула, но Гартман тот час же крепко зажал ей рот ладонью. Ловко кулаком он резко столкнул вредную крысу с пальто Софьи, которая, пронзительно и противно пискнув от боли, отлетела прочь и, прихрамывая, проворно поскакала прямо по двору – прямо под ноги жандармам. Подумать только, крыса, какая-то мерзкая тварь могла теперь выдать, погубить двух самых славных борцов революции!  Два маленьких человека, прятавшихся в грязном пространстве за угольными бочонками, застыли в немом ужасе. Ещё секунда, и их обнаружат, потому как кроме бочек с углем в этом крохотном, грязном задворке вообще больше негде было спрятаться. Беглецы уже отчаялись, предвкушая неминуемую поимку, но в эту самую роковую минуту, из-за угла двора послышался спасительный голос третьего жандарма.
-Да что вы торчите здесь! Туда, туда побежали!
  Жандармы бросились в соседний двор. Софья выдохнула. Как только жандармы совсем ушли, закоченевший от неподвижности и холода Гартман стал потихоньку разжимать сведенные от мороза пальцы, зажимавшие её рот. Вытаращив свои большие и круглые испуганные глаза, она всё ещё тяжело дышала от волнения, не смея поверить в собственную удачу, когда её судьба уже висела на волоске, а её пухлые, младенческие щеки рдели от пережитого волнения розовым румянцем.  Софья даже не подозревала, какой хорошенькой она была сейчас. Он не выдержал и поцеловал её - прямо в губы.
-Ах, что вы творите?
-Не видите, я целю вас.
-Но вы же, кажется, гей?
-Я целую вас, как сестру.
-Хм, признаться, я думала о вас намного лучше, что вы другой, а вы такой же подлый лгун и бабник, как все остальные, - с разочарованием вздохнула она, поднимая на него измученные глаза. - Может быть, даже хуже!
 Он не стал выслушивать её обидные упреки дальше, а привлек к себе и стал яростно ласкать ртом её прелестное личико, теперь целуя ещё  яростнее, беспорядочно, куда попало, за что тут же получил сокрушительную оплеуху прямо в обожженную шею.

 Бездельно проболтавшись по городу до самой ночи и окончательно убедившись, что за ними нет шпионского «хвоста», вконец измёрзшие и измученные, наши герои, наконец, решили направиться прямо на квартиру к Иохельсону – знаменитому каллиграфу партии и поддельщику документов, который за день мог запросто изготовить любой «вид». Собственно, податься им было просто некуда. Если Ширяев взят, и его динамитная мастерская разгромлена,  то теперь любая конспиративная квартира могла стать для них жандармской ловушкой. Лишь здесь, в скромной квартирке на Гороховой их никто не надоумится искать. Товарищ Иохельсон, он же более известный по партийной кличке, как «Секретарь, за своё виртуозное владение подделкой государственных документов, ещё никогда не подводил, хотя доводился партии не агентом, а всего лишь рядовым волонтером – нечто подобное наемного работника, что за плату выполнял столь большие и ответственные заказы Исполнительного комитета по выправке нужных для товарищей «видов». Но какая в том разница: иной раз скромный волонтер со своим полезным ремеслом бывает куда полезнее троих активных агентов-бойцов.
 Они прибыли на Гороховую уже ночью. Звонок звонил глухо, ржаво, хотя Софья ещё помнила старый условный код, специально установленный Михайловым для квартиры «Секретаря»*. Три звонка, длинная пауза, два звонка, затем сразу два стука.
 Им открыл сам хозяин. Он едва ли признал Сонечку – из милой барышни она превратилась в закуленную глухую бобошку. И без того полные щеки её раздуло от мороза, а запорошенный снегом платок, которым поверх шляпки были плотно завязаны её уши до самого распухшего сине-красного носа, делал её и без того забавнее, придавая ей несколько несчастный и в то же время глуповатый вид городской дурочки. Только глаза её, все те же простые, детские голубо-серые глаза с инеем на белёсых ресницах - они смотрели все с тем же угрюмым выражением строгой, совсем недетской серьезности.
-Вова, убежище. Умаляю, тебя убежище! Или мы пропали! – отчаянно зашептала она охрипшим от холода голосом.
-Ах, божесть мой, Софьюшка! Конечно. Конечно. Заходи! Двери моего дома для тебя всегда открыты! Бедняжка, ты совсем продрогла. Постой, ты не одна?!  Кто эта странная барышня с тобой?! – кивнул он на Гартмана.
-Знакомьтесь, Владимир Ильич, это Лёва Гартман, наш новый товарищ и друг! – тяжело вздохнув, представила она своего попутчика.
-Так это тот самый, который…?!
-Тише, умаляю вас, тише…Да, Вова, тот самый. У меня к вам  теперь только одна просьба: пристройте моего друга пока у себя! Я понимаю, я конечно понимаю моя просьба покажется чудовищной, и, быть может невыполнима для вас, но…В общем, перед тем, как прийти сюда, я долго думала, смею ли я вас просить о подобном одолжении. Я конечно понимаю, я все понимаю: ваше жилье не самое подходящее место для конспиративной квартиры, когда здесь у вас жена, дети, но ситуация сложилась так, что нам не к кому больше обратиться: в городе облава. Ширяев взят. Возможно, другие товарищи по динамитной мастерской тоже арестованы.   Впрочем, - тут же разумно поправилась она, - если вы сочтете мою просьбу невыполнимой для себя, вы имеете полное право отказать мне …я…я ни в коем случае не сочту это за трусость или малодушие по отношению к партии…как её волонтер вы не обязаны рисковать собственной жизнью, укрывая нелегального товарища …
-О чем вы говорите, Сонечка, вы меня просто обижаете, разве я смогу так малодушно бросить своих товарищей в беде, когда вы так доверились мне: обещаю вам, для вашего друга я сделаю все от меня возможное. Вам даже не нужно объясняться передо мной, если партия имеет нужду в моей квартире, то я только рад, что самой судьбе было угодно предоставить мне, скромному работнику «Народной воли», шанс на деле послужить делу революции.
-Спасибо, спасибо Владимир Ильич, я всегда знала, что вы надежный товарищ – не подведете.
-Так насколько…? Впрочем, я понимаю, в такой ситуации с моей стороны подобные вопросы задавать бессмысленно и более того неприлично, но...
-До тех пор пока А. Д. с Андреем не вернутся из Харькова, - нехотя буркнув, отрапортовала Софья, тут же поняв, что ляпнула лишнее. – Впрочем, когда это будет возможно, наш агент сам заедет за вашим жильцом. Условный пароль «Француз», стук тот же. Вы все хорошо запомнили, Владимир Ильич? «Француз».
-Да.
-А до тех пор,  пусть пока ваши родные побудут дома: все нужное для вас по хозяйству я пришлю вам сама, позже, со своим личным посыльным Яшей Гельфманом. Короче, вы уже знаете этого славного мальчугана. – (Софья только не уточнила, когда будет это «позже»).
- Хорошо, пусть ваш друг остается у меня столько, сколько это будет необходимо для партии. Есть только одна неувязка: это женское платье…на мужчине. Я конечно понимаю, что так нужно для конспирации, но вот моя супруга.
-Что супруга?
-Боюсь, женщины слишком чувствительны в этом вопросе. Раиса Абрамовна несколько не поймет…- замялся Иохельсон. - Вы же знаете женщин. Возникнут вопросы, расспросы.. Что взять с глупой бабы… Чего доброго, по бабьей ревности заподозрит какую-нибудь невероятную глупость, да и скандал устроит.
-Супруге своей объясните просто: что, дескать, это ваша двоюродная кузина из деревни, разболелась, вот и пожаловала на лечение в Питер, а более того ничего не говорите. Лёва – он мальчишка неприхотливый – вам малого будет стоить, да и места многого не займет – спрячете его в боковом пристройке от глаз жены, там и жить станет. Так я могу на вас рассчитывать, Владимир Ильич? Предупреждаю ещё раз, вы рискуете, очень рискуете, принимая у себя первого преступника Империи. За укрывательство террориста – пожизненная каторга.
-Милая Сонечка, о чем речь, не беспокойтесь, примем вашего товарища по первому классу, - стараясь казаться веселым, ответил заметно побледневший от страха Иохельсон. - Кстати, вы случайно еврей? – с заискивающей лаской обратился он к Гартману, словно тот и впрямь был девицей.
-Случайно немец, - сердито отрапортовал своему новому квартиродателю Лёвушка, которому эта показная ласка была теперь до мерзости противна.
-Впрочем, это совсем неважно, - глядя в пустоту, вздохнул все ещё ошарашенный нежданным ночным  визитом Иохельсон, который теперь, кажется, ни в чем не был уверен и проклинал тот самый день, когда связался с Михайловым и его партией. - Ступайте, Сонечка, ступайте к себе, отдыхайте и, ради бога, не о чем не беспокойтесь. Ваш приятель будет у меня как в сейфе.
- «Или как в тюрьме», - вздохнув, добавил про себя погрустневший Гартман. -Будем сидеть тихо, как мыши, пока вы сами не прикажете нам.
-Вот и славно, - обрадовалась Софья.
  Пристроив своего уже преизрядно поднадоевшего ей нервного напарника, который, тем не менее, не раз выручал её из неминуемой беды, она с облегченным сердцем вернулась к себе, в уже известную нам старую конспиративную квартиру, располагавшуюся тут же, в одном квартале от Гороховой улицы -  знаменитую аптеку Гельфманов на Гороховом переулке, потайном логове Исполнительного комитета, о котором могли знать лишь его избранные члены -  так называющие себя при поимке «агенты третьей степени».









«Принимай, хозяюшка». Позорный апофеоз Идейного Атамана.

Прибежали в избу дети
Второпях зовут отца:
«Тятя! тятя! наши сети
Притащили мертвеца».
«Врите, врите, бесенята,—
Заворчал на них отец; —
Ох, уж эти мне робята!
Будет вам ужо мертвец!
А.С. Пушкин


 Теперь Желябов знал точно – их было трое: Тихомиров, Пресняков, Окладский - трое предателей, которым он собственноручно позволил затянуть петлю на собственной шее.
  Его везли связанным, на носилках, как более ста лет тому назад, вот так же, по, бескрайнему зимнику калмыцких степей трое казаков-предателей Чумаков, Федулеев,  Творогов волокли связанного Пугачева до ближайшего форпоста Яицкого городка, чтобы затем предать своего атамана в руки властям, сдав поклажу из рук на руки.
 История повторялась до мелочей. Теперь он, Желябов, связанный и поверженный, сам был им, великим казацким атаманом Пугачевым - народным героем, о ком, грезя в своих бравых мальчишеских фантазиях, тайно, раз за разом с упоением перечитывая Пушкинскую «Капитанскую дочку» при свете тусклой лучины, так непременно мечтал стать, чтобы, как и прославленный народный атаман,  возглавив ватагу бесшабашных казаков – отчаянных, вольнолюбивых людишек, коим, окромя цепей своих, уж нечего  было терять, и тем, подобно вольному орлу, хоть раз вволю наклеваться свежей крови своих поработителей, а там уж...
  Теперь безумная юношеская мечта его сбывалась, хотя бы отчасти: он почти стал им, своим героем, его кончина обещала быть не менее благородной, чем у прославленного предводителя восставших казаков, но это мало радовало самого Идейного Атамана. Ведь, в отличие от своего кумира, он слишком мало чего успел свершить в своей короткой жизни. В его жизни не было ни доблестных сражений, ни захватов городов, ни кровавых пиршеств над трупами казненных царских сатрапов, даже самого более-менее ясного, многозначительного, если не сказать бунта, то хотя бы восстания, коего можно считать таковым, как, кроме как всякого рода студенческих шкод, нескончаемой болтовни на мужицких сходках, красивого ораторства на съездах, да бесконечно бесполезного и бессмысленного марания бумаги для его летучих газетёнок. Всю жизнь он только и делал, что старался приспособить себя к не принимаемым им же в душе марксистским, социалистическим идеалам абсолютного равноправия, трусливо избегая малейшей опасности в реальной жизни, как последний подлый филер живя под различными чужими именами, марал в тайне свои бумажки, а настоящего дела, дела, о котором могли бы написать  о нем историки, – ДЕЛА ТО НЕ БЫЛО.
  Пока он ораторствовал, за него действовали другие. ДЕЛО было у Михайлова. Пока «Сен-Жюст» разглагольствовал об светлых идеях революции, его верный соратник «Дантон»* действовал. Правда методы Михайлова были, порой, самые что ни наесть уголовные, «медвежачьи»,  которые он, Желябов, презирал и не мог принять в силу своих благородных убеждений, но Михайлов действовал, сурово и молча в своей драконовой конспирации тайного общества, но действовал, тогда как он, Желябов – мужик-гарлопан, лишь разглагольствовал, заменяя заику* в пропагандистском деле. Михайлов не боялся замарать руки в крови врагов, потому что действовал, работал, падал и вставал на ноги, а он был трусом, при малейшей опасности прячущимся за спины своих же товарищей. Михайлов не боялся никаких средств и всегда был на месте, в гуще событий, – он боялся всего и…уходил при первой возможности, едва почуяв запах жаренного. Вернее, бежал с поля боя, бежал, как последний трус: в 1870 - из-под Сониного венца, потому что тогда нищий студент-недоучек без кола и двора ещё не знал, куда приведет свою молодую жену, эту изнеженную, не оббитую жизнью кисейную дворяночку - барышню (тогда именно барышню), которую он соблазнив, бросил, как в самом дурацком водевиле, в 1874, испугавшись страшных полицейских репрессий, бежал, в самый последний момент оставив на произвол судьбы товарищей в Саратове в плохо законспирированной башмачной мастерской, бежал в 1877 теперь уже от жены, от собственного сына, потому что, до животного страха напугался Николаевского покушения. Михайлов не уходил – будучи надежно законспирированным, великий А. Д. всякий раз каким-то чудом оставался на поле сражения до конца, честно принимая бой на себя, он работал, даже когда сама эта работа становилась смертельно  опасна, но он боролся до конца, неважно, что это стоило ему, чем грозило. Не важно какими средствами, но он честно исполнял дело революции -до конца, как истинный борец революции. Это он, Михайлов, из одряхлевшей в болоте бесполезных либеральных дискуссий «Земли и воли» создал новую партию - «Народную Волю» - её могучую дружину - боевой Исполнительный комитет. Это он, Михайлов, держа в своих несгибаемый руках всю власть созданной им партии, приговаривал царя к смертной казни, в то время как он, Желябов, Идейный Атаман, вместо того, чтоб сразу поддержать линию своего друга, колеблясь в либеральной расхлябанности «деревенщиков», занимался бесполезной трепотней языком на мужицких сходках.
  К тому же, о каких его «подвигах» можно было говорить, когда он в первом же реальном, а не бумажном деле сам себе доказал, что был совершенно бесполезен для того великого и благородного поприща борца за освобождения народа, коего изначально избрал сам для себя. Атаман кого он был? вернее, чего – утопических идей Маркса о всеобщем братстве и равенстве, о реальном осуществлении которых даже он сам не имел определенного понятия? Глашатай Русской революции, до того заигравшийся со своими проповедями о всемирной освободительной революции, что сам в конце концов поверил в их осуществление, заразивший этой утопической идеей толпу мальчишек-студентов? Кто он вообще? Пугачев бунтовал, воевал, Михайлов – создавал партии, управлял ими, а он - болтал, точнее болтался, болтался и болтал по земствам, съездам, кружкам, сходкам подобно Соловьевскому* мужику-горлопану заводя толпу, тем временем сам же прячась за её спины.
   Нет, Масштаб был явно не тот. Ничтожный.  Каким мелочным и ничтожным было все его жалкое время - время зарождения нового типа русского холопства — пост-крепостнического холопства. Крепостное рабство, в котором ещё так остро нуждался потерявший свое привычно-родное ярмо народ, тот час же, трансформировавшись в ещё более уродливую форму, вылилось во всеобщее заискивающее холуйство перед начальством, где, уж не рабски-юродствующее подобострастие перед «кормильцем своим» батюшкой - барином, а  умение приспособляться, кормиться со своего места под покровом своего начальника, делясь с ним мздой-оброком от «накормленного», ставилось во главе угла. Сатрап холопствовал перед сатрапом, раб был в порабощении у раба, и всей этой копошащейся придворной комарильной мерзостью управляло он – Великий Коронованный Деспот, называвший себя Помазанником Божьим и Реформатором. Разве можно было объяснить, вдолбить народу мысль о собственной свободе, когда тот, начисто отвыкнув за триста лет, уж не татаро-монгольского, но от крепостнически - крепостного Романовского ига, даже понятия не имел, что это такое свобода и как следует применять её к себе?
 И он, Желябов Андрей Иванович, по прозванию Идейный Атаман, рожденный в холопстве, снова был холоп. Покинув ненавистных Лоренцевых-Лампси, он, после долгих странствий, многолетней болтовни и болтаний по деревням и мужицким сходкам, в конце концов, обрел себе новых помещиков – аристократку Софью и помещика Михайловым, которые пусть негласно, но управляли им всецело. И ещё неизвестно, какое из двух рабств было хуже, потому что второе, в которое он попал уже по доброй воле и разумению (в отличие от того – «первого», мужицкого, крепостного, дарованного ему по рождению «высочайшей милостью» крепостническим родом преступников - царей - рабства, где все было ясно, где пятилетний мальчишка был вещью, нереализованной  собственностью помещиков, потому как мало было толку помещику в пятилетнем рабе,  из-за чего те, отдав его родителей в качестве щедрого приданого помещичьей дочери, порешили оставить мальчонку с дедушко)  было столь изощренно умело задрапировано идеей революционной борьбы освобождения народа, что его уж нельзя было причислить, как к таковому положению, но при этом, подспудно, сам он, бывший крепостной, ощущал, что эта двойственность  не сколько не меняла своей первоначальной сущности подчинения его вышеозначенным дворянским личностям, как мужика и холопа. Новые его «помещики» были разными, потому и закрепощали они по-разному. Михайлов – тот скорее военный, муштровал своей строжайшей дисциплиной до последнего вздоха, да и обращался он со своими товарищами, порой, не лучше, чем полковник со своими крепостными солдатами, повышая на них голос, заставляя беспрекословно подчиняться своей конспиративной «военщине», не обсуждая приказов Исполнительного комитета, того самого так называемого формально коллегиального Исполнительного комитета, которым по сути он сам и являлся и от лица которого он действовал. И даже на вид Александр Дмитриевич был как есть генерал в самом его точном Некрасовском описании ярмарочных мужиков: «потолще, погрозней…Грудь с гору, глаз на выкате, / Да чтобы больше звезд». Хотя «звезд» на Михайлове конечно же никогда не было, и, естественно, не имел он никогда грудь в крестах, но одень такого в мундир, да эполеты, дай коня богатырского – чем не Скобелев, да и замашки у него военного офицера, на тех основах и партию выстроил, а Желябов-мужик у него вроде как ординарец на побегушках, нуждающийся в наставнике неразумный шкодной мальчишка-горлопан. Хотя Андрей Иванович был старше сего «генерала» на несколько лет, и ораторствовал куда убедительней, все уважение, как к старшему из равных, доставалось великану Михайлову – Дядюшке, как с испугом и уважением прозвала его Фигнер.
 Софья, напротив, дрессировала его своей любовью, как дрессируют домашнюю комнатную собачонку, то лаской, то своим упрямым капризом заставляя в конечном итоге подчиняться своей воле. И было ещё не ясно, с какой стороны гнёт был более невыносим, могучий, обрушивающийся всей своей волей сразу Михайлова или слабый, постепенный но бесконечный в своем поступательном, упрямом давлении Софьи. Сходясь, эти два таких противоположных крепостничества становились поистине непереносимыми, так что несколько раз Андрей Иванович совершенно серьезно подумывал о том, чтобы бежать от дела, засесть где-нибудь в деревне, там, нанявшись земским учителем, сгинуть в нищете и безызвестности, но уже свободным человеком, не зависимым от всего и всех. Но каждый раз его что-то останавливало…
 Может, снова страх – это гаденькое подсознательное чувство закабаленного холопа, с котором он никогда не расставался. И вот теперь…
 …теперь, провалив возложенное на него Исполнительным комитетом дело, он, мнимый «Атаман» неизвестно чего и кого, сам грозился обернуться ничтожеством, в лучшем случае бесславно пристреленным в каземате рассвирепевшим тюремщиком, а все по собственной глупости, из-за того, что так легко и неразумно доверил священное дело Революции - дело освобождения России людям малознакомым, не проверенным, более того, отъявленным негодяям, мерзавцам и уголовникам, не имеющим никакого понятия о чести, моральных принципах и благородной доблести настоящего борца за народную свободу, а лишь вступившим в партии для удовлетворения своих самых низостных уголовных инстинктов.
  Нет, Сонечка была права – никакой он не Атаман, предводитель благородных бунтарей, а ни к чему не годное, пустое ничтожество, способное лишь только на то, чтобы красиво и убедительно молоть перед всеми своим языком, сохранившийся до сих пор лишь благодаря своей трусости. Хотя, какое теперь было в том дело. Его предали, его везли на растерзание, в старой крестьянской телеге, запряженной жирной, ломовой клячей, а он умирал. Ему было настолько плохо, что ТЕПЕРЬ ему было все равно: он был уверен, что околеет в этой проклятой телеге, до того, как его доставят до места. А мертвому всё равно. Мертвые сраму не имут, и это было куда лучше того, что ожидало его.
 Закрыв глаза, он снова стал проваливаться в пустоту, как тот час же почувствовал, как кто-то сильно хлопнул его по щеке. Раз ещё раз. Желябов нехотя, но приоткрыл заплывшие гноем глаза, хотя даже это простое действо ему было до боли чудовищно трудно сделать из-за невыносимой ломоты в глазах и голове. На него, ухмыляясь, смотрел Тихомиров -Тигрушка.
 Тихомиров. Главный идеолог партии. Её законотворец. Этот тихий мерзавец, предатель, царский шпион! Как, как же он сразу не догадался об этом. Как сразу не послушался Сонечку. А ведь Соня со своим великолепным чутьем на людей сразу же раскусила его подлую натуру, когда тот, попытавшись приударить за Блондиночкой и получив, что называется, полный отворот-поворот, в отместку стал, высмеивая и принижая, как пустоголовую барышню, компрометировать её перед своими же товарищами. Это говоря о нем, она как-то раз сквозь зубы процедила своё грубое ругательство: «Бабник!»  А он, Андрюшка –Дурак -Идейный Атаман народников, тогда был слеп, потому что, летая в своих возвышенных и благородных грезах о Всемирной Революции, что непременно должна начаться в России, с их с Михайловым детища – партии «Народной воли», даже не допускал мысли о подлости своих же товарищей по Исполнительному комитету. А ведь Софья с самого начала предупреждала, что этот человек, если захочет есть, за краюшку хлеба продаст и родную маму. Слишком уж дорого он ценил личный комфорт Лев Александрович, слишком уж любил «в тепленьком да сытеньком» время проводить.
  Тигрыч. Кличка самая подходящая для хитроумного «Льва», который таясь, по кустам, маскируясь под революционера, слишком долго и терпеливо выслеживает свою добычу для решающего броска. И как этот подлый прохвост заискивающе водил его, ослепшего, на работы по закладке мины. Как мельтешил перед ним, выслуживаясь, словно последний крепостной холоп перед барином. Теперь-то Желябов не сомневался в том, кто испортил мину. И теперь этот приторно сладкий, услужливый мерзавец так заботливо накрывает его тулупом, чтобы он, его пленный Атаман, ни дай бог не околел раньше времени, ведь ценный груз нужно было во что бы то ни стало нужно доставить в жандармерию живым. За мертвого ничего не дадут, ведь мертвого уж нельзя судить, нельзя наказать – мертвый наказан смертью. «Вот гад!»
  Желябов с омерзением стал  скидывать с себя ненавистный тулуп.
-Нет, гады, предатели, шпионы, не дождетесь, все равно издохну! – вопил связанный Желябов. – Лучше издохну! Дайте мне околеть, предатели! Да здравствует Мировая Революция!
-Живой, - с облегчением выдохнул Тихомиров, с материнской «заботливостью» заклеивая своему атаману  рот перцовым пластырем. Желябов с досады пнул Сонечкиному женишку коленом в пах, да так, что едва не выбил Тигре мошонку. Тихомиров взвыл от боли, а Желябов, уж начав вырываться из веревок, изо всех сил, сдунув пластырь, впился зубами в руку подхватившегося Преснякова. Чуть вену со злости не перекусил. Хорошо, что Пресняков успел сжать пальцы руки в кулак – не то отхватил бы мигом волк – беспалым оставил.  Выворачивая руку, схватил Атамана за горло и стал совершенно серьезно, планомерно так по-деловому придушивать, чтобы разжать зубы бьющегося в горячечном припадке Желябова, пока Окладский, профессионально так, по-бандитски, не вязал своего бывшего предводителя по новой, да так, что Андрей Иванович потом и головой шелохнуть  не мог, но он все равно вырывался из последних сил, отчаянно мыча что-то через пластырь...
-Лежи смирно, Атаман, а то зарежу! – Вынув свой парикмахерский инструмент, приказал ему маньяк-Пресняков. Холодная заточка скользнула по шее Желябова, оставив бусины крови на его заросшей волосами шее. Это был лучший аргумент. Желябов сразу затих. А довольный Пресняков нагнулся и - поцеловал своего Атамана в губы. – Вот так-то. Будете знать, как у меня куролесить!

  ...Пресняков его тёзка, тоже Андрей, Андрей Корнеевич – человек во многом непонятный. Кто он и откуда – не ясно. Говорят сын какого-то сторожа в Ораниенбауме. Учился вроде в университете – не доучился, согнали за митинг у Казанского заподозрив*. В работяги черные пошел, в слесаря, хотя натура самая утонченная, умственная, но и эта умственная утонченность молодого человека непременно срывалась в какую-то пугающую нервическую страсть на грани фола, да так, что своей омерзительной неожиданностью пугала, отворачивала  от него даже самых близких к нему товарищей по партии, отчего у него почти не было друзей и единомышленников. Никто не дружил с ним, и он не дружил ни с кем, собственно, не нуждаясь ни в чьей дружбе, а тем более в снисхождении чьего-либо покровительства, ограничиваясь лишь сухим выполнением приказов Михайлова, которому подчинялся беспрекословно.
  Но дело в даже не в том. Быть простым рабочем у народовольцев не зазорно. Многие из них, будучи «голубыми» интеллигентами, не имея никакого понятия о чисто физическом труде, тем не менее шли в рабочие и крестьянство. Тут совсем другое было, за что товарищи так опасались Андрея Корнеевича…
 В самой личности Преснякова. Учитывая не совсем здоровые, не поддающиеся осмыслению здравого человеческому рассудку пристрастия молодого человека, как-то: его любовь  к приключениям и опасностям на грани суицида,  неприкрытое мужеложство, которое он со своими любовниками Квятковским, Гартманом и Окладским демонстрировал, не стесняясь, чуть ли не гордясь этим, скажем так, явно «не скрывая» от своих товарищей, и, наконец, почти садистское наслаждение убийством, которое он испытывал, собственноручно убивая, точнее, как он это называл, «казня врагов партии». Говорили, что из него вышел бы самый настоящий маньяк, ели бы в свое время парень не подался в революционеры.
 А на вид не скажешь. Парень красавец, блондин, высокий, стройный – кровь с молоком, из тех самых немного женоподобных юношей – романтических Ромео, что так нравятся женскому полу, но ходившие о Преснякове самые ужасающие слухи о его садистских наклонностях, плюс то, как он, спокойно прихлебывая свой чай с молоком, во всех кровавых подробностях рассказывал потом свое очередное дело, о том, как перерезывал филеру Шарашкину яремную вену, тот пронзительно хрипел, отворачивали от него самых убежденных «бомбистов». 
  Нет, не прав был Ломброзо, ценя человеческую породу по лицам. Во всяком случае, в отношении красавца-маньяка Андрея Корнеевича Преснякова его знаменитая теория о обезьяноподобном низколобии потенциального преступника летела ко всем чертям.
  Да вот ещё черта к портрету. Среди народовольцев Пресняков числился, как отменный гример, за что и получил кличку «Цирюльник». Это была самая безобидная страсть Андрея Корнеевича, но которой он, как и другим своим страстям, отдавался безмерно, всякий раз превращая себя то в брюнета, то в шатена, то снова в блондина, используя для этого целый арсенал только известных ему средств и химических присадок. Одет он был всегда с иголочки, смотрел на людей немного оценивающе, свысока – так что, не смотря на рабочее происхождение, вы не различили бы его в среде настоящих английских денди, а резал людей прямо на улице, не поморщив и глазом, как заправский Лиговский Медвежатник. Подойдет, бывало, к шпиону, гаркнет так громко: «Именем революции!», тот даже не успеет понять что к чему, как Андрей Корнеевич с напомаженными бриналинами волосами, в своем –то новеньком с иголочке пиджачке чик – заточкой его по шее, да в бега. Поминай, как звали!
  Многих так зазря «уговорил» душ невинных, оттого, что Михайлову с его параноидальной конспирацией вечно мерещились шпионы, да предатели. Хотя попадались среди них и настоящие «злоядные» враги народовольцев: Шарашкин* – провокатор, немало товарищей из-за него свои персональные «квартиры» в Александровском равелине обрели или, вот к примеру, вдова генеральская акушерка Кутузова, кстати, родная внучка прославленного полководца, одиозная, надобно сказать, натура –  помимо основной профессии, которой она почти не занималась, имела три страсти: 1) даже лютой зимой носить совершенно открытые декольте платья, от которых у мужчин просто захватывало дух, за что и прозвали её в шутку «Княгиня  Голенькая», 2) с «материнской заботой» привечать у себя бедных, бездомных студентиков, чтобы по надуманному обвинению потом с тем же успехом сдавать их в Третье отделение, для допросов, за что и мзду свою подлую шпионскую получала; была у «черной» вдовушки  и третья страсть: в карты играть, и не просто играть, а выигрывать, когда выигрывала рубль, сама не своя от радости была. Вот Михайлов и использовал эту её третью страстишку, через неё и своего агента Клеточникова в Третье отделение просунул, дав ей на поддавки выиграть аж целых двести рублей! Деньги по тем временам огромные! Двести рублей – то партийных вдовушка выиграть выиграла, да вот жизнь свою в одночасье проиграла! Не знала, что БЕСЫ не прощают: ничего не оставляют просто так. В тот же вечер последнего выигрыша генеральша в сберегательную кассу отправилась, доходишко на свой счет приспособить, идет, светится вся от счастья, дура, не знала ещё, что жилец её «выгодный» уж знак на неё подал: окно распахнул, цветок на подоконнике выставил. Михайлов, что на противоположном углу дома во флигельке пост наблюдательный  учинил, по шее так пальцем большим провёл многозначительно, а Пресняков в женском платье уж с подворотни за ней, по пятам, по дворам перебегает, что крыса. Окладский вынырнул с противоположного конца переулка, да как будто обознался, налетел: «Пардон, мадам», - да, вдруг, невзначай, ножку дамочке да и подставил.
 -Именем революции. Ваша карта, бита, мадам!!! – услышала она над своим ухом последние в своей жизни слова. Кутузова даже рухнуть не успела, как какая-то шедшая за ней дама сзади её заточкой парикмахерской о горло полоснула. Легонько так – одним движением руки.
 ...Заточкой потом той карту с пиковой дамой в грудь воткнул, перед тем, как в канал скинуть. А на карте две буквы кровью «откаллиграфил»– «ИК». Имел, ой, имел страсть Корней Иванович к подобным эффектишкам дешевым: в даму переодеваться, да грозные знаки оставлять, вот они его и сгубили…но не сейчас…потом.

   Ещё долго болталось по каналом раздутое тело генеральши – ещё так же долго опознать не могли. Пресняков гример-то мастак, славно мордашку её пухлую да белую с двойным подбородком заточкой так ловко «загримировал» под испанскую улыбку*, что родная матушка не узнала бы. Нет, все-таки куда задорнее, да веселее резать людей на улицах «именем революции», чем упражнять свою лютость просто так, из мерзости злодейской, или, хуже того, из житейской подлости набить собственный живот. Тут вам и приключение отчаянное, кровавое, что так Андрей Корнеевичу по нутру, и дело партии совпадает. Это же вам не старушку какую процентщицу топором по темени тукнуть из-за закладок глупых – тут, вроде как, идея, БОРЬБА оправдывает! А ради идеи, да борьбы ничего не жаль! Хоть всех шпиков Питера на перо посадить – не жалко! Но Пресняков, хоть и бандит, маньяк, но бандит честный. Все деньги, двести рублей, в тот же вечер к Михайлову, в партийную кассу вернулись. Михайлов деньги кровушкой замызганные аккуратно пересчитал и, как положено, предложил ему «процент» от дела, вроде вознаграждения за работу, «на притравку», чтоб «сокол» его ручной, ловчий, крови свежей испробовав, охотничьего куража не терял - Пресняков только пыхнул сердито и, громко хлопнув дверью, что стены задрожали, вышел. (Вот оно благородство бандитского «Дон Кихота») Зато колечко бриллиантовое, что его подельник Окладский вместе с пальцем стамеской с вдовы сбил (не снималось, вросло обручальное), да серьги её дорогие, на которых ещё кровь с мочек запеклась, а так же крест нательный, золотой дружки не постеснялись приобщить к своему доходу разбойничьему, и, сдав все это добро в ломбард, вскорости пропили в ближайшем же кабаке.
  Называя Окладского, которого мы помним, как маленького, юркого крысёныша, помогавшего Желябову выбирать место покушения на царский экспресс, на счет него Ломброзо не ошибся, - это был самый, что ни на есть, полу-животный, низкопробный человеческий тип, выросший в самых низкопробных, полу-скотских условиях уличного мальчишки-беспризорника, прошедшего все ступени жестокой воровской школы Лиговки. Одним словом – шпана! Что касается своего наставника и учителя Преснякова, что, как и уже известного нам Лёву Гартмана,  привлек его в партию исключительно из тупых соображений элементарной выживаемости, приютив голодавшего оборванца у себя на квартире, то ему, Андрей Корнеевичу, как своему хозяину, подобравшего его с самого дна, Окладский подчинялся всецело, подобно прирученному и хорошо выдрессированному животному - маленькому пособнику бесстрашного в своей бандитской дерзости рыцаря страсти и порока. Сладкую парочку «неразлучников» так и прозвали Дон Кихот и Санчо Панса, хотя оба молодых человека, прежде всего по своим моральным качествам, мало чем походили на благородных литературных персонажей Сервантеса, ради освобождения угнетенных, торжества добра и справедливости борющихся с ветряными мельницами, особенно этот неприятно сухощавый и подвижный Окладский, так мало походивший на простоватого, доброго дурачка Панса. Это был тот самый низостный в своем пораболепстве тип безвольно-безмозглого, но от того не менее жестокого приспешника, которыми обычно рано или поздно обрастают интеллектуальные маньяки, просто потому, что им удобно иметь подобных людей под рукой в качестве помощников и исполнителей. Тип, от которого можно было ожидать любой самой гадостной мерзости низшего преступления. Стоило только его учителю Преснякову приказать ему, и тот, не задумываясь, наверное бы, пошел не только на убийство, а прикажи ему Пресняков свершить над собой какое-нибудь членовредительство, то Окладский с радостью исполнил и этот его приказ, исключительно лишь затем, чтобы угодить своему «хозяину». Вот такие были эти «Дон Кихот» и «Санчо Панса» «Народной Воли». Однако, В том, что Окладский принимал участие в деле, была «заслуга», точнее просчёт исключительно самого Андрея Ивановича, поскольку Пресняков не имел привычки просить за себя, не говоря о собственных рабах. (А Окладский был именно его рабом – не другом и не соратником, потому как Андрей Корнеевич, в силу своего характера, вообще, не умел дружить «на равных», а лишь подчинять или быть подчиненным, и то если это «подчинение» не шло в разрез его принципам).
 Именно Желябов, в самом начале приезда в Харьковскую гостиницу, подойдя к молодому человеку, прибывшему с Пресняковым , просто спросил его:
-Хочешь убить царя?
Тот так же просто, не смутившись, ответил.
-Да.
На том и порешили. Больше вопросов не задавал. В дело взял. Вот и получил…змейку на шейку.
 
  И вот теперь стало ясно, что за свиту «гайдамаков» он себе приобрел.  Браво, Желябов, вы слишком хорошо разбираетесь в людях! Вместо казацкой вольницы запорожцев – банда отпетых головорезов с Лиговки безо всякой чести и достоинства. Вместо дела – болтовня. Кончилось тем, что и следовало ожидать: трое предателей, сойдясь в одной точке, наконец-то, предали. Поздравляю! С таким бравым Атаманом мировая революция не за горами.
 Свои  против своих. Его бывшие друзья душили и вязали его, как заправские уголовники. Вот потеха-то будет для царских сатрапов, когда его в таком виде доставят прямо в кутузку!
  А флегматичная кляча продолжала везти и везти, перебирая жирным, как у тяжеловоза, крапчатым задом, казалось, не обращая никакого внимания на те страсти, что кипели позади её хвоста.
 Единственное, что утешало Андрей Ивановича теперь, это то, что он понимал, что уже ничего не мог сделать, оставалось одно – покориться и, предоставив себя судьбе, ждать развязки представления. Единственная мысль, которая заполняла его угасающее в горячке сознание, это была мысль о его любви — Сонечке. Только она согревала и утешала его.

 Она продолжала плестись по знакомому переулку. Теперь ей было все равно, увязались ли за ней шпики или нет. Софья так устала, что у неё просто не было сил обращать на это внимание. Колокольчик у входа в двор аптеки купцов Фридландеров ответил ей привычным хриплым звоном, но она тот час же вспомнила, что двор давно осиротел, дворника в этом дворе больше нет, потому что Абрамчик - Пташечка убит в  глупой типографской перестрелке.
  Решетка, жалобно скрипнув, толкнулась свободно и она вошла в уже бесхозный двор. На лестнице тоже никого не было – лишь привычная пыльная сырость. «Неужели, жандармы побывали и тут?» - с горечью в сжавшемся сердце подумала она, оглядывая царившее повсюду бросавшееся в глаза неприятное запустение, но теперь ей было все равно – поймают её сейчас или потом. Ведь рано или поздно это должно будет случиться. Она тихо постучала в дверь старым сигналом, за дверью послышались шаги, и тот час она увидела в пролете облупленной краской двери знакомую мохнатую рожу своего жильца:
-Степашка! – чуть не заплакав, бросилась она Халтурину на грудь, тому самому незваному, нагловатому жильцу поселившегося в её с Андреем «гнездышке», кого она до недавнего времени почти ненавидела за его вздорный характер.
-Софьюшка! Душенька! Ты одна? Что, что случилось?! Где остальные?!
-В городе облава! Ширяя арестовали! Динамитная мастерская накрылась! – прерывно задыхаясь с мороза, заговорила она. - Гартмана я спрятала в надежном месте! Еле ушли, а более того ничего не знаю.
 Халтурин, видя, что дальнейшие расспросы Софьи не приведут ни к чему хорошему, кроме как к её ещё большего расстройству, решил оставить все дела до завтра, велев Гельфман тот час же принести для Софьюшки горячего чая. Но когда чай с медом был готов, Софья, не раздеваясь, уже спала в своей кровати.
 Она даже не помнила, сколько вообще проспала. В свете последних трагических событий время, казалось, пролетело незаметно.
  Она встала сама. Завтрак подала Геся. Халтурина в доме больше не было – «слесарь Батышков», как обычно в это время, ушёл в Зимний, на работы. Прервать эти ставшие теперь слишком рисковыми после выясненного  ареста участников рельсового покушения работы  тоже не представлялось никакой возможности, поскольку это вызвало бы ещё большее подозрение, а процесс подготовки операции взрыва Зимнего уж был необратимым – часть самодельного динамита под царскую столовую с великим трудом  терпеливого трудяги Халтурина была перетащена в царский подвал, находящийся как раз под царской столовой. В самом деле, не переть же динамит обратно. Оставалось одно – довести дело до конца, даже если Михайлов больше никогда не вернется из Херсонской командировки, то, тем лучше, он продолжит дело без него, став великим одиночкой!

  ...Как же ненавидела Софьюшка ждать! Считая это занятие постыдным для себя, она со своей ещё не угасшей в ней дворянской гордостью скорее предпочла бы, чтобы ждали её. Но она вынуждена была делать это, потому как у ней не оставалось ничего другого, кроме как день за днем терпеливо ждать возвращения Андрея. Ждать и надеяться, что он ещё не арестован.
 Бесцельно прозябая в четырех стенах своей старой, чердачной каморки, она страдала. Даже книги, её любимые книги фривольной писательницы Жорж Занд, которым она, от нечего делать, так часто любила зачитываться при свече в зимние холодные вечера, повествующие об очередных «Похождениях благородной куртизанки» или ещё более бульварной «литературой» с само говорящими самими за себя названиями: «Девственница в Париже», «Самоохранительные вздохи»,
«Любовь погубила» уж не скрашивали её мучительного одиночества. Время работало против неё. Беспокойное состояние Софьюшки с каждым днем только усиливалось. Она не находила себе места, словно пойманный в капкан зверек, мечась из угла в угол, а иногда целыми часами сидя в одной и той же угрюмой позе у окна. Но едва только её верный посыльный Яша Гельфман приносил свежую прессу, как она буквально набрасывалась на мальчишку, вырывая у него «Ведомости» из рук. Но пресса, высосав все подробности очередного чудесного спасения Помазанника Божьего, казалось, теперь навсегда заглохла. Ни словечка об арестах. Да и кому будут интересны судьба террористов – гораздо удобнее и выгодней оболванивать народ очередным божественным спасением Господом своего коронованного протеже, чем, ни дай боже, каким либо образом привлечь народную симпатию к мятежникам.
  Каждый раз, бегло пробежав по заглавиям, и, разочаровавшись в очередной раз, а, может быть, внутренне вздохнув с облегчением  о том, что не нашла никаких новостей о товарищах, она со злости кидала  бесполезную газету в огонь печурки. (Ловя на себя на мысли, что она начинает сходить с ума от безызвестности, Софья, до конца не определившись в своих смятенных чувствах, сама не могла теперь понять, что было теперь  хуже, а что лучше – молчание мучало, но, по крайней мере, давало надежду).
 Тот день, серый и мрачный, тоже не предвещал ничего доброго. Утро начиналось смуро, то есть не начиналось совсем, поскольку это был тот самый хмурый день в году, когда даже самым заядлым весельчакам и жизнелюбцам приходит в голову мысль о самоубийстве, когда в немытое оконце видишь эти всевозможные оттенки серого,  начиная от серого Питерского неба, кончая глухими стенами соседского дома и грязным тающим снегом во дворе. А тут ещё,  едва Софьюшка выглянула в окно, бац – похоронные дрожки. Все под стать настроению. Ломовая лошадь в черном паланкине, в шорах, с черной кокардой на голове. Похоронная команда.  Гробовщик на козлах кучера, здоровенный детина, показался ей теперь ужасающим демоном: бесконечный в бесконечном цилиндре и зловеще черном плаще романтического злодея.
  «Что это? Неужели, кто-то умер из соседнего дома? Не удивительно, в такой день хорошо умереть, лишь бы только теперь, сейчас не видеть эту унылую, сырую Питерскую серость» Завороженная мрачным действом последнего, но, увы, неизбежного ни для кого человеческого пути, она от нечего делать продолжила наблюдать в маленькое залепленное тающей снеговой пылью окошко. Но что это? – покойника не ВЫНОСЯТ, а ВНОСЯТ. Да, да, именно ВНОСЯТ! Сонечка видит, как мертвого начинают выгружать. Мертвец, такой же огромный, страшный, под стать своему великану - могильщику, чудовищному Харону в цилиндре и фраке. Лежит без гроба, у всех на виду, как покрытая какой-то пыльной, гнилой рогожкой туша разлагающегося бычьего мяса, страшный, бородатый, с провалившимися под бородой щеками и глазницами –черепами –лежит почему-то на носилках, а не в гробу, как положено порядочному мертвецу. «Бездомник? Бродяга? Тогда почему с ним так возятся? Могильщики во фраках? Траурный паланкин? Стоит недешево. Тогда отчего рогожа?» - задаваясь мучительными, противоречивыми вопросами, Софья продолжает смотреть разворачивающийся перед ней страшный и в то же время странный в своей непривычно-жуткой гротескности спектакль.  Выгружают его совсем неправильно, как полагается мертвецу, ТО ЕСТЬ головой вперед, как рождаются, но не как несут покойника на погост. И почему ВЫГРУЖАЮТ, тут же не кладбище!
 Вдруг сердце Сонечки похолодело и тут же оборвалось, что-то мимолетно знакомое промелькнуло в страшном, заросшем бородой, осунувшемся лице покойника, она вскрикнула, но, как будто не желая верить самой себе, тот час же зажала рот кулаком. В «мертвеце» она узнала своего Андрея. А в дверь уже гулко стучали проверенным стуком.
 Схватив керосинку, она, в чем была, в одной ночной рубашонке и домашних шлёпанцах опрометью бросилась вниз по лестнице, рискуя сломать в темноте себе ногу. Геся уже открыла. В дверях стоял тот самый страшный, огромный гробовщик во фраке, в котором она тот час же признала А. Д.  Он уже о чем-то увлеченно болтал с Гесей, но Софья не могла понять о чем, да и не желала понимать, не разбирая уж ничего, она, буквально набросилась на Михайлова.
-Михо! Где, где Андрей?! Он умер?! Его убили?! – её широко открытые, вопрошающие детские глаза смотрели прямо в его лицо, ожидая самого страшного ответа. Михайлов даже растерялся, не ожидая столь внезапного появления Софьи. Не дожидаясь ответа, она раздраженно оттолкнула загораживающего дверь великана, словно протиснувшись сквозь него своей маленькой фигуркой, и бросилась во двор. Ненавистный ей Тихомиров и Пресняков были уже там, дежуря у паланкина.
-Принимай, хозяюшка! - как ей показалось, с довольной усмешкой указал ей на завернутое в рогожу огромное тело Тихомиров. Не понимая, что делает, трясущимися руками она стала нервно срывать безобразный мешочный саван, обнажая завернутое в грязные тулупы милое тело.
-Андрей, Андрюшечка, миленький мой! За что-о-о-о-о!… - зарыдав, она бросилась ему на грудь, принявшись лобызать лицо. Но что это? Он был теплый! Точнее, совсем горячий, как остывающая печь! «Покойник» зашевелился! Приоткрыв заплывшие гноем глаза, «труп», разомкнув свои высохшие, землянистые губы, еле слышно простонал:
-Сонечка, - и, откинувшись головой, снова провалился в небытие.
-Ну, ребятушки, раз – два, взяли! – Несмотря на то, что былого Андрей Ивановича Желябова было теперь трудно узнать, потому как от него остался теперь только остов, в общих чертах определяющий былые контуры мужика-богатыря, он все равно был чудовищно тяжел. Так что тащили сразу трое – сильный великан-Михайлов во главе носилок, «ноги» с двух сторон «несли» более тщедушные гайдуки-подельники по рельсовому покушению Пресняков с Тихомировым. Сонечка, вечная Сонечка, как спасительная медсестра Найттингель*, освещала своей лампой путь больному.
 Только теперь Софьюшка заметила, что Андрей был прочно связан шнуром.
-Зачем вы его связали? Развяжите! – решительно приказала она, едва Михайлов, словно куль муки, перевалил своего Идейного Атамана на постель.
-Соня, мне не хотелось бы тебе говорить, но, кажется, Андрей Иваныч сошел с ума.
-О чем вы теперь говорите, Александр Дмитриевич, я не понимаю вас? - растерянно замотала головой Соня, не смея верить, в то, что слышит это от самого Александра Дмитриевича о её любимом Андрее.
-Вот! - в качестве доказательства Пресняков показал свою вздувшуюся от укуса руку, - Любуйтесь, мадемуазель, едва не прокусил мне вену. Вот молодчина! А Тигрыча, вообще, чуть не кастрировал, так что мне, можно сказать, в этом смысле ещё свезло…как висельнику, - упомянув о виселице (кстати, излюбленной Пресняковской темой его черных шуток), красавец-маньяк громко расхохотался своим фирменно зловещим, адским смехом, от которым всем сразу же стало не по себе.
-Я…я не понимаю, что вы говорите…- в растерянности лепетала Сонечка, все ещё мотая головой как китайский болванчик.
-Заболел наш свет Андрей Иваныч, вот что. Промахнулся в поезд царственный, вот и горячка с досады приключилась. Еле довезли. Вот бредит, соколик наш, да в беспамятстве бросается на своих, того гляди прибьет ни за грош, так что, Софьечка, душенька, прости ты нас грешников, но вы должны понять, рыбонька моя золотая, не можем мы ныне ручаться за Андрей Иваныча твоего…совсем плох нынче, кормилец наш стал, - со свойственным ему холопским подобострастием вкрадчиво загундосил Тигрыч, разговаривая с Софьей, как с деревенской дурочкой.
-Развяжите! – раздраженно прервав распротивно слащавое сюсюканье Тихомирова, ещё решительнее повторила Софья.
  Видя, что с решительной и строгой Соней спорить теперь бесполезно, Тихомиров послушно разрезал веревки. Из-под кокона тулупа пахнуло крепким запахом пота. «Мертвец» пошевелил затекшими руками. Оскалив зубы, лицо Желябова исказилось в болезненной гримасе ужаса и безумия.
-Гады, - злобно  прохрипел он кому-то сквозь зубы, словно маленький жалуясь своей Сонечке на друзей, за то, что они так плохо обращались с ним в пути.
-Кажется опять, начинается,- с ужасом затрясся Тихомиров, теперь всерьез опасаясь за свое мужское и без того хлипкое достоинство.
-Софья, послушайте, - уже решился предостеречь её Михайлов, - Андрей Иваныч с горячки нынче помешался, не здоров психически, - но Софья решительно отстранила Михайлова рукой.
-А теперь, будьте добры, оставьте нас одних! – холодно сказала она. – Постойте, Александр Дмитриевич, - обернула она Михайлова, - я должна вас предупредить.
-Да, Софьюшка.
-Ширяя арестовали…я…я хотела только сказать…динамитная мастерская тоже…
-Не беспокойтесь, Сонечка, я уже в курсе.
-И ещё…Вам следует пока остаться здесь, на карантин. Возможно, болезнь Андрей Иваныча заразительна.
-Это я тоже предусмотрел. Нам все равно пока некуда спешить, - улыбнулся Михайлов, - так что на сей счет можете быть совершенно спокойны. Мы останемся с вами на всякий случай.
-И Гартман.
-Геся мне все уже рассказала. Вы поступили правильно, Соня.
-Спасибо, Александр Дмитриевич, я всегда знала, что на вас можно положиться, - улыбнулась она в ответ, хотя на её бледном, не выспавшемся лице гуляла чудовищная растерянность.

  Мужчины повиновались и вышли, предоставив своего Идейного Атамана в полное распоряжение Софьи.


Карантин. Забаррикадированный

  В чем  и свезло Андрей Ивановичу, так это с сестрой милосердия. У Желябова была своя, персональная Найттингель – Софья Перовская.
 Теперь, в тяжкую минуту своей беспомощности, он принадлежал ей, только ей. Словно свое самое сокровенное сокровище она берегла покой своего Андрей Ивановича, чтобы никто из товарищей даже не смел даже приблизиться к нему с делами и не потревожить его в болезни. Даже Халтурин, их бывший жилец, теперь уже окончательно негласно поселившийся «в подземных апартаментах» Алекса и уж спавший в своем подвале прям на ящиках с динамитом, которому лично руководивший его тайной от Исполнительного комитета операцией Атаман Желябов теперь  был нужен по зарез, поскольку после разгрома Ширяевской конторы нужно было срочно решать вопрос с недостающей взрывчаткой, и тот, не смотря на все свои хитроумнейшие уловки, всякий раз, желая тайно пробраться в заветный чердачок аптеки, чтобы переговорить со своим руководителем наедине, всякий же раз, приходя к ним в дом, натыкался на насупленный взгляд сердитой Блондинки:
-Разве вы не видите, Андрей Иванович сейчас болен, спит, и не может разговаривать, - говорила Софья всякому нежданному посетителю, с этими словами она, чуть ли не вытолкнув своего бывшего жильца взашей, захлопывала перед его носом дверь с табличкой «Не беспокоить. Андрей Иванович болен».
 Усмехаясь, Халтурин с присущим ему чувством юмора так и говорил: «Перовская забаррикадировала Желябова. Теперь к нему и мышь не проскочит». (Имея конечно же ввиду знаменитые уличные баррикады Французской революции 1848).
 Да так оно фактически и было: два стула, надежно подпиравшие ручку входной двери изнутри, да неусыпное око Софьюшки делали их каморку для товарищей неприступной крепостью. Даже неугомонного и вечно шумного Яшу, носившего им продукты и чистое бельё из прачечной, она выдрессировала ходить перед их дверями на цыпочках, чтобы ни дай бог не потревожить чуткий сон её незабвенного Андрюши.
  Теперь Софья понимала – все зависело от неё. Решительно все. Восстанет ли Андрей Иванович из мертвых или умрёт – благодарить или карать за то она будет себя, только себя. Софья привыкла полагаться на себя и тогда, когда в одиночку, без наркоза резала больному аппендицит, и когда принимала тяжелые роды у деревенской бабы, и когда перевязывала страшную, смердящую язву несчастной старухи. Софья привыкла видеть возле себя человеческие страдания. Созерцание физических страданий закаляло её, превращая из изнеженной дворянской барышни в закаленного трудностями борца. Как говорил Ницше: «Что не убивает – делает нас сильнее».
 Но тут была своя трудность. Софья привыкла видеть чужие страдания – не свои, вернее, не своего близкого человека. Страдания Андрей Ивановича не закаляли – они заставляли страдать и её, будто она сама переживала всю те нестерпимые мучения, которые испытывал сейчас её возлюбленный. Но она понимала, что, если сейчас же не возьмет себя в руки, не предпримет чего-нибудь решительного, то потеряет его навсегда. Собрав волю в кулак, она начала действовать.
  Прежде всего, следовало установить характер заболевания. От этого зависело все, решительно все. Первоначально, едва только верные гайдамаки Идейного Атамана, втащили его в комнату, у неё сразу же возникла мысль об отравлении, которая тут же оказалась несостоятельной по ряду причин: 1) Если среди его соратников и был предатель (особенно этим Софья грешила на ненавистного ей подхалима Тихомирова), пожелавший отравить Андрей Ивановича, то он сделал бы это сразу, так как капсула с цианом имелась у каждого из членов боевой группы, 2) Какой был смысл предателю убивать при помощи яда Андрей Ивановича, когда он с легкостью мог сдать его полиции живым, потому как в мертвом, а значит, немой и безызвестный, он все равно не представлял никакой пользы для сине мундирых сатрапов, и, наконец, 3) На отравление цианом это было совсем не похоже. Успокоив себя этими тремя разумными доводами, поймав себя на мысли, как же низко она могла подумать о товарищах, не давших ей никакого повода, кроме как личной её неприязни к нечистоплотным замашкам Тихомирова, Софья, продолжив растирать кору хинного дерева, пошла в своих размышлениях  дальше…
 Тиф исключался сразу – от тифа умирают быстро, так же, как быстро им заражаются. Никто из присутствующих не заразился сразу и массово. Ясно, что это была лихорадка, в изобилии свирепствующая в этом засушливом году в южных окраинах России. Но вот только какая лихорадка? Софья все больше сходилась на геморрагическом характере заболевания. Если бы болезнь была заразительной, как , к примеру, менингит, то она и её товарищи имели тысячу возможностей заразиться, потому как прошла целая неделя карантина, а ни у ней,  ни у кого из оставшихся на карантине не наблюдалось признаков характерного заболевания. Соня с её прекрасной памятью теперь припомнила и третий случай из собственного детства.
  Как-то в детстве Карапупс, на летней даче играя в прятки с сестрой Машей, спряталась в кусты, у свинарни, да так, что её не могли найти почитай целый день (попробуй, потягайся с девяносто сантиметровой карлицей – спрячется в высокой траве кукла, так и не сыщешь вовек), а уже отчаявшаяся снова увидеть сестру, плачущая Маша (о, ужас!) подключила к этому процессу папа, который, взяв в руки ремень, стал разыскивать «пропавшую». Будет, будет «палочка» за Софью – вернее, «палочка» Софьи. Софьюшка маленькая, вместо того, чтобы показаться – сдаться на милость папа, повинившись, назло затаилась в кустах, что зверек, ни гу-гу! Мать плачет, причитает, зовет! Ни гу-гу! «Если Машка-предательница выдала, то пусть ищут теперь хоть до ночи, коли найдут!» - надувши щечки, злобно думала малышка.
 Хотя и жалко было до слез Софьюшке свою и без того забитую отцом мать, что волнуется так за неё, дочку любимую, ту, которую из-за отсталости роста матушка любила, да жалела больше других детей, но только назло отцу Софья, решившись держаться до последнего, и просидела в кустах, возле дурно воняющего скотского «депортамента» целый божий день. Тут же её и прохватило от вишен, коими она с тем же рвением успела объесться накануне. (Сонечка ещё с детства делала все С РВЕНИЕМ, меры не зная). Сняла панталончики малышка, да и свесила попку бело-розовую младенческую, тут-то клещ и забрался в кружева! Зацепился, кровопивец, Соня даже не заметила как.
 К ночи, как стемнело, розыск уж с собаками учинили! Дворня похватала псов дворовых, наушкали на детское Софьюшкино белье, да вперед с факелами – леса да поля окружные прочищать. Что за охота поднялась на ночь то глядя!
  Только вот тем временем  бывшая девка дворовая Перовских Манька-скотница, пошла свиньям дать, а там барышня маленькая! Подумала сначала, что кукла в кружевах сидит бырышнями забытая – хотела своей дочке родной подарочек отдать, да видит – «кукла» - то зашевелилась, сама барышней обернулась, тут же вспомнила про карлицу - маленькую барышню, что  Перовские, избегая пересудов, от всего мира на даче прятали, да пошла звать господ.
 

Кровавый младенец
 
Из-за вот этой-то самой «куклы» и попала Манька из горничных девок на скотный «департамент». А дело вот как было. Ещё при крепостном праве, в самом начале осени 1953 года помнится, как-то по возвращению из города застала Варвара Степановна своего благоверного с очередной горничной девкой-Сонькой, да такую истерику учинила!  Граф же в припадке злобы как обычно избил жену, да так, что, не доходя времени Варвара Степановна тут же и выкинула, потому как на седьмом месяце была. Пока за лекарем в город ездили, туда-сюда, ребёночек уж мертвым родился. От побоев то мужа-злодея выпросталась Варвара Степановна прям на полу спальни, где сбита мужниным кулаком была до полусмерти! Отец уж и тогда не растерялся, завернул мертвого младенца вместе с ещё теплой требухой первородной в простыни, сгрузил все в таз, да и велел ей снести от греха подальше, в яму выгребную, куда помои сливали, чтоб «не расстраивать» жену видом мертвого тела младенца. Пока несла Марьюшка пожитки графские, страшные, вдруг, слышит, запищало в простынях-то. Развернула – младенец кровавый, недоношенный, крохотный, страшненький такой – жуть, ротик то разевает, ручками ножками сучит – жить, значит, хочет. Побежала в ужасе обратно, кричит: «Что же вы, Лев Николаевич, Ирод такой-рассякой творите, дитя свое уморить решили и меня сюда впутываете! Уж и Бога – то и не боитесь!» Схватил тогда барин лютый девку за косы и давай возить по полу, приговаривая: «Будешь у меня молчать, Манька, будешь, а хоть слово кинешь – велю в Сибири вместе со всей семьей твоей сгноить, за то, что на дитя графское покушалась, аль не знаешь моей власти». Вот и справил несчастную от глаз жены подальше, из горничных беленьких, да на скотский двор навозный. А дитя меж тем расти стало – растет одна голова, а тело все как у младенца.
  Ходить в три года только и научилось, а так все на пузе толстом ползая.
  Но Варвара Степановна уж в своей Софьюшке и души не чаяла – виделось в карлице ей чудо-расчудесное, богом ниспосланное, потому и грудью кормила её до трех лет – не доверяла никому заморышка своего ненаглядного, пока Левушкой – Иудушкой не понесла. А как стала Софьюшка подрастать, замилилась в куколку, ходить начала, одевала её Варвара Степановна не в детскую одежду, но в кукольную – шелка разные разноцветные, ботиночки кукольные красные, бусы - рюши нацепит, да все не налюбуется на живого пупсика. Художника молодого Маковского, что акварелями по поместьям подрабатывал, пригласит, да велит писать маленьких барышень, да так, чтоб недостаток Софьюшкин совсем не виден был – будто ровня ростом девочки, тот в угоду барыни и расстарается, задрапирует Софьюшку на задний план, будто на стульчике присела. Сидя то рост меньше замечается.
 Папенька же, уж не видя толку в уродице, прочил дочке «карьеру» придворной карлицы-шутихи.
 Водилась у графа Перовского  такая забава. Соберутся, бывало, гости в его поместье. Поужинают, расхмелеют от вин дорогих да явств русских,  жирных, коих у графа всегда в изобилии в любой день водилось, наговорятся, наспорятся о политике до хрипоты, до изнеможения, тут и развлечений попроще, да поприятнее захочется. На то у графа в рукаве всегда беспроигрышный козырь был — дочь его младшая Сонечка. Вдруг, как из ниоткуда, появляется девчушка маленькая в панталончиках,  белоснежном кукольном платье с рюшами, беленькая, с большими, внимательными серыми глазами, розовыми щечками, а хорошенькая — страсть. Книксен гостям делает крохотными полными ножками в красных атласных туфельках так старательно, и в то же время неумело умилительно-смешно, что у всех гостей невольная улыбка на устах. Все тут и замолкают, видя такое чудо, забыв о чем только бишь говорили да спорили до хрипоты. А граф, воспользовавшись замешательством, тем временем и представляет:
-Это Сонечка, дочь моя младшая. Ответит на любой ваш вопрос.
Дивятся гости, перешептываются в недоумении: «К чему бы все?»
А граф тем временем сам начинает задавать малютке самые простые вопросы. Та с умным видом своим детским голоском отвечает так правильно, так обстоятельно правдиво, но тем умилительно смешно, что вся эта прописная правда звучит из уст младенца, что от всего этого публика невольно начинает покатываться со смеху. Невдомек никому, что «малютке» этой уж одиннадцатый годок как стукнул. Что под личиной ребенка скрывается подросток — карлик. И представление, с книксеном и кукольным платьем, было от начала до конца продумано жестоким самодуром-графом. Многое ей от батюшки терпеть приходилось, но это уж после, а пока...
 
  ...Софьюшка, уж не ожидая подвоха, засыпать в своем уютном убежище стала, когда тятенька, подкравшись неожиданно, за ухо из кустов маменькину любимицу вытащил, за две ноги схватил, зад заголил – лупить, значит, а там бац – клещ раздулся, как шарик, с пятикопеецу, и не где-нибудь, а на самом-то пикантном месте.
 Вместо положенной порки, Клеща-Клещеевича - разбойника, что барина, маслами розовыми гретыми «ублажали», пока он из задницы маленькой барышни свой хоботок вынуть не соизволил. Все бы прошло. Да на следующий день у малышки такая температура поднялась! Бредит! Мечется! Судороги пошли! Думали уж припадок! Маменька с перепугу к доктору Моргенштейну, что как раз недалеко на соседней даче Муравьевых жил! Про клеща уж конечно забыли – не до того, да немец –то сам и напомнил.
 Софьюшка, хоть и мала тогда была, ещё помнила, как её колотило зубами, словно в ознобе. Странное и страшное состояние: дергаешься, словно паяц на манеже, понимаешь, что смешон и нелеп, а остановиться не можешь. Человек, что печь горячий, а знобит отчаянно. И голова вот-вот расколется от боли – глазами не повернуть, все плывет куда-то. Так бы и заколотило до смерти малютку, коли доктор Моргенштейн, доктор во многом ученый, городской, самых передовых взглядов, вовремя сыворотку из кониной крови не дал. От неё –то и полегчало малышке сразу. Конюшья сыворотка чудодейственная сразу подняла Софьюшку на ноги. Правда, ещё потом долго сидела измученная Варвара Степановна в изголовье  у её маленькой, розовой, как у младенца, кроватки, гладя по волоскам беленьким, мягким, что у цыплюшки новорожденной, а потная как мыло Софьюшка, умиленно улыбаясь во сне, сося свой пальчик, в очередной раз праздновала победу над смертью, только вот не заметила любимая дочурка, как «после переполоха» у маменьки её любимой прибавился клок седых волос.
 Один только папенька был недоволен, что и на этот раз карлик противный – головастый его Карапупс выжил, выкарабкался, и, самое мерзкое, что на это его никому не нужное «выкарабкивание» тут же «истребовал» из отцовского кошелька целых пятьдесят рублей денег золотом за лечение дорогим доктором. Подошел к маменьке, смурый такой, да как фыркнет: «Полно нежить-то, ступай младшего кормить! Кормилиц -то нет!»*  А уж Левушка-Иудушка заявлял о себе громким плачем, требуя свою порцию молока.
 Но с тех пор доктор Моргенштейн пользовался безоговорочным доверием Варвары Степановны. Своего спасителя видела она в нем, ангелами небесными посланного ей в утешение за дитя несчастного. Уже немного потом, как только стала Софьюшка в подросточка едва-едва оформляться, тот же чудесный доктор лечил Сонечку от карликовости, пичкая малыша какими –то своими, только ему известными препаратами, воздействующими на гипофиз, от которых у Софьюшки высыпала чудовищная аллергия – угри всю мордашку, что золотухой покрыли, но каждые полсантиметра прибавки были для несчастной Варвары Степановны, праздником великим. За каждый вершок Софьюшкиный в благодарность к Богородице  аршинную свечу толщиной с руку с серебряным подсвечником церкви жаловала.
  Много, много болезней перенесла Сонечка в детстве, и, как всякий отчаянный заморыш, чудом оставшийся бегать по этой земле лишь благодаря последним открытиям современной медицины, сама испытывала непреодолимую тягу к лекарству – затем и, бросив свое бесполезное учительство, пошла в Симферополе на медицинские курсы… Особенно нравилась ей практика: трупы потрошить с другими курсистками-феминистками, вроде моды тогда это было, а на всякие моды феминистские Софьюшка, ох, как падка была.
  Софьюшка и не заметила, как, окутанная своими воспоминаниями, заснула прямо на стуле – подле Андрея.
 Её разбудил стон Андрея – просил пить. Она с трудом подняла его тяжелую голову, точь-в-точь такую же: мертвую, иссине-бледную с провалившимися зеницами глазниц - голову Иоанна Крестителя, коею рисуют на иконе «Усекновение» - мрачный пророк с суровым взглядом держит собственную «усекновенную» голову. Голова Андрея Иваныча, разве  что пока не отрубленная, не залитая запекшейся кровью и ещё пока ещё соединенная воедино с его могучим мужицким телом,  все же подалась её хрупким ручонкам  с такой же тяжестью, с какой, должно быть, не менее слабыми, белыми как лилейные лепестки ручками поднимала её на серебряном блюде отвергнутая пророком роковая танцовщица Саломея.
 Уложив эту почти уже мертвую, почти уж существующую отдельно от тела невыносимо тяжелую, но совершенно беспомощно запрокинутую голову страдальца себе на колени, на свои теплые, пухлые лодыжки, подправив её немного подушкой, она стала поить Андрей Ивановича из фарфоровой лейки. Он ещё пил с трудом, отчаянно задергав блестящем при свете единственной свечи, вспотевшим, выступившим от худобы мощным кадыком. Половина сразу же вылилась обратно – по шее, на чистые простыни, что привело Софьюшку в полное отчаяние, которое она так ловко, сдержав за привычной для неё невозмутимостью, едва смогла замять в себе, тут же убедив в себя, что другая половина попала как раз по назначению.
  После хинина от горечи смертельно хочется пить. Софьюшка хорошо знала это. Не прошло и пяти минут, как Андрей Иванович снова застонал:
-Софьюшка, милая, попить, подай попить. Ради Христа.
-Потерпи, милый, это надо терпеть.
 Однако, она снова напоила его, теперь уже совсем немного – что оставалось на дне лейки – два глотка. Дала заесть мятными пластинами. Мята сразу же перебила невыносимую горечь во рту. От мяты вроде бы слегчало, но он знал, что это совсем ненадолго, как только их действие иссякнет, рот пересохнет в горькой пустыне приставших лекарств, и его снова начнет терзать жажда.
 Чтобы отвлечь его, она стала расчесывать его длинные волосы и бороду, точь-в-точь, как это, наверное, делала Далила своему богатырю Самсону, но не для того, чтобы придав его Флистемлянам, уничтожить своего повелителя, но только затем, чтобы из великой любви воскресить его к жизни. Она ещё по детской глупости искала клеща, но разбойника нигде уж не было.
 Желябов мучительно приоткрыл глаза. Сквозь слезливую щелочку дрожащий силуэт Софьюшки в белоснежной ночной рубашке и чепчике казался нечеловеческим, а причудливым белым, светящемся призраком, маленьким фарфоровым ангелом – его ангелом-хранителем, крохотным, пушистым ангелочком, единственным движущимся светлым предметом в мучительной темноте удушливой болезненными миазмами, тесной каморки, наблюдение за движением которого заставляло его, хоть намного отвлёкшись от своего неудобного физического мучительства, жить, жить единственно только за тем, чтобы наблюдать за продолжением действия милого силуэта. Он не видел её лица, его выражения, но почти предугадывал их, в расплывающихся картинках, проносящихся у него перед его глазами реальности. 
 Софьюшка вязала. Он видел, что она, погрузившись в глубокое продавленное кресло, стоящие у кровати, что-то вязала, что-то красное. Он мог наблюдать её склоненную над работой белую головку в кружевном английском чепчике, так смешно и нелепо обрамлявшим её круглую славянскую мордашку, делавшего её похожую на глупого, толстощекого младенца, с какой нервической, но сорганизованной синхронностью быстро-быстро двигались её крохотные, белые пальчики, с какой тающей быстротой убывал клубок из его старого красного свитера. И теперь, когда она чуть склонила головку над работой, он мог точно разглядеть удивительные сходства с её царственной пращуркой Елизаветой Петровной: тот же мягкий окат  чуть полноватых плеч, нежно розовый румянец на пухлых щеках Марты Скавронской*, очаровательная  младенческая складочка на нежной шее, все тот же некрасивый в своей нежной прелести, чуть курносый профиль полных щек. «Так, неужели же это правда? Царевна…Царевна Софья…Романова».
 От этой неприятной мысли ему тот час же снова захотелось пить, но, теперь, не смея нарушить её священно действа, запретив себе, он почти силой заставил себя замолчать, чтобы не беспокоить её, не отвлекать и попытался заснуть, наблюдая за ней. В комнате было жарко и душно от постоянно коптящейся переносной печурки, впору открыть окно, но больного Желябова все равно мучительно знобило, отчего он непроизвольно трясся всем телом. Ему теперь хотелось умереть, лишь бы своим жалким видом, своим затянувшимся страдальческим умиранием больше не мучить любимую Софьюшку. Он пытался затихнуть, чтобы не выдать хотя бы этого нового мучения, чтоб еще больше не расстраивать и без того не спавшую из-за его капризов несколько ночей Софью, но зубы предательски непослущно громко выбивали дробь ирландской джиги*.
 Кажется, начинался новый припадок лихорадки, который он, как не старался, уж не мог подавить. Его дергало всем телом, а он мог только дергаться, повинуясь этому мучительному состоянию пробиравшего озноба.
  Софья заметила это, и, сняв нагревшееся одеяло с печи, накрыла его им. Тепло и жар почти в плотную придвинутой к его ногам печи, расслабив точно в бане, заставляли его проваливаться в мучительный, невидимый, черный сон - сон тяжело больного человека, сон похожий на временную смерть, грозившейся обернуться уж не мнимой, но настоящей смертью, но теперь, пережив несколько бессонных ночей, он был рад и этой сомнительной перспективе, лишь бы хоть на миг, забывшись, перестать мучить её и мучиться самому. «Спать!» - приказывал он сам себе и не мог.
  Но сон снова не пришел. Он мог только ворочаться в потливой горячке лихорадки, выбирая подходящую позу для засыпания, быть может, для смерти, но чудовищные ломящие боли в голове никак не давали ему сделать этого. Каждый раз когда он останавливался на какой-то из них, головная ломота наваливалась на него с новой силой и ему становилось только хуже от этой своей новой статичной позы, он шевелился, пытаясь устроиться как можно удобнее в донельзя взбитой постели, с изуродованными подушками, душащими, но не греющими одеялами и жавшими скомканными простынями, обнажающими колкие соломенные тюфяки, но всякая новая перемена приносила лишь новые страдания. Поняв, что не уснет, он снова приоткрыл глаза и стал наблюдать за ней, теперь уже тайно, потому что видел, что она уже не смотрит на него.
  Теперь Софья не вязала. Он отчетливо видел, что она стояла у стола, повернувшись к нему спиной, и что-то делала. Что-то таинственно непознанное им, что чувствовалось в позвякивании её многочисленных мензурок и баночек, в едком спиртовом запахе формалина – запахе больниц, страдания и смерти, буквально разлившемся по всей каморке. Неужели, она приготовляет для него яд? Неужели, она хочет отравить его? Что же, это было бы куда более чем логично теперь, когда его существование превратилось в одно большое и невыносимое мучение.
 Но дальше произошло невообразимое. Он увидел, как Софья,  уверенно закатав рукав своей ночной рубашки, стала зубами затягивать себе веревочный жгут чуть повыше локтя. «Морфинистка!» - с ужасом вырвалось у него в голове, и это чудовищно не сопоставимое, и от того тем более мерзостное открытие, никак не вязавшееся с его принципиально правильной идеалисткой Софьей, его маленькой, строгой, старательной до последней правильности «учительницей», буквально повергло Желябова в шок. Как же ловко под маской своей облаченной в строгую, аскетическую рясу наивной детской принципиальности она скрывала от него свою пагубную привычку, даже, когда, ей, будучи раненой, их квартирная хозяйка Геся сама предлагала морфин.
 Не в силах из-за собственной слабости прекратить это мерзостное действо, что творилось теперь рядом с ним, ему оставалось лишь наблюдать. Софья поднесла к руке шприц и, уверенно попав в вену длинной иглой (видно было, что она делала это уже не в первый раз), стала сцеживать темную, венозную кровь. «Наверное, все так и должно происходить», - уж не желая сопротивляться ничему, тупо подумал он. При виде этого  гадостного зрелища Желябова затошнило, но он заставлял себя смотреть на это, заставляя себя видеть то, что проделывала над собой Софья, которую он до этого считал чуть ли не своим маленьким божеством, воплощением идеала благородства женщин, женщин, которых он до неё мог одаривать лишь своим пренебрежительным презрением. Не в силах больше терпеть, он отвернулся к стене и тут же, сам не замечая как, обмякнув, уснул.
  Теперь все зависело от неё. Это было последнее средство. Убьет или воскресит оно Андрея Ивановича – Софья не знала. Но это было куда лучше, чем бездействие, предвещавшее верную смерть. А так, по крайней мере, у её любимого был ШАНС.
 Софья решилась и решилась на это крайнее средство исключительно из-за любви к Андрею. Она должна будет выделить сыворотку из собственной крови, перенесшей энцефалитную болезнь и навсегда закрепившей в себе следы иммунитета. Она должна была сделать это, чтобы спасти…или убить его сразу.
 Малейшее неловкое движение могло погубить всё. Это было, как с нитроглицерином, малейшая капля не туда – смерть. Только на этот раз риск был совсем иной: не в погибель, но во спасение человеческой жизни, но от того,  от той своей великой цены, которую он нёс на себе – цены спасения жизни её любимого человека, этот новый риск был во сто крат отчаянней и сложней, сложней, прежде всего, с своей морально-этической  точки зрения её как врача перед своим пациентом, а не с чисто физической, простой – «чет-нечет», как предлагал ей это террористический глицерин. Малейшая клетка эритроцита могла погубить всё, а, несмотря на аптеку, предоставленную ей в полное распоряжение от Гельфманов, специального аптекарски-лабораторного оборудования для коагуляции крови у неё попросту не было. Оставалось одно – ждать, ждать, пока после введения коагулянта кровавая гуща, осев на дно, освободит от себя целительную сыворотку.
 И вот, наконец, все получилось так, как она предполагала. Сначала она и не рассчитывала на успех. Кровь, казалось, не отреагировала никак. Но постепенно на её глазах стало свершаться чудо. Сначала кровь просветлела и с темно-бордового, начала приобретать прозрачно-алый оттенок клюквенного морса, потом красно-коричневое, слипшись в безобразные хлопья, стало оседать на дне мензурки, как тяжелый винный осадок в старом вине. Наконец, когда сыворотка приобрела светло-янтарный цвет утренней мочи, она поняла – пора. Медлить было нельзя, иначе в разделенной крови могли начаться необратимые трупные преобразования, и тогда целительная сыворотка могла обернуться для Андрея ядом.
 С той же иезуитской аккуратной осторожностью, с какой она, подсасывая каучуковый канюль медицинской клизмы, выдувала нитроглицерин из банки, чтобы наполнить  им смертоносный заряд мины, Софья, чуть проколов мембрану сыворотки иглой, стала осторожно набирать её в шприц. Она знала: малейшее возмущение в мензурке могло испортить все дело, и потому, всякий раз останавливала работу, как только коричневатый осадок с опасной близостью приближался к тянущей игле.
 Вскоре все было готово. Сыворотки было немного, но достаточно. Она подошла к нему. Казалось, он спал. Не говоря не слова, она стала заворачивать ему рукав рубахи.
 Почувствовав на себе действие, Желябов тот час же очнулся. Она, уже до ноющей болезненности затянув его мощную руку жгутом, держала на весу большой, железный шприц, с брызгающим оттуда содержимым. «Если там яд, ну и пусть», - с бессильной вялостью подумал он, улыбнувшись сам себе, а может и явно, ей, тут же всецело доверившись Софье.
-Сожми руку, - тихо приказала она. Он беспрекословно подчинился, как до этого подчинялся всякому лечению Софьи, не надеясь особенно на чудесное выздоровление, но только потому, что оно развлекало его, отвлекало от невыносимых, унизительных физических мучений.
  В заросших густыми, кудрявыми волосами руке совсем не было видно вены, но Софья с мастерством умелого медика попала в вену сразу. Он улыбнулся ей … напоследок, почувствовав, что она, закончив, послабила стягивающий его мышцу жгут.
-Что это? – прохрипел он запоздалый вопрос, как будто теперь сам уж желал убедиться в том, что она дала ему яд.
-Это то, что спасет или убьет тебя. Сыворотка из моей крови, - с хладным спокойствием ответила она.
-Не уходи, - прохрипел, не отпуская её руки, будучи теперь абсолютно уверен, что находится на своем смертном одре. Она попыталась оторвать ладонь, но он не отпускал. – Я теперь знаю, что умираю, - сглотнув слюну, с присущим ему в трудную минуту «романтическим»  ораторствованием хотел уже было начать он свою последнюю исповедь, но она тут же решительно прервала его, наложив два пальчика на его растрескавшийся рот, решительно и четко ответила:
-Прекратите, ныть, Желябов, вы не умрете. - Это обращение на «вы» в сочетании с фамилией происходило из слияния двух противоположных к нему чувств Софьи: из раздражения  и непомерной ласки строгой, но безгранично любящей своего непутевого ученика «учительницы». Но на сей раз он чувствовал, что эти два сугубо противоположных чувства, сойдясь воедино в Софье, образовывали к нему уж не сердитое раздражение, а скорее жалость, жалость матери к своему больному, но такому большому и капризному ребенку, которую она, из – за своего слишком уж благородного воспитания, не смея с той нужной явностью выдать, продемонстрировать ему, и все  только из своей глупой, упрямой дворянской гордыни, так мучительно скрывала в себе под ширмой необходимых строгостей. Держа её ладонь в своей, закрыв глаза, Желябов внутренне торжествуя своему красивому концу героя-любовника в объятиях любимой, даже не понимал начала своего выздоровления.
  А выздоровление началось с того, что он просто заснул.  Впервые спокойно. Впервые не мучаясь и не мучая Сонечку, единственно зажав её кукольно - крохотную ладошку в своей небольшой, но крепко сбитой медвежьей лапке, отчего бедняжке пришлось пристроиться рядом, и, положив на кресло ноги, сжавшись в комок зародыша, как маленькому зверьку, накрывшись лишь одним – единственным, отвратительно колючем шерстяным платком, заснуть.
 Они проспали не известно сколько, не замечая ничего и никого вокруг. Желябов проснулся первым. Тот час же нащупав возле себя теплый, дышащий комок Софьюшки, что пристроившись в уголке кровати, казалось, все своим маленьким естеством желал занять собой как можно меньше места, чтобы ни дай бог не потревожить, не побеспокоить его, великого человека, своим невольным присутствием. Умилительно улыбнувшись при виде такой трогательной преданности, он заботливо накрыл её своим теплым, верблюжьим одеялом.
 Поднявшись, и окончательно ощутив себя бодрствующим и здоровым, он тут же обнаружил себя в красных шерстяных носках, в которые, как он понял, не без помощи Софьюшкиного мастерства вязальщицы безвозвратно обернулся его старый рабочий свитер, поверх теплого халата ещё закутанным в какие-то немыслимые бабские платки с ног до головы, в которых он тут же с грустной иронией напомнил себе несчастного Гоголевского помещика Плюшкина.  Несмотря на чудовищное физическое опустошение, которое ощущает всякий оправившийся после тяжелой болезни, и одновременно легкость и порыв к новой жизни, почувствовав, что ему стало значительно легче, от того, что головокружение и мучительная ломота в голове отступили, он встал и, по стенке, пошатываясь от слабости, пошел к столу.
 По пути, стараясь не разбудить грохотом Софью, он аккуратно разобрал её причудливую баррикаду из подпиравших дверь двух крепких стульев, и, взяв один из них, направился к столу.
 На столе, заставленным всевозможными мензурками с лекарствами, использованными на него шприцами и ненавистной им фривольной Софьюшкиной библиотекой Маркиза Д' Сада, которую он  не раз уж сгоряча в пылу глупых перепалок с упрямой, как пень, Софьюшкой порывался сбросить в огонь, как всегда не нашлось места самому главному: бумаге и чернилам. Кое-как откопав под креслом чистые, но уже изрядно потрепанные и измятые, пожелтевшие листы чистовой бумаги, придвинув почти пересохшую от безделья старую чернильницу, легкомысленно закинутую Софьей в пыльный, паучий угол, он, глубоко вздохнув, большими заглавными буквами вывел следующее:
ОТ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА
 Написав эти два грозных для правительства слова, он невольно посмотрел на Софью. Она спала, невинно положив свою смешно зачепченную, белокурую головку на сложенные ладошки, как это делают самые маленькие дети, когда заботливые маменьки в обещании скорого прихода «песочного человечка» укладывают их в постельки. «Ангел, сущий ангел», - улыбаясь, умиленно подумал он, - «Довольно же намучилась она со мной, бедняжка. Надо бы подарить ей что-нибудь на Новый Год.  Да вот что? Разве что, пианину. Без пианины благородной барышне совсем нельзя. Без пианины они сохнут. - (Он хорошо знал это по собственной жене Ольге, отъявленной пионистке, что любила услаждать слух местных партократов).  Он тут же вспомнил и ещё один забавный случай, как в доме печатницы-Ивановой, его Софьюшка, смертельно приревновав к нему молоденькую Лилу, которая только что так отменна сыграла на пианино пленительный ноктюрн Шопена, закончившегося всеобщими, в том числе и его аплодисментами: «Браво, Лила!», тут же как ошпаренная подскочила к оставленному Лилой инструменту и что есть мочи загремела «Марсельезу», да так, что едва не оглушила всеобщее собрание. Однако, тот час же вспомнив о цели своего письма, Желябов тот час же заставил сосредоточится себя на мыслительной деятельности, его бледное и без того измученное болезнью лицо приняло самое суровое выражение.
 Немного собравшись с мыслями, насильно приказав себе больше не отнимать головы от бумаги и не отвлекаться на чтобы то было, до того, пока не поставит последнюю точку (таково было незыблемое правило, которое он давным-давно положил себе в писчей работе), словно одержимый, он принялся писать своим размашистым, не щадящего пространства листа богатырским почерком, который, увы, довольно часто не поспевал за его стремительными мыслями:
«Народная воля». Срочно в номер. Молния. (Пометил он красным карандашом).
Прокламация "От Исполнительного комитета" по поводу покушения на Александра II

19 ноября сего года под Москвою, на линии Московско-Курской железной  дороги, по постановлению Исполнительного комитета произведено было покушение на жизнь Александра II посредством взрыва царского поезда. Попытка не удалась. Причины ошибки и неудачи мы не находим удобным публиковать в настоящее время.
Мы уверены, что наши агенты и вся наша партия не будут обескуражены неудачей, а почерпнут из настоящего случая только новую опытность, урок осмотрительности, а вместе с тем новую уверенность в свои силы и в возможность успешной борьбы.
Обращаясь ко всем честным русским гражданам, кому дорога свобода, кому святы народная воля и народные интересы, мы еще раз выставляем на вид, что Александр II является олицетворением деспотизма лицемерного, трусливо-кровожадного и все-растлевающего. Царствование Александра II с начала до конца — ложь, где пресловутое освобождение крестьян кончается Маковским циркуляром, а разные правды, милости и свободы — военной диктатурой и виселицами. С начала до конца оно посвящено упрочению враждебных народу классов, уничтожению всего, чем жил и хочет жить народ. Никогда воля народа не попиралась более пренебрежительно. Всеми мерами, всеми силами это царствование поддерживало каждого, кто грабит и угнетает народ, и в то же время повсюду в России систематически искореняется все честное, преданное народу. Нет деревушки, которая не насчитывала бы нескольких мучеников, сосланных в Сибирь за отстаивание мирских интересов, за протест против администрации и кулачества. В интеллигенции — десятки тысяч человек нескончаемой вереницей тянутся в ссылку, в Сибирь, на каторгу, исключительно за служение народу, за дух свободы, за более высокий уровень гражданского развития. Этот гибельный процесс истребления всех независимых гражданских элементов упрощается, наконец, до виселицы.
Александр II — главный представитель узурпации народного самодержавия, главный столп реакции, главный виновник судебных убийств. 14 казней тяготеют на его совести, сотни замученных и тысячи страдальцев вопиют об отмщении. Он заслуживает смертной казни за всю кровь, им пролитую, за все муки, им созданные.
Он заслуживает смертной казни. Но не с ним одним мы имеем дело. Наша цель — народная воля, народное благо. Наша задача — освободить народ и сделать его верховным распорядителем своих судеб. Если бы Александр II сознал, какое страшное зло он причиняет России, как несправедливо и преступно созданное им угнетение, и, отказавшись от власти, передал ее всенародному Учредительному собранию, избранному свободно по средством всеобщей подачи голосов, снабженному инструкциями избирателей, — тогда только мы оставили бы в покое Александра II и простили бы ему все его преступления.
А до тех пор борьба! Борьба непримиримая! Пока в нас есть хоть капля крови, пока на развалинах самодержавного деспотизма не разовьется знамя народной свободы, пока народная воля не сделается законом русской жизни!
Мы обращаемся ко всем русским гражданам с просьбой поддержать нашу партию в этой борьбе. Нелегко выдержать напор всех сил правительства. Неудачная попытка 19 ноября представляет небольшой образчик тех трудностей, с которыми сопряжены даже отдельные, сравнительно незначительные эпизоды борьбы. Для того чтобы сломить деспотизм и возвратить народу его права и власть, нам нужна общая поддержка. Мы требуем и ждем ее от России.
Исписав таким образом набело три добрых листа (а он всегда писал все набело, как и «набело» ораторствовал, даже не допуская и мысли об исправлении собственных же помарок и неточностей), он, наконец, поставил свою «последнюю точку» и приписал следующую дату:
СП-б. 22 ноября 1879 г. Борис Ж.
 Дата была, конечно, неверная. Задним числом. Но к чему было знать остальным товарищам, о всех его злоключениях, в последнее время обрушившихся на его  голову: сокрушительный крахе под Харьковом, его бесславном приезде в Питер на конспиративно-похоронной дроге Михайлова, пережитой им странной болезни, о временном помешательстве в результате этой самой болезни, и о том, что он, их  идейный оратор, потерпев полное фиаско в делах, снова на время выбыл из революционной борьбы. Желябов не любил выставлять себя со слабой стороны. Сила – вот то, что ведет людей за собой. Это правило он усвоил ещё с детства.
 Оставшись довольный своим «произведением», он, каким-то чудом отыскав среди страниц «романов» Софьи совершенно чистый конверт, в котором она, должно быть, вопреки всем строжайшим запретам Михайлова, намеревалась отправить очередное письмо своей горячо любимой матушки, запечатал в него свою новую прокламацию и, встав из-за стола, позвонил в потайной колокольчик. На звон тот час прибежал Яша Гельфман – их верный посыльный, после смерти отца поклявшийся себе посвятить свою жизнь революционной борьбе и теперь, в качестве «юнги на корабле» честно отбывавший у революционеров свою «почетную» роль «мальчика на побегушках».
-Вот, видишь это письмо? – показал он мальчишке белый, как бумага запечатанный конверт. - Снесешь его на Невский 124 квартира 15. Отдашь лично в руки вот этому господину. Запомни его хорошенько. – Желябов вынул из своего папье фотографическую карточку какого-то отчаянно заросшего человека явно нерусской наружности с шикарной гривой бакенбардов черных волос, всем своим видом походившего на бравого льва. – Запомнил?! - Яша утвердительно кивнул головой. Фотографической памяти ему было не занимать. – Скажешь ему, от Бориса господину Т письмо. Запомнил, от Бориса господину Т … – Смышленый мальчуган снова утвердительно кивнул головой – второй раз повторять ему было не нужно. – Но запомни хорошенько, отдашь письмо в руки только лично этому господину на карточке, никому иному не отдавай, а ежели сошлются, что его нет – не отдавай вообще никому – откланяешься и возвращайся домой, но ежели отдашь, скажешь, что Борис незамедлительно ждет от него ответ, понял? И без ответа не приходи. Сделаешь все, как я велел, получишь четверку – рубль теперь же, по возвращению, если принесешь ответ, ещё три. Ступай!
-Вы …меня не поняли, я…я служу партии не из-за денег, но только ради дела революции … за погибшего отца. Вот, возьмите, этого не надо! – Мальчуган протягивал золотую монету обратно, сам чуть не со слезами отворачиваясь от жалости.
-Бери, бери, революционерам тоже деньги нужны, - засмеялся Желябов. - Не себе, так купишь Геске подарок, небось сестрица-то не больно избалована.

Опасное обаяние большелобого младенца

  Довольный своим поручением, Желябов вернулся в комнату. Он с удовольствием съел полный котелок овсяной каши, которую Софьюшка ещё с день назад со слезами так тщетно пыталась протолкнуть в него по ложке. Почувствовав себя совершенно бодрым и здоровым, он стал одеваться, собираясь к Халтурину в закрытые нумера кофейни Капернаум – их давнее тайно условленное место встреч, где слесарь «Батышков» за кружечкой немецкого пива имел обыкновение отдыхать после работы.
  Невольное движение разбудило Софьюшку. Она уж не ожидала увидеть Андрея на ногах, но столь раннее выздоровление обрадовало её, хотя она ещё боялась загадывать на будущее, несмотря на его крепко сложенный богатырский организм.
- А, это ты Андрюша. Ты уже встал? Погоди, я приготовлю тебе что-нибудь поесть. (Она засуетилась).
-Нет, нет, Софьшка, милая, лежи. Ты и так умаялась со мной.
-Ты что, никак одеваешься?! Никак собираешься уходить?! Куда?!
-Пойду к Халтурину в «Капернаум». Нам теперь надо с ним многое обсудить!
-Нет! Не пущу! – Реакция Софьи была самая дикая. Буквально взвизгнув от злости, Софья подскочила к Желябову и повисла у него на руках. – Ты болен! Ты ещё очень болен! Тебе нельзя. Андрей, Андрюшечка, послушай меня!
-Да полно-то бока отлёживать будет! Дело надо делать!
-Не пущу! – Нисколько не смутившись, существо в чепчике решительно преградило своим маленьким тельцем проход, на что Желябов громко и сокрушительно захохотал, оскалив свои белые зубы:
-И ты не пустишь?! Меня?! Ха-ха-ха-ха! – Он взял Софьюшку за «подкрылки» и просто отставил в сторону, как куклу.
 Толкнул дверь, но дверь была заперта.
-Иди, чего же ты стоишь?! – с вызовом улыбнулась ему она, показывая зажатые в крохотный кулачок ключи.
-Прекрати дурачиться, Софья, это уже не смешно. Отдай ключи!
-Возьми, если сможешь! - вдруг, взъелась она. - Ну?! Давай, отбери у меня силой! Отбери!  Выкрути руки, сломай мне пальцы. Сделай хоть что-нибудь силой! Выбей хотя бы дверь, наконец! Или ты не можешь сделать даже этого, потому что тебе жаль двери или ботинка! Ничего не можешь! Ха-ха-ха!
-Да иди ты, - глухо проворчал он сквозь зубы, и, раздевшись, лег в постель. Желябов тут же почувствовал, как его снова зазнобило, и теперь же он сам понимал, что, действительно, он ещё толком не оправился после лихорадки, чтобы срываться на новые опасные приключения, и тем отвратительнее было осознавать, что он, сильный, волевой мужик, Атаман, не мог противостоять маленькой, слабой женщине теперь имевшей над ним безграничную власть дрессировщицы над хорошо прирученным диким животным. Он не знал, почему подчиняется ей, почему был прикован к НЕЙ, но был прикован, словно невидимыми цепями, и подчинялся, подчинялся бессознательно, пасую перед каким-то своим внутренним страхом потерять её,  нежеланием расстроить её СЕЙЧАС ЖЕ.
-Прости меня, Андрей, - чувствуя свою вину, тихо прошептала она, когда он, окончательно передумав идти, наконец-то лег в постель, завернувшись от неё бастионом могучих плечей.
-За что? – буркнул он теперь уже совсем безразлично.
-За мою выходку с ключом. Но ты пойми, Андрюшенька, в городе аресты, я не хочу снова тебя потерять. Каждый раз, когда ты уходишь, я схожу с ума, думая, что тебя арестуют. Теперь, когда почти все наши товарищи по чугунке арестованы, Халтурин ходит по лезвию бритвы, я не хочу, чтобы ты сорвался вместе с ним. Если он тоже раскрыт, в кафе наверняка будет засада.
-Все равно, я не могу торчать тут целый день, как узник, не имея никаких вестей.
-Нужно послать наблюдателя - человека, которого они не знают.
-Ты что забыла, как говорил Михайлов: «Каждый п-привлеченный со стороны человек только увеличивает риск п-предательства дела», - последнюю фразу Желябов, неумело копируя заикание Дворника.
-Меня не интересует, что говорит твой Михайлов! Меня вообще не интересует чье-либо мнение! Я беспокоюсь за тебя и только за тебя! А теперь послушай, что я тебе скажу о Михайлове… Это твое дело и только твое, а не Михайлова или ещё кого-то ещё из его шайки «деревенщиков», которые только спят и видят, чтобы отхватить себе теплое местечко на Учредительном собрании. Ты пойми, как только наше дело свершиться, такие прохвосты и подхалимы , как Исаевы и Тихомировы тут же растащат Россию по комитетам, разбазарят меж собой все до последнего кусочка, а потом же сами и передерутся до кровавой резни. Эти привыкшие к комфорту мелкие  дворняжки* теперь только сидят по своим уютным квартирам  и ждут, чтобы дело, свершившись нашими руками, предоставило им власть на блюдечке. Мы же с тобой не должны допустить этого, правда?! Не о такой революции мечтали для России, чтобы, в конце концов, отдать её случайным проходимцам и новым временщикам.  Послушай, Андрей, теперь всё зависит от тебя! Ты и только ты должен взять власть в свои руки! Ты сам должен встать во главе партии! Ты, а не Михайлов! Партия должна управляться одним человеком, иначе в ней наступит хаос.
-Я?!! Да что ты говоришь, Софьюшка? Как можно так думать, теперь, когда организация работает?
-Можно, Желябов, можно! Можно и нужно! Теперь, когда назад дороги нет, все позволено! А позволено будет то, что ты позволишь сам себе! Если человек захочет, он сможет всё!  Взрыв в Зимнем - вот твой единственный  шанс доказать Исполнительному комитету, что ты, именно тот человек в партии, который может возглавить и повести её, а не этот чокнутый конспиратор, который со своей шпионской паранойей превратил нас  в кучку трусливых троглодитов, что словно шпионы, в вечном страхе быть пойманными, прячутся по своим конспиративным квартиркам. Мне надоело наблюдать, как Михайлов, захватывает  власть в партии,  как орет на тебя, что на своего крепостного, мне надоело, что под предводительством этого тронувшегося ревнителя старинного благочестия* мы существуем, как ночные шакалы, которые лишь время от времени выползают из своих логов, чтобы покусывать правительство  неудавшимися покушениями. Нет, Желябов, нет, так больше продолжаться не может! Человек, который, заикаясь, не может связать и двух слов – никогда не поведет за собой народ! Партии нужен новый лидер! Истинный вождь революции должен действовать не из-под тяжка, а сразу, открыто и наверняка, чтобы в одночасье содрогнулась вся Россия! Взрыв в Зимнем – это то, что нам надо сейчас! Вот что потрясет Россию! Это тебе не какой-нибудь там Михайловский Соловьев со своим жалким медвежатником. Истинному революционеру, как проповеднику идей, должно действовать сразу и наверняка, смотреть вперед, а не из-под тяжка, а потом трусливо оглядываться по сторонам в ожидании ответного нападения, как это делает Михайлов. Нужно нападать самим, а не ждать нападения! Только так может свершиться Революция в России в её вековой застойной отсталости! Черт побери, пришло время действий, нужно наконец взорвать это застойное болото – и это сделаешь ты, ТОЛЬКО ТЫ! Чего же ты молчишь, Желябов?! Становись, наконец, нашим вождем!
-Нет, Софьюшка, - усмехнувшись кривой улыбкой, вздохнул он, - боюсь, ты во многом переоцениваешь мои возможности.
-Послушай, Андрей, теперь настало твое время!  Твое дело всего лишь отдать приказ, и дело всей нашей партии свершится. Если Халтурин погибнет, что ж, это будет даже лучше – ему достанется венец мученика Революции, тебе же её власть. Если останется жив и вернется сюда – ты сам должен будешь убрать его. Пойми, ты должен управлять в деле, а не участвовать в нем. Исполнение — это удел рабов, которые должны будут умереть, потому что революция пожирает своих детей!
-Что?!!!
-Что слышал, Желябов! Не глухой! Если ты не сможешь сделать этого, то я сделаю это за тебя…
-Что?! Что ты такое говоришь, Софья?! Ты что, предлагаешь мне убить Халтурина? Убить своего товарища?!
-Ты не маленький, Желябов и должен понимать, двоим в одной лодке вам нечего делать. А такой самый гадкий и низменный  человек, как Халтурин заслуживает лишь того, чтобы быть пешкой в чужой игре. Если мы не уберем его, даже это примитивное обезьянье  ничтожество потребует своей сатисфакции, и тогда перед партией будешь дискредитирован ты. Тебе будет не подняться, Желябов, надеюсь, ты хоть это понимаешь?!
-Не смей! – (Он обхватил её большую голову в чепчике руками и крепко сдавил ей уши). – Господи, Софья, от тебя ли я это слышу…
-Посмею! – глядя ему прямо в глаза, дерзко парировала она. – Бедный, бедный  мой мужичок, разве ты до сих пор не понял, что власть – это грязное дело, а всякое грязное дело не бывает без крови. Террор, вообще жестокая вещь, он не считается с жертвами, тем более террор в России. Мы сами избрали для себя этот кровавый путь и не нам теперь сворачивать с него обратно, когда за нами идет вся партия. Русский бунт тем и хорош, что не свершается наполовину, а сразу и весь.
-К чему ты это теперь клонишь?!
-К тому, что, либо ты используешь свой шанс и получаешь все, либо всю жизнь будешь торчать из-за спины Дворника как его преданный адъютант, прислуживая заике* в качестве его персонального Цицерона*. Итак, решайся, Желябов. Время детских игр в народничество давно закончено. Либо делай свое дело, возглавляй партию и веди нас – либо сейчас же ступай в Херсон доучивать своих Одесских гимназисток*. Я не буду возражать.
-У-у-у, оказывается, ты страшная женщина, Софья.
-Я не женщина, я – террористка! - придвинув к нему вплотную лицо и уставившись своим тяжелым, не мигающим взглядом прямо ему в глаза, сурово ответила она, но в ту же секунду, кончик её губ дрогнул в хитренькой улыбке и тут же, не удержавшись в суровости, Соня разразилась сокрушительно диким смехом.
-Так ты меня разыграла меня, Софьюшка? Конечно же, разыграла ….
-Неужели, ты и в правду подумал, что я собираюсь убить нашего жильца? Ха-ха-ха!
-Ишь актерка-то, а я было, дурень, и взаправду решил, что ты...
-Предательница. Ну же, договаривай, Желябов ты так подумал?
-Софьюшка, душа моя, террористочка моя сладкая, я уж и не знал, что думать. Не ровен час, от тебя и в правду сам заикой сделаешься. Разве можно шутить делом? Дело – это священно! Ну, что ты сидишь в этом кресле как бедная родственница? Иди скорее к папочке на колени. Согреемся. – С этими словами он недвусмысленно привлек Софьюшку к себе.
-Оставьте это! - нервно вырвавшись от него, вдруг, снова сделавшись серьезной, ответила она. - А теперь я говорю совершенно серьёзно, Желябов. Я не хочу, чтобы ты попался по глупости. Ты встретишься с Халтуриным, обязательно встретишься - (он хотел что-то сказать, но она тот час же перебила его, положив свои маленькие розовые пальчики ему на рот), - но не сейчас…это станется позже, когда операция по заминированию будет подходить к концу. О динамите мы с нашим плотником-Батышкиным уже уговорились, как это станет возможным, он сам заедет на склад за остатком, а пока я наказала ему не беспокоить тебя. Михалов обеспечит прикрытие тылов.
- Так Михайлов в курсе?! Ты уж выболтала Дворнику о нашей операции?! Как можно, Софья!
-Михалов ничего не знает, - решительно отрезала она. - Я только сказала ему, что наш друг в опасности, что подозреваются за ним шпики, а уж наш преданный фанатик конспиративного дела сам вызвался помочь нам, так что не волнуйся, твоя встреча со «слесарем Батышковым» пройдет под надежным прикрытием. А теперь спать, силы тебе ещё понадобятся…- с этими словами она плотно укутала Андрей Ивановича одеялом - Больные мне тут больше не нужны. От больного какой прок, одно мучение… Да вот ещё одно: Михайлов будто говорил, что у тебя какие-то документы на новые имена ещё с чугунного* дела остались. На случай отступления могли бы пригодиться, когда квартиру менять станем. В любом случае, долго оставаться тут больше нельзя. Если Халтурина возьмут, может выдать. Хоть и бравится наш молодец, однако же, человек он не крепкий. Так есть виды?
-Есть вроде. На имя брата и сестры Слатвинских!
-Браво, Желябов, - выдохнула она, - наконец-то за девять лет нашего знакомства я доросла до твоей младшей сестрёнки, а то уж даже как-то обидно до сих пор быть твоей дочуркой, да рядиться в детские  платья. Интересно, через сколько лет я таким образом все же дорасту до твоей законной конспиративной жены, чтобы, наконец,  носить одну с тобой фамилию, уже как жена.
-Не беспокойся, - усмехнулся он, - одну фамилию ты носить не будешь. Ты будешь моей замужней конспиративной  сестричкой под фамилией Воинова. Запоминай, запоминай лечше: Воинова Лидия Ивановна. Слатвинский Николай Иванович, милости прошу, сударыня.
-Что за бред? А получше ничего не было? Более идиотских фамилий нельзя и придумать.
-Ну, уж прости! Других бумаг не было. Как говориться, чем богаты…Зато виды что ни на есть настоящие – это не какая-нибудь там жидовская мазня Иохельсона. Наша «Небесная канцелярия» нынче подделок не штампует – все больше души мертвые - каторжные списанные прям со свалки Третьей канцелярии берет. У Михо нынче и там свои шпионы завелись. Ха-ха-ха! (Явно саркастически захохотал он, неприятно обнажая мелкие белые зубы). Что касается ЖЕНЫ, так знай, ты и так моя жена.
 -Нет, - грустно покачала она головой, - не называй меня так. Я сразу догадалась, зачем ты едешь в Херсон. Ты поехал туда не только взорвать поезд, а… чтобы…чтобы встретиться с ней… (Он хотел что-то сказать, но она снова перебила его предупреждающим жестом руки). – Не говори мне теперь ничего! Твои оправдания в необходимости террора будут смотреться наивной ложью, думаешь, я не знаю, как ты ненавидел террор, как до последнего отстаивал позиции деревенщин в споре с Михайловым. И вот теперь, с чего такое рвение? Я сразу поняла, зачем ты едешь туда, как только ты стал хвалиться перед товарищами, что лучше всех знаешь  местность. Думать об этом было просто невыносимо. Вот почему я согласилась ехать с Ширяевым – в отместку тебе, чтобы ты мучился тоже, как и я, чтобы ревновал меня, наконец. Желябов, ну чего ты молчишь, ты слышишь меня?!
-Я только хотел, чтобы Ольга Семеновна подала  в сенат прошение на развод, - виновато отведя глаза, забубнил он. - Согласно законам расторжение брака по воле одной из сторон возможно, но лишь в исключительных случаях, куда входит, и то, что, если второй супруг  признан государственным преступником.
-Ну и?
-У меня и тут ничего не вышло. Я нигде не нашел её. Отец её умер. Сахароварня Яхненко развалилась, а сама она забрала сына и исчезла в неопределенном направлении. Через своих надежных людей я расспрашивал о ней везде: в доме, на даче, но там уже живут совершенно другие люди, которые тоже ничего не знают о судьбе моей благоверной. Да и не из-за неё я поехал. Единственное мое желание было увидеться с сыном.
-Я так и поняла. Тебе не стоило бы объяснять мне это, Желябов.
-Ничего ты не поняла! Да и возможно ли тебе понять чувства несчастного отца, когда у тебя нет собственных детей. - В следующую секунду он увидел, как нижняя губа Софьюшки, вдруг, как-то смешно задрожала, круглое детское личико её скорчилось в гримаску обиженного, готового разреветься ребенка, а на глазах навернулись две градины слез, которых она едва сдержала.
-Зачем вы так. Жестоко. Ах, как же это жестоко, Андрей!
-Прости, прости меня, Софьюшка! Я не подумал, я идиот…Я не должен был…
-Да как твой язык повернулся такое сказать! Когда я..я всю жизнь мечтала  о ребенке, о нашем с тобой ребенке. О, если бы тогда, в Парголово, я соврала бы тебе, что забеременела, ты бы не бросил, не бросил меня тогда, не смылся на своем чертовом пароходе в Крым?
 Снисходительно улыбаясь, он покачал головой.
 - Знала, что не бросил бы….А я не умела врать, да и теперь не умею! Бедная, бедная Соня, как наивна я тогда была!  О, как я проклинаю теперь себя, что не сделала этого. Послушай, милый, я тут вот думала, долго думала: если бы ты забрал сына у неё, если только твой мальчик был здесь, о, если бы я могла об этом мечтать, я полюбила бы его как родного сына, я бы воспитывала его как собственного ребенка, только потому, что он от тебя. Я...
-Софьюшка, милая, ну, полно, полно. Не стоит расстраивать себя. Ты у меня сама, как ребенок.
-Нет, не говори так! Это отвратительно слышать! Тем более от тебя.  Ах, если бы ты знал, как это унижает, как это мешает делу.
-Да, что мешает?
-Это! Вот всё это! - она, нервно вскочив, развела руки, имея ввиду «тело».
-Да причем тут ЭТО. Я просто люблю тебя, вот и все! Остальное не имеет значения!
-Пусть. Пусть так, - выдохнула Софья.
…………………………………………………………………………………………………
 Спор заходит в тупик. Наступает временное затишье. Любовники тихо лежат в объятиях друг друга, слушая, как за печкой посвистывает сверчок. Уютно.
……………………………………………………………………………………………………
-Знаешь, иногда мне хочется, чтобы её никогда не было.
-Кого?
-Ольги Семеновны. Нет, нет, только не подумай, я не хочу убить её, я не желаю её смерти или, ни дай бог, несчастья для твоей жены, просто мне хочется, чтобы её просто никогда не существовало, чтобы эта…твоя … никогда не родилась.
-Эх, Софья – Софьюшка, в нашей жизни все так мало зависит от нас. Хотим одного, а получаем совсем другое. В общем, понял я тогда, что окончательно потерял сына. От отчаяния то и бросился в окопы, хотел сделать все сам, товарищей к риску не допускал, если на то придется, решил подорваться на этой чертовой мине вместе с поездом царским, лишь бы только не думать об Андрюшеньке, да только и тут ничего не вышло – со слепу сам контакты и перепутал, плюс на минус зацепил. Ты права, Софьюшка, какой из меня террорист – неудачник я и болван. Все, что я делаю руками, рушится на корню.
-Нет, Андрюша, ты ни в чем не виноват. Кто же мог знать, что под Мариуполем поезда поменяют. Будет другой раз, обязательно будет! Теперь он никуда не уйдет от нас. Прикончим зверя прямо в его логове, да так, что на всю Россию загремит!
-Сонечка, милая, всегда ты найдешь словечко утешения для меня.
-Ну, что ты, Андрюшенька. Милый мой. Лишь бы с тобой…всегда.
-Сонечка, душа моя, обещай мне одно.
-Что, дорогой мой?
-Если меня убьют, если меня, вдруг, не станет… Обещай мне, что тут же забудешь меня и устроишь свое счастье с человеком, которого полюбишь.
-Что за бредовые мысли, Желябов?! Нет, слышать такое от тебя просто невыносимо!
-Нет, это не бред, Сонечка. Я вот и теперь чувствую, что умру скоро: смерть моя ходит совсем где-то рядом, иногда мне кажется, что я сам ищу её, и уж совсем скоро, как мы встретимся с курносой.
-Нет, это невозможно, опять та же шарманка, - грустно вздыхает Софья.
-С самого детства я обречен на гибель, но не хочу обрекать тебя. А говорю так, потому что люблю тебя и желаю для тебя лишь одного счастья.  Я же принес тебе одно несчастье и страдание. В конце концов, подумай сама, ты не связана со мной узами брака, ты не обязана хранить мне верность, как жена.
-Всё, хватит, прекрати нести этот бред, Желябов! А то опять поссоримся! У меня никогда не было других мужчин и не будет. Ты мой первый и единственный.
-А как же граф Вяземский? Или как там его будет лучше называть – Ширяев? Он уже сделал тебе предложение или так?
-Откуда …?
-Михо мне все рассказал.
-Так значит, я все же была права - Дворник шпионил за нами. Он выболтал тебе. Хм, признаться, я всегда благороднее думала об Александре Дмитриевиче, а все оказалось значительно проще.
-Вот и подловил я тебя, маленький. Нет уж, душенька моя, дудки, как ни крут наш конспиратор, да вот насчет ваших шашней он ничего и не рассказывал мне, сам мыслью добрался. Михайлов до амурного дела слишком стеснительный человек, и, как всякий истинно благородный рыцарь, умеет хранить любовные тайны своих товарищей.  Не удивлюсь, если он до сих пор является девственником. Что касается вас. В общем, об остальном я догадался уже сам, судя по тому, как этот господин пялился на тебя ещё на съезде.  Так у вас было что-нибудь с графом Вяземским?
-В каком смысле? - испугалась Соня.
-Не юли, Софьюшка, ты знаешь в каком – в том самом.
-В том самом, о чем ты думаешь, ничего. Правда, он действительно делал мне предложение, и даже Гартман – этот конченый гей, тот тоже брал меня замуж со своей платонической любовью и этот твой разлюбезный Тихомиров-Иудушка, он тоже делал мне недвусмысленные комплименты…Много их было женишков, и ещё будет.
-Прекрати, Софья! Слушать противно!
-Вот и не слушай! Но ты же сам хотел знать правду, а неприятная для тебя правда заключается в том, что среди других Блондиночка тоже пользуется большим успехом. Стоит мне только пожелать, любой из твоих верных товарищей  тут же с радостью согласится быть моим законным благоверным. Что, больная колючка в нос? Вот и получай её, Желябов, приятного аппетита, ведь в этом смысле ты всегда мерзко думал обо мне. Пусти! Всё, хватит, довольно с меня твоих грубых расспросов, убери от меня свои грязные, волосатые лапы, подлый бабник! Не желаю больше валяться с тобой в койке, как последняя девка!
-Ну, и куда ты уйдешь?! – засмеялся он, удерживая отчаянно отпихивающую своими слабыми ручонками Софьюшку.
-Уйду спасть к Гесе, а ты тут можешь устраиваться поудобнее на моей собственной постели вместе со своим разлюбезным Халтуриным и до утра обсуждать с ним план взрыва Зимнего.
-Так Халтурин ещё здесь?! – удивленно спросил он.
-Нет, Андрюшенька, я пошутила,  они с Гельфман теперь на новой конспиративной квартире, - устав бороться, выдохнула Софья.
-Как? Где?
- Пока тайна. Я обещала Михо не выдавать её тебе до времени, пусть будет так, хотя бы формально.
-Так Михо всё же знает? - улыбнулся Желябов.
-Нет же, говорю я тебе! Это я все устроила… сама. Чтобы этот тип не беспокоил тебя во время болезни со своими делами, я сама выпросила Михо снять жильё для нашей сладкой парочки.  К тому же, как ты понимаешь, в городе облавы, после всех арестов Миллионерка* буквально кишит сине мундирыми, как ночлежка крысами, так что нашему другу мелькать лишний раз по Царскому проспекту* от Зимнего до сюда не стоит – чего доброго филера на хвосте притащит. В большом доме по соседству, тоже, поди, не дурачки слепые сидят - заметят, нам же рисковать  теперь нельзя, когда дело наше почти сделано. Вот я и поделилась этой мыслью с Михайловым. А ты сам знаешь, как наш Чиновник не любит, когда всем скопом селятся, вот и нашел квартирку для расселения, хотя это и не просто было. Мы тоже скоро переедем, как только выдастся такая возможность. Михайлов уже и для нас квартиру подыскивает.
-Так чего же ты молчала?!
-Потому и молчала, чтобы ты, милый мой, пока ни о чем не думал и скорее выздоравливал. Что касается нашего динамитчика, им теперь вовсе не до нас.
-Кому им?
-Им с царем! Ха-ха-ха!
-Прекрати шутить, Софья, я серьезно
-Им с Гесей! – все ещё хохоча, поправляет Перовская.
-И давно им так «не до нас»?
-Достаточно давно, я просто не хотела тебе рассказывать о них, сохраняя чувства подруги. Любовь у них там.
-Ха-ха-ха!
-Чего ты смеешься? Смешно? Думаешь, только у нас любовь может быть?
-Я так и думал, я так и знал, что этим кончится. Приглядел добрый молодец за сироточкой. Хорош козел в огороде приглядчиком.
-Пусти! Не хочу больше слушать твои скабрезные намеки!
-Да знамо тебе, деточка, что Халтурин бабник почище моего будет. Я же его шельмеца ещё с Крыма как облупленного знаю! Вместе бордели жидовские штурмовали! У него нынче при дворе даже своя прынцесса-фрейлина императрицы – дочь полицмейстера из личной охранке объявилась, через батеньку то её он и выбился у нас ко двору придворным краснодеревщиком, тем что клятвенно обещав жениться на перестарке, вот и тянет со свадебкой до поры до времени, а сам чаек к ним шастает попивать. Ах, да молодец! Рожей не вышел, но пострел – везде поспел. Двум невестам разом мил стал…Мне бы так, да что-то не выходит. Халтура вон, с двумя пассиями на свободе вольный гуляет, что сокол в небе, а я вот со своей жалостью бабьей двоеженцем стал – не разводиться с одной, не жениться на другой не могу, сына потерял, мину не взорвал - всем теперь негодяй, да трус, всем противен, да и себе тоже. Уж издохнул лучше б!
-Все, довольно, оставь меня! Гадко это слышать от тебя! Пусти сейчас же, Желябов!
-А не пущу! Ха-ха-ха! Надо же, Софьюшка, честное слово, ты такая хорошенькая, что с тобой даже ссорится приятно! – Сорвав с неё чепчик и обнажив её ещё с тюрьмы стриженные, но неряшливо отросшие, непослушные золотистые  локоны, он стал ласкать поцелуями её неуместно большую, выпуклую как у младенца, голову.
Софьюшка дуясь на него, сопротивлялась отчаянно:
-Пусти, мерзавец!
-Что, Сонечка, после ласок графских благородных грубый мужик уж совсем опротивел? Ты знаешь, Соня, я был бы даже рад, если бы ты за графа замуж выскочила, да и сбежала бы с ним. Тогда все на место бы и встало! Была бы  графиночкой, тут бы и поместьеце вам, да житье-бытье сладенькое за счет мужичков выкупных* – в конце концов, не все же этот шалопай в казну партийную сметнул, что-то и себе, верно, оставил. По крайней мере, у меня на совести не было так погано. Да и по правде говоря, я всегда знал, что для такой барыньки одного крепостного мужика маловато будет.
-Дурак! Идиот! Ничего-то ты не понял, Желябов - дурище!
-Отчего ж, мы хоть и мужики, да не дураки – свое понимаем. Правильно дед говаривал, бери Сенька по себе шапку, да не лезь к верхотурам – падать больно придется. Мужику то она баба обыкновенная нужна, а с барыньками одна морока.
-Ведь ты же не веришь…не веришь мне, что я люблю только тебя - ТЕБЯ одного глупого, женатого, бородатого мужика. Никто другой мне больше не нужен!
 Бунтарка до последнего отчаянно вырывалась, силясь от страсти ударить в эту ничего не понимающую, но такую милую бородатую рожу, пока он, Желябов буквально не скрутил её по рукам и ногам. Шансы Софьюшки были раны нулю. Человек на спор молодецкий поднявший полицейскую коляску вместе с полицмейстером, тогда в Липецке*, мог с такой  же неощутимой легкостью удержать маленькую Софьюшку, с какой рестлингер придавить беспомощно трепыхавшуюся канарейку в кулаке. Но он и не собирался причинить своей драгоценной куколке вред, а только лишь за тем, чтобы, перед тем как свершить над ней свой акт любви, выпустить из неё её непомерную «вреднючесть». Поняв, что сопротивление бесполезно, она обмякла на его груди.
-Успокоилась?
-Успокоилась… Кукла…кукла я твоя, Андрей, играешь ты со мной как хочешь, настанет время, и ты когда-нибудь сломаешь её. Впрочем, ты мне надоел Желябов, раз тебе так приспичило прямо сейчас, то делай со мной что хочешь, и будь ты неладен ты, бабник несчастный!
-Нет, Софьюшка, что ты, я, наоборот, буду с ней осторожен, ведь ты же пока моя куколка, а не чья-то там, – насмешливо усмехнувшись, он нежно поцеловал прямо в её пухленькие губки, - так что буду тебя беречь.
-А всё-таки, граф Вяземский целуется куда лучше, - хитро подмигнув глазом, нарочно ему ответила она, когда он принялся стягивать с неё панталончики.
-Ах ты, проказница! Ну, я тебе сейчас! Как это там у тебя играется действо жандармское! Ах вот, вспомнил: «Руки вверх, террористочка! вам больше не уйти!  Сопротивление бесполезно!»
 Пронзительно захихикав, резвушка-Софьюшка подняла руки и тот час же лишилась рубашки через голову.
- Теперь вы повесите меня, господин обер-полицмейстер Третьей Его Величества канцелярии? – делая забавно скукоженную мордашку, спросила она.
- Лучше, посажу на кол!
-Ха-ха-ха! Ты псих, Желябов! Настоящий псих! Ты знаешь, Атаман, иногда мне кажется, что твоё место в желтом доме!
-Скорее предпочту виселицу!
  В этот самый ответственный момент, когда разыгравшиеся любовники, сомкнув объятия, уже готовы были сойтись в решающем любовном сражении, в дверь позвонили. Софья вздрогнула и отскочила, как ошпаренная, спрятавшись за спину Андрея, испуганно вытаращила глаза.
-Кто там? – хрипло простонал Желябов, застегивая ширинку, заталкивая один и вынимая другой готовый «револьвер».
 Оказалось, Яша. Принес ответ. Андрей Иванович бегло перечитал бумаги. Почерк Тригони подтверждался, условный знак типографии, установленный Михайловым, тоже – значит, опасаться провокации было нечего. И все же он осведомился у рассыльного, бегло окидывая взглядом закоченевшего мальчишку:
-Хвоста не было?
-Да вроде нет, выждал, как вы говорили, для конспирации протаскался по лавкам часа два и сюда.
 Не спрашивая уж ничего, расщедрившийся Желябов всучил мальчишке пятирублевую ассигнацию. Тот протянул ему  подаренный ранее рубль.–  Бери, бери, Гесе на подарки, - засмеявшись, подтвердил Атаман. - А где же она сама, сеструха-то?
-Не знаю, мне уж не сказывают, конспырация у них там, - понимающе хихикнув, коротко ответил мальчишка и тут же скрылся.
«Вот маленький засранец», - улыбнулся про себя Желябов. Он вернулся к Софьюшке и застал своего зверька свернувшимся  клубочком в своей детской рубашоночке и смешном кружевном чепчике младенца, под которыми она так стыдливо прятала свои когда-то остриженные, но уже заметно отросшие неаккуратными локонами непослушные волосы, которые она днем, так старательно умащивая шелковым маслом, всячески пыталась зачесать назад.
  Грустно взглянув вниз, он тот час же понял, что и тут ему сегодня не удастся «поджарить». «Утешенный» этой грустной мыслью, Андрей Иванович безразлично лег рядом. Она не спала, а только притворялась, что спала, и, понимая это, ему тем было отраднее  наблюдать за «спящей». Обопря бородатую голову на руку, улыбаясь глумливо умиленной улыбкой, так не шедшей к его суровому, бородатому  лицу, Желябов и стал наблюдать за Сонечкой.
   Странно, в этой маленькой, похожей на ребенка женщине, казалось, не было ни единого острого угла. Все в ней было столь нарочито кругленьким, маленьким, хорошеньким, миленьким, и таким по-детски невинным, и в то же время неприкрыто женственным, что казалось эта самая миленькая в мире фарфоровая куколка, нарочно создана какой-то невидимой задумкой природы лишь для  умиления, и такой силы, что он буквально чувствовал, что, находясь при ней, всякая здравая мысль о деле тот час же немедленно покидает его мозг, уступая место какой-то неизъяснимой для него самого любовно расхлябанной слабости бездействия, способной лишь умиляться предмету своего безграничного обожания, каким не отрывающимся взглядом японский садовник любуется на выращенный им редкий тропический цветок. И тем чудовищнее было осознавать, что, предмет его безграничного умиления, его милая фарфоровая куколка, которая, тем не менее, против всех правил осязаемого человеческим глазом, была живой: могла дышать, была теплой и мягкой, домашней, как маленький пушистый зверек – террорист.
 Лишь единожды попав в сети умиления своей любви, он увяз в них навсегда, играл и не мог наиграться своею Софьюшкой, и игра эта прекращалась лишь на время, когда он не видел Перовскую перед собой.
  А надо было сосредотачиваться на действие и сосредотачиваться немедленно, но в присутствии Софьюшки это его сосредоточение мысли, к которому Желябов так принуждал себя, которым заставлял,  буквально обязывал себя, из последних сил напрягая невидимые мускулы своей, как считал в себе доселе, непобедимой воли сурового рассудка вожака Исполнительного комитета, при взгляде на мирно спящего белокурого ангела в чепчике, тут же теряло всякий смысл, и уж не было никакой возможности взять себя в руки, стать холодным и рассудительным, как полагается идейному предводителю революционеров, потому что сила умиления в этом похожем на младенца белокуром ангелочке, зашкаливая за всякие здравые пределы человеческого рассудка, буквально превращала его рассудок в инертный студень гулюкающего сюсюканья, кое испытываешь при виде хорошенького, розово-белокурого малыша, сосущего пальчик в своей розовой колыбельке.
  Желябов – Атаман, Желябов – деятель и пропагандист хорошо понимал это невольное чудовищное закабаление, совершенное над ним, сильным и мужественным, заведомо слабым и беззащитным, но, тупея от  милых прелестей Софьюшки, уж ничего поделать с собой не мог. Умиление Софьюшкой всякий раз, побеждая, преобладало над его чистым, грубым рассудком мужика - пропагандиста. И умиление это было столь разрушительно-губительным над несокрушимой волей Идейного Атамана ещё и тем, что неизменно рождало собой безграничное желание заботы о своем беззащитном «младенце», откуда всякий раз тот час же вытекала неизъяснимая рабская потребность потакания всем его прихотям и нелепым желаниям, уступок в малейшем споре и капризах, а потакание и уступки всякий раз неизменно рождали подчинение, которому уже сам одурманенный обаянием Перовской Желябов, со смехом осознавая свое жалкое положение Софьюшкиного подкаблучника, реально ничем не мог противостоять, потому что уж его рассудок был отуплен, расслаблен, и тем обезоружен бездействием, отчего он мог теперь только любоваться предметом своего умиления. Увы, это одурманивание чисто внешней, младенческой беззащитностью Софьюшки в контрастном сочетании с тем грозным и кровавым путем, который эта милая, белокурая малышка сама избрала для себя, казалось, сводило с ума не только его одного, но и его соратников по борьбе. Стоило Блондиночке появиться среди товарищей, как дурман обаяния младенцем тот час же снисходил на всех представителей мужского пола, будь даже отъявленных бомбистов, считавшихся женоненавистниками, подобных Тихомирову или мужеложцу Преснякову, чем, не теряясь, тут же активно пользовалась сама Софьюшка: ей позволялось то, что ни при каких условиях не дозволялось другим женщинам в партии, а именно: брать командование на себя. Происходило это подобно тому, как комар, перед тем, как начать пить кровь, впрыскивает под кожу слюнное обезболивающее, так и нежное обаяние Софьи выполняло роль обезболивающего, перед производимыми командными манипуляциями.
  Возникая, казалось бы решительно из ниоткуда, но возникая неизменно и повсюду в самых жарких моментах нескончаемых партийных споров, младенец-Софьюшка, как только речь заходила о самых отчаянных ситуациях, тут же, вмешиваясь, решительно брала командования на себя. Ей не смели возразить. Прежде всего тем, что, внезапно ошарашенные столь внезапным и не прошенным появлением этого с виду невинного и беспомощного существа, просто не знали, как реагировать на его столь решительное и внезапное командование. Пораженные странным зрелищем, они могли только наблюдать, как с серьезным видом ими распоряжался пухлощекий, большеголовый младенец, что тыкая своим крохотным, розовым пальчиком, безо всякой тени сомнений распоряжался кому и что надлежало делать.
  Желябов разглагольствовал – немногословная Софьюшка ставила точку. И делала она это именно в тот момент, когда это было нужнее всего, когда болото партийного товарищеского разноголосия, подернувшись в спорах, принималось шататься, угрожая обрушить все дело, за которым собственно и собиралась сама партия.  И это свое внезапное командование младенец-Софьюшка свершал всегда столь четко, немногословно, но столь же несокрушимо решительно и безапелляционно в своей правоте, что ни у кого из присутствующих даже не возникало мысли не подчиниться малышке. Сила отупляющего одурманивания младенцем всегда действовала почти безотказно.
  Единственный, у кого был иммунитет на младенческое обаяние маленькой выскочки, был сам организатор их партии Михайлов. Чиновника было ничем не прошибить, как было уж ничем не прошибить сто двадцати килограммового, двухметрового девственника, старообрядца и яростного аскета, «акридами и диким медом», казалось бы,  навечно усмирившего на пустырях старообрядческих полустанков свою великолепную плоть благородного, породистого животного и все ради одного лишь общего дела. И всякий раз командование Софьюшки, едва разойдясь, натыкалось на эту непробиваемую стену принципа.
 Впрочем, как и остальных, на него сразу обратила внимание Софьюшка, ещё тогда, на Воронежском съезде, где она впервые публично выступила перед всеми, и, как и другие, он с удивлением рассматривал её, но удивление у Михайлова было совсем иного сорта: удивление не умиления, но дикого любопытства. Он рассматривал её с высоты своего роста, сверху вниз, как энтомолог в лупу рассматривает причудливую блоху-мутанта, у которой вместо усиков почему-то на голове отросли дополнительные редуцентные ножки, не в силах взять в толк, зачем природе вообще понадобилась подобная странная особь.  В отличие от других, умиленное отупение младенческой невинностью Софьюшки у него не наступило, вместо этого заступив сердитой раздраженности не прошенной активностью  неопытного «младенца», что то и дело так отчаянно пытался проникнуть во все дела его партии и, хуже того, руководить ею, но он терпел маленькую, не в меру активную революционерку, терпел только из-за своей старой дружбы с Желябовым, который был остро необходим ему, как оратор и живой проводник его партии.
 Как то раз, на одной конспиративной квартире, обсуждая возможность использования шрапнели в минах и число возможных невинных жертв вследствие применений оной, оратор – Желябов, в свойственном ему духе, держал очень долгую и пространную речь: «…при всяких равных условиях и по возможности в целях предотвращения непонимания и озлобления народа, в интересах которого Исполнительный комитет нашей партии уполномочил действовать себя, нам надлежит, как можно более ограничивать число невинных жертв ещё на стадии планировании теракта…ибо исходя из вышесказанного мнения, а так же непоколебимых моральных человеческих принципов, коих исповедует наша партия, мы ни в коей мере не можем и не должны попускать, чтобы наша священная борьба с деспотизмом превращалась в …».
 Софьюшка, не выдержав, зевнула. Она сделала это не нарочно, не из присущей ей вредности, не для того, чтобы специально досадить Желябову, обозначив свое несогласие с его явно не вписывающимися в терроризм гуманистическими догматами сохранения человечества, и не из скуки безразличия,  а только из того, что ей просто смертельно хотелось спать, ведь давеча всю ночь напролет, готовясь к воодушевленной речи, Андрей Иванович, как обычно пребывая в объятиях нервического возбуждения уже привычной ему  застарелой любовницы - бессонницы, вожделенно скрипя карандашом, лист за листом, отчаянно портил бумагу своим размашистым богатырским почерком, затем вскакивал, бегал по комнатам, потом снова, с сокрушающим скрипом плюхался в постель, принимался за письмо, ломал карандаши, затачивал их тут же прямо в постель, соря под бок Софьи чесучими стружками, и этими своими непрекращающимися, хаотическими действиями не давая измученной малышке ни минуты покоя для сна.
-Так что же, наша священная борьба, Андрей Иванович? – с насмешкой переспросил его Михайлов, когда Желябов сердито приподняв взгляд над листом, осуждающе посмотрел на мирно дремавшую на подпертом в пухленький подбородочек кулачке Сонечку. Всё тот час же обернулись на неё, и даже сквозь сон Сонечка инстинктивно почувствовала по наступившей вокруг неё тишине, что все внимание товарищей внезапно обратилось на неё. Вздрогнув, она очнулась от полудрёмы, но и тут же, оправившись от своего апломба, взяла командование на себя:
-Я считаю…- Она уже хотела было сказать, «что в таком деле, как террор не следует принимать во внимание число случайных жертв», когда Михайлов с присущей ему армейской грубостью решительно осек её:
-Между прочим, барышня, вам никто не давал слова, так что уж соизвольте держать свой рот на замке и не встревать в мужской разговор, когда вас об этом не просят, здесь вам не дамский салон, а боевая ячейка «Народной воли». А если вы, сударыня, решительно не выспались сегодня, то ступайте досыпать домой!
 Никогда до этого случая, да уж, наверное, и после Желябов не видел такого лица у Софьюшки. Нижняя губка её тут же задрожала, и без того пухлые щеки, залившись ярким румянцем, до того надулись, что готовы были лопнуть от злости, глаза сверкнули из-под лобья сердитыми огоньками на непререкаемого великана, а кукольные зубчики пупса заскрипели так, что она с досады едва до крови не надкусила себе язычок, отчего из глаз тут же брызнули слезы боли. Мордашка Софьи приняла выражение готового вот-вот разреветься младенца.  Желябову даже стало жаль осаженную Софьюшку, и, выступив вперед могучей грудью, он хотел было уже заступиться за  своего «младенца», но беспощадный Михайлов пресек и это «заступничество».
-А вам, Андрей Иванович, надлежит купить очки, раз вы не можете прочесть собственный текст, то, следовательно, ничего не видите вокруг себя!
-Покорнейше благодарю, я не желаю совсем ослепнуть из-за каких-то глупых стекляшек! – с злобной усмешкой громко парировал Желябов, с нарочито демонстративной «любезностью» откланявшись перед А. Д.
-Тогда откажитесь от таких дел, где нужно посещать конспиративные квартиры! Займитесь чем-нибудь другим! А коли ослепните, то и вовсе  выходите в отставку! Нам из-за ваших глаз не проваливать организацию!
 Коса нашла на камень. Разговор пошел на повышенном тонах.  В тех самых, неприятно резких командных тонах, в которых Михайлов - генерал обычно не стеснялся разговаривать со своими «крепостными» подчиненными и которые все меньше и меньше нравились самому Желябову. Хотя, если бы кто-то из товарищей, так, к слову спора, спросил бы Александра  Дмитриевича, отчего же это в «дамских салонах» непременно допускается зевать, то сам Александр Дмитриевич вряд ли бы толком ответил на этот вопрос, причем же тут зевота и «дамские салоны». Но все понимали, что  спор между Желябовым и Михайловым  разгорелся не из-за «дамских салонов», а из-за Софьи, её внезапному выдвижению в члены Исполнительного комитета Желябовым, постоянно составлявшего главное раздражение Михайлова из-за того, что своевольная активистка, едва вступив в члены Исполнительного комитета, ещё толком не зная основ его идеологического направления революционной борьбы, уже силилась передернуть на свой манер их главные постулаты, так как это понимала она, постоянно выдвигая свое личное мнение на передний край обсуждения.
 Принципиальная стычка с двух левиафанов партии неприятно расстроила всех, однако, вскоре все забылось. Михайлов был отходчив, или, по крайней мере, хотел казаться таковым, а Желябов, в душе более весельчак и балагур, нежели суровый борец революции, вообще, взял за правило не помнить никаких неприятностей более трех дней и держался установленного весьма строго, что во многом помогало ему, поднявшись с колен после очередного досадного падения, идти дальше.
  Не забыла обид лишь одна Перовская. В этом смысле Михайлов не дооценил белокурую малютку. Маленький зверек, несмотря на свою невинно «пушистую» внешность, был слишком злопамятен, чтобы прощать хоть какую-то обиду кому бы то ни было. Даже то, что Михайлов спас её – рискуя собственной жизнью, вытащил из-под горящих обломков и выносил на руках из пожарища разгромленных взрывом вагонов, уж не могли простить Чиновнику его небрежения к маленькой революционерке – она слишком хорошо понимала, что делал он это не из жалости и даже не из долга помочь товарищу, а из-за того, что дал клятву Андрей Ивановичу строго-настрого беречь его «вещь».  Попомнятся, ох, горько попомнятся Александру Дмитриевичу его «дамские салоны», да Желябовские «очки» …но об этом поведаем позже, а сейчас…
 В этом своем невинном чепчике она и в правду была так  похожа на младенца. По – детски сложив крохотные кулачки под пухлой щечкой, притворялась, что спала. На кругленьком лице младенца-Софьюшки блуждала хитренькая улыбочка.
  «И зачем она теперь притворяется и для чего эта глупая игра», - с умилением разглядывая её, думал Желябов. Не выдержав, он взял её крохотный кулачок в свою ладонь и крепко поцеловал, уколов своими колючими усами.
-Оставьте же это теперь, я слишком устала. Лучше накройте меня одеялом – зябко. – Он накрыл её одеялом, и, обняв, положил себе на теплую грудь, как она любила засыпать, но, не выдержав, тот час же принялся целовать её выбившееся из-под чепчика розовое девичье ушко, незаметно приподнимая рубашонку и, лаская,  хитро норовясь приласкать её пугливого и влажного «зверька» между пухлых, как вата, бедер. – Нет, прекрати, я не хочу теперь, я в правду, не в настроении, - решительно отрывая его ласкающие руки от своих бедер, устало вздохнула она. – Я люблю вас, а чистая физиология все только бы опошлила между нами. Оставьте эту мерзость, я просто хочу быть рядом с вами…большего мне ничего не нужно… – Он повиновался и повиновался теперь уж беспрекословно, автоматически, как повинуется своей хозяйке хорошо  выдрессированный зверь. Софьюшка засыпала на его могучей груди, обняв своими маленькими, кукольными ручонками его за шею, и теперь он, всецело отдавая дань своей самой первой любовнице-бессонице, мог только разглядывать её, сравнивая...
  Какими разными были эти две женщины, как столь диаметрально противоположно были не похожи они внутренне и внешне – Софьюшка и его Ольга Семеновна. Высокая, мужеподобная, грубо сколоченная той самой незатейливо-простоватой, здоровой хохлятской красотой, что так нравится простым мужикам, Ольга Семеновна, казалось, была предназначена самой природой, чтобы быть его женой, соратницей и боевой подругой, готовой снести с ним огонь и воду, чтобы, в конце концов,  под чутким «воспитанием» своего  бывшего гувернера, раскрывшему ей глаза на мир, стать верным проводником его идей, готовым  идти плечом к плечу со своим мужем и учителем хоть до конца жизни. «Вот та самая простая, обыкновенная баба, которая мне нужна. Вот тот самый чистый, не тронутый материал, из которого можно вылепить все, что угодно», - так радостно думал Желябов в начале, когда только начинал ухлестывать за своей восторженной, молоденькой гимназисткой, но ошибся сразу же и ошибся жестоко. Вид здоровой тягловой деревенской бабы – соратницы, что могла стать его надежной подругой, что могла надежно прикрыть его неспокойные тылы бродяги-пропагандиста тихим семейным фронтом, увы, оказывался лишь мнимым обманом зрения, грубо видимой, но иллюзорной оболочкой, за которой таилась всего лишь бессловесная, робкая барышня, хуже того, прирожденная рабыня, рабыня от рождения и воспитания своего не имеющая ровным счетом никакого собственного мнения, кроме как мнения других, повелевающих ею людей, от которых напрямую зависела её материальная жизнь. Ольга Семеновна оказалась обыкновенной пустышкой, коих среди, выращенных в тепличных условиях усадеб, затюканных папеньками бесхребетных богатеньких барышень, не способных ни на что, не умеющих делать решительно ничего, не обученных ничему домашними учителями,  кроме как болтать по-французски, да более менее сносно нажимать на клавиши пианино, в те времена наблюдалось абсолютное большинство. Их выдавали и брали замуж как вещи, ими распоряжались как крепостными – с выгодой и пользой для всех, с приданым и без, – они были бессловесны.  Казалось, эта пустышка могла только тогда существовать, когда ей повелевали. Даже сына, выстраданного и любимого в полу-добровольных крестьянских лишениях с непреклонным в своем решении поселиться в глухой деревне непутевым карбонарием-мужем и отчаянных унижениях перед отцом-миллионщиком за кроху хоть каких-нибудь пособий, она крестила Андреем не потому, что так хотела сама или любила мужа, потому что так захотел Желябов, она бы назвала сына по-другому, каким-нибудь там украинским Богданом или Мыкитой, окажись  рядом не муж, а отец и прикажи он назвать внука именно так.
  Софьюшка же, напротив, во внешности своей олицетворяла собой саму слабость и беззащитную нежность младенца: миловидная белокурая малышка, женщина - ребенок, в которой, казалось, нарочито разом сошлось все миловидности женственной беззащитности, что могли только существовать на этой земле. Не было ни единого острого угла, ни единого грубого уступа в белокуро-розовом, пухлощеком младенце, так, что лаская это дышащее, теплое, как вата, пухленькое тельце, он не мог нащупать ни единого ребра. Её хотелось зацеловать малютку до смерти, и он целовал её, он баловал её и играл с ней, как играют с любимой куклой…
  И вот в чем парадокс: если «перевоспитывая» Ольгу Семеновну, старательно вылепливая из неё идеал жены-соратницы, он почти насильно принуждал её к крестьянскому труду, то с Софьюшкой дело почему-то обстояло совсем иначе: стараясь оградить своего беззащитного младенца от малейших тягот и опасностей революционного дела, он действительно играл, играл с ней, как с куклой, балуя и потворяясь своей Софьюшкой, как внезапно повзрослевший мальчишка, у которого зачем-то украли детство, в качестве утешения заместо этого всучив ему его любимую  игрушку. Жену же, свою настоящую жену, Ольгу Семеновну, которая ради сына из последних сил отчаянно цеплялась за более-менее сносное светское существование, выпрашивая подачки у богатенького отца, он, не скрываясь, презирал, презирал, прежде всего, за её мещанское стремление к жизни не за счет собственного труда, но заведомо за счет других, что в корне противодействовало основной его доктрине народничества, малодушие и всякое отсутствие воли к борьбе. Если маленькую аскетку Софьюшку, что, никогда не избегая опасностей дела, но, напротив, сама так стремясь к самому тяжкому труду, добровольно приняла на себя всю тяжкую схимну борца за счастье народа, ему до смерти хотелось баловать, только за её миленькую внешность и ещё, быть может, за то, что он ещё чувствовал комплекс вины перед ней, за то что, обесчестив, бросил её в поместье на произвол самодура-отца, то перед презираемой им как личности Ольги Семеновне, на которой женился в большей степени из-за её беременности и в меньшей степени из-за подленько – подспудной надежды получить от её отца хоть какой-то капиталец, он почему-то никакой вины не чувствовал, и потому в наказание мог только впрячь в ярмо, как ломовую клячу. Таким образом, Андрей, подобно Госпоже Метелице из братьев Гримм, награждал работницу и наказывал ленивицу.


Нежданная измена

Если хочешь познать настоящую верность, смело заводи себе пса. Он хоть и кабель, да будет верным тебе до конца жизни…
Л.В. Шилова

   Проснувшись, он уж не обнаружил Софьи Львовны на месте. Вместо неё на подушке красовались её аккуратно сложенная рубашка и ночной чепчик. На столе под чистым полотенцем тот час же нашелся обед. Борщ был, правда, уже холодный, но вполне съедобный, к нему же в качестве гарнира прилагался рис с куриной ляжкой и чай в самоваре. Не без удовольствия отобедав предложенным, Желябов стал одеваться, и уж хотел выходить, как, толкнув дверь, обнаружил, что она заперта. Ключей тоже нигде не было. «Ну, уж баста, довольно с меня ваших выходок, Софья Львовна», - сердито подумал про себя он и уж хотел высадить дверь ногой, как тут же задумался.
 Высадить-то высадить – в этом не представлялось никакой трудности. Желябов мог сделать это даже с легкостью, даже вопреки Софьюшкиных прогнозов нисколько не повредив ботинка, не то что ноги, с той же легкостью, которой будучи ещё совсем мальчишкой в отместку за поругание тети Любы высаживал топором не хлипкие усадебные двери Лоренцовых-Нелидовых, но только вот кто станет потом вставлять петли обратно? Позвать мастерового на тайную конспиративную квартиру не было никакой возможности, царский краснодеревщик Халтурин был уж далеко и недосягаем, а сам он был вовсе не способен к подобной работе. А жить без дверей двум находящимся на нелегальном положении людям и вовсе было нельзя…Нет, не подумаете, наш Ататман ни в коем случае не был белоручкой, но он был мужик, рожден мужиком, чтобы работать как мужик, но не как мастеровой. При желании он мог, вспахать все поле без роздыху, проборонить и посадить картошку в один день, но починить, поправить, что-то более сложное, чем простая струганная лавка в избе дедушки Фролова,  для него, как для мужика, было настоящей головной болью.
 «Черт бы подрал тебя, Софьюшка», - с улыбкой думал Желябов, - «как пса шелудивого на цепь посадила и миску дала. Ну, погоди, чертова кукла, вернёшься же с прогулки,  покажу я тебе, как двери запирать». И тут же, поразмыслив, он понимал, что уж «не покажет» своей Софьюшке ничего, стоит только блондиночке появиться в дверях, младенческое обаяние большелобого младенца снова преобладает над его мужицкой суровостью, и наказание, обернувшись в нежность, отменится само собой. Не выдержав осознания нелепости своего глупейшего положения, он громко и надрывно расхохотался.
 Закончив смеяться, он сразу как-то отупел. Не знаю, виноват ли то был сытый обед Софьюшки, дурна, сырая питерская погода, обычная в эти декабрьские дни, или ещё оставшаяся истома лихорадки, но в полном бессилии он лег на постель и просто уставился в потолок. Делать ничего не хотелось, да и невозможно было. Единственное чего хотелось – это закурить. Чувствительная до запаха табака, как самая изнеженная домашняя канарейка, Софьюшка строго-настрого запретила ему курить в помещении, даже угрожая динамитом почти отучила его от этой тлетворной для здоровья привычки, но теперь, когда он злился на неё, ему хотелось плевать на всякие Сонины запреты. Не выпуская из головы мысль о куреве, поднявшись, он стал шарить в поисках хотя бы одной окуренной цигарки. Может, от прежнего жильца Халтурина, кстати, заядлого курильщика, осталось что-нибудь: хотя бы паршивый окурок. Он не слишком рассчитывал на успех и не обманулся, во всем чердаке не осталось ни крохи табака – так аккуратная хозяйка все чистенько прибирала в их комнате.
 Увлеченный сим бессмысленным занятием, он поначалу и не услышал, как по лестнице аптечного флигелька начали подниматься шаги. Но спустя какое-то время, когда шаги становились все громче и громче, он застыл, прислушался и сразу же различил, что это были женские шаги, потому что ступали легко и осторожно. Кроме того, стук каблуков явно указывал на то, что поднималась именно женщина, но это были не маленькие, едва слышные, семенящие шажки Софьи – их он изучил слишком хорошо, чтобы перепутать с какими-то иными шагами, потому как Софьюшка всегда пробиралась очень торопливо, но в то же время осторожно, как воровка, почти не стуча каблучком своих крохотных ботиночек. Кто это мог быть? Геся? Но ведь Софья сама сказала, что Геся уж здесь больше не живет. Значит только одно – незнакомка!
  Застыв с револьвером в руке, он весь превратился в слух. По счастью, он различил только эти одни шаги – других не было, это немного успокоило его, но, напрягшись, он все равно продолжил ждать, держа револьвер наготове.
  Когда шаги затихли на площадке, он осторожно  отвернул глазок и посмотрел. Перед ним стояла совершенно незнакомая женщина, которую он никогда не видел раньше. Закутанная в глухой платок, высокая  незнакомка чем-то сразу напомнила ему его жену Ольгу Семеновну, что в первую секунду он, невольно обознавшись, даже вздрогнул этому  сходству. В руках у ней был огромный чемодан.
-Софья Львовна, вы здесь?! – интеллигентно постучавшись, спросила женщина. Желябов молчал, тяжело дыша. Возможно, этак просто какая-то подруга Софьи, о которой он не знал, ведь Софьюшка его всегда имела привычку дружить не с барышнями из благородного собрания, но с самыми ничтожными людьми преимущественно женского пола, как-то: торговками с рынка, уличными проститутками, прачками и горничными, которые иногда годились тем, что доставляли ей необходимые сведения. Но зачем этот чемодан? Не динамит ли там? Впрочем…нужно проверить. Если полиция прознала про их квартиру – теперь уже все равно. Пусть лучше теперь возьмут его одного, чем с Сонечкой вместе, на то был и специальный сигнальный знак – задвинутая занавеска.
 Не получив никакого ответа, женщина уже хотела уходить, как за дверью раздался хриплый кашель Желябова. (Он сделал это нарочно).
-Софья Львовна?! – опустив тяжелый чемодан, переспросила женщина, хотя кашель был явно мужской. – Извините, пожалуйста, но мне нужна Перовская Софья Львовна, она обещала меня ждать. Не подскажете мне, где я могу найти её?
«Хотел бы я и сам знать», - сердито подумал Желябов, но, не подав виду, спокойным голосом спросил незнакомку.
-Позвольте, а с кем имею честь?
-Я…я…приятельница Софьи Львовны, мы договаривались, что перед отъездом в Париж я пока смогу оставить у неё чемоданы.
-Приятельница…Прямо в Париж…Хм, однако, это становится интересно.
-Позвольте простить меня, сударь, за невежество, но кто вы доводитесь Софье Львовне?
-Я её родной брат, - невозмутимо ответил Желябов и с той же невозмутимостью добавил: – Лев Львович Перовский, прошу любить и жаловать.
-Так я могу оставить у вас чемоданы?
-Пожалуйте!
-Так откройте же дверь…здесь заперто.
Желябову стыдно было признаваться, что Софья его заперла, но он небрежно ответил:
-Возьмите там, ключик. За щитком, под подковой, над дверью. – Он старался придать своему грубому голосу как можно более ласковости, но получилось это явно дурно,  как дурная пародия под волка, что съев бабушку Красной Шапочки и загримировавшись под оную несчастную, как можно более нежным для «плохого» волка голосом произнес: – «Потяни, детонька, за веревочку, дверь то и отворется».
  Женщина премного удивилась, но выполнила все в точности так, как велел ей «брат». Запасной ключ от каморки действительно оказался там, где указал ей голос. Дело в том, что Желябов из-за своей чудовищной расхлябанности – непростительной для законспирированного революционера привычки терять  и забывать свои личные вещи в самых различных неподходящих местах, никогда не носил ключ от своей квартиры, а всегда прятал его за щитком со «счастливой» подковой – ломаной подковой, которую, однажды, Софьюшка ещё в Воронеже нашла на каком-то скотном дворе и велела прибить на картонку у их двери, свято веря, что она должна была «охранять» их законспирированное семейное гнездышко от несчастий. Желябов конечно же понимал, что все это чудовищная чушь, но, чтобы успокоить ставшую в последнее время слишком суеверной Софью, выполнил все в точности так, как велел его маленький ангел-хранитель, чья интуиция не раз выручала их обоих.
 Дверная ручка медленно поворачивалась. Послышался щелчок предохранителя «Медвежатника», и едва только ничего не подозревавшая женщина занесла на порог ногу, как Желябов, тот час же схватив её за шею, словно хищный коршун цезарку буквально затащил внутрь.
 Держа бьющеюся в его мощных руках женщину, он, не отрывая глаз от пролетки лестницы, ждал других жандармов. Если будет облава – он возьмет наводчицу в заложницы – это был его единственный шанс. Но на лестнице было тихо, как в морге – и было даже слышно, как о стекло бьется зимняя, заплесневелая муха. Наконец, полностью удостоверившись, что за дамой нет «хвоста», он спросил:
-Говорите, кто вы?!
 Несчастная, только широко вытаращив глаза, замотала головой. Он понял и сразу ослабил хватку.
- Ну же!!! Считаю до трех, или я вышибу вам мозги!!!
-Я…я знакомая…Софьи…Львовны, - невнятно залепетала насмерть испуганная незнакомка.
-Откуда вы знаете о Софье?
-Мне было велено  занести чемоданы сюда!
-Что в чемоданах, динамит?! Ну, теперь уже без врак, полицейская ищейка!
-Вещи, мои вещи! Я же говорю, мне велели оставить тут чемодан и идти к Иохельсону, тут рядом… Сегодня  я уезжаю в Париж, мне велено перегримироваться перед отъездом…Отпустите, пожалуйста, отпустите, клянусь вам, я не из полиции… я не сделала вам ничего дурного.
-К Иохельсону? Так вы знаете этого господина?
-Не имею чести, мне так сказали…идти по этому адресу.
-Кто?
-Господин А.Д. Софья Львовна велела держать связь через него.
-Так вы знаете Александра Дмитриевича? - спросил Желябов, тут же почувствовав, что сболтнул лишнее.
-Не знаю! Мне она представила, как А. Д, руководителя «Народной воли», а более ничего не сказали!
-Так они там?!
 Перепуганная женщина, схватившись за передавленную шею, изо всех сил закивала головой.
«Вот проказница, вовсю ходит на сходки, а мне ничего не сказала», - подумал про себя Желябов.
-Тогда почему Софья Львовна меня ни о чем не предупредила? - не спуская с барышни дуло своего «Медвежатника», спросил её Желябов.
-Я не знаю! Клянусь вам, ничего не знаю! – чуть не ревя, ответила она.
-Откройте чемодан! Живо!
  Смертельно перепуганная женщина стояла, остолбенев, как застывшая немая статуя, только чуть прикрывала дрожащими руками лицо от наведенного на неё дула и тихонько всхлипывала от ужаса. Тогда Желябов сам приблизился к чемодану и открыл. Там оказалась женская одежда. Бесцеремонно перекопав тряпичную требуху, будто с разочарованием, что не нашел там никакого динамита или хотя бы малейшей капсулы нитроглицерина, он громко захлопнул чемодан и уж хотел поднять голову, когда услышал щелчок затвора у самого своего уха. Он поднял голову - барышня целилась в его голову из своего дамского револьвера.
-Не двигаться, или я стреляю!!! – что есть сил  испуганно закричала она. Теперь он был в её власти. Рука Желябова автоматически потянулась к положенному возле разоренного чемодана «Медвежатника», когда предупредив его движение, она решительно оттолкнула револьвер носком ботинка, и Желябов каким-то третьим чутьем понял, что незнакомая барышня не из робкого десятка и в случае чего шутить не станет. – Послушайте, ненормальный «братец», или кто вы там, без шуток! Сейчас я уйду, и вы никогда больше не увидите меня.
-Хорошо, сударыня, хорошо…будь по-вашему, - предупреждающе поднимая руки, зашептал Желябов, но в ту же секунду, как незнакомка собралась уходить, схватил её за ногу и изо всех сил рванул её за каблук. Потеряв равновесие, женщина грохнулась на пол. Раздался выстрел. Ещё через секунду он уже держал её за руки, надежно пригвоздив к полу. Пуля попала в стену. Никто не был ранен.
-Мать твою, сударыня, что же вы это такое творите, так и вправду не долго в башке дырку заиметь.
-Но позвольте заметить сударь, вы сами первый начали мне угрожать! Я вынуждена была обороняться!
-Ладно, признаю.  Итак, начнем все по порядку. Кто вы? Откуда? И на кого работаете?
-Это допрос?
-Думайте, что хотите? Итак, мой первый вопрос, кто вы?
Молчание.
-Не испытывайте мое же терпение, сударыня, мне очень бы не хотелось снова угрожать вам револьвером или, хуже того, делать вам больно.
-Вера Засулич!
-Ха-ха-ха-ха-ха! – раздался сокрушительный хохот Желябова. - Я так и знал!
-Вас что-нибудь веселит в моей фамилии?
-Уж не та самая, что стреляла в  градоначальника Трепова?
-Та самая и есть, по крайней мере, когда-то была ею.
-Ха-ха-ха-ха-ха!
-Что смешного?! Я не понимаю вас!
-А я не знал, что в Третьей канцелярии обладают подобной оригинальной фантазией. Признаться, я всегда считал этих сатрапов дуболобыми лбами.
-О чем вы говорите?! Я не понимаю вас! Оставьте этот тон! - уже рассерженно заговорила дама.
-Сказали бы лучше, что вы Екатерина Долгорукая, и то я скорее бы поверил вам. Но Вера Засулич…Ха-ха-ха! Это уже слишком!
-Но я действительно Вера Засулич!
-Так я вам и поверил, сударыня!
-Верьте во что хотите, только сейчас же отпустите меня!
-Как бы не так, отпустить такую очаровательную шпионку было бы верхом безумия. Нет, со стороны Третьего отделения конечно же было сущей любезностью подсылать мне такую красавицу. – Он стал разматывать ей платок, под который обнаружились две толстые косы, и даже эта очаровательная, болезненная бледность исхудавшего, некогда смуглого лица так шла ей, и совсем не портила её, и эти грубоватые мужеподобные черты горбоносого носа только подчеркивали её необычную красоту,  и только эти большие, карие глаза дикой серны с мольбой и испугом смотрели на него. Не выдержав более взгляда этих умоляющих карих глаз, пойманной в сети антилопы, он впился в неё поцелуями. Выстрел случайной пулей, которая могла бы уже оказаться в нем, разбудили в нем зверя.
-Прекратите, что это вы делаете?! -  непонимающе закричала она, отчаянно отпихиваясь от него руками.
-Сейчас узнаешь, сука! – С этими словами он, рыча от возбуждения, стал расстегивать ширинку. Она хотела закричать, но Желябов уверенным жестом заткнул ей рот.
 Дальше произошло невообразимое. Да и можно ли говорить при изнасиловании, что «произошло нечто невообразимое». Это само бы уже  показалось излишним при сем мерзейшем акте мужского «возмездия»…Но описываемые мной дальнейшие события вполне соответствуют статусу писательницы-нимфоманки, к коей я причислила себя и отношусь по факту своего бессмысленного времяпрепровождения за компьютером…
  Итак, он закинул ей юбку на голову. Под грубой, шерстяной юбкой тут же обнаружились довольно приличные панталоны из тонкой кружевной ткани, что во многом удивило и озадачило самого Желябова. Не знал наш герой, что Вера Засулич, а это действительно оказалось вышеупомянутая нами народная мстительница - Верочка Засулич, в мужицком простонародье известная нам более как Вусулич, несмотря на внешнюю преданность революционному делу и приписываемую ей (или ею самой) верность мнимому любовнику – студенту Боголюбову, что пострадал из-за неснятой арестантской шапки, любовника,  которого она, по правде сказать, видела всего пару раз, отнюдь не отличалась нравственной чистоплотностью и исполняла в партии роль добровольной проститутки, провожающей смертников в их последний бой. Эта она, та самая безымянная проститутка с Невского, что в ночь на 2 апреля провожала «Медвежатника» Соловьева, она же добровольно обслуживала убийц Милюкова – двух товарищей Кравчинского и уже известного нам по Исполнительному комитету Баранникова, устроив молодым ребятам замечательную «прощальную» оргию по принципу 2М+1Ж.
  Нет, не подумайте, я это описываю не из личной неприязни к революционерке Засулич, которая, по моему мнению, является одной из наиболее одиозной в своих безумных порывах, но тем не менее наименее изученных и противоречивых женских фигур Русской Революции, Бог, как говорится, ей судья.  Но делаю это только из-за того собственного принципа, чтобы, наконец, справедливо восстановить, что называется, без прикрас, всю неприглядную историческую правду, касающеюся всей личной жизни этой «замечательной» во всех отношениях женщины.
 Итак, к тому времени, как к нашему герою-любовнику, неисправимому, как сказала бы сама Софьюшка, БАБНИКУ, совершенно случайно попала Вера-Верочка Засулич, и как он так же совершенно спонтанно возжелал таинственную незнакомку, возбудив давно потухший, зализанный мелкими Софьюшкиными ласками необузданной «жеребца» страсти, она уже имела не маленький послужной любовный список в дополнение с дурно залеченным сифилисом, коим так щедро «вознаградил» её небезызвестный нам ядо глотатель Соловьев, который она так умело «маскировала» перед товарищами под начинавшуюся чахотку.
 
  Отчаянно отбиваясь от насевшего на неё страшного, бородатого мужика, она готова была уже честно предупредить, что дала товарищам подписку о карантине, до того, пока окончательно не победит тлетворную болезнь, и, быть может, для убедительности показать справку от Геси, которая всегда болталась в кармане её юбки,  – это был, может быть, её единственный шанс спастись из рук насильника, ибо ничто так не обрубает к партнеру, как внезапно обнаружившаяся  заразительная половая болезнь, когда Желябов, не став даже слушать «шпионку», прямо на своих сильных руках приподнял её за обе ноги, как до того проделал это с пролеткой Липецкого генерал-полицмейстера, и, усадив на стол голенастую барышню, до этого грубо сметя всю посуду со стола вместе с самоваром, которая с грохотом свалилась на пол, вогнал в неё своего вздыбленного коня. Она уже плохо помнит, что происходило потом. Всё слилось для неё в единое грубое, механическое движение.
 Он поглощал её крупно, механически с не скрываемо остервенелым удовольствием, с каким удовлетворением до этого полными ложками ел из котелка овсяную кашу, которую в первый раз поднявшись с кровати после болезни, обнаружил на столике рядом с постелью. Увы, Софьюшкины ласки, изысканные, нежные, но столь слабые в своей изысканной нежности, походившие более на ласки маленького, беленького котенка, что своим шершавым, розовым  язычком лижет тебе лицо, потираясь пушистой, тепленькой, фыркающей мордочкой, зачастую сводившиеся в одну нескончаемую прелюдию любви, которой она потчевала его почти каждый вечер перед сном, лишь воспаляя, ни в коей мере не удовлетворяли его грубой физической потребности в простой, грубой бабе. Это было все равно, как если бы смертельно голодного человека все время кормили пирожными или же как голодному ослу держали над мордой клок сена, заставляя его бежать вперед.
 Кажется, он закончил прямо на постели, в которую они уже не помнили, как попали. Упоенные любовным сражением, не соображавшие толком ничего, кроме как можно более полного удовлетворения самой примитивно - низменной, животной страсти, внезапные любовники даже не понимали, что с ними происходило, и зачем это происходило, а просто, доставляя наслаждение друг другу, продолжали двигаться почти механически, и теперь, после всего, могли лишь тупо лежали и просто созерцать  в потолок, наблюдая, как вредный паук упорно плетет там свою сеть.
 Желябов с ужасом осознавал, что осквернил их брачное ложе. И не просто осквернил, а сделал это самым мерзейшим образом, с первой попавшейся встречной, как последний негодяй, «бабник». Но теперь, когда уже все случилось, ему было уже все равно. Единственное чего смертельно хотелось – это курить. А незнакомка, словно предугадав его желание, достав, из кармана разорванной юбки цигарку, смачно затянулась.
 Не спрашивая ничего, он взял папироску из её рук и тоже затянулся. Крепкий запах низкосортного, желтого Питерского табака вкусно ударил по легким, и Желябов уж с непривычки, точнее с «отвычки», закашлялся.
-Я теперь точно знаю, кто вы, - задумчиво сказала она, - вы – террорист.
-Вполне возможно, но только пока это не совсем так, - лениво выдыхая из ноздрей терпкий табачный дымок, ответил Желябов. – Со своей стороны хочу сказать, что не знаю, какая вы там шпионка, но что вы классная шлюха…
-Да идите вы к черту, лучше бы я вас сразу пристрелила.
-Однако, вы не сделали это, - с усмешкой в белых зубах ответил Желябов. – Убить человека не так-то просто, как кажется..
-Это с почину. А со сноровкой куда проще.
-Так у  вас уже есть «сноровка»?
-То ли вы не знаете!
-Тогда пристрелите меня. Вон из этого вашего милого дамского пистолетика, что валяется на полу. – Он указал пальцем под кровать. – Мне будет приятно принять смерть от такой симпатичной красотки, да к тому же вам самим незачем будет по лишнему разу болтаться в Полицейское управление, да тащить сюда облаву.
-Вы сударь идиот, я не желаю больше оставаться здесь! Пустите!
-И все-таки, кто вы на самом деле, крутая баба?! Я привык знать всех, с кем переспал.
-Вера Засулич!
-Ещё раз соврёте мне, и почин будет, но уже моей стороны! Не испытывайте же мое терпение по второму разу – оно может лопнуть разрывной пулей в вашей голове!
-Стреляйте, как вам будет угодно! И будьте вы прокляты!
-Впрочем, - вздохнул он легче, - меня это совершенно не волнует. Зовитесь, как хотите, только побыстрей забирайте свои вещички и вымётывайтесь отсюда вместе со своими чемоданами. – (Она стала неловко подбирать разбросанные вещи).
-Меня тоже! – злобно фыркнула она. - Только вот теперь не утверждайте, сударь, что вы одно яйцевый брат Софьи Львовны, её-то я знаю лично - не больно ты вы на неё и похожи.
-То, что я не «однояйцевый», вы могли сами убедиться воочию только что, - пошутив в привычном ему кабацком стиле, Желябов противно расхохотался. – А платить вам за любовь не стану, вам, верно, уж заплатили за меня в Третьей канцелярии.
-Подонок! – С этими словами она подошла к нему, и, размахнувшись, влепила огромную пощечину, отчего он только захохотал ещё громче.
  В ответ она так сильно грохнула дверьми, что стекла каморки затрещали, а конспиративная занавеска не упала сама собой вместе с кронштейном.
 Еще некоторое время потом он, потягивая скуренный огарок цигарки, также тупо лежал на кровати, дожидаясь облавы. Единственное, что успокаивало его теперь – это его верный заряженный «Медвежатник», что лежал рядом с ним, на подушке. Желябов точно договорился сам себе, что застрелит себя, как только нога жандарма переступит порог его хижины, хотя толком ещё не понимал, как сделает это, и не уверен был, сможет ли решиться на это, но почему-то точно определил для себя, что выстрелит себе именно в голову – в другие части тела он мог просто промахнуться или, хуже того, ранить себя, в дальнейшем обрекая на бесполезные, никому не нужные мучительства.
  Прошел час, другой, но решительно ничего не происходило. В каморке было так же тихо, только было слышно, как какой-то разносчик за углом все так же механически  громко орал:
-Булочки! Свежие булочки!

 Пирушка на вулкане или Тайная Вечеринка. Пляски босиком.

 «Да провались ты вместе со своими булочками!» - с отчаянием подумал Желябов. Он тот час же вскочил и стал бегать по комнате, как раненый зверь в клетке. Не зная, что ему делать сейчас же, что предпринять – он занялся уборкой. Это было более-менее осмысленное занятие, чтобы не сойти с ума сейчас же.
 По счастью разгром, нанесенный любовным сражением, был не так уж велик, как казался сначала. Посуда, из которой он ел, была деревянной. Экономная хозяюшка – Софьюшка и тут предусмотрела, чтобы по лишнему разу не покупать новую на случай боя. Только вот самовар немного пострадал – от удара вылетел гвоздик крепления деревянной рукоятки держателя, и теперь Желябов, как ни, пыхтел и ползал по полу, отыскивая его ощупью, все не мог найти проклятую  железку. Зато он тот час же нашел кое-что другое. Это была записка от Софьюшки, которую она сунула под тарелку с борщом, и которую он в полу-тьмах из-за своей хронической сумеречной слепоты даже не заметил. Он сразу узнал её детский, робкий, чуть мечущийся по строкам почерк, которым было написано следующее:

Ты слишком хорошо спал – не хотела тебя будить, милый, прости.
Сегодня у Иохельсона сходка: будет важное дело - отправляем Гартмана в Париж с ним же едет и опальная г-жа Засулич, так, что, дело,  наверное, затянется. Вернусь не скоро. Запасной пары ключей не нашла, так что пришлось запереть тебя. Если что, не сердись на меня за это – это для твоей же безопасности.
Да, и ещё: г-жа Засулич обещала закинуть сюда свой чемодан, да что-то запаздывает, так что, если придет, скажи ей, чтоб оставила поклажу у двери, а сама тот час же немедленно шла к Иохельсону. Адрес его ты знаешь.  Отдыхай и не скучай тут без меня.
Твоя С.П.

P.S.: На всякий случай сожги эту записку…

 Прочитав последнюю фразу, а особенно вот это самое место: «не скучай тут без меня», Желябов не выдержал и разразился сокрушительным смехом. Чего- чего но это то Софьюшкино «поручение» он исполнил с лихвой. Он действительно «НЕ СКУЧАЛ» тут без неё. Но тут же, включив мозги, он пришел в ужас от осознания произошедшего. Ему тот час же представилась красная, зареванная рожа этой дуры Засулич, с какой она предстанет на собрании. Начнутся расспросы: «Что случилась?» «Кто обидел?» Баба не выдержит и, залившись новыми  слезами, заревет:
«Снасильничали!!! Уби-и-и-и-ли-и-и-и!!!»
«Кто?»– посыпятся вопросы.
«Мужик!»
«Знамо дело, мужик!  Не баба. Баба на такую «подлость» не способна. Какой мужик-то? Ты нам, молодка, покажь того злодея, мы с него с самого живо шкуру снимем!»
 «Тот самый, что братом Софьи Львовны прикинулся!» – Она тот час же опишет, что и как было, его приметы, и все узнают его.
 О, ему тот час же представилось лицо Софьюшки, от чудовищной новости внезапно потупившиеся до глупоты юродивой дурочки и в то же время полное ужаса в том, что сотворил её «верный» Андрей.
  За обиду женщины, их соратницы, товарищеским судом его тот час же вынесут смертный приговор, и пристрелят, пристрелят как предателя – пристрелят, как паршивого кабеля в закоулке, без суда, без следствия, а только по праву этого товарищеского приговора. Теперь Желябов явственно осознавал, что он покрыл себя таким низостным и позорным преступлением, что по сравнению с ним,  экзекутор Трепов показался бы невинным свято мучеником.
…И даже Софья…Тем более Софья…О, нет, она никогда не простит ему второго предательства! Зная её строгие принципы насчет «бабников», можно было даже не рассчитывать на её помилование. За Ольгу Семеновну простила, но за товарища Засулич – вряд ли, будь даже она последней шлюхой, вешавшейся ему на шею…
 Все эти мучительные мысли в мгновение ока пронеслись в его воспаленной голове, и, не выдержав, он, накинув пальто и шапку, бросился вон на улицу.
 Теперь он точно знал, что покончит с собой. Как? Просто подойдет к перво попавшемуся жандарму и объявит о себе. Его попытаются схватить, он выстрелит в жандарма, а потом в себя. Это было куда лучше, чем, покрыв себя позором, принять казнь от рук своих же товарищей. Смерть смоет позор, как смывает абсолютно все. Мертвые сраму не имут* - известно всем.  А жизнь с клеймом предателя – хуже смерти. А так, по крайней мере, он мог хоть чем-то оправдать себя перед лицом своих товарищей за свой мерзостный поступок. Пусть и Софьюшка его знает, что он умер в борьбе, как настоящий революционер.
  Продолжая наращивать шаг, Желябов в привычной ему манере наращивал и мысль, доводя её до абсолютного абсурда. «Нет, и это было бы теперь даже глупо», - думал он. В его «Медвежатнике» системы Кольт-Вессен, всегда заправленном до конца, ещё оставалось четыре запасные пули, которым он мог при лучшем раскладе  пристрелить ещё три лишних сатрапа, и, идя прямиком к Главному полицейскому управлению, бывшему Третьему отделению, он уже окончательно положил исполнить свое отчаянное кровавое намерение до конца, не экономя на снарядах, то есть пока хватит сил сопротивляться навалившимся жандармам и всадить себе пулю в висок, однако, казалось, уж никто не обращал на него внимание. Навстречу ему прошло уж с дюжину серых шинелей, и никто из них ровным счетом не обратил на странного господина с густой бородой и крохотном золотом пенсне, так явно не шедшим к его широкоскулой скифской роже, никакого внимания. Его принимали за подвыпившего купца  –  в этот час явление более чем обыкновенное на Миллионерке, изобилующей элитными кабаками, потому что Желябова шатало из стороны в сторону, его лицо было красным от мороза. Кроме того,  важный господин, уверенно вышагивающий своими лакированными гетрами по Миллионной в дорогом нанковом пальто с бобровым воротником и богатым норковом подбоем и каракульчовом картузе, ни у кого не вызвал сомнений в благонадежности. «Барин!» - сказали бы многие ямщики, проезжавшие мимо и, погладив бороды, почтительно поклонились ему, если бы Желябову вздумалось, вдруг, взять пролетку.

 Все было как обычно, хмурый, сумеречный город жил своей привычной размеренной жизнью. Ехали извозчики. Кричали надоевшие офени: «Булочки! Свежие булочки!»
 Он тот час же хотел тоже крикнуть наперекор во все горло: «Я – террорист Желябов!!! Это я намеревался взорвать царский поезд под Александровском!!!», но что-то чудовищное и непреодолимое останавливало его, заставляя присыхать его до того неутомимо  болтливый язык к нёбу. Начни кричать он такое сейчас же, тут же, прямо под стенами Главного Полицейского управления, ему и тут никто не поверит – примут за пьяного или за сумасшедшего – прогонят пинками под зад. Выстрели он в раже первым в перво попавшегося жандарма – и тут возникала бы несправедливость. Зачем он начнет палить в совершенно безвинного человека, который, собственно, не сделал ему ничего дурного. Убить человека, хоть и жандарма, просто так… Он хоть и жандарм, а такой же мужик! А прибить ни за грош по сути такого же подневольного мужика, каким когда-то был он, у которого, быть может, где-то тоже имеется семья: жена и малые детишки, что с нетерпением ждут возвращения отца со службы, какое же тут геройство. Был человек - и вот тебе раз, какой-то подонок…ни с того ни с сего...загубил христианскую душу.  Нет уж, баста, оставим подобные кровавые делишки Преснякову - сие бессмысленное преступление не по нему. Не способен он на душегубство –то простого мужика. Царя – царя это другое дело. Этого  коронованного мерзавца он, не задумываясь, самолично бы проткнул насквозь кинжалом, но убивать простых людей, пусть даже жандармов, только за то, что этот подневольный мужик находится при исполнении, чтобы прокормить свою семью, губить христианскую душу,  единственно для того, чтобы доказать собственную личность перед партией было бы верхом подлости с его стороны. В отчаянии, не помня себя, он бросился в Летний сад…
 Летний сад зимой – зрелище более чем безобразное. Летний сад зимой – кладбище. Кладбище с монументами скульптур. Скульптуры в деревянных гробах - саркофагах, утонувшие в сугробах, в свете газовых фонарей представляли собой жутковатое зрелище умерщвленной, застывшей  плоти.
 «Вот бы здесь и умереть», - радостно подумал Желябов. Всем своим огромным телом он рухнул прямо в сугроб. «Хорошо бы Алекс, вдруг, надоумился прямо сейчас совершить здесь прогулку, в одиночестве. Тогда бы все и кончено разом». Но он знал, что теперь это его желание было невозможно: после знаменитого выстрела Каракозова, разбудившего всю Россию, включая его детский рассудок, Алекс не рискнул бы и носу сунуть в это воспетое ещё Пушкиным урочище прогулочной тишины и покоя.
 Не выдержав гнета  кладбищенской тишины застывшего в зимнем оцепенении Летнего сада, он что есть мочи заорал:
-Жизнь ты постылая!!!
 Посетителей было немного – в основном местные собачники, выводящие своих четвероногих питомцев по большой и малой нужде. Его тот час же приняли за пьяного, но никто не рискнул подойти к нему, чтобы поинтересоваться в чем дело, – всех пугала дюжая комплекция Андрея Ивановича. И только какой-то вредный бульдог отчаянно облаял его…и, задрав лапу, пописал на обшлаг его дорогого макинтоша.  А дальше – дальше все закончилось ничем…
 Пролежав в сугробе так эдак минут с пять, начав отчаянно мерзнуть, он поднялся, отряхнулся и с обратного выхода поплелся к дому. Теперь ему было все равно, что с ним будет. Он был как выпотрошенная Щедринская вобла* – без чувств, эмоций и всяких мыслей о будущем. Единственное его желание было, чтобы все поскорее хоть как-нибудь, но закончилось.
 Но по дороге его снова начинала одолевать трусость. Больше всего он боялся – нет, не дуло возмездия  Михайловского «Медвежатника», направленного на него, а снова увидеть её. Её осуждающую надутую мордашку. Её глаза…О, больше всего на свете о теперь боялся увидеть её детские, голубые глаза!
 Чтобы набраться храбрости, он зашел в местную рюмочную и без всякого стеснения заказал себе два шкалика Анисовой. Опрокинув все разом в рот, закусив щепоткой бесплатной кислой капусты, он тот час же почувствовав себя уверенней, отправился обратно на Гороховый.
 Дома никого не было. Все было оставлено точно так, как он уходил. По-видимому, Софьюшка ещё не возвращалась с собрания. Да и немудрено, разве захочет она теперь возвращаться к предателю.
 Не желая больше ни о чем думать, он заперся изнутри, задернул шторы. Затем сорвал грязное белье, на котором они с несколько часов с тому назад так весело кувыркались госпожой с Засулич, бросил его в печь, поджог, перестелил на свежее и, будто избавившись от этого от последних остатков похоти, глубоко вздохнув, лег. Свежее белье приятно холодило и меж тем согревало уставшее, замерзшее с улицы тело. Он сам и не заметил, как, пригревшись, уснул.

 Проснулся он от того, что услышал скрип половиц. Чьи-то маленькие шажки бегали вокруг мышкой-топотуньей. Он открыл глаза и увидел её,Софьюшку.
– Софьюшка! Ты вернулась!
 В какую-то долю секунды, он, казалась, не помнил ничего, забыл спросонья, поднимая смятанную ото сна, лохматую голову с подушки, разлепляя заплывшие гноем глаза, но воспоминания, нахлынувшие на него, проснувшиеся вместе с ним лишь на сотую долю секунды позже, железным уколом больно укололи в сердце.
-Ты теперь не обращай на меня никакого внимания, спи, спи, милый, - тихо прошептала она, замахав на него маленькими, розовыми ладошками. – Я разбудила тебя, ах, как это теперь некстати. Лучше бы ты поспал ещё немного.
 Странно, он так боялся увидеть её лицо, но теперь оно не выражало никакого брезгливого презрения к нему, а, наоборот, казалось довольным и даже счастливо веселым, что так редко можно было увидеть у его вечно серьезной, насупленной Царевны-Несмеяны.
-Как же, заснешь тут без тебя, - тяжко вздохнул он. –Всякие мысли в голову лезут.
-Прости, я задержалась. Но мы провожали их до вокзала. Нет, ты бы видела его лицо, там, на вокзале! Какое несчастное у него было лицо.
-У кого? – хлопая заспанными глазами, спросил Желябов.
-У моего бывшего подпольного «муженька» Гартмана. Бедный, бедный Лёвка. Ты не представляешь, этот Пресняков просто волшебник, даже из прокаженного может сделать настоящего денди. Представляешь, он изобрел какой-то там тональный крем и так загримировал нашего индюшку…Не узнать. Из блондина чистый брюнет, даже смуглость коже придал. Теперь его родная мама не узнала бы, если бы она была у него, не то что шпики….
-Так ты о ком сейчас? – не слушая и не слыша её, рассеянно переспросил Желябов, не переставая мучительно гадать, знает ли она теперь, претворяется ли перед ним, чтобы не подать виду… «Но ведь Софья не умеет врать», - тот час же вспомнил он. За то он и полюбил её когда-то…Больше всего в женщинах он ненавидел их ПРИТВОРСТВО, а в Софье...в Софье не было этой отвратительной, рабской привычки. Софья была единственной женщиной, в которой не было этого низостного качества, присущего почти всем представительницам слабого пола.
-…о нашем сладком мальчике - Лёве, Лёве Гартмане! Ты что забыл про его шею. Точно индюшка! Ха-ха-ха!
-Нет, я имею в виду не Гартмана, я о той…о той женщине, о которой ты мне упоминала в записке.
-Ты что, говоришь мне о Засулич?
  Он тот час же заметил, как лицо Софьюшки неприятно насупилось. «Вот сейчас нарыв то и вскроется. И хорошо!» - думал он. – «Все лучше, чем, мучаясь, гадать».
-Мерзкая она! – как-то  сразу же неприятно резко оборвала она, дернув плечом.
-И чем же она мерзкая? - уже не рассчитывая на снисхождение Софьюшки, упавшим голосом спросил он.
-Потрепанная девка – вот кто! Представляешь, заявилась на общую конспиративную квартиру со своим здоровенным чемоданом. Юбка рваная, косы растрепаны, чулки спущены – в общем, вид самый что ни на есть жалкий, опущенный, как у уличной девки. Смотреть противно.  Михайлов, конечно, на неё всех собак спустил: «Говорил же, что с чемоданами на тайную квартиру не таскаться – все что нужно припасено».Та дура в рев. Я её спрашиваю, в чем дело, Верочка, почему у меня чемоданы не оставила, а она на меня волком смотрит, будто я в чем провинилась перед ней. Хорошо, что Кобра* наша всех умиротворила, не то бы Михайлов, не став смотреть на её героическое прошлое, задал жару нашей «мстительнице народной». Кобра то она, вообще, тихая, интеллигентная – одна только нашего Дворника угомонить может. Так Михо наш, раздобревшись, тот нам сам разрешил наших прославленных посланцев до самого вокзала проводить. Ах, видел бы ты лицо нашего Алхимика. Плакал, как девчонка – чуть весь грим не смазал.
-Так она ничего не сказала тебе? – не унимался Желябов.
-Кто?
-Засулич Вера.
-А что она должна сказать? Андрей, я не понимаю, почему ты все время спрашиваешь о ней? Ведь ты даже не знаком с этой женщиной.
-Хм, просто мне всегда было любопытно взглянуть на эту народную мстительницу, - поняв, что и на этот раз ему каким-то невероятным  чудом удалось выкрутиться из катастрофы, с хитрой улыбкой заметил Желябов.
-Да говорю же тебе, нет ничего в ней хорошего! Удивляюсь, как этот студент Боголюбов, такой добрый, честный парень, мог влюбиться в такую идиотку. Баба с явным прибабахом на всю голову. К тому же истеричка! Форменная истеричка, да и только! Нет, Андрюшенька, такие, как она, к настоящей работе совсем не годятся - только тем и могут прославиться, что, сыграв на внешний эффект, наделать вокруг себя шума. Терроризм для таких феминисток всего лишь модная игрушка. Увлечение. Она в Трепове-то, поди, дырок наделала не из мести за любовника, а чтобы самой на всю Россию прогреметь. Вот де, значит, глядите, какова я героиня-любовница! Так или иначе своего добилась. Теперь вокруг неё всё вертится: «Вера, Верочка Засулич…». Тоже мне, народная героиня нашлась. Стрельнула! Спасай её теперь принцессу чудную, возись, с ней, как с торбой расписной! Дурра да и только!
-Да полно о ней-то! Как ты, Софьюшка?! Я очень беспокоился о тебе.
-О, я прекрасно провела время! Ты даже не представляешь, как я весело отдохнула! – весело потянулась Соня и, охнув, свалилась к нему на постель, в его объятия.
-Софья, Софьюшка, родная моя, да разве можно так уходить! Папочка тут весь извелся без тебя. Думал, что уж жандармы схватили, или хуже того…
-Что хуже, милый? – Гладя по его заросшей голове своей маленькой, розовой ладошкой, спросила она.
-Бандиты!
-Бандиты?! Ха-ха-ха! – (не выдержав, она чуть было не прыснула слюнями прямо ему в лицо). - Ну, ты и скажешь тоже, Андрей! Насмешил!
-Я не шучу, город кишит уголовной шоблой, барышне не стоит появляться в такое темное время одной, тем более такой хорошенькой.
-Ты что забыл, я не барышня, я - террорист. Коль нападут, мигом с эдак пяток братков револьвером успокою! А если сама не справлюсь, так на помощь городового позову! – с трудом зажимая в себе смех, ответила она.
-Ха-ха-ха! Ну, ты и шутница, Софьюшка! Но, однако, не бравируй, я теперь серьезно говорил…
-Серьезно…На, вот тут, поесть принесла, - устало выдохнула она. - Эти круглосуточные лавки. Мерзость. – (Она тот час же скорчила брезгливую мордочку, словно увидела перед собой гниющую кошку). -  Дерут, живодеры, в две шкуры, а без ущерба для желудка можно съесть разве только вот это, - она выложила перед ним пару уже изрядно подсохших французских багета и твердокопченые охотничьи колбаски, - поешь, это все, что мне удалось достать в это время.
-Ешь ты сама, Софьюшка. Люблю смотреть, как ты кушаешь, сладкая.
-К чему, я чаю у Иохельсона, знаешь, как напилась, хотя, - причмокнув губками, она несколько с вожделением взглянула на колбаски, - с мороза то не мешало немного перекусить, да согреться.
-Вот и правильно, вот и славно, душа моя. Действуй.
Она стала растапливать самовар, и тут же обнаружила потерю душки.
-Странно, ещё утром был цел, когда же сломался, - ворчала она. – Что нынче делают, мошенники. Все одноразовое!
-Ты о чем?
-О самоваре.
-Да бог же с ним, с самоваром.
-Так это ты сломал?
-Может и я. Не знаю. Но, если тебе так легче, пусть буду я.
-Что это? – она, вдруг, как-то странно зафыркав, заводила, носиком, словно принюхавшийся зверёк.
-Что там?
-Будто курили. Или жгли чего.
-Да брось!
-Нет же, я сейчас же явственно слышала этот запах.
Она подошла к печки и с удивлением достала сожженную тряпку.
-Ты жег что-то?
-Белье.
-Зачем?
-Так всегда делала моя покойная  бабушка, после болезни сжигала матрасную солому, чтобы лихорадка не возвращалась.
-Ах, если бабушка, то я не смею спорить. Однако, здесь другое. Курево! Ты снова куришь?! - она строго посмотрела на него своими умненькими, не отрывающимися глазами. Взглядом, перед которым он не мог устоять во лжи, так что Андрею пришлось невольно отвернуться, чтобы соврать.
-Софьюшка, душенька, ну ты сама подумай, откуда здесь курево. Ты мне давеча даже и спички не оставила самовар разогреть, не говоря уж о сигаретах. Должно быть, сама нанесла с собой запаха со сходки, вот и мерещится.
-Ну-ка, дружочек, - она приподняла его голову с подушки и внимательно понюхала его губы. – Да от тебя перегаром несет за версту!
-Каким ещё перегаром, ты что, Софьюшка, помилуй бог!
-Есть ещё третий запах!
-Ну, уж, видно бог троицу любит, - хлопнув  кулаком в ладонь, засмеялся разоблаченный Желябов. – Вали! Выкладывай, жандарм в юбке!
-Запах женщины. Так и знала, ты притащил сюда девку!  Это запах бабы! Говори, предатель, ты развлекался со шлюхой,  пока меня не было?! На то и белье спалил, чтобы я следов не заметила! – её нежный, детский голос, почти сорвавшись в нервный крик, больно ударил по нервам Андрей Ивановича. – Ну! – (Она уставилась ему прямо в глаза!) - «Ну, нет, это пора прекращать! Не хватало мне тут ещё одной истерички», - решительно подумал он.
-Ну, вот это уж слишком! Софьюшка, милая, да полно тебе,  опомнись, ты же сама заперла меня, а ключи унесла черт знает куда! Откуда водка, сигареты и бабы! Разве что в форточку надует.
-Ах, точно! Прости, я забыла…забыла! – Растерявшись, она с досады начала бить маленькими кулачками об стол, будто сожалея, что все же заперла своего шаловливого Атамана.
-Ну, вот, а я что говорю…ты сначала сама обдумай, а потом уж ори.
-Прости меня, Андрей, прости Андрюша, я уже совсем спятила с ума от ревности! я так люблю тебя, что мне везде мерещатся соперницы! Ах, что это?! – Она нагнулась и подобрала что-то с пола, похожее на шнур. Им оказалась женская чулочная подвязка!
-Это не моё!
-И не моё, - сердито буркнув, заметил Желябов.
- Откуда эта мерзость?! Говори!
-Должно быть, от Геси осталось! – не моргнув глазом, соврал Желябов.
-Вчера этого не было! Я убиралась.
-Да выкинь ты её к черту! – с этими словами Желябов, устав терпеть допрос от боевой подруги, встал, раздраженно вырвал подвязку из рук обалдевшей Софьюшки и, решительно подойдя к окну, выбросил её в форточку. – Вот и все дела.
-Но…как же…
-Ты пойми, глупая, даже цыган не ворует там, где живет, так станет ли такой опытный бабник, как я, водить девок к себе на дом. Хлеб за брюхом не ходит! К тому же, здесь понимать надо, ВВАММ ННЕ ДД-А-М-СС-ККИЙ СС-А-ЛОНН и не бордель, какой-нибудь, – а ККО-Н-ССП-ИРА-ТТИ-В-НА-Я КК-ВВ-АР-Т-И-Р-Р-А! – последние фразы Желябов произнес нарочно заикаясь, передразнивая говор Михайлова.
-Опять ты смеешься надо мной, - со злости она больно щипнула его за бороду, но он только ещё громче расхохотался, довольной своей выходкой. – Ну полно, милая, пошутил я. Не буду больше обижать моего маленького. – Он нагнулся её и поцеловал прямо в большой лобик.
-Засунь свои шуточки бабника, знаешь куда! – обиженно надула губки она.
-Ну, что ты, душенька моя, обиделась на папу?
-Нет! – не сдувая надутые щеки, пробурчала она, демонстрируя, что уж готова его простить.
-Тогда иди к папе. Папенька так соскучился по тебе, Малыш.
 Поняв все, она стала поспешно раздеваться. Она разделась догола, чего раньше никогда не делала при нем, стыдясь своего полного и маленького некрасивого тела. Он ещё плохо видел – перед ним колыхалось какое-то светлое расплывчатое пятно, в котором он лишь угадывал контуры своей милой Софьюшки, которые, по сравнению, с долговязо мослобойной кобылой Засулич, казались ему чисто ангельскими — детскими очертаниями невинного ребенка.
-Прости, я знаю, что располнела значительно в последнее время, а полнота мне не к лицу…Я подумала над твоими словами и..(он тот час же почувствовал, что ей ужасно трудно говорить)…и поняла, что любовь…настоящая любовь не может быть пошлостью. Если это нужно тебе, для твоего мужского здоровья, то располагай моим телом, как тебе заблагорассудится. Клянусь, я больше не буду ломаться. Ведь это глупо, правда же глупо, отказывать себе, когда два человека любят друг друга. Если ты хочешь лечь на меня, то ложись. Поверь, я не такая хрупкая, как кажусь на первый взгляд – я выдержу. – Во время столь откровенной исповеди Софьюшки он продолжал со снисходительной умиленной улыбкой молча  наблюдать за ней. – Но чего же ты ждешь, возьми меня, или уже совсем расхотелось, Желябов! – в раздражении крикнула она, ежась не то от стыда, не то от холодной сырости не топленной каморки.
-Оденься, тут холодно, - как-то сухо ответил он, подавая ей рубашку и чепчик, но видя, что сие действия не произвели на неё никакой реакции, сам стал одевать её, как куклу. Она приняла это за какую-то новую, причудливую игру и сама подняла руки, чтобы одеть ночнушку через голову, как вчера, в то же время до того покорно подняла их, чтобы снять её. Хрустящий крахмальный чепчик он завязал самым аккуратным бантиком, предварительно расправив мягкие, как пух, пушистые волосы Софьюшки по плечам, так же неторопливо нежно и внимательно застегнул ей рубашку на все крохотные жемчужные пуговички своими мало гибкими, толстыми и короткими, как немецкие сардельки, пальцами. Она ещё надеялась, что все эти манипуляции – предварительная игра, прелюдия. Он одевал её, чтобы потом иметь приятный труд РАЗДЕВАТЬ её, но уже в постели. Она ждала и наблюдала за его странными, молчаливыми действиями над собой. Но решительно ничего не произошло.
 После Засулич поле было «вспахано», «сбороновано», «засеяно» окончательно и бесповоротно. А заезженный крестьянский «коняга» Желябова рухнул в борозду, и теперь уж, должно быть, не скоро поднимет свою буйную Атаманскую голову. Софьюшку опередили – только вот она сама ничего не знала об этом, хоть и догадывалась.
- И это все? – удивленно спросила она, когда он, обрядив её, как дорогого ярмарочного пупса, словно капризного ребёнка уложил в постель и накрыл теплым, ватным одеялом по горло.
-Пока да.
-Я не понимаю тебя, Андрей. Вчера ещё…Ты охладел ко мне? Тебе надоела я как женщина?
- Что ты, ангел мой, что ты, наоборот, просто я не смею неволить тебя только из-за того, чтобы  поправить собственное мужское здоровье. Я же не злодей-изверг какой, чтобы использовать свою малышку-Софьюшку, которую я так люблю. Нет, милая моя, я скорее предоставлю собственное тело в твое полное распоряжение, но только если ты того захочешь, без твоего же желания – никогда.
-Папочка, милый, как я рада, что ты меня понимаешь. Знаешь, если бы я нас сейчас обвенчали, я стала бы твой женой, настоящей женой, я, наверное, умерла бы от счастья в тот же день.
-Нет, милая Сонечка, от счастья не умирают.
-Умирают, Андрей,  ещё как умирают, - грустно вздохнула она и сладенько закрыла глазки.
 Видя, что с маленькой упрямицей  спорить бесполезно, он привлек её к себе. Она как всегда положила ему свою зачепченную головку на грудь и обняла его за шею.
-Родимый мой! Как же я люблю тебя! Только бы с тобой…мне более ничего не надо…
-Ложись спать, родная, уже поздно. Да и вот ещё! Забыл.
-Что, милый? – она открыла глаза и посмотрела прямо на него.
-Если в следующий раз запрешь дверь, клянусь, я вышибу её из петель . Не мне быть узником в собственном доме! Обещай, что не будешь запирать меня, как дикое животное, – это, в конце концов, становится глупо.
-Хорошо, не буду, - снисходительно улыбнулась она уже сквозь сон, незаметно для него скрестив маленькие  пальчики за спиной.

  К концу 1879 года, благодаря заботам Софьюшки, окончательно оправившийся от Херсонской лихорадки Желябов снова приступил к подпольной работе. Прежде всего, нужно было восстановить сношения с Халтуриным, но случай никак не представлялся. Каждый вечер после времени предполагаемого взрыва друзья-заговорщики встречались на площади (Дворцовой) в темноте, не здороваясь, и каждый день Желябов, проходя мимо ссутулившегося, хмурого человека, слышал все тот же отрывистый, сердитый бурк:
-Не готово.
 Когда ж готово? На этот вопрос не мог дать ответа даже сам «столяр Батышков», если бы, вопреки конспиративных обстоятельств, Желябов остановил и напрямую спросил его. Было тысячи и миллион самых разных причин, от которых зависел успех  или провал решающего дела.
 Собрав остатки Ширяевской лаборатории – прежде всего, чудом уцелевший динамитный склад на Большой Подьяческой, а так же несколько разрозненных, разбросанных по всему городу подпольных лабораторий, препередав сие обширное и сложное «хозяйство» молодому, подающему надежды технику Кибальчичу, (вопреки недовольному ворчанию Перовской, не доверявшей этому весьма странному человеку и не желавшей впутывать его в дело по убеждением в его политической неопытности, как революционера) Идейный Атаман народников вновь бросил все свои основные силы на восстановления новой летучей типографии – его любимой игрушки пропагандиста, второй его любви после Софьюшки. Нужно было в самые кротчайшие сроки во что бы то ни стало успеть возродить колокол партии до решающего взрыва в Зимнем. И пока Желябов день-деньской пропадал в центральной редакции у Тригони на Невском – своего старого закадычного друга по кухмистерской* Новороссийского университета, вся рутинная работа, как всегда, легла на плечи маленькой Софьюшки.
  В большой бельевой корзине, под ворохом грязных Андреевых рубашек, под видом прачки, она каждый день небольшими порциями таскала Халтурину динамит, умело замаскированный под хозяйственное мыло, и делала тайные закладки в определенных местах, о которых через Желябова уже сообщала потом Халтурину.
 Чаще всего, это было огромное дупло дуба, росшего недалеко от Летнего Сада, возле Лебяжьего прудика. Зимой по этой тропинке мало кто гулял, так что место было самое подходящее. Никто не заподозрит…

               

  По её резкой, дергавшейся походке, с которой она вошла в комнату, по её надутому, насупленному сердитому  лицу, по тому, как она сразу же, свалив тяжелые корзины с плеч, принялась греметь грязной посудой в рукомойнике, он угадал, что что-то случилось.
-Ну, Софьюшка, говори сразу, какая муха тебя укусила,  - не желая излишних препирательств с боевой подругой, спросил Желябов, не отрывая мохнатой, заросшей длинными волосами и бородой, головы от своей очередной вожной писанины.
-Вот! – не говоря более ни слова, она достала из глубокого кармана юбки и швырнула ему на стол под нос растрепанную кипу газетных листовок.
-Что это?
-Мерзость! Это мерзость и поклеп! Вот что! – не выдержав, громко крикнула она. Желябова этот нервический выпад Софьюшки, похоже, ничуть не зацепил, вздохнув, он только устало чуть приподнял покрасневшие от писчей работы глаза над кругляшами своего европейского, «умного» пенсне в золотой оправе, так не шедшей к его широкоскуло-смуглой скифской роже, и бегло прочел собственный заголовок: «Прокламация по поводу покушения на Александра II».
-Ну, и что, по-моему, прекрасная статья, - как-то нехотя буркнул он, и, оттолкнув свалившуюся на негу кипу, словно налипшую муху,  продолжил спокойно писать
–Нет, ну ты подумай! Он ещё может быть хвалить  собственную мерзость! Нет, я тебя не понимаю, Андрей! Решительно не понимаю! - Софья нервно заходила перед ним взад и вперед. – Зачем?! Зачем ты сделал это?! Чтобы теперь все знали о нашей неудаче?!
-Что ты, Сонечка, как раз наоборот. Чтобы эти сатрапы из правительства знали, что мы все ещё боремся. Пусть САМ знает, что мы приговорили его, и его жизнь каждую минуту висит на волоске. Что, с разгромом типографии, у нас не оторвали язык – мы можем говорить, значит, мы есть, мы существуем! Чтобы они боялись нас, наконец! Да, сегодня, нас постигла неудача, но завтра они все взлетят на воздух ко всем чертям вместе со своими придворной камарильей!
-Однако, странно, почему здесь не упомянуто ни словом о ТВОЕЙ неудаче под Александровском.
-Чего уж тут странного, взрыва-то не было. Чего же болтать о том, чего не было!
-Чего же болтать! - сердито передразнивая его, сердито заворчала Софья. – Правильно, Желябов, чего же теперь болтать, когда наш «верный» теоретик Гольденберг, сдав всех одного за другим сэкономил казенную пеньку, свесив ноги на полотенце, когда наш посланец - месье Гартэман (она нарочно произнесла гундосо, на французский манер через нос) в Бастилье* ждет выдачи, а революционно сочувствующий народ Франции носит ему передачки через мадам Бовье-Засулич, в светлой надежде, что она, в конце концов, пристрелит там и их тюремо начальника-тирана, а граф Ширяев, дожидаясь смертной казни в Петропавловке, пишет прощальные письма друзьям. Ах, да, как же я  забыла, Атаман, у тебя такое правило: не брать в голову никаких неприятностей более трех дней, и пусть оно катится все к чертям, только бы не трепать об это все своих драгоценных нервов. Что, что ты молчишь, Желябов, ведь ты всегда такой говорливый оратор!  Да оторви же, наконец, свою голову, писарь!
-Не мешай, ты решительно сбиваешь меня с мысли, Сонечка.
-От какой мысли, Желябов! О какой мысли ты сейчас говоришь – настало время действовать, а вместо этого ты мараешь бумагу! Скоро, совсем скоро у нас не останется ни динамита, ни денег, чтобы купить реактивы, ни борцов – ничего! Только вот эта типографская  мерзость твоего университетского дружка Тригони, твой ненормальный изобретатель Кибальчич со своими прожектами фантастических машин, на которые у нас все равно нет никаких средств, да кучка перепуганных насмерть троглодитов, прячущихся по своим конспиративным квартирам. Вот, смотри, это сегодня мне прислал Халтурин, - она сунула ему под нос один особенно измятый и перепачканный лист, – твоей замечательной прокламацией уже подстилают корзинки с грязным бельем во дворцах. Весь город открыто читает, даже в аристократических салонах! Мерзость! Мерзость! Мерзость! Позор!
-Отчего же мерзость? Не ты ли только что говорила, что нам нужны средства, вот тебе и деньги, милая! Листок не малых 15 копеек стоит, в три раза дороже Ведомостей*, неделю с семьей кормиться можно, а тираж 5000 почитай. И ведь, самое удивительное, что берут, берут же! Вот и считай, сколько каши в партийную казну наварили! Похоже, наша борьба набирает популярность, а популярность, как известно, приносит деньги. А где деньги, там и люди. Не отчаивайся, Сонечка, знаю, что мерзко шабашничать, хоть и для революции, да только цель оправдывает любые средства: скоро, совсем скоро мы затравим зверя в собственном логове! Ещё немножко потерпеть осталось, а там, глядишь, и до Учредительного собрания рукой подать.
-Кибальчич сказал, что три пуда динамита под столовую мало будет – немного успокоившись, заговорила она, ещё буркая обиженно на Желябова, - перекрытия слишком толстые, только Алекса напугаем. Семь это как минимум надо, а где взять?! Взрывчатку больше носить не могу – во дворце обыски, никому из персонала ни войти - не выйти, чуть не до штанов раздевают. Халтурин говорит, что среди них шпик, но пока не знает кто точно. Того и гляди все раскроется. Шмоны ни с того ни с сего устраивают. Одно счастье, что не глубоко, разве что для шума, для острастки больше.  Сегодня вот последнюю корзину с бельем несла - думала сердце из груди выплеснет.
 -Будем довольствоваться тем, что имеем, - философски заметил Желябов, – может, и хватит. А на счет Кибальчича ты не права, Кибальчич он хоть и не из Исполнительного комитета казак, да зато  мой человек, а не Михайловский, как этот наш скользкий граф Ширяев-Вяземский, так что он твердо будет работать на меня.
-Твоя правда, Андрей. Вот только прок будет ли? Николай Иванович, он, хоть и неплохой практик в технике, но до организаторских дел совершенный профан. Да и в конспирации мало что смыслит. А тут лаборатория, люди. Я уж не говорю о его идеологической подготовке - никакой. Знаешь, иногда мне кажется, что это не человек, а машина.
-Нам и нужна простая машина, орудие, без всякой идейной начинки, – вот он и послужит нам орудием.
-Да, Андрей, но «машину» в любой момент можно повернуть в какую угодно сторону, - грустно усмехнувшись, философски заметила Софья.
-Эта машина будет надежно служить НАМ, это я тебе обещаю.
-Ты знаешь, я почему-то боюсь его.
-Отчего же?
-Мне кажется, что я где-то уже видела его лицо.
-На Воронежском съезде, - улыбнулся Желябов.
-Ах, нет, Андрей, нет, раньше, намного раньше, в каком-то страшном, очень страшном сне, который я никак не могу вспомнить до конца.
-Ты слишком устала, Сонечка. Переутомилась. Тебе надо отдыхать.
-Где уж, отдохнёшь тут. С утра до ночи на ногах. Прачечная, потом динамитный склад, Халтурин, базар, лавки, толчея – торгуюсь как последняя мещанка за каждую партийную копейку…Приходишь домой, и тут тебя ждут грязная посуда, да готовка с уборкой. Я не отхожу от раковины, я как Золушка у тебя! И вот результат - все наши – герои: наш прославленный Ринальдо * Гартэман на весь мир гремит из Бастилии, Засулич – народная мстительница ему передачки таскает, а Софьюшка – маленькая Софьюшка-Золушка, которая делает все дело, как всегда не в счет. Ей всегда достается самая грязная и неблагодарная работа, а её никто не замечает, потому что никто не воспринимает её всерьез. Даже в Третьем отделении, и там, похоже, забыли про беглую каторжницу Софью Перовскую, куда уж, Гурко теперь не до меня – вон сколько знаменитостей наросло!
-Не ропщи на судьбу, Сонечка, иногда из малых дел свершается великое.
-Ну, уж нет, великое – это для тебя, Желябов. Я орать громко о себе не умею. Разве что так, покричу, раз, по-бабьи.
-Да полно тебе о делах-то! Новый Год на носу. Ну-ка, мой маленький дружок, ступай в спальню.
-Ещё и это?! Ну, уж нет! Только не сейчас!
-Да я не о том, ты посмотри, что я тебе купил!
  Уже не веря в него, она с осторожностью заглядывает за перегородку. Там, занимая добрых полкомнаты пространства, стоит пианино!
-Ах, зачем это! – будто не довольно, но радостно восклицает она, но в то же время бежит к инструменту, и, наскоро придвинув перво попавшийся стульчак, берет несколько куплетов из Шопена. - Какая глупость, право!  Пианино ещё с мороза, да  и настроен дурно, если не сказать, не настроен совсем, и её короткие, полные ножки как всегда не дотягиваются до нижних педалей, но Софьюшка упорно продолжает играть. И, хоть игра эта отвратительна, Желябову, довольно искушенному в музыке, она кажется прекрасной, потому что играет её не опостылевшая Ольга, а любимая Софьюшка. – Нет, это, в конце концов, глупо! – резко обрывает она, громко захлопнув крышку.
-Что ты, Софьюшка, играй, играй, мне приятно слышать, как ты играешь.
-Пальцы не те. Пальцы загрубели! Послушай, сколько партийных денег ты ухлопал на эту бесполезную игрушку?
-Теперь это не важно, - махнул он рукой. – Главное, чтобы тебе понравилось. Сам по лестнице пер!
-Эх, Желябов. Дурья башка.
-И это ещё не все. – (Софьюшка испуганно смотрит на него, хлопая большими детскими глазами, ожидая новых нежданных сюрпризов). – Как ты относишься к еврейской музыке?
-Вот это? – (Она проигрывает на пианино всем известный вступительный куплет Хайлы Нагины). – К чему ты спрашиваешь, Желябов? Не пугай.
-К тому, что у Иохельсона сегодня вечеринка по поводу наступающего Нового Года. Соберутся все наши. На нижнем этаже еврейская свадьба, так что будем гулять хоть до утра под еврейскую музыку, под шумок нас никто и не заметит. Будет стол и даже пунш при свечах!
-Замечательно придумано! Пир во время чумы!
-Уж скорее, скажи, пирушка на вулкане! – засмеявшись, поправил Желябов. - Так мы идем?
-Идем! - словно нарочно, наперекор, отвечает, тем не менее, обрадованная Софьюшка, думая, что он ожидает услышать от неё обыкновенно отрицательный ответ, что, как обычно, сославшись на здоровье, она предпочтет скромно киснуть весь праздник в постели, пока он там будет вовсю веселиться.
-Вот и славно, надо же когда-нибудь и Золушке становиться принцессой.
-Только у меня нечего надеть.
-Это не важно, там на это никто не обратит внимание. Там все равно будет темно. Идем же, скоро начинается!

 С отбытием начальника Небесной канцелярии Иохельсона вместе с семейством в Париж в качестве провожатого уже известных нам загримированных до неузнаваемости народных героев  «Народной воли» Гартмана и Засулич, его небольшая, но уютная квартира на Гороховой на время превратилась в место общих встреч уж изрядно поредевшей партии народовольцев. Те события, о которых пойдет речь, можно скорее назвать не пирушкой на вулкане, а танцами босиком…но об этом позже.
 Они входили один за другим, пользуясь конспиративным стуком, установленным Михайловым – два частых, потом один, три частых и снова один. Дверь отворял сам хозяин вечеринки, особо тщательно следя, чтобы входили по одному. Пришедшим хотя бы парой устраивал строгий выговор. Знали об этом Софьюшка и Желябов, и, чтобы понапрасну не раздражать лишний раз Дворника, пришли по одиночке  –  Сначала Софьюшка, спустя минуту Желябов. ( Дам вперед пропускать нужно).
 Едва вошли, как Михайлов сердито рыкнул в прихожей: «Долой ботинки!» Что ещё такое? Если все разом плясать начнут – каблуками пол прошибут, штукатурка мельная на голову гостям полетит, вот и узнают про их тайную вечеринку – ведь квартира-то на втором этаже, а там, как потолок проваливаться начнет, то и до  жалоб к городовому дойдет. А если полиция о сборище прознает – всем конец. Нет уж, такого допустить Великий Конспиратор не может. Ходить и плясать только в носках! Говорить – шепотом, чтоб не услышали! Вот приказ!
 Доводы Михайлова показались разумными, и Софьюшка без пререкательств разулась, хотя, ой, как не хотелось ей делать этого: не привычно без обуви – словно нищенка босенькая.
 По счастью на Желябове всегда его плотные как валенки красные носки были, что заботливая Софьюшка для него во время его болезни из свитера старого связала, а вот Золушке-Софьюшке было стыдно за её старенькие шерстяные чулочки, хоть и без дырок, но штопаные-перештопанные, ведь другие-то дамы в шелковых чулках пришли, не пожалели, даже Армфельд, которую когда-то  Перовский - граф за её оборванство из дому собственного благородного дворянского чуть ли не пинком под задницу прогнал. И вот теперь она, Софьюшка, оборваночка. Как в воду глядел старый граф!
  Не прошло и часа, как все собрались: Желябов, Михайлов, Фроленко, Морозов, Колодкевич, Пресняков, Грачевский, Исаев, Тихомиров-Лёвушка-Тигрушка, Баранников – старый друг детства Михайлова, что с ним вместе учился, Кибальчич, Перовская, Лебедева, Любатович, Сергеева, Ошанина, Якимова – «Баска», подпольная «жена» Желябова по Александровскому делу,  Прибылева - Корба – «Кобра» - тайная любовь их предводителя Михайлова, Фигнер Верочка — поэтесса и душа компании, мужеподобная феберличка - каланча Армфельд – старинная приятельница Софьюшки по дачной жизни, Лила-Лилочка - Печатница - Людмила Терентьева – новая хозяйка печатни, взамен арестованной Ивановой-Борейши, да Гесенька – хозяйка квартиры, она же Гесса Гельфман, чья семья квартирой этой когда-то владела, до того, как по разорению своему  семейству Иохельсона не сдать.
 В основном товарищи из Исполнительного Комитета – троглодиты – пропагандисты, те, что свои задницы в теплых квартирках до поры до времени приберегают к Учредительному собранию, чтобы потом власть с пылу с жару в комитетах захватить, если дельце с царем удачно выгорит, но есть и настоящие борцы-террористы из боевой ячейки «Свобода или смерть», которых Софья уважает, хоть и боится, хотя таких мало осталось. Ох, и дорого же обошлась партии глупость Тамбовской певуньи*.
   Женщин почти половину, в основном партийные жены, а на деле - любовницы - каждой твари по паре, если не брать в расчет законченного гея Преснякова, которому до прекрасного пола нет в общем-то никакого дела, хотя он и женат и даже сына имеет. В общем, весело обещало быть.
 Только вот Софьюшке не радостно было на празднике – сидела бедная на диване, полные ножки под себя поджав, своих стареньких чулков стесняясь, пунш закипающий шумовкой размешивала, пока другие дамы в стороне крошили фрукты экзотические, своими стилетами яростно барабаня по грязным, разделочным доскам. Это на съездах комитетских, среди рослых мужчин Софьюшка красавица да куколка ясная, а как чуть разбавится общество женщинами до половины, тут и беда её проступала во всей своей некрасе.
 Знала Софьюшка и еще одну нелицеприятную истину, что на фоне развитых дам, маленький головастый недоросток- ребенок выглядит особенно безобразно, вот и сторонилась подруг, чтоб Андрей, ни дай бог, не сравнил.
 А тут ещё видит, Михайлов что-то про неё Андрею на ухо недоброе шепчет, взгляд на неё бросая время от времени, вроде как косится сердито великан серым, пронизывающим глазом. Андрей, жевлаками поигрывая от нервов, мрачный стоит, потупясь, словно студиоз провинившийся перед профессором, что шкодит его за провинность какую. Поняла тогда Софьюшка своим шестым женским чутьем, что распекает его Михайлов, за неё отчитывает. Хотела подслушать, ушко подставила, вся в струнку вытянувшись, да Михайлов, заметив это, улыбнулся ей,  да так «любезно» откланялся кивком в её сторону, что у Софьюшки пропало всякое желание подслушивать.  Ей от улыбки Михайловской лукавой в столь нескрываемой неприязни презрения к ней, как к слабой женщине, ещё неприятнее стало. Однако же шестое чувство Софьюшки не обмануло. Подойдем к нашим партийным Левиафан и послушаем, о чем они там так яростно шепчутся в темноте коридора.
…-…в общем, п-припер я вашего столяра Ба-батышкова к стенке – он мне все и в-выложил, как на духу… весь ваш план п-потайной! Вы уж п-простите, Андрей Иваныч, мне не хотелось бы вам г-говорить это, но я, как лицо, которое…к-которому (А.Д. , нервничая, имел привычку заикаться, запинаясь и путаясь в словах, повторять по два раза) Исполнительный к-комитет доверил управление п-партии…партией, я ка-категорически не с-с-согласен…не согласен… с..с…со всякой формой в-в-внутрипартийного индивидуализма. Либо мы действуем в-вместе, сообща, либо сейчас же вы-выходите из партии и Исполнительного к-комитета. Я не п-потерплю никаких за-заговоров … вв… в-внутренних…внутри…внутрипартийных течений и не-несогласованных действий, б…без ведома…вв…всего…общего…всеобщего…ссобрания… Исполнительного к-комитета. Я с-сказал в-все. Вы теперь по-поняли меня…(Желябов покорно кивнул). – Что ка-касается … вашего.. ввашей… её - Александр Дмитриевич теперь уже совсем запутавшись, кем доводилась Софьюшка Желябову, не желая обидеть друга позорным словом «любовница», закончил просто фамилией) Пе-перовской …Не мне вам говорить это, Андрей Иваныч, но есть у Софьи…у Софьи… Софьи Львовны отвратительнейшая п-привычка, к-командовать людьми, не объясняя им ни-ничего. Ддаже меня  решила по…и…поиспользовать... – (Желябов хотел было что-то ответить, чтобы оправдать Софью, но заика Михайлов резко оборвал его, выставив вперед руку). – Вы теперь уж молчите…молчите лучше! На в-вас, мой друг я не в обиде, знаю, что не вы п-придумали все это. Я с-сразу д-догадался, кто ведет под меня по-подкоп. П-причем делает это ваша барышня весьма не ...не профессионально. Её испанские и-интриги..интрижки белыми шиты белыми нитками по...по черному. Я знал, я уже давно д-догадывался, ччто вы с..со своим дружком…другом С-степаном Николаевичем в-ведете за моей спиной какую-то свою тайную игру. Но как только Софья Львовна п-попросила меня об одолжении п-прикрыть вашу встречу в Капернауме, я все тот час же п-понял. Стало быть, через Халтурина Софья Львовна на вас… вашей..вашей с-спине хочет пе-перескочить через мою голову, ч-чтобы вы возглавили па-партию вместо меня, а она только… у-управляла…управлялась вами и в-всеми единоглично. (Желябов, вспыхнув, хотел что-то громко возразить, но проклятый заика снова решительным жестом тот час же снова пресек своего пылкого не в меру оратора). – Но не ей и не не вам…не вам! решать за меня… Т-тем более не ей! Меня избрал Исполнительный к-комитет и только Исполнительный к-комитет, как высший к-кооллегиальный орган п-правления…п-правления партии, может отстранить меня от руководства оной. Я знаю, что теперь нарушаю свой долг, но на этот раз, Андрей Иваныч, п-понимая, что не вы сам п-повлияли на собственное решение, но ваша верная п-протеже, я прощаю вас, но исключительно в..в качестве своего старого друга и с-соратника; однако, впредь, как руководитель п-партии, не п-потерплю с-самоуправства ни от вас, ни..ни от кого бы –то ни было другого. Так что вот мой с-совет, Андрей И-и…ваныч, – у-умерьте, умерьте вашу б-барышню, пока она не натворила новых б-бед. П-пускай ваша милая б-барышня лучше занимается своими бба..ба…бьими делами, да не суется, куда ей не п-положено. Хватит нам одной д-дуры Фигнер. И так л-людей по глупости с-сколько п-потеряли.  Что касается в-ваашего ч-человека, коль уж взялись с-сами, в-вам и разбираться. Двум г-головам в одном деле не бывать. Дело уж ваше, как я понял, далеко зашло, так п-пусть и идет, как оно шло под вашим ру-руководством, я т-только п-помогу вам с динамитом. Я уж, к-конечно, теперь п-понимаю, как говорится не-неприложный закон, воссал моего в-восала – не мой в-восал – этим вы, ви-видимо, и ру-руководствовались, набирая своих людей за моей спиной, но, так и быть, р-реезолюцию, как руководитель партии, я уж свою задним числом по-подпишу. Возьму такой грех на душу перед т-тооварищами. На счет вашего п-прикрытия можете быть тоже п-покойны, встречу с вашим Батышковым п-прикрою, как обещал вашей м-маленькой барышне. На большее от меня не рас-рассчитывайте и не т-требуйте – теперь уж за все вы сами в..в ответе.
-Александр Дмитриевич, Андрей Иваныч, ну, что же вы всё о деле, праздник на носу! Скоро и «жженка» готова будет! Идемте же за стол, Старый Год проводим! – не зная, о чем идет речь, по поручению взволнованной Софьи подскочил веселый «гусар» Баранников.
-Идем, идем…- приветливо заулыбался Михайлов, хотя улыбку эту можно было бы сравнить с улыбкой доброго людоеда, утешавшего свою жертву перед съедением.
-Так вы п-поняли меня, Андрей Иванович. И п-помните хорошо, я дал с-слабину, с-стерпел её на-назначение вами в Исполнительный орган партии и до сих пор те-терплю вашу протеже в Исполнительном ко-комитете, только из-за нашей старой дружбы, но впредь, если ваша Софья Львовна п-позволит себе с той же тлетворной активностью в-влиять на вас, я вы-вынужден буду п-принять самые строгие и решительные меры по расселению вас по..по разным к-квартирам. И, п-пооверьте, я сделаю это в самом ближайшем времени, как только найду для вас п-подходящее жилье.
«  «Не потерплю»… «резолюцию», «принять меры». Вот уж точно, Чиновник», - со злостью подумал Желябов, сжимая кулаки. В этот момент ему хотелось убить Михайлова.
-Александр Дмитриевич, ну что же вы, так весь пунш выпарится? – позвала его Прибылева-Корба.
-Иду, иду…Аннушка.
-Итак, к делу. Б-буду краток. - Михайлов теперь заговорил быстро-быстро шёпотом, и от того не заикаясь. - Шпика, о котором говорил мне Халтурине, я уж выследил, это некто предатель Жарков – наш общий старый знакомец по Самарскому делу. Халтурина он пока не знает, но наводка на весь плотницкий персонал Зимнего имеется. Очевидно, кто-то из наших прокололся при аресте, или нашли какие-то бумаги среди «библиотеки» Фигнер. Как только уберем его, вы можете встретиться с вашим засланным столяром, и переговорить об окончании дела… но не раньше! – Михайлов предупредительно выставил вперед указательный палец. - Я сам дам вам знать, когда можно будет! А до тех пор, вы оба будете сидеть на своей квартире и не высовывать оттуда носа! И ещё, особая просьба к вам лично, следите, чтобы Софья Львовна более не шастала по базарам! И, вообще, держите нашу маленькую активистку в поле зрения, чтобы она ни ногой не высовывалась из квартиры, иначе своей активностью эта девчонка погубит нам все дело, как эта сестрица Фигнер. Всё, что нужно, вам будет доставлять Яков. На этом все!
……………………………………………………………………………………………………
-Что, что он тебе говорил?! Он злился на меня?! Он ругал тебя из-за меня?! - подскочила взволнованная Софьюшка, едва только Михайлов отошел от Желябова, чтобы присоединиться к общей компании.
-Нет, что ты, моя душа, - пытался улыбнуться ей Желябов, хотя улыбка эта вышла у него неестественно криво, - просто Александр Дмитриевич распекал меня, за то, что я позволяю тебе таскать с рынка слишком тяжелые сумки.
-Не, юли, Андрей, я слишком хорошо изучила тебя. Я видела – разговор был не из приятных. Михайлов – диктатор, он имеет привычку говорить людям неприятности в лицо. Так что он…?
-Большего тебе и не надо знать, душа моя. – (Вместо ответа он по-братски поцеловал Софьюшку в её большой лоб). – На том и закончим. Иди, моя хорошая, веселись, и не бери ничего в голову.

 Как не успокаивал он своего младенца-Софьюшку, но неприятный разговор с Михайловым больно ударил по нервам самого Желябова, оставив в его душе гнусный осадок обиды на друга, теперь окончательно превратившегося в его начальника, но он старался теперь не подавать виду обществу и казаться веселым и беззаботным, хотя единственной его мыслью теперь было поскорее напиться «жженки» и так же поскорее забыться в предновогоднем веселье.
 Стол уж накрыт был, а музыки не было – свадьба ещё из Синагоги не вернулась. Почти в полной темноте, освещенной лишь огоньком одинокой горелки, на котором варился вкусный пунш, за за занавешенными от ледяного стекла черными шторами*, революционеры сидели притихшие, да голодные, на стол с разносолами вожделенно поглядывали, слюну пуская, а чего тут только нет – впору дворянское собрание приглашать и то не стыдно. Но Михайлов строгим взглядом круг окидывал – не пикнешь. Разговоры лишь шепотом разрешены.
  Только франт Пресняков, как всегда с иголочки во фрак одет, да выбрит, как бы невзначай шнуром от модного пенсне поигрывая, затягивал на шее, пока вены не вздувались. Оленька Любатович, что из барышень самая впечатлительная была, не выдержала, сморщив хорошенький носик, сделала замечание:
-Прекратите, смотреть противно!
А Пресняков, лишь гордо усмехнувшись:
-Привыкать надо, душенька.
 Любатович, фыркнув, отвернулась, заставив Андрей Корнеевича громко расхохотаться. От его хохота жуткого, маньячего у всех мурашки по спине побежали. Словно демон хохочет!
 Михайлов уж осадить его хотел, что громко смеется, как в эту же минуту завозились точно внизу. Свадебные гости вернулись.  Все вздохнули с облегчением. Геся, как всегда хозяйка-распорядительница пирушки, всех за стол позвала.
 Хотели уж поджечь «жженку». Да Пресняков, кому первый фант по жребию выпал, тот час новый ужас учинил:
-Давайте, говорит, скровобратаемся, братцы, напоследочек: пусть каждый руку свою порежет, да вольем в пунш кровушки общей, да выпьем «с огоньком» за дружбу нашу крепкую. Когда ещё так соберемся – бог весть. Может, и не свидимся более.
 Многим, особенно Атаману Желябову, по материнской линии потомственному казаку-сечевику, склонного к подобным казацким лихим вольностям, эта дикая идея по душе пришлась, а кому не пришлась, стыдились в трусости признаться, чтоб неженками не казаться.
Кинжалы достали, стали руки надрезать. Софьюшка, уж не о том думая, а все гадая, за что же так распекал её Андрея Михайлов, даже  боли не заметила от волнения, как надрезала – словно сама себе маленькую операцию сделала, кровь закапала, по стилету ручейком в пунш полилась, а она все глаз с Андрея не спускает, да при товарищах боится о подробностях спросить, хоть и на ухо шепотом. Хотя шептаться тут не зазорно. Остальные барышни другое дело – бледные, вроде хихикают, а не решаются. Боязно. Особенно Оленька Любатович  – ровесница Софьюшки, сама вроде смеется, а в глазах от ужаса слезы навернулись. Кто же знал, что Акула* трусиха, так крови боится. Так Пресняков подошел.
-Помочь?
И прежде, чем успел получить ответ, как хватит бритвой ручку белую, той самой бритвой-заточкой парикмахерской, что вдове-генеральше Кутузовой «испанскую улыбку» сотворил. Барышня в визг.
-Что там?! – Морозов, её «муж» партийный подскочил.
-Ничего, ничего, Николай Александрович, не рассчитали тут маленько с Андреем Корнеевичем, - залепетала, чуть шевелит губками бедненькая, ручку зажав, а кровь кап-кап.
-Ну, смотри у меня, разбойник-бандит, - шутливо грозит кулаком Михайлов Преснякову, - доиграешься когда-нибудь.
 -Пардон, Оленька, - под ненавистный взгляд Морозова, Андрей Корнеевич нежно так взял раненую ручку барышни, словно  для поцелуя извинительного, и, вдруг, присосавшись, сильно втянул вкусную, соленую струйку.
-Да что же вы это творите?! – запротестовал Морозов-Воробушек, аж перья-волосы дыбом встали.
-Всё все, братцы, кончайте, пунш поджигаем! – разрядил обстановку веселый гусар и балагур Баранников, уж изрядно «для пробы» лакнувший виски из «воспламенительной» смеси пунша.
 Геся торжественно поднесла спичку, и мягкое, голубое пламя плавно разлилось по поверхности пуша, гостей веселя. Все шестнадцать кинжалов и одна заточка Преснякова сошлись в кабалистический круг. Алая кровь заговорщиков с шипением заструилась по раскаленным кинжалам и закапала в котел под монотонное бормотание гимна.
 

Смело, друзья! Не теряйте
Бодрость в неравном бою,
Родину-мать вы спасайте,
Честь и свободу свою!

Если ж погибнуть придётся
В тюрьмах и шахтах сырых,-
Дело всегда отзовётся
На поколеньях живых!

Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнём,
Пусть в рудники посылают,
Пусть мы все казни пройдём!

Если ж погибнуть придётся
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело всегда отзовётся
На поколеньях живых.

Стонет и тяжко вздыхает
Бедный наш русский народ,
Руки он к нам простирает,
Нас он на помощь зовет.

Если ж погибнуть придётся
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело всегда отзовётся
На поколеньях живых.


Миг обновленья настанет —
Гимн нам народ пропоёт,
Добрым нас словом помянет,
К нам на могилу придёт.

Что ж, пусть погибнуть придётся
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело всегда отзовётся
На поколеньях живых.


 Пели тоже шепотом, на манер Интернационала. Это было похоже на ритуал черной магии, хотя, по сути, было лишь пустой игрой, сплачивающих в единый круг кучку таких разных людей. Корпоративным мероприятием, как назвали бы это сейчас.
 Гимн вполне отражал народовольческий революционный дух. В гимне было все – не упоминалось лишь о казнях,  виселицах, казенных веревках и грубо сколоченных,  смоленых гробах…
 Огненные светильники - кружки с горящим в ним железистым кровавым напитком, разливаемым Гесей, весело заходили по кругу, и пирушка на вулкане занялась.
 Свадьба внизу собралась, но музыка ещё не начиналась. Что делать? Сидеть в полу-тьмах и перешептываться меж собой – скучно? Тут Геся и предложила второй фант.
-А давайте…!
-Только, уж позвольте, Гесенька, без кровопусканий, - засмеялся кто-то. Кажется, это был Тихомиров.
-Вот, - теперь уже совершенно растерявшись, она смущенно показала какое-то невзрачное блюдце, на котором были выбиты какие-то таинственные символы. – Это блюдце мы с мамой использовали для гаданий. На нем все буквы, на какую букву западет, то и слово выйдет.
-Я что-то слышал о подобном, у нас в полку многие этой дурью от нечего делать страдали, спиритический сеанс называется, только вот, милая, для этого духа надо вызвать, - весело заметил уже подвыпивший гусар-Баранников, - без духа никак нельзя – предсказание недействительным получаются.
-А кого же вызывать-то будем? – совершенно серьезно спросил Морозов. (Из всех товарищей он ещё тайком от всех верил в бога, а, следовательно, был также самый легковерный на всякую мистическую, потустороннюю чепуху).
-Николая Первого -Палкина! – вдруг, в привычной ему манере резко выкрикнул из-за спин мужик-горлопан Желябов, сделав это, по – видимому, нарочно, чтоб подсмеяться над дворянской затейкой товарищей. Раздался сокрушительный хохот - Желябовская идея сразу понравилась всем.
– Вот и послушаем, что он там про своего сыночка наболтает. Какой смертью ему в следующем году подохнуть? - отхлебывая «горилки», засмеялся Исаев.
 -Ему ведь оттуда виднее, - засмеялись уже разгоряченные товарищи, многозначительно задирая глаза в потолок.
-Как интересно, - запрыгала на стуле Софьюшка и забила от нетерпения в ладошки. Ей вовсе не брыдило пить «горилки», и отхлебнув крохотный глоток, она лишь ждала когда «ГОРИлка» в её кружке выГОРИт сама собой, поскольку малышка-Софьюшка, имея полную непереносимость спиртного, не пьянела, вместо этого ей становилось дурно – кружилась голова и тошнило. Она уж как то раз уже попробовала напиться, там в деревне, в своем глухом урочище Едименово, когда подлец-Тихомиров вместе с спиртным принес ей сногсшибательную весть о женитьбе Андрея, но она не опьянела, и не стала, вдруг, весело плясать и петь песни, а только, напротив, ей сделалось ещё хуже: голова кружилась, тошнило и рвало, и приступ неконтролируемой, слезливой истерики ещё долго давал о себе знать невыносимыми головными болями. Нет, допустить такого собственного распущения при товарищах она не смогла, и потому представившаяся ей  законная отмазка со стороны верной подруги Геси почти обрадовала её.
– Я буду сама гадать! – вдруг, решительно заявила она. – Я знаю, как это делается.
 И, уж не дожидаясь одобрения товарищей, она, без труда сделав таинственное лицо из своей вечно хмурой мордашки, сама взяла в руки магнитик и, закрыв глаза, стала раскручивать юлу стрелочки, неестественно гортанным голосом, гортанно приговаривая:
-Дух Николая Первого, при-иди сюда. Поведай нам, от чего умрет твой сын?
-Погибнет, - шикая, поправляли её, вцепившиеся руками в круг заговорщики, но маленькая Пифия только нервно отмахивалась от всех своей заголенной розовой ручонкой словно от налипших мошек. Дескать, «Не мешайте…идёт!» У неё это выходило так естественно великолепно, и в то же время смешно, что Михайлов, не участвующий в этом «Содоме», не выдержав, махнув на неё рукой, многозначительно повертел пальцем у виска.
Стрелка магнитика выпала на букву «я».
«Чтобы это могло быть?» - подумала удивленная Софьюшка, и тут же до неё дошло. Уже ко второй букве «д» она буквально подтолкнула указательную стрелку магнитика своим крохотным мизинцем.
 Раздался сокрушительный хохот!
-Яд! Яд! – весело закричали барышни и захлопали в ладоши.
 Яд - способ убийства известный ещё с древнейших времен. А уж царей всех мастей и подавно. Ещё Медичи этим баловались для устранения коронованных особ.
  Как это простая мысль раньше не приходила ей в голову. Зачем было таскать весь этот динамит во дворец, подвергать себя ужаснейшей опасности, когда можно было, снарядив Халтурина,  просто вручить ему смертоносный орешек с цианом, доставшийся ей от Гартмана*, чтобы плотник Батышков, невзначай, улучив момент, опустил пилюлю в венценосный чай Самодержца.
 Но тогда, разве можно было это считать покушением? Или как и его коронованному папаше, доблестные дворцовые эскулапы приписали бы ему естественную смерть от несварения желудка, тем бы все и закончилось – как говорил Плеханов, к двум палочкам после слова Александр, прибавилась бы третья. К тому же, метод был плох ещё и тем, что был слишком велик риск, что узурпатора откачают, не пожалели же они дворцового лейб-медика и царственной клизмы для «медвежатника» Соловьева, чего уж говорить о самом Самодержце.
 Нет, такой способ убийства исключался вовсе, и, разочарованная в своем гадании, Софьюшка отодвинула блюдце.
-Так вы п-полагаете яд? - со смехом подошел к ней Михайлов. – Что ж, б-барышня, этот ваш метод не лишен с-своей п-простой о-оригинальности. А-ха-ха-ха!
 Она подняла голову, и тот час же увидела над собой могучего великана в офицерском мундире. Но в этот самый момент, когда она подняла на него голову, чтобы заглянуть в маленькие, свинячьи глаза великого заики, ей померещилось нечто ужасное. В первый момент она ещё не могла даже толком определить, что это было, секундное наваждение ли, мгновенное помешательство или галлюциногенное действие алкогольных паров, но что-то до боли знакомое и, между тем, такое привычно ненавистное, вдруг, просквозило в этой мощной, осанистой фигуре, повороте головы, окладистой бороде, крупных, волевых чертах его мужественного лица.
 Теперь только она поняла, что ... это было сходство. Да, да, именно, сходство, а ничто иное – в этом своем офицерском мундире Михайлов был как две капли так похож на — Наследника престола Александра III.
Михайлов Александр Дмитриевич -

АлександрIII?!

 «Так, значит, он тоже…Романов» - в ужасе промелькнуло в её мозгу дикая, почти фантастическая в своей чудовищной нелепости мысль. – «Нет, хватит, пора завязывать с хиромантией», - строго приказала она сама себе, усиленно замотав головой. В последнее время она стала настолько одержима убийством узурпатора, что Романовы и их царственный род стали мерещиться ей повсюду. В придорожной гостинице, а вот теперь и… в самом их предводителе. Объяви она свое открытие Александру Дмитриевичу прямо в лицо, то тот, наверное, сейчас же прибил бы её на месте, потому что и без того недолюбливал маленькую выскочку, считая, что она только сбивает Андрея с пути их совместного партийного поприща…
 …Хотя сама Софьюшка и понимала, что выпила совсем немного, точнее почти ничего для того, чтобы, вдруг, заметить царственные черты Романовых не в ком-нибудь, а в самом их предводителе Михайлове, она, сама уж, не желая верить напавшему на неё чудовищному наваждению, крепко зажмурила глаза и открыла их снова. Михайлова уж не было рядом. Наваждение прошло, а она обнаружила себя все так же сидящей возле рокового блюдца.
-Всё, не хочу больше. Глупость все это, - грустно вздохнула она, отодвигая от себя гадальное блюдце.
Но никто уж больше не думал о гаданиях, о спиритических сеансах и вызовах духов, и прочей мистической чепухе, потому что внизу, вдруг, заиграла музыка, и все пустились в пляс.
 Но эта самая радостная минута для остальных, стала самой ужасающей для самой Софьи. В этот самый момент, как заиграл волнующую её нервы польку, она увидела, как Желябов подскочил к Лиле и, любезно взяв её за руку, пустился в круг.
 Софья вскрикнула. Да, теперь она, должно быть, вскрикнула по-настоящему, так, что остальные услышали её восклицание, но ей теперь было все равно. От горя столь бесцеремонной измены, прямо у ней на глазах, она сидела остолбеневшая и растерянная, так же поджав ноги под себя, пряча заштопанные чулки, а в голове у неё вертелась только несколько совершенно разрозненных слов, не связанных предложением, но этого не менее болезненных для неё: «Оборванка. Карлица. Старуха.  Бабник. Мерзость»
 Теперь сквозь колеблющуюся пленку слез на её готовых заплакать глазах, она могла лишь тихо наблюдать, как вслед за Андреем и Лилой, в вальс пустились другие пары: Фроленко с Лебедевой, Морозов с Люботович, и даже Михайлов, суровы великан, не признающий никаких увеселений в отношении себя, и тот, уж выпив преизрядное количество «жженки», подхватил свою неловкую и долговязую «Торбу», а подруга Фигнер, несмотря на свой маленький траур по арестованной сестре, закружилась в вальсе с красавцем Грачевским.
 Глядя на Лилу, как развевается в танце её светло русая коса, как нежно он её обнимает за талию, кусала до крови губы. Несколько раз ей казалось, что Лила нарочно близко пронеслась в танце возле неё, так что её роскошная густая, темнорусая коса едва не хлестнула ей по глазам. Ах, если бы у неё был сейчас револьвер, если бы она так глупо не потеряла его тогда на станции, среди горящих обломков свитского поезда, она бы, не задумавшись, пристрелила её, а, быть может, и его. Конечно, его в первую очередь, а потом себя.
 Терзаясь в муках ревности, Софья и не заметила, как своей угодливой, чуть крадущейся походкой к ней прокрался Тигрушка-Тихомиров.
-Разрешите вашу ручку, сударыня.
Она хотела уже крикнуть что-то грубое и резкое, типа «Проваливай, урод!», но только, сквозь сведенные кукольные зубки, злобно прошипев, ответила.
-С вами? НИ – ЗА –ЧТО! – это последнее «НИ-ЗА-ЧТО!» она произнесла громко, по слогам, чтобы этот подлец мог хорошо расслышать её. С этими словами она сама подошла к убийце Преснякову, который, несмотря на свое чисто выбрито-надушенное, парикмахерски-фрачное, жениховское франтовство, как и другим дамам, был ей наиболее отвратителен и пугал до мурашек, и, хотя танец был вовсе не белым и приглашали не дамы, заманчиво положила ему руку на плечо.
-Хотите танцевать, Софья Львовнв, отчего же…
 Пресняков был не только маньяк, но и великолепный танцор. Где же научился? Должно быть, у себя в Петергофе, когда за репетициями царского балета в круглое смотровое оконце из сторожевой будки отца подглядывал, ножку детскую так же тянул. Хоть Андрей Корнеевич довольно высок и худощав был, не даром же Дон-Кихотом прозывался, но пухлая малышка Софьюшка даже не ощущала со столь умелым в танцах партнером своего роста, которого обычно так стеснялась в общении с мужчинами, и даже не чувствовала неловкости из-за  отсутствия своих верных каблучков на платформе, без которых никогда не выходила в свет. Все будто бы сразу забылось в танце, как забываются душевные муки в движении: одни терзания ревности соленым уколом мучили её, и головокружение, головокружение, головокружение, раз два три, раз два три…
 Музыка прекратилась, в мыле все охнули на диваны. Передохнули, листовками с прокламацией Андреевой обмахиваясь, что веерами, и за пир. Гесенька, как хозяюшка заботливая, закуски по тарелкам торопливо раскладывает. Кому что: балычок сырокопченый осетрины, салямки твердой, а тут и икорка, черная, красная, соленая, как яд  и грибочки с дамский мизинец – чистое баловство, – всё деликатесное в изобилии за полгода «добросовестной» работы натаскал друзьям верный товарищ Халтурин с царских погребов «обратным ходом» в бельевой корзине, в которой динамит от Софьюшки с чистым бельем получал – не гонять же попусту порожнюю тару, а так вроде польза и друзьям радость, пусть хоть раз полакомятся царским-то обедом, небось, харчами не больно то избалованы на своих конспиративных квартирах сидючи, разве одна грусть – ворованное, ну, да и ладно, сойдет, не у людей же крал, у Самовластца окаянного, что сам у народа крал…Как говорится, если от многого берут немножко – это не кража, а дележка или вор у вора не крадет, а только делит ворованное.
  Софья с негодованием смотрит на Желябова, как он одну кружку за другой заправляет себя пуншем. Пьет и Михайлов, не сводя глаз со своей Корбы-Торбы*, женщины весьма грубой, некрасивой наружности, но с прекрасными глазами дикой серны. Но великан может выпить хоть два ведра - и ни в одном глазу. Софьюшке кажется, что и пьет он тоже из конспирации, понарошку, не в стать её Андрею, тот пьянеет сразу, как мужик. Но они будто продолжают соревноваться, и Софьюшку это нервирует. Свалит он Андрюху, а тот и пропадет дурак ни за что.
 Что Михайлов в ней, вообще, нашел? Но, судя по тому, как пьет, видно, что собирается делать ей признание. Не дрейфь, генерал! Лови момент, пока вдовушка. Не то так девственником и помрешь! Но, в отличие от законченного бабника, живого и веселого ловеласа  Желябова, для Михайлова Прибылева не баба, как Андреева жена, и не младенец-игрушка, как его любовница Софьюшка; для грозного руководителя партии, но рыцаря Печального Образа в любви, со своей старообрядческой непримиримостью считающего для себя всякое внебрачное сожительство мужчины и женщины смертным грехом, она – божество, Дульсинея Тобосская, возвышенная в его мыслях до небес Петраркова Лаура, не женщина - идеал женщины, недостижимый, обожествленный – выдуманная им богиня в земной оболочке, до которой нельзя даже дотронуться. Не раз сам хозяин партии любил говаривать, что, если другие действуют, то его Анна Павловна СВЯЩЕННОДЕЙСТВУЕТ. И это было правда. К чему бы не прикасалась его несравненная Аня,  в глазах Михайлова это, так или иначе, превращалось в ритуал, святилище, где она, таинственная пифия, возвышающаяся на треноге его любовного алтаря, творила свой священнический обряд революционной самопожертвенности. И точно, словно какая-то невидимая оболочка благоговейного уважения окружала эту женщину. Никто в партии не смел прикоснуться к ней даже дурным помыслом, усомниться в её священном революционном мученичестве, кроме как вредного младенчика Софьюшки, которой этот культ всеобщего преклонения перед революционными добродетелями Анны Павловны был особенно противен, и потому, при каждом удобном моменте, она всячески посягала на него, словом или поступком пытаясь сбросить свою подругу на грешную землю.
  Отчего же она, эта весьма скромная женщина, вдова, десяти лет старше его, – один бог знает. Но хозяин партии её боготворит, не смея прикоснуться лишний раз даже в своих мыслях, тем более осквернить физическим и гнусным действием соития – тем грязно обыденным сожительством, что эти подвластные ему охальники именуют у себя «любовью». И вот теперь они сидят, словно маленькие дети, взявшись за руки, и смотрят друг другу в глаза.
  На главе партии офицерский мундир старшего офицера, который так идет его военной выправке, хотя к мощной фигуре Александра Дмитриевича, к его завихрастым усам Скобелева, подошли бы скорее генеральские эполеты, но, как говорится, дальше лезешь – больнее падать. В генеральском его бы живо засекли. Кто таков генерал? А так - поручик в отставке Поливанов – кто же придерется, таких в Питере отставников, ищущих свое место в штатской жизни, превеликое множество. Как сей даже отставной мундир шел к военной выправке Александра Дмитриевича, когда он так грозно распекал Андрея Ивановича в прихожей, но теперь бедный заика не может сказать и слова. Даже его блистательный с иголочки мундир без орденов на нем скукожился, словно стесняясь собственного хозяина. Анна смотрит чуть жалостливо, словно на убогого. Тьфу, смешно и жалко на них смотреть. Эта мысль немного веселит раздосадованную ревностью Софьюшку, которая ненадолго отвлекается на влюбленную парочку неудачников. Ей радостно и приятно, что Александр Дмитриевич, наконец-то, страдает. Ненавидит она Александра Дмитриевича, ещё с Воронежа ненавидит, когда он на неё так презренно посмотрел, что на блоху чудную, когда её Андрей в Исполнительный комитет, взял, да включил простым голосованием.
 Сама страдает, а радуется чужим страданиям. Стало быть, великан Михайлов тоже не из чугуна делан, как думалось ей раньше, стало быть, у него тоже есть сердце, а если есть сердце, то, как у всех, есть у него ахиллесова пята – долг, да благородство чрезмерные, о которых в партии уже легенды ходят, стоит колосс несокрушимый на глиняных ногах - один верный удар – и повалится, расчистит место её Андрею. Только правильно бы «ударить». Время бы найти.
 При упоминании об Андрее её взгляд невольно упирается на него. Видит, Терентьева, совсем совесть партийную потеряла, вокруг него прямо так и увивается. Андрей что-то увлеченно рассказывает ей на ушко, поминутно к кружке с пуншем притягиваясь, а она, только ломаясь, как свежеиспеченный сладкий пряник, без умолку хихикает. Печатная затворница в доме Тригони. Но, в отличие от неё, от труда постоянного у станка в полуподвальном помещении, Лила как будто даже не подурнела, а, наоборот, похорошела и стала даже интереснее, чем была – ей так к лицу эта интересная бледность, великолепная худоба стройной фигуры, красиво обозначившиеся скулы – вот уж говорят, красоту, да молодость ничем не испортишь, в то время, как её, Софью от постоянного сидения в конспиративной квартире, готовки, стирки, базаров – всей этой ежедневной, давящей домашней каторги, прибавляющуюся к непрерывному тасканию динамита с чистым и продуктов с «грязным» бельем, только разносит вширь, как каёлую домохозяйку. Даже от воды полнеет! Не говоря уж о сладком, которое она так любит!  А Андрей будто знает её маленькую слабость, да насмехается, что ни день, словно нарочно таскает ей в своем кармане пальто огромном гостинцев вкусных – то шоколадки, то фиников, то сладеньких карамелек там монпансье принесет, то печеньица Бакинского к чаю, курабье называется, а как не удержаться от вкусненького, когда само в рот лезет. «Задабривал значит её и совесть свою, пока со своими потаскухами развлекался».
 Не знала Софьюшка только одного: не с проста таскал ей Андрей гостинцы, что даже, не зная того, стройностью своей хорошенькой фигурки жертвовала ради дела их общего, революционного. Желябов – то мужик, и как всякий простой мужик смекалист от природы, как говориться, голь на выдумки хитра. Вот и смекнул Атаман банки жестяные от конфет, как корпуса для мин, да бомб использовать, так-то удобно, так-то сподручно, в них и динамит хранить можно, ещё крышечка для удобства прилагается, чтоб не отсырел. Чего ещё с этим морочиться, на жестяные работы силы тратить. Софьюшкой банки выедал, а затем банку жестяную пустую потом припрятывает, чтобы другими «гостинцами» уже для царя наполнить – в виде гремучего студня, вместо мармеладок-то...Сонечкиных*.
 Не знала Соня о выдумке Андрея, вот и сердилась не то на него, не то на себя больше. Да, разве же в этом только дело…Ревность она штука противная, людей ума-разума здравого лишает.
  До этого она не понимала очевидного, потому что отказывалась понимать, но теперь ей все мучительно ясно: ему нужна другая, НОРМАЛЬНАЯ женщина, молодая, красивая, нормального, под стать ему роста – НЕ ОНА. Его трудолюбивая Золушка-Софьюшка для будней, для утешения после боя, когда его полудохлого и израненного тащат из дела, в пир да праздник – блестящая красавица Лила, с которой не стыдно выйти в свет. «Эх, Лила-Лилочка, скоро же ты забыла своего принца Юрковского», - с ненавистью думает Софьюшка, а в большой, лобастой голове бьет только одно: «Бабник! Бабник! Бабник!»
 Ей хочется подскочить к Лиле и ударить её кинжалом. «Какое удивленное и глупое будет у него лицо, когда Лилочка, мгновенно перестав улыбаться, обмякнет прямо на его руки». Софьюшка нащупывает в кармашке платья потный и горячий эфес стилета, одно движение – и она с криком набросится на молодку: изуродует её смазливое личико, отрежет ей её красивые косы, чтобы знала, как заигрывать с её Андреем, расправится с разлучницей, как обезумевшая от ревности Заира над трогательной и нежной полячкой Марией*. Вот будет водевиль! А потом – все равно, пусть делают с ней, что хотят, лишь бы он знал, как сильно она его любит. Как ревнует! Никому не отдаст! Ни ей, ни себе! Никому! Мертвый или живой он будет принадлежать только ей! Но тут же Соня с ужасом ловит себя на мысли, что пьяна, и у ней начинается пьяная истерика, хотя и выпила всего лишь одну капельку. Нет, хватит, пора кончать со всем этим хмельным весельем. Не любит она компаний. Всякое общественное гулянье для маленькой схимницы революции настоящая мука. С этой мыслью она поднимается, чтобы забрать Андрея и уйти домой, как музыка снизу врывается с новой силой. Теперь это зажигательная еврейская мелодия.
 Словно повинуясь характеру музыки, Желябов хватает грустную Фигнер, ещё не оправившуюся от потери певуньи-сестры, что лето красное свое пропела, да и заодно своих многих друзей отпела, и пускается с ней в круг. Теперь она знает, что он просто пьян. Лапает баб всех подряд, без разбору! Но даже это мерзкое зрелище разошедшегося в гулянье пьяного Атамана приносит ей облегчение.
 Кончилось все тем, что, устав терпеть, она буквально вырвала Андрея из объятий подруги, вернее Фигнер из объятий Желябова, когда тот, буквально накинувшись на свою старую приятельницу, впился в неё поцелуем, как залихватский молодожен. Она буквально силой разлепила их, как разлепляют сросшихся сиамских близнецов, и, схватив за обшлаг пиджака, потащила домой.
-Смотрите-ка, ревнует, - довольно хохотал Желябов, скаля мелкие белые зубы, снисходительной жалостью поглядывая на пыхтевшую в усилии малышку Сонечку, которая, кое-как, напялив на него дорогое пальто и шапку, уж выталкивала его спиной в дверь, что неповоротливый шкаф.

Маленький эпилог

  Новогодняя ночь – пьяная ночь. Разгуляй, пока хватит сил. Утром первого января весь город спит, никого – только снег заметает следы былого похмелья. В воздухе ещё чувствуется гарь новогодних салютов. В стране голод, а правительство не жалеет городской казны на новогоднюю мишуру. Эх, гулять, так гулять! Вот это по-русски! Барствует царь, барствует, предчувствуя свой скорый конец. Но не долго уж осталось тешиться ему со своей молодой красавицей Юрьевской-Долгорукой…

 Одинокий околоточный мерзнет в своей будке. Постылая служба: всем праздник, гулянье, а ему загодя тошно - что собака на привязи… В надышенной за дежурство будке тепло и уютно совсем не хочется вылезать наружу. Да и вокруг тихо. Можно немного отхлебнуть, пока начальства нет – в честь праздничка-то, какой же грех. Отметить.
 Не долго раздумывая, он отхлебывает из припрятанной фляжки. Тепло, наполняя продрогшее тело, усыпляет, но скоро будочник просыпается от чьих-то шагов по скрипкому от морозца снегу. Не вахмистр ли на грех пожаловал, а он, как нарочно, и пастилок мятных от перегара дома забыл. Нет. Опять ложная тревога. Сквозь хмельный полусон околоточный лениво наблюдает одну сцену: какого-то пьяного мужика волочет под ручку маленькая девчушка-гимназистка, по-видимому, его дочь. Мужика шатает во все стороны, а малышка, подпирая огромную шатавшуюся фигуру, то с одной, то с другой стороны изо всех сил старается, чтобы основательно набравшийся папаша не свалился в снег. Вот, потеха-то! Интересно будет понаблюдать за парочкой…

  От Гороховой улицы до Горохового переулка – ногой подать. Но что для трезвого шаг, для пьяного – пропасть.

-Только не упади, умоляю тебя! Если упадешь – мне не поднять! – в морозном воздухе слышится писк девчушки. Пьяный мужик хрипит что-то не разборчивое, словно медведь, и продолжает плестись, ведомый маленькой девочкой, что бык на привязи. Вот он поскальзывается – и падает прямо на спину. Девчушка, влекомая им, падает вместе с ним. Прямо в сугроб! Оба! «Не задавил бы, дурень, ребенка-то»,- сердито думает околоточный на бестолкового  мужика. Нужно бы пойти разобраться, что там, может помочь девчушке, но он сам пьян, да и лень вылезать из теплой будки, да и зачем… Спустя секунду он видит, как девочка поднимается – целая и невредимая, отряхнулась деловито,  и снова упорно тянет отца за рукав. «Слава богу, жива. Сами разберутся», - лениво думает околоточный, погружаясь в новый сон.
 Не знал служитель порядка, что сей «ребенок» - будущий цареубийца. Пьяный «папаша» - тот, кого после покушения 1 марта власти с перепугу назовут глашатаем революции. Но городовому все равно - он спит в полном неведении, оперевшись на ружье. Не даром же говорят, солдат спит – служба идет.

- И зачем было так нажираться…Говорила же я…Вставай, ну же, вставай, засекут! – чуть не плачет Софьюшка, отчаянно тяня пристроившегося в сугробе Желябова за бобовый воротник, словно падшего коня за уздечку, отчего тот вот-вот кажется треснет с его могучих плеч и оторвется вон.
-Пусть секут! Никого я не боюсь! Не хочу бояться! Надоело! Как крыса подпольная...!
-Погубишь себя и меня!
-Ну и пусть! Все равно не житье это! Так лучше бы как сразу, да и то лучше б, чем все время в страхе-то! Не могу я так больше, понимаешь, не могу! – одергивая Софьюшку со своего рукава, словно вцепившуюся собачонку, громко восклицает пьяный Желябов. - Нет, Софья, нет – мы никакие не революционеры! Мы – подпольные крысы Михайлова! Вот кто мы!
-Да не ори же ты так! Услышат!
-Буду орать! …! Эй, царские сатрапы, где вы есть, слушаете! Не боюсь я вас! – В доказательство он громко запевает песню народовольцев:

Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнём,
Пусть в рудники посылают,
Пусть мы все казни пройдём!

-Кретин! – Софьюшка пытается заткнуть ему рот варежкой, но Желябов, мыча даже сквозь шерсть, грянул припев:

Если ж погибнуть придётся
В тюрьмах и шахтах сырых…

«Дело всегда отзовется на поколеньях живых», - это последнее и, следовательно, самое «главное» двустишие знаменитого революционного припева народников он уже не успел допеть, потому что в последнем отчаянии Софьюшка набрала полную варежку грязного снегу и заехала ему прямо в лицо. Холодненькое сразу же охаломанило осмелевшего не в меру Атамана, заставив его протрезветь.
-Вот, молодец, вот умница. Учи, учи, меня дурака, учи, графиночка светлая! Что бы знал твой холоп подпольный…
Но прежде, чем он у спел и тут закончить, она набрала в другую варежку и въехала ему по новой – в другую щёку.
-Чтоб помнил…
Ещё…
-…свое место…
Ещё.
-Вот правильно, вот хорошо! Вот и умница! Давай ещё разок! – повторял разошедшийся Желябов, словно Софьюшка парила его в горячей баньке ароматным березовом веничком…Закончив экзекуцию, она, громко крикнув, приказала ему:
-А ну, встать!!! – Этот приказ с железными нотками в её дотоле таком нежном и тонком девичьем голоске сразу же  неприятно хлестнул по нервам Идейного Атамана,  и  он тот час же автоматически повиновался ему. Странно, до этого он никогда не замечал подобного повелительного тона в своей тихой и скромной Золушке –Софьюшке, а она уже деловито отряхивала его от снега, отчаянно колотя по спине, как старый, завшивленный клопами матрас…
 Выколотив основательно, нахлобучив свалившуюся в сугроб шапку и, не без труда отыскав дорогое золотое пенсне в снегу, чтобы с силой надвинуть ему на красный, разбухший от мороза нос, она затем взяла под руку своего Атамана и потащила домой. Он покорно поплелся домой, как стреноженный зверь. Единственная похмельная мысль, что ещё кисленько бродила в его трезвеющей, лохматой голове: «Откуда его тихоня - Сонечка понабралась всего этого? Неужели, от своего папаши-губернатора?»
 Придя домой, она в чем есть – в пальто и ботинках «выгрузила» ТЕЛО своего любимого Атамана прямо в постель и стала безжалостно раздевать его, с злобным фырканьем сердито срывая предметы гардероба. По-видимому, самому Желябову это понравилось, потому как он не принимал даже малейшего усилия, чтобы помочь своей маленькой служанке.
-И надо было так напиваться. Свинья свиньей, - не переставая, ворчала Соня, стягивая с него штаны, шлепая кулаками в его неповоротливый, толстый зад, если он нарочно неудобно выставлял ногу…
 Когда она, оставив его в одном лишь фланелевом белье, стала раздеваться сама, но он дал надеть ей только ночные панталончики и чепчик. В них она была особенно хороша. Сексуальна, как сказали бы сейчас. Все те очаровательные припухлые прелести младенца, что сама Софьюшка считала недостатками, все то, что она так старательно стыдливо скрывала за непробиваемым бастионом своей глухой, школьной формы, было доступно ему и только ему…Никто не знал, какая Сонечка на самом деле хорошенькая, когда её золотистые волосы рассыпались по плечам, когда её мордашка озарялась улыбкой и две ямочки выступали на полных щечках, какие толстенькие у неё ножки, когда она снимала перед ним свои грубые шерстяные чулки и эта очаровательная бородавочка под мышкой, похожая на розовый кошачий сосок, – всё это принадлежало ему и только ему и никому другому, и это немного льстило его эгоистичному мужскому самолюбию бывалого ловиласа.
 Но что больше всего нравилось ему в ней  - её груди. Огромные, до нелепости, как у бывалой кормилицы, но, в то же время, так соблазнительно располагавшиеся на её маленьком, хрупком детском тельце ребенка, составляя восхитительный контраст с её нежной младенческой невинностью, бело-розовые, как самый изысканный каррарский мрамор, но сплошь усеянные мельчайшими крапинками канапушек и множеством родинок, венчаемые желто-розовыми острыми башенками-сосками они способны были свести с ума кого угодно, но были доступны лишь его взгляду, от прочих же она пряталась в складках грубого, школьного платья. Грудь, никогда не знавшая корсетов и лифчиков, с детства крохотных булочек «бунтарка»,  как и её хозяйка, не позволяющая ни одной глупой гувернантке стреножить себя в порабощающие корсетные вериги дамского туалета, и потому растущая свободно, почти до самого живота…Холодная в самые жаркие дни, как  освежающая простокваша, и теплая в самую лютую зиму, мягкая, как самая мягкая вата  и нежные, как самая нежная возлюбленная.
 Не смея более вынести этого привычного искушения, заревев как дикий зверь, он буквально впился в её грудь губами. Озябшей с улицы Сонечке было и щекотно, и холодно от его еще сырой от снега бороды, и весело в том, что делал с ней её разгулявшийся Атаман – делал так  без спросу и огульно, так внезапно и бесцеремонно грубо. Не выдержав, она захихикала, и  получилось у ней это до мерзости естественно, хотя, сама презирая себя, она тут же противопоставляла себя этому действию – действию шлюхи, и стыдилась, но ничего уж поделать с собой не могла, поскольку сама была немного пьяна…пьяна и счастлива….- потому что не заметила, как, на вечеринке, ревниво наблюдая за Терентьевой, выпила немного больше положенной жженки, ещё больше спалив оной в кружке.  От него несло перегаром и копченым жиром лососины, но даже это ей нравилось. Эти запахи мужской нечистоты, недавно раздражавшие её, теперь возбуждали. Он касался её маленьких розовых башенок -  сосков толстым и длинным языком пропагандиста, целуя каждую родинку на груди, сжимал до боли волосатыми пальцами, другой рукой забираясь вглубь её панталончиков в надежде в врасплох застичь там её маленького пугливого «зверька», которого она, не даваясь, так отчаянно зажимала меж своих пухлых бедер, а она, только задыхаясь от сладострастья, обнимая его тяжелую, длинноволосую, потную голову и быстро-быстро шептала:
-Я знала, что с Терентьевой, ...ты это нарочно делал, чтобы позлить меня. Но в следующий раз…клянусь, я убью её, если она только посмеет дотронуться до тебя! Потому... что я люблю тебя…и не...отдам никому.
-Не беспокойся, моя родная. Следующего раза не будет.  Мне больше никто не нужен, кроме тебя. Михайлов говорит, что ты на меня тлетворно влияешь, грозился расселить по квартирам, но мне плевать на него. Я больше никуда не отпущу тебя, ведь ты моя жена – Софья Львовна Желябова.
-О, нет, не говори так! - вдруг, отпрянула она, словно ошпаренная.
-Это почему же?!
-Звучит дико! – (Она хотела было сказать, что «это настолько невероятно, что звучит дико», но из её уст вылетело то, что вылетело, а слова, как известно, назад не вернешь)…
 Андрей замолчал. Софья поняла — обиделся. Чтобы хоть как-то утешить любимого, Софьюшка, нежно гладя своими розовыми пальчиками по его роскошному чубу волос, заговорила ласково:
-Да ты пойми, Андрей, это не я так придумала. Но, это так должно, так положено.
-Да о чем ты?
-О том самом царском указе. О том, Андрюшенька, что согласно уставной  грамоте нашего рода, всякому лицу, независимо от его происхождения и пола, при вступлении в брак с представителем  рода Перовских, автоматически присваивается фамилия «Перовские» и дворянский титул графа. Вот почему в нашем роду так много бастардов.
-Так ты зачем мне говоришь об этом?
-Ты должен знать.
-Из грязи в князи, стало быть, - вредно усмехнулся Желябов. - Как твой пра-прадедушка Алексей Разумовский, что на Черниговщине пастухом обретался, а потом в графы вышел по велению.
 При упоминании о Разумовском, лицо Софьюшки скорчилось в болезненную гримаску «мерзость», словно ей в почку тот час же вкололи раскаленную иглу.
-Всё! Довольно об этом! Не хочу больше!
-Успокойся, Софьюшка, в Разумовские, да в Перовские мы все равно не выйдем! Упустил свою фортуну мужик Андрейка! А то бы, глядишь, уже графствовал. Представь себе, всю жизнь свою хотел стать князем, али графом, на худой конец виконтом каким, хоть бы самым захудалым виконтишкой-мерзавцем. Так и то верно, мужику-то князем стать не мудрено, а вот князю мужиком — попробуй. Революция свершится, так и полетит все княжье племя безрукое ко всем чертям. Кто кормить -то будет благородство ваше.
Софья надулась. Обиделась, словно намек Андрея был обращен непосредственно к ней. Отчего ж безрукая.
-Да ты не дуйся, душечка. Не обращай на Андрюху-дурака внимания. То не про  нас сказана та грамотка. Что с меня брать, как голь был, так голью и помру. И на тебе не женился, и графьем не стал, и от Яхненко, миллионеров, как с голой жопой пришел, так с голой жопой и ушел. Ничего мне не надо! Дожить только бы до Учредительного, а там хоть трава не расти. Гори оно все огнем!
-Болтать бы тебе все, Желябов, - вздохнула Софья, поняв, что Андрей просто смеется над ней.
-А не болтать, так дело надо делать.
 С этими словами Желябов сильно сгреб Софьюшку в охапку и стал  яростно целовать в её очаровательные  выпуклости.
-Андрюшенька, единственный мой. Муж мой, - она обхватила его за голову и привлекла к себе.
  Почувствовав на себе всю его тяжесть, она уже совершенно серьезно была готова отдаться ему, почувствовать его в себе, но в этот самый момент, его ласкающие руки как-то сами собой  обмякли, и она услышала храп над своим ухом.
 Желябов уснул. Разочарованная Софьюшка брезгливо перевернула его огромную тушу на спину и, высвободив из-под него затекшую донельзя ногу, завернувшись в свое куцее одеялко, закрыла глаза. Но через несколько минут, уж сквозь полусон засыпания подумала: «Не простудился бы Андрей Иванович, холодно».
 Она тут же проснулась и стала лазить по Желябову, подтыкая под него одеяло, при этом все время сердито бормоча себе под нос:
-Ну, надо  же, всю жизнь ненавидела бабников…и, вот угораздило в кого влюбилась – в бабника из бабников. - Она и не заметила, как самодовольная улыбка промелькнула в его густой, окладистой бороде…



Динамитные сны Халтурина. Прыжок обезьяны


  В канун Нового Года, как и перед всякой красной датой, к которой русские имеют неизъяснимую для цивилизованного западного человека труда фанатичную привязанность, а именно тем, что появляется законная причина выпить и побездельничать, среди слуг и персонала Зимнего царила особенная расхлябанность. Пьянка принимала повальный характер. В царских погребах ворованный Херес лился рекой.
  Теперь, чтобы не выделиться из толпы, лакировщик Халтурин был вынужден таскать съестные запасы из царских погребов только затем, чтобы не показаться белой вороной среди своих новых товарищей. Вообще,  воровство дворцового имущества оказалось настолько всеобщим, что честность показалось бы подозрительной.
 Зимний Дворец, как зеркало во всей его красе отражал тогдашнее состояние всего Российского Государства - гигантской Империи, терзаемой повальным воровством и коррупцией, порожденных бестолковым управлением продажных чиновников самых разных рангов и мастей.
 В то время как с парадных подъездов во дворец было доступно лишь самым высокопоставленным лицам, и круглые сутки охранялся целым полком царских гвардейцев, то черные ходы, во всякое время дня и ночи, были открыты для всякого трактирного знакомца самого последнего дворцового служителя. Случалось и такое, что посетители оставались ночевать в подвалах дворца, потому как оставаться там было куда более безопаснее, чем тащиться по улицам ночного города, на которых вовсю орудовала полиция Гурко. Этим и пользовался Халтурин, ночуя на своих сундуках, где уж скопилась предостаточная масса в нетерпении дымящегося динамита, ждущего своего звездного часа.
 И лишь пары нитроглицерина, основного взрывчатого компонента динамита, тлетворно действуя на мозг нашего героя, вызывали галлюцинации. Кошмарные сны, так похожие на явь, во всей цветной красе одолевали Халтурина. Вот он собирается взорвать дворец, но тут его застигает САМ и стреляет в него. Другой кошмар, ещё более мучительный: он пойман, связан, и его начинают вешать, однако, палач пьян, веревка зацепилась под горло узлом, он висит, он понимает, что мертв, но процесс мучительного задыхания все никак не заканчивается, и он может только наблюдать, будто со стороны, как отдельно болтаются его ноги. Каждый раз, делая невыносимые потуги мозга, чтобы вернуться в явь из кошмара, он кричит, чем будет своих товарищей, которые матеряться на него самой неприличной бранью. А тут и здоровье стало подводить – от постоянного пребывания в сырых подвалов лакировочной мастерской кашель душит – того и гляди, чахотка откроется. Несколько раз он пережил приступ мучительного задыхания, когда в какую-то минуту ему совершенно серьезно казалось, что он умирает. Однако, отступать уже поздно – три пуда, перетащенного с таким трудом в корзинах для белья, надежно запрятаны в сундуке.

 Но были и «хорошие» моменты. Однажды,  с любопытством осматривая царские покои, Халтурин видел комнату, где было множество золотых и серебряных вещей, за которыми решительно никто не присматривал. Он хотел было украсть цепочные  часы, которые ему почему-то сразу же особенно приглянулись в качестве добычи, но что – то остановило его в последний момент. « Что же это я», - со смехом про себя подумал Халтурин, на такое дело решился, а взять боюсь. Он вернулся и взял. В тот же вечер ворованный царский Бригет перешел к его другу Желябову, который был весьма рад такому дорогому подарку, потому, как и всякий человек низкого происхождения, имел страсть к подобному роду ярким безделушкам, повышающих его статус. И ничего, что каждый раз при открытии золотых створок луковки часов, из них выскакивала крохотная, изумрудная птичка-колибри с бриллиантовыми глазками и, вертясь вокруг оси, насвистывала «Боже, царя храни», это только ещё больше веселило Атамана, заставляя его широко улыбаясь, скалить свои мелкие, белые зубы. «Ай, да Халтура, вот уж угодил, так угодил! Что за тонкая вещица! Блоху подковать!»

 И вот теперь, почти накануне Нового Года, предоставлялся замечательный случай. Случилось так, что в этот день наш «столяр Батышков» работал в царском кабинете…

…Это, быть может, был его единственный удачный случай покончить дело раз и навсегда, случай,  выпадавший один на миллион. Как то вышло, что САМ остался в кабинете один, как раз в то время, когда Халтурин, взобравшись высоко на стремянку, монтировал фрагмент декоративной пилястры…
  Казалось, он застыл у окна стола с какой-то бумагой в руках и уж никуда не движется. Словно хищник, предвкушающий жертву, Халтурин буквально чувствовал запах пудры с его сильно полысевшей, седой макушке, его отрывистое, но спокойное дыхание, резкий сандаловый аромат его Дрезденской воды с чисто выглаженной рубашки, каплю пота сбежавшую по его виску… Голова самодержца находилась как раз на линии его молотка-гвоздодера… Одно движение – и все решится. Зажав от напряжения кончик языка между зубами сбоку, как это делают маленькие детки, когда что-то увлеченно рисуют, Халтурин размахнулся, но в эту же секунду из дальних комнат кто-то окликнул царя «Ваше, Величество, сейчас же…!», Халтурин почти не слышал, да и не разобрал последних слов, потому что в ту же секунду с ужасом ощутил, как стремянка, предательски заходив под его ногами из стороны в сторону, принялась падать, но к тому времени, как ноги Халтурина потеряли всякую опору, и он всецело ощутил прелести свободного падения, за какую-то ничтожную долю секунды до этого Александр II, стремительно развернувшись, вышел из кабинета…
 Если бы самодержец задержался хотя бы на полторы секунды позже, он мог на своей шее прочувствовать падение ему на коронованную голову народного мстителя, потому как место пикировки «Батышкова» как раз в точности пришлось на то самое место, где только что стоял государь…Ходя бы в этом Халтурин  «рассчитал» точно.
  Итак, раздался чудовищный грохот. Халтурин, потеряв всякое равновесие, летел вместе со своей стремянкой молотком наперевес.
 Не знаю, состоялось бы дальнейшее покушение, если бы Халтурин, словно обезьяна свалился на голову государю или нет, но по счастью для самого спикировавшего «летуна», дешево отделавшись лишь ушибами после своего головокружительного кульбита почти с трехметровой высоты, он даже сам смог подняться на ноги после такого падения. Ещё очумевши от своего фантастического полета, он глупо стоял со своим молотком, полу-согнувшись, как доисторический, неандертальский человек, лишь рассеяно почесывая ушибленное место.
-Ну, ты, братец, даешь! - хохотали над ним подбежавшие товарищи, - видать, здорово нализался со вчерашнего.
 По счастью для покушавшего Халтурина никто не видел, как он замахнулся молотком на Высочайшую особу, так как в кабинете они были одни, не заметил того и сам и «покушаемый» Государь Император, поскольку на тот момент он был слишком занят своей ещё едва только нарождавшегося, но уж до неузнаваемости обезображенной и извращенной чиновнической армией проекта Конституции.  Им обоим чудовищно повезло уже тем удалось почти сухими выйти из этого неприятного инцидента, любезно сохранив друг другу жизни…
  Итак, вскоре забыв о своем неудачном покушении, невероятный везунчик Халтурин продолжил свою многообещающую халтуру в Зимнем, приняв это за знак  провидения судьбы, что отведя его от мелочного удара молотком по коронованному затылку, предоставила ему шанс раз и навсегда расправиться со всем родом Романовых «оптом» при помощи динамита, тем самым навсегда избавив товарищей от необходимости в их дальнейшей кровавой работе, а Россию от преступного рода  коронованной тирании.

 Убийство на Неве. Как убивают вредоносное животное. «Ледовое побоище» Преснякова.

  Если Михайлова не без заслуг называли Дворником, то Пресняков был Чистильщиком. Как и во всяком преступном сообществе, объединяющим группу людей, связанных общей преступной идеей, в нем всегда найдется человек выносящий приговор – «судья» и человек, исполняющий самую грязную, физическую работу – «палач». Непосредственно палачом в «Народной воле», исполняющим приговоры Михайлова - «судьи», и был Андрей Корнеевич Пресняков.
 
 Шпион-доносчик был найден. Это некто Жарков Александр Яковлевич – бывший наборщик разгромленной типографии. Вычислить истинного наводчика оказалось не так уж сложно – он был единственным, кого буквально на следующий день содержания под арестом отпустили домой. Вряд  ли это было простым совпадением или же актом милосердия Полицейского управления, не знающим милосердия ни к кому. И агентура Михайлова в лице своего засланного в Третье отделение* контрагента Клеточникова, раскрыв нехитрый полицейский прием, уже вовсю вела свою тайную игру, в которой оставалось поставить лишь заключительную точку.
 Итак, отступать было некуда. Непосредственно Жарков уже знал о готовившемся новом покушении на Государя, о чём свидетельствовали внезапные январские облавы в Зимнем, едва не погубившие все дело. Оставалось лишь убрать паршивую овцу. Но как это сделать без шума? У Михайлова на этот счет были свои соображения.
  Нужно было навязать шпиону свою игру. Предложить участие в устройстве новой подпольной типографии Желябова. Правда, это было рискованно, за Жарковым мог бы быть приставлен «хвост», но, памятуя печатное прошлое Жаркова, другого способа уничтожить шпиона у Михайлова просто не было. Лучше рискнуть раз, чем наверняка провалить все дело в Зимнем.
 В то утро 5 февраля на квартире Иохельсона они собрались все: Михайлов, Желябов, Грачевский – техник будущей типографии, Ольховский Пресняков, и верный ему соратник - уже известный нам эпический герой-беспризорник бандитской Лиговки наш «милый» мальчик - «Гаврош» -Окладский.
 Яростно обсуждали устройство будущей летучей типографии. Жарков, казалось, ничего не подозревал. Присутствие его старого друга Желябова по Саратовскому кружку Чайковцев успокаивало его. К тому же, если бы Желябов заподозрил что-то неладное, стал бы он приводить его на эту квартиру и, более того, так запросто знакомить его с засекреченным партийным предводителем «Народной воли» А. Д. (Михайловым), о существовании которого в самом Полицейском управлении могли только догадываться, как о невидимой организационно - центробежной силе, руководившей всем революционным движением в лице одного-  единственного человека. Думая так, Александр Яковлевич не понимал только одного: знать Михайлова в лицо под его настоящей фамилией не члену Исполнительного комитета означало только одно - гарантию смертного приговора. Итак, карты были раскрыты, кровавая игра пошла, – оставалось выпасть только главному «Джокеру».
 
  Насчет местоположения новой типографии спорили горячо. Наконец, сойдясь на одном адресе на Петербургской стороне, в одном глухом местечке недалеко от Охты, решились показать новый адрес устроителям типографии, чтобы выяснить удобство обустройства точки и возможность скорейшего возобновления печати.
 Было решено, что для этого Пресняков проводит Грачевского, Жаркова и Ольховского туда, чтобы работники могли определиться, что называется «на месте». Окладский под видом чернорабочего тоже увязался с ними. Куда уж «Дон Кихоту» без своего верного «оруженосца», особенно когда завязывается очередное кровавое дельце.
  Только в самый последний момент, когда уж, стало быть, выходить из квартиры, уловил Жарков что-то недоброе во взгляде иссиня-черных глаз Желябова – уж больно из-под лобья взглянул на него Атаман.
  «Нервы, все нервы - нервишки, братец», - убеждал себя Александр Яковлевич. – «Крепись, вот переловят всю эту шантрапу, тут тебе и крест на шею, а там, глядишь, и своя лавочкс-с, на премиальные-то от благодарной России. Не всю же жизнь в полицейских сатрапах-то ходить». Так думал Жарков, хотя на сердце тянуло от какого-то нехорошего предчувствия, а внутренний голос взывал: «А может, бросить все это дерьмо к черту, да рвануть в Саратов…пока не поздно»…Но было уж поздно.
  Не мог слышать предатель, как, едва заперев дверь за «делегацией», Желябов тихо спросил Михалова.
-Как ты думаешь, Михо, Грач выдержит, не трухнёт?!
-Не должен, - отрывисто буркнул Михайлов, многозначительно усмехнувшись в свои лихо закрученные генеральские усы.
-Так тому и быть. А то я чуть было собственными руками не задавил этого гада!
-Да, и в-вот мой вам с-совет, - лицо Михайлова сразу же сделалось неприятно серьезным, - если хотите п-продолжать к-конспиративную работу с-со мной, научитесь для начала держать свои эмоции п-при себе. Ваше лицо с-слишком вы…выдает все.
 Это неприятное замечание заики соленым уколом кольнуло в сердце Андрей Ивановича, и, ничего не ответив, он отвернулся. Его снова шкодили, поучали, как сопливого мальчишку, а ведь когда-то, ещё в Киеве, он считал Михо своим лучшим другом и действовал наравне с ним, до тех пор, пока на Липецком съезде Михайлова единогласно не избрали руководителем новой  партии. Тогда-то Александр Дмитриевич и  «испортился», потому как ничто другое не портит человека, как данная ему власть. – Да будет вам дуться, Желябов, - услышал Андрей Иванович сквозь свои тяжелые мысли, - ступайте лучше к своей Блондиночке, небось, заждалась вас ваша малышка, а? Ха-ха-ха!
 Смех партийного руководителя ещё больше раздражил и обидел Желябова, и, громко хлопнув дверью, так что стены затряслись, вышел по-английски, не сказав ни слова. Пропасть все более наростала.
«Не годится для дела», - теперь уже убежденный в своей правоте, грустно подумав, вздохнул Михайлов. – «Спеси больно много, да и дури хоть отбавляй».

 Зимой темнеет рано. Вот и на льду Невы, что близ Тучкова моста засмеркалось. Снег в темно синий окрасился. Пятеро черных, мужских фигур шли по узкой, плотно вытоптанной тропинке среди торосов. Лед зловеще поскрипывал, подмываемый коварной подтаявшей за солнечный день водой, что под линзами наросшего за долгую зиму льда образовывалась. Того и гляди, провалишься в промоину. Ноги то и дело подламывались о напаянные повсюду голые ледышки-гладыши. На самой средине Невы шествие внезапно остановилось.
 Дальше произошло совсем уж непредвиденное. Пресняков, внезапно обернулся и, с проворством кошки подскочив к маленькому, тщедушному Жаркову, схватил его за ворот пальто. В первую секунду Александр Яковлевич даже не понял, что произошло, и чем было вызвано столь резкая перемена в поведении товарища, но в следующую секунду ему стало ясно всё! В глазах Преснякова он увидел собственную смерть.
-Вы предатель и шпион, Жарков! Партия приговорила вас к смерти! Именем Революции…- он, хотел, уже было, выхватить свой цирюльный инструмент и изобразить на тонкой шейке Александра Яковлевича свою именитую «испанскую улыбку», как вдруг с ужасом обнаружил пустой карман. Свою бритвенную заточку он как назло забыл у Иохельсона. Так и есть, как обычно, имея привычку поигрывать острым лезвием между пальцами, он забыл свой боевой инструмент на трильяжке, в прихожей. На всякий случай он пощупал другой карман – и там пусто. Что за непростительное  растяпство! А револьвер – револьвер с собой на дело Пресняков носил лишь в исключительных случаях, когда дело касалось безопасности его собственной жизни. Не любил лишнего шуму да грохоту Андрей Корнеевич – любил по живому мясу работать, что называется, «в контакте» с «клиентом», пока шпик ещё «парной». А все эти пульки из подтяжка,  да в затылок – «западла вроде», как сказал бы Окладский - одно палачество полицейское подлое, что в застенке. А палачом Андрей Корнеевич себя не считал. Мстителем, мстителем революции благородным мнил…
 Окладский! «Конечно же, как он мог забыть, он никогда не расстается со своей пушкой, даже в постели. Недаром же любит поговаривать Ивашка избитую американскую мудрость: «Бог создал всех людей разными, а старик Кольт уравнял их всех в правах». Этот ничтожный человек как-то раз сам признался ему, что только тогда чувствует себя человеком, когда держит в своей руке заряженный револьвер» – Подай сюда револьвер, Иван! – громко приказал Пресняков Окладскому.

  Приговоренный, поняв, что ему осталось жить несколько секунд, даже не пытался вырваться или предпринять хотя бы малейшую попытку спасти свою подлую шкуру бегством. Побледневший, он только с каким-то отупелым отчаянием в глазах созерцал, что же с ним будут делать дальше. Но отчаянию шпиона суждено было продлиться недолго. Верный оруженосец в точности выполнил приказ своего начальника. Через секунду сокрушительный грохот «медвежатника» огласил немое пространство зимней Невы, и безжизненное тело рухнуло в снег. Кровавая полоска потянулась из виска убитого.
   Его убивали, как потом признается сам Пресняков, как убивают ненужное, вредоносное животное – бешеную собаку, которая могла бы ещё перекусать множество детей. Без всякой жалости, четко и ясно. Раз – и наповал. Какая же жалость может быть к шпиону, предателю, Иуде?
 Грачевский, с ужасом взирающий на жуткую сцену расправы, казалось, застыл в оцеплении, и лишь грохот выстрела, заставивший его вздрогнуть всем телом, вывел его из этого состояния. Он видел человеческую смерть впервые, и она шокировала его во всей своей сокрушительной ясности. Прямо на его глазах произошло убийство, нет, хуже того, казнь, а он мог только стоять и смотреть на все ЭТО, при этом, не понимая ничего, не смея вымолвить ни слова, ни препятствовать этому кощунственному действию умерщвления человека.
  Автоматически он поднял глаза на Ольховского – тот точно так же стоял в оцепенении, словно застывший манекен, непонимающе взирая на уже мертвое тело, будто изучал его. «Что это, что это», - схватившись за виски, все время повторял про себя бывший семинарист,  - «Неужели, я стал такой же, как и они – преступником, убийцей. Нет, этого не может быть. Это не я. Не Я!!! НЕ ХОЧУ!!!»
 Он теперь ясно вспомнил первую, самую важную заповедь «Не убий!». Слова его покойного отца-диакона словно прозвучали в его душе: «Не убий, сынок», эту первую и главную заповедь он велел держать у самой души, но теперь – теперь было слишком поздно – казнь свершилась, и он был в ней участником – более того, соубийцей.  Он снова перевел глаза на мертвого Жаркова, и увидел, как Окладский что-то быстро-быстро копошился над его телом. В следующую секунду Грачевский мо созерцать, как кинжалом срезали человеческий палец, на котором было дорогое кольцо с изумрудом, рвали крест с шеи, отчего окровавленная голова покойника забавно болталась из стороны в сторону, выбивали золотые коронки каблуком ботинка.
-Мразь! - Не смея вынести подобного кощунства над телом, он подбежал к кощуннику Окладскому и изо всех сил влепил ему пощечину в лицо.
-Э-э, потише, ты, мужик! – заорал ушибленный Окладский.
-Ха-ха-ха! Да оставьте же его, Михаил Федорович, пусть мальчишка немного потешится. Жаркову теперь это все равно это понадобится! Да, брат, понимаю, тут тебе не духовное училище. Террор, а в терроре к крови привыкать надо. А ты, однако, парень не трус, думал, сразу обделаешься, заступаться с нюнями полезешь, а ты и глазом не моргнул – так и скажу Желябову, пусть впишет и твою фамилию в статейку. «При казни шпиона Жаркова держался молодцом!» Ха-ха-ха!
-Вы – мрази! Вы все мрази! Подонки! – заорал Грачевский, и, не выдержав мерзкой картины, пустился бежать проч.
-Встречаемся на прежнем месте! - пустил ему вдогонку смеющийся Пресняков. –Ха-ха-ха! Вот идиот! Ну, ничего, привыкнет наш нежный малыш. Ко всему-то подлец-человек привыкает, а кровушка то она покрепче цемента людей сплачивает, - философски заметил убийца. - А где же наш второй?
-Вон лежит в снегу. Обморок. Обделался, сопля! Гы-гы-гы! – жестким подростковым смехом заглумился подонок Окладский.
-Оставь его, Иван, пусть отдыхает. Отдохнет – греться полезет! Эх, гулять, так гулять, душенька! – С этими словами он подошел уже к значительно истерзанному трупу Жаркову, вырвал листок из блокнота, грубым графитом написал на нем крупными буквами «ИК» и, положив его покойнику на грудь, грубо придавил тяжелым, ледяным булыжником окровавленную грудь. – Вот так, собаке – собачья смерть. Теперь сматываемся – не то лиха жандарма принесёт. Почитай гром по всей Неве слыхали! Ну, что вставай, барышня, позагорала уже, видно, - со смехом обратился он к начинающему воскресать Ольховскому.

   Нет Ширяева – храброго предводителя боевой группировки «Свобода или Смерть», арестован Гольденберг, попался по глупости Квятковский. Грозный Исполнительный комитет, изрядно поредев после арестной зимы, уже вербовал новых борцов в свои боевые ряды. Прав был маньяк - Пресняков – ничто так не сплачивает людей, как пролитая вместе кровь. Посвящение Грачевского удалось на славу – повязали кровушкой добра молодца! Теперь, хочешь - не хочешь, никуда не денется от партии до самой своей пламенной смерти!*


 Подслушанное предательство


   Желябов вернулся уже затемно. К одиннадцати. От расстройства внезапной ссоры с Михайловым долго не мог попасть в скважину ключа. Наконец, проклятая дверь со скрипом отворилась.
 В каморке было тихо. Было слышно лишь едва уловимое, тихое дыхание Софьюшки. Она казалась спящей, но он знал, что она не спит. Керосинка ещё чадила тусклым огоньком, а на столе стоял уже давно остывший борщ.
 У них уж теперь было установлено негласное правило, не засыпать, пока не вернется другой, правило, которое влюбленные ни разу не нарушали.
Теперь его беспокоило только одно – обычно Софьюшка с радостью выбегала встречать его после невыносимо долгого дня своего вынужденного затворничества, тут же получая из его обширного кармана в награду сладкий гостинец – коробочку конфет или мармеладок. Но на этот раз она просто лежала, накрывшись одеялом и отвернувшись к стенке, не проявляя никакой реакции на его появление. «Не заболела ли?»
 Хоть и в сам был не в настроении, Желябов нащупал в правом кармане пальто привычную баночку со сладостями для любимой сластены Софьюшки. На этот раз там оказался зефир, который он даже не помнил, как купил в лавочке мадам Буше.
-Ну – ка, скорей, - стараясь не выдавать ей теперь своего настроения, он достал перевязанную шелковыми лентами лакомое угощение, в ожидании, что Софьюшка, закончив играть роль обиженного ребенка, все же поддастся искушению, и, как обычно, начнет весело и деловито раздувать самовар для вечернего чайку, но Софья и не думала вставать. – Что же ты не идешь, душа моя, специально для тебя в «Буше» покупал.
-Чего же так поздно? Снова по типографиям своим болтался? – услышал он её тихий голосок в темноте, в котором явно чувствовались нотки упрека.
-Нет, милая, сегодня мы с Михо занимались исключительно его дворницкой работой.
-?
-Убивали шпионов.
-Полно шутить –то, Желябов! - устало махнула она на него своей кукольной белой ручкой, снова отвернувшись от него к стене.
-Я не шучу, - тихо, будто виновато произнес он, будто, в самом деле, провинился тем, что был хоть и невольно, но сопричастен к убийству Жаркова, сама цель уничтожения которого уж заключалось уж не в том, чтобы убить подлого шпиона, потому что это ни к чему не годное ничтожество после своего немедленного разоблачения уж было безопасно, как младенец, а только чтоб совершить зловещий обряд «крововязи» – обряд, необходимый для вступления в Исполнительный комитет новых членов Грачевского и Ольховского, взамен арестованного Ширяева и Гольденберга. - …однако, что с тобой? Не заболела ли? – опомнился Андрей Иванович. Привычным отцовским движением он пощупал губами большой лоб Софьюшки. Температура была, но не такая большая, чтобы начать беспокоиться.
-Ничего страшного, просто обычная простуда.  Сейчас я встану и приготовлю горячий чай…С улицы-то…самое то. Печь растопить надо. А то тут так: с мороза-то не поначалу не замечаешь, а посидишь с часок так уж и продрогнешь
-Нет, нет, не вставай. Лежи, Сонечка. Я сам.

 Поворошив угли кочергой, он подкинул в печку дровишек, и вскоре она весело загудела, уютно потрескивая дровами. Стало тепло и как-то сразу по-домашнему. Затем, в угоду Софьюшки, он неохотно запихнул в себя пару ложек холодного борща, и, не сняв своего провонявшего типографского свитера и брюк, улегся поверх покрывала.
-Неприятности? Снова Михайлов отсчитал? – сразу поняла она, покосившись в его сторону глазами.
-Как мальчишку.
-Что на этот раз не так?
-Да вот, говорит, будто рожей не вышел я для конспиративной работы. Все эмоции на виду.
-Да пошел он…- Софьюшка от отчаяния и злобы предписанного ей Михайловым целодневного заточения под замком, вдруг, разразилась ужасающей тирадой грязных ругательств, но тот час же, смутившись своего душевного порыва, положила пальчики себе на ротик. – Ой, прости, Андрей, я не хотела…но Михо, он, правда, достал меня.
«Вот так дворянка!» - с улыбкой подумал про себя Андрей Иванович.  Замялась неудобная пауза, но  наши влюбленные тот час же обернулись и, встретившись глазами, громко расхохотались, потому что оба так думали о Михо. Хорошее настроение было восстановлено.

  Тем временем тот, о ком они говорили сейчас, и чье настоящее имя нельзя было произносить под страхом смерти, даже в народовольческих ячейках, кроме как под уже известной нам аббревиатурой А. Д. (что коротко произносилось, как Нечаевский «АД»), оставив своих вернувшихся с побоища троглодитов на попечение Геси, широким шагом направлялся прямиком в их квартиру.
 Он знал уже каждую улочку, каждый переулок в этом большом и мрачном городе, каждый проходной двор и подворотню. В этом городе он мог найти любой адрес с завязанными глазами…
  Вот и сейчас Михайлов своей привычно быстрой, размашистой походкой направлялся к дому наших героев. Он шел автоматически, почти не наблюдая дороги, не вникая куда свернуть, каким двором лучше пройти, повинуясь лишь исключительно подсознательным ориентирам своего могучего мозга, потому как уж давно старательно заучил каждую перебежку от одной конспиративной квартиры к другой наизусть -  краем глаза ему оставалось лишь следить, чтобы за ним не привязалось какого-нибудь «хвоста». Но признаков «хвоста» не было. Если бы кто-то из подозрительных посмел бы показаться на улице, то тот час же был бы замечен зорким глазом Александра Дмитриевича, потому что и всех шпиков Питера законспирированный предводитель народовольцев тоже знал в лицо. Контрразведка Клеточникова работала на полную мощь.
  Единственный вопрос, который более всего беспокоил сейчас Александра Дмитриевича – не натворили бы чего в раже его молодцы с Гесей, уж больно возбужденные вернулись с побоища. Знал он, как свежая кровь будоражит молодые сердца, да неокрепшие мозги. Прошлое в работном доме, куда Гесеньку по ошибки запихнули вместе с проститутками, могло сыграть с евреечкой злую шутку.
  Особенно не доверял он теперь своему верному паладину Преснякову, который по мере повышения статуса его в партии становился все более развязнее и не управляемее. И то, что рассказал ему про него Грачевский о бессмысленном глумлении над трупом Жаркова, было просто отвратительно. Ещё один такой понт с кровавыми литерами, и он погубит не только себя, но и всех остальных. «Нет, нужно как можно пристраивать парня к настоящему делу, пока этот неуправляемый лихач не нарубил дров».
  А теперь, скорее, как можно скорее предупредить Желябова: операция прошла удачно, шпион уничтожен, и встреча в Капернауме состоится завтра, предупредить Халтурина, и как можно быстрее возвращаться на Гороховую к запертым там его «троглодитам».
 Великий конспиратор теперь немножко сердился на себя, что так неразумно отпустил Желябова раньше времени, и их ссоре, но в последнее время этот болтун со своими идеями становился совершенно невыносимым, уж пусть лучше забавляется со своей Блондинкой, чем непрерывно капает ему на мозги своим « всеобщим крестьянским восстанием», на которое у партии не было ни денег, ни людей
 Вот и знакомый дворик. Михайлов не сразу проскочил в него. Нужно было увидеть условный знак, что все чисто и засады нет. Этим знаком была спущенная темная штора в полукруглом чердачном окошке, но  для этого нужно было войти с парадной стороны, а делать это Александру Дмитриевичу вовсе не хотелось, потому что, как он знал, совсем рядом от Горохова переулка располагался Корпус жандармов. Однако, он решил немного «обмануть и тут» - пройдя мимо, не подав никакого повода, к заинтересованности места, он, как ни в чем не бывало, прошел мимо и, свернув на Миллионку, направился в сторону Зимнего. На его пути попалась то самая полосатая полицейская будка с околоточным, перед которой  с более месяц тому назад разыгралась настоящая комедия с пьяным  Желябовым в главной роли.
 Дежурный встал и отдал ему честь. Михайлов вспомнил, что в второпях так и не переодел свой полковничий мундир, да и полковничья фуражка все ещё была на нем, как и высокие кавалергардские сапоги и, чуть кивнув головой в ответ, как это полагалось полковнику, размашистым шагом проследовал дальше. Двое попавшиеся ему по дороге жандармских офицера тоже, резко остановившись, взяли под козырек, но Михайлов, уж не обратив никакого внимания на знаки отличия, нырнул в подворотню.

-Слышь, Митрич, - разбудил своего напарника тот самый околоточный, которому Михайлов только что кивнул головой.
-У? – спросонья мыкнул напарник.
-Ты не поверишь, но только что я видел его.
-Кого?
-Царя!
-Ай, да брось, - махнул на первого околоточного рукой Митрич, - после всего Государь и носа на улицу не высунет.
-Но я видел не его! Не совсем.
-А кого ж? – уже не веря ни во что, зевнув, повернулся на другой бок «Митрич».
-Наследника! Александра III будто проходил! И без охраны.
-Ха-ха, ври больше. Наследник сейчас в Аничковом отсиживается.
-Да клянусь тебе, это был он! Да ты сам посмотри!
 Тот, кого назвали «Митрич», встал неохотно, и, снова зевнув, посмотрел туда, куда указывал его напарник. Но великан уж словно растворился в снежной поземке.

 Нырнув под арку, он вошел во дворы со стороны Миллионной 6. Здесь располагалась общественная больница, и потому место было присутственное, куда заходили все родственники больных, так что местный дворник не стал бы брать на себя труд примечать каждого в отдельности. Пройдя грязными анфиладами сквозных дворов, он, наконец, очутился у знакомых аптечных складов. Огонек в чердачном помещении горел – это Александр Дмитриевич различил сразу, как и то, что шторы были спущены. В какой-то момент ему даже показалось, что где-то играют на пианино.
 Остановившись у входа во двор, он внимательно прислушался. Так и есть, звуки доносились с чердака. «Черт бы их подрал, какое легкомыслие», - сердито подумал про себя Михайлов, и, выждав положенную секунду для проверки «хвоста», нагнулся и нырнул в низкую калитку, быстрым шагом проследовал сквозь двор…
 Уже знакомая ему гнилая деревянная лестница, ведшая на чердак, угрожая обрушиться под его весом,  выдавала каждый его шаг ужасающим хрустом. Но, стараясь оказаться как можно более незаметным, он аккуратно прошел наверх. К его ужасу дверь была даже не заперта. Он незаметно отворил, дверь скрипнула, и вошел в каморку.
 Пианино уже не играло. Но, чуть отодвинув штору, он увидел следующую картину. Посреди кровати, развалившись на подушках в барской фривольности, полулежал его друг Желябов, а на коленях, завернутое не то в одеяло, не то в платок, у него сидело что-то маленькое, беленькое, в чепчике, более похожее на младенца; своей безупречно отбеленной, ночной рубашонкой, излучающее от себя какой-то белоснежно - уютное, ангельское свечение, отражавшееся от тусклой керосиновой лампы и от догоравших в печи угольков дров, какое разве только бывает от очень маленьких детей в их детской. В маленьком ребенке он не сразу же признал Софьюшку, которую в обычной жизни все время привык видеть в её грубом, шерстяном монашеском платье. Возле пианино, а оно было тут, и по всему только что использовано, потому что даже крышка не была захлопнута, были в беспорядке разбросаны ноты, говорившие о том, что им ещё так недавно пользовались. Михайлов уже хотел было ворваться, чтобы тут же «накрыть голубков» и хорошенько отсчитать за незапертые двери, когда услышал то, что заставило его, буквально остолбенев, остаться на месте.


-…Да, пойми же ты, наконец, Михайлов – диктатор! – прямо с колен его друга громким голосом говорил беленький, маленький «ангелочек». – А диктаторы никогда не меняют своей сути!
-Ну, что ты, Софьюшка, душа моя, разве можно так говорить об Александре Дмитриевиче, ведь он спас тебя…
-А я буду говорить то, что думаю и думать, что говорю, и это мое право! – продолжал оспаривать упрямый пухлощекий «ангелочек». - Знаешь, иногда мне кажется, что он сейчас тут, стоит за дверью и подслушивает нас. Этот шпион вездесущ! – (Михайлов невольно отпрянул) – Пока мы ему нужны, он будет держать нас, но, если на то понадобиться «д-д..для д-дела» (она нарочно передразнила заикание народовольческого предводителя), он, не задумавшись, расправится и с нами, как только что расправился с Жарковым.
-Ну, полно тебе, Софьюшка! Какие страсти!
-Я говорю правду, Андрей! Этот сектант ни зачем не постоит, если кто станет на его пути. Я где-то слышала, что у этих скопцов…
-Бегунцов, родная - поправляет её Андрей Иванович, погладив по большой, зачепченной головуке Софьюшки. – Бегунцов, родная. Михайлов из бегунцов будет – это наиболее радикальная община старообрядцев.
-Так вот у этих фанатиков в общине практикуется оскальпирование, они сами кастрируют себя, отрезая себе пенисы.
-Бог мой, и зачем же это?! - смеется Желябов.
-Ну как зачем. Чтобы бабы не мешали им молиться.
-Ха-ха-ха!!! Ну, ты и выдумаешь, Софья!
-И ничего я не выдумываю, - обиделась младенчик-Софьюшка, ещё больше надув на своем лице и без того не в меру пухлые «горшочки». – Это правда. А по Страстным Пятницам они лупят друг друга по голым задницам плеткой, желая испытать те же мучения, что испытывал Христос… в солидарность со своим учителем.
- Ха-ха-ха! Ну, и фантазерка…А как ты думаешь, НАШ тоже…себя… того…«д-для д-д-дела»?
-Этого я точно не знаю, только видела я, как на вечеринке они с Анной Павловной друг другу ручки пожимали. Боюсь, на большее наш Дворник не способен.
-Ха-ха-ха!!! Да брось выдумывать!
-Нет, серьезно, говорю тебе, себя кастрируют, а потом сами же от баб и бегают, потому и прозываются «бегунцами».
-Эх, Софьюшка, Софьюшка, да разве от вашей «сестры» убежишь?
 
 (Нет, слушать подобную чушь о себе было просто невыносимо. Слова маленькой выскочки до того обидно ударили по нервам предводителя народовольцев, что он, вспыхнув от гнева, хотел уже выскочить из своего убежища, подбежать и больно, со всей силы наотмашь ударить Перовскую по её неуёмно большой голове кулаком, несмотря на то, что она сидела на коленях своего вечного защитника Желябова.  И лишь его здравый рассудок, да собственное, тайное присутствие без спросу в чужой квартире, в её квартире, кое-как заставило сдержаться великана, чтобы тот час же не ворваться в сию семейную идиллию и хорошенько «накрутить ушей» обоим «влюбленным голубкам»).



-…посуди сам, Андрей, - сделав серьезную мордочку, без умолку тараторил вредный, маленький «ангелочек» в чепчике, - ведь ты не сможешь отрицать, что наша партия, основанная Михайловым, – это по сути дела та же радикально старообрядческая секта, выстроенная по тем же законам. Вспомни хотя бы устав нашей партии, что там стоит за первым пунктом –  в партию может вступить только тот, кто согласится отдать в его распоряжение всю свою жизнь и все свое имущество безвозвратно. Что называется, вставай, бросай свои пожитки, и ступай за мной…
-Не знаю, не знаю, Софья, мне что-то не припомнится, чтобы Христос казнил собственных апостолов согласно параграфу 13 в) «о чрезвычайных полномочий общего собрания», иначе бы апостол Петр давно бы по поручению учителя вздернул предателя-Иуду, причем куда быстрее, чем тот, найдя для себя подходящий саксаул, самостоятельно накинул на себя веревку, купленную на те самые тридцать сребреников, - вторил ему громкий голос его оратора.
-Вот именно! А я о чем тебе толкую битый час. Михайлов – не Христос, а, мы – не его Двенадцать его Апостолов из Исполнительного комитета! Он властный, грубый, жестокий, но, хуже всего, двойной человек: лишь прикрываясь формальным равноправием всех членов комитета, под видом некой фактически не существующей «Администрации» стремится захватить всю власть в партии себе и стать гегемоном революции.
(«Гегемоном …революции? Так, так, милая барышня, это становится уже совсем интересно», - сердито думал про себя Михайлов. – «Ну погоди, маленькая дрянь, поучу я тебя гегемонии коммунизма». Теперь то «Дворник» уж не сожалел, что, сдержав себя в первую минуту порыва, не ворвался в их маленький, запретный мирок.).
-Ну, ты, однако, и загнула, душенька, «прокламацию», - засмеялся Желябов.
-Как же иначе доходчиво тебе не объяснишь. Эх, Андрюшенька, разуй, наконец, свои глаза! Любая власть, данная одному человеку, так или иначе, в конечном итоге стремится к самодержавию. Фактически сегодня мы все его вассалы, а совсем скоро, если так и будем молчать, станем и его рабами, которых он сможет казнить и миловать лишь только по одному своему собственному усмотрению. А это ничем не лучше монархического абсолютизма. Если не уберем его сейчас же, дальше станет только хуже – раздавит он нас, кровушкой нашей тепленькой повяжет людишек то своих свежих. А предлог для параграфа тринадцатого пункт в) у Александр Дмитриевича всегда найдется под рукой, будь покоен, Желябов.
-Так ты все же полагаешь Якобинский исход?
-Нет, Андрей, хуже - Русский Бунт! А ты сам хорошо знаешь, в русском бунте ничего не бывает наполовину – либо ты, либо тебя. Иного пути нет. Революция, как известно, пожирает своих детей.
-Так ты что ли предлагаешь мне теперь же самолично убить нашего председателя – пожав плечами, сверкнув из-под черной бороды своими мелкими, частыми зубами, снисходительно, словно юродивой дурочке улыбнулся Софьюшке Желябов.
-Нет, Андрей, я серьезно! Нужно устранить Михайлова от власти сейчас, иначе завтра будет поздно!

 Измена Перовской – та самая измена, о которой А. Д. мог лишь догадываться, была теперь налицо, оставалось только поймать изменницу с поличным. Но как он мог это сделать, здесь, из-под тяжка, в чужой квартире, куда его так явно не приглашали в столь поздний час. Это вовсе противоречило всякому понятию Михайлова о чести и благородстве истинного революционера, хотя параграф 13 в), о котором только что толковал Желябов, был буквально написан у Перовской на её большом, выпуклом детском лбу.
 «Что же, быть может это даже к лучшему. Здорово знать заранее своих предателей в лицо», - сжимая кулаки, со злорадством думал про себя законспирированный главарь заговорщиков. - «Сейчас я занят, но настанет время поставить девчонку на место».
  Дело в том, что в этих обстоятельствах открывалась и другая сторона дела: теперь, когда он тайно узнал подлинное лицо Блондиночки, он мог вести с ней дальнейшую игру, но уже по своим правилам. Нет, он пока ни в коем случае не станет трогать любимую игрушку Андрея, потому что теперь, накануне, Желябов был ему ещё, ох, как нужен, прежде всего, как отличный пропагандист, потому как никто другой не мог лучше завести толпу мужиков, чем он. Ведь, помнится, ещё совсем недавно он сам говорил, что его место в толпе, среди мужиков. А на Учредительном собрании…Впрочем, да Учредительного собрания ещё нужно было дожить.
 А пока пускай его засланный в толпу «Борис» забавляется со своей маленькой любимицей в неведении, пока он, Михайлов, будет крепко держать все нити управления партии в своих руках.   К тому же, раздавить коварную предательницу сейчас, пусть даже тайно, было бы просто глупо. Во-первых, это означало навлечь на себя ненужные подозрения товарищей по Исполнительному комитету в начавшихся зачистках «старой гвардии» чайковцев. По правде говоря, все эти устаревшие студенческие кружки болтунов-идеалистов, уже давно стали для него, Михайлова, твердого последователя террористического курса, непосильной обузой нескончаемых и ненужных партийных спорах насчет цареубийства, как главном и единственном пути революционного переворота. Все эти их бессмысленные и бесполезные словесные брожения, что сейчас так не кстати расшатывали всю сооруженную им, Михайловым, сложную иерархическую конструкцию управления боевой дружины, где под его неусыпным, незримым контролем, каждый принадлежал всем, а все каждому, досаждали ему, как назойливая муха. Во-вторых, уничтожение зловредной выскочки лишило бы его самого, как предводителя партии народовольцев и главы Администрации Исполнительного Комитета в его лице, возможности держать своего самого действенного пропагандиста Желябова, его «правую руку» и главного «спорщика» в отстаивании интересов «правления перед лицом непосредственно подчиненных ему, Михайлову, комитетчиков, на коротком поводке. Что же, лучшего и желать нельзя! Пока любимая игрушка Желябова будет в его (Михайлова) поле зрения, под его контролем – она совершенно безопасна, более того, через неё он может манипулировать своим «пропагандистом», как ему того будет угодно. Оставалось только одно, старое как мир Макиавеллевское, разделять – разделять и властвовать. А повод, чтобы развести «сладкую парочку» он найдет,  обязательно найдет. Он не допустит, чтобы эта маленькая, выскочка встала между ним и его другом, стравив его с Желябовым в самый неподходящий момент.
 
  Сейчас же, когда они все  вместе, в одной связке стояли на пороге величайшего своего свершения, было совсем не время разбирать мелкие внутрипартийные дрязги со своими личностными симпатиями и антипатиями. Он разделается с маленькой выскочкой потом, после Учредительного собрания, до этого надежно заперев несносную блондинку среди баб, где ей теперь будет самое место. А когда будет время, попомнит он ей и скопцов, и бегунцов, и ритуальные плетки по Страстным Пятницам. А пока…пока он притворится, что ничего не слышал.

-Хи-хи-хи-хи-хи-хи! – раздалось из –за двери звонкий девичий смех, от которого Александру Дмитриевичу стало ещё противнее. - …но я серьезно, серьезно говорю…
-…и я серьезно, - отвечал ей громкий голос его «оратора».
- Хи-хи-хи-хи-хи-хи! Прекрати, щекотно.
-Не прекращу!

 «Чем они там занимаются?» Сгорая от любопытства Александр Дмитриевич, снова чуть отодвинув шторку, заглянул за занавеску. То, что он там увидел, едва не заставило не привыкшего к подобным сценам девственника тут же затошнить. Посреди разбросанных подушек на кровати, широко раскинув ноги, лежала Софьюшка. Подле неё, на полу на коленях, словно послушный раб стоял Желябов. Нагнувшись, он, … вылизывал ей между ног, время от времени смачно сплевывая в предмет своего подобострастия. Изгибаясь, как червь на сковородке, запустив свои фарфоровые ладошки в его роскошную темно рыжую шевелюру, немилостиво рвала волосы и бороду, ударяя ножкой прямо ему в лицо, при этом заливаясь громким, девичьем смехом. Как была не похожа на себя, эта бывшая маленькая скромница в своем вечно коричневом, школьном платье. Как она жестоко унижала своего любовника, шлюха. И, похоже, её холопу это очень нравилось, потому что после каждого удара он только ещё сильнее целовал свою «Софьечку» прямо в грудь. Михайлов ещё заметил и маленькую родинку у неё под мышкой. Нужно запомнить…в особые приметы, пригодится. И предводитель народовольцев автоматически поглотил эту родинку в свою библиотеку особых примет.

 -…да говорю же тебе, себя они кастрируют, оттого и называются бегунцами, что потом от баб бегают.
-Дурочка, кто же лишит себя такого удовольствия.
-Хи-хи-хи-хи-хи-хи! Прекрати, Желябов! Сейчас укушу, взаправду цапну!
-Не укусишь.
-Укушу!
-Ай! Мать твою, Софьюшка, что ты делаешь, больно! Ненормальная!
-Сам напросился, сам напросился. Хи-хи-хи-хи-хи-хи! Я же предупреждала, укушу, если станешь так делать!

  «Вот мерзавцы!» - возмутился  про себя Александр Дмитриевич. – «Притворщица, подлая притворщица! Мерзкая баба! Предательница! Вот как ты мне отплатила за свое спасение! И почему я не оставил тебя гореть тогда, на станции, там, заживо задыхаться под горящим вагоном в липкой вони апельсинового «джема». Так ведь нет, долг… долг Александр Дмитриевич, благородство». Ему стало до того гадливо, липко и противно, что его голова закружилась - в какую-то секунду он испытал те самые тошнотворные чувства, которое испытываешь при созерцании разврата. Он хотел уже ворваться и, застигнув охальников врасплох, застрелить их обоих, только затем, чтобы сейчас же прекратить это мерзостное зрелище, но тут же, вспомнив, что он находится в чужой квартире инкогнито, более того в её квартире, заставил себя несколько поостудить свой пыл, напомнив себе об истинном предназначении своей миссии. Надо прекратить это, ведь ему ещё предстояла встреча с Халтуриным у Зимнего. К тому же динамитные шашки, которым были заполнены внутренние карманы его полковничьей шинели, не располагали к подобным «подвигам». Что, если подслеповатый Желябов, приняв его за жандарма, обознается и с дуру пальнет.
 Однако, время уж поджимало. До встречи с Халтуриным оставалось всего несколько минут, а в обход через Невский до Александровской колонны надо было топать и топать. Надо было срочно выходить из пикантной «ситуации». Обернувшись, он слышно хлопнул дверью, представляя, что будто только что вошел.
-Жандармы! – громко вскрикнула побледневшая Софьюшка, и, рванувшись из его объятий, нырнула под одеяло, как будто это реально могло «защитить» её от жандармов. Желябов потянулся к револьверу.
-Что же вы, братцы, и дверей-то не закрываете, - следя за заиканием и стараясь придать своему голосу как можно более непринужденное выражение, издали заговорил Александр Дмитриевич. – У вас что, социализм уже наступил?
-Михайлов?! Ты что ли?!
-Ну, здрасьте! – чуть небрежно поздоровался он с высунувшей из-под одеяла свой нос перепуганной Софьюшкой. - Значит, так, завтра в восемь, как договаривались, на условленном месте! – и прежде чем Желябов успел что-то спросить его, скрылся из виду.

 В каморке, где только что, минуту назад было так весело, установилась удручающая тишина.
-Как ты думаешь, он все слышал?
-Не знаю.
-Черт, черт, черт бы его побрал, проклятый шпион! Ненавижу его!
-Теперь уже все равно поздно думать об этом, родная. Ложись лучше спать, а завтра пусть оно будет, что будет.
 Им уже вовсе не хотелось продолжать свою любовную игру. Софьюшку как-то вдруг сразу зазнобило, и, плотно завернув её теплую драдедамовую шаль, он, как обычно, прижав её к груди, заставил и себя заснуть.


 Бесы в Капернауме. Сговариваются

  Предводитель народовольцев понимал, что опаздывал, но конспирация была превыше всего. Наскоро обежав в круг по Фонтанке, он очутился на Невском, и тут, каким-то своим шестым чувством, понял, что за ним следят. Человек в тяжелом бараньем полушубке неотступно следовал за ним. Александр Дмитриевич, привычным движением сделав вид, что оправляет картуз, оглянулся и увидел уже знакомое лицо Халтурина. «Однако, как же это глупо», - сердито подумал он, ведь совсем рядом могли быть настоящие шпионы, а слежка Халтурина была настолько груба, непрофессионально и шита белыми нитками, что, при желании, не заметить её со стороны было просто невозможно.
 На счастье Александра Дмитриевича мимо как раз проходила размалеванная, уличная  шлюха. Как и всякое вульгарное, но тем самым яркое, приятное развращенному обывателю зрелище, продажная девка автоматически привлекает внимание мужчин. Михайлов хорошо знал этот нехитрый прием отвлечения внимания, и он сработал…
   В какую-то секунду, отвлёкшись на неё, Халтурин, вдруг, потерял след своего выслеживаемого друга. Великан словно растворился в воздухе. «Черт его знает, куда он девался», - почесав голову, подумал уже совершенно растерявшийся Степан Николаевич. - «Мистика!»
  Не зная, что теперь делать, царский краснодеревщик «Батышков» некоторое время ещё, оглядываясь во все стороны с открытым от удивления ртом-корытом, постоял посреди Невского и, наконец, наивно уверившись, что Александр Дмитриевич попросту обогнал его, незаметно разминувшись в толпе, продолжил свой путь к назначенному месту свидания.
 Игра в сыщиков-шпионов продолжилась. Только на этот раз роли выслеживаемого и «выслеживателя», добычи и охотника поменялись. Теперь следили за самим Халтуриным, который уже опаздывал на конспиративную встречу и бежал почти бегом. Законспирированному главарю народовольцев нужно было, во что бы то ни стало, ещё раз проконтролировать, не было ли за царским плотником «хвоста», которого он не заметил, отвлекшись на неумелую слежку самого Халтурина.
 У самого поворота с Невского, как раз на выходе с душного Невского на Дворцовую, Халтурин с разбегу наткнулся на какого-то высоченного офицера, который, на бегу чуть было, не сбил его самого с ног. Чемоданчик открылся, и инструмент со звоном полетел на брусчатку.
-Смотреть надо! - злобно буркнул раздраженный Халтурин и кинулся, было, подбирать рассыпавшиеся инструменты,  как краем глаза тот час же заметил, что верзила, в которого он буквально  давеча не въехал лбом, якобы, нагнувшись, для того, чтобы помочь собрать вещи, незаметно подложил в его деревянный саквояж какой-то белый, завернутый в бумагу, сверток… Он поднял глаза, и тот час же высоком офицере признал Михайлова.
-Завтра в восемь. В условленном месте, - быстрой скороговоркой проговорил великан, в которой уже совсем не чувствовалось его заикания.
-Шарабан будет?
-Станется.
 Халтурин кивнул головой, что понял, и прежде чем успел поднять голову, Михайлов снова растворился в толпе как дым. Он пощупал сверток и понюхал пальцы. Уже хорошо знакомый запах горьковато- прогорклого масла  остался на них. Глицерин! Для запала! «Этого хватит, чтобы взломать самую крепкую стену», - с улыбкой подумал он. – «Еще немного и...».
 Но мысль о предстоящей встрече с Желябовым тот час же рассеяла его благосклонное настроение…



 -Сестра пишет, - грустно вздохнула Софьюшка, перечитывая свежую почту, - замуж выходит.
-За кого? – безразлично спросил Желябов, явно догадываясь о причине грусти Софьюшки.
-За доктора Прибылева.
-За Ивана Палыча, что ли?! – весело переспросил Андрей Иванович, начищая шомполом дуло револьвера. (Он теперь завел  привычку на всякую встречу идти с заряженным револьвером. Кто знает, что может случиться).
-За него самого. Теперь мы с Анной Павловной вроде как свояченицы.
-А отчего так грустно?
-Не люблю я их.
-Отчего же?
-Не люблю и все, точка! – Он понял, что расспрашивать Софьюшку дальше о замужестве сестры, означало бы навлечь на себя ещё большее её раздражение, потому как она не любила свою предстоящую родственницу и тем ни в чем неповинного доктора Прибылева по трем причинам: во-первых из-за того, что Анну Павловну любил Михайлов, во-вторых, потому что на собраниях Михайлов всякий раз ставил эту  даму, бывшую старшую подругу Софьи по чайковскому кружку, превыше Софьюшки, как бы подавая ей в пример Анну Павловну в противовес с вздорным характером своевольной и непослушливой «б-барышни», негласно и подспудно априори превознося свою любовь, как должный образец скромности и женской интеллигенции долженствующих дворянке, а в – третьих, (и в этом была уж его, Желябова, вина), она всё ещё сердилась на Анну Павловну из-за того, что она, имея на то возможность, именно, «не предупредила его», когда он бежал из-под Софьюшкиного венца. И потому, не став понапрасну расхваливать выбор Марии Львовны, как хорошего, тихого и скромного человека, Желябов на сей раз предпочел помолчать.
 Софьюшка заговорила сама, когда уж Андрей, закончив с револьвером, совершенно собрался уходить на встречу.
-…Кстати, вот тут ещё матушка пишет: «послезавтра, в седьмом часу, состоится торжественный обед принца Гессенского с Императором Александром II, из приглашений на знатный ужин будут…».
 Новость ударила Желябова, как тяжелый обух по голове. Вздрогнув, он  застыл на месте и так, застывший, словно статуй, продолжал стоять на месте, пока Софьшка зачитывала ему письмо. «Вот он, тот самый случай!» - подумал про себя Андрей Иванович. Темно синие глаза его загорелись маленькими уголками.
-«…с тем препосылаю тебе, ангельчик мой милый, мое самое горячее родительское благословение, и желаю тебе как можно более беречь себя…»
-Дай мне письмо, - прервал он её, когда она уже начала перечислять все эти никчемушные любезности матушки, которым обычно заканчивалась их переписка.
-Ты думаешь, это провокация? – глаза Софьюшки почему-то недоверчиво покосились на Андрей Ивановича, будто именно его она подозревала в этой возможной провокации.
-Не думаю. Если бы переписку перехватили, мы бы с тобой давно уже бы ночевали в равелине.
-Но зачем матушке…?
-Дай письмо! – Не став дожидаться, пока Софьшка дочитает, он подошел к Перовской и в нетерпении почти вырвал письмо у ней из рук. Отбросив ненужные описания быта, благородные вздохи – охи, и все эти материнские пустяшные сюсюканья и рассусоливания насчет дрожайшей доченьки Сонечки, голубушки, ангельчика моего пречистого в одном лице, он впился глазами в главное. Это, как всегда, было наставление быть осторожной. Но на этот раз оно было действительно важным… «Так и есть, « в седьмом часу»». Нет, провокацией это не могло быть, ведь письма доставлял ей от матушки непосредственно Яков. Это был единственный канал, связывающий Перовскую с матерью, с тех пор как она перешла на нелегальное положение, канал, о котором не знал даже сам их предводитель Михайлов. Но с чего, вдруг далекой от политики Варваре Степановне понадобилось сообщать это в личном письме. Надо бы проверить через Клеточникова. Но как? Времени совсем не было.
 Оставалось попробовать, опередив время, связаться непосредственно с Клеточниковым, но шифр к запретному ящику был известен только Михайлову, который ни за что не станет делиться своим тайным агентом даже с ним. Наконец, плюнув на все, Андрей Иванович решил действовать  как всегда по-мужицки – на «авось пронесет».

 И в тот раз она не знала, вернется ли он, уходя в холодную мглу неприветливых Питерских улиц. Эти мучительные секунды прощания, быть может, навсегда, были для Софьюшки наиболее отвратительными. Ей уж хотелось напроситься с ним: броситься на шею и умолять его взять с собой – неизвестно зачем, для чего, но только бы пойти с ним, не оставаться одной в этой ненавистной чердачной  каморке, ставшей для неё тюрьмой, лишь бы только потом не думать о нем, как он там, что с ним, почему он так долго не возвращается. Но природная гордость дворянки пересилила её. Скорее это была даже не гордость – её принципы феминистки, Софьюшка сама не знала и не могла определить, что это было, но оно было. И в этом намерении сейчас же надлежало было быть твердой, сильной, невозмутимой, как камень, не показывать своих эмоций, но вместо этого всего она дала слабость, и две совсем уж ненужные слезинки сейчас же покатились по её пухлым, младенческим щекам-горшочкам, и покрасневший внезапно нос, предательски покраснев от слез, как-то сразу странно не к месту захмыкал.
-Ты что там, Софьюшка?! Плачешь?
-Ничего! – резко бросила она, и тут же смягчилась: Андрей, Андрюшенька, послушай меня, - вдруг сорвалась она в нервическую скороговорку, - обещай мне, обещай, когда весь этот ад закончится, мы бросим все и уедем с тобой Швейцарию. Обещай сейчас же мне, милый!
-Что за бредовые фантазии, Соня!
- Это не фантазии. Послушай меня, Андрей, там, в Женеве, от покойного дяди Петра Николаевича у нас ещё осталось поместье – это то единственное последнее урочище Перовских, что ещё не успел промотать мой отец, оказавшись невыездным из-за меня. Уедем, уедем туда: будем мирно жить там все вчетвером ты, я, моя сестра и Александр Павлович. Как только все закончится во дворце, сделаем виды у Иохельсона и скроемся. Будем жить как настоящие муж и жена. После дела  никто из товарищей не посмеет упрекнуть нас в малодушии или трусости…Это будет наш выбор, только наш!  Оставь, оставь им все, Андрюша, пусть Михайлов разбирается со всем делом сам.
 От внезапно вырвавшейся истерической исповеди Софьюшки, Желябов стоял обалдевший некоторое время, но потом, поняв, что срыв Софьюшки является большей частью результатом её бесцельного сидения дома, тут же внутренне простил её маленькую дамскую слабость.
-Извини, Соня, не могу, ты же знаешь, не подхожу я рожей для мирных альпийских пейзажей, - улыбнувшись, попробовал отшутиться Андрей Иванович. – Ты же знаешь, моё место в толпе, среди мужиков-бунтарей. И потом, представь сама, как же я буду жить там, на чужбине, что делать. - С этими словами он поцеловал её в щечки-горшочки. Они были как всегда мягкие, чуть прохладные, сплошь покрытые канапушками и тончайшей паутинкой белесого пушка и мокрые от слезок. «Интересно, у этой женщины вообще-то есть скулы?» - досужее с умилением подумал Андрей Иванович, и тут же, не выдержав, запечатлел на пухленьких губках Софьюшки третий - самый сладкий поцелуй. Её дыхание ещё пахло ванильным шоколадным зефиром, которым она с таким аппетитом лакомилась накануне с чаем;  он не без удовольствия заботливым отеческим движением стер платочком размазавшийся шоколад с её вечно по-детски обпачканных шоколадом уголков губ.
-Иди же, опоздаешь! – устав от его нелепых ласок, она почти оттолкнула его от себя. - Тебя ждут!
 Не поворачиваясь, он ушел. Софьюшка осталась одна. Какое-то время ей хотелось, переломив себя, одеться и пуститься вдогонку, пусть не заметно, как шпионка, но, она, пересилив себя от глупейшей идеи, легла в постель и заставила себя забыться сном. Так было легче всего ждать, не думая ни о чем.

  Круглосуточная кофейня на Невском 101 носила древне библейское название Капернаум. Нет, не подумайте, там не превращали воду в вино и не проделывали всяких разных спиритических сеансов с показательным изгнанием духов и в загоне оных в жарившихся тут же свиных колбасок. Это была самая обычная с виду немецкая забегаловка, не отличающаяся от прочих заведений подобного рода, в которое имеет привычку заглядывать самая разношерстная публика. Она отличалась лишь тем «новшеством», что, наподобие дешевых борделей с «подавалами», для некого уединения там имелись полузакрытые кабинки, позволяющие посетителям соблюдать некоторый возможный интим. Да ещё тем, впрочем, что, согласно циркуляру нового начальника полиции Гурко, который по всему городу  только здесь, по причине содержания Капернаума одним педантичным немцем, выполнялся неукоснительно, даже в разрез с доходными интересами самого заведения - в поздние часы здесь не отпускали крепкого спиртного, отчего, в отличие от прочих равных круглосуточных питейных заведений, крепко стоящих за незыблемым русским правилом нарушать всякие установленные властями правила, препятствующие доходности, здесь  не водилось тех мерзостных безобразий, обычно сопутствующих русскому хмелю, и самый мирный клиент мог зайти сюда посреди ночи, чтобы спокойно испить чашечку кофе и съесть пирожное,  нисколько не опасаясь за собственную безопасность. Вот почему именно это, весьма  кашерно-«кофейное» место, было выбрано народовольцами для своих тайных встреч.
 В этот поздний час было совсем мало народа. Только несколько бедолаг, припозднившихся со службы, да какой-то отставной офицер отчаянно скучал у самовара.

  Он был счастлив, как не был счастлив, пожалуй, во времена своей погибающей на каторге молодости, когда ему, вдруг, ни с того ни сего, объявили высочайшую амнистию. Счастлив, как голодный котенок, насосавшийся от пуза молока. Ему было теперь и восхитительно, и в то же время до мерзости противно на самого себя, что, будучи мучительно больным, он теперь не мог в свое удовольствие воспользоваться столь нежданным доходом, насладиться им. И теперь всё это глупейшее счастье сребролюбивой доходности было для него, старого, больного человека, стоящего на пороге собственного гроба, вроде бы ни к чему, глупо и нелепо, и в то же время он был горд и счастлив только тем одним, что у него остались те, кого он мог ещё осчастливить столь внезапным прибытком. Молодость счастлива брать – старость – давать. Ни дай бог просить в старости. Он не просил, более того даже не надеялся, на деньги – то, что его издатель Суворин, этот жадный до последней копейки купец, проявит хоть какую-то благосклонность к его роману, и вот получил – гонорар. За Братьев Карамазовых – сразу за двоих, тысячу целковеньких вывалил, за все страдания, бессонные ночи – по целковенькому за ночьку. Хотя и не читал, знал, что не читал. Из милости Христовой…
  Сразу за два тома, хотя и роман был формально и не окончен, если не сказать, не окончен вовсе, а только, как всегда обрывался обыкновенным убийством, и бессмысленными и глупыми человеческими терзаниями, непременно следовавшими после сего,  то есть абсолютно ничем. Где главный герой становится революционером, террористом, то есть тем и другим, то есть бесом, то есть совершенно никем. Была ещё последняя, тайная, глава - глава, которую он только собирался дописать – «Бесы», но даже не знал, как приступить. В голове роилось тысячу вариантов развязки, каждая из которых казалась скучнее, тривиальнее и тем пошлее других. И теперь Федор Михайлович понимал, что роман не будет напечатан, что Алексей Сергеевич дал ему денег не за роман вовсе, а только из жалости к нему, жалости к его нищете, потому что знал, что семья его погибает в безденежье. Дал, как купец подает нищему на паперти – сразу сторублевку и гуляй душа!
  При мысли об этом пошлом повороте жизни он тот час же почувствовал нестерпимый жар, потоотделение, а это был верный признак приступа. «Нет, нет, надо успокоиться. Надо взять себя в руки. Не стоит так явно. Теперь-то чего суетиться-то…Глупо». Он пытался равномерно дышать и сосредоточиться на дыхании.
 Он, как вы уже догадались, - Федор Михайлович Достоевский. В этот вечер, возвращаясь от своего издателя Суворина и, за неимением возможности нанять в столь поздний час ямщика,  и тем устав и припозднившись изрядно от долгого перехода, он зашел в Капернаум выпить чашечку кофе. Теперь он сидел тут почти один, созерцая из-за своей перегородки высоченного, вихреусого офицера. Теперь в нем ему то и дело мерещился Наследник. «Должно быть, уж начинается», - с ужасом думал Федор Михайлович, отирая пот с лица.
 Он сжался, стараясь теперь не выдать себя, как можно ниже наклонил голову над столом, чтоб тут же не рухнуть на пол и не привлечь на себя внимания и, уставившись в единственную свечку, постарался, как можно более расслабив мышцы, следить за дыханием. Идти пешком уже не было никакой возможности - если он упадет на улице, то наверняка лишится денег, а это теперь была катастрофа. Без денег лучше бы ему не возвращаться домой, только уже затем, чтобы не видеть глаза Анны Григорьевны – покорные глаза побитой собаки, такие жалкие, в чем-то провинившиеся и одновременно отвратительно добрые, что хотелось тут же ударить её в лицо, неизвестно за что, но ударить за одну только её  бестолково бабью, беспомощную покорность. И несколько раз он, действительно, едва не сделал это прямо при детях.
 Стараясь больше не двигаться, он автоматически весь превратился в слух, и теперь, отбросив всякий фон улицы с катящимися по Невскому  пролетками и телегами, криками городовых и прочих ненужных шумов человеческих голосов, услышал, как за его спиной, за бутылочкой пива, сговаривались они…БЕСЫ. Он сидел к ним спиной и не мог различить их лиц, не был уверен, что они действительно существуют, но отчетливо слышал каждое их слово.
-…людей, людей жалко, вот оно что, - смачно отхлебнув пивка, громко говорил красивый басовитый голос. - Мужики такие же подневольные, а это что же, душегубство бессмысленное получается. Нельзя ли как меньше, жертв чтобы?
- Человек пятьдесят перебьем, без сомнения,— сквозь наливающийся шипящим пивом стакан, деловито рассуждал другой, потоньше, немного простужено гундосый, и от того похожий на хриплое, козлиное блеяние голос,— так уж лучше класть побольше динамиту, чтобы хоть люди недаром пропадали, чтоб, наверняка, свалить и Самого и не устраивать нового покушения.
-Техник тоже говорит, три пуда мало будет. Разве, что стенки порушим, - вздохнув, проворчал первый, красивый, басовитый  голос, при этом усиленно пережевывая что-то во рту, очевидно подаваемую тут гамбургскую колбаску.
- Я-то понимаю всё, да тянуть больше нельзя. Во дворце слухи полнятся, что к концу февраля разгонят нас всех к чертовой матери.
-Так действовать нынче надо! – уж слишком громко воскликнул в нетерпении первый голос.
-Когда действовать, не готово же ничего?! Опять срежемся, да и только.
-Не срежемся. А будем ждать, так наверняка и провалим скорей. Действуйте тем, что есть, и немедленно! Послезавтра же. Ровно в седьмом часу принц Гессенский на прием к Государю приезжает. Вся семья как раз в сборе в столовой будет. Другого такого случая может и не статься. Сейчас или никогда!
-Значит, уж послезавтра. Что ж, хорошо.
- Считайте это приказом Исполнительного комитета. Как только зажжете фитиль, бегите к Сумеречному Ангелу, а я уж  буду ждать вас там, на площади. Шарабан за углом приготовлен…

  Дальше Федор Михайлович, уж не помнил, о чем они говорили, потому что, схватив шапку в охапку, пустился прочь. Он уже не различал, куда бежать, и потому почему-то автоматически побежал именно черным ходом, хотя совсем не знал здешних дворов. Спускаясь по какой-то лестнице в переходе, он заметил промелькнувшую в меже лестничном пространстве огромную фигуру. «Должно быть, за мной», - почти радостно догадался он и не ошибся.
 И, прежде чем успеть выскочить из арки, как огромный мужик в длинном и черном плаще преградило ему путь. В следующую секунду Федор Михайлович, ощутил на себе, как невероятная сила огромного мужика схватила его за плечи. В полумраке газовых фонарей он не разглядел хорошенько лица этого человека, но тот час же по огромной фигуре он узнал того высоченного офицера у самовара. Федор Иванович поднял голову, чтобы посмотреть ему в глаза и… увидел сверкнувший кинжал, занесенный над ним.
 «Парфен, не верю!» - уж было в пору закричать. Но никакого «Парфена» не было и в помине, потому, что то был не выдуманный им роман, а по-настоящему проистекающая с ним реальность. Его хотят убить, чтобы ограбить. Его схватили за плечи и сейчас он почувствует, как лезвие кортика вонзится в его грудь. Он хотел вскрикнуть, кажется, «не надо» или что-то вроде того, и, кажется же, как положено, инстинктивно поднять руку, чтобы защититься от неминуемого, смертельного  удара в лицо, но тут же, в отблеске кинжала увидел лицо нападавшего – это было самый невероятное,  немыслимое и тем более отвратительное видение, что только вздумал бы померещиться ему сейчас…дело в том, что он тот час же распознал это лицо – это был Александр III, Наследник Российского престола.
  «Вот и все, стало быть, кончено», - радостно промелькнула в его голове последняя мысль,  и тут же он почувствовал, как что-то мощное стукнуло в его голову, дальше он уж ничего не помнил, потому как, не выдержав этого сломившего все и вся удара, как сноп свалился без памяти и тут же угас.
 Михайлов стоял ошеломленный. Он никогда не видывал такого, чтобы человек сам, столь скоропостижно и, более того, добровольно умер на его глазах от одного только страха. Он теперь точно помнил, что не убивал его, даже не стукнул, а, только схватив незнакомца за шиворот, хорошенько тряхнул его и занес над ним, кинжал, но не для того, чтобы убить сразу, а только затем, чтобы, припугнув, для начала выяснить, кто же был этот шпион, прятавшийся за ширмой и наверняка слышавший весь разговор. Он видел, как при виде кинжала лицо незнакомца, вдруг, исказилось ужасающей гримасой, старик стал кривляться, строя немыслимые рожи, и, вдруг, обмякнув, как-то сразу вырубился.
 Михайлов зажег спичку и поднес её к лежащему на бетонном полу лестницы. Но шпион не был мертв, он все ещё дышал, и только странные судороги, словно от разряда тока, чуть пробегали по его телу. «Вот притворщик. Однако, приятель, меня тем не возьмешь! Посмотрим же, кто ты…» А. Д. грубо взял полысевшую голову шпиона за бороду, перевернул его лицом вверх и зажег новую спичку, взамен ошпарившей ему пальцы  догоревший. В его перемазанном грязью, искаженном лице он сразу же узнал Федора Михайловича Достоевского – своего любимого писателя, чьи книги многие годы его юношества были для него путеводной звездой человеколюбия, пробудившей его детское сознание к несправедливости русской жизни.
 «Что это? Не может быть!» - от неожиданности Михайлов отпрянул назад. Спичка тот час же погасла. Он тот час же зажег новую. Бред повторился. Перед ним все так же лежал Федор Михайлович Достоевский. – «Этого не может быть!»


  Не тратя времени, он, словно подбитого им оленя, взвалил полумертвого литературного корифея на плечи и понес его к выходу. Пока Михайлов таким образом «занимался Достоевщиной» у черного входа, наши заговорщики, любезно распрощавшись, уж давно успели незаметно разойтись в разные стороны с парадного.

-Ну, ты, братец, однако, и набрался, -  услышал Федор Михайлович чей-то грубый смех над своим ухом. Это был дворник (настоящий с метлой). Он открыл глаза, и увидел, что лежит посреди Невского. Очевидно, припадок свалил его прямо здесь, на мостовой, хотя он и не помнил, как это произошло, как он попал сюда. Помнил только сверкнувший над собой граненый кинжал. Он пощупал внутренний карман, уже не сомневаясь, что денег там больше нет, но обнаружил все на месте в полной сохранности. Кое-как поднявшись с помощью подбежавшего городового, он продолжил свой путь, радостный тем, что остался жив и его не ограбили.
 Федор Михайлович Достоевский был единственный человек, который видел Михайлова в деле и остался жив.
 В тот же вечер, едва только он добрался домой, его свалил ужасающий припадок. Был вызван доктор, но и тот ничего определенного сказать не мог, а только велел по возможности, как можно более скорее, позвать священника, и, несмотря на все мольбы плачущей Анны Григорьевны, хоть как-то облегчить немыслимые страдания больного хотя бы при помощи морфия, поспешил покинуть грядущее урочище печали. Лишь к утру, четырем часам припадки прекратились, но больной был настолько слаб, что казался без сознания мертвым.

-Анна, Аннушка, - услышала она сквозь беспокойный сон едва уловимый, похожий на плач, загробный стон Федора Михайловича, едва только первые лучи света сумрачного утра коснулись подоконника. Анна Григорьевна, воспрянув от утреннего сна, так что едва не свалила стул, на котором и заснула сидючи, ожидая священника, кинулась к мужу.
-Что? Что? Что, Федя?
-Передай Суворину…Нет, нет, не так…не то…Я хочу, чтобы он сам…сам пришел…сюда же…ко мне. Мне надо сказать ему кое – что-то…очень важное. Обещай, что позовешь его, теперь же, не откладывая.
 Анна Григорьевна утвердительно закивала головой, хотя ещё толком не понимала, как исполнит сие немыслимое желание умирающего Федора Михайловича. Да и согласится ли сам Алексей Сергеевич прийти сюда теперь, несмотря на свой до предела загруженный график, лишь только с тем, чтобы выслушивать стоны умирающего и «любоваться» на ужасающие припадки. Хуже того, не примет ли это приглашение на тот счет, что Федор Михайлович, пользуясь его дружбой и покровительством, станет вымаливать у него содержания для жены, чтобы хоть как-то избавить свою семью от надвигавшейся нищеты – осознавать это было для неё слишком мучительно и унизительно, прежде всего, для неё самой.
 Однако, она позвала, послав человека с запиской, в которой, несмотря на сумбур мыслей, попыталась как более возможно внятно объяснить все ужасающие обстоятельства минувшей ночи и то, что смертельно больной Федор Михайлович просит прийти, чтобы навестить его, быть может, в последний час.
 Суворин пришел, когда поп уже заканчивал соборование. Федор Михайлович лежал на кушетке бледный, что бумага, с заострившимся до предела носом, сурово очертившимися, как у мертвеца, скулами и провалившимися синими глазницами, чем походил скорее на мумию, чем на живого человека. Но едва завидев друга в дверях, больной, будто бы, тот час же несколько оживился и чуть различимым кивком головы, он попросил Анну Григорьевну оставить их вдвоем.
 Не зная, как вести себя с умирающими (более того, Алексей Сергеевич сам до смерти боялся умирающих, не меньше покойников, видя в них нечто зловеще-таинственное и непостижимое), Суворин, до мурашек все ещё опасаясь, что Федор Михайлович вздумает умереть прямо при нем,  тихо сел на стул возле кровати, на котором до этого всю ночь, не смыкая глаз, провела его жена.
-Я…я хотел спросить…Только за тем, чтобы теперь, перед смертью, облегчить кому-нибудь свою совесть…
Не понимая, о чем пойдет речь, удивленный Суворин ответил внимательным кивком головы.
-Так ответьте мне теперь только на один вопрос, теперь, как перед богом …
Суворин снова кивнул и, предчувствуя последнюю исповедь, наклонил к голову к умирающему, как можно ближе.
-Стали бы вы, наверняка зная о том, что завтра же, в Зимнем,   готовится  покушение  на Государя, сообщать о том в полицию?
-Нет, - не раздумывая, уверенно ответил Суворин.
-И я тоже, - улыбнулся Федор Михайлович, откидывая голову для сна.

  Видя, что разговаривать с больным больше не о чем, Суворин вышел. Он, конечно же, не принял всерьез слова Федора Михайловича, а, не без оснований, положил все это за  предсмертный бред помешанного недавним припадком рассудка умирающего. Да и свое «нет» он тоже сказал, не задумываясь, почти автоматически, как, порой, автоматически лгут люди,  чтобы только не расстраивать понапрасну близкого человека  в тяжкую минуту немощи.

…То, что это не бред, станет ясно в тот же вечер. Часов к семи…


 Тайное свидание Великого Конспиратора

  Тем временем, пока местный приходской священник Владимирского собора, личный духовник писателя, отец Николай, соборовал Федора Михайловича, Михайлов, уж,  наскоро свернув с Фонтанки, семимильными шагами великана  бежал по Миллионной обратным ходом.
 У самого входа в Зимний, у царского крыльца, где стерегут могучие атланты, Михайлов услышал громогласное:
-На караул! Его величество Наследник Императорского Престола…!
«Как, неужели же, он теперь не в Аничковом?» - подумал обескураженный Александр Дмитриевич. Толпа колыхнулась. Все головы повернулись в поисках царской кареты. Послышалось кисленькое «ура», но, кажется, все замялось.
-Где же наследник? Где он? – зашептались вокруг, сбитые с толку, совершенно не зная, что думать, прохожие.
 Михайлов, надвинув капюшон, раздраженный задержкой, протиснулся сквозь скопившееся верно подданническое человеческое быдло, неустанно работая локтями, и нырнул в первую же попавшуюся спасительную подворотню. Невдомек ему было, что за Наследника Александра III приняли не кого иного, а его. Богатая, подбитая норкой, бурка, фуражка и полковничий мундир сбили гвардейцев  с толку.
 На Гороховую пришел чуть ли не в полночь. Он проверил знак – вроде как все в порядке… «Вроде…». Михайлов не любил этого подлого в своей неопределенности слова, как и всякое неопределенное, не дававшего гарантии, и потому переждал ещё тридцать минут, бродя вокруг квартиры, выискивая малейшее движение, но все было тихо. Тишина была тоже подозрительна. Абсолютная тишина. Он тут же поймал себя на мысли, что начинает сходить с ума.
 Откинув все, всякую мучившую его мысль, взошел по лестнице на знакомый второй этаж в квартиру Иохельсона. Позвонил условным звонком, установленным им же самим.
-Кто там? – услышал он чуть грубоватый, тихий женский голос, в котором сразу же узнал Анну Павловну Корбу.
 «Анна Павловна?! Как?! Она?! И здесь?! Почему не в типографии, с Баской? Снова?! Ещё один глупейший бабий прокол?» Самые ужасные догадки заставили сердце великого конспиратора замереть. «А если они уж выследили и новую типографию, и теперь тут…засада!» Это было бы самое страшное и отвратительное. «Её использовали как приманку…И все же, неспроста была эта омерзительная, предательская тишина», - промелькнула в его голове последняя мысль. Но отступать назад было уже поздно.
-Э..это я, Аня, - тихо ответил Михайлов.
 Старая дверь отвратительно заскрипела. Теперь более отвратительно, чем раньше, когда он бывал тут, или, быть может, так оно казалось из-за постоянного напряжения нервов.
 Глаза их встретились в темноте коридора. Комната казалось пуста.
-Они разъехались, - спокойно объяснила Анна Павловна на немой вопрос Михайлова, где же товарищи.
-В котором часу?
-Часу два назад, как вы ушли.
-А Геся? – волнительно спросил он.
-Спит.  Куда же ей деться.

 Немного успокоившись первыми обнадеживающими впечатлениями, он прошел в гостиную и застал там полный порядок, в противовес тому разгульному хаосу, что оставили после себя его «добры молодцы» по празднованию нового года. «Анина работа», - сразу подумалось ему, и он не ошибся.
-Но…
-Нет, нет, Александр Дмитриевич, не беспокойтесь с типографией тоже все в порядке, это все я. Я пришла …сама пришла. Я теперь знаю, я поступила ужасно. Вы вправе сердиться на меня, вы вправе наказать меня  теперь за своеволие нарушения уставов вашей конспирации, но я больше не могу так.  Я люблю вас. Вы теперь вправе презирать меня, как падшую женщину. Так презирайте меня. Это будет правильно. Я не любила мужа. Только теперь вот и понимаю, что не любила, а ведь он был хороший, добрый человек, хоть и старше был на лет тридцать, да и жалел меня, что ребенка, а я все вас любила, оттого его ещё больше ненавидела. Смерти его желала…ждала. Вот и дождалась. Я знаю то, что я говорю, теперь чудовищно и не подобает женщине в моем положении траура, только что потерявшей мужа, но теперь мне все равно. Нет, молчите, не останавливаете же меня в моем падении. Ради бога, умаляю вас, Александр Дмитриевич, только не останавливайте сейчас. Единственное, чего я хочу, это быть с вами, сидеть с вами рядом, слышать ваш голос. Если хотите осуждать меня – осудите. Но только позвольте быть рядом с вами. Не гоните, - не выдержав, она, встав перед ним на колени, разревелась, целуя его руки. – Все, все для вас сделаю, чтоб только вам лучше…было.
 Заика не знал, как и реагировать. В первую секунду он смутился, не зная, что делать, что говорить: слава смялись в горле. Так и стоял с опущенной головой, с удивлением смотря на её большие полные слез, грустные глаза газели. Наконец, собравшись с мыслями, он заговорил, тихо, шепотом, едва слышимо, потому что так меньше всего чувствовалось его заикание, которого он боялся больше всего в изъяснении с любимой женщиной.
-Ну, что вы, Аннушка. Да разве можно так унижаться. И перед кем. Господь - Матерь Божья, встаньте, встаньте немедленно же! Вы делаете мне больно!
 Она встала.
– Люблю, люблю я и вас, Аннушка. И больше всего на свете хотел бы быть с вами. Да только сами подумайте, разве в моем теперешнем положении я могу на вас жениться. У меня нет ничего – ни дома, куда бы я мог вас привести, ни имени, которое я мог бы дать вам.
-Я так…согласна…только бы с вами.
-Подлостью, подлостью это будет, вот что! Это они могут…Нынче же все себе разрешили. (Он теперь говорил с явной презренной брезгливостью к сожительству, подразумевая про себя конечно же своих самых приближенных к нему «троглодитов», а именно, Перовскую и Желябова). Это у них там все тут можно, да позволено... Я же не могу жить с любимой женщиной в подлом сожительстве, как любовник, как вор. Не могу обманывать того, кого люблю. Погибните, погибните вы со мной!
-Ну и пусть. Лучше смерть, чем жить без вас!
-Нет, нельзя так. Не должно! Вам ж-жить надо! Вы жить д-должны! - Он чувствовал, что снова заикается от наплыва чувств, и, выдохнув, сделал паузу. - Люблю я вас, Аннушка, очень люблю, оттого и хочу охранить от себя. Невозможно наше счастье, а думать, о том, что я сделаю вас несчастной, было бы для меня хуже всякой пытки в застенке. Аннушка, Аннушка, ну, не рвите мне так душу! Не терзайте… меня!
-Но другой жизни у нас все равно не будет, Александр Дмитриевич. Надо жить сейчас.
- Это так. Это правильно. Милая моя, хорошая моя девочка, но вы теперь забываете, кто я… Я – предводитель заговорщиков. И это до конца. Я давно уж не принадлежу себе, Аня. Моя жизнь – ад. Ад, который рано или поздно оборвется висельной петлей. Я же не хочу втягивать вас в этот ад. Только представьте, что будет с вами, если меня арестуют - вас первую начнут рвать на куски. А я не желаю для вас своей Голгофы. Так позвольте же мне называть вас только моей сестрой. Вы – моя сестра, Аня. Сестра во Христе. И я буду любить вас как сестру, всей душой, всей жизнью своей, что у меня осталась, посвятив её жалкие остатки вам.
-И я..я вас тоже буду любить, как брата. – Не выдержав, она облобызала щеки Александра Дмитриевича, словно на Пасху.
-Так сделайте мне одно одолжение, Аннушка…п-последнее, - подняв её заплаканное лицо, тихо попросил её Александр Дмитриевич.
-Для вас все, что угодно.
-Только дайте теперь мне слово, что сверхсекретное дело это останется между нами. Потому что от того, как вы выполните мое поручение, будет зависеть не только моя жизнь, но и жизни других людей.
-Вы могли бы об этом не спрашивать, Александр Дмитриевич. Говорите, что я должна делать, и, клянусь вам, я умру с вашей тайной.
-Завтра же утром вы должны забрать с одной квартиры  нашу старую общую знакомую Софью Львовну.
-Соню? – удивилась Анна Павловна.
-Да. Это недалеко отсюда. Адрес и явку я вам дам.
-Но ведь… она, кажется, теперь с Андрей Ивановичем, - покраснев, стыдливо замялась Анна Павловна.
 -Андрей Иванович нынче же едет со мной. Пребывание же одной Софьи Львовны под боком Жандармского управления становится слишком опасным… Софья Львовна вам одной доверяет, и она пойдет с вами.  Вы ведь теперь вроде как родственницы?
-Всё это так, Александр Дмитриевич, мы действительно когда-то были лучшими подругами, а теперь после брака Мари Львовны с моим братом и своячницы, но… Нет, вы ничего такого не думаете, Александр Дмитриевич, я до сих пор безмерно люблю Сонечку, как младшую сестру, но с её стороны я, кажется, более не пользуюсь былым доверием. Вы же знаете эту старую, неприятную историю с Армфельд. Она до сих пор сердится на меня, за то, что Андрей Иваныч тогда ушел от неё. Но, поймите, я ни в чем не виновата. Клянусь вам! Я все честно рассказала ему тогда. Как я могла объяснить ей, что он просто бросил её из-за отца.
-Знаю, знаю, Аннушка. Вам не стоит оправдываться тем более передо мной. Но вы единственная, кому я могу доверить свою жизнь…В любом случае, если Софья Львовна заупрямится и откажется идти с вами, сошлитесь на меня и передайте от меня Андрей Ивановичу вот эту шифровальную записку. В ней мой приказ.
-Ради бога, простите, Александр Дмитриевич, я знаю, что приказы Исполнительного комитета не принято обсуждать, но, позвольте узнать, зачем…  зачем вы отстраняете Софью Львовну? Ведь она тоже член комитета.
-Видите ли, Аннушка, мне крайне трудно, неприятно говорить вам об этом, но в последнее время Софья Львовна делается все более неуправляемой. Своей не в меру прыткой деятельностью наша маленькая активистка теперь может испортить нам все дело и погубить не только меня, но и наших товарищей. Да и эта её «тайная» (слово «тайная» Александр Дмитриевич произнес сердито, в ЯВНЫХ кавычках)  шоколадно-марципановая  переписка с матушкой не доведет до добра. Мать её, Варвара Степановна, женщина крайне нервическая, от того и невыносима в своей глупости. Того и гляди кому лишнему проболтается. Если Третье отделение перехватит её переписку с дочерью – тогда  и им конец, и мне, и всем. Игра теперь зашла слишком далеко, чтобы её можно было продолжать играть по своим правилам, поэтому надо немедленно прекратить ей. И, чтоб впредь нам с вами больше не обсуждать это неприятное для нас обоих дело, давайте сразу договоримся, Анна Павловна, пусть, пока я не найду для вас подходящей квартиры, Софья Львовна поживет с вами. Ни к чему вам с Баской вместе день деньской торчать в сыром подвале типографии – это может дурно сказаться на легких. Да и вы сами как-то жаловались мне, что  Анна Васильевна  - женщина довольно грубая, невоспитанная – вам совсем не компания.
-Я уж привыкла к  ней, - как-то виновато улыбнувшись, ответила Анна Павловна. – Хорошая она, добрая, разве что странноватая немного.
-Вот и отлично, будете жить вместе, как жили, но  в теплой квартире, в своем маленьком, дружном женском коллективе: вы, Баска, Геся, Софья Львовна и Верочка Фигнер. И вот моя особая просьба к вам: особо внимательно присматривайте за Софьей Львовной, чтобы наша малышка постоянно состояла в поле вашего зрения и ни в коем случае не отлучалась из дома без вашего присмотра до моего особого распоряжения. Все, в чем будет нуждаться Софья Львовна, вы  с девочками будете обеспечивать ей сами. Выполняйте любой её каприз, делайте для неё все, что хотите: мойте ей ноги перед сном, балуйте сладким, лишь бы только Софья Львовна не  чувствовала себя заключенной в этой квартире.
-Хорошо, Александр Дмитриевич, - покорно кивнув головой, ответила Анна Павловна, хотя голос её дрожал, и было её взволнованному, немного растерянному лицу видно, что поручение Александра Дмитриевича стать надсмотрщицей  для Перовской было крайне неприятно и дико для неё. Но не в её духе было обсуждать приказы, тем более человека, которого она любила безвозвратно.
-Теперь я открылся вам, быть может, более того, чем это необходимо, но я рад этому, рад, что у меня, наконец, появился по-настоящему родной человек, которому я могу довериться всецело. Теперь, после того, что вы узнали, вы в силах п-погубить меня, так пусть наша маленькая тайна станет залогом нашей любви.
-Что вы, выдать вас?! Никогда! Лучше я сама умру вместо вас, Саша!
-Не говорите так, Аннушка, вы должны жить. Прощайте. Прощайте, родная моя, кто знает, доведется ли теперь встретится с нами.
 Они распрощались почти на рассвете, крепко пожав друг другу руки. И Анна Павловна, не выдержав, невольно всплакнула, вытерев слезу украдкой…
 Дорогой мой читатель, теперь вы, видимо, заинтригованы такой осведомленности Александра Дмитриевича насчет Сониной «тайной» переписки с матерью. Да Великий Конспиратор знал все, что творилось в его партии. Ни что не ускользало от зорких глаз Великого Конспиратора. Ни малейшее движение в его партии. Вот и Яша Гельфман, их верный посыльный, попал как-то раз в поле зрения Александра Дмитриевича, и он сам решил проследить, куда маленький почтальон все время таскает почту.
  Никто не знает, каких трудов стоило Александру Дмитриевичу подобрать ключики к недоверчивому сердцу «нервической женщины» Варвары Степановны, для того,  чтобы, в конце концов, она полностью доверилась ему и стала его негласным агентом. Для этого ему даже через своего верного секретного агента Клеточникова пришлось сдружиться с Софьюшкиным братом Львом Львовичем, которому грозила долговая тюрьма, уплатив за него немаленький карточный долг. Такое благородство растопило сердце несчастной матери, и тем приблизило его верного агента к себе, в качестве лучшего друга семьи. Теперь, внедрив своего агента непосредственно в семейство Перовских, он мог всецело управлять ей. Да, как вы уже догадались, и та самая последняя записка, где помимо свадьбы Марии Львовны, упоминалось ещё о «приезде принца Гессенского в седьмом часу» – была буквально написана под диктовку Михайлова его тайным агентом  Клеточниковым. Так что напрасно наш Идейный Атаман мнил себя руководителем операции. Как всегда, не подозревая о тонкой игре Александра Дмитриевича, он проглотил наживку вместе с удочкой.
***
  Сон – маленькая смерть. Сон  уводит в забытье от любых бед. Хорошо, если сон без снов. Золотой сон.
 Таким сном и спала Софьюшка. Единственное, что она чувствовала – холод. Холод и сырость пронзали её маленькие, толстые ножки. Проклятый чердак,  вечно он промерзает – дров не напасешься…
 Она спала в позе зародыша – свернувшись клубочком, словно кошка. Так её крохотное тельце теряло меньше всего тепла. Так она могла спать в лесу, на голой хвое, в крестьянской избе на обструганной лавке, жестких нарах тюрьмы, когда, попавшись в засаду у Натансона по самому пустяковому делу,  её судили по делу о 193-х, так спит она в более-менее «роскошных» апартаментах Геси, на соломенном матрасе в ожидании любимого.
 Вот и он сам. Задумавшись, Андрей Иванович как-то сам незаметно преодолевает расстояние от Невского. Идет, широко рисуя шаг. О конспирации Михайлова забыл совсем, думает только о деле, буквально сталкиваясь лоб в лоб с проходящими мимо жандармами и городовыми. Он так устали физически вымотался после этой тайной встречи с подельником, что в голове у террориста — пропагандиста «Народной воли» зияла лишь одна отчаянная мысль: «Взорвать бы весь этот подлый, злой город к чертовой матери! И делу конец!»
 А ведь когда-то он безраздельно  любил  Питер подаривший ему чудо Белых Ночей и…Софьюшку.
***
 Даже сквозь сон Софьюшка почувствовала, как что-то очень тяжелое навалилось на неё сзади. Желябов как всегда занял львиную долю кровати, так что та жалобно заскрипела под весом его огромного тела.
-Андрей, - спросонья улыбнулась она, счастливая тем, что он вернулся живым и невредимым. – Ну, что там?! Ну, как?! – В нетерпении заелозила она по нему своими пухленькими, холодными ножками.
-Т-с-с-с-с-с, - великий пропагандист революционных идей многозначительно наложил на её губки-бантики два пальца. Софья поняла, что расспрашивать дальше Андрей Ивановича будет бесполезно, потому что он все равно ничего не скажет, и, сжавшись в комок у стены, снова попыталась уснуть.
 Теперь Соня не могла понять только одного. Поразительно, почему Желябов, будучи закоренелым южанином, никогда не мерз. Даже вернувшись с холода улиц, он был большой и теплый, как огромный плюшевый медвежонок, а тем временем   от целодневного сидения у печи её ступни все равно отваливались от холода.
-Ну, ты и мерзлячка у меня, - тот час же он словно понял её мысли, ощупывая своими теплыми волосатыми лодыжками её ледяные ноги, - Льдыхи, как есть льдыхи. Давай сюда свои ножки, маленький.
 В ответ она только ещё сильнее сжалась в комок, как можно плотнее прижав колени к животу. Ей явно припомнился один случай. Как-то раз она вот так же неосмотрительно «дала ножки», погреться, и он овладел ею сзади. Это вышло у него так глубоко и потому больно, что она невольно вскрикнула от боли, а потом уже не кричала, чтобы не доставлять ему удовольствия.  Он имел её сзади, как грязное, похотливое животное, раздвинув её ноги коленями и намертво прижав их к простыням, а она была совершенно беспомощна, и от этого осознания собственной беспомощности ещё более унизительней, её, вдруг, затошнило. Когда он кончил, её вырвало прямо в подушку… «Ну уж, нет, на этот раз меня не проведешь, хитрый бабник», - со злостью думала она, - «Не дамся!»
- Давай-то сюда! Не трону! –  рассмеялся он, и, грустно вздохнув, добавил: – Для этого я слишком устал сегодня. – На этот раз Сонечка не стала упрямиться. Она с неохотой, но сделала то, что он просил, надеюсь только на честность его слов и вскоре услышала привычный храп над ухом.
 Ноги действительно потихоньку отходили в его тяжелых, теплых объятиях заросшего грубой шерстью медвежонка, и Соня сама не заметила, как снова провалилась в глубокий сон.
 Утром её разбудил стук. Стучали конспиративно. «Стало быть, свои», - отлегло у неё от сердца. Но кто в такую рань?
 Не отошедший от вчерашней усталости, Желябов спал мертвенным сном. Она растолкала его.
-Стучат!
 Как обычно, сняв предохранитель с револьвера, Андрей Иванович накинул свой барский, стеганный халат и пошел открывать.
Каково же было его удивление, когда на пороге он увидел Анну Павловну. Вот кого-кого не ожидал он увидеть, так это её. Опустив свои прекрасные волоокие, восточные глаза от стеснительности полуголого мужчины, женщина, невнятно бормоча что-то насчет Софьи, протягивала ему записку. Письмо было шифровальное. «От Михайлова», - тот час же подумал Желябов и не ошибся.
 Пользуясь последним ключом, дарованным ему Великим Конспиратором, он, натянув пенсне на нос, не без труда расшифровал следующее:
Становится опасно. Софья должна идти с Анной. Это приказ. АД.
Михайлов был как всегда немногословен и жесток. Приказы «Администрации» не обсуждались. Это было записано в Уставе партии.
 «Стало быть, началось», - подумал Желябов.
 Теперь почти не было сомнений в том, что Михайлов успел подслушать их крамольный разговор. Сердце Желябова упало. Он готовился к гибели. Но, хуже всего, гибель ждала и её.
-Дайте теперь мне слово, что с Софьей ничего не случится, пока я сам не переговорю с Александром Дмитриевичем.
Анна Павловна утвердительно кивнула.
-За Софью Львовну можете быть спокойны, я лично ручаюсь за неё.
-Куда её теперь?
-Пока на Гороховую, к Иохельсону, после дела все вместе встречаемся на Подьяческой 37, во флигеле. Красный бальзамин. Шторы спущены. Стучать пять подряд и один. Там и свидитесь с Софьей Львовной, а дальше уж как оно дело выйдет. На то общий съезд решит.
 Желябов тяжело вздохнул. Ух, и не хотелось ему отпускать Софьюшку, но приказ есть приказ.
 Софья повиновалось неохотно, и лишь долгие увещевания Андрея Ивановича, что он уезжает надолго в Москву, заставили её следовать за Анной Павловной.


 Взрыв

  Весь предшествующий день Александра Николаевича терзали отвратительные предчувствия, и потому он был болезненно раздражен. Как и всякий день, отмечавшийся визитами коронованных родственников – этот день можно было бы считать потерянным. С утра, как обычно, развод караулов, и весь этот никому не нужный вызубренный за долгие годы до зубов церемониал, который не приносил после себя ничего, кроме как тошнотворного ощущения дикой усталости и головной боли, которой из-за хронического недосыпания страдал все последнее время Государь, обещал быть отвратительно долгим. Так и вышло…
  Вот и сейчас карета стремительно несет Государя обратно во дворец. Слишком стремительно. Так ему кажется. В последнее время Государя раздражает все: и невыносимость проволоки, и неуемная спешка, и лишь перемены с одного на другое мучение приносят некоторое облегчение, но совсем ненадолго, всего на несколько минут, а более ожиданием самих перемен, но потом все снова начинает невыносимо раздражать нервы и хочется бросить все, решительно все, и бежать скорее к Катеньке, запереться с ней и, положив ей голову на колени, не пускать более никого, сославшись больным.
 Но церемониал требует свое. И хотя сам Александр Николаевич понимает, что принц Гессенский приезжает не столько навестить больную сестру на смертном одре, сколько тем самым от имени всех царственных европейских домов  своим с первого взгляда благородным поступком преданного брата подспудно упрекнуть его больной женой в незаконном сожительстве с Катериной Михайловной.
 Затянувшаяся предсмертная агония Марии Александровны раздражает всех. И поручение, данное принцу Гессенскому и его императорской семьей, возня с этим уж никому не нужным официальным званым обедом, обязывающим создать некий фон любезности, так же тягостно и неприятно для брата - принца, как и для самого неверного  венценосного супруга.
 Карета подскакивает на ухабе. «Нет, так не пойдет. Так можно и шею свернуть, не дожидаясь, пока…». Не оканчивая мысль, не смея её окончить, признав себе это за гнусность трусости, Государь дергает в колокольчик. Карета останавливается. Но тот час же, словно опомнившись, двойным звонком он требует гнать!
 Перед ним граф Александр Петрович Вяземский, камер-юнкер и его личный камердинер, верный друг и соратник в Сербских походах, сопровождающий его во всех путешествиях – уставившись на него, корчит рожи, словно желая что-то спросить, но не решаясь. Но какая нынче у него отвратительная рожа! Если бы он встретил его на улице, то тот час же приказал начальника полиции арестовать его. Мелкие черты его лица скорчены в озабоченную гримасу, глаза выпучены и взволнованно бегают, словно у преступника намеревающегося свершить самое отчаянное в своей жизни преступление.
 «Сейчас, вот сейчас, он вытащит кинжал, и все будет кончено», - думает про себя Александр II.  - «Вот и славно!»
 Ему тут же вспомнилось, что отец его престарелого камер-юнкера - Петр Андреевич Вяземский тоже, кажется, состоял в Северном Обществе, до того, как его отцу под угрозой долгой «прогулки» в Сибирь удалось-таки, приручив заблудшего поэта к рукам, вернуть на путь истинный, сделав из бывшего декабриста убежденного монархиста. Вот сынок и решил теперь поквитаться за своего папашу…
 Вяземский лезет в карман. Его глаза горят безумными огнями. Теперь Александр Николаевич не сомневается, что там для него приготовлен нож или револьвер. В ответ Александр Николаевич опускает руку в карман, там, где в складках шинели притаился его личный именной револьвер, с которым он не расставался в последнее время даже в спальне своей незабвенной Катеньки…
 Далее все происходит, как в детской игре «Камень-ножницы-бумага»…Едва только граф дернул рукой, как Александр выхватил револьвер. Перед курком наведенного на него дула лицо графа сделалось до безобразия глупым, как у готового разреветься ребенка, в руках он держал бумагу… кажется, прошение.
 Не выдержав нервного всплеска, Александр Николаевич прикладом револьвера ударил в скулу графа. Из разбитого лица подданого хлынула кровь. Но Александр Петрович будто ждал этого удара, предсказывал его: он нисколько не возмутился и даже не спросил, за что же ему все-таки полагалась столь внезапная и, более того, незаслуженная экзекуция от его властителя и будто зная, ЗА ЧТО: он, вдруг, бухнулся перед Государем на колени и что есть силы стал умолять его громким голосом:
- Помилуйте, помилуйте его, Государь!!! Это ошибка!!! Заверяю Вас, это все чудовищная ошибка!!! Чья-то чудовищная провокация!!! Его приняли за другого!!! Он не террорист!!! Он – мой сын!
  Непонятное нагромождение несвязных и тем более бессмысленных слов, которые выкрикивал граф, среди которых промелькнуло  страшное «террорист», ещё больнее хлестнули по и без того расстроенным нервам Александра Николаевича. Он хотел было оттолкнуть слугу, но тот буквально обхватил его колени, угрожая спустить штаны. Сцена выходила самая безобразнейшая в своей нелепой комедии. А тут ещё карета остановилась у входа. Приехали!
 Пора выходить, а этот недоумок буквально повис у него на сапогах, незабвенно лобызуя ноги своему коронованному господину.  Ситуация напоминала сцену в доме умалишенных. И хуже того, обещала неизвестно чем закончиться для Александра Николаевича!
 Государь был ошарашен! «Что с ним? Не двинул ли Вяземский с ума?! Или он сам теперь уже спятил от мнительного страха, ударив его, совершенно безоружного человека, тем более своего друга, с которым в Сербии ему доводилось спать под одной шинелью. Да что творится, наконец?!!!»
-Да, встаньте же вы, наконец! Объясните, в чем дело?!
-Полиция взяла не того! Он не Ширяев, клянусь вам! Он граф Сергей Александрович Вяземский! Он мой сын!  Помилуйте, помилуйте его, Государь! - кричал в исступлении Вяземский, вытаращив красные от налившейся крови глаза. По разбитому прикладом царского револьвера лицу текла кровь. – Прошу вас, подпишите помилование… сына….Не помня себя от головной боли и от этого внезапно свалившегося на него безумца, Александр подписал, уже на спине графа поставив свой расхлябанный картуш на месте уготованной на нужно месте галочки. Червячок совести за незаслуженный удар друга все ещё глодал его.
 Шумная заминка в карете привлекла внимание, и несколько гвардейцев, обнажив сабли, поспешили на выручку Государю.
-Разберитесь, в чем дело, - словно налипший сор брезгливо откинув от себя своего расстроенного в чувствах камердинера, как, ни в чем не бывало, произнес Государь, - кажется, он немного УШИБСЯ ГОЛОВОЙ на повороте.
 Лобызающего ботфорты Государя Вяземского еле оттащили. Государь торжественно вышел из кареты. Странный инцидент был исчерпан.



 Без Софьюшки утлая каморка под крышей казалась ещё невыносимее. Некому было готовить вкусный борщ, некому было прибираться, чуть свет метеором носясь по всей комнате с веником, не кому было сердито ворчать при каждом приходе новичка: «Снимайте ботинки, а то снова мусора нанесли» или «Надымили тут! Дышать же нечем!» - стоило только Халтурину, забывшись, затянуться папироской, как, в противовес всякой конспирации, не смотря ни на какой мороз, хлипкие оконные рамы с грохотом отворялись, рискуя вылететь вон вместе со стеклами и оконными переплетами, а также Халтуриным и его зловонной цигаркой. «Дитя, сущее дитя», - думал он с нежной грустью. Каким-то непостижимым образом Соня, его Сонечка заменяла ему жену и ребенка одновременно, вернее, была тем и другим для него. И от того капризы его вредного, но такого младенчика, её упрямство, казалось ему ещё умилительнее, чем были они сильнее и несноснее.
  Сейчас эти сценки вспоминались с улыбкой, и тем более мучительно чувствовалось отсутствие маленькой, заботливой хозяюшки. Без его Софьюшки здесь не было жизни, мертво, и ничто не имело смысла.
 Андрей Иванович, повинуясь затишью, особенно невыносимому, потому что, как он знал, это было затишье перед бурей, обещающей всколыхнуть всю Россию, не раздеваясь, лег в постель и закрыл глаза. Сегодня в корзине с чистым бельём он выполнил Сонечкину работу - передал последнюю партию динамита Халтурину, не особенно сообразуясь с тем, как выглядит важный господин в богатом коленкоровом пальто с хозяйственной корзиной под мышкой. Не обратил на то внимание и сам Халтурин, потому как смертельно устал от всего…
 Если на крысу все время давить страхом, в какой-то момент она, вообще, перестает бояться чего бы то  ни было…
 Как и Халтурин, он уже ничего не боялся, потому, что за свое девятилетнее пребывание в подполье, почти привык к страху, как к своему постоянному состоянию. Хуже всего, что угнетало его – это отвратительный зуд в паху, что не давал ему покоя в последнее время. Желябов спустил штаны – зловещие красные точки теперь распространились на живот и бедра. Он сразу понял всё. «Наградила - таки, СУКА!» - злобно воскликнул про себя Желябов.
 Теперь он готов был придушить эту «Вусулич», как тот жандармский офицер, встреться она ему на улице. Но Засулич уже была далеко, в Париже.
  Что-то хрустнуло под головой. Желябов приподнял плечо – чепчик, Софьюшкин чепчик, белоснежно крахмальный английский чепчик, с которым она никогда не расставалась во время сна, стыдливо пряча под него свою большую, начинающую отрастать непослушными волосами голову. Он и лежал под подушкой. По-видимому, второпях Софьюшка забыла его. Не размыкая глупой улыбки, Желябов приподнял его над головой на завязках сей предмет дамского туалета, а затем, скомкав в ладонях, плотно прижал к лицу и глубоко вздохнул сладкий запах Сониных волос…Но и этого Андрею Ивановичу показалось мало, расправив его словно парашют, он тот час же примерил его на себя…Чепчик, сшитый специально по заказу на большую, выпуклую Сонечкину голову, пришелся ему как раз по размеру. «Ну, и рожа, должно быть! Эх, жаль, тут нет зеркала!» Он невольно захохотал, представив свою смурную, бородатую рожу в чепчике. «Однако, вправду удобно. По крайней мере, уши не мерзнут». С тем умилением он и задремал…в чепчике.

 Часы пробили шесть…Желябов очнулся от полусна, собрался и вышел, чуть не забыв снять чепчик …Он шел уже привычным ему кратчайшим маршрутом – через «Миллионерку», уже не думая ничего, не разрешая себе думать ни о чем, полагая себе это за слабость, отсчитывая лишь собственные шаги, отдавашиеся тупым стуком в его голове…

  Принц Гессенский запаздывал. Что он там делал? Что он, вообще, мог там делать у постели больной сестры, которая была ему, гуляке и веселому прожигателю жизни, абсолютно безразлична? Любоваться, как обтянутый кожей скелет кормят из машинки для кормления, насильно вставляя трубку в пищевод, отчего половина содержимого непременно оказывается на подбородке и груди? Зрелище более чем отвратительное. Или вдыхать этот остро-сладкий аромат лекарств и человеческого испражнения, так или иначе всегда присутствующий при умирающем, уж не встающем с постели человеке. Ибо не имеет суть, произведено оно было в скромный больничный соломенный матрац или самые дорогие лебяжьи перины и шелковые простыни – запах болезни, этот непременно сопровождающий каждое медленно-мучительное человеческое умирание запах заживо гниющей человеческой плоти, так тщетно и так бессмысленно поддерживаемый докторами в состоянии жизни, был всегда один и тот же - трупный.
 Закончив эту первую, мучительную мысль, Александр Николаевич тот час же предположил ещё более худшее. Ему ясно представилась отвратительная картина, как, прислонившись к сестре ухом, принц выслуживает тихие жалобы Марии Александровны, на то, что все её покинули, оставив умирать здесь, одну, в её Малиновой гостиной…Ведь, кажется, за этим он и был призван во дворец его родней. О, нет, нет, и тут он был чудовищно не справедлив по отношению к Марии Александровне: в чем-чем, но в отсутствии выдержки и благородства в столь унизительно трудной и щекотливой для неё ситуации двоебрачия её супруга Марию Александровну никак нельзя было обвинить, потому как за всю их долгую супружескую жизнь, даже, когда он, по сути, предав её в болезни, покинул свою законную венценосную жену ради своей милой Катеньки, он не услышал с уст венценосной супруги ни единого слова попрека, ни единой жалобы, тем более кому-то ещё, и тем было совестнее для него, ибо для самого Александра Николаевича уж не могло быть ничего мучительнее и страшнее, чем выслушивать этот немой, молчаливый упрек смирения брошенной им больной жены. И потому в тайне души своей он ещё сильнее ненавидел Марию Александровну, искренне желая ей только одного – скорейшего избавления от столь мучительной, ненужной жизни, и тем более понимал, что своим желанием свершает страшный грех.
  Да, в душе Александр Николаевич желал смерти своей законной супруге, но не как возможный убийца, замышляющий чудовищное преступление, ради получения наследства, и, даже не в злости раздражения к обязательствам по отношении к своей пребывающей на затянувшемся смертном одре законной супруге, которую он совсем не любил её, или, вернее, никогда не любил, ибо их венценосный брак, не скрепленной ни единой искрой живой человеческой любви, по крайней мере, с его стороны, изначально носил лишь чисто политические интересы двух держав, но ожидал кончины неизлечимо больной жены тихо, мечтательно, подспудно и сладостно, как терпеливо и сладостно предвкушает свободу отсидевший уж двадцать лет в тюрьме смирившийся, безвозвратно постаревший узник, мечтающий только об одном - освобождении, знающий, что столь долгожданное вознаграждение за все долгие страдания в тюрьме уже совсем не далеко, уж ясно видящий его перед собой, и, выйдя на свободу, он сможет начать новую, счастливейшую жизнь, сколько бы ему на то не было отпущено лет, но в следующий же момент, ужаснувшись сам себе, своему чудовищному грехопадению, предстоящий вдовец пускался каяться своему личному духовнику.

  Мысли о жене приносили лишь страдания… Ожидания её неизбежной скорой смерти становились невыносимыми, как и этого, никому не нужного обеда, тем более что русский Государь, как и всякий порядочный немец*, ненавидел непунктуальность.
  Стоя у входа в столовую, Александр Николаевич начинал уж мысленно проклинать своего шурина за задержку, и все эти напыщенные, довольные лица его домочадцев казались теперь, то отвратительно - заискивающими, то осуждающими. Все почти открыто ненавидели его и уж почти не скрывали этого. Хуже всего, что главная партия ненавистников сгруппировалась вокруг его старшего сына и наследника престола Александра Александровича, и это неотвратимо надвигавшееся на него внутри дворцовое предательство – предательство не кого иного, а его родного сына было для него пострашнее всяких террористов с их динамитом.
  Формальная причина – Екатерина Долгорукова. Екатерина Долгорукова, та самая Катенька, ставшая яблоком раздора при дворе. Но Государь знал, что ни его внебрачная связь с Екатериной Михайловной, ни поруганная честь Императрицы-матери, за которую теперь, якобы, так яростно вступались его законнорожденные дети,  были всего лишь тем необходимым прикрытием, законная причиной, позволяющей сместить его с трона в случае маргинального брака с Долгорукой. Ждали ЕГО смерти, именно ЕГО.
  Даже его молоденькая невестка, принцесс Дагмар, эта фифетка, (а мысленно, про себя, Александр Николаевич называл свою маленькую невестку, не иначе, как «фифетка» - сокращая «профурсетку») как-то раз прямо при нем позволила себе нелицеприятные высказывания в адрес Екатерины Михайловны, за что была тот час же осечена им, но даже это не останавливало  принцессу к демонстрации явного презрения к Долгорукой. И вот теперь, дуя прелестные щёчки, и сжимая губки сердитым бантиком, осуждающе скосо поглядывала она в сторону венценосного свекра…
 Наконец принц вышел из покоев жены. Он казался расстроенным и немного растерянным. Слишком тяжелым вышло последнее прощание с сестрой: предчувствуя вечное расставание, Мария Александровна долго не хотела отпускать руку любимого брата, с которым они вместе выросли, и сей званый, приемный ужин у одра умирающей казался теперь принцу кощунством. Пиром во время чумы. Тем не менее, тихо извинившись перед ожидавшими его членами царственной фамилии, гость, стараясь сохранить любезную улыбку, хотя у него, несмотря на весь выдрессированный с детства придворный этикет, выходило более чем дурно, проследовал с Государем…
…Как вдруг…

…Сердце Халтурина лихорадочно билось. Он почти истратил весь коробок спичек, а проклятый фитиль все никак не хотел разгораться. Кто же знал, что чертов бикфордов шнур так стремительно отсыреет. Хотя не мудрено в таком сыром подвале. Нужно, нужно было догадаться, что этим все и кончится! В самый ответственный момент что-то пойдет не так. Мелочь погубит всё! Что стоило ему взять хотя бы запасной коробок копеечных спичек, чтобы на душе не было так гнусно за проваленную операцию, но ничего такого у Халтурина не было. Оставалась одна спичка – последняя. Проклиная себя за разгильдяйство, Халтурин решил действовать наверняка. Он вывалил все чистое белье принесенное Желябовым (теперь оно ему не понадобиться) и, облив его царской водкой, присоединил к фитилю…Если не займется, то все…конец. Пробила половина…Над головой вовсю слышался шарканье ног и множество голосов. Должно быть, все уже там, обедают.
 Оставалась одна спичка. «Царская!». Поднеся драгоценную ношу как можно более ближе к пропитанному спиртовыми парами тряпью, зажег трясущимися от волнениями руками самодельный факел… Не в меру полыхнувшее пламя едва не опалило террористу лицо, задев его бороду, отчего в спертом воздухе подвальчика сразу же противно запахло палеными волосами.
 Но старания возымело свои действия. Немилостиво треща, шнур горел, грозясь в любую минуту потухнуть. Ещё с несколько секунд Халтурин словно завороженный смертельно ядовитой змеёю факир смотрел, как огонек медленно ползет по шнуру, сантиметр за сантиметр продвигаясь к глицериновому запалу, но, вдруг, очнувшись, вскочил и стремительно выбежал вон…

На Дворцовой, у Сумеречного Ангела, его уже ждал Желябов.
-Готово, - с невозмутимым спокойствием ответил Халтурин.
 Желябов молча взял его за руку и повел. Степан Николаевич повиновался почти автоматически, не соображая, не отдавая отчет, куда ведет его друг, но, внезапно он будто что-то вспомнил, и, резко упершись ногами встал.
-Погоди!
-Что?!
-Кажется, я забыл закрепить запал! Пойду, посмотрю, – Халтурин рванул обратно.
-Куды?!!! – всей своей не дюжей, богатырской силой Желябову пришлось буквально навалиться на своего потерявшего всякий рассудок друга, предохранив его от самоубийственного поступка, когда в следующий момент…
…Едва дворцовый церемониймейстер собрался объявить о приходе Государя, как стены Зимнего сотряслись…
  В первую секунду было даже не понятно, что произошел взрыв.  Хлопок. По звуку, быть может, чуть более громкий, чем от разорвавшегося над самым ухом детского шарика, так что было непонятно, что же случилось. Но в следующую секунду газовые огни на всем протяжении коридора к столовой, вдруг, внезапным образом потухли, наступила полная темнота, пол, содрогнувшись, заходил ходуном и стал проваливаться куда-то вниз…Штукатурка посыпалась. Послышался звон бьющегося стекла,  неистовые крики принцессы Догмар. Воцарился хаос.
-Пятый, - тихо прошептал Государь, уже падая на пол…

  Он и тогда, падая от взрывной волны, понимал, что и на этот раз судьба предоставила ему уникальный шанс жить…Но зачем?
 Второй его мыслью была…
-Катенька!!! – Не помня себя, как только штукатурка перестала сыпаться и все затихло, он кинулся на «Антресоли», где со своими детьми жила Екатерина Михайловна, нисколько не сообразуясь, что как раз над столовой, где находился эпицентр взрыва, в Малиновой гостиной все ещё находилась его больная царственная супруга. Екатерина Михайловна была жива и невредима. Перепуганные малыши Жорж и Ольга беспомощно жались к матери, испуганно плача.
-Слава богу, слава богу! – быстро-быстро залепетал Государь, обнимая семью.

 Взрыв взбодрил Александра Николаевича, вернув в него бывалую энергию старого вояки. Ему не привыкать к боевым действиям. Плевна была за плечами. И теперь это была «Плевна»…
 Не растерявшись, он принял командование на себя…Из разрушенной гостиной выходили, выползали израненный Финляндцы. Не раздумывая о собственной безопасности, Государь ринулся в столовую вместе с сыновьями помогать раненым.
 Пиршество, кровавое пиршество было в самом разгаре…
 Ноги в кавалерийских сапогах скользили на людской крови. Кругом слышались стоны и крики умирающих. Некуда было поставить ноги, чтобы не споткнуться об торчащие вокруг обломки паркета, арматуры, развороченной мебели и битой посуды. Великие князья Александр и Владимир уже оказывали помощь, прямо на руках помогая вытаскивать раненых в коридор.
-Сколько убитых? – спросил Государь у подбежавшего к нему караульного начальника штабс-капитана Вольского.
-Человек шесть будет*. Остальные ранены. – задыхаясь от дыма, рапортовал капитан. (Капитан сам был ранен, из израненного осколками лица текла кровь, заливая глаза).
-Идите, капитан, идите, поднимайте войска. Это Плевна. Мы на войне и должны выстоять.

  А со стороны Миллионной в ворота Дворца на выручку Императору уже бежала рота Лейб-Гвардии Преображенского полка…

  Когда окончили поверку, оказалось, что одиннадцать человек было убито и пятьдесят шесть ранено…
 

  Выбежав Мойку, они свернули в какой-то двор, где их уже ждала пролетка. Огромный, похожий более на могильщика кучер в длинном цилиндре и тяжелом пальто уже ждал их, сидя спокойно, несмотря на царящую вокруг панику выскочивших из домов  людей.
-Трогай, - скомандовал Желябов, и пролетка как-то даже нехотя покатила.
-Где вы откопали этого бегемота? – раздраженно спросил возбужденный Халтурин. – Еле копыта движет. Где Варвар?
-А это лучше спроси у его Софьюшки, - сердито буркнул из-за спины кучер, - махнулась не глядя. – «Кучер» обернулся. В нем Халтурин сразу признал Михайлова. – Переодевайтесь, живо!  - скомандовал великан.
-?
-Ну же, меняйтесь одеждой!
 Не соображая ничего в панике, но слепо повинуясь своему предводителю Халтурин и Желябов тот час же поменялись «зипунами». Халтурину отошло шикарное нанковое пальто с бобровым воротником и каракульчовый козырь Желябова, взамен Идейный Атаман получил мохнатый татарский бараний полушубок Халтурина и весьма видавшую виды шапку-пыжика из неведомого меха неведомого зверя, лоснившуюся сокрушительными проплешинами, явно претендующего на дворового пса Тузика.
-Ботинками и штанами тоже меняться? – язвя над конспирацией Михайлова, нервически засмеявшись, переспросил «ограбленный» Желябов.
- Все бы тебе только острить,     Желябов …Пошел, пошел! – видя неповиновение ленивого иноходца, Михайлов силой оттянул его по жирному заду плеткой, так что царский «бегемот» сразу поскакал веселым жеребячьим галопом.
 Через запутанный лабиринт проходных дворов, известных только Великому Конспиратору, пролетка наконец-то вылетела на Невский. В городе творилась настоящая паника. Люди, бежали кто куда. Лошади ржали, топчась на месте…Ямщики заламывали невиданные цены…. Кто-то истерично орал:
-Не пускайте их на крыши, порох в трубы сыпят!
-Лови, держи печников!
-Бей буржуев! – слышалось ответное.
-Грабь!
-Эх, гулять, так гулять, братцы!
-Навались!
-Семь бед — один ответ!
  В городе вспыхнули беспорядки! Слышался звон разбиваемых витрин. Грабили Англетер! По напором кирпичей и камней из брусчатки мостовой* витрины магазинов летели брызгами стекол. Полиция без разбора хватала всех студентов, кто попадался под горячую руку. Да, разве можно схватить всех!…
 Какой-то явно подвыпивший господин, схватившись за поручни их пролетки, уже серьезно лез к ошалелому Желябову и Халтурину чуть ли не на колени.
-Кучер! Кучер! Увезите, увезите, Христа ради! Сто рублей дам!
-Пшёл вон, болван!!! - Одним ударом руки Михайлов выбил прыткого господина из пролетки, так что, отлетев словно мяч, покатился кубарем по мостовой.
«И это есть революция?» - ужаснулся про себя Желябов.
 
  Невдомёк Андрей Ивановичу было, что те самые беспорядки, которые он сейчас наблюдал с высоты своей мчащейся по Невскому пролетки, были организованы не кем иными, как его бывшими дружками-подельниками по «чугунному» делу  - Пресняковым и его неотступно следующим за ним верным «оруженосцем» Окладским. Изрядно «затеррористившись», Михайлов на время подготовки теракта в Зимнем принял решение препередать пропаганду среди рабочих от Желябова к Преснякову, чтобы после убийства Жаркова  тем самым хоть немного отвлечь не в меру распоясавшегося в самоволии «вассала» от его разрушающий рассудок революционера уголовщины. Каким-то образом Андрей Корнеевич, прознав о взрыве в Зимнем от болтливого не в меру Желябова, вместо того, чтобы вести пропаганду в вверенных ему рабочих кружках, наскоро сколотил банду из уволенных, которым уж нечего было терять кроме своей нищеты, и, как только грянул взрыв, повел всю шайку громить дорогие магазины, обещая им, что раз царя убили, то и власти в стране больше нет, и им за это теперь ничего не будет…
***

  Последний, о ком вспомнили, была Императрица Мария Александровна…Наверное, потому, что её все давно считали умершей. Её никому не нужное, тягостное пребывание на этом свете лишь было  грустной формальностью, обслуживающем противоестественное природе человеческое обязательство поддерживать жизнь обреченного.
 Угадывая в густом, едком дыму лишь силуэты коридоров, Государь с прибывшим подкреплением Преображенцев прорывался к Малиновой гостиной. Ещё в начале анфилады, ведущий в Малиновый кабинет, сквозь едкие облака валившего дыма он услыхал крики и плач младшей дочери, великой княжны Марии Александровны.
-Кто-нибудь, помогите!!! Умоляю вас, помогите!!! Мама!!!! Мама там!!!! – кричала перепуганная девушка.
 Ускорив шаг, все бросились туда. У дверей входа в спальню Императрицы они застали плачущую в истерике великую княжну и побелевшего ужаса лейб-медика Боткина с почерневшим от копоти принцем Гессенским, которые чем-то тяжелым пытались выбить замки переклинившей от взрыва двери, чтобы добраться до своей подопечной больной. Кабинет горел, это было видно, как из-под двери валил густой дым.
 Человек двадцать Преображенцев пожарными топориками навалились на непокорную дверь, и она тот час же с треском подалась. В комнате было так задымлено от пожарища, что в первую секунду было трудно что-либо разобрать. Кругом, как и в столовой, валялись обломки паркета, рваное тряпье, пух подушек, некогда составлявших роскошное ложе Императрицы. Сама кровать и прочая мебель, находившаяся в комнате, были перевернуты…Марии Александровны нигде не было видно.
 Только спустя минуту, кто-то заметил, что из - под обломков проглядывает женская нога…Она была худой, как у древнеегипетской мумии, и какой-то желтой, почти нечеловеческой, но манекенной или кукольной, но все же, это была женская ступня, потому как она выделялась среди прочего хауса обесформленных обломков роскоши, более менее определенным силуэтом живого тела…
 Женщина лежала навзничь и, казалось, уж не подавала признаков жизни. Боткин подбежал, и, стряхнув с Марии Александровны обломки паркета и штукатурки, чуть приподнял её голову, чтоб послушать её пульс. Послышался глухой стон…
 Государь, шлепнув ладонь на лоб, безжизненно спустил её по лицу.
-Нет, это никогда не кончится, – тяжело вздохнул он. Последняя надежда Александра Николаевича рухнула, как карточный дом. А ведь «освобождение», казалось, было совсем рядом.


 Принят единогласно!

  Переодевшись в ночную пижаму, Верочка Фигнер уже мирно собиралась отойти ко сну, когда в дверь небольшого чердачного флигеля в четырехэтажном доме на Подьяческой 37, где она, согласно приказу Михайлова вот уж с несколько недель скрывалась после ареста своей беспечной певуньи-сестры, раздался звонок. Звонили конспиративно, звонком установленным Михайловым, о котором знал только сам предводитель народовольцев и хозяйка квартиры Вера. «Стало быть, это он сам и есть!» Никому другому этот стук известен не был.
 Ещё немного знобясь не то от сырости квартиры, не то от страха, накинув халат и нащупав в темноте пальцами ног тапки, Верочка пошла открывать…
 Едва ржавая задвижка со скрипом повернулась вокруг своей оси, как в хлипкую прихожую буквально ввалились трое мужчин. Первоначально Вера приняла их за жандармов, до того показались огромными эти фигуры,  в чем-то темном, по пят, похожим на военные шинели, так что, схватившись за голову и невольно вскрикнув при этом, она попятилась назад.
-Что…что ты, Верочка, э-это я. Разве не у-узнала? – услышала она голос в темноте пыльной прихожей.
 Она сразу узнала этот немного неуверенный, успокаивающе тихий, чуть с заиканием голос. Это был Михайлов, хотя самого она едва с трудом бы могла узнать «Дядюшку» в этом нелепейшем похоронном цилиндре и тяжелом ватном пальто факельщика. Не узнала она и Желябова, которого всегда привыкла видеть настоящим купчиной-франтом, хоть тот зачем-то и был выряжен в какое-то немыслимое облачение дворника. Но третий, что почему-то был одет в пальто Желябова – ей был совсем незнаком.
 Он был почти без памяти и, видно было, что едва держался на ногах, потому как Михайлов и Желябов поддерживали его с обеих сторон за руки.
-Вот, Верочка, принимай гостя! – с громкой торжественностью отрапортовал Желябов. С этими словами он, не спрашиваясь, дотащил того третьего до Верочкиной кушетки и столь же бесцеремонно вывалил его прямо в пальто и грязных ботинках на гипельно белое белье чистой постели…
 Вера стояла обалдевшая. Не знала она ещё ничего ни о взрыве в Зимнем, ни о беспорядках в городе, ни о том, что, не смотря ни на что, каким-то невероятным чудом царь и на этот раз остался жив, и что тот, кого вывалили в её теплую постель – и есть тот самый царский плотник Батышков — следующий террорист Империи номер один Халтурин, о котором она тоже ничего не знала, но который с сего дня навсегда вошел в Историю России…

-Но…- растерянно заморгала глазами Вера.
-Ничего не поделаешь, Верочка, придется вам некоторое время пожить тут вместе, - почти весело заявил ей Желябов. - Другой квартиры все равно нет. - При этих словах Фигнер чуть было не разревелась. И в самом деле, перспектива для барышни открывалась самая «радужная». Где ОНА будет спать? На полу? Или, чего уж там, с новым кавалером, у которого как раз от постоянного вдыхания ядовитых паров динамита уж открывалась скоротечная чахотка…- Понимаю, понимаю, Верочка, всем нам сейчас трудно, но каким своим комфортом не пожертвуешь ради Революции, - словно поняв мысли Верочки, поспешил «успокоить» её Андрей Иванович, раздевая Халтурина ко сну.
   Халтурин затянулся разрывистым кашлем. От стресса и переутомления у него начиналась горячка.
-Влей-ка в него немного водки, подруга! – видя, что его другу совсем худо, обратился Желябов к Вере.
-Нет-нет, только не водки! – жалобно захрипел Халтурин, который уж не раз прибегал к этому исконно русскому, но весьма сомнительному в отношении целительства средству в царских погребах.
-У меня есть молоко и мед, - застенчиво предложила Вера.
-Вот и правильно – неси все сюда, Верочка! Будем отпаивать нашего героя своим народным снадобьем.
-Держите, - жалобна глядя на Халтурина, предложила ему сладкое молоко Вера. Молоко в кружке было горячим, так что едва держалось в руке, но, уж привычный к физическим мукам, Степан Николаевич вытерпел и эту, последнюю пытку. – Я, кажется, узнала вас. Ведь это вы тогда...Да, да... Когда Плеханов «Карету, мне, карету», - улыбнулась Вера.
-Он самый. Вот такие дела, Верочка – из царских погребов да на революционный чердак, - захохотал Желябовю
-О чем это вы?
-О том, Вера, всё о том… Ай, Халтура, вот сукин сын! Взорвал-таки логово зверя! Вера, ты посмотри, какого человека мы тебе привели! Наш герой! Радоваться надо!
-Да пошел ты знаешь куда со своей радостью! – вдруг, прорезав голос от молока, заорал на весельчака Желябова Халтурин. - Это все из-за тебя!…Это из-за тебя все не вышло! Я знал, я всегда знал, что ты законченный неудачник, Желябов! Это по твоей милости все летит к черту в самый последний момент! Там, в Александровске ты профукал свою мину! Здесь ты не дал докончить мне мое дело до конца. «Три пуда достаточно». Достаточно, как же, стенки порушить! На – те! На всю Русь громыхнули! Порушили! Радоваться надо! Ура!  Боже, царя храни! Да здравствует, Государь, помазанник Божий! А знаешь, почему с тобой все выходит так дерьмово, Желябов, - все потому…потому что ты всегда и везде норовишь сунуть свой нос не в свое дело, везде лезешь командовать, где тебя не просят. Ай, зачем я тогда послушал тебя. Надо было выжидать, выжидать…
-Да причем тут я, кто же знал, что этот мерзавец принц Гессенский замешкает!
-Да иди ты к черту вместе со своим принцем! В любом случае тремя пудами, у нас практически не было никаких шансов убить Самого.
-Как и раздобыть оставшиеся четыре пуда динамита  тоже, согласись, Степан?
-А из-за кого, скажите, пожалуйста, накрылась Ширяевские склады? – язвительно подковырнул Халтурин.
-Уж не хочешь ли  ты сказать, что это я навел на них шпиков?!
-Нет. Но, если бы твою полудохлую тушу тогда не перли с самого Александровского, у Михайлова было бы время предотвратить засаду, тем самым спасти Ширяева и Квятковского от глупости нашей Тамбовской певуньи! – (Поняв, что разговор пошел о её сестре, Вера невольно вздрогнула и сжала голову в плечи). – Знаешь, Желябов, я вот как теперь думаю, сидел бы ты лучше у себя каморке, марал свою бумагу, да нежился с Блондиночкой. На большее ты все равно не способен. Террор это не для тебя. Здесь нужны сильные, волевые люди, а не такие охламоны, как ты.
-Что, что ты имеешь против Софьи? Да я за свою Софьюшку любому башку оторву, даже тебе! – с этими словами Желябов стал угрожающе надвигаться на Халтурина.
-Хватит!!! – видя, что разговор пошел на повышенных тонах и затевается ссора, осадил обоих Михайлов. – Ч-что сделано, т-то сделано. Не в-вернешь. Пойду с-собирать то-товарищей. А вы оба оставайтесь и ждите меня тут, и ч-чтобы носа у меня, ясно?!

***

 Михайлов ушел. Трое осталось. Как и после всякой ссоры, воцарилось мучительное молчание.
-Ладно, Халтура, забей! Мы оба виноваты! – потрогал за плечо расстроенного друга Желябов.
-Отстань!
-Не в одном месте, так в другом будет! Обязательно будет! Степан! Верь мне!
-Не будет, Желябов! То-то и оно, что НЕ БУДЕТ! – словно от ожога вскочил с постели Халтурин. - По крайней мере, для меня уже НЕ БУДЕТ! Подыхаю я!
 -Ну, что ты, Степан, голубчик, успокойся, - обнял его Желябов. - Этот взрыв в Зимнем дворце потряс весь Петербург… Это событие поднимет престиж "Народной воли". К нам придут тысячи новых бойцов! Взрыв в царском логове - первый удар по самодержавию!
 -Эх, Желябов, не досаждай мне хоть сейчас своей пропагандой, без тебя тошно!
-Ты ещё не понимаешь, знаю, не понимаешь того, что свершил, но твой подвиг будет жить в веках!
-Какой же это подвиг? Вместо деспота я убил невинных людей. Своих же земляков*.
-Их жертвы были не напрасны. Утешься этим. В конце концов, все не так уж плохо: тебя не поймали, ты можешь продолжать борьбу.
-Это верно! – улыбнувшись, ответил Халтурин. - Ничего, ничего, бой проигран, но не проиграна война, в следующий-то раз я охулки на руку не положу, - сжав кулаки, поклялся он.
-Вот и славно, договорились, а я пока пойду прокломашку по этому делу чиркну. Надо же как то торжественно оформить твое вступление в комитет.

***
 Спустя некоторое время, уж глубоко за полночь, на внеочередной съезд «Народной воли» стали собираться товарищи. Пришли все, кто мог прийти, поднявшись с постели и оторвавшись от сладких снов. В тесной каморке флигеля не было места, чтобы просто присесть. Но никто и не думал садиться. Съезд обещал быть возбужденным, но коротким, потому что на нем ставился лишь один вопрос - вопрос о зачислении Халтурина в члены Исполнительного комитета.  Все по очереди подходили к постели больного Халтурина и, жав руки новоявленному герою, поздравляли его, хотя сам «герой» не понимал, с чем его можно было поздравлять, и к чему нужно было, вообще, устраивать весь этот глупый, никому не нужный балаган, когда все уж заранее было предрешено Администрацией в лице самого Михайлова.
 И когда все на торжественный вопрос Желябова: «Кто голосует за то, чтобы в связи с особыми заслугами перед партией, принять в Исполнительный комитет нового члена Халтурина Степана Николаевича?», единогласно подняли руки, то сам лежащей на койке «ново посвященный» лишь, отвернувшись к стенке, глухо процедил сквозь зубы.
-Да пошли вы все…
-Принят единогласно!!! – делая вид, что не заметил реплики Халтурина, радостно заключил Желябов. Вслед за тем, как всегда, в привычном ему ключе наш оратор перед всеми прочел по бумажке какую-то длинную, торжественную речь, из которой спросонья никто из присутствующих не мог толком связать в уме и двух слов, потому что это была настоящая каша из торжественной пафосности причастий и деепричастий, и Степан Николаевич навсегда вошел в члены Исполнительного комитета. Я говорю, навсегда, потому что, согласно уставу партии, выходом из рокового Исполнительного комитета была только одна форма – смерть.

 Красный Крест

  Было уж 8 часов утра, когда в квартире на Гороховой раздался звонок, сопровождаемый двумя условными стуками. Иохельсон, только что вернувшийся из-за границы, и ещё ничего не знавший о произошедшем пошел открывать. Вошел Желябов.
 Не говоря ни слова, своей обычной решительной походкой с приподнятой головой и грудью вперед, он буквально ввалился в гостиную, освещенную тусклой керосиновой лампой, и безо всяких церемоний, войдя в женскую спальню, где уже спала Гельфман, прямо в верхней одежде рухнул на диванчик у кафельной печки. Перепуганная столь внезапным гостем, неодетая Геся засуетилась, стыдливо прикрываясь одеялом.
-Лежи, лежи, Лесенька, - ласково успокоил её Желябов. По какому-то только ему известному наитию он безошибочно выбрал тот самый небольшой диванчик, на котором обыкновенно спала Перовская, из тех четырех свободных коек, на которых спали другие дамы, хотя он и был ему непомерно мал, так что ноги Идейного Атамана тот час же неисправимо свисли вниз ниже колен к полу. По всему виду было заметно, что он был взволнован, но не решался выдавать свое волнение хозяевам квартиры, которые так же не решались его спрашивать о чем бы то ни было.
 Вид у Андрея Ивановича был что ни на есть разбойничий, так что своей брутальной внешностью  он с лихвой мог поспорить с Сенькой Разиным и Емелькой Пугачевым вместе взятыми. Темно русые концы окладистой, взъерошенной бороды Андрей Ивановича отливали красноватой рыжиной на фоне черного, косматого полушубка. Подержанный картуз и высокие сапоги-казакины всецело завершали суровый персонаж разбойничьего атамана. Необыкновенный блеск его темно синих глаз и печать превосходства в выражении его живого, возбужденного лица, говорили о том, что случилось что-то великое и невозвратное, что навсегда изменив судьбы России, оставило и в его мятежной душе великий след, и о котором он так желает, но из-за волнения пока не смеет поведать…
 Наконец, не выдержав, Желябов, не дожидаясь, когда его спросят, заговорил сам.
-Сидите? Ну, и сидите дальше! А, между тем, стоило бы вам знать, что с час тому назад мы совершили два террористических акта, и что все участники невредимы.
 Геся невольно вскрикнула, и это был крик радости. Она поняла главное - ОН жив! Ей тот час же захотелось накинуться на Желябова и расспросить: «Как он?», «Что с ним?», «Где он теперь?», сейчас она даже не думала  ни о покушении в Зимнем, о том жив ли сейчас царь или нет, как будто этого всего никогда не существовало и не могло существовать вовсе, – ни о чем другом, КРОМЕ НЕГО, но от волнения и присущей ей врожденной нерешительности барышни её язык словно присох к нёбу.
 Меж тем Желябов, собравшись с мыслями, рассказал все сам. Он говорил громко, радостно, как обычно торжественно громко выделяя каждое слово, словно находился не в присутствии двух человек в небольшой, закрытой квартирке, а в просторной земской избе, на собрании вечно туговатых на одно ухо деревенских мужиков, но в то же время так рассудительно и спокойно, с той высокопарной степенью присущего ему самоуверенного, мужицкого самодовольства, что, непонятно было, рассказывает ли он теперь о самом страшном теракте в России или о том, как они с Халтуриным, вдруг, взяли и, ни с того ни с сего, так удачно смолотили за раз 50 пудов зерна. В процессе рассказа Иохельсону показалось, что Желябов как - будто даже был доволен провалом их общего дела, тем, что взрыв не достиг цели - «зверь» не убит, и даже не ранен, а лишь смертельно запуган в своей берлоге, и Владимир Ильич догадывался о причине этой странной радости – у Желябова, как и прочих членов Исполнительного Комитета, не было никакого конкретного плана действия в дальнейшем. Убей Халтурин всю императорскую семью сейчас – все могло закончиться бы невиданной на Руси чудовищной смутой, гибельной прежде всего для них и их партии, как ведущей революционной силы России.
  Желябов рассказал о взрыве в Зимнем Дворце и об убийстве Жаркова. Последнем, пожалуй, более подробно, во всех мерзейших деталях, смакуя их, переворачивая, придумывая всякие невероятные небылицы, о том, как один из агентов подбежал и ударил предателя гирей по затылку, при этом, совершенно не объясняя,  откуда собственно взялся этот самый пресловутый спортивный снаряд ночью, да ещё посреди Невы, как второй уж добивал оглушенного Жаркова кинжалом в сердце, пригвоздив к уже безжизненному телу написанную им же (Желябовым) Прокламацию с приговором Исполнительного Комитета, при этом, нисколько не замечая ни сморщенного в ужасающей брезгливости носика побледневшей от ужаса Геси, ни задумчивого, нахмуренного вида Иохельсона, который во все время Желябовского рассказа мучительно размышлял, смог ли бы он вот так же убить человека, если бы Исполнительный комитет, вдруг, приказал ему сделать то же самое, и, в конце концов, пришел к выводу, что «нет, не смог бы», и это последнее соображение зарождало в Владимире Ильиче какое-то непреодолимо возрастающее внутреннее отвращение к увлекшемуся рассказчику, которое Владимиру Ильичу теперь едва удавалось скрывать от Идейного Атамана партии под несменяемо любезной маской еврейской услужливости. Видно было, что это во всех подробностях отвратительнейшее описание убийства нужно был скорее ему, Желябову, для разрядки, чем его слушателям, и великий оратор партии нисколько не стеснялся в самовыражении своих чувств.
Наконец, Владимир Ильич не выдержал.
- Я знаю, кто были эти агенты! – громко ответил он, лишь только затем, чтобы теперь, в сию же секунду, прекратить этот невыносимый для него, тошнотворный рассказ смакования кровавого убийства.
  Не ожидая подобного поворота, Желябов аж привскочил на кушетке, словно в него ужалила оса.
-Ну, и кто?! Отвечай! - грозно спросил Андрей Иванович.
-Грачевский и Ольховский, - проклиная себя за свою болтливость, дрожащими губами признался Иохельсон.
-Откуда тебе это известно?!
-Я догадался. Исполнительный комитет вербует новых членов, а, насколько я знаю, Жарков был их лучшим приятелем по типографии.
 От неожиданного откровения Иохельсона до того самодовольно улыбающееся лицо Андрей Ивановича, вдруг, мгновенно помрачнело. Теперь несчастному Иохельсону не оставалось ничего другого, как ждать расправы, подобной тому, что была только что учинена над Жарковым. «И чего меня дернуло встрянуть с этим Жарковым!» - проклинал он сам себя, свою неосмотрительность. Только сейчас он понял, что натворил непоправимое, но неосторожное слово было выпущено, и вернуть назад его не было никакой возможности. Об истории о том, как Андрей Иванович в сердцах чуть было не разрубил своего напарника Окладского лопатой напополам, только за то, что тот нечаянно уснул на посту, уже слагались легенды. Нет, он слишком много знал. И как всякого слишком «много знавшего» его могли убрать в любой момент. Однако, ничего не произошло… Сжав зубы, Желябов, отвернувшись на другой бок, лишь сквозь зубы, тихо проворчал:
— Но тебе об этом не следует говорить…  При том ты ошибаешься.
 Иохельсон знал, что не ошибается, но заговаривать с Желябовым об этом деле больше не решался.

 Геся отправилась ставить чай, когда Андрей Иванович, подняв голову, напоследок обратился к Иохельсону.
-Есть у меня ещё к вам одно дело, Владимир Ильич. Важное.
Иохельсон утвердительно кивнул, показывая, что готов внимательно выслушать, хотя он был все ещё бледен, и его трясло от смертельного предчувствия какой-то смутной беды.
-Я слушаю вас.
-Теперь, после этого  покушения, все может статься. Я хотел бы…Нет, я должен…я просто обязан… Короче, Владимир Ильич, нужно срочно выправить один Швейцарский паспорт на любое женское имя, желательно, немецкое, не броское. В случае моего ареста, обещайте, что тот час же передадите его Софье Львовне.
-Хорошо!
-И ещё…
-Да-с…
-Впрочем, остальное не имеет никакого значения. Вы поняли меня?! Это важно, очень важно для меня! Могу ли я на вас рассчитывать?
-Можете быть покойны-с, я сделаю все лучшим образом. Миллер, мадемуазель Анна Миллер, подойдет?
-Почему Миллер?
-Эх, Андрей Иванович, сразу видно, что вы никогда не бывали в Европе: в Швейцарии иметь фамилию Миллер – это все равно, что не иметь никакой фамилии. Эта самая распространенная фамилия среди швейцарцев.
-Хорошо, пусть будет по-вашему Миллер, только умаляю тебя, сделайте Швейцарский паспорт как можно более убедительнее.
-Ах, боже ш мой, Андрей Иванович, Андрей Иванович, разве ж вы не знаете меня, ни одна пограничная ищейка носа не подточит!
-Все необходимое с вами?
-Да.
-Вот и славно! Приступайте к заданию немедленно! А теперь позовите мне Гесю, что-то она слишком долго возится с самоваром.
 Владимиру Ильичу не понравился командный тон Желябова. И этот его внезапный переход от панибратского «ты» к уважительному, но холодно презрительному «вы», стоило ему только упомянуть о Грачевском и Оловенникове, больно хлестнул по нервам Владимира Ильича.
 Нет, все, довольно, хватит с него всех этих потайных конспиративных квартир, Небесных канцелярий и постоянного пребывания в смертельном страхе быть разоблаченным полицией и быть убитым, как с той, так и с другой стороны: как только он сделает паспорт Перовской – тот час же смоется в Париж. Он не намерен терпеть все эти ненужные унижения, тем более от людей, которым он не подчинялся лично. Ведь сам Иохельсон Владимир Ильич не был непосредственным «вассалом» Желябова – его «Небесная» контора находилась в непосредственном подчинении тайного агента Клеточникова, который уж подчинялся Михайлову, непосредственно основавшему «контору», как филиал разведывательной службы партии. А непререкаемый средневековый принцип, что вассал моего вассала – не мой вассал, изначально был записан в уставе партии золотыми буквами. Желябов нарушал это принцип.
  Нет, получить лопатой в лоб от этого грубого мужика ему вовсе не брыдило, да и стоило ли это тех совсем небольших денег, которые платила партия, как простому волонтеру, ведь со своим уникальным «ремеслом» он мог с той же легкостью прокормиться в подпольях Парижа, подделывая векселя и банковские билеты, при этом рискуя куда меньше. Франция – не Россия. В Париже бунт - не самопожертвование– ремесло, а на «ремесле» жить куда проще, когда дело поставлено на поток.
  Нет, увольте, РУССКИЙ БУНТ с его непредсказуемым исходом не для него – тихого  и мирного жида. Как только он разберется с делами в Питере, то тот час же уедет в Европу…

 Геся вошла робко, своей обычной, чуть виноватой походкой…
-Да, не держите уж, поставьте! - Андрей Иванович указал он на самовар. – Что вы держите, как приклеенная! - Геся почувствовала, что Желябов находился к ней в некотором раздражении, но не могла понять источника этого раздражения по отношению к себе, ведь во все время его рассказа о взрыве в Зимнем она даже не позволила себе заикнуться о Степане Николаевиче, хотя ей очень хотелось узнать, что же стало с ним. Как только она установила самовар, Желябов тот час же запер за ней дверь.
 Не понимая, что происходит, Геся недоверчиво попятилась в сторону, словно испуганная овечка. Репутация Андрей Ивановича была не самой лучшей среди дам. Говорили, что на любовном фронте этот Одессит отличается бешеным нравом, разнуздан до непредсказуемости, как дикий зверь, и уж чуть ли не насильно переспал почти со всеми женщинами в партии. Это последнее обстоятельство ужасно отвращало Гельфман от Желябова, заставляло её опасаться своего бывшего непрошенного квартиранта, особенно, когда рядом не было её подруги Софьи – единственного сдерживающего рычага, способного совладать с этим неукротимым зверем.
-Я слышал, - начал Андрей Иванович, заломив руки за спину и нервно заходив по кругу комнаты, - что вы некоторое время жили в работном доме для проституток. Это правда?!
-Правда, - не зная, что и думать, - дрожащим голосом ответила Геся, испуганно озираясь на него.
-Значит, вы должны понимать подобные вещи.
-Вы это о чем, Андрей Иванович?!
-Сейчас сами увидите!
 Не говоря более ни слова, Желябов спустил штаны. Геся инстинктивно шарахнулась в сторону и закрылась от него руками в ужасе…
-Нет, нет, вы не думаете, я не из этих…я не из тех! Меня туда …по ошибке…полицией…Я кричать буду! Предупреждаю, голос у меня только кажется тихим, но ору я громко… Владимир Ильич услышит…все услышат!
-Вот дура-баба, да я и не о том! Видите эти точки?
 Геся приоткрыла один глаз. Прямо перед её носом вырисовывалась не по-мужски толстая, заросшая курчаво-грубыми волосами задница Желябова, действительно покрытая красными точками так, что можно было подумать, что она пострыкана крапивой.
-Это сифилис, - спокойно сказал он.
-Возможно.
-Не возможно, а точно-с!- с раздражением подтвердил Желябов.
-Так что вы хотите от меня?
-Кажется, ваша семья совсем недавно, владели аптечными складами?
-Да
- В общем, мне нужны лекарства.
-Вы же знаете, Андрей Иванович, мы больше этим не занимаемся. Мать умерла, отчим погиб – и все пошло прахом, теперь на складах все больше динамит.
-И все же ...
-Все что оставалось, я передала в наш Революционный Красный Крест. Вот что, Андрей Иванович, самое лучшее для вас было бы теперь обратиться к доктору Прибылеву.
-К Прибылеву, Александру Павловичу?! Гесенька, душа моя, да как вы не понимаете, мы с Александром Павловичем теперь, что родня. Как я посмею обратиться к нему с подобной гнусной проблемой, тем более, что он женат на родной сестре моей Софьи. А если Соня узнает – я погиб, второй раз она никогда не простит мне измены.
-Поверьте мне, в этом смысле Александр Павлович достаточно тактичный и благородный человек. Он свято чтит врачебную тайну любого пациента и не станет болтать…Но, постойте, Софья… Если вы теперь вместе…тогда она…тоже.
- Нет, Леся, нет, Софьюшка чиста. Не довелось нам с Софьюшкой уж после того - к счастью же для неё. Вот, видите, Геся, даже у вас ко мне возникают вопросы, как же я объясню всю эту щекотливую ситуацию Александру Павловичу.
-Я не понимаю вас…Но тогда от…?
-От женщины, Геся! От ДРУГОЙ женщины! вы это хотели знать! Все наши беды от них! - не дожидаясь неприятного расспроса, он снова заговорил раздраженно. - Так вы лучше скажите мне сразу - согласны помочь мне?! Если нет, то убирайтесь сейчас же и больше не пилите меня своими идиотским вопросами, на которые вы сами прекрасно знаете ответ!
-Хорошо, Андрей Иванович, я попробую вам помочь. Может, что и осталось. Я посмотрю.
-Надеюсь, что наш разговор останется между нами?! – грубо схватил он Гесю за рукав.
-Само собой разумеется. Вы же знаете, я не из болтливых! Ждите тут. -Спасибо, Геся, я всегда знал, что вы надежный товарищ…

  Она ушла. Желябов остался один. Немного повертевшись, так как ему было совсем неудобно лежать на Софьюшкиной кушетке с подогнутыми ногами, он встал, вынул из кармана бумагу и огрызок карандаша и стал яростно строчить свою очередную «прокламашечку»:

 Прокламация Исполнительного комитета по поводу взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г.
7 февраля 1880
 
По постановлению Исполнительного комитета 5 февраля в 6 час. 22 мин. вечера совершено новое покушение на жизнь Александра Вешателя посредством взрыва в Зимнем дворце. Заряд был рассчитан верно, но царь опоздал на этот раз к обеду на полчаса, и взрыв застал его на пути в столовую. Таким образом, к несчастью родины, царь уцелел.
С глубоким прискорбием смотрим мы на погибель несчастных солдат царского караула, этих подневольных хранителей венчанного злодея.  - «Эх, мужичков жалко!» - вздохнул про себя Желябов, и тут же продолжил, как бы оправдываясь за себя и за свою партию: Но... пока армия будет оплотом царского произвола, пока она не поймет, что в интересах родины ее священный долг стать за народ против царя, такие трагические столкновения неизбежны.
Еще раз напоминаем всей России, что мы начали вооруженную борьбу, будучи вынуждены к этому самим правительством, его тираническим и насильственным подавлением всякой деятельности, направленной к народному благу. Правительство само становится преградой на пути свободного развития народной жизни. Оно само становит каждого честного человека в необходимость или отказаться от всякой мысли служить народу, или вступить в борьбу на смерть с представителями современного государства.
Объявляем еще раз Александру II, что эту борьбу мы будем вести до тех пор, пока он не откажется от своей власти в пользу народа, пока он не предоставит общественное переустройство всенародному Учредительному собранию, составленному свободно, снабженному инструкциями от избирателей. А пока первый шаг в деле освобождения родины по-прежнему стоит задачей перед нами, и мы разрешим ее во что бы то ни стало.
Призываем всех русских граждан помочь нам в этой борьбе против бессмысленного и бесчеловечного произвола, под давлением которого погибают все лучшие силы отечества.
Исполком. 1880 г., 7 февр. Летуч. тип. «Нар.вол.».

Прокламация на этот раз получилась довольно короткой, но вполне хлесткой и даже эмоциональной. Ему особенно теперь понравилась его собственная выдумка на счет «Александра Вешателя». Вспомнился, вдруг, злодейски замученный герой  Соловьев, как этого добровольного мученика революции сначала щедро попотчевали царской клизмой, а потом и вздернули - «просветленного»…Вот она царская милость. За погибших «несчастных солдатиков – подневольных хранителей венчанного злодея» Желябов тоже не забыл как бы вскользь «извиниться» перед лицом своей партии, дескать, ничего не поделаешь, «издержки производства», при этом не сколько не заботясь, что эти его «прискорбные извинения» в свете последних событий присутствия самого императора на похоронах выглядели особенно цинично.
  «Нужно же завтра отнести её Тригони», - думал про себя довольный Желябов. –«Послать Иохельсона? Нет, этот жид не надежен, да и по всему виду видно струхнул и уж мылит лыжи в Париж. Пойду ка сам. Опасно?! Конечно, опасно! Вся полиция на ушах стоит! А ещё эта шуба, будь она трижды проклята. Расхаживать по городу в боевом облачении плотника Батышкова – чистое безумие.  Да уж видать, верно говорят, черт не выдаст – свинья не съест! И без Михайловской конспирации когда-то обходились – бывало в Одессе у полицаев из-под самого носа уходили – авось и теперь пронесет. Заодно и Сонечкину родню проведаю, как к доктору Прибылеву загляну. Была - не была, выложу все, как есть, «своячку» – он там теперь как раз там над Халтурой трудится, туберкулез у него, говорят, открылся. Вот и ладно, вот и хорошо, все к одному: зараза к заразе не прицепится. Только бы она ни о чем не догадалась! Язык у Геси не болтлив, да разве можно положиться на бабу».
 Измучившись думать о том, что уж невозможно было исправить, он, наконец, отложил бумаги, и, уж выбросив всякую мысль из головы, принял позу зародыша, чтобы хотя бы немного поспать, но спать он тоже не мог. Простыни ещё пахли Софьюшкой, и два её мягких, белых волоска, которые он отыскал на подушке, особенно возбудили его сладкое воображение. Андрей Иванович чувствовал, что, после всего случившегося, после Зимнего и сумасшедшей погоне на неповоротливом Першероне через городские волнения, возбуждается и не мог найти выход своему возбуждению. Мысли в разгоряченной голове Атамана бродили самые дикие и необузданные. Вот бы затаиться в этом курятнике до ночи, а там, когда дамы вернуться, подкараулить их, да как устроить всем темную! Прямо при Софьюшке…одну за другой…чтобы знала, как…его, казака, потомственного сечевика…» Но «что, чтобы знала Софьюшка» он не мог выговорить сам себе, потому как его безобразная мысль его тот час же обрывалась в никуда. Вместо этого Желябов стал кататься по чистым Софьюшкиным простыням, как объевшийся салакой мартовский кот, и, запустив руку в ширинку… онанировал. Он знал, что этим только разносит инфекцию сифилиса по телу, и оттого сам себе он ещё более казался противнее и гадостней, и оттого, думая о Софье, ему ещё слаще было ощущать себя в своем мерзостном падении. Наконец, он выдохся, и, откинув волосатую голову, на подлокотник узкой кушетки, тут же забылся мучительным сном.

 Он не помнил, сколько прошло время. Он, кажется, так и заснул, с рукой, засунутой в потную ширинку, и, кажется, проспал бы так неделю, если бы его не разбудила Геся.
-Принесла, - торжественно отрапортовала она.
 От Геси вкусно пахло морозной сыростью. Видимо, она только что вернулась с улицы. А девочки ещё не пришли – значит, с Халтурой что-то действительно серьезное. Желябов увидел в руках Геси уже знакомую банку из-под шоколадных трюфелей, перевязанную тесьмой, и догадался, что там находились лекарства.
«Только бы уж не сказала Софье. А, какая разница, теперь уж все равно - все равно выболтает!» - с отчаянием думал он. Он проклинал себя за свою болтливость, но пути назад не было – надо было лечиться, не допуская запущенной стадии, когда уж отваливается нос, и человек превращается в гниющую, дурно пахнущую массу, практически не поддающуюся излечению .
  Геся достала какие-то свертки. Желябов догадался, что в них были лекарства.
- Вот, это йодно-борная настойка – будете втирать её в пораженные места. – Не дожидаясь, нотаций аптекарши-Геси, Желябов буквально выхватил флакон и прямо при даме, спустив брюки, стал обмазывать свой пах и ягодицы пахучим содержимым. Нестерпимый зуд от красных точек превращал его в зверя. Мазь, пощипывала кожу, но давала долгожданное облегчение. – Здесь рецепт к применению, - неудобно отвернувшись от непрезентабельной картины, вздохнула Геся, - но это ещё не все. Вот главное – Меркурий. Надо проколоть весь курс до полного выздоровления. Вы сможете сделать это самостоятельно?
-Да, конечно, попасть себе в вену я всегда смогу – Софьюшка научила.
-Это как раз не в вену.
-О, туда –то я точно не промахнусь.
-Это не так просто, как кажется. Колоть себя в мышцу – мучительное занятие. А уколы эти вызовут горячку, как от огня.
-Я не из неженок. Давайте быстрее. Я уж должен идти. Пора!
-Вы теперь к нему. Знаю, что к нему… Я с вами!
-Вы останетесь здесь, Гесса. Это приказ Михо. Да, и сами знаете, Дворник ненавидит, когда шастают по двое.
 Лицо Геси исказилось в жалостливой гримаске, как у ребенка, у которого, вдруг, отобрали конфетку. Да и то, что он на этот раз назвал её настоящим, её полным именем, неприятно ударило по нервам. Она уж и разреветься готова была, и её большие, немного выпученные в некрасивой раскосости волооко-грустные еврейские глаза наполнились слезами, когда Андрей Иванович ласково погладил её по голове «благоухающими» вонькой мазью пальцами.
-Не горюй, все обойдется...Вы ещё встретитесь с ним, обязательно встретитесь, но только когда будет время. Теперь же нельзя. Степан Николаевич болен, очень болен, но вы не волнуйтесь с ним Софьюшка, да и Прибылев тоже. Вы ведь знаете, - усмехнулся он, памятуя свое недавнее приключение с Запорожской горячкой, - Софьюшка, если захочет, она и из могилы мертвого подымет. Так что ваш Степан Николаевич ныне в надежных руках. Ну, выше нос, Гельфман! Насчет вас,  у меня тоже возникли соображения. Незачем вам тут киснуть без дела с этим прогорклым бумагомарателем*. Как все сладится, поговорю я с Александром Павловичем, чтобы он назначил вас нашей представительницей в Красном Кресте – вот уж будет для вас настоящая работа по специальности.
 Геся как-то виновато улыбнулась, уже вовсе не доверяя человеку в шубе, который так ловко уж второй раз так бессовестно изменил её подруге Софьи, подхватив позорную болезнь, хотя клялся ей в безмерной любви до гроба. Желябов вышел…
  Он бежал по тем же знакомым уж улицам, которыми возвращался сюда. Город как будто вымер, и будто ждал чего-то ещё более ужасного, чем взрыв а Зимнем. Валил мокрый снег, и декорации к предстоящему Концу Света были самые подходящие. Все, кто был, попрятались, опасаясь террористов, и лишь крайняя нужда заставляла людей появляться в этот поздний час на улицах.
 Желябов чувствовал себя неуютно в Халтуринской шубе и был рад, когда достиг места назначения. Он ещё раз внимательно осмотрел шторы небольшого деревянного флигелька – шторы были опущены, и цветок был на месте – значит, ход свободен.
 Дверь открыла сама Софьюшка. Обрадованная, она щеточкой стала стряхивать налипший снег с варварской шубы Андрей Ивановича. В прихожей, прикорнув на раскладной кушетке, спала Верочка. Анна Павловна и другие женщины-печатницы уже отправились на работу в типографию.
-Легче теперь немного, - радостно объявила Софья. Желябов сразу понял, о ком идет речь.
-А доктор Прибылев? – как бы невзначай спросил он, стараясь не высказывать своей заинтересованности перед Софьей.
-Только что ушел.
-Ах, ты черт! Вот надо же! Разминулись!
-Тебе нужен Александр Павлович?
-Да, вот хотел переговорить с ним кое о чем.
-О чем?
-Ничего, Софьюшка. Приминётся.
-Так он теперь у сестры, они нынче на Фонтанке квартиру сняли, там и практику держат.
 Желябов улыбнулся. Он тот час же выведал адрес у  ничего не подозревающей Софьюшки (это было не сложнее, чем отобрать у наивного младенца конфетку) и, как ни в чем не бывало, отправился к больному дружку.
 Ему сразу бросились в глаза кислородные подушки. «Значит, дело – дрянь», - подумал про себя Желябов. – «Отбегался наш плотник Батышков». Но не подал виду.
-Как дела, дружище? – с присущей ему непринужденной веселостью одесского повесы заговорил Желябов. Измученный кашлем Халтурин смурно посмотрел на него, как на врага. -Ну, ничего, дружище, буде, до свадьбы заживет, - подтрунивал улыбающийся Желябов. Халтурин проскрипел что - то злобное между зубами, похожее на «Пошел ты», - кстати, тебе привет от Гесеньки, жених. Эх, жених! Ха-ха-ха!
- Не трогай её, слышишь, не трогай, не прикасайся к ней своими грязными руками, ты - негодяй! Ты все только портишь! Ты портишь все, к чему бы ни прикасались твои подлые руки…мины…женщин. Из-за тебя…все из-за тебя…и происходит. Тебе весело…Тебе, конечно, весело, обалдуй, что я промахнулся. Тебе всегда весело….Таким как ты всегда хорошо…На руку…Прекрати, прекрати лыбиться, негодяй, сейчас же…– Халтурин нервно схватил своей холодной, потной рукой руку Желябова и, хрипя уж что-то неразборчивое, стал царапать её, норовя поднести ко рту и прокусить зубами, и тем заразить туберкулезом, но вовремя подоспела верная помошница Софьюшка. Вспрыснув фонтанчик из  шприца, с проворством цирковой фокусницы вколола ему морфин в вену. Халтурин сразу как –то обмяк и затих. Уснул.
-Нынче бывают горячечные припадки. Да все от динамита. Бредит.
-Ты бы с ним поаккуратнее. Кто знает, что в башку придет. А ты одна тут.
-Ничего, Андрей, со мной и Вера и девочки – выручат. А как будет куролесить – шпагатом свяжу!
 Желябов, не выдержав, расхохотался, явно представив в мозгу невероятную картину «связывания». «Она и тут бантиков наделает», - не сомневался Желябов.

***

-Останься, Андрей, - умаляет Софьюшка.
-Нет, надо идти, ещё к Тригони поспеть – топать и топать.
 Ох, не нравится, не нравится Софьюшке этот старый приятель Желябова по Кухмистерской. Зря припер он его в Петербург! Чует беду Соня в этой новой его газетной затеей с «Рабочей газетой», да разве с Андреем управишься. Такой же упрямый, как  онаю
 Прощаться опять тяжело было. Сонечка только отвернулась, а Андрей поцеловал в её аккуратный проборчик волос.
  Теперь снова спешка. Нет, не к Тригони, к доктору Прибылеву. Он уже пробовал всадить себе укол, в холодном клозете, во дворе, в стороне от все подмечающих, зорких Софьюшкиных глаз. Заранее развел суспензию магнезии по инструкции и даже приготовил шприц для инекций, как положено, но из этого ровным счетом ничего не вышло. Как только игла подбиралась к коже, рука отчаянно переставала слушаться и, дрожа как собачонка-ливретка в зимнюю стужу, словно застывала на месте. Нет, порезать руку на кровобратании он смог, но это было в всеобщем раже, под воздействием алкоголя и всеобщей веселой развязности храбречества, царившего на народовольческой вечеринке, но тут, будучи трезвым, в одиночку, в холоде не топленной туалетной будки причинить самому себе хоть малейшую боль было попросту невыносимо. «Эх, Верочка Засулич, лучше бы ты и в правду пристрелила меня из своего пистолета», - тяжело сокрушался Желябов, опуская шприц.
  Так, мучая неприятные мысли в голове, он наконец-то дошел до указанного дома. Дом, измещавшийся в конце Фонтанки, был новый, большой, в сем этажей и со множеством окон, в котором словно в гигантском крольчатнике в своих крохотных, тесных квартирках гнездились люди. Сразу было видно, что дом был доходный, и держался исключительно за счет платы жильцов. Это последнее замечание неприятно ударило по нервам Желябова. Стало быть, вот до чего дошел блистательный род царедворцев Перовских — до доходных домов. Что же, посмотрим в каких «усадьбах» ныне ютятся благородные аристократы.
 Желябов не много ошибся в своих выводах. Небольшая квартира Прибылевых-Перовских располагалась на самом верху семиэтажного дома. Точнее, представляла собой чердачное помещение, лихо переделанное под модную ныне мансарду. Мансарда – красивое французское словечко, прикрывающее неудобоваримое для благородных ушей слово «чердак».
 Добравшись до самого верха, Желябов позвонил в указанный номер. Колокольчик ответил хриплым, ржавым стуком. Дверь открыла Мария Львовна. Желябов сразу же догадался, что это и была сестра Софьи, хотя он не видел её почти уж десять лет, ещё с Чайковского кружка.
 Странно, как не похожи были две сестры и как одинаковы они были. Мария Львовна, в разрез его маленькой, пухловатой блондиночки-Софьи, темно русая, высокая, стройная, даже чуть худощавая женщина, смотрелась куда более старше своих лет. Казалась, сама забота и серьезность застыла в её строгих, темно-серых глазах, но серьезность это была совсем другой, чем капризно - младенческое насупленное выражение круглой мордашки Софьи - это была серьезность взрослой, умудренной опытом женщины, пережившей многое Рембрантовской старухи. Желябов тот час же вспомнил, как Софья как-то раз говорила ему, что Маша – вылитая мать, а она, напротив, вся пошла в отца, хотя Андрей Иванович даже в своем богатом воображении никак не мог представить такого отца, мужчину, который бы мог походить на такое милейшее, от природы женственное создание, каким была его Соня. И все же, несмотря на все различия сестер, было между ними что-то общее, чего он никак не мог уловить. Да, тот же ребячески выпуклый лоб, те же уже знакомые ему чуть полноватые щеки – характерный знак семейства Перовских, – все было похоже, но было уж не такое большое и бросающееся - выразительное, как у его милого младенца Сонечки. Женщина весьма средней, правильной, как сказал бы он, и от того невыразительной красоты… Впрочем, в его, Желябовском понятии. Наконец, он поймал себя на интересной мысли, что Мария Львовна выглядела как повзрослевшая Софьюшка, если бы она когда-нибудь могла встать взрослой женщиной.
-Вам кого? – тихо спросила Мария Львовна, оглядывая жутковато бородатого, мрачного мужика в татарском полушубке, в котором теперь никак не могла признать того холено розовощекого, веселого красавца – пропагандиста, что когда-то так бессовестно соблазнил и бросил её младшую сестру.
-Доктора Прибылева! – совсем уже не стесняясь, громко ответил Желябов.
-Погодите, он сейчас занят, у мужа сейчас пациентка. (Доктор Прибылев как раз сейчас заканчивал делать аборт. Собственно, на чем и держалась вся подпольная практика нелегального доктора *). – Пройдите пока в гостиную.
 Желябов повиновался автоматически, не спуская глаз с женщины, стараясь всячески уловить сходство с его милой Софьюшкой, прошел в гостиную, судя по столу, неудобно стоящему посередине, и кровати в углу, служившею так же столовой и спальней. Женщина уж наливала ему горячей заварки…
 Желябов огляделся. «Гостиная» эта представляла собственно одну комнату, где и спали молодожены. Однако, все было настолько чистенько, опрятно и расставлено с толком на крохотном пространстве бывшего чердака, что комната эта даже претендовала на уют, если бы не кухонный уголок с переносным рукомойником, находившимся тут же, подле кровати. Он также заметил уже старых своих «знакомцев»:  криво лапую смешными львиными ножками диванку с гобеленовыми розами, ту же, что стояла у них на Гороховом, и на котором теперь спала у Иохельсона Софьюшка, разве что в несколько в лучшем, не таком потертом состоянии, знакомые готические стулья с кручеными львиными вензелями «П» на спинке, да ту же самую довольно грубо сбитую из цельнокроеных дубовых досок, но высокую бюро-столешницу, тоже с вензелем «П», на которой ему так было сподручно строчить свои «прокламашечки». «Вот и все наследство  Перовских», - усмехнулся про себя Андрей. –«Ясно. Каждой сестре по серьге».
 Самовар  закипел. Желябов не без удовольствия выпил сладковатого чаю, вспомнив, что из-за всей этой беготни с утра не имел и маковой росины во рту. Наконец, явился и сам Прибылев.
-Андрей! Машенька, посмотри, кого к нам принесло, это же сам Андрей Иванович.
 «Разбойник?!» - чуть было не вырвалось у Марии Львовны, но она едва сдержала в себе это слово. «Разбойник» – так Андрей Ивановича Желябова называл её отец, при этом клялся, что придушит соблазнившего его дочь злодея, собственными руками, если только встретит его». О самой Софьюшке, с момента её побега из родного дома, послужившей причиной первого инфаркта пап;, в доме старого графа строго-настрого запрещалось говорить, считая её пропащей.
-Желябов? Так это вы?– робко поинтересовалась Мария Львовна, с неприязнью оглядывая гостя.
-Он самый.
 Мария Львовна нехотя протянула ему руку, при этом все ещё не без опаски сторонясь страшного мужика в шубе. Хоть и наслышана она была о «подвигах» Желябова, она и не представляла, что он теперь должен выглядеть именно так – по-разбойничьи. Стало быть, отец не ошибался – атаман, страшный мужик, разбойник, головорез…ТЕРРОРИСТ! Мария Львовна не могла понять, как Софьюшка, её принципиальная феминистка-Софьюшка, могла вообще жить с ним, после того, как он  фактически предал её.
-Вы теперь к нам какое-то дело имеете? – все так же робко поинтересовалась Мария Львовна, теперь уже всерьез и не без причин опасаясь за собственную жизнь и жизнь своего мужа. (Она нисколько не сомневалось, что давеча Зимний взорвал именно он, Желябов, Софьюшкин «разбойник», и теперь именно его ищет вся полиция Питера).
-Да как вам сказать, - замялся Желябов, неуютно почесывая голову.
-Маша, ну что же ты потчуешь дорогого гостя водицей?! Неси, что есть на стол.
-Да я, собственно, ненадолго. По делу к вам.
-Террористическому? – с ужасом переспросила Мария Львовна, заметно бледнея и роняя блюдце из рук.
-Нет, скорее клиническому, - раздражено поправил её Желябов.
  По взъерошенному виду Андрей Ивановича  доктор Прибылев сразу понял, что Желябов пришел к нему, как пациент, и ему теперь неудобно говорить при Маше о своих болезнях, и сделал жест жене, чтобы она удалилась. Накрыв на стол, Мария Львовна оставила мужчин одних.
 Собравшись с мыслями, Желябов исповедовался доктору так же откровенно, как исповедовался до того Гесе. Нарочито ничего не скрывая и не приукрашивая ни малейшей подробности его позорной болезни.
-Тогда бы вам следовало прийти вместе с Софьей. – Лицо Желябова исказилось. Он ждал этого замечания…
***
 Доктор Прибылев придирчиво осмотрел зловещие красные точки на заднице Желябова, при этом как-то странно покачав головой. Желябову было неприятно, и он едва терпел это унижение, сжав зубы, только затем, что ТАК НАДО БЫЛО.

 Мария Львовна затихла и вся превратилась в слух. Сквозь щель двери она невольно услышала следующий разговор…
-…что же, Меркурий есть, надо начинать лечение…. Так как же насчет моего предложения, Андрей Иванович? По-моему, дело хорошее.
-Дело это, что вы предлагаете, само по себе, конечно, благородное и нужное, - заметил гость, - но не им бы следовало заниматься уже вполне сложившимся революционерам и особенно в настоящее горячее время.
-Так что мешает теперь же начать?
-Террор! «Затеррористились» мы совсем, вот что. Бывают дни, что и книгу почитать некогда.
-Стало быть, вы категорически против учреждения «Красного Креста» как такового функционирующего внутри партии учреждения?
- Но ведь я не против самого учреждения говорю,— эмоционально возражал гость, раздраженный непонятливостью свояка. — Красный Крест имеет и революционное значение, в качестве подготовительной школы, где возможна группировка людей для совместной организованной работы, приучающей их к тому же к конспирации, столь необходимой при революционной работе. Между прочим, здесь удобно намечать людей способных идти далее, но для этого достаточно присутствие одного, двух человек партии. Наполнять его революционерами сейчас—значит, отвлекать их от другой, более нужной работы. Никогда не нужно переоценивать вещи и гораздо лучше называть всякое дело соответствующим именем. Филантропия, хотя бы революционная, пусть и называется филантропией, а борьба - борьбой.
-Интересная у вас диалектика разделения филантропии и борьбы.
-Ничего не поделаешь, Александр Павлович. Как говориться, разделяй и властвуй. Касарю – кесареву, а слесарю – слесарево! Я же, в свою очередь, выработал привычку говорить товарищам правду, что думаю, без обиняков, и высказал вам настоящее положение дел. Денег в партии уже в обрез, а новых взять негде – дворяне, да помещики кончились, теперь все более из пролетариата мужиков набираем, а с работяги что возьмешь – голь, она и есть голь, как её ни крути. Однако, стоило бы вам напомнить, любая более – менее обособленная организация внутри организации автоматически требует денег на её каждодневное содержание. Денег, которых у нас теперь нет вовсе.
-Я же говорю не об организации вовсе, а о элементарных взносах. Посильных взносах с каждого члена партия для блага каждого члена партии. Что-то вроде медицинского страхования, подобное устройство с успехом практикуется в фабричных комитетах в цивилизованных странах Европе.
-Нет, нет, Александр Павлович, я с вами полностью не согласен. Организация такой сложной структуры, как Красный Крест, в условиях подполья невозможна: понадобятся новые люди, а с той необходимой степенью конспирации, в которой мы работаем теперь, всякое массовое движение может только привлечь к нам ненужное внимание полиции.
-Что ж, ваши доводы вполне разумны теперь, но надо смотреть в будущее. Медицинская помощь необходима в каждой организации.
-Пусть все остается как оно есть…У вас есть практика. Со своей стороны я могу внести посильную лепту в дело…
-О, нет, этого не нужно. Лично у меня достаточно средств! А лечить вас бесплатно, большая честь для меня.
-Честь на хлеб не намажешь и шубу из неё не сошьешь, - решительно, по- мужицки возразил в Желябове практик. - Вот, к сожалению, по известным причинам я не мог присутствовать на вашей свадьбе, но, как ваш новый добрый родственник, я хотел бы от лица себя и от лица Софьи Львовны презентовать  вам с Машей наш скромный свадебный подарок, – Желябов порылся в кармане и достал  часы…те самые…с птичкой.
-Вы с ума сошли, Андрей Иванович. Это же целое состояние! За хороший Бригет можно выезд купить.
-Вот и пользуйтесь. Покупайте. Трудно-то, небось, город пешком мерить, пациентов то  много, - весело подтрунил Желябов.
-Нет, я не возьму…
-Возьмёте, не то Софья обещала выкинуть их в окно, а ведь вы знаете Софью.
-Но откуда?
-Прямо из царского дворца! – захохотал Желябов. – Откройте жн!
 Обалдевший Прибылев открыл. Изумрудная птичка с бриллиантовым глазком запела: «Боже, царя храни!»
-А вы, однако, шутник Желябов, - рассмеялся всегда серьезный доктор.
***
 Однако дальше Желябову было не до смеха. Магнезия жгла немилостиво. И он едва стерпел, крепко сжав зубы в волчьем оскале.
***
  Меж тем, пока мужчины разговаривали, Мария Львовна, бросившись к киоту, молила только об одном:
«Господи, Матерь Божья Богородица, только бы сейчас не явился пап;. Только бы сейчас не вздумал явиться пап;!»
 Дело в том, что в последнее время старый граф Перовский, внял себе в светскую обязанность навещать замужнюю дочь. После своего совершенного разорения, наступившего после потери службы из-за беглой каторжанки-дочери, он снимал небольшую квартирку здесь же, на Фонтанке, неподалеку, так что заявляться к дочери в любое время дня и ночи не составляло для него никакого труда. Нет, он не ругался, не орал и не упрекал в чем либо дочь или зятя, но, являясь всегда без предупреждения, и, не говоря ни слова, садился за стол, молча пил чай, с таким застывше каменным, надуто-насупленным и мрачным лицом, как будто подспудно обвинял молодую пару во всех смертных грехах мира. Во время этих визитов Александру Павловичу приходилось бросать все и практику и пациентов и заниматься исключительно только гостившем у него тестем, который, не смотря на свое молчание за столом, по старой барской привычке требовал к себе всеобщего внимания. Когда Александр Павлович, стараясь разрядить тягостную обстановку присутствия старого графа, пробовал заговорить с ним о чем-нибудь, разговор их непременно сводился к общим фразам о погоде, на том обычно и заканчивался. Однажды Александр Павлович пробовал было пообсуждать с тестем трепетный вопрос жизниустройство России, как это было модно делать в те времена даже в семейном кругу, но тот, только сморщив брезгливо нос, громко ответил: «Мерзость!», со звоном отбросив от себя чашку, так что та едва не разбилась о блюдце, на этом оборвал «беседу» так резко и неприятно, что доктору Прибылеву раз и навсегда расхотелось заговаривать со Львом Николаевичем на эту животрепещущую тему. Вообще, слово «мерзость» и все производные от него – были любимыми словами как старого графа Перовского, так и его опальной дочери Софьюшки. И произносили отец и дочь его почти одинаково, надув злобно щеки, сдвинув и без того вечно насупленные, густо растущие, белобрысые брови и брезгливо сморщив нос, как будто в этот момент и в правду созерцали перед собой дохлую кошку с копошащимися в ней опарышами.
 Прибылев боялся своего тестя, именно тем, что не знал, чего ещё ждать от престарелого самодура. Странное молчание и недомолвки  лишь ещё более усугубляли его неприязнь к отцу жены.
  Часто не обмолвившись ни словом, граф, презрительно вытирал губы салфеткой, вставал из-за стола, и уходил по-английски, не раскланявшись. Эти визиты вежливости к молодой паре всегда происходили столь неожиданно и были столь непонятны своей целью и тем самым нестерпимо тягостны для самой Марии Львовны и её мужа доктора Прибылева, что обычно потом заканчивались громкой ссорой молодых супругов. Александр Павлович, всякий раз после ухода графа угрожал, бросив все, переехать в деревню, лишь бы и на это раз не видеть надменно казенной рожи своего надсмотрщика - тестя.
 О самом Перовском ходили слухи самые безобразные. После побега Софьюшки с этапа старый граф совершенно сошел с ума. Нечего и говорить, что всякий свет, в котором и до того графа Перовского недолюбливали за его излишнюю тщеславность и холодный карьеризм, после истории с дочерью был  раз и  навсегда потерян для него, и всю накопившуюся в нем злобу он срывал на самом близком, беззащитном и безответном создании – своей несчастной супруге Варваре Степановне. Теперь, когда из-за почти полного разорения, у него не было даже прислуги в доме, всю домашнюю работу приходилось выполнять Варваре Степановне. А муж по старой дворянской привычке комплексующего своим незаконным происхождением аристократа непременно требовал самого лучшего. Не раз разбивал он чашку о голову жены, заметив в ней хотя бы крохотную трещинку, или в припадке злобы выплескивал ей в лицо горячий, как огонь вчерашний суп с криком:
-Ты что ж, стерва, тухлятиной дворянина кормишь! Извести мужа что ли задумала?! Мерзость!
 Граф Перовский был большой гурман и, несмотря на бедственное положение и растущие как снежный ком долги, по  привычке требовал от жены самого лучшего, так что графине Перовской приходилось каждый день бегать на близлежащий Сенной рынок за свежей провизией для мужа, и, боже упаси, купить хоть сколько-нибудь залежалое. Старый граф, хоть и был слеп, и почти не видел, чуял носом малейшую несвежесть, а поскольку бедная Варвара Степановна в бытность свою дворянкой готовить практически не умела, то ей частенько доставалось из-за утонченных гастрономических пристрастий Льва Николаевича.
А Перовский, едва учуяв малейшую несвежесть орал:
–Мерзость! Мерзость! Мерзость!
 Говорили, что он истязает свою жену. И это была правда. Помимо гурманства, граф был фанатичным педантом до мозга и костей и каждый день требовал от жены чисто выстиранную, хрустящую крахмалом воротничков, выглаженную «под ключ» рубашку. С прошлой жизни ещё со времен его мало блистательного, краткого губернаторства у него оставалось с дюжин семь рубашек самого тонкого батиста, непременно белых как снег, которые бедной Варваре Тимофеевне приходилось не только стирать, но и постоянно отбеливать хлорином, отчего не привыкшие к грубой работе руки несчастной женщины покрывались ужасающими красными пятнами, а ногти, до того холеные и ухоженные ногти графини, совершенно слезли. Чтобы не выдать своих страданий, для приличия она прятала руки под длинными бархатными перчатками, а вечно заплаканное, часто изукрашенное побоями мужа лицо, под густой черной вуалькой.   
  Несмотря ни на что, каждое утро, отправляясь куда-то, даже на простую прогулку, Лев Николаевич неизменно требовал от жены свежую рубаху, чтоб накрахмаленные, стоячие воротнички плотно подпирали его жирную, холеную шею, под самые пухлые щеки, которые из-за нараставшей возрастной полноты и сердечной недостаточности  графа буквально уж переваливались через воротнички, а сама рубашка была белоснежной и выглаженной без единой заминки. Однажды, завозившись с отстежными крахмальными воротничками, Варвара Тимофеевна совершенно забыла про утюг, который оставила на рубашке. Ни говоря ни слова, граф подошел к жене и ударил её утюгом в челюсть. Он хотел ударить её в лицо, но из-за разницы в росте (Лев Николаевич был намного меньше своей жены в росте, что всегда так чудовищно комплексовало его мужское самосознание, когда им вдвоем приходилось бывать в светском обществе с супругой), удар пришелся в челюсть и выбил женщине несколько зубов.
 Дальше было только хуже. Чем старше становился граф Перовский, тем отвратительнее и самодурнее становились его поступки, тем сильнее с неотвратимой мерзостью проступал в нем жестокий, домашний тиран. Конечно же, это можно было объяснить некоторыми возрастными изменениями, присущими каждому мужчине, вследствие беспощадно надвигавшейся  мужской слабости,  и той нервической меланхолией, овладевшей им, после того, как из-за опальной дочери он стал изгоем светского общества. Но разве можно было тем простить ему измывательства над женой?

***

-Боже, милосердный…Боже милостивый…не допусти! - быстро-быстро шептала про себя напуганная Мария Львовна.
 Ей теперь несколько раз казалось, что она слышит шаги отца по лестнице, и тогда сердце её замирало на месте, переставая биться. Она уже с ужасом представляла себе картину встречи отца с Желябовым. То, что эта встреча закончится смертоубийством, она уже не сомневалась. Ей уже ясно представлялось, как на суровый вопрос насупленного отца «Кто?», вынуждена будет ответить совсем уж полоумное:
«Познакомься пап;, Софьюшкин разбойник. Тот самый! Прошу любить и жаловать!»
«Вот, опять, снова…»
-Не допусти!
 Но всякий раз её опасения оказывались ложной тревогой. Шаги затихли внизу, хлопнула входная дверь, Мария Львовна выдохнула. «Может, сразу представить его как пациента, ведь так оно и было, это, быть может, оттянет катастрофу на несколько минут, но потом…Язык у Желябова все равно не задержится, он сразу все поймет, причину её смятения …и»
 Ей казалось, что мужчины нарочно медлили: разговаривали долго, недопустимо долго. Она прислушалась и услышала, как они смеялись там, в смотровой. «Над чем они могли там смеяться, когда она так мучительно терзалась тут? Неужели, её муж, доктор Прибылев, неглупый, осмотрительный человек, теперь ничего не понимает, всего ужаса этой встречи. А им нипочем. Они смеются, им там весело!» Она уже ненавидела Желябова. Если бы не присутствие мужа, она, должно быть, самолично вытолкнула бы Сониного любовника, сославшись на непредвиденные неотложные обстоятельства. «Скорей бы он ушёл! Скорее бы! Господи!»

***
- Вы говорили, что в вашем «Красном Кресте» недобор людей, так, значит, я подкину вам человечка.
-Спасибо, я не нуждаюсь в ассистентах, - раздраженно отрезал доктор, расстроенный тем, что его идея о медицинском страховании не нашла отклика у его нового родственника.
-Ассистентка, Александр Павлович. Может, это смягчит ваш настрой.
-В любом случае, это невозможно, у меня нечем платить…Почти все, что нам удается заработать, идет в оплату этой квартиры. Мы с Машей и так едва сводим концы с концами.
-Это бесплатно, все затраты возьмет на себя партия.
-Кто же это, позвольте знать?
-Вы уже знаете её. Геся, Геся Гельфман, наша бывшая квартирная хозяйка.
-Та, что безвозмездно передала нам лекарства?
-Она самая. Гельфманы некогда аптечный склад, так что Геся мыслит кое-что в медицине. К тому же, кажется, акушерские курсы оканчивала.
-Эх, Андрей Иванович, боюсь, вы совсем не поняли меня. Революционному Красному Кресту нужны массы, организация, а не присутствие в нем отдельных представителей партии.
-Так вы отказывайте мне?
-Хорошо, я подумаю. Если вы оформите это, как приказ Исполнительного комитета…
-Это не приказ, Александр Павлович, это просьба. Моя личная просьба, как вашего брата.
-Что ж, я не против. Но где она будет жить? Вы сами видите, здесь теперь это невозможно, почти неприлично…
-Мы снимем для неё подходящую квартиру, здесь, недалеко.
-Хорошо, - ещё неуверенно ответил доктор, с ужасом понимая, что ввязывается в какую-то чудовищную, необратимую авантюру, за которую потом, в будущем, ему, возможно, грозит каторга, Сибирь и кандалы.
 Ударив по рукам, мужчины разошлись.
 Мария Львовна выдохнула с облегчением, когда, выходя из смотровой, засидевшийся у них Желябов, проворно накидывая свой картуз на заросшую длинными, кучеряво густыми волосами, бородатую голову, вежливо раскланялся с ней.
 Уже на лестнице, когда он, уж опаздывая в редакцию к Тригони на Невском, чуть ли не на бегу спускался вниз, он едва не споткнулся о какого-то маленького,  плотного господина, что опираясь на поручни, с тяжелой одышкой так медленно и с трудом поднимался вверх.
«А это ещё что за пирог в пальто?» - со злостью подумал про себя Желябов.
 Андрей Иванович даже и не догадывался с какой меткостью только что дал прозвище поднимавшемуся маленькому человечку. Маленький, полный господин немного старше средних лет, которого Желябов едва не сбил с ног на лестнице, всем своим видом действительно напоминал пирог, вернее, небольшой пирожок, потому как был совсем мал ростом. Розовая с мороза, большая, некогда белобрысая, а теперь изрядно поседевшая и поредевшая голова опарой поднималась из старомодного, но безупречно строгого, подбитого дорогим бобровым воротником пальто. Полные от барской сытости щеки свешивались через край вот уже лет тридцать как вышедшего из моды безупречно бело-крахмального, высоченного стоячего английского воротничка, так что создавалось впечатление, что набухшая от дрожжей пахта «теста» вот-вот вылезет из краев кастрюли и начнет перелезать через край. Маленькие, пухлые, розовые от мороза, хомячьи лапки господина, с выхоленными наманикюренными ноготками, совсем не мужские, а скорее даже какие-то детские, младенческие, которыми он, скользя, опирался о перила лестницы, были сплошь усеяны разноцветными перстнями. От него уж за версту веяло «барином» и не только дорогой Дрезденской водой, которой он буквально благоухал, а той самой сытой, неторопливой холёностью, вальяжной размеренной походкой и важной осанкой, за которой в любом обличье безупречно угадывается потомственный русский барин. По всему его холеному, упитанному виду было видно, что он ни в чем не привык себе отказывать. А если бы Андрей Иванович, остановившись хоть на секунду, вгляделся в лицо поднимавшегося незнакомца, то увидел уже знакомый насупленный, тяжелый взгляд холодных серых глаз, который ни с чем нельзя было спутать. Но с высоты своего высокого роста Желябов мог созерцать только лысую макушку «барина».
  Как вы уже узнали, тот самый «пирог в пальто», о которого буквально споткнулся на лестнице Желябов, был не кто иной, как тот самый старый граф Лев Николаевич Перовский – ненавистный отец его любимой Софьюшки.
-Смотреть надо, – глухо огрызнулся маленький человечек в старомодном пальто и пустил вслед убегавшему Желябову ещё какое-то грубое ругательство, которое Андрей Иванович в горячке торопливого бега совершенно не расслышал, потому что уж был на улице.
 На счастье обоих, оба забыли дома свои пенсне. Желябов был близорук, так же, как дальнозорок старый граф, который принял налетевшего на него мужика в шубе за мастерового или дворника…
…Я говорю «на счастье», потому как вы сами понимаете, что, если бы эти двое узнали друг друга на лестнице, кровопролития, которого так боялась Мария Львовна, было бы не избежать. Вряд ли старый  граф Перовский тот час же с радостью признал бы в Желябове родного сына и осенил его благословляющим крестным знамением, а Андрей Иванович таз запросто дал бы возможность выломать себе два пальца, обернув себя вокруг собственной оси – болевой прием, который Перовский так успешно применил над долговязой стригой* Армфельд.


 Новый временщик

   В тот же вечер 7 февраля, после похорон десяти невинно убиенных финляндцев, на которых лично присутствовал сам Государь, в девятом часу состоялось внеочередное, чрезвычайное заседание Государственного совета, на котором председательствовал чудом спасшийся царь.
 Генерал-губернаторы, срочно вызванные из провинции, сидя мрачной шеренгой вдоль длинной кафедры, напоминали бояр юного царя Михаила Романова в «лучшие» времена кровавой Польской смуты. В зале заседаний царила всеобщая угнетенная обстановка. «Порка» обещала быть всеобщей и безжалостной. Каждый их силовых министров уже, продумывая пути возможного отступления, мысленно приготавливал для себя слова оправдания, придумывая как бы половчее свалить всю вину на товарища за то, что какой-то плотник в одиночку взорвал Зимний дворец, что в настоящих обстоятельствах, было, пожалуй, единственным выходом, чтобы избегнуть ссылки в Сибирь. Простая отставка казалась милосердием.
 Но, даже, несмотря на чудовищные обстоятельства собрания, даже в самых исключительных случаях Александр II не терял присутствия духа и соблюдал все традиции придворного церемониала.
 Как и полагалось церемониалу, царь вошел последним. В зале наступила мертвенная тишина.
 Спокоен только один человек – это новый генерал-губернатор Харьковской губернии Лорис – Меликов. Ему нечего бояться. На губернаторских постах совсем недавно. Его послужной список царского сатрапа безупречен. Карьера головокружительна. Про таких говорят с завистью – «из грязи в князи».
 Граф неприхотлив в личных требованиях. Как и каждый кавказец, грузин, предан своему хозяину до последней капли крови. Пошлют в сражение штурмовать крепость бусурманскую – будет храбро драться до последней капли крови, пока не возьмет. В бою с турками ради собственной славы ни себя, ни солдатиков не берег.   Замечательный генерал. Лорис не только в бою мог показать себя в качестве храбреца-генерала, но и Авгиевы конюшни государства расчищать умел, если на то хозяину потреба. Послали усмирять чуму в Поволжье – усмирил, в Харькове уж другую «чуму» усмирять пришлось – вешал, государственной пеньки не жалея. Все, лишь бы только угодить своему коронованному хозяину.
***
 Ещё в бытность крепостного права помещики держали таких вот «душегубов» для острастки мужиков. Чаще всего набирали их из пленных кавказцев, ибо нет раба преданнее своему хозяину, чем прирученный, дикий кавказский горец.
 Хранили своих «душегубов» крепостнички-помещички пуще ока своего, ибо без палачей какой же страх, а без страха какая же власть. Разбегутся мужички в города, только их и видели. И  соседям хвалились: «Во, у меня душегуб какой славный! С двух взмахов годовую подать с мужика выбивает!» Держали таких «душегубов» на особом довольствии, как дорогих породистых животных. Берегли от рекрутчины. А за малейшее неповиновение секли ими на конюшне мужиков бунтующих, как в милейшее римские времена Нерона на аренах травили дикими животными христиан за их несокрушимую веру в Христа. Самому-то барчуку за хлыст браться не подсобно. Гадко в крови мараться. Беленьким-чистеньким прожить хочется, сахарны ручки не замаравши. А кавказец он что – душегуб и есть душегуб, ему самое дело приличное от природы его дикой. А коли засечет такой душегуб мужичка какого до смерти, так что же с того – у каждого огрехи в ремесле случаются. Хозяин все равно не в накладе. Дело душегубское всегда с лихвой окупается.
***
 Лорис предан Государю, как пес. Да и карьерист безжалостный. Кто упадет, аль споткнется при нем, меньше сделается, через голову перешагнет, не поперхнувшись в либеральных стенаниях, черепом хрустнув, лишь бы хозяин был доволен.
 Рабство у горца в крови. Особое рабство – не самоуничижительно-юродствующее, как у простого дворового русского мужика, который одним глазом заискивающе-лукаво смотрит на хозяина-барина, а в другом ГЛАЗЕ, чтобы у этого же барина стащить в ЛОБАЗЕ, и не подобострастно услужливое, как у хохла, выработанное ещё со времен польского панства, целующего ручку господам, а именно в верном служении хозяину – за него и в бой, с ним и в пир, и в мир. Более всего другого кавказец любит силу и охотно подчиняется ей, потому как ничего более не ценится у диких восточных племен, как превосходство не закона, но грубой физической силы.
 Теперь хитрый Меликов понимает, что пробил его час. Упускать его нельзя. Но нужно ещё потерпеть, пока закончится экзекуция. Министры летят в отставку один за другим. Кресты срываются прямо в зале. Лорис мнется, но терпеливо дожидается, пока закончится весь этот спектакль, и, наконец, настанет его час…
 Но вот, кажется, пора. Государь явно устал. Настало время брать быка за рога, иначе будет поздно. Лорис берет слово…
 Он ни на кого не нападал, не посыпал себе голову пеплом в бесплодных сожалениях по поводу случившегося, как это делали другие, и, даже, казалось, не упоминал о взрыве вовсе. Он только ответил на извечный русский вопрос «Что делать?» А делать предстояло многое. Прежде всего, предстояло создать централизованную власть, которая могла бы дать достойный отпор террору, которой в настоящее время в России фактически не было.
-...и, прежде всего, нам нужно обеспечить единство власти. Для этого вся власть должна быть сосредоточена в руках одного человека, пользующегося полным доверием Вашего величества…
 Царь посмотрел на него просветленным взором. Единство распорядительной власти – что ж, об этом он уже думал давно. Отец был прав. Эти выродки не заслуживают Конституции – им нужен временщик, надсмотрщик, погоняла, его-то они и получат.
 — И этим человеком будете вы! — повелительно указав на Лориса пальцем, прерывает его Государь.
 Лорис только и ждал этого. Валуев в шоке. В зале слышится ропот голосов.
 Лорис торжествует. Он получил, что хотел, и ему едва удается сдерживать в рамках приличия выпирающее из него кавказское высокомерие. Но орлиные глаза неукротимого горца горят под густыми, волевыми бровями, и этот дикий, пламенный блеск нового имперского «душегуба» уж никак нельзя скрыть никакими «приличиями». Крепость капитулировала. Лорис-Меликов получил, что хотел.  Новый Аракчеев найден.
 Скоро в угоду Государю под ногами нового временщика захрустят черепа, и первым хрустнет череп Валуева… Либеральный председатель комитета министров хорошо понимает это, и оттого особенно мрачен.
  Ну, уж нет, баста! Хватит с него игр в доброго батюшку-царя-освободителя. Нужно скорее в отставку. Затихнуть где-нибудь в деревне в выслуженной «должности» графа, да получать пенсию за былые заслуги в не давших Конституции конституционных реформах, пока его голова не полетела прочь под секирой этого дикого животного. «Завтра же напишу заявление об отставке», - решается Валуев…
 В тот же вечер, после избрания Михаил Тариэлович написал душераздирающе трогательное письмо своему приятелю по военному училищу Кони, в котором сетовал на свою нелегкую жизнь карьериста:
 «...Зовут затем "усмирять чуму". Я Поволжья вовсе не знаю. Нет! Поезжай. А там сатрапом на 12 млн. в Харькове. Делай, что хочешь..Едва успел оглядеться, вдуматься, научиться, вдруг - бац! - иди управлять уже всем государством. Я имел полномочия объявлять по личному усмотрению высочайшие повеления. Ни один временщик - ни Меншиков, ни Бирон, ни Аракчеев - никогда не имели такой всеобъемлющей власти".
 Адвокат, тот самый адвокат, что, проделав невероятный кульбит в русском праве, вытащил-таки девицу Веру Засулич (Вусулич) за косы из темницы на вольницу, в шоке. Он уже слышал о назначении. «Что за ребячья провокация? Неужели же Лорис серьезно думает, что он подастся на неё и поверит ему, дав поплакаться у себя на жилетке жестокому временщику. А может, это намек, угроза? Недолго тебе коптеть, адвокатишка, придет и твой час. Попомнишь у меня либерализм кровавыми соплями… Властью грозиться «абрек».
 Ему уж хочется швырнуть письмо в камин, но нет, он – немец, аккуратный как любой немец: каждый документ должен знать свое место, он сохранит его, хотя бы для истории.
 Кони мучительно думает: если будут стрелять в него, в Лориса, проделает он снова тоже самое, если революционные силы ему вновь прикажут защищать стрелявшего. Лучшего способа уничтожить его и придумать нельзя. Не сожрет Сцилла, так прикончит Харибда. Он не сомневается в скором покушении, и оно не заставило себя ждать.
 Того же месяца, 20 числа в нового временщика стреляли у его же дома. Когда Лорис-Меликов выходил из кареты, какой-то грязный, дурно одетый человек вынырнул с угла Почтамтской и Большой Морской, и, стремительно выхватив револьвер, выпустил в министра три пули. Покушения не получилось. Закаленный в боях с турками, Михаил Тариэлович оказался не из робкого десятка. Не растерявшись, ударил стрелявшего в лицо, отвел от себя выстрел, который пришелся в бок, лишь изрядно попортив шинель и разорвав новенький с иголочки  генеральский мундир. Нападавший хотел вынуть кинжал, но Лорис предупредил и это намерение, схватив покушавшегося за шею и тем сразу обездвижив всякие его попытки к дальнейшему действию. Преступника схватили и связали.
- Меня чеченская пуля не берет, а этот паршивец задумал убить меня, – горделиво рапортовал потомок древнего грузинского рода, брезгливо отряхивая с себя налипшие кровавыми соплями выдранные волоса преступника.
 Кони боялся напрасно. Адвокат  Млодецкому не понадобился. Спустя 24 часа приговор военно-полевого суда будет приведен в исполнение. Новая метла мела безупречно, без излишних либеральных проволочек…
 На этот раз пронесло. Млодецкий – террорист одиночка. Исполнительный Комитет не имеет к нему никакого отношения. Этот выстрел и без того спутал затаившимся в выжидательном подполье народовольцам все карты. Михайлов молчит, засадив своих «троглодитов» в глубокое подполье. Адвокат народовольцев выдохнул, на всякий случай хорошенько вымыв руки в рукомойнике, скрестил пальцы за спиной*.
***
 Едва оправившийся от длительной болезни, Федор Михайлович знал, что не должен идти туда, но не пойти туда он не мог. Нужно было вспомнить все. Нужно было испытать те же чувства, когда он, стоял на плацу Семеновского полка, готовясь получить горячий свинец в грудь, уж совершенно потеряв всякую надежду, даже в Христа, потому, что у него отняли и эту, его последнюю, необходимую каждому человеку надежду, и целовал крест автоматически, не понимая, что делает, для чего целовал, не понимая, что эти люди теперь же собираются делать с ним и зачем все это происходит с ним, и к чему  все эти чудовищные приготовления…. Он знал, что никогда не простит себе, если ТЕПЕРЬ ЖЕ не пойдет туда.

  Поднявшись необыкновенно рано, он выпил пустого чаю и стал собираться. С собой он захватил револьвер, твердо положив себе убить палача, выстрелив из толпы, как только тот станет одевать петлю на преступника, и тот час же себя, если поймет, что выдан и скрыться нет никакой возможности. Он уже представлял казнь с необыкновенной ясностью…Вот палач в красной рубахе (почему-то палач всегда представляется нам именно в красной рубахе) собирается одевать петлю на зачехленного в белый балахон преступника, всеобщее напряженное молчание, и тут раздается выстрел…общее смятение…толпа бежит в панике. Дальше – дальше было не важно. «Только бы не дрогнула рука», - с отчаянием думал Федор Михайлович, и это мучительное возбуждение нервов, которое он никак не мог прекратить в себе, выдавалась на его лице болезненными гримасами начинавшегося припадка.
 Когда он уже, одев пальто, совершенно собирался выходить, в дверях его встретила проснувшаяся Анна Григорьевна. Увидев мужа собравшимся, она, казалось, поняла все без слов, куда он собирался, и то, что он собирался свершить там…У неё сделалось такое растерянное, подавленно жалкое, и тем самым глупое лицо, что смотреть на него было гадко.
-Ты идешь туда? – лишь тихо спросила она, покорно протягивая ему шляпу.
Стараясь не смотреть в глаза жене, Федор Михайлович утвердительно кивнул, и, одев тяжелый котелок, не говоря ни слова, вышел. Точнее, почти выбежал вон из квартиры, только бы здесь и сейчас не видеть этого лица.
 Это был тот самый противно – гадостный, промозглый Питерский день, когда больше всего хочется сидеть дома за чашкой горячего чая.
 Но он шел, почти бежал. За каждым поворотом ему мерещилась преследовавшая его Анна Григорьевна. Ему казалось, что она следовала по пятам, куда бы он ни свернул. Как это противно, она ведет себя как его мать, а ведь он взрослый человек… Вот, опять снова. Ах, не она – это просто девка - прачка, вышла из-под воротни.
 Федор Михайлович бежал почти бегом, и везде его преследовала воображаемая Анна Григорьевна. Наконец, устав, выбившись из сил, он пошел пешком, все время оглядываясь. Жены нигде не было. Так и есть, бред. Он попытался взять себя в руки, но это плохо у него получалось. От недосыпа знобило, и как-то особенно кружилась голова. Шатало – люди принимали его за пьяного.
 До Семеновского плаца – этой новой Грефской площади* России, оставалось совсем немного. Народ уже стекался к предстоящему представлению. Зрелище казни обещало быть любопытным. Грубая толпа жаждала зрелищ, раз правительство все равно не могло обеспечить её хлебом.
 Спустя некоторое время народ стал смыкаться. Становилось тяжело идти, но толпа вела в нужном направлении. Запустив руки в карман, Федор Михайлович лихорадочно потирал и без того замусолено - вспотевшее древко револьвера. Он уж не думал ни о чем, не мог думать, а мог только тупо подчиняться этой толпе, самой несшей её к месту расправы над человеческой жизнью…
 Из-за толпы ничего не было видно. Головы – шляпы, загородили весь просмотр, да и стоял он слишком далеко, чтобы у него была хотя бы малейшая возможность осуществить свое намерение, а именно, выстрелив, попасть в палача, но это уж нисколько не останавливало Федора Михайловича в его безумном, но твердом намерении выстрелить — уж неизвестно куда и в кого.

Он умерал с улыбкой на устах
 
 Млодецкого везли через весь город: Шпалерная, Невский, Литейный. Два уже знакомых нам ломовых, толстых, крапчатых Першерона царского омнибуса, милостиво предоставленных из царских конюшен для такого важного случая самим Государем, едва перебирали тяжелыми копытами, смачно хлюпая по подтаявшему в оттепели снегу. На черной позорной повозке, примерно в двух с половинах аршинах над землей возвышался сам виновник торжества.
 Лицо его было бледно и казалось опухшим, как у всякого человека, имевшего накануне дурной сон. На некрасивых, безобразно очерченных губах его блуждала кривая улыбка, принимаемая некоторыми за демонстрацию презрения ко всему происходившему, в действительности проистекавшая из сыромятных ремней, что туго, до боли стягивали его локти. Приговоренный был одет во что-то черное, напоминавшее арестантский халат и полосатую арестантскую шапочку-феску без полей, надвинутую на лоб, выглядевшую теперь особенно нелепо на густых волосах преступника, словно ворона в гнезде. Его растрепанные, грязные волосы безобразно обритой наполовину головы то и дело лезли на лицо, доставляя связанному и без того ненужные страдания.
 Когда приговоренного подвозили к площади, толпа колыхнулась, послышался гул. И по этому волнению, импульсом пробежавшему по толпе, Федор Михайлович сразу понял, что везут его…
 Он пытался разглядеть приговоренного, но это было совершенно невозможно из-за голов. Толпа охнула и стала напирать вперед, совершенно прижав ему руки с обеих сторон, так что Федор Михайлович не мог не то, чтобы поднять руки, чтобы прицелиться, но и пошевелиться, вдохнуть, и только крепко держался за револьвер единожды, чтобы теперь не потерять его, чтобы какой-нибудь мальчишка — беспризорник случайно не вытащил его из обширного кармана его пальто.
 В толпе раздавались крики. Нелицеприятные замечания в адрес преступника и даже глумление над ним. Прямо за спиной Федора Михайловича какие-то неприятно железные, гогочущие голоса мальчишек – подростков, яростно спорили, обсуждая самые мерзкие и пикантные подробности преступника: встанет ли его член, когда он повиснет или нет. Кто-то яростно утверждал, что так бывает при повешении, ему вторили громом глумливого смеха.
-А вот сам увидишь!
 Забавляло их и то, что преступник был недавно крещеным евреем, и был, наверняка, обрезан в детстве безжалостным к детским писункам раввином. Похоже, происходившее было для них приключением, и этим хулиганам с Лиговки было весело наблюдать, как при них будет умирать висельник.
 «Бесы!» - с омерзением подумал Федор Михайлович, и тут же с ужасом вспомнил, что пришел сюда за тем же самым – НАБЛЮДАТЬ. Стало быть, он тоже был бес и не многим отличался от них.
 Только тогда, когда преступник стал всходить на эшафот, он в подробности смог разглядеть его лицо. Оно ужаснуло его. Млодецкий улыбался, и это улыбка, скорее не человека, но животного, тот час же потрясла его до глубины души.
 При виде этой чудовищной, искривленной улыбки этого до безобразия некрасивого, смуглого обезьяньего лица, улыбки не человека радующегося, но безумца, его чуть не вытошнило тут же. Он уж забыл про свой револьвер и стал внимательно наблюдать, боясь пропустить малейшее движение обреченного.
 Преступника поставили к позорному столбу – он улыбался. Ему зачитали приговор – он улыбался. Глумливая улыбка идиота сошла только тогда, когда священник подал ему крест. Толпа застыла в любопытствующем ожидании – поцелует – не поцелует. «Ему и крест. Зачем?» - промелькнула мысль в голове Федора Михайловича, но тут же потухла в закоулках совести…
-Давай, не робей, жуй кость, жидовская образина! – послышались хохочущие крики из толпы.
***

 В следующую секунду он увидел, как Млодецкий судорожно потянулся губами к кресту. Федора Михайловича передернуло. Он чувствовал, что теряет сознание, и тем, что не мог упасть из-за подпирающей его со всех сторон толпы, только и держался. В голове у него блуждала единственная мысль: «Скорей бы!»
 Теперь он почти ненавидел преступника и желал только одного, чтобы казнь, этот отвратительный акт бессмысленного умерщвления человека, поскорее свершилась, лишь затем, чтобы тот час же прекратилось это противоестественное всякой нормальной человеческой природе, гнусное зрелище. Ему тот час же вспомнился тот самый свой забытый сон, который он видел накануне. Какой-то мальчик, цыганенок, подвижный, маленький, оборванный и грязный забрался в его квартиру, чтобы украсть последние с таким трудом заработанные им за роман деньги. Он поймал этого мальчика, и такая злоба и ненависть закипела в нем к этому ребенку, что он стал его душить.
-Татенка, не надо! – и чем громче кричал цыганенок, моля о пощаде, тем сильнее ненавидел он этого мальчика. Ведь он, отец семейства, честно заработал эти деньги с таким трудом, чтобы кормить детей, своих детей, а эта маленькая, грязная тварь хотела их украсть в одночасье. И эта возникшая в нем справедливая ненависть, вскипающая в нем злоба кормильца и защитника семейства восторгала его, заставляя все сильнее сдавливать пальцы на тонкой, замусоленной шее гадкого мальчишки. – Нэнэ лаве! Нэ-нэ лаве!* – орал цыганенок и никак не хотел умирать, тогда Федор Михайлович стал пинать его ногами, желая поскорей забить это маленькое черное тельце до смерти. Он стал бить его ногами по лицу, меся каблуками эту гадкую, чернявую, воровскую рожицу. Цыганенок захрипел, отблёвываясь кровью изо рта. На него закричали, пытались остановить. Кажется, дворник. «Что ты делаешь, ведь это же ребенок?» - но он уже никак не мог остановиться в своей ярости, уж понимая рассудком, что свершает преступление, детоубийство, все сильнее и сильнее пинал ногами отвратительного мальчика, испытывая какое-то дикое, восторженное наслаждение от того, что чувствовал свое превосходство в праве и в силе сейчас же расправиться с маленьким вором. 
  Трясущиеся рука судорожно вцепились в рукоятку револьвера. Он чувствовал, как у него начинается припадок…
***
 Агония продолжалась целых десять минут. Палач нарочно затянул петлю под подбородком осужденного, чтобы на потеху публике продлить мучения Млодецкого. Наконец, устав терпеть все эти немыслимые кульбиты шарнирной марионетки, палач повис на ногах осужденного. Тело затихло, превратившись в бессмысленный, тряпичный колокол.
 В толпе одобрительно засвистели:
-Так ему жиду!!!

 … Федор Михайлович очнулся, когда услышал возле себя плач. Рядом с ним плакала какая-то женщина. Он взглянул на плаху. Там в белом коконе болталась беспомощная кукла. Он с омерзением увидел, как по оголенным, с нелепо задранными штанинами, голеням висельника стекала моча. Млодецкий описался. Мочевой пузырь не выдержал такого количество чая. Палач, закончив казнь, суетясь, готовил гроб. Федор Михайлович понял, что опоздал. Выстрела не произошло. Дальше ничего интересного не обещало быть, и, повернувшись, толпа стала расходиться…
***

 Он вернулся в свою квартиру в самом скверном расположении духа. Перед его глазами все так же болталась беспомощная тряпичная кукла в белом саване. Поняв все, Анна Григорьевна даже не стала расспрашивать мужа… Молча уйдя на кухню, она принялась готовить для него завтрак.
 Когда она вернулась в спальню, Федор Михайлович бился в сокрушительном припадке…


 Институт благородных девиц Измайловского полка


  Жгучая боль в животе не давала ни минуты покоя. Даже сквозь сон он чувствовал эту боль. Словно огонь разливается по низу живота. Особенно мучительно была ночь после укола.
 Магнезия из ртути и мышьяка действовало слишком медленно и мучительно. Он знал, что лихорадка, вызванная суспензией, убивает бактерии сифилиса, но это осознание не приносило ни в коем мере хоть сколько-нибудь физического облегчения. Оставалось одно – терпеть, терпеть это унижение болью. Молча выносить это унижение в  этой закрытой, душной комнатенке, в которой почти не было воздуха. Одному.
 Но не столько физические страдания убивали Желябова, сколько полное неведение теперь. Он был словно отрезан от всего мира, и лишь Геся, делавшая уколы три раза в неделю и приносящая ему весточку от Сони, не надолго отрывала его от мучительного затворничества изгоя. Но и самой Гесе было не велено болтать лишнего. Он знал, кем было это «не велено» и потому даже не спрашивал свою квартирную хозяйку ни о чем, что, как он понимал, «не положено» было знать ему, Желябову. Каждый раз, приходя на свою бывшую квартиру, робкая Геся отвечала односложно: что все хорошо и ему не надо беспокоится о делах партии: Халтурин пошел на поправку, Софьюшка уже жила с Якимовой и Корбой на новой квартире, которую самолично снял для женской части  партии заботливый Александр Дмитриевич. Как теперь понимал сам Желябов, Софьюшка находилась под арестом Михайлова. Кобра и Баска, как две её верные, неусыпные подруги, не спускали с неё глаз почище лучших тюремщиц пересыльной тюрьмы.
  Всякая переписка с Сонечкой тоже была запрещена, и только выпечка - её фирменные, ни с чем несравнимые ватрушки-пирожки с грибами, с рыбой, с курагой и прочей разной требухой, которыми она буквально закармливала своего любимого Андрюшу, говорили о том, что она все ещё жива и здорова и, как говорила сама Геся, «ныне находится в надежном месте», но вот в каком, упорно не уточняла.
 Вот и сейчас, после ухода Геси, живот горел невыносимо. До ломоты. Он лежал навзничь, упершись взглядом в облупленной отсыревшей штукатуркой потолок и думал…А думалось многое о чем. Прежде всего, о Млодецком…
 Это покушение как никогда спутало все карты народовольцам. Вернее сказать, оно погубило все многомесячные, нечеловеческие усилия Халтурина по заминированию логова зверя.
 Покушение Млодецкого как никогда сыграло на руку новому временщику. Теперь всю несокрушимую силу своих почти безграничных полномочий Лориса можно было показательно обрушить на несчастного Млодецкого, как на олицетворение всего неприглядного лица революции террора. Взрыв в Зимнем, как весьма «неудобный» для правительства факт, был тут же окончательно забыт, будто его и не было вовсе, и власти переключили всё внимание толпы на расправу с этой обезьяной, как будто в нем был сосредоточен весь корень революционной заразы, со слов самого Александра - Вешателя, «грозившей погубить всю Россию». И обставлено было все так, что будто просто необходимо было  вздернуть это ничтожество в 24 часа, только ради того, чтобы в назидание другим пресечь всякое революционное движение в России, чтобы это тлетворное, угрожающее гибелью России брожение тут же и в одночасье прекратилось. Но с другой стороны, Желябов хорошо понимал, что сим архе глупым действом правительства, как  этот никому не нужный фарс с этим предрешенным, скороспелым военным судом в 24 часа и публичной казнью террориста - одиночки Млодецкого на Семеновском плацу, для мыслящей части России должен был, прежде всего, выставить действие новых властей в лице «Распорядительной комиссии» и приближенного к царю Лорис-Меликова в её главе не в самом лучшем виде, тем более либерально-реформистскую партию самого Александра II, с момента отмены крепостного права априори провозгласившего политику движения к Конституционным, но не к средневековым началам царствования Романовых. И как сказал бы в этой ситуации Салтыков-Щедрин: «майора Топтыгина послали супостата покорить, а он, вместо того, чижика съел!» Под «чижиком» конечно же подразумевался Млодецкий.
 Но дело было даже не в политике, обиднее всего было то, что его краткая, но такая важная прокламация была окончательно затеряна, под непробиваемым бумажным саваном помещенной в передовице «Народной воли» чувственно пылкой статьи не прошенной журналистки Фигнер с само говорящим и громким названием «Он умер с улыбкой на устах». Какого черта! Как мог Тригони, этот неглупый человек, его лучший друг, позволить какой-то безмозгло сентиментальной девице, чья сестра чуть было не провалила всю конспирацию партии,  писать, вернее, строчить от нечего делать бульварные статьи в их газету, их детище.  И о ком, скажите, пожалуйста? В угоду властям наскоро слепить из этого идиота мученика революции. Зачем?! Для чего?! Разве Тригони забыл, что ведь это он, а не эта дура, являлся глашатаем партии. Желябов негодовал от обиды. И это глухое негодование вырывалось глухим стоном.
 Чтобы хоть как-то развлечь себя, он взял со стола одну ватрушку. На это раз была с творогом. «Хорошо», - улыбаясь, подумал Желябов, вспоминая о своей заботливой Софьюшке. Он стал жевать чуть жирноватое, мягкое, ещё теплое тесто. Как и всякая мерная, бессмысленная деятельность, жевание отвлекало его от мысли, и это приносило облегчение…на некоторое время. Вдруг, зубы резко стукнулись о что-то…Он порылся в набитом рту и вытащил клочок бумаги. Записка. Желябов развернул крохотный валик газетного отрывка. На нём кривеньким, робким почерком, в котором он сразу признал руку Софьи, было написано:
Измайловского полка 17-23
 «Так вот куда ты запихнули мою Софьюшку. Под самый зад гидры. Ну, ничего, Михо, устрою же я разгон твоему «Институту благородных девиц».
 Он одел куртку и порывистым движением воли уже хотел идти на адрес, указанный в записке, когда новая боль в животе снова скрутила его, «уложив» на кровать. Тут только он вспомнил о своей постыдной болезни. Как он появится в таком виде перед Софьюшкой – она, как врач, в одну минуту раскусит его. Не вынеся этой моральной пытки, он схватил зубами подушку и что есть мочи завопил в неё, словно дикий зверь.
 Потом, немного полежав, подождав пока утихнет боль, он скрутил из края мягкого, ватного одеяла что-то похожее на антропоморфную фигурку Софьюшки, обнял её ногами и заснул.
***

  Софьюшка скучно поглядела в окно. Ещё один экипаж….ещё…и ещё. Эту однообразную картину она день за днем она могла видеть из окна уже которую неделю.
 Загремела посуда – это безручка Анна Павловна ставила самовар. Сегодня её дежурство. Софьюшка оторвалась от окна и, сев по-турецки на своей маленькой, жесткой кушетке-диванке, подперев толстые щечки маленькими, розово-пухлыми кулачками, стала наблюдать, в радостном предвкушении, когда  же эта долговязая и  безрукая росомаха Корба все-таки насыпет угля в трубу. Вот будет потеха-то!
 Обычно это делала она или же Баска,  а сегодня Анна Павловна сама вызвалась… «Ну, ну, посмотрим, какова смолянка!» - со злорадством думала Софьюшка, наблюдая за каждым движением Анны Павловны.
 Анна Павловна, из бывших воспитанниц Смольного института, как интеллигентка до мозга и костей, дворянка голубых кровей, выросшая в неге и лишь от скуки жизни после поступившая на Аларчинские курсы, но все ещё изнеженная кринолинами Тургеневская барышня, в делах по дому была совершенна безрука. Тошно было смотреть, как эта барынька чистит картошку, срезая до половины кожуры, сдуру ошпаривает себе лицо не с того края приподнимая кастрюльную крышку с пылающими там щами или моет полы, размазывая по поверхности пыль. И тогда Софьюшка, не вытерпев, хваталась за швабру, но Анна Павловна вежливо, но упорно отстраняла её: «Не нужно, душечка! Я уж сама как-нибудь» Знала, Соня, чей приказ она так старательно выполняла, и потому дулась, дулась на неё своими пухленькими щечками, хотя Анна Павловна не делала ей ничего дурного, а, наоборот, была нежна с ней, как самая любящая старшая сестра. Когда Анна Павловна уходила в печатню, на смену ей заступала Баска – Якимова, уже известная нам, как конспиративная жена Андрея по чугунному делу. Эту свою надсмотрщицу она ненавидела ещё больше, подозревая, что она все же переспала с её Андреем. Постоянно думая об этом, гадая, Софья доводила себя до исступления. С Баской она вообще не общалась, да и какие могли быть общие темы с этой глупой и грубой дурой-мещанкой.
 Она даже со злости прозвища своим надсмотрщицам про себя дала – Анну Павловну она окрестила Жирафихой за высокий рост,  длинную костлявую шею и её черные, вечно печальные, плачущие, волоокие глаза мученицы. Якимову – Гиеной, до чего же груба и неопрятна была эта женщина. Носила сия баба картуз, как мужик, дымила папиросами, так что у Софьюшки перехватывало дыхание, да и спала на кухне, на кафельном полу, как служанка,  на соломенном матраце – не жаловалось, но при всем этом, вопреки описанному портрету, зачитывалась бульварными французскими романами, причем на французском языке. Баска, как женщина низкого происхождения, происходившая из семьи обедневшего дьячка, была что-то вроде прислуги при барышнях и исполняла самую грубую и черновую работу, требующую большой физической силы: колола дрова, не позволяя это делать Анне Павловне, в небеспричинном опасении, что эта неженка вместо дров поотрубает себе пальцы, сама запрягала лошадь в телегу, да таскала мешками картошку с базара.
 Но хуже всего было то, что ОБЕ эти дамы…курили. Но даже это они делали по-разному. Утонченная Анна Павловна интеллигентно затягивалась тонкой дамской сигареткой, грубая мужичка Баска смолила цигарками, почище заправского матроса, так что спустя минуту в утлой комнатушке становилось практически нечем дышать.
  А «квартира» эта, где располагался сей импровизированный «Институт благородных девиц», и состояла из этой небольшой комнатушки-спальни, да кухни,  отделенной от основного помещения перегородкой – вот и вся роскошь.
 У Михайлова не забалуешь. На то он и старообрядец, ревнитель старинного благочестия. И как шутила сама Софьюшка, передразнивая предводителя народовольцев – пусть из квартиры хоть ноги торчат от тесноты наружу, лишь бы рукомойник с клозетом были, «чтоб Дворник попусту не шастал». Ясное дело, кого под «дворником» намекала. Только Анна Павловна не обижалась на намеки рассерженной Софьюшкины, лишь смеялась добродушно-весело.
 В спальне всего одна постель с «перинами» из соломенных матрацев, так Анна Павловна свои шелково-пуховые одеяла, да подушки китайские, вышитые из собственного «поместья» приволокла. Для «прынцессы» Софьюшки постель постелила: взбила перину роскошную, подушек до самого потолка наложила, да только Софья и слушать её не стала. Как собрались спать, так, не говоря ни слова, своей маленькой, но сильной ручкой столкнула Анну Павловну в приготовленную ею же царскую постель, а сама на диванке жесткой устроилась, шалькой старой-дырявой драдедамовой укрылась – и ничего. Не по душе Софьюшке вся эта роскошь, а ещё противнее было осознавать, что Анна Павловна заботится о ней не по велению сердца, но по прямому приказу Михайлова. Тюрьма с комфортом…
 А ещё ненавидела она Анну Павловну за то, что та живо напоминала ей мать, не только внешне, хотя и внешне обе эти женщины были чем-то похожи друг на друга, но и внутренне – та же интеллигентская, покорная бесхребетность забитой русской бабы, которую она, будучи ярой феминисткой, почти мужененавистницей, если и терпела в своей матери, то в старшей подруге почти презирала.
 А когда злилась Софьюшка, не в моготу ей становились предписанные Михайловым заботы девочек, гоняла она их в хвост и гриву как прислугу, что девок крепостных – пироги для Андрея печь заставляла. Сама «процессом» руководит, а они пекут, стараются. Бывало опару Баска поставит, а она уже своими маленькими, круглыми кулачишками что есть мочи лупит тесто, что боксерскую грушу, приговаривая:
-Вот тебе! Вот тебе!
 Славные получались пироги!
***
  Был ещё в угловой квартерёнке на втором этаже замечательный вид с кухни и комнаты, так, что можно было обозревать улицу сразу с двойного ракурса и загодя увидеть, кто же свернул в подворотню. Михайлов всегда тщательно следил за этим обстоятельством, и, подбирая для своих «троглодитов» очередную конспиративную квартиру, выбирал именно угловые  - самые неудобные и холодные. К тому же, из-за своего неудобства к проживанию, партийной казне они стоили на четверть дешевле, что тоже было немаловажным обстоятельством для Великого Конспиратора, экономившего каждую партийную копейку.

 «Давай, сыпь, сыпь, дура!» - думая про себя, в нетерпеливом злорадстве, предвкушала Софья апломб неумёхи. Её глазки-лисички, хитро прищурились, сверкнув подлыми огоньками. Но, вопреки ожиданиям Софьюшки, Анна Павловна сделала все хоть и медленно, что называется, не своими руками, но правильно и насыпала угля, куда и надо было насыпать  - в специальный поддонник. Софьюшка разочарованно выдохнула и снова уставилась в окно, где в радостной весенней суете разворачивалась простая жизнь Петербургской окраины. Так же катили на базар телеги, загруженные всякой вкусной всячиной, гуляли парами студенты, шли солдаты.
-Чай пить пора, - наконец закончив возню с самоваром, тожественно объявила Анна Павловна.
 Чай был почти пустой. Черный хлеб и масло, но Софьюшка, несмотря на свой маленький грех обжорства, что при случае полакомиться много и вкусно, была неприхотлива, если на то требовали обстоятельства, и даже могла легко обходиться без еды несколько дней, без всякого последствия для здоровья, что нельзя было сказать о Баске, что любила поутру навернуть ломоть колбасы или увесистый шмон копченого сала. Анна Васильевна то и запротестовала первой:
-А чего ж без мяса сидим. На базар бы сбегать, чего воду крашену попусту муздыкать, Великий Пост уж как с неделю кончился, - сделала замечание Баска. Дочь дьячка всегда так вставляла свое слово, грубо и глупо, и невпопад до неприличия. Анна Павловна покраснела. Неудобно ей стало перед Софьюшкой. Да только та не растерялась.
-Я сбегаю на базар! – скороговоркой пролепетала она, и стала одеваться.
-Постой, Софья, - взяв за плечи, оборвала её Анна Павловна.
-Что?!
-Ты забыла, тебе нельзя выходить на улицу. Я схожу на базар.
-Опять купишь чего не надо, да и торговаться ты, Аннушка, по благородству своему не умеешь, а я к делу привычная…Пошла я.
-Стой! Баска сходит, - попыталась было уцепиться за последнюю соломинку Анна Павловна.
-Разве ты забыла, Аннушка, Баска сегодня Анна Васильевна на дежурстве, в типографии, а мне ноги размять надо. Засиделась я у вас, пока. – Она накинула плащик и хотела уже взять корзину, когда Баска, чуть не вырвав из рук, резко поставила корзину на место.
-Что это значит?! – возмутилась Софьюшка.
-А это значит, что ты, голубушка, никуда не пойдешь! – ответила Баска.
-Ах, так! Так значит, я у вас пленница! Ну, да вы меня не удержите! В окно выпрыгну! – с этими словами, не раздумывая ни секунды в своём безумном намерении, Софьюшка вскочила на подоконник и распахнула ставни.
-Баска! – испуганно вскрикнула Анна Павловна.
 Шум улицы тот час же оглушил Софьюшку. Теплый весенний ветер обдал её пухлые щечки. Она хотела спрыгнуть, но на секунду замешкалась. Хоть и второй этаж был, но все же было  достаточно высоко, чтобы без толку обломать себе ноги. Эта секунда решила все. Подоспевшая Баска «за подкрылки» спустила Софьюшку с подоконника.
-Вы, однако, не балуйте, Софья Львовна! А не то мы вас привяжем, - пробубнила она прокуренным, грубым, мужским басом.
-Анна, Аннушка, что все это значит?! – набросилась Софьюшка на Анну Павловну. – Я под арестом?! – Не отвечая ничего, Анна Павловна  только отвела глаза.
-Думай, что хочешь, только без специального разрешения мы тебя все равно никуда не выпустим. Не велено! Ясно! – проворчала Баска.
-Кем это не велено?! Ну-ка, признавайся, Баска!
-А это уж, простите, не вашего ума дело, Софья Львовна!
-Постой, так я выведаю всю правду. Анна Павловна…- Анна Павловна стояла столбом, виновато опустив от некрасивости ситуации голову. - Хотя, нет, впрочем, можете не отвечать, Аннушка, я знаю кто.
-Они готовят новую операцию, - пробурчала Анна.
-И вы мне до сих пор ничего не говорили?!
-Да, поймите, Софьюшка, милая, теперь бы ваше присутствие только создало бы для Андрея Ивановича дополнительную опасность. Я…я сама почти ничего не знаю. Но дело тайное, крайне тайное. Нас, женщин, туда не пускают.
-Вы знаете, где они?! Да говорите же, Анна, я по глазам вашим вижу, что вы что-то знаете, да скрываете от меня.
-Не заставляете меня врать, Сонечка.
-Так вы знаете, где они сейчас. Анна, Аннушка, милая, я знаю, это Александр Дмитриевич приказал вам держать меня здесь. Но как вы не понимаете, я люблю его, я хочу его! Я хочу быть с ним, я хочу спать с ним в одной постели! Так скажите, где они нынче. Признайтесь милая, ведь вы соскучились по Александру Дмитриевичу не меньше чем я по своему Андрюше? Ведь так, Аннушка! Ну, не молчите же, вы совершенно не умеете скрываться! Где они?
-Хорошо, я скажу, - сдаваясь, зашептала Анна Павловна. - Только тихо. Т-с-с-с, - Анна Ивановна боязливо покосилась одним глазом на Баску.
-Поняла, - многозначительно мигнула Софья.
-А, делайте, что хотите, только меня здесь нет! Мне то что, сами пред Дворником отвечать будете! – раздраженно махнула рукой Анна Васильевна, и, взяв сумку, отправилась в типографию.
***
-Так где же они? – накинулась на Анну Павловну Соня, едва Баска заперла за собой дверь.
-На лодках ныне катаются, - загадочно прошептала Анна Павловна.
-На лодках?!

***

Мостовое предприятие
    Нас было много на челне;
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчанье правил грузный челн;
А.С. Пушкин

      К середине 1880 года, оправившись от сокрушительной неудачи взрыва Зимнего, Народная воля и её ядро в лице Исполнительного комитета возобновили свои действия направленные для покушения на главного самодержца тирании. Приняв решение более не полагаться на случайных террористов – одиночек и, тем самым,  не распылять свои силы, всецело полагаясь на действие одного человека, взамен разгромленной Ширяевской «Свободы или Смерть», Михайлов создает новую небольшую, но хорошо законспирированную боевую группу, во главе которой становится сам.
  Итак, запомним их членов. Это уже известные нам лица: Баранников, Грачевский, Желябов, Пресняков, Окладский. Входили и новые, молодые лица: Меркулов и Тетерка.
 На двух последних участниках остановим наше особое внимание. Объединяло их то, что люди эти были выходцами из самых низших классов, почти неграмотны, выросшие в нищете и с детства познавшие тяжесть добывания насущного куска хлеба. Те самые так называемые  «чистые» пролетарии, про которых Желябов говорил: «чего с них возьмешь, голь она и есть голь, как не поворачивай».
  Оба этих товарища были выходцами из Одессы, так что доводились земляками Желябову. Оба служили в одной мастерской по вылепке гипсовых потолочин. Оба попали в партию случайно – Пресняков заприметил этих отчаянных ребят на рабочим собрании, с ними и магазейны громить ходил после взрыва в Зимнем, а как узнал что они из Одессы, решил познакомить их с Желябовым, полагая, что одессит с одесситом всегда найдет общий язык. И не ошибся. Особенно Андрей Иванович сдружился с Тетеркой. Тот, словно точная копия Идейного Атамана, тот же Желябов, наивный идеалист-мечтатель в самом грубом, первобытно-доисторическом его воплощении мужика. Пролетарий Меркулов Желябову понравился меньше, скользкий он какой-то, под видом «правдоруба» рубил обо всех самую нелицеприятную правду, причем делал это не в лицо, а из-за спины оппонента. Интеллигенцию, к примеру, открыто называл холуями, да словоблудами. Да и патриот был никакой  - Россию ненавидел. Называл он её «пивной лавкой»*, а русских людей бездельниками и безвольным «быдлом». Кажется, он вообще не верил в светлое будущее России и зачем пошел в социалисты –не имел понятия даже сам. И часто, слушая о страданиях простого народа, фыркая носом, так и говорил: «И поделом же этому быдлу!» Откуда была в нем эта ненависть к русскому народу, непонятно, может, от того, что происхождением он был из хохлов-западенцев, а, может быть, что жизнь обошлась с ним жестоко – воспитывал его папаша-пьянчуга кулаками, а как мать померла, так и выгнал вон из дому. Вот все и «университеты».
 Впрочем, это уже не важно было. Эту маленькую нелицеприятность в характере Меркулова Желябов точно и не заметил поначалу. Люди, люди новые нужны были. Его люди, не Михайловские, а свои верные «гайдамаки». Кто же может быть вернее, чем свои земляки. Так, не теряя времени,  Тетерка и Меркулов поступили на службу вассалами к Идейному Атаману.
  А то что малограмотны были, да бедны, тем и лучше. Хорошо помнил Андрей Иванович наказ умного младенчика - Софьюшки. «Чем малообразованней человек, тем легче им управлять». А ему и нужны были безмозглые «инструменты», чтобы выполнять самую грубую, физическую работу, а «ума палаты» у него и самого не занимать, в избытке - прокламации-то строчить в газету.
***
  Спустя некоторое время, как решено было организовать новое покушение через мост, Окладскому удалось нанять барку. Как совсем растеплилось, навигация-то установилась, каждый день выезжали наши приятели «на пикники». В то время это было обычной практикой среди господ, и никто бы не заподозрил хорошо одетых в чистые «троечки» людей, катавшихся по каналам, в подготавливающемся теракте.
 Было уже намечено несколько мест закладки динамита. Но остановились на конечном – под Каменным мостом через Екатерининский канал на Гороховой улице – там проходила «царская» дорога и с завидной регулярностью следовала карета Государя к Царскосельскому вокзалу. Да и место глухое, незаметное.
 Оставалось одно – время. А время, как всегда, предательски поджимало, работая против них. Скоро уж Государь снова уедет в Крым. Да и повод радостный был! Наконец-то умерла Императрица! Вопреки всем приличиям траура, по этому случаю в Царском уж готовилась свадьба с Долгорукой! Чуял, чуял узурпатор, что недолго ему осталось. Так чего же не повеселиться напоследок. А потом свадебное путешествие … в Одессу. Вот и решили подкараулить «женишка» -то коронованного.
  Софьюшка тем временем в своих знаменитых «Записках террористки» карандашиком аккуратно записывала:
«Итоги деятельности С. Халтурина в партии «Народная воля».
Взрыв в Зимнем…Убил Императрицу…»
Она тут же отбросила карандаш и расхохоталась. Хотели убить императора, а убили императрицу, больную старуху, которая и сама бы померла от своей чахотки безо всякого там Халтуринского динамита, и стоило ли это «убийство» всех титанических усилий партии. Чахоточный убил чахоточную.
 Может, дождаться, пока и Император умрет сам?! Ведь согласно проклятию Романовых, наложенным первым сыном Петра I, замученным в равелине царевичем Алексеем, никому из них не суждено встретить старость, потому как не живут Романовы больше шестидесяти пяти лет. А Император стар – ему уж исполнилось шестьдесят два. Осталось «потерпеть» каких-то три года… Но вопрос вот в чем, хватит ли теперь этого самого терпения Революции. У них все же Исполнительный комитет, а не дом терпимости, как сказал бы несчастный бунтарь Мышкин.* Эта здравая, но столь же нелепая в противовес их борьбе мысль зародившаяся в ней на какое-то мгновение тоже заставила громко расхохотаться.
 Но факт оставался фактом. После взрыва Мария Александровна уже почти не приходила в сознание. Она пришла в сознание только в тот, в свой последний день.
***
 Статс-секретарь, услужливо наклонившись над постелью императрицы, поднес ей бумагу. Последнее распоряжение Императрицы…
«…завещаю все свое имущество на устроение противотуберкулезной больницы…»
  Сухая,  безжизненная рука невнятно поставила подпись. Душеприказчик принял завещание.
-Теперь, вы счастливы, Евгений Сергеевич? – грустно улыбнувшись, спросила она доктора Боткина, отдавая бумаги. Молодой доктор, улыбнувшись, кивнул. Дело его жизни свершилось. – Вот и все, как мы договаривались, теперь даже моя бессмысленная жизнь послужит на пользу людям…Бог ещё не много сохранил мне жизнь, чтобы я сделала это… И вот ещё, доктор, когда я умру, велите похоронить меня в простом белом платье…и, чтобы никаких украшений…
-Ну, зачем вы так говорите. Надо надеяться, - замямлил, было, Боткин стандартную для всех докторов фразу, хотя душа его рвалась на двое от того, что он понимал, что уже ничем не мог помочь своей коронованной пациентке.
-Я знаю, - почти радостно улыбаясь, пророчески говорила она, - сегодня я освобожу его … и всех…
– Не уходите, пожалуйста, побудьте ещё, я люблю вас, ваше высочество! Вы даже не представляете, как я люблю вас …. – И это внезапное и тем более чудовищное признание в немыслимой любви к своей коронованной пациентке, Императрице, заставило голову Боткина закружиться, он запнулся в ужасе сказанного самим собой. Испарина выступила на его лбу, и он вынужден был даже сесть, морально приготовившись, что в ту же секунду его поразит громом. Но ничего не произошло. В Малиновой гостиной было по-прежнему тихо. Очнувшаяся под солнечными лучами от зимней спячки божья коровка билась о стекло. Мария Александровна только улыбнулась.
-Какой вы теперь смешной доктор… - нежно сказала она, закрывая глаза и беря его за руку.
  Завещание было подписано как раз вовремя. Спустя полчаса сильнейший приступ сразил её, и она уже ничего не могла говорить и только что-то быстро-быстро бормотала в полубреду на немецком, из которого Евгений Сергеевич ровным счетом ничего не разобрал, кроме как «морфий» и ещё странное… за грехи мне, за грехи…все это… отдала, отдала им ребенка.
«Какого ребенка? Позвать священника?» - думал про себя Боткин, но было слишком поздно, началась агония, к тому же он тот час же вспомнил, что Марию Александровну уже соборовали, и вряд ли в столь бессознательном состоянии от этом была бы какая-то польза, по крайней мере для самой Марии Александровны.
 Рассудив не поднимать пока излишнего шума, он растворил два кубика морфия в спирту. Было почти невозможно попасть в вену этой тонкой, как палка руки, но он сделал это. Мария Александровна заснула…чтобы уже никогда не просыпаться. В ту же ночь, пощупав пульс, и не обнаружив движения, он сообщил «радостную» новость Императору.
 Её последнее желание так и не было исполнено в той её части, что Марию Александровну похоронили в полном величии, как того требовал царственный церемониал. Все оставшееся имущество отошло на строительство больницы, как и было указано в завещании доктора.


    
Из-за острова на стрежень,
      На простор речной волны
      Выплывают расписные Стеньки Разина челны.
      На переднем Стенька Разин
      С молодой сидит княжной –
   Свадьбу новую справляет,
    Сам веселый и хмельной…



  Барка продвигалась медленно. Уф, странная компания подобралась. Четверо были одеты, как господа – остальные лакеи, в мужичьи рубахи и лакейские жилетки. Весла в руки – и вперед. «Господа» - уже известные нам члены Исполнительного комитета: Михайлов, Грачевский, Желябов, Баранников. «Слуги», те, что на веслах гребут – их верные вассалы Тетерка, Меркулов, Пресняков, да его неотступный верный «оруженосец» Окладский.
 Этот мост Михайлов заприметил ещё заранее. Сказать проще, чем сделать. Мост и правду каменный. Что в египетской пирамиде - камень к камню пригнан – не придерёшься.
 После осмотра совет – прям на середине Невы.
-Ну, что думаете, господа? – спрашивает Михайлов.
-Подогнать лодку, да и взорвать все к чертовой матери вместе с собой! – выпалил возбужденный Желябов. Михайлов посмотрел на него предосудительно. Знал, что треплется мужик-крикун, чтоб цену себе набить, – не взорвет себя, струсит.
-К-конструктивные предложения будут? – выдохнул Михайлов.
-Подвесить динамит, - предлагает гусар-Баранников.
-Заметят. Снимут.
-Утопить.
-В-времени не станет. П-подводным надо сразу рыбу глушить. А кктож знает, когда путина пойдет. Н-не с-сообразимся, хотя идея не плоха.
-Нужно посоветоваться с техниками, - ретируется побежденный Желябов.
***
 Снова не готово, отложено на завтра. А завтра – завтра может быть поздно. Решив не пороть горячку, возвращаются, оставив Тетерку следить за мостом. Время играет не в их пользу. Но ночи июньские в Питере шальные, светлые, долгие – Белые ночи.
Все следующее утро Андрей Иванович провел в читальном зале Публички, где давно держал абонемент под именем дворянина Слатвинского Николая Ивановича. Набрав нужных книг, он буквально  по крупицам выуживал информацию, которую только можно было выудить о Каменном мосте. Свое пенсне, как всегда забыл, потому согнувшись в три погибели, буквально навалившись на книгу всей своей несокрушимой массой, отчего под могучей, вздыбленной спиной рукава его пиджака в отдельных местах треснули.
 Упирая близорукие глаза в книгу, Желябов читает:
«В 1752 году в створе Гороховой улицы через реку Кривушу (ныне Елизаветинский канал) был построен деревянный одно пролётный Средний мост. В 1177–1778 годах здесь по проекту инженера И.В. Назимова была проложена новая каменная переправа. Она стала первой в Санкт-Петербурге переправой выполненной из камня, потому и получила такое название — Каменный мост. До настоящего времени он сохранился без переделок. Особенностью оформления Каменного моста является использование так называемого «бриллиантового руста» камней. Такой приём, раньше часто использовавшийся в строительной практике, теперь можно увидеть лишь в немногих местах города. Каменный мост имеет четыре полукруглых лестничных спуска к воде…»
 Кривуша. Бриллиантовый руст. Какого черта, думает  про себя Желябов. Зачем ему знать, что мост построил какой-то там неизвестный ему архитектор-татарин Назимов, ведь они все равно собираются его не строить, а взорвать. Желябов в раздражении отбрасывает книгу. Берет вторую. Ему нужны точные цифры: промеры, технические характеристики сооружения, чтобы точно рассчитать количество динамита, не повторить неудачу с Зимнем.
 Вот, кажется, то, что надо. Желябов берет цифры на память. У него феноменальная память. Стоит только прочесть страницу, как запоминает её наизусть. Запомнить чертеж моста не составляет никакого труда, и он выходит из библиотеки. Теперь не медля к Кибальчичу, на Лиговку.
-Семь пудов, - безжалостно выпаливает тот, после недолгих расчетов
-Как семь пудов?! Невозможно.
-Можно попробовать пироксилином – усилить динамит глицерином. Но вода – вода стихия непредсказуемая…
 Вечером – съезд. Не съезд, а скорее сходка заговорщиков – кулуарно и тайно, только исполнители. Снова «Медвежатник» Михайлова работает на полную мощь.
 Заговорщики спорят до хрипоты. Желябов предлагает старый, добрый нитроглицерин, чистый нитроглицерин. Но слишком опасно – нитроглицерин может сдетонировать от простого удара. Желябов снова взбыхивается в мужицкой спеси: «Боитесь, так сам и пойду!»
 Все лучше, чем в петле за так подыхать, а так, глядишь, польза для партии и поступок геройский в веках не забудется. Террорист-смертник в нем не сокрушим. Не терпится ему ЖИЗНЬ ЗА ЦАРЯ отдать. Ох, не на пользу идет вынужденное воздержание Андрею Ивановичу. Шарахало на самые отчаянные поступки.
  Наконец, останавливаются на пироксилине, запрятанном в гуттаперчевые подушки.
 В местечке Оккервиль, за Охтой, есть глухой пустырь, там наши друзья проводят водные испытания – получилось…Теперь за  дело.


  Тем временем дежуривший на мосту полицмейстер услышал какую-то перебранку под мостом. Бабы мутузят  по спине пральниками какого-то мужика. Что учудил: картошку грязную повадился мыть, где они белье чистое, господское-то поласкают. Мужик этот белобрысый, некрасивый как черт, губошлёпый, с толстыми, как у негра губами и глупым взглядом маленьких под нависшим обезьяньим лбом монгольских глазок, только башку немытую, лохматую ручищами закрывает да, смеясь, орет благим матом:
-Бабоньки, бабоньки, помилуйте, что ж вы!
-Буде тебе, охальник, за нами подглядывать!
 Забавная сценка заставляет городового рассмеяться: «Вот идиот-то!» - думает он. Не ведает служитель порядка, что в глубокой корзине «идиота» спрятаны пироксилиновые шашки. Снова неудача! Ничего, подождем, пока бабы разойдутся. Время есть.
 Вскоре причал опустел. Бабы ушли обедать. Макар Тетерка быстро взбежал на помост. Оглянулся – никого. Гуттаперчивые подушки погрузились легко – едва провода удержал, чтоб не унесло течением. А тут погода, как нарочно, испортилась. Стало пасмурно. Ветер задул. Гроза надвигалась. Плот прачечного помоста хлюпался от качавшихся волн – еле закрепил запалы, чтоб не заметно было.
 Послышался шлепок весла. Макар Тетерка судорожно напряг слух.
-Сушить весла! – услышал он знакомый, громкий голос своего друга. Желябов! Тетерка бегло взглянул наверх – в предгрозовой духоте городового разморило. Да и станет он соваться сюда, под мост, разве что по малой нужде. Его дело следить за «царской» дорогой.
 Под рогожей ещё пироксилин. Надо успеть до завтра. Завтра, во время проезда царя, всякая навигация будет запрещена.
 Итак, спираль Румкопфа установлена. Взрывчатка под помостом. Взрыв доверено произвести Желябову с набережной. Якимова подаст знак готовности с другого берега, как покажется царская карета. Проверив ещё все для надежности, наши товарищи отчаливают.
 Белые ночи вступили в свои права. Чуть моросит дождь, но светло, как днем – не спрячешься: народ шастает по улицам, что днем. Многие «гуляки» возвращаются на лодках с гуляний. Дамы с зонтиками, кавалеры во фраках. Шампанское, смех. Всеобщее хорошее настроение.
 Вдруг, они замечают что-то маленькое, проворное, бегущее за лодкой. Какая –то девочка бежала за ними, приветственно маша руками. Лодка нырнула под очередной мост. Выплыла в свет тоннеля. Любопытная девчушка опасно перевесилась о край мостовых перил – вот-вот упадет, хорошо, что гувернантка, строгая дама в черном, в самый последний момент удержала её за попу.
 Желябов поднял голову – свесившись, знакомая, пухлощекая мордашка смотрела на него. В этом знакомом ему, полосатом, детском платьице и наивной соломенной шляпке её почти невозможно было узнать…Но это была она — его Софьюшка! Откуда она взялась здесь? В строгой даме в черном он, конечно же, признал свою новую свояченицу вдову-Прибылеву.
 -Ан…- Она хотела была выкрикнуть «Андрей!», как Анна Павловна успела прикрыть ей рот рукой в дорогой кружевной перчатке.
-Только их тут не хватало, – сердито выдыхает Михайлов. – А-н-ну, на веслах! На-ддай сильнее! – командует своим боевым бузукам Дворник. Тетерка и Меркулов послушно гребут, что есть мочи. Лодка выскакивает из «Кривуши». Сворачивают по Мойке, на прямой, как стрела Лебяжий канал. Летний сад открыт. Дамы и кавалеры гуляют по аккуратно обсыпанном дорожкам. На плацу Марсова, там, где утром были смотры и муштра, теперь кругом пикники. Напряженно всматриваясь в небо со стороны Невы, все с нетерпением ожидают великолепного салюта по поводу свадьбы Государя – Императора.
  Но что это, у выхода в Неву, на спуске к каналу словно флажок маячит уже знакомое сине-белое тиковое, дачное платьице в полоску. Это, поджидая лодку, Софьюшка, как ни в чем не бывало, сидит на корточках, обхватив ручками коленки в кружевных панталончиках, внимательно смотрит в сторону приближавшейся к ней барки.
-А я уже тут, - радостно улыбаясь, объявляет она. Пока ребята вертели по Мойке, проказница успела добежать сюда наперерез по Марсову. Несмотря на маленький рост и толстые, короткие ножки бегает Софьюшка отменно, только ножки толстые мелькают.
-Суши весла, ребята! – засмеявшись, командует смеющийся  Желябов. – Не увертелись.
 Софьюшка проворно вспрыгивает в лодку. Спустя минуту появляется Анна Павловна. Аня. Тяжело дыша, она держится за сердце. Язык, вопреки всем приличиям, высунут, как у борзой после погони за зайцем. Глаза вытаращены, что у жеребящейся кобылы. Видно было, что ей дурно, как то краснело, то бледнело её худое измученное лицо, и испарина вступила на нем. Не молода уже Анна Павловна, чтобы сдавать подобные кроссы.
-Успела! - Не без поддержки Михайлова, путаясь в длинной и узкой юбке-феберличке*, долговязая Жирафиха плюхается в лодку, так что та, пошатнувшись, едва не переворачивается вместе с товарищами. – Простите, простите Александр Дмитриевич, вот, не уследила, не выполнила приказу вашего, - беспомощно всплеснула руками Анна, кивая на Софьюшку. Вид у запыхавшейся вдовы такой жалкий, потерянный, что хочется ударить её. Волосы вспотели и выбились, шляпка с вуалькой набекрень, каблук от бега сломался.
 Михайлов улыбается, поправляя вдовью шляпку. Знал, знал, что не удержат упрямую выскочку оковы Анны Павловны, уломает её Софьюшка своим упрямством, слишком уж мягка и интеллигентна для надсмотрщицы, а Баска, её помощница, ныне занята в деле. Впрочем, что ему теперь – пусть садятся, коли прибежали. Улыбнувшийся Грачевский глазами кивнул Желябову, дескать, «Что за кринолиновое нашествие?». Недоуменные странной сценой, забыв о веслах,  Меркулов и Тетерка, тараща глупые коровьи глаза на невесть откуда вторгшуюся в их суровую боевую ячейку  странную розовую куколку, тоже вопросительно уставились на своего атамана, ожидая ответа.
-А, это … жена и дочь Александра Дмитриевича, - уверенно громко отвечает Желябов в шутку, нарочно, так чтобы всем было слышно.
-Христя! – явно дуркуя, представляется Софьюшка, делая маленький книксен незнакомым «вассалам» в мужичьих рубахах и подлых еврейских жилетках. В этом старом своем детском платьице она такая хорошенькая и миленькая, что просто хочется зацеловать её, а как старательно трогательно и серьезно играет в наивного ребенка – просто невозможно удержаться от смеха... В лодке раздается гром смеха. Желябов и Пресняков давятся от хохота. Желябов доволен своей выходкой – пусть этот конспиратор теперь немного поиграет в его игру. Будет знать, как разлучать его с любимой Сонечкой.
 В лодке маленькая заминка – мест всего семь, включая у руля, одна дама явно тут лишняя. Но Софьюшка не робеет – маленький, вредный «довесок» Исполнительного Комитета всегда найдет, куда пристроить свою попу:
-Пап, а можно к тебе на колени?! - Михайлов вытаращил глаза. Не ожидал выходки.
-К-к-к-к-у-да, – заикается в конец растерявшийся Михайлов.  Софьюшка, не дожидаясь приглашения, вспрыгивает на колени «папочки». Александр Дмитриевич, силясь отпихнуть охальницу, весь краснеет от стыда, кажется, пар валит из его ушей, но безжалостной Софьюшке до смерти любопытно правда ли Великий конспиратор оскальпирован старообрядцами или все это простая болтовня. Как бы невзначай играя своим пухлым бедром Софьюшка пытается прощупать его мужское достоинство…
 Через пышные кринолины тиковых юбок он чувствует, как пухлые, как вата, мягкие и теплые ягодицы Перовской, которые буквально ерзают по нему. О, ужас, в следующую секунду  Александра Дмитриевича охватывает прилив в голове, и он чувствует, как у него начинается эрекция. Пот валит с несчастного градом. Он понимает, что вот-вот потеряет сознание. А тут ещё Анна Павловна сидит прямо против него, не спуская влюбленных глаз. Хорошо, что детская юбка Софьюшки достаточно пышная, чтобы прикрыть срам …– Сиди ты смирно, - сквозь зубы шепчет он ей на ухо, силясь отлепить буквально повисшую у него на шее нахальницу.
 –Что ты, папочка, это я только же ради конспирации, - так же на ушко отвечает она, при этом, словно молоденькая шлюшка, дерзко подмигивая серым, шаловливым глазом. Ей нравится мучить его. Наблюдать за его поглупевшим лицом.
 О, с каким бы наслаждением он сейчас же бы раздавил бы эту мерзкую блоху руками, с каким бы удовольствием он скинул бы эту чертову куклу –Желябовскую «княжну  в набежавшую волну». Эх, будь он с ней сейчас наедине, он бы по своему поквитался бы с предательницей за все её выходки. Но она знает, знает, что он ничего не сможет поделать с маленькой выскочкой и потому, поняв свою женскую власть над ним, она нарочно издевается.
-Стерва, - в бессильной злобе шипит ей на ухо Михайлов.
 В ответ Софьюшка заливается самым неприличным смехом. Она в восторге, что довела Михайлова. Не мешало бы проучить этого «ревнителя старинного благочестия», показать, что, несмотря на все его мнимое облачение в мнимую схимну революционного аскета-вождя, по сути он такой же, как все смертные - бабник. Будет знать, как разлучать её с Андреем, да и этой его важной Жирафихе не мешает преподнести урок, как строить из себя святую невинность.
  Уселись, в лодке яблоку негде упасть. Одно неловкое движение – и вся компания окажется на дне. Но ребята не из робких.
-Весла в уключину! – весело командует Желябов.
- Поехали! – весело кричит Софьюшка.
 На средине Невы у мужика-крикуна силы богатырские разыгрались. Надо показать себя перед Софьюшкой во всей красе.
-Ну-ка, Тетерка, дай порулить! – радостно кричит Желябов. Губошлепый мужик услужливо уступает. «Что за нелепая кличка», - думает про себя Софьюшка. – «Ему бы скорей подошла Мартышка». - Раз-два, взяли. Худосочный Меркулов еле поспевает за силачом Желябовым, дергая весло обеими руками. Барка летит по Неве стрелой против течения. Софьюшка, визжа, хохочет от удовольствия. У интеллигентки Прибылевой глаза вытаращены от ужаса, как у коровы: «Что творят! Не опрокинули бы лодку» А тут и ветер с залива поднялся.  С непривычки от качки Анну Павловну стошнило.
-С-смотри, куда прёшь! – хрипит на разгулявшегося Желябова осаждаемый проказницей Михайлов. Впереди понтонный мост, а близорукий Атаман как всегда не одел свое пенсне. Ещё секунду и вмазались бы в пролет!
-Вот тут то и остановимся! – командует Желябов.
Слева от них маячит собор Петропавловки с равелином - справа Зимний дворец. В этом есть какая-то особая символичность.
-Выпьем за успех нашего дела! – провозглашает Желябов. Вверх летят пробки с шампанским. В отличие от сурового «ревнителя старинного благочестия» Михайлова, что по праздникам святым: именинам, да поминкам мензурками из-под лекарств разливает своим «троглодитам» коньяк, пряча его в сейфе вместе с учредительными бумагами «Народной воли» и деньгами партии, веселый одессит не жалеет выпивки для товарищей.
 Пробки вверх, тут и закуски – тарталетки с икрой, гамбургские колбаски, всякая всячина. Кто знает, соберутся ли завтра вместе. Век террориста недолог – не многие выдерживают в боевом подполье более двух лет, а назад дороги нет. Андрей Иванович – старожил, вот уж десять лет «в подполье», и вот теперь, благодаря своей находчивости, жизнелюбию и невероятной удаче, празднует двойной юбилей – десять лет в подполье – тридцать на белом свете. Такое нельзя пропускать. Кто знает, вдруг, это последний его день рождения. Софьюшка, уж проученная новогодней попойкой, хоть и пьёт только чай из термоса за здоровье Андрея Ивановича, но уплетает за троих. Товарищи дивятся, откуда у малышки такой аппетит.
  Грачевский, не знающий Перовской, начинает сомневаться, что это действительно ребенок. Странная девочка в лентах и  рюшах, но с совсем не  с детским взглядом пронзительных, серьезных глаз пугает его. Анна Павловна совсем не пьет – её тошнит. Бедная, едва успевает прикрывать рот платком.
-Не терпите, за борт, за борт, - кричат товарищи. Её рвет.

  Вот и салюты! Потускневшее в набежавших тучах небо разливается миллиардами красок. Они у Зимнего. Шевелят смерть за усы, но это только подбадривает дерзость заговорщиков.
-Празднует, гад, - злобно замечает Желябов, - ничего, скоро отпразнует.
Мощный вспых салюта. Огромная, огненная хризантема нависает над их головами.
-Ура!!! – кричит Софьюшка. Она делает это так не из упрямства перечить Желябову, а потому что четверо остальных «вассалов», ударенные пузырьками Шато-Лато в голову, тоже кричат «ура», будто радуются, что узурпатор наконец-то женился на своей «юной» невесте Катеньке Юрьевской, от которой у него уже трое детей. Михайлов с омерзением смотрит на эту сцену. «Бесы, идиоты, кретины», - думает он про себя. Но тут ему становится все равно – и эта его маленькая, бесстыжая и нахальная выскочка и безобразно разнузданная Желябовская пьянка посреди Невы. Завтра он погибнет.
 Его план прост и дерзок, как только Государь поравняется с каретой, он, будто бы в знак верноподданнических чувств, снимет свой цилиндр, наполненный взрывчаткой глицерина, и швырнет его в карету Государя. Конечно же, там будет толпа, непременно найдется тат, кто ударит ему в руку, как в Каракозовском покушении, - он, конечно же, промахнется в самый последний момент, пироксилином ему оторвет голову вместе с цилиндром и рукой, но дело будет кончено для всех…по крайней мере, для него точно. Мысль о собственной скорой смерти почти радует Великого Конспиратора, отбрасывая все насущные неприятности и дикую, накопившуюся за последнее время усталость от человеческой глупости его подопечных «троглодитов», зарождая в нем непонятный восторг первобытного само восхищения, но тут посреди этого хаоса разгула он видит печальные глаза измученной рвотой Аннушки. «Эх, только её теперь и жаль», - думает он, - «глупо, как глупо все это. Вот она вся наша Несчастная Русская Революция!»*…
***
  Стоя у окна,  он наблюдал за салютом. Его верноподданные веселились, у него на душе скребли кошки: он стал узником в собственном дворце. Молния два раза не бьет в одно место. Так увещевал его Лорис-Меликов, уговаривая оставаться в Зимнем, пока не переловит всю эту революционную шоблу Исполнительного комитета, и он великий властитель великой Империи свято следовал его наказу. И вот теперь вся его жизнь протекала в страхе и… лжи. В расчете на приманку террористам занавешенная пыльными бархатными шторами, пустая царская карета со всем торжеством мытарилась туда и сюда, из Дворца на Царскосельский вокзал и обратно. Но террористы, словно затаившись после неудачи в Зимнем, не нападали. Может, их все-таки вспугнула казнь Млодецкого, как утверждал Лорис? Или готовят ещё более ужасающий теракт. Однако, постоянное ожидание нападения было хуже всякой смерти реальной.
  Даже эта свадьба…была ложью. Он давно, как только умерла супруга,  тайно обвенчался с Катенькой в домовой церкви Зимнего прям в том же траурном фраке, что и хоронил супругу. Только что снял черные аксельбанты и вперед. А все эти никому не нужные пышные и грандиозные торжества в Царском с грандиозной же дармовой попойкой всего двора были лишь прикрытием того прикрывающего человеческий блуд формального ритуала, что свершился уж давно. Жениха и невесты не было на собственной свадьбе…
 Словно загнанные страхом, дикие звери они продолжали жить в своем логове. И сейчас, наблюдая за всей этой искрящийся в брызгах салютов Невой, за праздничными лодками и праздными в них людьми, с которых кричали «ура!», ему было как-то особенно тяжко.
 Смотровая располагалась на застекленном Дворцовом эркере. Вся «прелесть» заключалась в том, что царь мог обозревать всю акваторию Невы, в то время как его отсюда, из его убежища, никто не видел, благодаря специальным тонированным каким-то особым металлом, бронированным стеклам, пропускающие видимость только с одной стороны. Это изобретение какого-то немецкого мастера как никогда кстати пришлось сейчас Александру Николаевичу, потому что исключало всякое попадание возможной шальной пули террориста. Подзорная труба, установленная здесь же, помогала рассмотреть катавшихся зевак в мельчайших подробностях.
 И теперь это пустое, как, казалось бы, занятие, всецело завладев Александром Николаевичем, отвлекало его от всяких тяжелых мыслей о тяготах и бессмысленности своего дальнейшего пребывания на троне. Он сразу же заприметил в одной из больших лодок это полосатое платьице, мелькавшее посреди хмурых пиджаков и строгих фраков. Не отдавая отчет, то есть не придавая никакого значения своему бессмысленному действу созерцания,  Александр Николаевич почти автоматически навел трубу на это полосатое, только потому что оно имело цвет, в отличие от остальной черно-белой толпы гуляющих на барках. Как вдруг, вскрикнул, отпрянув, с грохотом опрокинул подзорную трубу со штатива.
 Девочка в дачном платье, круглая, неприятная, своей неприятной круглотой похожая на дутого фарфорового пупса, обернулась… той самой Блондинкой…из его кошмарных видений, чье лицо он видел тогда, на постоялом дворе. Да, да, это была та самая девочка -  адская кукла с кинжалом, что шла на него. Снова наваждение? Бред?
 Нет, нет, он точно видел эти ужасные полные щеки, словно две осы для симметрии одновременно куснули с двух сторон, тот же безобразно большой, младенческий лоб обнажился, когда ветром сдуло панаму,  но главное — это открывшиеся волосы – они были как и тогда – золотые и теперь даже блестели на солнце во всей красе, развеваясь на ветру, словно демонстрируя себя. Но тем хуже, тем безобразнее было его видение ужасного ребенка, что сидел он на коленях - его собственного сына. Он сидел как всегда в своем полковом мундире у задней кормы и держал её на коленях.
-Нет-нет, этого не может быть! - как-то быстро и невнятно зашептал он и, растерянно схватившись за лицо, стал отступать.
-Сашенька, Сашенька, что с тобой?! – подскочила к нему его новобрачная жена - княгиня Юрьевская.
-Александра!!! Я сейчас же хочу видеть Александра!
 Странная просьба Государя никого не удивила. После покушения Император был взбалмошен и непредсказуем. Послали за Александром Александровичем. Сын, все ещё думая, что отец находится в Царском, был преизрядно удивлен столь поздней аудиенцией отца, и поначалу принял за шутку приказ Лорис-Меликова. Но станет ли великий временщик шутить и зачем? К чему это теперь? Но ведь этот услужливый кавказец знает, как он ненавидит из-за матери эту новую самопальную пресветлую княгиню Юрьевскую, потому и не поехал на их свадьбу.  Быть может, эта какая-то чудовищная провокация против него? Но надо идти, или его поведут силой…
 Наследник нехотя идет одеваться, чтобы ехать в Царское, на свадьбу отца, но оказывается это не нужно, Государь здесь, в Зимнем. «Здесь?!»
 Спустя десять минут он перед отцом. Отец бледен. При нем он замечает дворцового медика Боткина, только что пустившего кровь из царских вен. Кажется, у него удар. Но что произошло? Непонятно. Государь отходит, обошлось. Но отец ничего не объясняет, а только велит всем оставить его немедля.
 Первую брачную ночь молодожен провел в больничной койке. Дурная, ох, дурная примета! Не пройдет самодержцу даром его траурное венчание.
***

 А вечером страшная гроза обрушилась на город внезапно.
-Нет, братцы, надо сворачивать лавочку, - глядя на действия настоящей небесной канцелярии, заторопил всех предводитель народовольцев. Никто не осмеливается с ним спорить. По дороге высаживают захмелевших от «заморской хвислятины» «троглодитов».
-Слыш, Макар, завтра в шесть, чтоб как штык у меня! - предупреждающе наказывает Тетерке Желябов.
-Ладно, - услышал он в ответ неохотно удаляющейся фигуре.
 В конце концов, в лодке остаются четверо. Желябов с Софьюшкой, и Анна Павловна с Михайловым.
 Анну Павловну всё мучит неразрешимый вопрос, как же она пойдет домой со сломанным каблуком. Ведь дорога к Измайловским казармам не близка будет. Желябов тот час же разрешает его: взяв в руки другую, «здоровую» туфлю, он, так же, как только что до того проделал с непокорно не откупорившимся горлышком бутылки шампанского, одним ударом тыльной стороны ладони отбивает у ней каблук. Теперь получились сносные балетки. Измученный Михайлов словно затравленный зверь смотрит на него: «Ох, и устал он от «геройских» выходок своего Идейного Атамана».
-Смотрите, спит, - вдруг, всплеснув руками, умилившись, воскликнула Анна Павловна. Михайлов, уже заметив странную неподвижность своей названной «дочурки», посмотрел вниз – и точно, сложив лапки-подушечки, свернувшись в клубочек зародыша, и уткнув носик в подмышку его огромного, как и он сам, мундира, крошка-Софьюшка мирно спит у него на коленях. От еды Софьюшку разморило, а надвигавшаяся гроза и вследствие этого чудовищное падение давления, заставило её глазки закрыться в сладкой дреме.
-Вот, возьми хоть эту рогожку, простудится, - засуетился Желябов. Теперь, НАКАНУНЕ, это бестолково-бессмысленное «суечение» вокруг бесполезной, маленькой куклы сделалось Михайлову особенно противно.
-Вот ещё, тащи её сам! – сердито огрызнулся Александр Дмитриевич.
 Ох, как это не похоже на всегда сдержанного в конспиративном  спокойствии Александра Дмитриевича, да и понимает он, что некрасиво-то получилось перед Анной Павловной, но вредный младенчик - Софьюшка действительно сегодня вывел его из себя, достал, как сказали бы сейчас. А тут ещё Анна Павловна кудахчет:
 -Тише вы, тише, ребенка разбудите!
«Тоже мне, нашли дитя», - с отвращением думает Михайлов, вспоминая о гадкой проделке выскочки.
Софьюшка тихонько застонала, меняя положение спящего тела. Не дать ни взять, спящий ангелок.
-Ох, ты, Господи! Скорее же! – торопит Желябов.
 Если бы кто из бегущих от грозы не многочисленых прохожих заинтересовался бы заглянуть в Крюков канал, то смог бы наблюдать более чем комическую ситуацию. Передать спящую Сонечку и одновременно поменяться местами в лодке оказалось делом не из легких. Это было похоже, как если бы два огромных плечистых самца королевских пингвина, примкнув друг к другу мощными пузами и топочась на крохотном пространстве тесной лодки, передавали друг другу драгоценное розовое «яичко».
 Наконец, освобожденный от оков розовой куклы, Александр Дмитриевич, расправив богатырские плечи, хватается за весла и гребет.
-Теперь куда? – чуть не плача от страха надвигающейся бури, спрашивает Анна Павловна.
-Знамо куда, по Выгребному* да на Измайловского 17, ведь там, кажется, теперь ваш бабий штаб «Народной воли», - весело рассмеялся Атаман Желябов, скаля зубы белые.
  Михайлов искосо посмотрел на как всегда ни в чем не повинную Анну Павловну – выдали. Этим бабам ни в чем довериться нельзя.
 Милая пасторальная сценка не вызвала ни у кого вопросов. Мать, отец и трогательная спящая крошка в полосатом платьице на руках отца. Да и лодочнику всматриваться некогда – был бы барыш. Желябов и Анна Павловна буквально бегут до адреса, преследуемые грозой. (Великий Конспиратор уже успел отсесть из лодки). Как только они, вбежали в квартиру – забил жуткий град.
 Их только подмочило – ничего. Александр Дмитриевич уже там. Как он обернулся за такой короткий срок – не понятно. Но Александр Дмитриевич в своем  деле профессионал – знает каждую лазейку в городе. Что нож через масло семимильными шагами великана режет город.

  За окном сущее светопреставление, а тут тепло и уютно. Потрескивает передвижная печурка, затопленная предусмотрительной Баской. Сама Анна Семеновна, устав от бытовых забот, развалившись на соломенном матрасе храпит, как заправский ямщик. Хорошо, что у Великого Конспиратора ключи от их квартирки были, а то и колокольчиком не добудишься.
 -Давай, неси сюда, - тихо командует Михайлов. В конец разоспавшуюся сонную Соню укладывают на постель Анны Павловны. Желябов мастерски справляется с бесчисленными бантиками хитроумных подвязок на подмокших от застигшего дождя чулках Сонюшки. Достает кинжал, более похожий на разделочный ножик для рыбы. Высвобождает от полотенца её для видимости ребенка подвязанные совсем не детские груди. Успели. Слава богу, не накрыло с головой! За окнами гремит гром, а тут уютно.
 Не мешало бы и чайку горяченького с дороги, не то простуда не за горами. Михайлов, как распорядительный хозяин «коммуны», уже заваривает чай в самоваре. По комнате распространяется душный аромат, от которого почему-то сразу сильно хочется спать.
 Желябов и Анна Павловна заправляются чайком. Вскоре и Желябов заклевал носом.
  Анна Павловна с трудом борется со сном. Какое-то ужасное, и вместе с тем неотвратимое предчувствие терзает её. И ещё её терзает вся общность неудобности ситуации «общежития». Здесь храпит, развалившись, потная Баска, а там Желябов и Софьюшка «экспроприировали» её постель. Не произошло чего бы между ними неудобного. Мучительно думая об этом, Анна Павловна начинает лихорадочно вслушиваться в малейшие звуки за хлипкой перегородкой.
-Уж не волнуйтесь, спят, спят, голубочки в повалочку, - словно поняв её опасения, вздохнул Александр Дмитриевич. - И эта его вредная активистка с ним, - сердито добавил он, неприятно вспоминая о сегодняшней бесстыжей выходке Перовской.
-Тут вы не правы, Александр Дмитриевич, - позволила себе заметить Анна Павловна.
-В чем же я это так не прав? - улыбнулся Михайлов Аннушке.
-К ним не правы.  Я вот тоже думала сначала… что Андрей Иванович из – за денег  ушел от Софьюшки к этой самой Яхненко, а он только из-за сына женился – не мог поступить иначе как честный человек.
-Но Софью-то он все равно бросил из-под венца,- презрительно усмехнулся в ус Михайлов. - Эх, Аннушка, добрая вы душа, не возвышайте бесчестные поступки мужчин, они не стоят оправданий.
-Но все не так было. Мы с Корниловым тогда уж уж в свидетели назначались…А тут неожиданно старый граф Перовский вернулся. Софью запер, а Андреи Иванович под надзором был. Что было делать бедному студенту, самому что ли на каторгу полиции выдаться, в грехах раскаявшись? Мы тогда сами Желябова бежать уговаривали, денег на дорогу дав. А потом, - (она зевнула), - потом, я поняла, что ни любят друг друга. Нельзя их было нам с вами разлучать. (Снова зевнула).
-Где же вы  будете жить, Аннушка? Поместье-то мужнино  в Лесном, чай, давно продали на нужды партии, - засмеялся Александр Дмитриевич. – Неудобно вам троим тут жить станет. К тому же Желябов в этом смысле  почти безобразен.
-А, мы с Баской и в печатне поспим, к тому же Анна Семеновна – женщина самая неприхотливая.
-Эх, Несчастная Русская Революция! Все бы вам страдать да мучиться.
-Что вы, что вы, не говорите так, я буду рада отдать за дело вашей жизни все… жизнь…если вам это надо. Я буду счастлива жертвовать собой ради вашей революции и тем самым осознавать, что жизнь моя прошла не в пустую.
-Аннушка, Аннушка, с таким пылом вам бы на Французские баррикады с флагом, а здесь у нас скукота – шпики, жандармы, сатрапы, конспирация, мразь,  мрак, убожество, петля и больше ничего. Русская Революция – это вам не романтика, а кровь, грязь и предательство.
-Какой уж там пыл баррикад. Нет, не затем я перешла в «Народную волю». Люблю я вас, Александр Дмитриевич, вот что!

За окном вспыхивает молния, и в ту же секунду раздается сокрушительный удар грома.

***

Софья, проснувшись, вскакивает. Ей только что снился ужасный, в самых мерзостных подробностях, кошмарный сон который она и теперь с пробуждением никак не может забыть…Снова эта железная дорога, грохочут колеса. Шум нарастает, становится невыносимей, но на этот раз она точно знает – это царский - курьерский позади. Надо замкнуть спираль…Но что это?! Ничего не готово. МИНЫ нет и в поМИНЕ, да и никого рядом тоже. Где все? Разбежались? Арестованы? Так или иначе, ровным счетом ничего не готово! Она одна. Одна в страшном Проклятом доме. Ах, что за растяпство! Соня тут же видит, как в углу стоит пузатая, в тростниковой плетенке бутыль с нитроглицерином. Её бутыль. Та самая, которую она положила себе взорвать вместе с собой, если жандармы вломятся в дверь. То, что надо! Она хватает бутыль и выскакивает на рельсы, но уж не то, чтобы увернуться от поезда, как тогда, в Чудове, а чтобы тотчас же броситься под него. Колеса царского экспресса отбивают смертельную дробь: тада-тадах, тада-тадах…Она обняла бутыль и, глубоко вдохнув, бросилась. Страшный взрыв потряс…и её не стало.
-А-а-а-а-а-а! –Софьюшка схватилась за голову,  совсем не понимая, где же она, кто она, что с ней происходит. Странное не осознание себя продолжалось несколько секунд….…

 Стены дома все еще дрожали, отдаваясь позвякиванием в оконных переплетах. – Взорвался?! Динамит!
  Пробуждение от кошмара можно было назвать воскрешением. Но к чему? Она тут же приходит в себя и обнаруживает себя уж переодетой ко сну, в ночной пижаме, в постели, что-то огромное, как гора, ворочается рядом, угрожая придавить…
-Ну, что ты, маленький, что, это всего лишь гроза, - слышит она успокаивающий голос в темноте. Она узнала это голос. Это его голос. Голос Андрюши. Он здесь, он с ней. Но почему он тут? Впрочем, теперь это совсем не важно, главное, что он рядом, и она ощущает тепло его большого, теплого тела. Его живого тела большого, мохнатого и теплого животного. Она тут, дома. Впрочем, не дома, а «в салоне» Анны Павловны. Какая разница, раз Андрей здесь, с ней, значит, она дома. Да и где её дом теперь?
 Она даже не помнила, как вырубилась, там, в лодке, а помнила только одно, что от Михайлова не пахло ничем, совершенно ничем. Кажется, Великий Конспиратор ради конспирации даже не имел абсолютно никакого собственного запаха и потому казался ей замороженным в мертвецкой мертвецом, Дедом Морозом из её детских кошмаров, как и неприятно маленькие, серые и пристальные глазки великана, злобно смотрящие сквозь неё  и ещё с какой-то неприятной пронизывающей усмешкой. И как она могла заснуть прямо в лодке, у него на коленях – она тоже не помнила и не понимала, как могло это произойти, что она заснула. И не где-нибудь, а на коленях их грозного предводителя. Вот, должно быть, потешался Дворник над её «дамским салоном»!
  Впрочем, теперь ей теперь было все равно, что думал о ней Александр Дмитриевич - тот, с которым она лежала сейчас, имел запах, он был живой и теплый, и родной, и большего ей и не нужно было от жизни. Лишь бы с ним.
-Ты знаешь, я даже не смогла сделать тебе подарка ко дню рождения, потому что они все это время держали меня здесь…как пленницу, не давали мне и шага ступить на улицу, - пытаясь в чем-то оправдаться, заговорила Софьюшка.
 – Я знаю, я все знаю, милая. Но теперь я с тобой, и тебе нечего бояться.. Спи, спи, маленький, - успокаивая её как младенца, чуть покачивая в объятиях, Желябов заботливо накрывает Соню верблюжьим одеялом, подтыкая со всех сторон. Постель ещё пахнет духами Анны Павловны. Но и это не важно. Последний вражеский запах растворяется в крепком запахе его мужицкого пота. Ей хотелось сказать тысячу слов Андрею, расспросить его обо всем, прежде всего об их новом деле, но вместо этого её глаза почему-то сами собой закрывались, и странная ленивая истома овладевало всем её маленьким беспомощным по сравнению с этой огромной, волосатой тушей тельцем. « И чего я так разоспалась?» - думала она, не подозревая о снотворном в чае, подсунутым ей Михайловым. Ей только хотелось одного – прижаться как можно более полно своим телом к нему, чтобы чувствовать сердцебиение его большого сердца, и спать…спать…спать, растворившись в сладкой неге сна.
***
-Никак проснулись, - предчувствуя самое отвратительное, засуетилась Анна Павловна, услышав вскрик Софьюшки.
- Нет, Аннушка, гроза. Эх, бьет –то как. Хорошо! Благодать природы! Самое в такой день! Судный! Да, не волнуйтесь, Аннушка, теперь не шелохнуться, - вздохнул он, кивая в сторону комнатной от кухни перегородки, - в бытность моего старообрядческого скита у нас этим в деревне быков опаивали, чтобы в  хлеву не шаловали. А Желябов он, хоть и бабник бессовестный, как ни крути, все слабее быка будет, - озорно намекая, подмигнул ей Александр Дмитриевич.
Анна Павловна с ужасом посмотрела на него, как на озверевшего или полоумного. «Уж не потерял ли Александр Дмитриевич рассудок?»
-Чем? – шепотом переспросила она, подозревая самое невероятное, возможно яд.
-Не бойтесь, Аннушка, не морфий. Всего лишь сонные травы  – для здоровья никакого вреда, только сон крепок. Ну что, милая, будем прощаться.
-Вы о чем сейчас? Я не понимаю, совершенно не понимаю вас, Саша, - побледнев, залепетала она, мотая головой. 
-Завтра меня не будет – я взорву себя вместе с царем, - спокойно ответил он, будто все, о чем он говорил, что собирался свершить, было самой будничной работой, которую нужно было просто исполнить в срок.
-Вы…вы безумец!
-Так надо, Аннушка. Всем надо. Я заварил эту кровавую кашу – видно мне и расхлебывать одному.
-А как же бог?! вы же верите в Христа! Самоубийство ведь … грех тяжкий, - выдохнула невероятную глупость Анна Павловна. Она и теперь понимала, что сморозила глупость, приплёв Христа к террору и самоубийству, которое намеревался свершить Александр Дмитриевич над собой, чтобы убить коронованного тирана, но ничего другого ей и на тот момент в голову не пришло.
-Не самоубийство. С-самопожертвенность. Жертвовать с-собой ради веры – не грех. Товарищей от напрасной к-казни с-спасти – не грех. Россию от к-кровопийцы избавить. В-вспомните, как бросались христианские девы с обрывов, ч-чтобы не дать себя на поругания язычникам. Вот я и б-брошусь…завтра…с..с…своего… обрыва. Впрочем, - взглянув на часы, он поправился, поймав на мысли, что начинает снова заикаться и делает это при Анне, - уж сегодня. П-прощайте, Аннушка, не п-по…поминайте лихом раба божьего Александра…
 Он встал спокойно и, как ни в чем не бывало, переступив, через храпящую Баску, пошел. Анна Павловна вдруг стало ясно, что, если она не предпримет чего-нибудь сейчас же, не бросится за ним, она больше никогда не увидит его и никогда не простит себе этого. Зловещий удар грома, сотрясший дом в эту трагическую секунду, только вывел её из стопора.
-Вернитесь, умоляю вас! Вернитесь! Не делайте этого!
 Она хотела встать но…тут же села на колени, упершись руками об пол… и легла. Он сразу понял, в чем дело. Подняв спящую Анну Павловну, бережно уложил её вместе с Баской на соломенный матрац, накрыв обеих женщин одеялом. – В-вот… так-то…лучше будет, - сказал он сам себе, будто убеждая себя в своей правоте, уговаривая себя, впрочем, немного нервничая и от того заикаясь.
 В квартире было тихо. Все спали. Снотворное по старинному рецепту старообрядцев подействовало. Теперь ни этот дурак Желябов, ни кто другой из троглодитов не проснется ко времени и не сможет испортить ему задуманное им великое дело. С этой мыслью, ободренный, словно сам себе вывалил на голову ушат воды, он вышел, не забыв до  этого затушить догоравшие угольки печи. «Не угорели бы».
***
 Выйдя из квартиры, он направился в клозетную пристройку, но не для того, чтобы освежиться. Там, за сливным бочком, у руководителя народовольцев имелся тайник. Отодвинув маскирующую заслонку с уж преизрядно засранным товарищами кафелем, он набрел рукой на пустоту. Там, в пустоте лежало уж все приготовленное: приличный гражданский фрак, а главное цилиндр, наполненный взрывчаткой. Надев все это, взамен сложив свой бравый офицерский мундир в потайной застенок, туда же и паспорт на имя отставного полковника Поливанова, закрепив правильно цилиндр на голове при помощи шнурков, так, чтобы его не сдуло прежде времени случайным  ветром, он вышел другим человеком - штатским.
 Он почти бежал по набережной Обводного. Когда он усаживался в лодку, передав ключи лодочнику, «Выгребной» как всегда обдал его привычной какофонией миазмов с ближайших фабрик, но, уже плотно пропитанный «ароматами» «клозетного» фрака Александр Дмитриевич мало обращал внимание на это ничтожное неудобство, в котором тоже невольно выразился принцип его конспирации – маскировать подобное подобным. Все его мысли были подвержены предстоящему делу…
***



Незнакомка в черном

 Анна Павловна слышала, как он вышел. Неимоверным усилием воли она заставила себя встать и, пошатываясь, преодолевая сон, подошла к рукомойнику. Двумя пальцами в рот, которые она буквально затолкала в себя через силу, вызвала рвоту, чтобы избавиться от остатков снотворного чая Александра Дмитриевича. Затем, опустив лицо в струю ледяной воды, окончательно привела мозг в сознание и тут же, набросив черный драдедамовый платок, выбежала за ним. Надо было догнать его, вернуть его, и она догадывалась, что он шел к оставленной ими на канале лодке, которая увезёт  его в смерть.
  Когда она прибежала туда, то вчерашней барки уже не было. Анна Павловна поняла, что опоздала. Растолкав сонного лодочника, она выяснила, что лодка с важным господином во фраке и высоком цилиндре уже  отплыла. Других «отчаливших» в столь неурочный час не было.
-Уехали - с только что, с минут десять как уехали -с, - не переставая тарахтеть, оправдывался лодочник. – А вас, сударыня, я помню, - улыбнулся лодочник, - давеча-с с девочкой приезжали. Да только за лодкой приходил не тот – другой мужик. Ещё выше того, здоровый, что каланча соборная. Я то и дал. Если что, так не обессудьте, сударыня, у него ключи от лодки были, а наше правило такое, у кого ключи, тому и выдаем …
 «Десять минут», - думала Анна Павловна. Следовательно, у неё ещё было время предотвратить покушение, перехватив его лодку у Вознесенского моста Екатерининского канала, пока он будет петлять по Фонтанке, Крюкову каналу и запутанных заводях самого «Кривуши».
-…так ведь шут их разберет - не знаешь, на вора вроде как не похож, да и одет по благородному…- оправдываясь, бубнил старик-лодочник.
 Не став более выслушивать глупую болтовню лодочника, она бросилась назад, по Измайловскому, прямиком наперерез в сторону Фонтанки, рассчитывая очутиться первой у спуска Вознесенского моста.

 Но планам её не суждено было сбыться. Пересекая Троицкую площадь, она и не заметила, как из-за угла прямо на неё выскочила мчавшаяся на полном ходу карета. Анна Павловна хотела увернуться, бросившись наперерез, чтобы на повороте её не затерло к забору, и уж перебежала, как тут же попала под мчавшуюся возле самой кареты лошадь, которую она никак не могла заметить из-за кареты.
 Она помнила только стремительно налетевшую на неё тушу заржавшей, вздыбленной лошади и последовавший вслед за этим чудовищный удар в бедро копытом, буквально смявший её и отбросивший словно беспомощную тряпичную куклу на целый аршин, стремительно приближавшуюся к лицу брусчатку мостовой…железистый запах крови в носу и…больше ничего. «Как глупо умирать», - было её последняя мысль, перед тем как все потухло.
 ***
-Ну, что там?!
-Женщина. Кажется, ещё жива.
Сбивший черную женщину, всадник спешился, подошел и наклонился. Он поспешно обыскал лежащую, но, видимо ничего не обнаружив, доложил сидящему в карете «хозяину».
-Чисто.
 Из кареты вышел закутанный в черный плащ, высокий человек. В просветы плаща можно было увидеть, что одет он был в высокие сапоги, военный мундир, из-под капюшона, возвышалась козырьком кокарды простая, белая фуражка.
-Так попала или бросилась? – хрипло спросил высокий человек в плаще своего спутника, нагибаясь к женщине.
-Кто её знает, - ответил сбивший Анну Павловну всадник.
Она очнулась из-за того, что кто-то приподнял её за голову.

-Держи ровнее, скомандовал тот же хриплый голос кому-то.
Кровь из разбитой о край острой брусчатки головы заливала глаза, но Анна Павловна все равно заставила себя открыть их. То, что она увидела, поразило её. Прямо над ней склонилось…лицо Императора. Не помня себя, она судорожно схватила его за белые в перчатках ладони…
-Умоляю вас,…заклинаю вас, глотая кровь, заговорила она, - ради всего святого, вернитесь, вернитесь скорее. Не ездите туда…там…- она не договорила, как тут же снова потеряла сознание.
 Александр II был напуган. Предостережения сбитой его каретой незнакомки в черном поразили его, хотя здравым рассудком он и понимал, что  услышанное им от женщины было явно сказано ею в бреду, и, возможно, являлось всего лишь действием болевого анафилактического шока. Эта окровавленная, в черном одеянии женщина тот час же ужаснула его, тем, что показалась знакомой, и он отпрянул от неё, как от прокаженной, завидев в ней дурную примету своего собственного скорого конца.
-Вот, - с брезгливой небрежностью вытащил он кошелек, - свезете её в больницу. Поручаю это вам, Дворжницкий.
-Слушаю-с, Государь, - сбивший Анну Павловну всадник, понятливо кивнул головой.
-В Зимний?- предчувствуя перемену маршрута, спросил Государя его извозчик, когда Александр Николаевич стал подниматься в карету.
-На вокзал!

-Куда её теперь, в Елизаветинскую? – неловко спросил прибежавший на свист начальника Первого отделения полиции городовой.
-Станет, с неё, - сердито проворчал Дворжницкий, - вези в Обуховскую Странноприимную. (Тот царский кошелек, который ему дал Государь, он уже успел ловко припрятать за пазухой). - На вот, четвертак, - (он вытащил из кармана пару замусоленных медяков), - наймешь извозчика до Обуховской, да тут и близко, так что ещё на водку обоим хватит, - царский холоп гадко захохотал.

 Смеясь,  Дворжницкий вскочил на коня, так что только его и видели.
***
-Как же на водку, - проворчал околоточный, недовольный тем, что ему препоручили сбитую даму. Тут он заметил дорогие сережки в ушах женщины: длинные жемчужины с крохотными бриллиантиками, которые юной невесте Аннушке на свадьбу подарил её престарелый жених. (Свой свадебный подарок Анна Павловна никогда не снимала, и потому даже забыла о них)– Станет с неё.
 Вросшие в мочку ушей сережки никак не хотели сниматься. Толстые пальцы городового путались в налипающих окровавленных волосах. Наконец, устав возиться, он попросту сорвал серьги с ушей, варварски выдрав их из мочек … «Ей теперь они все равно уже не понадобится», - успокаивал он своего зашевелившегося было червячка совести. Подъехавшему ямщику он вручил Анну Павловну те самые два медяка – на водку.
 ***
  Было и ещё одно происшествие, которое окончательно убедило «виновницу торжества» несчастную Анну Павловну, в том, что видение ею Государя, склонившегося над нею в отеческой заботе, было самым обыкновенным бредом. Пока к месту происшествия сбегалась толпа зевак. Сбившая Анну Павловну лошадь, гарцуя,  все ещё топталась у её головы, норовя прикончить её череп. Она не узнала виновника: нет, не самого всадника – всадник был ей как раз незнаком, но по характерной белой звездочке на ноге тот час же  узнала сбившую её лошадь – это был тот самый Варвар! Любимец Желябова и революционный конь партии, любимый питомец Атамана, собственноручно выращенный им в деревне и преподнесенный партии в качестве единственного его имущества, согласно пункту её Устава.
 Но, увы, видение Анны Павловны не было бредом. Да, это был тот самый конь, умчавший Кравчинского и Баранникова с убийства шефа жандармов Мезенцева, тот самый конь, на котором 1878 году из коломенской тюрьмы сбежал её дерзкий арестант Пресняков, тот самый конь, который на своих могучих плечах вывез из тюремного госпиталя уже умиравшего Кропоткина. Я говорю « увы», потому что теперь революционный конь партии теперь верно служил жандармскому корпусу в лице её «честнейшего» и «доблестнейшего» ревнителя порядка Дворжницкого Адриана Ивановича…


 А тем временем в доме по Измайловскому полку 17, в 23 квартире творился настоящий переполох:
-Сон-я-я-я-я-я!!! С-о-о-о-н-я-я-я-я!!! Где мои брюки?!!! – что есть мочи орал Желябов, дико вытаращив глаза и вращая ими на бегавших вокруг его в услужении боевых подруг… Если бы мы с вами пришли в квартирку на несколько минут раньше то застали бы там целый невиданный в природе «зоопарк» из животных слов, которым Андрей Иванович так щедро поливал Баску, самыми приличными из которых были: «столеросовая слониха», «вислоухая медведица» и, наконец, невиданная, даже в самой смелой генетике наших дней - «воловья корова». Все дело в том, что в крохотной квартирке на Измайловского полка творилось невиданное -  террорист опаздывал к месту покушения… Им надо было быть у Каменного в восемь, а, когда Желябов проснулся и по привычке первым делом бросил взгляд на часы, то  с ужасом увидел, что до восьми минутная стрелка не дотягивала каких-то ничтожных пятнадцать делений.
-Так вот же они, под вами, -  позволила заметить ему вконец оробевшая Анна Васильевна, как Желябов обрушился на неё с новым сомном ругательств:
-Тоже мне соглядательница фигова! Дай тебе волю спать, так и неделю на посту проспишь! Я …я не понимаю, как можно было, вообще, не посмотреть, заведен ли будильник, - теперь уже чуть не плача от досады, затараторил он быстро-быстро, не без помощи Софьюшки натягивая ставшими внезапно непокорными брюки.
-Я смотрела…Вот вам истинный крест, при вас давеча как «час» ставила! – оправдывалась побледневшая Анна Васильевна.
-А кто же тогда снял звонок?! Соня?!
-Понятия не имею!
-Понятия она не имеет. Башка с дырой! Вам, бабам, решительно никакого серьезного дела доверить нельзя! – это было сказано так грубо и презрительно сердито ко всему женскому полу, что Соня, обидевшись, тот час же приняла это замечание на себя, и ей стало неприятно. Ей было ещё более неприятно, что, пусть и в сердцах спешки, Андрей называл Баску на «ты», что заставляло ревнивую Сонечку думать, что между ним и Якимовой все же были близкие отношения.
 Наконец, одевшись, он уже собирался выскакивать из квартиры, как Соня, подскочив, дала ему револьвер.
-На вот, понадобиться.
Он, кивнув головой, взял револьвер, и уже бросился бежать, как Соня опять подскочила и буквально всучила ему патроны к револьверу.
-Без этого не стреляет.
-Ах, ты черт! – Желябов, уже досадный на себя тем, что сам, завозившись вечером с сонной Сонечкой, в отступлении собственных правил  не подготовил оружие с вечера, стал с лихорадочной быстротой вставлять патроны в барабан магазина – половина тут же посыпалась на пол. Сонечка кинулась подбирать «железные косточки», все ещё приплясывая на каблуке одной до конца не одетой в спешке туфле.
Анна Васильевна бежала уж вниз по лестнице. Набрасывая пиджак по дороге, Желябов бросился за ней как угорелый.
-Я с вами! – крикнула Софьюшка, как следует натянув вторую туфлю и уж всерьез собираясь бежать за ними.
-Куд-ы-ы-ы-ы-ы!
-Послушай, Андрей, я не отпущу тебя одного. Я с вами, на покушение, - с спокойным достоинством выпалила малютка.
-Будешь ждать нас здесь. – В тоне Андрея Ивановича послышались приказные нотки. Но каждый приказ рождал в душе Перовской лишь сопротивление.
-Я пойду с вами! – повторила она ещё более уверенно, смотря Андрею прямо в глаза.
-Сиди уж! Пойдет она…Воительница Воинова, - заговорил он смешливо над порывом Сонечки.
 - Ты не имеешь права мне отказать от дела, я такой же член Испонительного комитета!…я….
 Желябов не стал слушать её. Теперь у него просто не было времени для пререкания с упрямым младенчиком. Он слишком хорошо знал, что спорить с Перовской о чем либо, идя вопреки её воли, было все равно, что пытаться пробить головой кирпичную стену, вместо этого, обхватив пятерней большой и упрямый лоб «члена», он просто грубо втолкнул её обратно в квартиру, поспешно задвинув за своей не в меру разносившейся активисткой щеколду. Софья должна жить. Так решил он.
-Ты не смеешь так поступать со мной!!! Я тоже…член…Исполнительного Ко-ми-те-та!!!
-Ори, ори громче, «член», может, околоточной тебя и услышит, - услышала она внизу лестницы уже удалявшийся сердитый голос Андрея.
 Со злости Софьюшка так больно ударила кулачком в дверь, так что от боли из её глаз брызнули слезы.
 Ну уж, нет. Пассивно сидеть и ждать тут в четырех стенах, пока где-то там разворачивались великие события, она не станет. Она пойдет за ним и погибнет, если надо…вместе с ним.
 С этими мыслями она подбежала к кухонному окну, вскочила на подоконник и…спрыгнула в развезшую от ливня землю. Прыжок оказался удачным, хоть она и забыла снять свои туфельки с небольшими каблучками. Размокшая от дождя земля смягчила удар. Не теряя времени, она бросилась вдогонку за Андреем и Баской, но их уже и след простыл.

***
 Они выскочили на Измайловский. Оба знали, что нанять в это раннее время лошадь – дело почти немыслимое. Но им повезло сразу же. По пути им попался еврей-молочник, везший на телеге пустые бидоны.
 Не спрашиваясь ничего, Желябов сам остановил лошадь прямо на ходу, Баска вскочила в телегу.
-Шо, шо, все это значить? Как это понимать, господа? – растерялся в конец перепуганный еврей, думая что в городе уже начался погром.
-А так и понимай, дуй прямо изо всех лопаток вперед, а там свернешь, где скажем. – Он небрежно швырнул молочнику золотой. – Успеешь – получишь ещё два таких, не успеешь – по шее получишь.
-Понял, - ответил еврей, и, хлестнул своего тощего, похожего на мула мерина, да так что тот помчался на всех парах на своих долговязых ногах, гремя на всю улицу бидонами…
 Динг-донг – судорожно бились бидоны, словно пожарная каланча, динг-донг - взывал к заутрени Никольский собор. По ком, по ком звучит колокол – по царю.
***
 Только под утро, имевший накануне дурной сон и потому спавший урывками, Тетерка утихомирился. Он не помнил, как вырубился окончательно, и заснул прямо в той самой рубахе, в которой пришел с лодочной прогулки… Хмурое утро не принесло ничего, кроме головной боли. «Ну, и набрался же я вчера», - почесывая растрепавшуюся голову, думал Макарка, с проклятиями вспоминая вчерашнюю Желябовскую попойку французской «хвислятиной». Почти инстинктивно он потянулся за оставшейся шампанью, чтобы опохмелиться сим благородным напитком*, как тут же вскочил как ошпаренный. «Который час?!!!»
 Теперь его заботила только эта чудовищная мысль. День, как нарочно, выдался пасмурный – не определишь. Пойдешь раньше – придется несколько часов «без дела» болтаться с тяжеленной корзиной картошки у всех жандармов на виду. А если УЖЕ поздно – Государь проехал через мост…и дело с концом. «Эх, зачем я только не выпросил у Андрея Ивановича наручные часы!» - проклинал себя Тетерка, но было поздно думать – нужно было действовать.
 Схватив корзину с картошкой, он буквально побежал. Было не человечески тяжело. Картошка уж проросла и подгнила в отдельных местах и вместе с пироксилином издавала непередаваемо омерзительный запах издохшего в боевой стойке скунса. «Не испортился бы и сам пироксилин», - волновался Тетерка. Макар вспоминал, насколько тщательно он прикрыл шашки американской клеенкой, это давало сил идти, не отвлекаясь на обламывающиеся от судорожной боли руки. Но когда он забежал за угол Невского и мельком взглянул на башенные часы ратуши, то чуть было не выронил свою смертоносную ношу: «Опоздал!!!»
***
 Эх, лучше бы Андрей Иванович подарил ему, а не доктору Прибылеву, свои знаменитые наручные часы – те самые…с птичкой.
***
-Если меня не будет, отопрешь Софью, - дал быстрое распоряжение своей конспиративной жене Андрей.
 Баска спрыгнула на ходу, заняв исходную позицию. Когда Желябов прибыл на предстоящее место покушения, то не обнаружил совершенно ничего. Всякая охрана канала была снята, и только свинцовые волны, как ни в чем не бывало, мерно бились под натиском набегавшего ветра. Было совершенно тихо, как гробово тихо бывает во всякое воскресное утро, и только редкие богомольцы, спешащие на воскресные службы, встречались ему. «Чтобы бы это могло значить?» - терялся в догадках Желябов. Неужели же, покушение состоялось без него. – «Нет, это невозможно. Вот и концы запалов торчат все в том же месте. Никто не трогал». Он посмотрел на Баску, топтавшуюся, на той стороне канала – она чуть пожала плечами в непонимании. «Да где же все, черт побери?!».
 Спустя несколько минут прибежал запыхавшийся Тетерка.
-Ну, что?!
-Ничего! – отрывисто злобно буркнул Желябов.
 Они продолжали ходить взад и вперед, отчаянно делая вид, что не знают друг друга. Наконец, Желябов заметил, как Баска спрятала белый платок в карман платья.
 А значило только одно – Государь не поехал в Зимний. Отбой.
 
В тот же вечер было объявлено, что Государь, не заезжая в Зимний, отбыл Одессу. Будто кто предупредил? Неужели, среди них «крот»?
***

 Целый день, прослонявшись одна по городу в бессмысленном ожидании новостей о покушении на Императора, только с сумерками она вернулась домой. Дождь лил немилостиво и не взявшая с собой зонт Соня вымокла до нитки. Попасть «домой» у неё не было никакой возможности, потому как не было ключей и, устроившись на скамеечке под старым тополем, она принялась ждать товарищей. «Ничего. Неужели опять ничего», - судорожно думала она, нервно вертя носовой платок в своих промокших ладошках.
 Заметивший её дворник, сжалился и пригласил к себе в дворницкую.
-Нате, барышня, пейте горячее, не то простудитесь. Где же ваша матушка? Не вернулась ещё? – (Софья, конечно же, сразу догадалась, что под «матушкой» он имел в виду Анну Павловну).
-Да вот, - вздохнула Софьюшка, - уехала в деревню, а ключи с собой по ошибке увезла. Не знаю, как и быть-то теперь.
-Так пойдите к хозяйке, она нынче дома, вот и возьмете – запасные.
-Спасибо Никифор Иванович.
-Хотя странно, нынче вроде видел с утра вашу матушку – выбежала из дому в одном платье как угорелая – не похоже, чтоб на вокзал собиралась.
 Софья вздрогнула. «Неужели, это конец», - подумалось ей… Их разоблачили. И кто - какой-то дворник. Ей тот час же вспомнился Императорский указ о привлечении дворников за слежкой и выявлением подозрительных лиц…Вспомнилось Сонечке, как они с Желябовым смеялись над этим глупым циркуляром, принимая его за маразм выжившего из ума от страха престарелого монарха. «Нет, нет, все не так уж глупо. Этот Петухов выследил их, донес в полицию, и уж верно теперь за обещанное вознаграждение выполняет царский циркуляр - вот и играет с ней в кошки-мышки, чтобы выведать у ней побольше. А если это просто игра её болезненного воображения. Зачем было думать о самом плохом заранее – столица молчала, а это значит, что покушения не состоялось, следовательно, не было причин думать, что товарищи арестованы, и то, что в квартире не было засады, и она до сих пор не арестована, вселяло надежду. Нужно просто взять себя в руки и перестать накачивать себя без всяких на то явных причин. Тогда зачем Петухов сам заговорил об Анне Павловне и о каком-то дубликате ключей, которого, возможно, никогда не существовало, и куда подевалась сама Анна Павловна? Где все товарищи?! Почему никто не вернулся? Пойманы?! Арестованы?! Все арестованы и теперь дело только за ней?!»
-Я, пожалуй, пойду, - бледнея, ответила Софья.
 Она вышла, ожидая ареста – ничего. Квартирная хозяйка дома располагалась на самом верхнем этаже – она пошла туда. Там было шумно - вечеринка – справляли именины хозяина. Не до жилички. Она спросила ключи.
-На вот, - неприятно буркнула хозяйка, чуть ли не швыряя ей в лицо дубликат, - последние, а за потерянные вычту, так и передайте своему папаше. – Под «папашей» Софья конечно же догадалась о Михайлове, зарекомендовавшим себя на этой явке, как дворянин Иван Слатвинский, но как мог их Конспиративный предводитель допустить, чтобы дубликат ключей оставался у квартирной хозяйки, ведь это означало, что абсолютно любой и в любое время мог беспрепятственно попасть к ним, в конспиративную квартиру. Возможно, он просто не знал о них, ибо даже такому опытному конспиратору невозможно предвидеть всего.
Стараясь не глядеть ей в глаза, Соня быстро взяла ключи, и через минуту уже грелась у топившейся печки. Толпа вопросов роилась в её круглой головке, вопросов, на которые она не находила ответа. Наконец, устав думать, она, свернувшись  калачиком на диванке, забылась болезненным сном ожидания.
 

 Сестры милосердия

  На следующее утро стало ясно – Анна Павловна пропала. Михайловым были предприняты все средства на её поиски. (Об установленной  мине попросту забыли: она так и осталась болтаться под помостом до «лучших времен»).
 Предводителем народовольцев был перерыт весь город, опрошена не одна сотня свидетелей, включая видевшего её последним дворника Петухова, но никто, даже его тайный агент Клеточников, всегда сообщавший ему о возможных арестах, не мог дать никаких сведений о подруге предводителя народовольцев. По счастью, в отделе Третьей канцелярии ничего не знали о существовании подпольщицы со весьма странной двойной и от того «сразузапоминающейся» фамилией Прибылева-Корба – это единственное, что утешало Александра Дмитриевича. Значит, Аня, не арестована. Но жива ли? И вот спустя неделю мучительных поисков Анна Павловна была найдена – в Обуховской больнице для бедных с переломанной ногой.
***
 Когда Соня вошла в палату, ей сразу же ударил в нос тот неповторимый «аромат» общественных больниц, который, увы, слишком хорошо знаком был ей по Симферопольским баракам. Восемь лежачих женщин ютились в крохотной каморке, более похожую на тюремную камеру женской пересыльной уголовной тюрьмы, чем на палату больницы. Она даже не сразу узнала Анну Павловну – голова её была перевязана, посиневшее лицо распухло от ужасающей гематомы, а во рту недоставало несколько передних зубов, а сама она настолько высохла и будто уменьшилась в размерах, что напоминала маленькую девочку, только тяжелая, загипсованная нога, привязанная к грубой гире, беспощадным монументом возвышалась, придавая картине комичный, меж тем какой-то ужасающий вид разбитого манекена.
 Едва войдя, три женщины: Софья, Геся и Якимова-Баска, с жаром принялись за дело. Неугомонная Софьюшка тот час же велела подругам с хлорином намылить полы, как можно более тщательнее вымыть окна во всей палате, вынести судна и переменить на чистое постели Анне Павловне и всем находившимся с ней в палате её больным товаркам по несчастью. Из огромных корзин, принесенных Баской, вкусно пахло съестным. Пока Баска и Геся через специальный пищевой катетер пытались втолкнуть хоть крошку каши в разбитый рот Анны Павловны, Софьюшка, суетясь, уж раздавала конфеты соседкам по палате.
-Ангел, она ангел, - получая жестянку дорогих шоколадных трюфельков, воскликнула Полина – молоденькая, тяжело больная юродица, помимо аппендицита, ещё умиравшая здесь от чахотки, забытая родными и всем миром. Соня только фыркнула от смеха.
 Анне Павловне было стыдно, невероятно стыдно, что о ней так заботятся её подруги, по сути, чужие люди, которые не должны были делать всего этого для неё, рискуя собственной жизнью, но на каждый её робкий протест: «Но что вы. Не нужно. Зачем», упрямая Софьюшка отвечала ещё более решительным действием заботы.
 Вообще, в плане «революционной филантропии» Сонечка была замечательна. Если кто в партии заболевал, и образовывался лежачий больной, она тот час же бросала все дела (включая терроризм) и мчалась туда, где нужно было сидеть с больным. Не знала Анна Павловна, что ухаживая за больными: кормя их, делая уколы, вынося за ними горшки, Сонечка тем самым удовлетворяла свой неиспользованный материнский инстинкт.
 Уже в коридоре она поймала «за пуговицу» чудовищно занятого врача и заставила его таки дать самый подробный отчет о состоянии поступившей на днях Анны Павловны.
 Хоть опасность и миновала, но со сломанной шейкой бедра далеко не «убежишь» - полежать придется не менее месяца, потому как это наиболее трудно заживаемый перелом, особенно у женщин. От доктора же она выяснила, что Анна Павловна поступила к ним, как неизвестная, потому что от сотрясения мозга потеряла память. Соня конечно же догадывалась, что это не так, что Анна Павловна слукавила, специально разыграв амнезию, чтобы не подвергать товарищей опасности быть пойманными, и это одно теперь успокаивало её.
 Наконец, закончив уборку и накормив больных, Софья сидела у изголовья прибранной подруги. Хоть и соседки по палате, впервые как следует наевшись нормальной еды, уж крепко уснули, женщины на всякий случай говорили шепотом, склонив друг к другу головы.
-Ну, что же вы, Аннушка, как вы могли так. Мы все чуть с ума не сошли. Особенно Александр Дмитриевич и Александр Павлович. Мы уж думали, что вас арестовали.
- Я просто не хотела вас беспокоить. Да и да меня ли вам сейчас. В партии и без того много работы.
-Да разве можно так говорить, Аннушка! Какая может быть работа, когда наш товарищ пропал!
-Но, как же вы не понимаете, Соня, я и не из-за того молчала. Знала что навещать станете – того и боялась, ведь приходя сюда, вы же рискуете собой.
-Вся наша жизнь – риск, - грустно усмехнулась Сонечка, скаля кукольные, низко посаженные зубки, - меня все равно рано или поздно поймают, не сейчас, так когда-нибудь, так стоит ли обращать на это нелепое обстоятельство внимание.
-Соня, ну, зачем вы так говорите. Послушайте, Сонечка, вы мне как сестра, я не хочу, чтобы вы погибли из-за меня…я не прощу себе этого… В общем… умаляю вас, больше приходите ко мне…у меня все есть, честное слово. Я как-нибудь выкарабкаюсь сама.
-Как только это станет возможным, я вытащу вас отсюда, - словно не слыша наставления Анны Павловны, продолжала Софьюшка. - Увезем вас к брату. Там вам обеспечат должный вашему положению уход.
-Да вы поймите, Сонечка, им и без меня там негде жить. Да и  граф …- почувствовав, что сказала лишнее, Анна Павловна тут же осеклась, замялась, и, сжав плечи, сделалась как будто ещё меньше. Поняв, что речь идет об отце, лицо Софьюшки тут же сморщилось в насупленную гримаску - «мерзость».
-Так что граф? – стараясь не подавать вида, как можно более спокойно переспросила она, хотя было заметно, что упоминание об отце снервировало её.
-Захаживает… Вы уж поймите меня правильно, Соня, и не обижайтесь, ваш отец …он до сих пор думает, что это я вас скрывала у себя на квартире. И потом, он хорошо знает меня в лицо. Представляете, чем кончится мое обнаружение им в Машиной квартире.
-Хорошо, тогда я сама поговорю с Сашей, – он снимет для вас новую квартиру.
-Умоляю, вас, Сонечка, только не это! Прошу вас, не занимайте мною Александра Дмитриевича. У него и без меня так много проблем….
-Аня, - улыбнувшись, настойчивая Соня наложила два пальца на рот Анны Павловны.
-Эх, Соня, Соня, - поняв, что спорить с Перовской, об упрямстве которой в партии слагали легенды, невозможно, Анна Павловна только отвернула лицо к крашенной больничной стенке.
 В тот же вечер на состоявшемся внеочередном съезде был окончательно решен вопрос о перераспределении «больных» товарищей: Анну Павловну было решено перевести в бывшее убежище Михайлова, в нумер гостиницы «Москва» на Невском 47, туда же и приставить Гесю, чтобы ухаживала за ней, а Степана  Халтурина, чья острая фаза туберкулеза уже миновала, сохранив его от открытой формы, отправить на «долечение» на юга, в Одессу, вместе с засветившегося в третьем отделении Верой Фигнер. Туда же, в Одессу, для в качестве технических исполнителей нового террористического акта - подпольных «супругов» Садовниковых выезжали Исаев и Баска.
 Для безопасной доставки засветившихся товарищей до Одессы первым делом было решено изменить их внешний вид до неузнаваемости, и «стилист» партии Пресняков с жаром принялся за дело.
 «Черныша» Халтурина из жгучего брюнета сделали пшеничным блондином. И это чудовищно шло к его побледневшей после болезни коже, так что, преобразившись, и даже помолодев после истощающей грудной болезни, он теперь походил на юного студента-первокурсника. Грубую, вечно неопрятную в своей неженственной грубости мужичку Баску, с немытыми, засаленными как блин, нечесаными неделями волосами, он обратил в строгую, солидную даму семейства с безупречной, элегантно-высокой прической из пышных, темно-каштановых волос. Темноволосую брюнетку Верочку Фигнер в прелестную барышню-курсистку. А никогда не знавшего, что такое «джентельменский набор»: маникюрный «нессесар», помазок и одеколон,  редко сменявшего свою засаленную до предела, мятую рабочую фуфайку, простого работягу Исаева, с грубыми, как молот, вечно замозоленными, рабоче-крестьянскими руками, в изысканного «господарика» с маленькими аккуратными усиками «а-ля Помпадур» - благородного отца семейства. Софьюшке…маленькой прелестнице и любимице партии малышке - Софьюшке, как всегда досталась роль – ребенка. Правда, Пресняков, войдя в раж косметических преобразований своих товарищей, покушался и на её милые, белокурые локоны, желая перекрасить хной Блондинку в темно-каштановый, но Софьюшка совершенно серьезно ответила ему, что, если он только посмеет сотворить это над ней, она тут же пристрелит его из его же собственного револьвера. И сказано это было тихим и нежным голоском так серьезно и спокойно, с привычным ей вдумчиво внимательным выражением личика умненького «младенчика», что, наш «стилист» Народной воли и по совместительству её палач, приняв решение не испытывать лишний раз понапрасну судьбу, ограничился выщипыванием и покраской её густых, белобрысых бровей, которые росли, надо сказать, по всему обширному, выпуклому лбу Перовской совершенно безобразно, а лезшие вовсе стороны, непокорные, мягкие, как пух, волосы «клиентки» убрать легко перманентными ангельскими локонами, делавшими её главную примету - огромный, выразительный лоб младенца  не столь бросающимся в глаза. Но, чтобы ни сделал Пресняков, Блондинка останется блондинкой, за этим особо строго следила маленькая схимница Соня, в обычной жизни не особо педантичная касаемо своей внешности.

 Спустя некоторое время в по последней ребячьей  моде полосатом матросском костюмчике, ловко задрапированным из старого, тикового, дачного платья Сони, перед ними предстала милейшая белокурая девчушка, в котором едва ли можно было признать былую мрачную, маленькую подпольщицу Перовскую, которую за решительную и холодную непредсказуемость, порой, боялись даже отъявленные террористы из группировки «Свободы или Смерть», разве что все то же сердито насупленное выражение рассерженного круглого личика немного выдавало его, но теперь оно только подчеркивало  милое обаяние детского каприза; картину дополняла аккуратная панамка и детский дорожный плащик. Да, Пресняков постарался на славу. Его мастерства у него не отнять. Перовская – превосходная травести.
-И не надо так смотреть на меня, - обиженно надув губки, буркнула на Желябова Сонечка, выходя из переделочной «мастерской» Преснякова во всем своем детском обличии. – Это совсем не смешно.
 -Ну, что ты, Сонечка, да разве ж я смеюсь, - едва сдерживая сдавленную улыбку, ответил Желябов, но она видела, что он все-таки смеется - смотрит на неё тем умилительно-снисходительным взглядом блестящих, прищурено веселых глаз, как смотрят на маленькие шалости глупого, но такого милого младенца. Соне сделался неприятен этот его взгляд.
-Ты пойми, я это делаю не для себя…я… я для партии согласилась на этот нелепый карнавал масок…
-Понимаю, все понимаю, моя радость, чего уж не сделаешь для партии - мы все тут страдаем из-за конспирации … не щадя живота своего, – Произнося это громко, вслух, с явно напускной торжественно - юродствующей серьезностью,  Желябов весело подмигнул Михайлову, на что хмурый предводитель народовольцев только укоризненно покачал головой. Его верный паладин и правая рука снова принялся  балагурить, а это  обычно хорошим не оканчивалось; да и конспиратор Желябов никакой - снова провалит ему всю тайную операцию - все как всегда кончится пустой болтовней с Сухановскими «китобоями»*, но что делать – самому в Одессу ехать нельзя – у него там нет никаких связей с южным крылом, а кроме Желябова и послать-то некого – все, кто мог «из старой гвардии», сидят по равелинам, казенной пеньки дожидаясь. К тому же, из-за этого нового распорядителя особой комиссии Лорис-Меликова нужно постоянно держать «руку на пульсе» через своего агента Клеточникова, нельзя оставлять Лориса без присмотра в столице - ведь претворяющийся с первого взгляда простачком новый временщик более чем коварен. Кто знает, откуда ждать удар.
 
– Ну, что ж, будем прощаться, малыш. Как всегда Желябов поцеловал Софьюшку в аккуратненький проборчик, а потом в пухлые щечки, правую и левую и, не удержавшись, в губки. - Передай своей матушке от меня большой привет.
-Так ты все знаешь?!
-О, об этом было совсем  не трудно догадаться, - знающе улыбнулся Желябов.
-Но…
-Маша мне все рассказала. И о том, как твой отец издевался над Варварой Тимофеевной, и о…вашем последнем имении, которое он собирается теперь пустить за долги с молотка. И о том, как ты едешь отговаривать матушку продавать «Приморское», чтобы отец твой снова не принудил мать к совместному жительству.
-Так ты все знал, - обреченно вздохнула Софья.
-Ну, ну, д-довольно, п-полно-то…п-полно любезничать, здесь вам  не..не дом свиданий, п-пора уж с-собираться, - прервав любовную идиллию, рыкнул уж переодетый в ямщика Михайлов, -ша-шарабан уже ждет. – Ну, с богом, братья и сестры, п-помолясь! – торжественно перекрестившись, выдохнул он. (Неверующая в бога Софьюшка лишь смешком фыркнула  в кулачок. Ревнитель старинного благочестия неисправим).

 Недаром же психология когда-то был любимым предметом Софьи Перовской на Аларчинских  курсах. Вот и теперь умненький младенчик Сонечка рассчитала все как нельзя лучше: меньше всего подозрений вызывает семейная  пара с ребенком, ибо присутствие ребенка неизменно притупляет чувство угрозы, даже у самых натасканных псов жандармерии. Да и для самой Сонечки такая изобретательная маскировка более чем удобна. Никому и в голову не придет, что под личиной ребенка, может скрываться террорист, а в чемоданах «благородного» семейства вместо дорожных пожиток  - динамит.
 Однако, не дооценивать врага никогда не следует. Хоть и остыло все, прокипело, и уж в столице все забыли о дискредитирующем силовую власть  Халтуринском взрыве, будто его и не было совсем, но с новым временщиком допускать легкомыслия нельзя. Засветившиеся Халтурин и Вера Фигнер под фальшивыми «видами» благородного отца и дочери-гимназистки Шастиковых, ехали в том же купе. Баска должна была осуществлять прикрытие отъезжающих под видом «выйти покурить» в тамбур, ибо курила папиросы сия дама отменно и в множественном количестве. Если заметит проверку, сразу даст знать условным знаком, установленным Михайловым.
 В остальном сложностей не должно было случиться – на всю компанию сняли одно мягкое купе первого класса, виды у «господ» могут проверить сразу при входе, да и то не всегда, главное, сразу же «не засветиться» на вокзале табором, а как выедут из Питера – считай пронесло!
 Халтурин нервничает, его заметно трясет - у него дрожат руки, Степан Николаевич лихорадочно сжимает потную руку вытаращившей несчастные глаза Веры, которая от страха ссутулилась в робкий комочек, что так идет не видевшей света и уличного воздуха несколько месяцев бледной «гимназистке».
-Поезд отправляется, поезд отправляется господа! Заканчиваете прощанье!
 Зорким глазом Михайлов окидывает вокзал – вроде все чисто. Признаков облавы не наблюдается, только дежурные жандармы, которые тут каждый день. Михайлов спец – знает всех Питерских шпиков в лицо, ни одного не упустит.
-Ну, с богом, пошли! – Михайлов, выгрузив чемоданы, чуть толкнул под руку Халтурина. Тот идет, словно кол проглотил, видно, что очень нервничает, постоянно оглядываясь, словно ждет выстрела из-за угла в спину. На самом входе в вагон уронил билеты. «Ах, ты кретин косорукий!» - сжав кулак, восклицает про себя Михайлов. Но ничего – обошлось. Кондуктор проверяет билеты, в спешке не всматриваясь в лица странных пассажиров. Сели.
 Поезд, охнув, трогается. «Ну, с богом, братья и сестры! Пронесет!»
***
 Софьюшка отчаянно борется со сном. Уж больно не терпится ей снова увидеть тот «проклятый домик», из которого они вели подкоп, а глазки предательски смыкаются. Даже кофе в термосе, что захватила с собой расторопная в походах Баска, не помогает дотерпеть до Первопрестольной, и Софьюшка, свернувшись в комочек, засыпая, видит, как Верочка Фигнер украдкой  поцеловалась с Исаевым. «Вот ещё парочка образовалась», - раздраженно думает она. Ей неприятно, что на пример ей дворянка Вера тоже завела себе мужичка. А поезд все качает-укачивает, унося куда-то в непонятную страну снов. Она слышит разговоры товарищей, но уже не понимает о чем, слова сливаются в единый фон, и она засыпает.
 Москва пронеслась мимо далекими огнями, вот и тот самый домик у рельсов – сожженный до тла. Верные сатрапы отечества не оставили от него и целого бревна. А бывшая его обитательница, троглодитка Сонечка Перовская, уж убаюканная покачивание стучащего поезда, спит, полусидя, уперев круглые коленочки в теплое бедро Халтурина, и снятся ей сны террористки – подпольщицы - беспокойные, боевые – будто она снова бежит, бежит по непролазным Новгородским болотам, а жандармский офицер Нелюбов, из пафоса представившийся перед каторжной барышней графом, гонится за ней по пятам. Нагонит, а Софьюшка уж и в сторону. Снова бежитю Но вот не увильнулась, и бух – в самую-то трясину. Тянет белую ручку: «Помогите! На помощь!» А «господарик»-то злой все смеется, потешается над её гибелью. «Будете знать, как от конвойных бегать, вот теперь и казнитесь сами». Вот уж трясина засосала по самое горло, она отчаянно Соня отплевывается жидкой грязью, наливавшей в рот, пытается кричать, мол, «делай со мной что хочешь, лишь  помоги скорее, вытащи только…теперь», но грязь заливает ей рот, заставляя её захлебываться. Вот и конец пришел – рот и нос погрузились во что-то душное и мягкое, где нет никакой возможности сделать вдох, - по голову, по макушку, она задыхается, и, кажется, это мучительное задыхание никогда не прекратится. А над её головой все так же слышится ужасающий, дергающий мужской смех, как деревянного паяца дергают за веревочки. Смех? или это кашель, так и есть, кашляет Халтурин. Сонечка нехотя поднимается и поит его горячим кофе – другого ничего, а чаю спросить невозможно, вот и сидят «господа» в полной тьме при запертых дверях, как призраки, даже шляп не снимают – зато мушки револьверные наготове держат.
-А где Москва?
-Давно проехали, душечка, - улыбаясь, отвечает Исаев.
 Тогда-то Степан Николаевич и предложил, видя Сонечкины сонные мучения:
-Может, вам, Соня, на верхнюю, багажную  полку перелечь, а я уж как – нибудь тут, внизу устроюсь с чемоданами. Мне уж не привыкать спать на динамите, – усмехнулся, зубы гнилые показывая.  Халтурин, как всегда в своем репертуаре – острослов и балагур. Не дожидаясь Сониного ответа, стал снимать с неё ботиночки, те самые, подопытным аптечным кроликом подбитые, что они с Желябовым на троих с голодухи съели. – Ну, что я говорил, душа моя, пригодились ботиночки, с Гартманом-то от жандарма-то улепетывать? Ха-ха-ха! - Соня застеснялась, неудобно ей стало перед товарищами за «подвиги» свои былые,  «храбрые», а силач Исаев её уж поднял малышку над головой, да наверх закинул – вместо чемоданов, значит, туда же подушку и одела – все «скинулись» лишь бы «прынцессе»-Сонечке, всеобщей любимице, тепло, да уютно было почивать. Соня хотело было возмутиться, воспротивится незаслуженной о ней заботе, но поезд все укачивал, навевая теплые сны.
 На какое-то время Соня забылась, где она. Ей казалось, что она на животе она летит через всю землю и так, пересекая широты, будет лететь вечно, к самому Экватору, и уж ничего ей не надо было, а только проноситься над этой вечной, вечной, и вечной землей…Так и уснула.
 Вот и выехали из Москвы совсем, а впереди только Великая Русская Равнина. Вот за дверью послышались какие-то шаги, товарищи насторожились, затаившись с револьверами:
-Это я, Баска, - послышался уж знакомый хриплый шепот. Халтурин выдохнул. Как же они совсем забыли про Анну Васильевну – вернулась из курилки с чаем, стало быть, проехали Москву - миновала опасность.
-Проходи, - тихо ответила Фигнер.
 Торжественно вошла улыбающаяся Баска, словно шаловливая немецкая кельнерша Октоберфеста, неся в руках зараз семь стаканов горячего чаю!
-О, как кстати! – воскликнул продрогший Халтурин.
 За ней сразу вошел Желябов и Саблин. Все ошарашены, слово обухом по голове. Все своими глазами видели, как Желябов трогательно прощался с ними на вокзале, наставляя в последний путь своего дружка Халтурина. И теперь он тут, как тут. Как? А Саблин почему здесь? Ведь он должен был оставаться на новой конспиративной квартире на Тележной, охранять оставшийся динамит!
- Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к себе! Ба!  - взяв под козырек армейской фуражки, шутя отрапортовал Саблин, вытаращив и без того выпуклые как у жабы глаза базедовой болезни. Дурачеств у Николашки Саблина не занимать. Незваный шут как всегда в своем репертуаре. Шутовство так и прет из всех мест, откуда его не просят.
-Ну, здорово ребята! Ну, как вы тут поживали без меня?! – громогласно огласил действительно застывшую в  немой сцене «к нам приехал ревизор» компанию Желябов.
-Но как? – не понимая, хлопает глазами Исаев.
-Да вот, подумали с Желябой,  и решили, что трех дам для вас с Исаем будет многовато, вот и решили догнать вас на шарабане, чтоб разбавить немного «дамский салон».
-В соседнем купе ехали, - поясняет уже заметно уставший от сальных «шуточек» Саблина Андрей Иванович.
 Желябов садиться, не дожидаясь разрешения, и, вдруг, подхватывается.
-А где … Соня?
Ему показывают пальцами вверх. «Небось, не скинули куклу!»
-Спит, - торжественно и тихо пояснила Вера. Желябов взглянул подслеповатыми глазами – точно, полки свисает уже знакомая, крохотная и розовая ручонка младенца, сжатая в кулачок.
-А вы здорово придумали террористку вместо динамита в багажник! Ха-ха-ха! - ржет Николашка.
-Да заткнись же ты, – Саблин начинает откровенно раздражать Желябова, - не видишь, люди спят. (Он говорил во множественном числе, чтобы придать значимость своему негодованию, хотя спала только одна его Софьюшка)
-Но мой Атаман, - в скрипучем голосе Саблина чувствуется, что он уж изрядно перепил (отнюдь не чаю), - что я такого сказал.
-Разбудишь - будешь иметь дело со мной, понял?
-Понял, понял – разбужу-бужу, - подхватывает невольный словесный каламбур пьяный Саблин, - как же нам не понять, дела семейные. Ха-ха-ха!
-Ну! – Желябов (тоже изрядно под градусом) ткнул дуло револьвера в толстый нос Саблина, - еще одно слово, и я пущу пулю тебе свинцовую пчелу в твой поганый язык.
-Все, затыкаюсь.
-Полно вам, господа, прекратите, право же, глупо, не то правда, жандарма накличем, - осекает начавшуюся ссору умная Вера Фигнер. Серьезную девушку Веру никто не решается ослушаться, и в компании воцаряется покой.
 Всем весело и теперь тепло. Тихо играют в карты…на деньги…в вист. Верочка, в конце концов, выигрывает у всех, осторожно прикупая по рублику. И спящая Софьюшка даже сквозь сон слышит, как секутся в карты:
-Валет!
-Дама!
 И ей все ещё кажется, что она в проклятом домике и её разыгрывают, как крепостную девку. Старый, отвратительный динамитный* бред, который никак не выходит у Сони из головы. А поезд мчит и мчит, и от того ещё больше хочется спать. Вдруг, она различает, что кто-то дергает её за ногу, лезет под юбку. Халтурин, или это все ещё проказник Ширяев – граф Вяземский. «Дать бы ему в морду! Но как же, Ширяев арестован, тогда кто? Так и есть, значит, её не прошенный жилец Халтурин. Недаром же Андрей предупреждал её, что бабаник почище его будет… Впрочем – неважно! Кто бы там ни был, сейчас он у меня получит!» Софьюшка вскакивает, чтобы исполнить свое намерение вцепиться ногтями в морду тому, на кого бог пошлет в полусне, как видит перед собой – Андрея. Ей хочется вскрикнуть от удивления и радости, но он только наложил ей палец на рот.
-Т-с-с-с-с!
 Софьюшка поняла – СЕКРЕТНОЕ ЗАДАНИЕ. Какое – он все равно не скажет, и, потому, зажав ладошки в крепкие кулачки, снова засыпает. Горячечные кошмары отступили, как всегда бывало, когда он находился рядом с ней.
***
Дальше ехали без приключений. «Святые семейства» с дочерьми-гимназистками сошли в Одессе. Желябов и Саблин отправились дальше – в Севастополь.
***
 Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяносто девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею…

Приморское

 Ночное море, нежно облизывающее светящийся в лунном свете белый песок, ласково приглашало к купанью. Это было их заветное с маменькой место. Наверху, на холме, полуразрушенная турецкая крепость с сигнальными, бутафорскими турецкими пушками, из которых в детстве маленькая крошка-Софьюшка так любила палить по случаю каждого полдника, нисколько не боясь рикошета, который вский раз угрожал снести храбрую «палильщицу». Под крепостью обрыв – тут так здорово скрываться под сенью маленькой пещерки, любезно промытой морем в карстовом основании плато. Тут и костерок развести можно, вкусных крабов прям на ветку живыми нанизать, да на огне поджарить, индейцев диких из себя изображая. Вспоминая былые ребячьи шалости, которым они с Машей и братцем Левой так усердно предавались во времена беззаботного детства, Сонечка невольно улыбнулась, выказав две очаровательные ямочки на пухлых щечках…
***
 Ещё днем того же дня, когда Варвара Степановна пошла на местный базарчик прикупить провизии, к ней подошла какая-то серьезная барышня и, не говоря ни слова, буквально всучила барыне в руку записку*. Наскоро отпустив носильщика, заплатив ему больше положенного, Варвара Степановна заперлась в комнате от родных, лихорадочно развернула свернутую в тугую таблетку бумагу…Так и есть, от Софьюшки – «пропащей». Её кривенький, чудь робкий детский почерк она узнала сразу же, и две невольные слезы выступили на её впалых, измученных вечными заботами старушечьих щеках. «От неё самой…от «пропащей»». Шморкая носом, стараясь подавить в себе этот ненужный, приступ материнской сентиментальности, она прочла:
Дорогая мамочка, умоляю вас, сегодня быть в десятом часу, на нашем месте.
Соня.
И далее нехитрая подпись из двух букв С. П.
  Варваре Степановне уж не надо было объяснять, где находится то самое «наше место». Томный южный день казался бессмысленно долгим, наконец, большая стрелка приблизилась к десяти. Варвара Степановна, даже и не думавшая переодеваться ко сну, так и остававшаяся в своем стареньком, дорожном черном платье, как пришла с базара, так, затеплив керосиновую лампу, незаметно вышла из дома с черного хода. Знакомая тропинка вела её вниз по склону. Там, далеко ещё рделся закат, да и луна в ту ночь была великолепна, так что ступать по узкой каменистой тропинке, ведущей меж крутых холмов, было совсем не страшно, а, наоборот, даже весело, прислушиваясь к шороху своих тихих шагов. И будто помолодела мгновенно Варвара Степановна, ввязавшись в «приключение». В такой богом забытой глуши, как Кильбурун, поместье, доставшееся ей от мужа под залог её родового Могилевского поместья, разбойников, да людишек лихих, барыня Варвара Степановна могла и не опасаться – здесь даже разбойники не водятся по бедности всеобщей населения, да что с обедневшей графини – то снять, кроме жемчужных сережек копеечных. Шпиков да жандармов тоже нет – во-первых, жандармских отделений в Кильбуруне отродясь не было, да и о беглой каторжанке Перовской давно уж все позабыли, даже по «чугунному» делу, в котором так прославился посол русских террористов – знаменитый диссидент месье Гартеман. А тут, в России, как всегда обошлись проще - для выполнения плана по поимке злодеев канцелярские головы Московские, души чернильные, за место Софьи как раз поймали ту дуру Суровцеву, под угрозой пытки вынудив её причислить себя к храброй подельнице «героя», благо видом схожа была немного – тоже светлые волосы имела да чепец носила, – на том и «закрыли» дело на «доследовании».  Но мысль, что она теперь, этой же ночью, тайно встретится с беглой дочерью – подпольщицей ужасающего Исполнительного комитета, которого боялся даже Государь, бодрила её, словно она сама, в одночасье, сбросив многолетнее иго домашнего тирана, незримо для всех вступала в тайный орден  заговорщиков, и сама становилась заговорщицей, государственной преступницей. Хотя трудно, невыносимо трудно было представить, что её маленькая любимица Сонечка, стала террористкой.
 А, вдруг, всё это провокация. Дочь уже арестована. И её арестуют, заставят давать показания против родной дочери… О, боже! Это письмо. Как же она не подумала. За ней следили …всё это время… Невольный стон вырвался из груди женщины. Варвара Степановна оглянулась – тихо. Мучительно тихо. Заставив взять себя в руки и хоть как-то успокоить бьющееся галопом сердце, Варвара Степановна продолжила путь.
***
 Вот оно и место заветное. Уже знакомая пещерка в темноте ночи зияла зловещей черной дырой, из которой на свет краюхи полумесяца, что из-за туч проглядывал, то и дело пугливо вылетали летучие мыши. Варвара Степановна, сбросив лампу на песок, уселась у входа, расправив костлявые плечи и весело обхватив долговязые, в черных, шерстяных чулках ноги тощими, как ссохшиеся ивовые ветки бледными руками, болезненно выдававшимися из-под обтрепанных кружев воротничков отчаянно залоснившегося, своего старого покроя дворянского бархатного платья.
 Ох, как же тут хорошо! Соленый, целебный воздух с моря приятно обдал её легкие морской свежестью. Сова зловеще хохотала где-то совсем недалеко, но грозная птица уже больше не пугала, и цикады, южные цикады непереставаемым стрекотанием радовали её расстроенные дневными заботами нервы.
 Но вот будто всплеск веслом в темноте. Варвара Степановна поднялась с песка и, вся привратившись в слух, застыла с лампой в руке.
 Соня, приплывшая на лодке к месту свидания, издали заприметила огонек лампады, и через секунду уже была в нежных, теплых объятиях маменьки. Женщины долго не могли сказать и слова друг другу. Слишком давно Соня не видела матери вот и хмыкала носом, как ребенок, тыкаясь большим, ребячьим лбом в её тощую, старушечью грудь:
- Мамочка! Милая, родная моя!
-Дитонька моя, голубушка моя ненаглядная … - Обнимавшая дочь Варвара Степановна почему-то решила, что должна всенепременно утешить свою любимицу Сонюшку, похлопывая по спине ладонью, словно насосавшегося молока грудного младенца, чтобы тот срыгнул. И она делала это движение автоматически, почти не принимая к нему своего сознания, и поступала так, как, повинуясь материнскому инстинкту, поступают все матери, когда хотят утешить свое плачущее от пупочных коликов дитя. Наконец, немного успокоившись, Соня подняла голову и посмотрела в лицо матери. Оно было заплакано и счастливо одновременно и тем непереносимо  глупо и жалко.
-Что же твой разбойник, разве не приехал с тобой? – с робкой лаской спросила дочь Варвара Степановна. Соня сразу поняла, о каком «разбойнике» зашла речь, но она нисколечко не обиделась на мать, знала, что мать называет Андрея так не по злобе, а только потому, что так называл его пап;, и было уж так привычно принято называть Желябова в их семье.
-Нет, дела у него нынче, - сухо ответила Соня, отворачиваясь безразлично. (Видно было, что начатый разговор с матерью об Андрее становился ей неприятен). – Вот, заместо себя велел тебе передать гостинца, - Софья протянула матери несколько жестяных банок с трюфельками, старательно перевязанных красными лентами, подвязанными бантиками.
-Что это, никак бомбы? – испуганно заморгала глазами Варвара Степановна.
-Да ты что, мама – конфеты! - звонко захохотала Соня. - Возьми. Меня Андрей Иванович ими каждый день заваливает – всю квартиру банками захламил, а я вот тебе и решила немного тебе передать… от него как бы.
-Спасибо, Сонечка, золотая моя доченька,  никогда ты меня не забываешь. А я вот так, как приехала в Приморское – все отдыхаю, да бездельничаю на песочке. У нас с пап;, слава богу,  все хорошо, все живы-здоровы. Зимой живем все там же, на квартире, по-стариковски, потихоньку, не тужим.
-Не ври, мама! - Соня резко и сердито обернулась к матери, словно в неё всадили горячую иглу. - Только, умаляю, не ври мне теперь! Маша мне все рассказала. И как бьет он тебя, и как понуждает продать за долги имение.
-Сонечка, милая, так разорены мы все равно! Не продам – за долги уйдет. Растащат-таки кредиторы по соломинке.
-Да, ты пойми, мама, Приморское – это твое последнее убежище! Если продашь дом – сама же никем станешь. Отец принудит тебя жить с ним на съемной квартире, а там и убьет, видно, один конец.
- Сонечка, милая, так ведь жалко его - посадят его, как есть посадят, а Лев Николаевич он же болен сильно, уж второй удар был, а третьего уж, видно, не переживет… в долговой тюрьме-то.
-Ничего, переживет, - злобно огрызнулась Софья. – Он ещё всех нас переживет. Сам виноват, если бы не он, мы не были бы нищими!
-Не говори так об отце! Ведь он же тебя из тюрьмы под залог выкупил на последние деньги. Он все для тебя делал, что мог.
-Денег! Каких денег! Те, которые он спустил потом на карты и своих девок*…- сердито насупившись, добавила Софья. - Ты пойми, мамочка, мне тебя жалко – не изверга этого! Сколько он над тобой издевался, сколько унижал, сколько крови твоей выпил. Оставь же его теперь, пусть живет, как знает и сам выкручивается!
-Так пропадет же без меня Лев Николаевич, - жалостливо всхлипнув носом, ответила Варвара Степановна, отирая раскрасневшееся лицо платком. – Кричит-шумит, а сам как дитя малое. Ему уход нужен.
-И пусть пропадает! Привык барином жить для себя в свое удовольствие, так пусть теперь поживет один,  для себя постарается. Полно нянчить-то! Не оценит! Ты и так всю жизнь жила не для себя – для других, надо бы и тебе пожить немножко. И здоровье твое совсем не лучше его. Так что пожалей лучше себя, мама!
-Не могу,- как-то виновато развела руками Варвара Степановна. И её лицо, худое, заплаканное от умиления встречи с дочерью, несчастное лицо измученной вечными заботами матери сделалось таким глупым-глупым и таким жалким и добрым, будто говоря «вот такая я бесхребетная уродилась по жизни, ничего уж не поделаешь»,  что Соне поневоле хотелось ударить её.
-Ну, да полно, мама, горевать-то. Идем лучше купаться. Ночь-то какая теплая! А вода -то – молоко парное! – Не дожидаясь разрешения матери, Сонечка стала раздеваться, забавно запрыгала по песку в запутавших толстые ножки юбках. Варвара Степановна с улыбкой умиления наблюдала за дочерью. Ничего не изменилось. Все та же её маленькая, милая Сонечка, неугомонная шалунья и проказница. Тут она заметила на правом боку Сонечки шрам и невольный страдальческий вздох вырвался у неё.
-Скажи, а он тебя бьет? – косясь на шрам, трясущимся голосом робко спросила Варвара Степановна, предчувствуя ужасающий ответ. Вопрос матери застал Соню врасплох, она, перестав раздеваться, обернулась на мать в недоумении.
-Кто бьет-то?
-Ну, разбойник-то твой этот…- по привычке не смея выговорить толком имя своего мнимого зятя, кого произносить в доме Перовских под страхом  побоев старого графа, было категорический запрещено, Варвара Степановна замялась, и как-то сразу сжалась в комочек, чувствуя общую неудобность ситуации, вызванной внезапно вывалившейся из неё вопросом.
 «И почему бьет…», - подумала Сонечка. – «Почему в нашем мире все так несправедливо заведено и устроено, что если человек «разбойник», то, предполагается, что он обязательно должен бить женщин, а не тот, кто бьет женщин, уже считается «разбойником». Ведь, если подумать, её отец бьет женщин, а, между тем, дал себе полное право называть не себя, но её Андрея «разбойником» только за то, что он увел его дочь из семьи…Ах да, шрам. Как же я сразу не догадалась. Вот что имела в виду мамочка»
- Пуля конвойная, от царских сатрапов при побеге досталась. Меченая я теперь, - грустно рассмеялась Софья. – (Варвара Степановна опустила голову). -  Ну, что ты, мамочка, ты же знаешь, я никогда не вру. Как можно было так подумать - Андрей Иванович - он лучший: он меня любит, жалеет, это я, бывает, поколачиваю его, когда уж досадит очень.
-А он что? – подняв голову, чуть виновато улыбнулась Варвара Степановна, представив невероятную картинку, как её малышка Соня «поколачивает» здоровенного, страшного мужика своими крохотными, пухлыми кулачонками..
-Что, что …смеется только.
-Веселый он у тебя человек, стало быть, - пыталась улыбнуться Варвара Степановна.
-Веселый. С ним никогда не бывает скучно. Хороший он, мама…
-Так ты счастлива с ним?
-Очень!
 Маленькая попрыгунья скинула последнюю юбку и в одной рубашонке с веселым смехом побежала к морю…
-Смотри осторожно, Сонечка. Темень теперь. Не заплывай далеко!
-Не волнуйся, мама! Я прекрасно плаваю! – услышала Варвара Степановна удаляющийся звонкий голосок дочери.
 «Бедное, бедное мое дитя», - думала все так же отчего-то виновато улыбавшаяся Варвара Степановна, покачивая головой

***
 Варвара Степановна действительно могла не волноваться за дочь – Софьюшка была отличной пловчихой. Вот и маленького Николая Муравьева - Николеньку тоже когда-то спасла. Вытащила из омута в последний момент, да откачала мальчика к жизни. Варвара Степановна и теперь помнила тот ужасный день, будто он случился только вчера. Её разбудил отчаянный крик её подруги и соседки Софьи Григорьевны Муравьевой, когда она уж было задремала на веранде, отбросив шитье…
 В тот день все было как всегда. Ники – Николай Муравьев, соседний мальчик, сын Псковского губернатора, что был соседом по даче Перовских, играл с Софьюшкой и Левой на небольшом плоту, что через губернаторскую запруду в старом саду к старой мельнице вел. По привычке, оставив на досмотр Коленькиной бонны детей, не любившие большого света молодые губернаторши* часто любили уединиться на веранде, чтобы попить чайку, да запросто поговорить о своем, о женском, краем глазом за детьми наблюдая – так было удобно смотреть за всеми маленькими сорванцами разом, чем потом битых два часа выискивать их по одному в близлежащем лесу.
 А в тот злополучный день, как нарочно, такая жара, что Варвару Степановну совсем сморило, да и разговор с подругой совсем не клеился, вот и вздремнула невзначай… и вдруг этот крик…Варвара Степановна до сих пор не могла без содрогания вспоминать тот день и этот ужасающий крик матери терявшей своего единственного дитя… А случилось вот что…
  ….Софьюшка, как всегда, была капитаном их маленького «пиратского корабля». Не привыкать ей командовать мальчишечьей компанией, тем более, друзья её по играм - мальчишки – брат Левушка, да Ники Муравьев: оба почти на пять лет моложе её были, а глупые, дальше некогда, вот и верховодила над ними в играх маленькая, но хитрая Софи, как хотела. Заводилой была. Ники – он тоже Соню за свою ровесницу принимал, хотя Софьюшка уж подростком была, разве что по физической отсталости своей пока книжек не читала и прописей не писала, да росла на даче, что в старом заброшенном саду располагалась, чисто индейская дикарка вольная Покахонтес в диких дебрях Канады.
  На самой середине омута разыгралось  жаркое «пиратское сражение». Толкаясь и тыкая в друг друга длинными прутиками, что Софьюшка «шпагами» велела подразумевать, дети разыгрывали «абордаж». Маленький «пират» Ники налетал, отчаянно тыча в пышную юбку Софьи свою жалкий ивовый прутик, при этом, что есть мочи, голося тонким мальчишечьим голосом: «На абордаж! Беру на абордаж!» Софья с братом отчаянно защищали «корабль» от «налетчика», охаживая  его «шпагами» с двух сторон, при этом крича: «Защищайся, проклятый разбойник!»
 Увлекшись веселой игрой, Софья и Левушка что не заметили, что метеля «разбойника» ивовыми прутьями с двух сторон в отчаянной «контратаке», они оказались на краю, и плот, опасно заколебавшись под их весом, стал опрокидываться. Не прошло и секунды, как все трое оказались в воде. Орущего братца Леву, что хоть по-щенячьи, но все же барахтался на плаву, Софьшка сразу вытащила братца на плот. Не умевший плавать Ники камнем пошел ко дну. Белая рубашка стремительно растворялась в путине черного омута. Мать и нянька Коленьки, видевшая как плот с детьми перевернулся, зовя на помощь, бегая вдоль берега, отчаянно вопили, взывая на помощь дворню и в бессилии срывая на себе волосы. Лишь маленькая Соня не растерялась. Не раздумывая ни секунды, заглотнув побольше воздуха в легкие, нырнула за тонущим. Пышная, оборчатая по моде того времени юбка мешала ей, но она гребла ногами, стараясь не обращать на неё никакого внимания, сфокусировавшись на уходящей в глубь белой рубашке мальчика, чтобы не потерять его из виду. Наконец, сделав последнее отчаянный гребок руками, она схватила мальчика за запястье руки, и, резко рванув вверх, отчаянно заработав ногами, как лягушонок, стала подниматься с ним к поверхности. Там уж подхватили детей подбежавшие на подмогу мужики-мельники. Коленька уж не дышал. Посинел, как покойник. Софьюшка-умница и тут не растерялась – перекинув его на живот через подставленную коленку, со всей силой ударила по спине ладонью, как было нарисовано в той страшной отцовской книге, где разрезанные, вывернутые на изнанку органами люди во всех подробностях изображались. Мальчик закашлялся, отблёвываясь водой и…стал жить.
 Потом уж саму спасительницу пришлось буквально оттаскивать от Коленьки за ноги, когда Софьюшка, сев на мальчика верхом, принялась рьяно делать ему искусственное дыхание, слишком далеко зайдя в своем неуёмном усердии по оказании первой помощи пострадавшему.
***

 Море приятно обволакивало уставшее после поездки тело.
-А-ап, - как это всегда делала для нырка, маленькая Сонечка заглотнула побольше воздуха, и, сложив ручки лодочкой резко опустила голову вниз. Но нырка не получилось - она тут же наткнулась большой круглой головой на чью-то грудь. Она сразу же поняла, что это был человек, мужчина, потому что грудь была широкой и волосатой, а большего она не могла сказать, потому что, хоть и не боялась плавать в морской воде с открытыми глазами, но ночная темень действительно скрывала все под водой. Софья только руками нащупала волосатую грудь стоящего вертикально человека, его гениталии, она вынырнула, отбросив от лица налипшие волосы, и взглянула на незнакомца. Поначалу она ничего не разглядела, а только поняла, что это был очень высокий и плотно сложенный человек, потому что он стоял там по пояс, где она могла только нырять «с головой». «Неужели, Михайлов?! Но что мог делать заика, здесь, голый, да ещё в такой час. Нет, не может быть, конечно же она обозналась».
  Она не придала этому значения – мало кто ещё купается здесь ночью, ведь место здесь «накупанное», дачное, а эксцентриков среди дачников хватает – некоторые натуралисты*, вообще, находят особое удовольствие купаться голышом, презрев даже Адамово одеяние. Приготовившись уж извиниться, она хотела уж плыть дальше,  но вот высоченный незнакомец повернулся к ней лицом. В свете луны проступили его худые черты лица, и она тот час же узнала их. Это был царь - он был голым.
***
На ловца и зверь бежит...

Невероятная предыстория появления ГОЛОГО САМОДЕРЖЦА на пляжах Кильбуруна

-Знаешь, милая Катиш, все эти сплетни по поводу моего покойного дядюшки старца Федора Кузьмича… Порой мне кажется, что сии дикие слухи, не лишены здравого основания. Мне вот тоже иногда, бывает, хочется, просто взять и уйти из мира, - потягивая вкусную сигару после жарких любовных сражений, говорил Александр Николаевич своей новоиспеченной, некоронованной супруге.
-Стало быть, мой милый Мунки*, вы более предпочтете монастырскую схимну моему обществу. О, поверьте, вы не выдержите слишком долго монашеского аскетизма – для этого вам не хватит пальцев на руках и ногах*.
-Зачем же так сразу, душа моя, вы отправляете меня в монастырь. Простой побег меня вполне устроит, - поняв о чем намекала Катенька, снисходительно засмеялся Александр Николаевич.
-Так неужели же вы и в правду желаете бежать, Ваше Величество? Со мной и детьми? Боюсь, Европа не выдержит такого побега! -засмеялась Юрьевская, окуная клубнику в жидкий шоколад.
-Устал, я, Катенька, очень устал. Вот и лезут в голову самые бредовые идеи.
-Отчего же бредовые?! Это вполне возможно устроить.
-Смеетесь, вы, голубка моя, потешаетесь над папенькой старым*. И где же, по-вашему, такое чудное место, в которое я мог бы сбежать на время без отречения от престола.
-Я знаю один такой уголок – Кильбурун.
-Звучит уже угрожающе.
 -Поверьте,  Ваше Величество, - райское место. Да к тому же это совсем недалеко отсюда, в верстах пятидесяти. Помню, когда ещё с отцом мы ездили в Крым, снимали там дачу у одного тамошнего губернатора. Так пляжи там настолько дикие, что можно купаться нагишом, никем не замеченными. Вы пробовали когда-нибудь купаться ночью, нагишом, Ваше Величество. Незабываемое удовольствие!
-Голый король. Когда-то в детстве я что-то читал об этом – у Андерсена. Но поверь, Катенька, я бы со всей душой ввязался бы в ваше приключение, чтобы только развлечь вас от всей этой чудовищной дачной скуки и доставить вам удовольствие, но вы забыли, что на меня идет охота. Все эти бомбисты – террористы (последнее слово Государь высказал с явным гадливым презрением в лице), эти мерзавцы…; мысль о том, что я стану рисковать не сколько собой, но вами, сводит меня с ума.
- Ваше Величество, отступитесь хоть раз от ваших правил. Поверьте, я не боюсь бомбистов. А Кильбурун – это то одно из таких славных мест в Крыму, где эти негодяи даже не надоумятся вас искать. Мы поедем инкогнито – только я и вы, вдвоем, без всякой охраны. Только я и вы, как тогда в Царском. Помните? Помните, как мы сбегали от всего света и уж, не боясь ничего, гуляли до самого рассвета? Решайтесь же, скоро рассвет, и будет поздно. Наше тайное безумие останется только  мечтой, о которой мы будем сожалеть!
 Спустя пол часа из черного, служебного хода Севастопольского дворца с символическим названием «Маленькая иллюзия» выехала небольшая пролетка…
***
 Катенька не обманула. Те два дня их медового месяца, проведенные в местечке со странным и угрожающим названием Кильбурун, были лучшими днями жизни Александра Николаевича. Живо вспомнилось их золотые времена начала шестидесятых, где они были снова молоды и делали ужасные и вместе с тем восхитительные глупости, доступные только для безумства первой юношеской влюбленности. Где он ещё вот так запросто, без охраны, мог гулять в месте с ней, со своей возлюбленной Кэт  по паркам и улицам, старательно не замечаемый никем из окружения,  не думая о проклятых террористах, их пулях и бомбах.
 Их счастливая поездка оборвалась в тот самый последний день, когда они и этой ночью отправились купаться голыми, чтобы завершить столь романтичную прелюдию любовным соитием у костра…
-Катиш, это ты? – засмеялся Государь когда почувствовал, что под водой чьи-то маленькие, шаловливые ручки принялись ощупывать его тело. – Ну, прекрати баловаться! Ха-ха-ха! Право, щекотно! Кэт! Не нужно!
-Я тут, Монки! - услышал он с берега знакомый звонкий голос. Ничего не подозревавшая Екатерина Михайловна, уже выкупавшаяся, в мокрой рубашке, сидела у костра и махала ему с берега рукой. – «Тогда кто здесь?»
-Кто это?! Кто здесь?!!!
***
 Он видел её лишь долю секунды, но явление, внезапно вынырнувшей, маленькой ундины – адского младенца, героя его кошмарных снов, тот час же оборвало всякое желание продолжать тайную вылазку к морю. И хоть стыдно было Александру Николаевичу признаться своей любимой Катиш, что его уж давно преследует страшный призрак маленькой девочки, он, не объясняя своей молодой супруге причин, все же предпочел поскорее ретироваться прочь с обманчиво райского побережья*.
***
 Софье показалось, что он тоже вскрикнул, как и она. Но она не помнила, что происходило потом с ней потом. Она только помнила, что тот час же отшатнулась от ужасающего призрака и, быстро-быстро заработав ногами, поплыла прочь – в темноту.
 ***
 Как ни странно появление голого призрака царя вернуло Перовскую в трезвое сознание, предшествующее деятельности. С новыми силами и рвением она бросилась на новое дело!

  И снова планировался подкоп. На этот раз план подкопа был ещё более невероятным и смелым – планировалось пробурить лаз от бакалейной лавочки, так удачно нанятой «супругами» Садовниковыми* на небольшой, примыкавшей к набережной Итальянской улочке, до самой пароходной пристани, где осенью уж ждали прибытия возвращавшегося с медового месяца Государя. Но работать так, как они до того работали в «проклятом домике» на Рогожинской заставе, – уж не придется. Одесса на то и есть Одесса, что славится своими катакомбами знаменитыми. Вся задача новых подпольщиков заключалось в том, чтобы пробить лаз из лавки до лабиринта катакомб. А там уж все по плану Желябова готово. Даже спираль Румкопфа с Александровска с собой захватили, про бур – тот самый, что на старообрядческом кладбище оставили, тоже вспомнили. Остается только пробурить им лаз, да перетащить приготовленный динамит из лавочки – и дело сделано.
 Но с подкопом дело сразу не заладилось. В глинистой, тяжелой земле бурав пробивался с невероятным трудом, постоянно забиваясь глиной. Едва как начали бурить – наткнулись на непробиваемую каменную кладку. Должно быть, это и есть катакомбы, здесь по чертежам Желябова и вход кирпичами заложенный быть должен, но никакого входа нет и в помине – напутал что-то опять Андрей Иванович, а спросить не с кого – сам Желябов тот час же по прибытии отправился в Севастополь, к своим старым друзьям-черноморцам.
  Тем же вечером, созвав небольшой совет, было решено взорвать кладку. Но как сделать так, чтобы не услышать взрыв. А тут решение и само пришло – спустя как три дня поднялась невероятная буря. На море закрутило ужасные буруны. Шум проливного дождя заглушал все мыслимые человеческие звуки, гром бил так, что стены домов сотрясались в ужасающем грохоте. Этим и решили воспользоваться народовольцы, но случилось ужасное – глицериновый запал разорвало прямо в руке Исаева, оторвав ему сразу три пальца. Торопился Григорий Порфирьевич, чтоб под непогоду успеть, а заряды то они спешки не любят.
 -Убей меня, Баска! – сжав зубы, вопил, корчившийся в судорогах боли, Исаев, пока Софьюшка, зажав главные сосуды, старательно перевязывала обезображенную, кровоточащую руку. Но что можно сделать в полевых условиях. Знала по опыту военного госпиталя Софья, что солдатские раны в окопах быстро инфицируются землей, оттого на фронте так много ампутаций.
  Соня здравым умом понимала – пальцы уж не спасти. Но слышала она на курсах, что в течении несколько часов ещё пришить можно, хотя не было у неё на то никакого специального инструмента, кроме самой простой аптечки походной, которую всегда с собой таскала – на всякий случай. Вот и пригодилась. Как руку Григория Порфирьевича перевязала,  на всякий случай все же собрала валявшиеся рядом оторванные фаланги, да в  платочек чистый бережно завернула.
-Держи! –Софьюшка протянула подруге окровавленный узелок, чтобы сделать уже начинавшему терять сознание от боли Григорию Порфирьевичу укол обезболивающего. Поначалу Анна Васильевна и не разобрала что там, как вдруг из шелка показались ногти. Полнотелая дама побледнела и тут же замертво рухнула в обморок.
***
 Не смотря на все старания Сони, не обошло Григория Порфирьевича лихоманка окопная. Пальцы спасти не удалось. На третий день горячка! Рука вздулась. Софьюшка развязала бинты и только покачала головой. В больницу надо – иначе, гангрена и смерть.
 Несмотря на все грозившие им  опасности разоблачений Соне и Баске все же удалось госпитализировать Григория Порфирьевича в Симферопольскую больницу…
…После столь нелепого несчастного случая с командующим всей операцией техником Исаевым, о дальнейшем продолжении подкопа уже не шло речи. Время было упущено! Оставалось лишь трусливо заделать все приготовления обратно землей и возвращаться в Петербург.
 Уже позже, на общей конспиративной квартире Иохельсона Желябов успокаивал расстроившуюся провалом операции Сонечку:
 -Стоит ли так сокрушаться о том, чего уж нельзя изменить. Вот, делай, как я... Я поставил себе за правило, если со мною случается личное огорчение, больше трех дней не предаваться ему.
 Что и говорить, из этой бессмысленной поездки, стоившей их товарищу Исаеву трех фаланг пальцев, более всего выиграл сам Андрей Иванович. Поездка в родной Крым, где он после мучительного лечения сифилиса проводил великолепные вакации, усердно развлекаясь со старым дружком по флоту Сухановым, глуша рыбные косяки динамитом, да устраивая грандиозные попойки с его матросами, как никогда пошла на пользу самому Андрею Ивановичу. Он поправился, загорел, помолодел и выглядел уж не как истерзавший свою плоть акридами и диким медом ветхозаветный пророк, но крепкий деревенский мужик, готовый к новому ударному труду.

 Последний кульбит палача

  Тем временем, пока часть народовольцев, расстроенных провалом Одесской авантюры, ждали удобного момента для выезда из Крыма, глава заговорщиков Александр Дмитриевич Михайлов уже готовился к новому покушению. День за днем бравый великан, одетый в офицерские эполеты отставного поручика, прятавшиеся под глухим черным плащом-дождевиком, в котором в то время ходила вся офицерская братия Питера, методично обходил места следования царской кареты. Разорившуюся кондитерскую на углу Невского и Малой Садовой он заприметил сразу зорким глазом. «Вот отсюда-то и удобнее всего», - думал Александр Дмитриевич, как бы невзначай оглядывая сливное отверстии люка, выходящего прямо на проезжую часть. - «Наверняка, общая сливная канализация подключена к дому».
  Но в тот же вечер случился ещё один непоправимый провал – был арестован Пресняков. Как и все аресты, он произошел по нелепейшей случайности, точнее жестокой закономерности, тех мало зависящих от нас, непритязательных последствий обстоятельств жизни, которые, так или иначе, рано или поздно окунают нашу героико-романтическую спесь самодовольства в самый глубокий омут грязного дерьма обыденной человеческой подлости. Дело в том, что в жизни всегда случается так, что рано или поздно вставший на преступный путь герой, с легкой руки оправдавший свое преступление благородной идеей спасения всего человечества, то есть человек, подпольщик, народоволец, революционер, «супер герой», назовем его и так, находящийся в постоянном напряжении, опоенный первыми успехами своей бунтаршьей дерзости, рано или поздно теряет всякую бдительность. Глаз подпольщика «замыливается», и он уж теряет всякую, даже минимально необходимую для его подпольной деятельности осторожность. Так случилось и с Андреем Корнеевичем.
 Дело было и ещё в одном обстоятельстве, повлиявшем на трагическую развязку жизни Андрея Корнеевича. По натуре он был «голый» террорист, заговорщик, в самом дурном смысле узко заговорщического круга, неизменно граничащем с уголовным преступлением.
 Не раз Преснякову по своей революционной работе приходилось преодолевать эту зыбкую границу, по заказу Комитета доводя «дело» до простой кровавой расправы над врагами революции. Лозунг Карла Маркса «Смерть мировому капиталу!» он воплощал в жизнь буквально. Михайлов ошибся, думая, что более-менее спокойная и вдумчивая работа на лоне пропаганды среди рабочих, отвлечет становившегося неуправляемым вассала от его преступных наклонностей, но дело, наоборот, вылилось самым дурным образом. В какой горшок не посади дурной корень, он все равно даст гнилой плод. Едва Андрей Корнеевич вступил на поприще рабочей пропаганды, как тут же сделался заядлым стачкистом. Наскоро сколотив группировку из уволенных рабочих, он, не жалея живота своего, принялся мстить «хозяевам жизни». Не раз им и его новым дружками устраивались «темные» хозяевам фабрик. Это походило на расправы маньяка. Весь Петербург застыл в ужасе, как восемь лет спустя весь Лондонский район Вайт Чапел застынет в немом ужасе от зверств всем известного нам инкогнито преступного мира Джека Потрошителя.
 Вот некоторые из «подвигов» Андрея Корнеевича, основательно забытые советской матушкой-историей на фоне его блистательного ореола героя-мученика революции. Перечислим их по порядку.
 Одного мастера, до бессовестности штрафовавшего своих рабочих, он самолично сунул головой в штамповочный пресс, а когда черный, человеческий мозг, стал стекать из-под пресса, Андрей Корнеевич зачерпнул в него указательный палец и смачно слизнул вкусный кровяной студень.
 Другого хозяина фабрики, взявшего себе за привычку задерживать рабочим зарплату за несколько месяцев, ссылаясь на тяжелое положение на фабрике, которую он же, получив её в наследство от покойного батюшки, строя себе замечательную дачку в двадцати верстах от Питера, совершенно разорил непомерными кредитами, тихо зарезали прямо в своем кабинете, а выручку, нашедшуюся в сейфе, честно разделили между собой.
 Купца Игоря Анатольевича Скоропоминова, имевшего порочную страсть до мальчиков и молодых юношей он, переодевшись девицей, заманил к себе в нумер, но, вместо любовных утех с великолепной мужской плотью красивого трансвестита, сей купец незаметно получил шарик с цианом в вине. Купец оказался с отменным здоровьем: хрипел и упрямо не хотел умирать. Тогда Андрей Корнеевич, «сжалившись» над его затянувшимися агониями, отхватил ему заточкой гениталии и с силой стал заталкивать ему в рот, пока любитель особых утех с юными мальчиками полностью не испустил дух.
  Ещё одного хозяина дубильной фабрики столкнули прямо в чан с соляной кислотой, тем самым «милостиво» избавив его родственников от ненужных расходов по погребению.
 В общем, что касается болезненной фантазии маньяка, палача и убийцы «Народной воли», тут Андрей Корнеевич, как всякий подлинный талант, был неистощим на импровизацию и почти никогда не повторялся дважды. Но история, прежде всего советская, что, после Великой Октябрьской Революции воздвигнув народовольцам героический памятник борцов и мучеников революции, упорно умалчивает об этой стороне «подвигов» первых социалист-революционеров, всецело предаваясь рассказами о доблести отважного революционера Преснякова Андрея Корнеевича, убивавшего врагов революции – царских шпионов и предателей.
 Схема действия предводителя рабочего движения была проста. Он сам выискивал фабрики, где имелись притеснения рабочих, сходил в сношения с профсоюзами. Впрочем «профсоюз», это было бы слишком громко сказано, скажем осторожнее – наиболее активными общественниками среди рабочей среды. На рабочих кружках собирались сходки из этих «общественников». Андрей Корнеевич быстренько читал им лекции на Достоевско-Нечаевско-Марксистские темы: «Смерть мировому капиталу» и «Позволено то, что ты сам себе позволил», а дальше, воодушевленные призывами и позывами революции, всем скопом дружно шли «на дело», убежденные нехитрой пропагандой в правоте своей борьбы.
  Нет, не подумайте теперь превратно, Андрей Корнеевич не был по своей сути ни жестоким диктатором Нечаевым-Иродом, ни бесшабашным его кровавым братцем Ишутиным, что, лишь от скуки светской, да ради доказательства другим лютости своих великолепно-беспрекословных идей превосходства, на пикнике замочили из револьверов бедного студентика Иванова. Он не тратил время на создание вокруг себя из рабочих ненужные боевые пятерки, требующие беспрекословного подчинения одних вышестоящим другим, во отключении всякого личного человеческого разума, вплоть до самоуничтожения; нет, все было гораздо проще - вся его деятельность была основана не на насильственных, но на добровольческих началах воровской шайки и автоматически собирала вокруг себя отчаявшихся в этой жизни людишек.
 Но, как говорится, сколько веревочке не виться…конец будет. И, когда чаша всякого человеческого и божеского терпения была переполнена, не замедлил появиться штрейкбрехер – некто Яков Смирнов, рабочий Патронного завода с Васильевского. Через шпионов его взяла полиция и под угрозой пытки заставила выдать «зачинщиков» народных расправ. Тот бы и так все рассказал, вот и поведал предатель во всех красках о подвигах ратных Корнея Ивановича на ниве упразднения мирового капитала. Оставалось лишь выманить зверя из логова – и делу конец. У Смирнова на то нашелся самый пустяшный повод – передать какие-то нелегальные книги, присланные ему, якобы, из-за границы.
 Но как только Андрей Корнеевич с несколькими своими ближайшими новыми соратниками Каковским и рабочим Петерсоном оказался на Среднем Проспекте, у реформаторской церкви на 3-ей линии, то сразу понял, что попал в западню. Больно уж бледная рожа была у Смирнова, а его маленькие растерянные глаза бегали так, словно считали разбегавшихся по амбару застигнутых врасплох крыс.
 «Крысы» в синих мундирах не замедлили появиться на месте действия. Правда одна из них была предусмотрительна переодета в костюм швейцара близлежащей гостиницы, а другой специально для этого случая облекся в менее престижный «маскарадный» костюм дворника.
 Первым на Андрей Корнеевича навалился «швейцар», и это было тем неожиданней, что именно отсюда палач революции меньше всего ждал нападения. Однако маскарадный костюм жандармского шпика был выбран не совсем удачно – длинный сюртук галантного* века с тяжелыми позументами, но узкими рукавами, стеснил движение огромного детины. Этим и воспользовался Андрей Корнеевич – с невероятной ловкостью кошки он вывернулся через рукав нападавшего и успел выстрелить ему из револьвера в живот. Нападавший, замертво рухнув на мостовую, отпустил, но в ту же секунду освобожденный от медвежьих объятий «швейцара» Пресняков увидел, как на него с метлой наперевес бежал «дворник». Меткий выстрел в кисть, выбив навостренную на него метлу, умерил пыл второго нападавшего, который опустившись на колени, инстинктивно схватился за раненую руку. Андрей Корнеевич дернулся бежать, когда какой-то неизвестно откуда взявшийся господин в партикулярном платье подставил ему ножку. Двое околоточных жандармов уже спешили на выручку. Преснякова связали. Его товарищу Каковскому удалось бежать, воспользовавшись тем, что все силы жандармов были брошены на поимку Андрея Корнеевича, а рабочий часового завода Петерсон с привычной еврейской трусостью даже не намеревался сопротивляться и лишь бледный, как полотно, взирал на развернувшуюся перед ним картину.
 На месте происшествия стала собираться любопытствующая толпа. Арестованных в окружении возбужденной толпы поспешили увести в участок. Ещё долго им вслед доносились пьяные крики какого-то не разобравшегося в чем дело пьяного обывателя:
-Мошенники! Воры! Так с них буде!
 Тогда Пресняков с гордостью ответил:
-Я не мошенник, а социалист-революционер, работал в пользу народа, для вас! – на что связанный «лектор» тот час же получил сокрушительный удар окладом ружья в челюсть.
 В тот же вечер Александру II было отправлено радостное донесение об аресте главного палача партии. "Надеюсь, что этот раз ему не удастся скрыться", – парировал довольный Государь.
 P.S. Неделю спустя  самодержец всея Руси Александр II  самолично вознамерился проведать в больнице раненых в стычке шпионов, не пожалевших подставить свои глупые пуза за царя и Отечество. «Дворник», тот, что был ранен легко, - ему по примеру неудачника Исаева револьверной пулей оторвало лишь большой палец правой руки, так, что креститься он мог теперь лишь двое перстием, как заядлый Американский протестант (недаром же дело произошло у реформистской церкви), со слезами благодарности вернопреданнических чувств дрожащими от благоговейного волнения, словно неловкий шимпанзе орех, раненой, беспалой  рукой  принял орден из рук Государя. Второй герой, тяжелораненый «швейцар», некто по фамилии Степанов, что был ранен пулей живот, лежал уж в предсмертной агонии и потрескавшимися губами говорил что-то неясное. Государь понял, что раненый что-то хотел сказать ему на ухо и, вручая ему орден за отвагу, чуть преклонил к его губам голову, чтобы лучше расслышать.
-Она мне не нужна, - прохрипел он, отстраняя от себя медаль. - Засуньте её себе в ж…- С этими непритязательными словами верный сатрап царя и отечества отошел в мир теней 10 августа 1880 года.

 После посещения раненых коронованный затворник Зимнего вернулся во дворец в самом прескверном расположении духа. Его послали в задницу, послали впервые за всю его жизнь, и тем ещё было того гаже на душе и мерзостнее понимать, что он уж ничего не мог поделать и никаким образом наказать охальника, который уж был не подвластен даже его царской власти, потому как его уж судил другой - высший суд, быть может, более милостивый чем тот, что существовал на земле и был подвластен ему. И ещё только теперь, когда, оскорбив его царское величие прямо в глаза за все его милости, так грубо окунули в самую грязную действительность, он начинал ещё острее ощущать всю ту мерзостную ложь, которая теперь окружала его существование. Его ненавидели все, и все притворялись, что его любят, подспудно тайно мечтая о его смерти, даже его семья, его дети, его собственный сын и наследник. С ним был честен только один человек – тот самый умирающий за царя и отечество шпион. Он сказал правду, не убоясь сказать её, лишь потому, что был перед лицом смерти – быть может, самого справедливого, что существует в человеческой жизни.
 Тем же вечером он с особым остервенением сношал свою Катеньку. Эту глупую, проданную ему за подаренные ей бриллиантами куклу. И теперь он знал о ней то, в чем она не смела признаться даже себе лишь исключительно по слабости своей женской натуры. Она тоже ненавидела его, но, будучи не в силах преодолеть обстоятельства их сближения, все эти годы старательно внушала себе к нему любовь, притворялась, как притворяется в своей самой нежной любви покорная шлюха перед богатым содержателем. А ту любовь, которая, якобы, существовала перед ней, он придумал сам себе, как единственное утешение своей гаснущей, угрюмой жизни старика.


Братец приехали-с, барышня!

  Громкое взятие Преснякова не произвело на членов партии какого-либо тягостного впечатления, словно этого человека никогда и не существовало. Преснякова не любили в партии. Негласно, но все знали, что этот приятный молодой человек был палач, и никто из народовольцев внутренне не мог до конца примириться с жестоким убийством им печатника Жаркова, какими бы целями оно не оправдывалось. Его боялись. Боялись, потому что знали, что с нараставшей централизацией вокруг Михайлова, каждого из  них в любой момент могут приговорить так же, как и Жаркова, согласно статье 13.в) устава партии. И потому никто из одно партийцев особо не сокрушался о его аресте. Однако, затянувшееся ожидание суда, предвещавшего новые виселицы, действовало на народовольцев удручающе.
 Закапала дождями хмурая осень. Настало время съездов и сходок. Странное дело, но власти как будто пошли на уступки революционным силам. И хоть до Конституции России было по-прежнему все так же далеко, как до Марса, под давлением всевозрастающей в обществе  революционной угрозы были сделаны некоторые уступки, и самые важные – разрешены были сходки и собрания. Увы, но политика «кнута и пряника» Лориса, тем и заключала свою коварную восточную двойственность, что, показательно разрешая пользоваться последним, при случае по полной программе взыскивала к первому средству. Мягкая, поглаживающая лапка Лориса то и дело оборачивалась острыми коготками, выхватывающая отдельных борцов революции, едва лишь в сплоченных рядах народовольцев образовывалась хотя бы малейшая брешь беспечности. Это понимали самые сознательные революционеры «Народной воли», включая Михайлова – её бессменного, верного стража, и потому жесточайшая конспирация в партии не ослабевала ни на секунду, несмотря на то, что уж некоторые члены Исполнительного комитета, такие, как неугомонный повеса - Желябов, начинали почти открыто тяготиться ею.
 Но оставалось ждать, ждать исхода суда, чтобы определить дальнейшее  направление действия борьбы.
  Но однажды начатую террористическую борьбу нельзя было останавливать ни на секунду. Вскоре по аресту Преснякова из молодых рабочих, входивших в его кружок, начал набираться Наблюдательный отряд, который должен был следить за выездами Государя.
 Но все основное внимание узкой заговорщической клики законспирированного предводителя народовольцев Михайлова теперь было сосредоточено на сырной лавке Кобозевых, куда в качестве хозяев мужа и жены – разбогатевших крестьян Елены и Евдокима «Кобозевых» были приглашены уже известная нам дама, надежно приобретшая славу профессиональной конспиративной жены - Анна Васильевна Якимова и некий Юрий Николаевич Богданович – человек новый, из запасной гвардии Михайлова, но уж не раз зарекомендовавший себя в самых отчаянных делах, для которых время от времени был призываем из домашнего подполья «именем революции». Правда, туда же, с присущей ей энергией активистки рвалась и Соня, хоть бы в служанки,  да только Михайлов под насмешливым предлогом уж слишком благородных её манер,  сразу же отмёл её кандидатуру, для отвязки определив её под начальство к этому самому деревенскому террористу Тихомирову* в её же наблюдательную группу. Знал, что женишок бывший досаждает, вот и отомстил за «папашу».
 Если упрямой маленькой выскочке день-деньской хочется мотаться по городу, то пусть так оно и будет, лишь бы снова не лезла в подкопы и не командовала его людьми,  и женишок* её бывший «под бочок» тут как нельзя кстати. Теперь-то Тихомиров не отстанет от Блондиночки, да и за Перовской в наблюдательном отряде будет кому понаблюдать, чтоб каких глупостей дамских не наделала. Помнил, помнил Александр Дмитриевич Софьюшкину гнусную фривольную выходку на лодке. Ничего не забывал. Не за себя, за Анну Павловну никак не мог спустить. На Наблюдательный Комитет, как сразу же в шутку окрестил эту несерьезную затею маленькой выскочки предводитель народовольцев, особенно никто серьезно не рассчитывал.
 Важно было другое, что несносная активистка хотя бы на время, но была надежна убрана с его путей. Последнее время маленькая выскочка особенно раздражала его своей непомерной, «дамской» активностью. Все его грандиозные планы, так или иначе, спотыкались о Софьюшку, как о камень преткновения, и в то же время Александр Дмитриевич понимал, что он ничего не может поделать с Софьей, пока с ней находится её выдвиженец Желябов.
 Перовская была в ярости! Как, как он мог поступить так с ней! Как он посмел так открыто третировать её перед всеми! Ведь она такой же член Исполнительного комитета, как и все они! И имеет такое же право голоса, а тем временем, на самый ответственный пост борьбы ставили эту безмозглую, каёлую бабу - Якимову, которая даже особенно-то ничем не зарекомендовала себя, кроме того, что, из-за её грубо мужеподобной невыразительности мещанки, ей по сей день повезло быть на свободе. Это же была её, Сонина, идея создать наблюдательный отряд из бывших рабочих. Её, а не этого дурака Тихомирова, до сих пор с фанатизмом сумасшедшего исповедующего свою на грани маразма утопическую идею сельского терроризма. И снова покатится тот же сценарий – сжав зубы, ей придется терпеть все эти постоянные унизительные заигрывания Тигрушки, все эти его идиотские  ухаживания на грани сюсюкающего юродствования, до бешенства выводящие её из себя, пустяшные нападки по всякой ерунде, разоблачающие её женскую некомпетентность, и непременно сходящие вслед за тем в снисходительные в адрес «Блондиночки» насмешки, которые он учинял при всех, чтобы третировать её в глазах своих же товарищей. Соня буквально ненавидела своего бывшего жениха всеми фибрами своей души, которому она когда-то так по молодости, да по глупости, а, может, из-за отчаяния от потери сбежавшего Андрея, легкомысленно пообещала выйти замуж, лишь только затем, чтобы смягчить его страшную участь пересыльного каторжника. Сонечка и теперь хорошо помнила ту омерзительную сцену, произошедшую между ней и Тихомировым: как этот деревенский террорист, буквально ввалившись в её скромный, учительский домик в селе Едимоново, чуть ни хохоча от радости принялся упоенно рассказывать  ей о женитьбе Андрея, а потом, вдруг, ни с того ни с сего, плюхнувшись перед ней на колени, стал ползать перед ней на пузе и, целуя её ноги в грязных, кирзовых сапогах, как последний раб просить, умолять её руки. Она ещё с омерзением вспоминала, как он при этом чуть было не изнасиловал её. Услышав её отказ, он стал хватать её за лодыжки, при этом с омерзением фанатика быстро-быстро с каким-то унизительно щенячьим поскуливанием приговаривать шепотом: «Ты же не девчонка…Знаю, что не девчонка. Ну, что тебе жалко? Жалко для меня?»,  целовать в самые неподходящие для поцелуев места, при этом норовя затащить её в постель. Ей тогда лишь чудом удалось отбиться от потерявшего всякий рассудок ухажера револьвером, который Софьюшка всегда на всякий случай всегда носила в своём учительском ридикюле, не пожалев для разошедшегося в своей страсти Тигрушки две пули, которые по счастью пролетели  мимо его лохматой головы. Да хорошо, что её подруга-учительница Колесникова вернулась вовремя, а то бы кто знает, чем бы окончился визит этого несостоявшегося жениха и каторжника.
  Но, как ни горестно было признаться маленькой революционерке в собственном бессилии, осознавала она, что в мужском обществе сила была не на её стороне, - власть Чиновника, вследствие арестов многих его соратников из Исполнительного комитета, с которыми он начинал на паритетных началах коллегиальности, достигнув той высочайшей степени своей централизации, была уж не пререкаема, и маленькой упрямице волей-неволей пришлось подчиниться их вожаку, тем более, что Андрей, который бы мог заступиться за неё, до сих пор предательски задерживался в Одессе. Она  и теперь догадывалась о причинах этой задержки на юге – снова отправился на поиски своей законной супруги, и это, терзавшее хуже самой горькой редьки обстоятельство, отнюдь не предавало ей оптимизма.
  Тем субботним вечером, потерпев двойное фиаско на съезде, Софья вернулась домой в не себя от  злости. Баска по-прежнему выполняла роль её служанки и надсмотрщицы, ибо никто не снимал её с этого поста, но Соня уж не замечала этого. Она просто захлопнула перед носом Анны Васильевны дверь, и молча, не раздеваясь, легла спать.
 Но ей упорно не спалось. Предательски знобило. Дождь шумел за окном, и в комнате было так же до мерзости невыносимо сыро, как бывает до продрога сыро и холодно, когда в запертой, не топленной комнатушке целый день кипит самовар, да сушится мокрое бельё. Надо бы попросить Баску перенести в спальню печь, да Сонечке, понимавшей, что она в чем-то была не права к подруге, было уж совестно перед Анной Васильевной за свое малодушное, ребячье поведение, и потому она не просила ни о чем, отчаянно кутаясь в свое хлипкое одеяльце.
 Наконец, стало так невыносимо сыро и зябко, что отбросив всякие предрассудки, она все же решилась спросить у Анны Васильевны переносную печь, предварительно извинившись перед ней, ибо знало, что не было в том вины, что её товарку, а не её назначили хозяйкой конспиративной лавки. Все дело было не в Баске, а в Михайлове, в этом закоренелом сектанте-женоненавистнике, за святую почитавшим только свою Прибылеву, который, казалось, возненавидел её глухой, упертой ненавистью ещё с самого её неожиданного выдвижения на Воронежском съезде Андреем.
Кальян

 Она кричала, чтобы ей принесли печь, но Баска словно не слышала её. «Оглохла что ли?!». Сонечка встала сама и открыла дверь. То, что она увидела на кухне, поразило её…
 Поначалу она не могла ничего разглядеть из-за дыма, висевшего плотным навесом под потолком кухни, который она приняла за обыкновенный кухонный угар. Но потом смутные очертания стали немного проступать. Она увидела Баску, вольготно возлежавшую на её софе в феске и турецком халате, которая курила…кальян.
 Зрелище столь неожиданного распутства  настолько поразило Сонечку, что она на минуту застыла от удивления. Выпустив дымок изо рта, Баска предложила:
-Хочешь? – она лениво протянула ей янтарный мундштук.
 Сонечка только помотала головой и стала пятиться от подруги, словно только что обнаружила у ней проказу.
***

-Знаешь, в чем твоя большая проблема, Софи, ты совершенно не умеешь расслабляться. Вот и сейчас, по твоему лицу я вижу, ты осуждаешь меня.
-Я не осуждаю. Это твое дело, - демонстративно безразлично пожав плечами, буркнула Софья.
-Да нет же, - рассмеялась Анна Васильевна, - я не о кальяне теперь. Я  о моем назначении на конспиративную лавку. Я знаю, что ты сердишься на меня из-за - него. Поверь, но это не мое решение, а Исполнительного комитета. Мне же меньше всего хотелось бы сейчас играть роль туповатой торговки. Но амплуа пристает надежно. Против него не попрешь! Ха-ха-ха! К тому же, от единожды удачно сыгранной роли не так-то просто избавиться. Знаешь, есть такая профессия -конспиративная жена. Так вот сей персонаж – это я и есть, и это навсегда. (Баска сладка втянула дымок, задумчиво выпустив его из ноздрей).
-Да, не обижаюсь я! Просто…(Софья совершенно растерялась, не зная, что ответить подруге).
-Просто тебе на меня противно смотреть. Я знаю, Софи, вы барышня благородная – вы цигар не курите. Все свои нежные лепестки легких бережете. Но, поверьте, это, может, то последнее из тех немногих земных удовольствий, доступное нам в нашей короткой жизни. Эх, славная трава! (Она с наслаждением выдохнула дымок, демонстративно вытягивая губы дудочкой вверх, что показалось Софье уже развязным и от того неприятным).
-Отчего же не курю. Давай сюда! - рассердилась Сонечка.
-Пожалуйте! – снисходительно рассмеялась Анна Васильевна, с ленивой истомой передавая ей «трубочку примирения». Но, уж не дожидаясь разрешения, разошедшаяся «на слабо» Сонечка почти вырвала из её руки мундштук и, надув и без того пухлые щечки, по-детски что было мочи дунула в трубку, да так сильно, что мгновенно вспенившаяся пузырьками фильтрационная жидкость чуть было не выскочила из шахты наружу пробкой от шампанского бешеного джина.
-Да не так же! Ха-ха-ха! Что вы делаете, Софи! Ах, право, как же мило вы не умеете курить! С кальяном нужно бережно… Представьте, что это нитроглицерин. Подсасывайте…подсасываете его, а потом вдохните чуть-чуть, но не так сильно.
 Она вдохнула сразу. Горячий дым обдал горло Сонечки, перекрыв дыхание, и с непривычки она закашлялась, отчаянно тряся головой.
-Нет, прости, Баска, не могу! Эта отрава! правда, не для меня.
-Да не так. Давай я тебе помогу. – С этими словами Баска набрала в рот дымка и выдохнула его прямо на Сонечку. – Тяни носом! Скорей! Пока не расхлябилось! – словно пробник духов, Соня послушно вдохнула ароматный дымок, и почему-то он не показался ей противным, как обыкновенный табак, а сразу напомнил ей старый, заброшенный губернаторский сад на даче отца, старые вишни, вишневую смолу, веселые тянучки, которые они с братцем Левой так любили жевать. И у ней тут же чуть закружилась голова, и стало легко и как-то уютно-тепло. Озноб прошел, её тело наполнилось теплом, и хотелось думать только о хорошем — о нем, о его скором возвращении. Сонечка опьянела мгновенно, хотя ещё толком и не понимала своего состояния.
-Ну, как?
-Давай ещё! - решительно заявила расхрабрившаяся Соня.
  Анна Васильевна вдохнула в рот побольше дымка и, вдруг, крепко прислонив свои губы к пухлым Софьиным губам…поцеловала её в рот. В первую секунду Соня даже не поняла, что произошло с ней, зачем Баска сделала это над ней, но в следующую секунду до неё тот час же дошел весь гнусный смысл действий её товарки..
-Мерзость!!! Дрянь!!! – Вскочив, словно ошпаренная, мгновенно протрезвевшая Сонечка грубо оттолкнула от себя Якимову, и тут же, отплевываясь, принялась с лихорадочной брезгливостью отирать свои оскверненные грязным поцелуем губы платком.
***
- Да, Сонечка, это правда. Я – лесбиянка. И никогда не скрывала этот факт от товарищей. Меня развратила одна наставница в Пермском Епархиальном училище, когда я была ещё совсем девочкой. У не знающих мужской ласки монахинь это было в ходу. С юности я, как могла, боролась с этим пагубным пристрастием, чтобы победить эту предосудительную тягу к представительницам своего пола, даже поначалу скрывала от всех,  но уже ничего, ничего не могла поделать с собой! Да, я предпочитаю женщин, и это мой крест, который, мне, видимо, суждено нести до конца жизни.
-Но как же Мартын Рудольфович? Разве вы не любите друг друга?
-Мартин? …нет, нет, он не такой как вся остальная мужская братия. Он скромный, тихий, нежный, как агнец, посланный на заклание революции. Он, хоть и немец, беззащитен, как возлюбленная невеста, которую нужно постоянно оберегать. - (Софья невольно фыркнула от гадливой усмешки) - Софьюшка, милая, вы, кажется не понимаете меня, - быть лесбиянкой, это вовсе не означает отказываться от мужчин. Но мужчины, самцы, нужны нам, амазонкам, только для продолжения рода, не более того. Помнишь, на твоих курсах феменисток, ты же сама ещё говорила, что мужики по сути своей эгоисты и грубияны, и в постели преследует цель только собственного удовлетворения. Женщина же может получить подлинное наслаждение только от ласк женщины. Самцы лишь способны грубо использовать нас, как, скажем, вы используете сейчас свой носовой платок.
-Это неправда! – возразила возмущенная таким поворотом Соня. - Мой Андрей не грубиян! В постели он ласков и нежен со мной, как с ребенком. Мне хорошо с ним.
-Бедная мое дитя, вы говорите так, потому что ни разу в жизни не познали настоящего удовлетворения от близости. Смею напомнить вам одно философское  изречение китайских мудрецов: «Тот, кто не познал разнообразия, не способен сравнивать». И вряд ли ваш  законченный мужлан способен дать вам заслуженное наслаждение ласк.
- Только не говорите, что это все способны дать вы, как женщина.
-Я? Не знаю, - честно призналась Баска. - Но ваше нежное тело достойно тонкого восприятия любви, которого вы никогда не получите от мужчины. Разве вы не такая же  феминистка, как я. Помните, как мы с девочками на тайных  женских курсах по феминизму читали, что один из главных постулатов женского равноправия заключается в том, что и в половой жизни женщина, наравне с мужчиной, со своей стороны имеет права получать ровно столько же удовлетворения, как и её половой партнер, а не только быть использованной ради удовлетворения  других, то есть интересов мужчины.
-Все равно, не стоит превращать феминизм и равноправие в патологическую крайность.  Я не лесбиянка и никогда не стану ей! Я люблю мужчин, точнее одного мужчину, мне не нужно с его стороны никакого гадливого удовлетворения, чтобы доказать себе его любовь.  Пусть он бабник, и спал с многими, я знаю это, но я простила ему все его похождения, потому что знаю, что он все равно любит меня одну. Он..он.. большой, сильный, но такой нежный Медвежонок. А когда обнимает своими сильными руками, то мурашки бегут по телу. Да разве мне тебе объяснять, ведь ты же спала с ним.
-Представь себе, нет! - загадочно улыбнулась Баска. - Похоже, из всех женщин твой Андрей Иванович не выносит именно меня. И даже, когда мы оставались одни, уходил в другую комнату и спал на полу, чтобы только не видеть меня
-Все равно, Аня,  то, что вы мне сейчас проповедуете – это противоестественная природе мерзость.
-Не мерзость. Взгляните, Соня, однополые  отношения заложены в самой природе. Вы как физиолог должны знать, что во время течки, в период наивысшего возбуждения корова лезет на корову, кобыла кроет кобылу, а самец-голубь, отстаивая территорию, спаривается с особью своего пола. Поверьте мне, дорогая, человек есть куда более многогранная и тонко организованная сущность, почему же мы должны бояться двойственности своей физиологии, изначально заложенной в каждом из нас самой породившей нас природой. Отвергать её, подавлять глупыми Христианскими постулатами все равно, что драться с Ветряными мельницами. Разве вы не мастурбируете сами с собой, когда испытываете желание, но нет сиюминутной возможности удовлетворения партнером из-за его отсутствия?
-Дело не в том. Ваши лежащие в узко физиологическом ключе патологических аномалий суждения не имеют будущего в феминистских теориях социалистического развития женщины, как свободной, независимой личности.
-Напротив…Поверьте, Соня, это сегодня выглядит дико, а века через два настанет время такой свободы, что, нам лесбиянкам, не надо будет скрываться как изгоям общества, потому что однополый брак станет такой же нормой, как и двуполый.
-Я счастлива, что хотя бы Я не доживу до этого, - протягивая озябшие ножки к печи, тяжело вздохнула Соня.
  Анна Васильевна, поняв бесполезность дискуссий с закоренелой упрямицей о таких сложных психоматических материях, как феминистическое движение социалистического лесбийства, замолчав, хотела уж подкинуть свежую щепотку курительных трав в кальян, как, вдруг, в дверь позвонили. Кто может быть так поздно. «Жандармы!» - пронеслось у обоих женщин. О продолжении «феминистских» дебатов уже никто и не мыслил.
 Побледневшая Софья пошла открывать. На пороге стоял дворник. «Если он сейчас скажет «Телеграмма» - брошу динамит в печь», - твердо решила она. Дело в том, что обычно, когда приходили арестовывать, то «для отвода глаз» говорили «Телеграмма».
 Дворник немного помялся, и, кажется, нарочно медлил, чтобы мучить её. Наконец, крюхнув в кулак, неохотно произнес:
-Братец, приехали-с, барышня!
 Соня стояла, совершенно растерявшись. Мысль о Левушке заставила её вздрогнуть. Неужели, она мимолетом проболталась матери, где она теперь живет, и она прислала к ней брата. Как тогда, потерявший всякий рассудок, больной отец послал Лёвушку, чтобы он привел её с полицией*. Мозг лихорадочно работал, воссоздавая до мельчайших подробностей разговор с матерью. Но нет, она и словом не обмолвилась матери о её новом адресе. Письма по-прежнему приходили на старый адрес аптеки, который мать ещё знала с момента её заселения к Гельфманам. Тогда кто? Какой ещё брат? Откуда здесь мог появиться Лёва? Значит, полиция!
 Через секунду всё разрешилось -  она увидела сияющее лицо Желябова.
-Лидочка, сестренка! – Эта его «Лидочка» была произнесена почти так же, как «Лилочка», так что Софьюшка невольно поморщилась от отвращения. Немного отойдя от первого шока, она теперь стала усиленно вспомнить его конспиративное имя. «Как же его зовут? Кажется, было что-то такое дурацкое, из-за чего они даже поругались …Что-то польское и, следовательно, мерзкое!»  Из всего его нового конспиративного имени она помнила только одно – «Иваныч», потому что оно совпадало с его настоящим отчеством «Иванович», и, хоть Софьюшка и не жаловалась на память, поздний час, в сочетании с дурманящим угаром от Баскиного кальяна окончательно выветрил из её девичьей памяти нужную имя и фамилию. - «Как же… ах, вот, Слатвинский», - но имя, имя, которое ей теперь нужно было больше всего, чтоб назвать его при дворнике, она как назло не могла вспомнить. Её словно застопорило что-то внутри. – Что же ты, сестренка, не узнаешь своего братца Николя? – видя её застывшую от ужаса позу, да бестолковые моргание расширившимися от неожиданными глазами, выручил Желябов. «Ах, вот, Николай, как же она могла забыть это простое русское имя, но ведь и забыла от того, что слишком просто было. Теперь Николай…ясно. Хорошо. Пусть будет Николай. А, когда нужно вспомнить, мы будем опираться на Ники, Ники Муравьева,в едь он тоже Николай — её первый жених и первая любовь». 
 И ей тут же припомнилась её самая первая, ребячья любовь к Николеньке Муравьеву, и она уж точно решила держаться за это воспоминание, чтобы не забыть секретное имя Желябова - такова была нехитрая логика блондинки.
-Ники! – с явно деланной радостью она бросилась на шею Желябова.
 Приподняв «сестрицу» за «закрылки», так что носки её тапок едва ли касались пола, он стал целовать её – сначала прилично по-братски, в обе щечки, потом, не утерпев, в губки, крепким, затяжным супружеским поцелуем, сильно прижав её к себе руками, нисколько не стесняясь присутствия дворника, который как раз заносил бесчисленные чемоданы с поклажей «барина». И только покашливания этого самого дворника заставило его прекратить слишком страстный для братского лобызания поцелуй.
-Там ещё во дворе ваши мебеля, пианина. Как бы не свредить тащившись, барин! Пианина-то он особого подхода требует. Подрать можно. Тут ещё носчики специальные нужны – один не сдюжу.
-Оставьте, сам донесу, - сердито буркнул Желябов, тут небрежно швырнул дворнику обещанный рубль и, буквально вытолкнув любопытного дворника взаплечи, запер за ним дверь.
 Едва только дворник вышел, как Софья, резко развернувшись вполоборота, со всего маху вкатила Желябову по уху своей маленькой, но сильной ладошкой.
-Ты это что вытворяешь, Желябов?!
-А что, самый что ни на есть конспиративный, братский поцелуй, -  засмеялся Андрей Иванович.
-Братский поцелуй?!  Поздравляю, теперь вся дворня будет знать о наших взаимоотношениях! Осталось, только городового позвать.
-Ну, прости! Ты же знаешь, какой из меня конспиратор. Не ты ли  сама говорила, душенька, что мое дело – мужик – горлопан, а за конспирацией – это у нас к Михайлову. Ха-ха-ха!
 Ей был противен этот его веселый, заигрывающий тон, этот самодовольный блеск в его глазах. И то, что сам он, отдохнувший, загорелый, заметно поправившийся был похож на, объевшегося сметаной, сытого, похотливого мартовского кота, когда она измученная слежкой за выездами Государя, неприятностями на съезде, едва держалась на ногах. Ему было смешно и весело, он смеялся, перекидывая свою речь скабрезными шуточками, и, будто ему не до чего не было дела, кроме собственного сытого благодушия разгулявшегося «барина»-мужика.
 Сонечке было ещё противно, что Баска невольно присутствовала при их ссоре. И ещё эта раскалывающая голову похмельная боль от её дурацкого кальяна, тоже доставляла ненужные мучения.
 Тем временем, Баска с завистью разбирала все многочисленные обновы Софьюшки, которые Андрей привез из Одессы. Один из саквояжев был до отказа набит дорогими шелковыми чулками, чтобы Соне уж никогда не пришлось заниматься таким унизительным занятием, как штопать дыры в поношенном белье.
***
 Желябов, застав баску за слишком уж неприкрытым любованием Сониными подарками, многозначительно строго покосился на свою бывшую конспиративную супругу. То, что говорила об Андрее Баска, это была правда: как доминирующий альфа-самец, Желябов не переносил мужеподобную Анну Васильевну и на дух. Анна Васильевна, как женщина умная, быстро сообразив, что третий будет здесь лишний, стала собирать вещи.
-Не уходи, - как-то виновато-невнятно буркнула Соня подруге, ещё немного конфузясь перед ней не прошенной сцены с внезапно появившимся во всем параде Желябовым. Ей, действительно, не хотелось, чтобы Баска съезжала с квартиры, покидала её, оставляя наедине с Андреем.
-Нет, Сонечка, прости, но я не хочу стеснять вас. Забудь, забудь, что я наговорила тебе. Глупость все это. Каждая должна жить со своим «самцом». – (Анна Васильевна грустно усмехнулась). – Что же, до свидания, Соня. Не будем прощаться! – Она крепко поцеловала Софьюшку, на этот раз по-сестрински, в её пухлую щечку, казалось, созданную самой природой для поцелуев. – Если глупую торговку не арестуют раньше, то свидимся в лавке.
-Возьми что-нибудь из вещей – нанес хлама, а мне это его барахло все равно ни к чему, - как-то даже виновато предложила Софья.
-Нет, нет, нужно. Хотя впрочем, - глаза Анны Васильевны сверкнули задорными огоньками, - можно, мне взять эту шляпку. Уж больно мне она по душе. И…эти духи.
Улыбнувшись, Соня кивнула, снисходительно ко слабости подруги. Баска вышла. Он и она остались одни.
***

 Теперь, после своего ломового труда по вознесению пианино на второй этаж , он, вспотевший, сидя в высоком, кожаном кресле с вензелем Перовских в виде вихрасто витиеватой фамильной буквы «П», вмонтированной в Российский герб, поддерживаемый двумя разлохмаченными львинами, мог наблюдать за её странным поведением. Не обращая на него внимания, она бегала по всей комнате мышкой-топотуньей, и, как будто, что-то усиленно искала.
-Ты что-то ищешь? Может, я тебе помогу? – Сонечка ничего не сказала, только, ещё больше надув щечки, сердито покосилась на него, будто он провинился перед ней в каком-то неисправимо смертном грехе. И снова искать.
  Ему надоело. Больше всего в жизни Желябов ненавидел, когда при нем начинали что-то искать, и это раздражало до скрипа в зубах, выводило его из себя.
 «Барину» - мужику хотелось ударить кулаком по столу и разом разнести все к чертовой матери, чтобы только не наблюдать эту бессмысленную, раздражавшую его мелочную суету и копания по всем углам. Чтобы успокоиться, он подсел к пианино и взял несколько нехитрых аккордов, своим красивым баритоном затянул по малороссийски:
 «Вічний революцйонер —
Дух, що тіло рве до бою,
Рве за поступ, щастя й волю, —
Він живе, він ще не вмер.»,
Получалось   неважно и даже как-то заунывно, словно на похоронах, даже не смотря на тот вселяющий оптимизм  факт, что «революцйонер ще не вмер». Андрею тут же сразу же вспомнились его музыкальные уроки со своей юной Киевской гимназисткой  Ольгой Семеновной. Как, сидя на коленях у «учителя», его  прилежная «ученица» под распев протяжных, украинских песен забавно учила играть своего наставника на пианино «в четыре руки», а его толстые, неловкие пальцы то и дело западали на две клавиши разом, потому что, стоило только дойти до самой ответственной октавы припева, он глядел не на проклятую адскую черно-белую лестницу клавиш, от которой рябило в глазах, а на её ушко с прелестной длинной сережкой в виде длинной, речной жемчужины, окруженной сомном великолепных, чистой воды бриллиантов, так ярко подчеркивающих красоту её смуглой, малоросской кожи. И это его неловкое обстоятельство всякий раз вызывало взрыв смеха у Ольги Семеновны, что Ольга Семеновна, трясясь всем телом, гоготала своим грубым, мальчишечьим баском. А душа словно выворачивалась наружу в песне и его пальцы сами выводили знакомый куплет:
«Ні попівськiї тортури,
Ні тюремні царські мури,
Ані війська муштровані,
Ні гармати лаштовані,
Ні шпіонське ремесло
В гріб його ще не звело.»
 «Когда же кончатся его мытарства меж двух огней. Нет, никогда. И чего она там все время роется без толку? Злится? - так бы и сказала. Зачем этот спектакль?» «Эй, ухнем». Пытаясь заглушит свое тягостное раздражение, он играет ещё сильней, с надрывом теперь уже русскую «Дубинушку». Видела бы она как с несколько минут назад этот «барин» «ухнул» пианино на второй этаж на собственных плечах. «Эй, ухнем… Сердится, ясно дело, что сердится, но за что, что я ей сделал дурного? Чем рассердил «прынцессу»? То, что приехал без предупреждения. Может, было лучше вообще не приезжать. Так оно было бы и лучше. А, черт!» Пальцы Желябова сбились, запав разом на шесть клавиш, потому что  на кухне послышался сокрушительный грохот – это с верхней полки антресолей полетели его пустые жестянки, выбранные им для корпусов будущих бомб.
-Ну, хватит! – Он с грохотом захлопнул крышку рояля. – Софья Львовна, может, вы все-таки потрудитесь мне объяснить, что же произошло!
 Она будто нарочно не замечала его или делала вид, что не замечает. И продолжала бегать по комнате туда и сюда. Наконец, остановившись у двери, она тихо произнесла:
-Вот оно. – Маленькими розовыми пальцами она выколупала из дверной стены, где было отбито постоянным, беспорядочным хлопаньем крохотный катышек гипса, и, тут же сев на колени, вдоль порога спальни стала чертить «мелком» линию на паркете. Затем с невозмутимым лицом она деловито подбежала к его висевшему на вешалке сюртуком, взяла из его кармана револьвер и кинжал, аккуратно разложила все это на подушке, так, чтобы он мог видеть, и, задув свечу, легла, положив голову меж огнестрельного и холодного оружия, укрылась одеялом.
-Так, и что это все это у нас означает? – поинтересовался ошарашенный её непонятной выходкой Желябов.
-Это значит, что ты никогда не переступишь эту линию. Я так сказала –так и будет!
-Вот те раз, Сонечка, приехал! И за что же такие немилости, царевна Софья?
-Ты знаешь.
-И все же, поясни.
-Ты знаешь! – повторила она уже  раздраженно, нервно вздергивая голову с подушки, чтобы бросить на него свой колкий, осуждающий взгляд. – Теперь он понял всё. Геся. Конечно же, это она выболтала все Софье о его постыдной болезни. Бабы! Бабы! И ничего-то этим пустоголовым дурам доверить нельзя.
-Может, ты сам признаешься, Желябов, а я отсюда послушаю. Давай, смелей, мужик! Это как с зубным нарывом - сначала трудно, а потом оно само с гноем-то пойдет. Главное, так оставлять нельзя.
-Хорошо,  я признаюсь. – (Право дело, как на допросе»). – Он набрал в свои обширные, богатырские легкие побольше воздуху и громко, во весь голос спокойно произнес: Я спал с Засулич, и у меня был от неё сифилис.
-Ты что, совсем идиот, Желябов?!!! – Софья вскочила, словно в неё ужалила пчела.
-Но теперь я вылечился, честное слово. Клянусь! Геся сама ставила мне магнезию.
-Хватит, прекрати! Довольно! Если ты ездил в Киев навещать свою гимназистку, то так и скажи! Мне все равно, мне теперь это абсолютно все равно, что ты там делал с ней! Но зачем же, зачем ещё при этом и издеваться надо мной! Зачем так оскорблять меня. Я знаю, твой воровской, распущенный город оказывает на тебя самое тлетворное влияние, но это даже не остроумно, Желябов! – говоря эти слова, Софья чуть не плакала от возмущения.
 Он был удивлен ее реакцией на правду. Но, что же, может, оно тому и к лучшему. Его дело было сказать правду, а это уже было её дело верить ли ему или нет. Ему теперь все равно – он был опорожнен от мучившей его многие месяцы тяжести. Он словно выдавил свой нарыв перед Софьей, и этого оказалось достаточно, чтобы более не мучиться.
 Софья, свернувшись в клубок и затихнув, казалось, уснула. Он тоже пристроился на диванке Перовских.
 Хотелось закурить, он вытащил трубку из походного саквояжа, но тут же, вспомнив о Софьюшке, отложил обратно. «При Софьюшке нельзя… Учует, и снова как в прошлый раз поднесет прикурить от шнура  динамитной шашки. Она на такое способна, она на все способна. Не даром же на фамильном гербе Перовских красуется  девиз: «Не слыть, а быть». Только бы не разбудить».
 Диванка была невозможно коротка для него. Было неудобно, и совершенно некуда «сосватать» свои ноги, которые приходилось все время держать в коленях, отчего все тело болело в полусогнутой зародышем позе. Казалась, даже сама фамильная мебель Перовских восстала против него. С досады он пнул ногой по лакированному фамильному вензелю , что располагался на диванной ручке под ощерившим пасть медными львинами.
-И не ломай мне, пожалуйста, фамильную мебель. Халтурина здесь нет. Кто чинить – то будет, - сделала замечание Софья.
-Сам и починю, - сердито буркнул Желябов.
-Нет, Желябов, ты не на что не способен, - зевнув, уж сонным, усталым голосом произнесла Соня, загадочно и бессмысленно глядя в потолок. -  Ты способен все только портить начиная от самоваров, кончая минами. Вон, к примеру, я уж с который месяц прошу прикрутить эту грёбанную ручку к нашему самовару – и что же, все есть, как есть, а я давеча, возясь с полотенцами, чуть кипяток себе на ноги не вылила. Нет, Желябов, - вздохнула он, - ты ни на что не способен – из тебя такой же никудышный террорист, как и никудышный любовник.
 Взвыв как дикий зверь, Андрей Иванович вскочил. Обидные слова Сонечки подействовали на него как ушат кипятка. Он хотел было ворваться в её комнату, сам не зная зачем, но непременно ворваться, чтобы немедленно доказать ей, а прежде всего себе, что он - потомственный казак, сечевик, и не намерен терпеть оскорбления от бабы, как тут же вспомнил про свой экспроприированный револьвер. «А, вдруг, все же пристрелит. Кто её знает», - осторожно зашептал в нем пугливый раб.
 Возбужденный, не зная, что ему предпринять в ту же секунду, он стал бегать по прихожей, как зверь в клетке. Наконец, положив, что это, в конце концов, просто нелепо, направился к двери.
-Ещё шаг, и я выстрелю. – Он хотел сделать шаг, но она угрожающе  подняла и наставила на него револьвер.
 –Спорим, ты не выстрелишь, - усмехнулся он, пытаясь обернуть все в шутку, но все же не решаясь ступить за роковую линию, начерченную хлипким мелком
-Проверим?!
-Соня, это просто глупо! Что за дурацкое ребячество! Меня начинают пугать твои игры.
-Ребячество?! – возможно. Игры?! – нет! Я не играю, Желябов. Если ты серьезно полагаешь, что я днем буду следить за выездами Алекса, а ночью как твоя девка развлекать тебя в кружевных чулках, то ты глубоко заблуждаешься.
-И ничего я такого не полагал. – Он уже хотел занести ногу на порог.
-Ни с места!
 Желябов сплюнул в раздражении, повернулся и снова улегся на диванку. Потом он встал, придвинул самовар и, достав оторванную душку, стал чинить его. Нужно было паять – без сомнения. «Но чем? При помощи чего? А если прикрепить как-нибудь так». Он окинул комнату взглядом,  нашел на ковре какой-то завалящий гвоздик, согнул его пальцами, и пытался с помощью его приладить душку к ручке, но получилось так, что, не рассчитав силу своих мощных рук, он совсем оторвал всю ручку. Рассвирепев, он со всей силы швырнул ручку об пол, и  снова лег. «Да пошло все!»
 Он хотел, было, заснуть и даже пытался заставить себя сделать это, несмотря на неудобную позу, но никак не мог, и потому ворочался, заставляя хлипкую диванку жалобно скрипеть под весом своего могучего туловища. Соня и её непонятная обида никак не выходила у него из головы. А пуще того, что рядом с ней, на подушке, находился его заряженный револьвер и острый кортик. А если в темноте, во сне, она ненароком неловко заденет спусковой крючок и выстрелит себе в голову или случайно обрежет пальцы об кортик. Он ещё мучительнее вспоминал, поставил он свой револьвер на предохранитель или нет. Нужно войти и отобрать у неё оружие, но он боялся сделать это, и только мучительно прислушивался к её едва уловимому дыханию за перегородкой.
 Когда она почти переставала дышать, что свидетельствовало о засыпании, ему, казалось, что она специально затаилась и теперь выжидает — пойдет или нет. Нарочно мучает его, чтобы проверить переступит он все же или нет её черту. Несколько раз он порывался встать, и сделать то, что он должен был сделать, а именно отобрать у вредной девчонки свое оружие, но какая-то непреодолимая сила всякий раз словно сковывала его тело, намертво приковывая к злосчастной софе.
 Наконец, решив, что она заснула, он встал. В одних носках, на цыпочках, стараясь не скрипеть понапрасну подгнившими половицами, пробрался в комнату Сонечки. Его грозный «Медвежатник», казавшийся огромной пушкой, на фоне её светившейся в лунном свете крохотной, какой-то кукольно-фарфоровой ручонки, все так же лежал рядом с ней на подушке, возле её большой, зачепченной головки. Кинжал, вынутый из ножен был в другой. Ни дать, ни взять, маленькая разбойница из сказки Андерсена. Щекочет, дразнит своего несчастного оленя острым ножом по шее, отчего тот только уморительно дрожит ей на потеху. А, казалось бы, олень-то он большой, а в сравнении с маленькой разбойницей силища огромная, двинь он её своим копытом, тут и дух-то из несносной девчонки вон, но, нет, «олень» то терпит, сносит все её издевательства, и с каким-то само мазахистским наслаждением упивается своим унижением от неё, потому что уж не может иначе…НЕ СПОСОБЕН … влюблен. А любовь она хуже привязи всякой. Без хомута держит. Крепостью закрепощает. С этой почти радостной, «влюбленной» мыслью он осторожно прижимает дуло к подушке и начинает по одному нежно отцеплять крохотные, теплые пальчики её крохотной, потной, младенческой ладошки от грубого, засаленного, холодного древка «Медвежатника». Потом проделав то же с кортиком в левой руке, аккуратно сложил грозное оружие на тумбочку и прикрыл все боевое хозяйство кружевным платком с вензельком «С. П.». «Нет, не выстрелила бы», - с умилением подумал он, переводя дух.
 Она все ещё спала, раскинув в стороны сжатые в кулачки ручонки, точь - в – точь, как это делают самые маленькие дети, младенцы, и от того  казалась особенно мила. И это маленькое девичье ушко, выбившиеся из-под ночного чепчика, и локон, спускавшийся к очаровательной, младенческой складочке на шее, отделяющий подбородок. И ему стало так умилительно и сладко, что, не выдержав, он нагнулся и поцеловал – под ушком, чуть выше её очаровательной складочки, туда, куда указывал мягкий как пух локон, и где кончалась пухлая бороздка.
-Вот это уже совсем лишнее, Желябов, - услышал он тихий голосок в темноте. – Ступай… – он покорно пошел, - … принеси одеяло, а том мне самой мало. Сейчас полено догорит, и будет настоящий дубак. А дрова к зиме беречь надо. – Он сразу понял и широко улыбнулся той некрасивой, не шедшей к его суровому, бородатому лицу, снисходительной, умиленной улыбкой, которой обычно улыбался, глядя только на Сонечку, да разве только на своего новорожденного сынишку, когда его, сморщенного, запеленатого в куколку, нянька в тайне от Ольги Семеновны показала ему.
 Она сразу почувствовала на себе его тяжесть. Он, как всегда, заняв львиную  долю, придвинул её к душному, пыльному ковру и плотно накрыл тяжелым и жарким как баня прогорклым кислым, мужским потом, верблюжьем одеялом.
-Давай, мой маленький дружок, ложись на бочок, – ласково прошептал он ей на ушко. Не дожидаясь согласия Сонечки, он сам уложил её «на бочок» и, придвинувшись как можно более близко сам, обхватив её сильными, толстыми, волосатыми ляжками, стал тихо, по-воровски задирать подол её ночной рубашки. По тому как он возбужденно захрапел над её ухом, что жеребец, она, сразу поняла, в чем дело, и чем все это должно закончится для неё. И ей стало противно и унизительно, и вместе с тем до мурашек восторженно от собственного предстоящего падения. И уже тем она испытывала эти противоречивые, дикие чувства, что понимала, что он знает, что она физически не терпела, когда он делал это сзади, потому что это унижало её, возвращая в что-то доисторическое, не потребно животное покорение дикой самки, вынужденной отдаться своему победителю - самцу лишь по праву его силы, что полностью противоречило её феминистическим воззрениям, и ещё тем физиологическим обстоятельством, что при этом, не имея никакой возможности развернуть голову и видеть выражение его глаз, из-за нависшей над её головой длинной, густой бороды, она не могла контролировать его, лишь предавая себя его безграничной власти над ней.
-Ну, и мерзавец же ты, Желябов, - тяжело вздохнула она, уж поняв бессмысленность своих сопротивлений.
-Что ты, Сонечка, это исключительно ради экономии партийных дров, - противно засмеялся он.
 Желябов был прав. Спустя с получаса ей уже не было холодно, хотя последнее полено уже давно догорело в печи. Мучительная, ломящая истома истерзанного любовным сражением тела, свинцом наполнила её члены, расслабив усыпляющим теплом, и, сама не заметив того, она уснула, уткнувшись носиком в его могучее плечо.
  После ночи любви с Сонечкой бессонница с особой силой мучила его, как мучил бы голод отобедавшего в ресторане японской рыбной палочкой русского мужика. Её спящее лицо, вспотевшее, измученное и одновременно счастливое, теперь занимало его. Он уж изучил на нем каждую крохотную выемку от оспинки, каждую канапушку на её пухлых, покрытых нежнейше ангельско белесым опушьем щеках, каждую мельчайшую родинку. Хотелось без конца целовать эти прохладные, милейшие выпуклости её нежного тела – эти щечки, грудки, но он боялся спугнуть, разбудить  ото сна это милое дитя.
 А она, прильнув у него на груди, наслаждаясь его теплом, уже проваливалась куда-то далеко-далеко, в неизвестность, утешаемая лишь тем, что завтра воскресенье, и, следовательно, завтра ещё целый день он будет с ней – ЦЕЛЫЙ ДЕНЬ! А что будет потом – все равно!


  Их было шестнадцать

«Крестов у нас в суде, как на кладбище, а звезд, как на небе».
Зунделевич А.И.

 Их было шестнадцать: дворянин Александр Александрович Квятковский, крестьянин Степан Григорьевич Ширяев, крестьянин Яков Тихонович Тихонов, мещанин Иван Федорович Окладский, мещанин Андрей Корнеевич Пресняков, мещанин Аарон Исаакович Зунделевич, сын тайного советника Николай Константинович Бух, купеческий племянник Лазарь Иосифович Цукерман, дочь майора Софья Андреевна Иванова, крестьянка Мария Васильевна Грязнова, дворянка Евгения Николаевна Фигнер, канцелярский служитель Сергей Иванович Мартыновский, дворянин Людвиг Александрович Кобылянский, сын священника Афанасий Андреевич Зубковский, дворянин Александр Петрович Буличе, дворянин Владимир Васильевич Дриго.
 Так странно и нелепо, смешением должностей, родства, званий и сословий были представлены в протоколе суда все эти весьма разные люди, большинство из которых никогда не видели друг друга в глаза. Этим нелепейшим смешением рас они и войдут в историю. Но имя им одно – Русская Революция.
 Вы хотите знать, как здесь оказался Окладский, наш прославленный «герой» Лиговки и спутник Желябова по чугунному делу. Да очень просто – когда Ивашку арестовали, он тут же сам охотно продался полиции за хороший барыш, а заодно, пойдя на сделку с властями, сей недостойный вассал  продал своего наставника и учителя Преснякова. Нарушив неписанный воровской закон чести, возомнивший себя вершителем революции зарвавшийся Пресняков уж не хотел делиться с надоевшим «оруженосцем» выручкой от награбленного с «хозяев жизни» - капиталистов, распределяя её среди своих новых дружков из рабочих кружков. «Кормление» вассала закончилось, и старый товарищ-воссал, обидевшись, и обидевшись серьезно, при первой возможности продал своего господина с потрохами. Рабочий патронного завода Яков Смирнов послужил в этом деле лишь внешним провокатором. Нет, не обмануло тогда предчувствие Андрея Ивановича. Окладский действительно оказался предателем … Только пока те пятнадцать несчастных, что сидят рядом с ним, даже не подозревают об этом. Со своей взрывной натурой Окладский обещает сверкнуть блистательным бунтарством вторым Мышкиным…
 Подсудимых судят военно-окружным судом армейского трибунала, хотя никто из представленных подсудимых не имеет никакого отношения к армии и, следовательно, все они  должны подлежать не военному, но гражданскому суду. Однако, Особой распорядительной комиссией Лорис-Меликова для революционеров сделано «почтенное» исключение, ибо, согласно уставу этой же комиссии, террорист, покушавшийся на устои государственности путем несильного свержения власти автоматически причисляется к военному преступнику.
 В окружении штыков подсудимых выводили один за другим в зал заседаний. Для женщин не делали никаких исключений, несмотря на то что вдова Иванова-Борейша была уж на шестом месяце (отнюдь не от покойного мужа), и, всякий раз, когда она поворачивалась в профиль публике, интересное положение женщины становилось особо заметным, что вызывало едкие насмешки и плевки у публики насчет нравов, царивших в среде разбойничьей шайки злодеев. Еще забавнее было то обстоятельство, что жена Квятковского, настоящая жена – его незабвенная Сашенька, ту самая, которую по ошибке взяли вместе с мужем, как подпольщицу, тоже присутствовала в зале суда, куда была привлечена в качестве свидетельницы. И теперь, восседая среди публики жестоких зевак, была в том же самом «интересном» положении, что и любовница вышеозначенного любвеобильного революционера. По сравнению с дылдой Борейшей, маленькая, худая, с большими косами и огромными глазами женщина, казалась, готова была провалиться сквозь землю от стыда, лишь бы только теперь не обнаружить своего жалкого существования. Но Софья Андреевна не смутилась щекотливому обстоятельству – демонстративно гордо вскинув голову, прошла вдоль длинной скамьи и села рядом с любовником. «Б-е-с-с-с-с-ты-ш-ш-ая», - послышалось злобное шипение женской части публики.
 Но спустя секунду  уж никто не обращал на выходку дерзкой печатницы никакого внимания. В зале раздался возмущенный гул – это выводили Ширяева – главного фигуранта процесса. Как и положено, он занял место в крайнем углу скамьи, ибо, так уж негласно заведено испокон веку, что самые опасные преступники всегда занимают место по краям скамьи. Евреи скромно устроились в серединке, а на другом конце скамьи «примостилась» ещё пара одиозных товарищей Народной воли - член грозного Исполнительного комитета Яков Тихонович Тихонов и тайный палач партии Пресняков.
 Не желая растрачивать понапрасну времени, во избежание повторения ошибок процесса 193-х, а именно бесконечного затягивания процесса со всем этим нескончаемо идиотским спектаклем тупой чиновничьей спеси с выведением подсудимых из зала, наученная горьким опытом общения с народовольцами, судебная братия председательствующих начала с самого главного – обвинения, которое было сразу зачитано по пунктам:
 1.Убийство харьковского губернатора князя Кропоткина.

2. Покушение на жизнь Священной Особы Государя Императора 2 апреля 1879 года.

3. Съезд революционеров в городе Липецке.

4. Посягательство на жизнь Государя Императора, совершенное посредством подложения мин под полотно железной дороги под Александровском и под Одессою.

5. Такое же покушение, совершенное под Москвою 19 ноября 1879 года.

6. Взрыв в Зимнем Его Императорского Величества дворце 5 февраля 1880 года.

7. Обнаружение тайной типографии в Саперном переулке.

8. Вооруженное сопротивление, оказанное при сем задержанными лицами.

9. Вооруженное сопротивление, сопровождавшееся убийством, оказанное в июле 1880 года на Васильевском острове мещанином Андреем Пресняковым.

10. Доставление денежных средств членам социально-революционной партии.

  …Покойный Гольденберг, невольно ставший предателем, незримо присутствует в зале суда, как обвиняемый и свидетель одновременно…
 Не желая распыляться по «мелочам», начали с основных фигурантов дела – Ширяева, Квятковского, Преснякова…
 Первым, как действительный член Исполнительного Комитета,  показание давал Квятковский. Случилось то, чего так ждал и боялся Александр Александрович – не успел он открыть и рта, как его тут же «с головой» накрыли показаниями покойного Гольденберга насчет его участия в Липецком съезде (о динамите, найденном при нем на квартире, все уж и забыли – и, правда, ну, его! Не до того).
 Александр Александрович, как, потомственный дворянин, человек воспитанный, интеллигентный, начал осторожно, взвешивая каждое слово, потому как хорошо понимал, что теперь, под разоблачающими показаниями Гольденберга, вынужден будет говорить уже не от лица себя, но от всей партии. Не навредить бы товарищам, что сидят рядом с ним на подсудной скамье – Голгофе. Итак, послушаем, что будет говорить Квятковский…
 В зале суда так тихо, что слышно, что слышно, как бьется муха.
Подсудимый А. Квятковский. Первую часть показаний Гольденберга, именно ту часть его, где говорится, что мысль о цареубийстве до 78 года не имела, так сказать, в среде революционной права гражданства, и что только с 78 года под напором известных событий, под влиянием репрессалий правительства мысль о цареубийстве начинает проникать в эту среду и находить себе сочувствующих, — эту часть его показаний, повторяю, я признаю совершенно верной. - Прием до боли известный – пытаясь оправдаться, но при этом ничего не отрицая, в том, что очевидно всем, свалить часть вины на обвинителей. Жестокость властей, огульные аресты 1978 ни в чем не повинных людей – это должно вызвать хоть какое-то оправдание в смене курсе партии на террор. 
  Почин был найден правильно, остается замотать суд на неточностях, несходках показаний Гольденберга, до одури замылить председательствующим головы…
 -Остальную часть его показаний я считаю очень неточной, неясной и во многих случаях совершенно ложной.  Так например, Гольденберг показывает, что относительно съезда у него с подсудимым Зубковским был...
 Председатель. Я прошу Вас говорить относительно себя, а не Зубковского.
Сражение началось!
Квятковский, не поведя бровью, продолжает упорно отстаивать свое: Это имеет непосредственное отношение к той части показаний, которую я нахожу в некоторых обстоятельствах ложной. А именно. Из слов Гольденберга видно, что будто бы инициатива съезда принадлежала ему, Зубковскому и Зунделевичу, необходимость, а которого они решили в Киеве в начале 79-го и затем вступили в личные и чрез переписку сношения с другими участниками съезда. Это неправда, инициатива съезда принадлежала известной части бывшей народнической организации, которая считала необходимым внести некоторые изменения в народническую программу. На этот съезд были приглашены революционеры разных партий и оттенков и, относительно которых уже было известно, что они сочувственно отнесутся к проектируемым изменениям. Так, например, между прочим, были приглашены на съезд Гольденберг и Ширяев, которые раньше не состояли в народнической организации.
  Троллируя показания Гольденберга, Александр Александрович ещё отчаянно пытается спасти своих друзей, чья вина менее всего доказана. Приходится как пешкой жертвовать Ширяевым, чья вина в попытке подрыва царского экспресса и покушении на государя доказана более других. Но что поделать, иначе не выиграть большую игру -  спасти несколько пешечных жизней, человеческих жизней, пожертвовав одним «королем», да и теперь все равно вряд ли что может спасти предводителя боевого кружка Народной воли от виселицы, впрочем, как и его, как понимал сам Александр Александрович. Ведь оба они – члены Исполнительного комитета, а это уже гарантия смертного приговора. А Гольденберг – он мертв, этот предатель подписал себе смертный приговор, так что его показания всегда можно повернуть в нужную сторону. Ему почему-то и в голову не пришло опровергнуть показания Гольденберга изначально, как незаконно добытые.
-Уже из этого видно, - уверенным, немного монотонным голосом продолжает Квятковский, - что главная цель съезда была выработка новой программы, а не решение вопроса о повторении события 2-го апреля 79 года, как показывал Гольденберг, в чем и заключается вторая его ложь. Отсюда уже проистекал и порядок рассмотрения съездом вопроса об изменении программы и вопросов о новом покушении на государя, то есть сперва вырабатывалась программа, а затем уже перешли к обсуждению вопроса о цареубийстве, а не наоборот, как показывает еще раз ложно Гольденберг. Прежде чем перейти к изложению предметов, занимавших съезд, я сейчас коснусь еще некоторых неверностей в показаниях Гольденберга, чтобы уже зараз разделаться с ними.
Председатель. Если это касается второстепенных обстоятельств, то не лучше ли вам вовсе обойти их молчанием — приступить к главному.
Квятковский. Хотя, действительно, мои замечания и будут касаться второстепенных обстоятельств, но считаю нужным на них остановиться для характеристики вообще показаний Гольденберга. Я считаю вообще их в большинстве случаев, не только относительно этого отдела обвинительного акта, но и относительно других отделов, очень неточными, неясными, сбивчивыми и подчас совершенно ложными. И так кроме вышесказанного, неверность еще этого показания Гольденберга заключается: во-первых, в том, что на съезде после составления устава организации вновь народившейся партии, не был обсуждаем на общем заседании и, стало быть, и решен вопрос о принятии в члены организацией подсудимых Софии Ивановой и Андрея Преснякова, как он показывает.
...Можно попытаться спасти ещё двух товарищей, сразу же выведя их из-под обстрела обвинений принадлежности к партии, как её членов, тем самым хоть немного отвести от них сокрушающий молот царского правосудия. «Софи, бедная  моя Софи…» (Снова спасая Преснякова теперь уж не из узилища, но от верной плахи, Александр Александрович даже не догадывается о истинном предназначении Андрея Корнеевича в партии, в качестве подпольного чистильщика её рядов – палача, физического устранителя неугодных Михайлову лиц и о новых «подвигах» Андрея Корнеевича на ниве рабочего движения и борьбы с злом мирового капитала тоже ничего не знает, принимая пункт 9 обвинений, вмененный товарищу, за необходимую самооборону, иначе симпатии к своему другу Андрею Корнеевичу у него бы сразу же поубавилось. Но со своей стороны он помнит Преснякова, как надежного товарища и друга. Вместе у Казанского начинали.
- ...Далее, Гольденберг говорит, что после съезда в Липецке несколько человек из участников его, как представители уже новой партии, отправились на съезд собственно народнической организации, бывший в городе Воронеже, для того, чтобы там заявить о результатах Липецкого съезда. Ничего подобного не было. Два этих съезда были совершенно самостоятельны, и участвовавшие на Воронежском съезде члены народнической организации и не бывшие на Липецком съезде не знали даже о его существовании и, думаю, узнают о нем только из настоящего процесса. Теперь приступлю к изложению сущности программы, выработанной на Липецком съезде, то есть, к программе партии, органом которой служит газета "Народная воля".
Квятковский отчаянно рвется к партийной трибуне – председательствующий сразу же перехватывает сей порыв.
Председатель. Нет, это я уже прошу не излагать и перейти к решению съезда о цареубийстве.
Квятковский. Но главный же предмет съезда был выработка программы, а не вопрос о цареубийстве, и я прошу суд позволить мне изложить хотя кратко содержание этой программы.
Порыв Александра Александровича, как знаменосца партии неистребим. И это понятно - ему все равно конец, и обреченный решается стать трибуном партии – как говорится, погибать, так с музыкой, но его тут же перебивает сам прокурор, опуская на «грешную землю».
Прокурор. Я прошу суд спросить Квятковского, не выделилась ли именно на Липецком съезде из общей народнической партии террористическая фракция.
Председатель. Вот, подсудимый Квятковский, не угодно ли вам лучше ответить на вопрос господина прокурора.
Нападение с двух сторон – прием известный хищным птицам.
 Квятковский сдается…Стреноженный с двух сторон лассо бык, вынужден смирно идти по предложенной тропинке, потому что у него нет другого пути.
Квятковский. (В раздражении. Лишь бы только от него отстали). Да, выделилась! – ответил он заметно раздраженно и неохотно, как человек принужденный. Затем вдохнув, и немного взяв себя в руки, продолжает: - Но я обращаю внимание суда на то обстоятельство, что эту фракцию и Гольденберг и, как видно, представитель обвинительной власти называют террористической. Это совершенно неверно. По моему мнению, называть эту фракцию нельзя террористической, и я думаю, что никакой собственно террористической партии не существует у нас в России. Я, по крайней мере, таковую не знаю. Из обвинительного акта видно, что изменение прежней народнической организации, главным образом, заключалось внесением в нее политической борьбы посредством терроризма и что терроризм есть ее характерная черта. Но ведь и до Липецкого съезда существовали и политические убийства и покушения на цареубийство. Так, например, дело Засулич, убийство Мезенцева и т. д. Стало быть существенное различие этой партии, которая образовалась на Липецком съезде и которую я называю партией «Народной воли», от прежней народнической партии не терроризм, а нечто другое. В чем заключается это различие я и выяснил бы, излагая сущность программы «Народной воли», то есть той, которая выработана на съезде. Поэтому я прошу еще раз суд позволить мне изложить, хотя сжато, содержание этой программы. – (Вторая попытка. Квятковский настойчив. Ему нечего терять).
Председатель. Да эта программа напечатана в 3-м номере , «Народной воли», суду не нужно именно вашего объяснения. (Прикрываясь фиговым листком).
Квятковский. (Парирует резонно:) 3-й номер вышел тогда, когда я уже был арестован, то есть в январе месяце 80 года, а Липецкий съезд был в июне 79 года. Я не имел возможности ознакомиться с 3-м номером и не знаю содержания программы, напечатанной в нем, так что может быть существует различие между той программой, которая выработана на съезде и той, которая напечатана в 3-м номере. И поэтому я снова прошу суд позволить мне изложить ее содержание. (Третья. А, вдруг…Бог троицу любит).
Председатель. (Прямо в лоб). Суд вам отказывает в этом.
Квятковский. В таком случае я приступаю ко второму предмету занятий съезда. Я признаю, что, покончивши с выработкой программы, съезд приступил к вопросу о повторении покушений на Государя... Можно задать вопрос, что же побудило собравшихся заниматься рассмотрением этого. Я напомню суду те ужасные события, бывшие в мае и апреле месяцах, — те события, которые взволновали все общество, тот ряд казней в Петербурге: Соловьева, Дубровина, на юге: Осинского, Брантнера и других, ту массу молодых сил, брошенных по всевозможным тюрьмам, те тысячи сосланных в Сибирь административно и на каторгу, чтоб было совершенно понятно, почему съезд занимался обсуждением цареубийства. Да, действительно, я признаю, что съезд, значит также и я, решили, но только в принципе, повторить факт 2-го апреля. Но решение это было условно. Именно решено было, что это решение должно перейти к осуществлению на практике, если приговоры имеющих быть в июле новых политических процессов будут столь же жестоки, и снова будут вешать десятками революционеров. И, действительно, совершенные казни 8 человек в Киеве и Одессе произвели такое потрясающее впечатление на всех революционеров всех оттенков, что партия «Народной Воли» немедленно занялась на практике исполнением решения Липецкого съезда.
 (Фамилии казненных льются рекой. Злодейства властей разоблачаются одно за другим, роли внезапно меняются – теперь уж сам Квятковский грозный обвинитель властей –палачей, тех, кто теперь пытается судить его, выступая от имени последних. Зал пришел в возмущенное движение. «Как посмел этот мерзавец обвинять, и где, тут, на суде, судья, который судил его. Почему молчат?! Почему не останавливают это безобразие» Заволновалась людская река. Негодование первоприсутствующих готово перехлестнуться через край. Наконец, послышались возмущенные возгласы: «Да заткните же его кто-нибудь!»
Председатель (Стуча судейским молотком) Достаточно, достаточно, можете садиться. Квятковский садится. Он сделал все, что мог. Он выдохся.
 На «Голгофу» вызывают Ширяева. Суд не очень-то разнообразен в уликах. Как и Квятковского, его тоже накрыли высиженных Курицыным* показаниями Гольденберга. В отличие от интеллигента Квятковского, нигилист Ширяев ведет себя с явно нескрываемым пренебрежительно-наплевательским спокойствием и даже как будто немного дерзко, словно презирает весь этот бестолковый человеческий спектакль, под называнием суд, производимый над ним. Он знает, что его ждет смертный приговор и не просит снисхождения.
Ширяев. Объяснения Гольденберга о цели Липецкого съезда, а также приписываемое им себе участие в возбуждении вопроса о необходимости самого съезда—я считаю ложными и, вполне соглашаясь с тем, что сейчас сказал по этому поводу Квятковский, прибавлю, с своей стороны, следующее. Вскоре после своего второго приезда в Петербург, в конце апреля 79 года, я познакомился с несколькими лицами, принадлежавшими к народнической партии и, сойдясь с ними довольно близко, получил от кого-то из них приглашение принять участие в съезде социалистов революционеров, имеющем быть в  Липецке в конце июня. Мне объяснили, что главною задачею этого съезда будет обсуждение народнической программы, с целию внесения в нее некоторых изменений.
 Программа эта, сколько мне известно, была выработана приблизительно в 76 году тою фракциёю русской социально-революционной партии, которая известна под именем народнической и органом которой с октября 78 года был журнал «Земля и Воля». Существенным недостатком этой программы, по мнению инициаторов съезда, было то обстоятельство, что она, программа, совершенно игнорирует вопрос политический, то есть вопрос о передаче власти в государстве в руки народа, и призывает все силы партии к деятельности, которой цель—экономический переворот.
 Полагаю, что сознание об этом недостатке народнической программы возникло в среде самих членов старо-народнической организации, к которой, между прочим, ни я, ни Гольденберг не принадлежали — и программа, которой известна мне главным образом по журналу «3емля и Воля». Разделяя вполне мысль о необходимости указанного изменения старой программы, я принял приглашение и приехал в Липецк в назначенный мне срок. Гольденберга в то время еще не было там, — он явился день или два спустя и не участвовал по крайней мере в двух первых заседаниях, а на них-то именно и рассматривался главный вопрос, решение которого было целию съезда.
 Съезд признал необходимым пополнить программу «3емли и Воли» требованием изменения существующего государственного строя в том смысле, чтобы власть в государстве была передана самому народу, путем организации представительных политических учреждений. Это положение и сделалось основным пунктом новой программы, развивая которую съезд стал далее обсуждать средства к осуществлению... намеченной цели...
  Теперь уже Ширяев рвется «на трибуну» изложить программу «Народной воли». В редакции предводителя боевого кружка «Свободы или смерть» это будет куда страшнее скромной исповеди тихого интеллигента Квятковского! Председатель понимает, что надо немедленно остановить Ширяева, иначе грянет буря. Снова в ход идет 3 номер журнала.
Ширяев. Я полагаю, что большая часть присутствующих здесь, вообще не читала этот номер.
Председатель. Как обвиняемый, вы не имеете права делать предположений, тем более преподносить это суду как истину.
Ширяев. Тем не менее, вы также не можете отрицать обратного.
Председатель. Ещё слово, и я буду вынужден удалить вас из зала.
Ширяев. (Дерзко ухмыляется). Тогда что вы, вообще, хотите от меня получить теперь?
Председатель. Я хочу получить от вас исчерпывающие объяснения по поводу показаний Гольденберга о Липецком съезде.
Ширяев. Гольденбергу, когда он явился, были сообщены те решения, к которым пришел съезд без него, и потому для меня совершенно непонятно, как мог он забыть их или умолчать о них. Я могу объяснить это себе тем, что сам он не понимал их важности и, считая существенным и единственно важным то, что на самом деле имеет второстепенное значение — приписывал то же и всем другим участникам съезда. Что касается собственно террора, то вопрос о нем возник в виду событий, совершившихся за последнее перед тем время, в виду, того невыносимо-тяжелого положения, в которое была поставлена социалистическая партия в России благодаря правительственным преследованиям, казням, жестоким приговорам, всякого рода административным мероприятиям... - (Судьи морщатся, словно от кислых лимонов). -При этом террору вовсе не придавалось значение средства к достижению целей партии. Он признан был важным и необходимым для интересов самой партии, а не для того дела, которому партия служит, во имя которого она организовалась. Террор должен был, по решению съезда, служить средством самозащиты партии и мести за жертвы правительственных преследований. Естественно, что участники съезда остановили свое внимание также и на вопросе о цареубийстве, причем я
 утверждаю, что вопрос этот возник на самом съезде, и лишь после того, как обозначилось резко-реакционное направление правительства за время, истекшее между 2 апреля и сроком съезда, а в ближайшем будущем еще большее усиление и развитие этого направления — возникла мысль о повторении покушения Соловьева. Съезд признал необходимым совершить этот факт в том случае, если правительство будет идти прежним путем, но практические вопросы: о способе, о выборе времени, исполнителей и прочее — совершенно не поднимались на съезде, а тем более не могло быть речи о предпочтении взрыва и т. п. сложных способов, при которых есть шансы для исполнителей факта не быть обнаруженными — способу вроде Соловьевского, с неизбежным -самопожертвованием исполнителя. Вопрос этот мог быть решен только в связи с практическими условиями, и я уверен, как за себя, так и за товарищей, что будь возможным повторение факта в той форме, какую имело покушение Соловьева — никто из нас не задумался бы идти на верное самопожертвование в роли исполнителя.
 («Вот тебе и раз, бабушка Юрьев день, что же это получается, – цареубийство как бы «между прочим, так себе мыслишка пришла, а не убить ли нам…»», - радостно потирая озябшие, сухие руки,  думает про себя Первоприсутствующий, - «но ничего, ничего, курочка по зернышку клюёт, авось ему петля, а мне Аннушка на шею поспеют…».
 А ничего не подозревающий Ширяев, неосторожно выпустив «царского воробья» из своих уст, продолжает свою пламенную речь революционера:
- Кроме изложенных вопросов съезд занимался еще выработкой устава на случай, если бы нам пришлось выступить, как совершенно новая партия, что впрочем и произошло впоследствии. Но тогда мы еще имели надежду на то, что внесенные нами добавления в старую народническую программу будут приняты всей существовавшей в то время народнической организацией. Впоследствии я узнал, что те из участников Липецкого съезда, которые направились потом на съезд народнической организации в Воронеже, и там участвовали в обсуждении вопроса об изменении программы, но предложение их не было принято всей организацией, почему они и распались на две части: одна — осталась с прежней программой, как самостоятельное общество, другая же примкнула к нам...
То обстоятельство, что в двух местах и почти одновременно происходили съезды, цель которых была одна и та же—не должно казаться странным, если принять в соображение, что на Липецком съезде было много лиц, не состоявших в народнической организации, не имевших права участвовать в ее съезде и даже не знавших, что такой съезд имеет быть, и где именно. А принятие в организацию — войдя в которую мы могли бы настаивать на изменении программы — было обставлено, как я слышал, довольно затруднительными условиями.
 Я утверждаю, что факт непонимания Гольденбергом сущности программы партии «Народной воли», неуменье его отличать главное от второстепенного — доказывается уже одним тем обстоятельством, что распадение народнической партии на две фракции вышло вовсе не из-за террора и цареубийства, но обусловливалось разницею во взглядах на политическую деятельность. Что же касается террора — я думаю, разногласие здесь не было принципиальным, и стремления фракций могли бы быть соглашены на этом пункте без разделения партии, ибо террор, как известно, допускался и старо-народнической организацией; в подтверждение этого я мог бы сослаться, кроме общеизвестных фактов, еще, например, на передовую статью номера 5-го «3емли и Воли», где специально трактуется о цели и значении террора.
 Плотину прорвало – Ширяева не остановить, но и Первоприсутствующий, довольный, что речь наконец-то зашла конкретно о покушении Государя, и не думает останавливать его - зачем.
— Переходя теперь к некоторым частностям показаний Гольденберга, я утверждаю следующее:
Первое: ни Зубковский, ни Зунделевич — о самом существовании которого мне сделалось известно лишь много позже — не были в числе инициаторов съезда, и о принятии или непринятии их в наше общество, как их, так и Стефановича, Дейча, С. Ивановой, Преснякова и других — на съезде вопроса не было;
Второе: о необходимости убить Тотлебена, Гурко и Черткова съезд не рассуждал, хотя не могу отрицать, что Гольденберг слышал такие рассуждения в отдельных группах...
Прокурор (Выйдя из «цареубийственного» транса Ширяевских показаний опомнился первым, не дав распить нашему главному герою процесса ещё и «компот», то есть «Третье»: Вышеизложенные вами обвиняемые лица сами ответят за себя перед судом. Отвечайте, пожалуйста, за себя, - поправляет он деланно безразличным, гундосым голосом чиновника.
Ширяев. (Понимающе кивнул головой). В заключение я должен заявить, что для меня еще меньше, чем для других товарищей по процессу, имеет смысл искажение истины из-за каких-нибудь личных мотивов. Мое положение настолько ясно и определенно, что это ни к чему решительно не повело бы.

 Ясно одно – Ширяев не просит пощады. Храбро бросившись в путину обвинительного водоворота, он принял на себя роль спасательного круга, за который должны схватится с десяток утопающих рук товарищей, и тем самым потопить, погубить его самого, но выплыть сами. Но ничего, пусть так, ведь ему все равно нечего терять, так пусть хоть товарищи попытаются спастись, свалив всю вину на него, и Ширяев старается оттянуть как можно более вины на себя. Грамотная, слишком уж «умственная» для простого мужика, крестьянина речь неприятно удивляет судей, а логика благородства поражает верных сатрапов царя и отечества, не знающих, что под личиной мужика скрывается не сын крестьянского дьячка, но настоящий граф – сын придворного царедворца и внук декабриста. Преступники так себя не ведут. Настоящие уголовники на суде далеки от благородства - они малодушны и стараются свалить как можно более вины друг на друга. На это и рассчитывали судьи. А тут…какой-то мужик обошел в благородстве всех их.

Заседание объявляют закрытым. Уставших обвиняемых уводят, хотя толком не опросили даже двух. Процесс обещает затянуться. Это на руку революционерам.
 

 Государь, чутко следивший за процессом, в негодовании, он требует скорейшего завершения и без того затянувшегося дела. Тем более ему неприятны все эти умственные выкрутасы Ширяева-Вяземского по поводу показаний покойного Гольденберга в защиту своих товарищей, ещё более неприятно было то, что он так опрометчиво, но дал обещание своему бывшему другу Вяземскому помиловать его единственного сына и уж не мог взять своего царского слова обратно.
 На следующем заседании сразу перешли к рассмотрению дела по существу.

  Той, первой, первоначальной, «идейно - лозунговой» страсти  уже не было. Все, казалось, успокоилось, и тем «успокоением» придавало какой-то бессмысленный оборот, ещё и тем, что заседание плавно переходило к делу «по существу», то есть непосредственно к попытке цареубийства.
Ширяев. Господа судьи! Еще на предварительном следствии, после того, как мне были предъявлены показания Гольденберга по настоящему делу, я нашел нужным признать свое участие в 2 фактах, составляющих сущность выставленного против меня обвинения. Я сделал это единственно в виду восстановления истины, найдя в показаниях Гольденберга много ошибок и неточностей, что—не имея никакого значения для меня лично—очень важно для выяснения отношений к настоящему делу 8 обвиняемых вместе со мною товарищей.
Будучи убежден в необходимости моих объяснений для пользы их, я счел себя в праве дать таковые лишь потому, что не мог этим повредить интересам партии, к которой я имею честь принадлежать; факты которые сообщил—были, к несчастью, уже известны. Той же системы я старался держаться и во время производства судебного следствия.
 Как вам известно, фактическую сторону предъявленного мне обвинения я признал верною, и я протестовал лишь против термина «виновный». Я не стал бы теперь утруждать ваше внимание повторением тех фактических разъяснений, которые я давал раньше; но, встретив в произнесенных со стороны обвинения речах ошибочные указания на мои отношения к некоторым из товарищей, я нахожусь вынужденным снова разъяснить эти факты. Господин помощник военного прокурора полагает, что между моим проживанием на Гончарной улице и перевозкой с той же улицы мебели в квартиру нашей типографии существует некоторая связь, а именно такая: я фабриковал динамит; закончивши фабрикацию; вещи, бывшие в квартире, в том числе и аппараты, нужные для приготовления динамита, я передал в типографию, где и была потом мастерская.
Это какое-то недоразумение. Квартира, где была моя мастерская, не открыта, я не сообщал ее адреса; на Гончарной же улице я жил двое суток— с 1-го по 3-е декабря 79, в меблированных комнатах; очевидно, что ни о какой перевозке моих вещей с Гончарной улицы, да еще в августе месяце, не могло быть и речи.
Второе: по поводу найденного в типографии динамита прокуратура высказывает опять предположение о фабрикации этого вещества в типографии; я ограничусь тем, что, напомню, показание, данное по этому поводу экспертом генералом-майором Федоровым на судебном следствии: в типографии найдено 1/4 фунта динамита Нобеля, заграничного, которого я приготовлять не мог, я делал магнезиальный.
 По ходу внешне спокойной речи Ширяев дерзко улыбается. Его глаза горят задористыми огоньками вора. Видно, что издевательство над фельдфебельским тупоумием вышеозначенного генерала – майора Федорова – этого царского «эксперта» по минному делу, в обычной жизни не умеющему «с первого глаза» отличить глицерин от подсолнечного масла, а динамитную шашку от обычного банного мыла, доставляет ему не скрываемо дикое удовольствие. А дело все в том, что никакого «магнезиального» способа получения динамита в природе существует так же, как, к примеру, не существует гигантской бурозубки. Существует нитроглицериновая свеча - магнезия, для введения в задний проход  в целях облегчения страдания геморроя … Насчет магнезиального способа получения динамита – это конечно же издевательская выдумка Ширяева – что называется, для тех, кто поймет намек).
-Наконец, - продолжает он, - то же обвинение является по поводу моего указания на покойного Абрама, как моего помощника при фабрикации. Ссылаясь и здесь на свои показания, где я объяснял, что до поступления в типографию Абрам работал у меня, поступивши же туда — прекратил всякие отношения со мной, кроме того, что получил на хранение заметки о фабрикации динамита, а затем бурав.
 (Ширяев снова дерзко улыбнулся сквозь зубы). Только теперь до  помощника военного прокурора начинает доходить, что преступник просто издевается над ними. Пока одураченный Председательствующий «в тугой полицейской слоновости» размышляет, на кой черт подпольной типографии сдался бурав, и каким образом можно магнезиально произвести столько чистых пудов динамита в типографских условиях, Ширяев , мгновенно перестроившись, буквально хватает «быка за рога», целиком завладевая инициативой. «Теперь или никогда!» - решается граф Вяземский, и набирает побольше воздуха в легкие для следующего, последнего и решающего удара. Ему во что бы то ни стало нужно изложить программу партии, впихнуть её в речь, спев свою последнюю лебединую песнь, и, поднатужившись, собрав всю свою мыслительную силу в кулак, он делает это последнее:
Теперь я сделаю несколько замечаний по поводу нашей программы. Считаю очень важным выяснить хорошенько этот вопрос потому, что большинство товарищей-подсудимых заявило свою солидарность с этой программой, включая сюда и тех, которых участие в организации не установлено и которые к фактам террористического характера никакого отношения не имеют. Важно установить факт, что солидарность с принципами «Народной воли» еще не означает солидарности с теми действиями, на которые организация вынуждена обстоятельствами ради собственной самозащиты.
 Не буду повторять того, что я уже говорил по поводу программы, выработанной Липецким съездом, а также и того, что только что излагал Квятковский. Обращу ваше внимание на следующее: программа «Исполнительного комитета», напечатанная в № 3-м «Народной воли», составлена, как мне известно, в средине октября прошлого года, то есть в такое время, когда всего скорее можно было рассчитывать, что партия отведет террору самое видное место в ряду рекомендуемых ею 3 путей для достижения своих целей. Значит, относительно нашей программы в том виде, как она проектировалась на Липецком съезде и которую называют террористическою, еще более приложимы те замечания, которые я сделаю по поводу программы, напечатанной в 3-м номере «Народной воли».
В самом деле: в период времени между этими двумя 8 событиями — Липецким съездом и составлением программы «Исполнительного комитета» совершилось много ... печальных фактов. Около 10 наших товарищей казнены, многие десятки пошли умирать в каторгу и центральные тюрьмы, сотни отправлены в ссылку в Сибирь и во всякие отдаленные и не столь отдаленные места. Партия понесла много тяжелых утрат, была озлоблена преследованиями, была более чем когда-либо склонна к террору; как раз в то время как составлялась эта программа — в Александровске, в Москве, в Одессе шли деятельные приготовления к цареубийству.
 Теперь уже, выгадав удобный момент,  сам Ширяев, разоблачая зверства властей, направо и налево, во всю оперирует злосчастным 3 номером «Народной воли», перекрыв таким образом путь к словесному наступлению Председателя и Прокурора, которые до этого так успешно затыкали ему рот той самой газетой, которую он «не читал». Теперь, все же прочтя её, он сам держит, скрученный из 3-го номера, кляп на их ртах. Раскусив новую тактику Ширяева, Председательствующий уже, потянув руку к судейскому молоточку, хочет прервать внезапно повалившую бешеную исповедь-скороговорку хитроумного революционера, но транс от магического слова «ЦАРЕубийство», чем-то сходным по звучанию с «САМОубийством», возымел и на этот раз притормаживающее действие на неповоротливые фельдфебельские мозги.
- ...И что же мы видим? Вам, господа, был предъявлен на рассмотрение номер 3-й «Народной воли». В напечатанной там программе лишь в одном отделе «Д», во втором его параграфе говорится о терроре. И стоит лишь просмотреть этот параграф, чтобы убедиться в том, что значение террористической деятельности — второстепенно, что цель ее — охрана партии и месть — обусловлена лишь теми исключительными обстоятельствами, в которые партия была поставлена, и не будь их, этих условий, — не было бы и террора, а партия «Народной Воли» все же продолжала существовать и работать, ибо наша цель: социальная реформа при посредстве политической, освобождение народа, признание его Верховенства. Это может быть совершено, по мнению партий, народным Учредительным Собранием, к скорейшему созыву которого и должны быть направлены все силы партии; около этого пункта программы и группируются все остальные. Такая цель не может быть осуществлена убийствами, насилием, всякого рода кровавыми мерами. Работать для этой цели можно и должно на многих путях, и потому даже человек, отрицающий всякое значение за террором, может быть, в то же время, солидарным с программой , «Народной воли», работать рука об руку с нами для одной и той же цели. Это так и есть в действительности.
Обращаю ваше внимание на статью того же номера «Народной воли» «Письма социалиста», статью, в которой прямо заявляется автором, что он никого не зовет и не хотел бы звать на убийство и насилие; что работать для осуществления основных целей партии можно на многих путях мирного характера. Тут же говорится о возможности для партии «Народной воли» союза всех русских общественных партий, стремящихся к политической свободе, даже союза русской либеральной партии, относительно мирного настроения которой, кажется, не может быть никакого сомнения. То же повторяется в передовой статье этого номера — в статье, где, в то же время, говорится о покушении 19 ноября. Этих объяснений я считаю достаточно, чтобы доказать, что: заявление об исповедании программы «Народной воли» еще не означает признания террора, так что на основании одного только этого заявления нельзя считать людей членами партии, "путем бунта и насилия стремящейся низвергнуть существующий государственный и общественный порядок".
 Ширяеву - таки удалось! Удалось невозможное – на секунду заморочив голову первоприсутствующим «магнезиальными» динамитами и типографскими бурами, приправив чиновничьи  мозги действующим на всех столбняком леденящего ужаса словом «цареубийство»,  каким-то невероятным образом превратить скамью подсудимых в трибуну - пропихнуть-таки программу «Народной воли» в свою речь, при этом оправдав действие партии исключительно необходимой самообороной в ответ на обрушившиеся на неё репрессии ни в чем не повинных, мирных террористов - деревенщиков, но в то же время полностью освободить своих товарищей по несчастью  от ответственности пребывания в членах вышеозначенной «нехорошей» партии.
Председатель. (Наконец, чуть начиная приходить в здравый рассудок лишь  на ещё более страшном для чиновничьих ушей чем «цареубийство» словосочетании «Учредительное собрание», когда бешеный галоп Ширяевского речитатива уж достиг до «публичное «исповедание» программы «Народной воли» ещё не означает признания террора».  Генерал вскакивает, словно ему в задницу ужалила оса). Всё! Хватит! Довольно! (Судейский молоток стучит так, словно отбивает свиную грудинку).
Ширяев. (Довольно выдохнул. Он сделал свое дело). Вот и все, что я хотел объяснить теперь суду. (Улыбается. Садится на место. Его миссия выполнена блестяще).
 Далее показания давали остальные подсудимые, но наглая и в то же время спокойная речь Ширяева, никак не выходит из ума Председателя. Какая там Анна, не стоило бы это попустительство ему карьеры. И только один глупейший вопрос ещё барахтается в его чугунной фельдфебельской башке: «Какой черт снабдил его этим 3-м номером?» Председательствующий, погруженный в тяжелые раздумья по этому одному вопросу, казалось, даже  не слушал робких и нелепейших оправданий евреев по поводу того, что они, дескать, сами ничего не знали о тех крамолах, что печатались в их газете, потому что по-русски вовсе не грамотны, и только читают Торы, и то исключительно на древнем иврите, а в типографии служили лишь простыми наборщиками шрифтов, наймитами, способными лишь на то, чтобы опускать ручку штамповального станка. Иванова, вообще, предпочла молчать. На усталый вопрос Председательствующего: «Что вы можете сказать по поводу…» нервическая женщина, не дослушав, лишь грубо огрызнулась «Ничего!», на этом словно язык проглотила. Ей грозили, намекая на расправу, но даже угрозами не добились с суровой упрямицы ни слова. Фанатичка! Пойманная на книгах, молоденькая певичка Фигнер, решив последовать примеру старшей подруги, лишь робко парировала, что ничего ровным счетом не знает, и как попали к ней эти книжки, тоже не знает, и никого из присутствующих по её делу свидетелей никогда в жизни не видела, включая и своего учителя пения. Снабженцы деньгами Буличе, Дриго, Мартыновский, вообще, заявили, что они не банки, и, следовательно, не имеют по закону права заниматься никакой банковской деятельностью, как-то снабжать кого бы то ни было, включая всякие юридические лица и партии, деньгами под проценты и без оных. Любопытнее всего было бы послушать показания Преснякова, в той её части, которая касалась его ареста на Васильевском острове, Андрей Корнеевич ссылался на листки натуралиста Брема, говоря, что кенгуру считается крайне свирепым и злобным животным, только потому, что когда на него нападают, оказывает невероятное сопротивление. И вообще, разве можно считать его виновным за то, что какой-то дурак подставил ему своё глупое пузо. Тихонов и Окладский: вели себя вызывающе дерзко. Тихонов выкрикивал неуместные слова, председатель суда его прерывал постоянно.
Тихонов. Я знаю, мне и моим товарищам осталось несколько часов до смерти...Так к чему теперь этот театр.
Окладский. Я не прошу и не нуждаюсь в смягчении моей участи. Напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это как оскорбление...
Тихонов. Браво, Ивашка! Несчастный Яков Тихонович и не подозревает, что Окладский – провокатор. Провокатор и предатель. А его храбрая речь – всего лишь прикрытие его подлого преступления, имя которому Иуда.
 Но в одном подсудимые едины – каждый из них требует себе смертной казни. Это похоже на какое-то безумный спектакль, всеобщее помешательство фанатизма.
Терзания феминистки и революционерки. Несовместимость
 Софьюшка была феминисткой. По крайней мере, когда-то считала себя таковой. Но в его тяжелых и теплых объятиях она напрочь забывала всякое феминистическое учение, которому когда-то, по самой первой своей, пылкой, нетерпимой к чужим грехам юности, она, как всякая юная барышня шестидесятых, падкая до модных тому временем разного сорта революционных течений, так жарко клялась всецело посвятить себя. То, что по первой молодости, она так непримиримо презирала в других, не принимала не под каким условием, предлогом, пусть даже самым оправдательным, а именно то унизительное сожительство с мужчиной, которое прежде она никак не могла бы простить в других, считая это положение  крайне жалким и тем более унизительным для женщины, теперь само было неотъемлемой частью её жизни и  свершалось над ней. Она теперь предавалась ровно тому же, чего тогда, во времена своей первой, восторженной юности, непременно мечтающей о той единственной, прекрасной и неповторимой любви, что в глазах почти всех наивных девочек почему-то столь же непременно и обязательно должна оканчиваться счастливейшим, сказочным браком с прекрасным принцем « и жили долго и счастливо и умерли в один день», ни за что не могла бы даже в мыслях допустить в отношении себя, подумать, применить к себе, к своей судьбе. А между тем это, само применялось к ней, причем бессознательно, не признавая этого унижения В СЕБЕ, будто бы совершенно забыв об этом противоречии только затем, что невозможно было разрешить его простым, единым поступком, к которому она всегда прибегала при решении самых сложных вопросов.
 Она считала Желябова своим мужем. И не в том, что время от времени предоставляла ему законное право исполнять над собой свои супружеские обязанности. Ей казалось, что с того Лета Их Любви семидесятого, соблазнив её и тем самым признав её своей женой,  он принадлежал ей по закону, и они были супругами уже давно и жили вместе всю жизнь, спали в одной постели, ели с одной тарелки. И так  всегда было - все те долгих десять лет, с Лета Их Любви, когда они впервые познакомились на сходке Чайковцев*. И никакой его жены, никакой Ольги Семеновны Яхненко никогда не было и не существовало. И, погружаясь в сладостный экстаз уединения с любимым человеком, Соня прощала ему её и забывала ему об ней, нет, не потому, что Андрей женился на собственной гимназистке исключительно ради ребенка, то есть поступил, как человек благородный, не потому, что той привычной русской женщине самопожертвенной любви, которой любила она его было свойственно прощать пороки и грехи возлюбленного, но потому что никакой Ольги Семеновны Желябовой не было совсем… НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. И, как всякая женщина, уверив себя в той спасительной фантазии, она уже не могла допустить иного. Смирившись с мыслью с неотвратимостью сожительства, вследствие невозможности их брака, она приняла то, что он мог дать ей, внушая себе то состояние положения законного, одобренного обществом брака, в котором она так желала пребывать с ним, с такой силой желания, что сама уж уверовала в то. Ей было достаточно его любви.
 И лишь вездесущая ревность - едкая подруга, время от времени холодным уколом поражала её сердце, стоило только какой-нибудь даме оказаться в пределах досягаемости его руки, безжалостно напоминала ей о реальности её собственного мучительного  и позорного положения любовницы.
 Особенно сильно она ревновала, когда он уходил в типографию. Каждый раз она воображала его в объятиях Лилы, или других женщин - печатниц, все равно. Ей казалось, что пока она вот так сидит и думает о нем, он уже изменил или вот уж прямо в эту секунду изменяет ей с какой-либо из них. И это её почти физиологическое терзание ревности, глупое, бессмысленное, как она уже сама понимала то, было почти морально нестерпимо переносить.
 Ей тут же вспоминался рассказ Тихомирова о былых Одесских «подвигах» Андрея на ниве «просветительского народничества» вставших на путь исправления публичных девиц. Когда там, в своей Одессе, он поступил учителем в кружок грамотности для работниц-белошвеек, «кузин-белошвеек», как сердито уже прозывала Софьюшка про себя ЕГО КРУЖОК ГРАМОТНОСТИ в работном доме, созданный на попечительские деньги Одесских меценатов для бывших проституток, решивших покончить с позорным прошлым, то днем он преподавал этим самым «кузинам-белошвейкам» азбуку по букварю, а ночью, врываясь в женские общежития с по-разбойничьи завязанным черным шарфом  а-ля «Ринальдо-Ринальдиньи» лицом, уж совсем другие «науки», в искусстве которых сии «кузины» преуспевали куда более.
  Но тут же, рассудив разумно, она ловила себя на спасительной мысли, что этому подлецу Тихомирову верить никак нельзя. Конечно, он ненавидел Андрея, потому что был проигравшим соперником, и потому с присущем ему едким литературным талантом рассказчика распространял про него по партии самые грязные сплетни. Это немного успокаивало её, но, по прошествии некоторого времени, стоило Желябову отлучиться в типографию, все начиналось снова – основанная на подозрениях ревность снова начинала терзать её, и все шло с новой силой, все по тому же по замкнутому, порочному кругу.
 Часто, возвращаясь из темного клозета со свечой в руке (чтобы не свернуть себе шею в темноте), она останавливалась у висевшего в коридоре прихожей  зеркала и, подолгу рассматривая появившиеся после бурной ночи «живописные» мешки под глазами, думала о себе и о нем. Она так до конца и не понимала, как стало такое возможно, что она – убежденная, идейная феминистка и он – закоренелый, бесшабашный бабник могли соединиться в одном союзе и, более того, сосуществовать вместе, как муж и жена.
 В том, что он законченный бабник – сомневаться не приходилось. И она хорошо знала это нелицеприятное обстоятельство Желябова с самого начала их знакомства, потому как её подруги по чайковскому цеху с самого начала предупреждали её об этой слабости Андрея. Вообще, по отношению к нему, все её бывшие подруги - аларчинки по Чайковскому кружку делились на две категории: а) те, кто уже переспал с ним, а таких было немало, б) те, кто, мастурбируя по ночам в душных пещерах заодеялья, не признаваясь себе в том,  все же подспудно лелеяли запретную мечту переспать с красавцем-агитатором, за исключением, конечно же, благочестивой Анны Павловны, которая на то время была  супругой господина Корба, и, даже в нелюбви к престарелому мужу, безукоризненно «блюла» свою дворянскую честь.
 Но вот появилась она, Софья Львовна Перовская, маленькая, похожая на ребенка с серьезным лицом девочка, – пришла, увидела…победила. Без всякого жеманного кокетства и ненужных заигрываний забрала себе того, о ком другие дамы только мечтали. И это было сделано со столь спокойной уверенностью, что это поразило многих.
 Часто размышляя об их союзе со свечой перед зеркалом, она даже не допускала мысли о каком-либо физиологическом исправлении Желябова, как бабника, зато, вопрошая себя, осталась ли она до сих пор феминисткой, не изменила ли она своим идеалам женского равноправия, которым она поклялась следовать всю свою жизнь, с грустью констатировала своё полное поражение на этом идеологическом фронте.  Так, барахтаясь в душных мыслях, она не заметила, как прошла ночь, наступило утро, а потом и день стал клониться к вечеру…
-Соня, Сонечка, вставай, - она ощутила на своей щеке его колкий бородатый поцелуй. – Пора, - Сонечка открыла глаза. Она тот час же обнаружила себя закутанной в кокон его верблюжьего, основательно пропитанным крепким «Желябовским духом» одеяла. Он всегда так поступал после ночи любви, но как он это делал, так и оставалось для Сони загадкой. В этом его теплом «коконе бабочки» можно было проспать все на свете. Один раз так и вышло – к своему стыду она однажды чуть было не проспала сходку.
 Ей и теперь было немного стыдно, что она голая, и проспала до самого съезда, и не приготовила ему нормального обеда. Потягиваясь, по-детски потирая заспанные глаза кулачками, она неохотно стала выползать из-под теплого одела, но почувствовав на себе его пристальный,  «улыбающийся» взгляд сальных глаз, недовольно сердито фыркнула.
-Отвернись!
 Ей не нравилось, когда он видел её голой.  Он отвернулся. Она стала одеваться. Желябов тут же самодовольно улыбнулся, скаля ровный ряд мелких, безупречно белых зубов, потому что на толстом брюхе до блеска начищенного медного самовара, за которым он пил чай, отражалось ровно столько, сколько она так старалась скрыть от него Соня. Сонечке сделалось противно, и она со злости запустила в него, сама не помня чем, кажется, подушкой.
 Дуя щечками на кипяток, она отхлебывала чай, все ещё сердито косясь на оторванную ручку. Зато  поломка негласно, но сама собой решила извечный  спор, кто же будет сегодня заваривать чай. Теперь однорукий  калека-самовар перешел в полное ведение Желябова, который, не жалея заварки, обычно заваривал такой крепкий чай, что у бедной Сонечки от него буквально мутило в голове, как от доброго пивного штофа жженки.
***
-Стало быть, вы все уже решили с Михайловым за моей спиной? – тихо спросила она.
-Ты это о чем сейчас, Соня? – делая вид, что он ничего не понял, по-Одесски ответил вопросом на вопрос Желябов.
-Не претворяйся, Желябов! Ты хорошо знаешь, о ком я говорю. О Тихомирове. Это ты попросил Михайлова вместо меня поставить этого хлыща во главе Наблюдательного отряда?
-Да. Ты, пойми, Сонечка, я просто не хотел тебя подставлять. Если все откроется, то пусть лучше на Тихомирова падет основная вина, как на организатора покушения.
-Но ты же знаешь этого гнусного типа! Бабник! Ему совершенно нельзя доверять. Почему его не отправили на каторгу, как других? Почему его только потрепали за ушко надзором за то, из-за чего других наших товарищей сгоняли на вечную каторгу? Тебе это не кажется странным, Андрей?! Слишком уж дешево отделался наш Тигрушка  от процесса. С чего бы так? Тебя не наводит это на мысль, что Тихомиров  - предатель, посланный царской охранкой.
-Я уже думал об этом с Михайловым. Вот поэтому-то и решено было поставить его во главе вашего отряда. Если Тихомиров «крот», он расколется сразу.  А пока ты будешь набирать людей,  наша «норушка» зорко последит за Тигрой.
-Эх, зачем я только рассказала тебе о своей затее. Теперь-то наш сельский террорист точно не отвяжется от меня. Этот мой жених. - (Упоминая о Тихомирове, как о «женихе», Соня как бы невзначай усмехнулась, но усмешка получилась кривой) – Знаешь, когда-то по глупости я обещала стать его декабристкой, даже таскала вещи для него в тюрьму, вот наш Тигрушка и вообразил теперь, что я по гроб жизни ему обязана.
-За счет этого не бойся. Тихомиров больше не полезет к тебе, нынче он смирной стал, УТИХОМИРился наш Тигрич. Мы его давеча с Мишкой Тригони как в Царском самолично оженили на Сергеевой.
-Когда?! - встрепенулась Софья.
-Ещё в июне, когда нашего коронованного женишка пасли. Сергеева. Ну, ты её знаешь, наверное, на «жженке» была.
-Екатерина Дмитриевна?
-Она самая. Вот женушка –то и последит за своем благоверным, ибо нет надзирателя лучше, чем твоя собственная жена.
-Отчего же ты не сказал мне? - рассерженно спросила она.
-Не в досуг было, да и зачем посвящать тебя во всю нашу шпионскую гадость.
 Софья была обижена. Сколько ещё таких отвратительных тайн таит от неё внешне прямой Желябов. А ведь, по возвращении своем к ней от жены, он поклялся быть с ней честной до конца и во всем посвящать в свои дела и дела партии, чтобы не произошло, ибо одним из условий пребывания его с ним отныне была полная честность с ней.
  И что же, то чего она боялась, свершалось. Конспирация их предводителя пожирала их самих изнутри. Все верно, чего можно было ещё ожидать от этого помешанного подпольем ревнителя старинного благочестия. Теперь она будет следить за Алексом, Тихомиров будет следить за ним, за Тихомировым его молодая, подсадная жена - «норушка» Сергеева, которая уж будет давать отчеты Андрею в типографию, а уж за Желябовым и за ней самой Михайлов. Недаром же он поместил их вместе, чтобы легче было следить за ними обоими. Шпионский круг замкнулся. Все они были прочно связаны в гнусный, копошащийся клубок заговора. Если погорит одно звено – погибнут все. Все, кроме Михайлова. В случае чего, этот хитрый ящер в самый последний момент сбросит их как хвост, чтобы сберечь собственную голову,  и наберет новых людей. То, что их предводитель подставлял их на передний план борьбы, как расходные пешки, это понимала она, Софья, но совершенно не понимал он – Желябов.
 Она, не сказав ему ничего, потому что в том все равно не было толку, а только, обиженно надув губки, допила свой чай и отправилась на сходку. Спустя десять минут из маленькой подворотни вынырнул сам Желябов. Ходить вдвоем строго воспрещалось.

Два из шестнадцати. Приговор и казнь

 Приговор зачитывали долго, тем нарочито гнусным, безразлично неразборчивым голосом, которым обычно зачитывают приговоры: 

По Указу Его Императорского Величества 1880 года, октября 30-го дня, Из дела видно, что подсудимый Квятковский, от роду 27-ми лет, из дворян Томской губернии, женат, вероисповедания православного; Ширяев, по происхождению крестьянин Саратовской губернии, 23-х лет от роду; Зунделевич, 25-ти лет, мещанин Виленской губернии, еврей; Кобылянский, 22-х лет, из дворян Волынской губернии Ковельского уезда, вероисповедания римско-католического, по ремеслу слесарь; Тихонов, 28-ми лет, крестьянин Смоленской губернии, женат, знает ткацкое и слесарное мастерство; Окладский, 22-х лет от роду, происходит из мещан города Новоржева, Псковской губернии; Пресняков, 24-х лет от роду, ораниенбаумский мещанин; Бух, сын тайного советника, вероисповедания православного, 26-ти лет; Цукерман, иудейского закона, еврей, 28-ми лет, купеческий племянник, Виленской губернии; Мартыновский, 20-ти лет, дворянин, канцелярский служитель межевой канцелярии; Зубковский, 25-ти лет, бывший студент Киевского университета, сын священника Полтавской губернии. Миргородского уезда; Булич, 27-ми лет, дворянин Полтавской губернии, вероисповедания православного; Дриго, дворянин Черниговской губернии, Кролевецкого уезда, вероисповедания православного, 31-го года; Иванова, дочь майора, 23-х лет; Грязнова, крестьянка Тверской губернии, Осташковского уезда, вероисповедания православного, 22-х лет, и девица Фигнер, 21-го года, из дворян Казанской губернии, вероисповедания православного.
 По разъяснении обстоятельств дела на судебном следствии и в заключительных прениях, Петербургский военно-окружной суд признал всех поименованных 16 подсудимых виновными в принадлежности к тайному обществу, стремящемуся путем пропаганды и агитации возбудить народ к восстанию, для ниспровержения существующего в России государственного и общественного строя, и не только допускающему, но и в действительности совершавшему для достижения своих целей политические убийства и даже покушения на жизнь Священной Особы Государя Императора, причем, в силу принадлежности к таковому обществу, подсудимый Александр Квятковский: 1) находясь в марте месяце 1879 года в Петербурге, принимал участие с сыном купца 2-й гильдии Григорием Гольденбергом (ныне умершим) и казненным преступником Соловьевым в тайных совещаниях, на которых обсуждалось и было решено посягательство на жизнь Священной Особы Государя Императора, совершенное впоследствии, 2 апреля 1879 года, упомянутым Соловьевым; 2) в июне того же года принимал участие в съезде революционеров в Липецке, на котором было решено повторить преступление Соловьева, но уже не в форме открытого посягательства, а путем скрытых предприятий при посредстве взрывов с применением динамита и на котором, сверх того, была выработана организация новой фракции социально-революционной партии; 3) принимал участие в деятельности тайной типографии в Саперном переулке в Санкт-Петербурге, в которой печатались противоправительственные издания, возбуждающие к бунту и неповиновению верховной власти; 4) согласившись с другими посягнуть на жизнь Священной Особы Государя Императора, принимал участие в приготовлениях к взрыву в Зимнем дворце, совершенному впоследствии 5 февраля 1880 года посредством динамита, причем повреждены некоторые покои дворца, разрушены помещения военного караула и из нижних чинов этого караула убиты 11 и ранены 56 человек; и 5) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Степан Ширяев: 1) принимал участие в вышеупомянутом съезде революционеров в городе Липецке; 2) согласившись с другими посягнуть на жизнь Священной Особы Государя Императора, принимал непосредственное участие в устройстве мины под полотном Московско-Курской железной дороги, на 3-й версте от города Москвы, каковая мина вечером 19 ноября 1879 года, во время прохождения одного из царских поездов, была действительно взорвана, вследствие чего произошло крушение поезда, в котором следовала свита Его Императорского Величества, но при этом пострадавших никого не было; и 3) проживал по фальшивым видам.
Подсудимые Яков Тихонов и Иван Окладский: 1) согласившись с другими посягнуть на жизнь Священной Особы Государя Императора, принимали непосредственное участие в устройстве мины под полотном Лозово-Севастопольской железной дороги, на 4-й версте от города Александровска, для взрыва каковой мины 18 ноября 1879 года была сомкнута цепь гальванической батареи в то время, когда над миною проходил императорский поезд, но взрыва не последовало по не зависящим от воли злоумышленников обстоятельствам; и 2) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Андрей Пресняков: 1) принимал участие в преступлении Тихонова и Окладского, выразившееся тем, что, проживая в городе Симферополе, он наблюдал за временем выезда из Крыма Государя Императора и 16 ноября, приехав в город Александровск, сообщил своим соучастникам об имеющем быть проезде Его Величества через город Александровск 18 ноября; 2) при задержании его 24 июля 1880 года на Васильевском острове околоточным надзирателем Силичевым и приглашенными последним швейцаром Степановым и дворником Китовым, оказал сопротивление, причем двумя выстрелами из имевшегося у него револьвера ранил Степанова и Китова, из которых первый 10 августа умер; при этом, хотя Силичев и был одет в партикулярное платье, но Пресняков знал, что Силичев принадлежит к чинам полиции; 3) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Аарон Зунделевич: 1) принимал в марте 1879 года участие с Гольденбергом и казненным преступником Соловьевым в тайных совещаниях, на которых обсуждалось и было решено посягательство на жизнь Священной Особы Государя Императора, совершенное упомянутым Соловьевым 2 апреля того же года; и 2) проживал по фальшивым видам.
Подсудимые Николай Бух, Лейзер Цукерман, Софья Иванова и Марья Грязнова: 1) принимали участие в деятельности тайной типографии в Саперном переулке в С.-Петербурге, в которой печатались противоправительственные издания, возбуждающие к бунту и неповиновению верховной власти; 2) при обыске 18 января 1880 года принадлежавшей им квартиры, в которой помещалась эта типография, и при арестовании их, оказали сопротивление чинам полиции, причем со стороны арестуемых были произведены выстрелы из револьверов в означенных чинов с намерением лишить кого-либо из них жизни; и 3) все они, кроме Цукермана, проживали по фальшивым видам.
Подсудимая Евгения Фигнер: 1) принимала участие в деятельности означенной типографии в Саперном переулке; и 2) проживала по фальшивым видам.
Подсудимый Сергей Мартыновский: 1) имея у себя шрифт и другие типографские принадлежности, принимал участие в издании противоправительственных сочинений, возбуждающих к бунту и неповиновению верховной власти; и 2) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Людвиг Кобылянский: 1) согласившись с Гольденбергом совершить совокупными действиями убийство харьковского губернатора князя Кропоткина, присутствовал при этом убийстве, совершенном Гольденбергом 9 февраля 1879 года в городе Харькове; и 2) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Афанасий Зубковский: 1) согласившись с Гольденбергом и Кобылянским совершить убийство князя Кропоткина, устроил для них в городе Харькове конспиративную квартиру и содействовал доставлению им денежных средств; и 2) проживал по фальшивым видам.
Подсудимый Александр Булич, желая содействовать целям упомянутого преступного общества, дал деньги Зубковскому для тайной типографии, устроенной этим обществом.
Подсудимый Владимир Дриго, состоя управляющим имениями и поверенным в делах казненного государственного преступника Лизогуба и зная о принадлежности его к социально-революционной партии, снабжал, по его поручению, разных лиц, принадлежавших к этой партии, денежными средствами для их революционной деятельности.
Обращаясь к определению наказания подсудимых по закону, военно-окружной суд находит, что все означенные деяния, ввиду принадлежности подсудимых к вышеупомянутому тайному обществу, предусмотрены 241 и 249 ст. Уложения о наказаниях, на основании которых все 16 подсудимых подлежат, по лишению всех прав состояния, смертной казни. Но при этом суд признал смягчающие вину обстоятельства относительно следующих подсудимых: Зунделевича — сознание его и то, что он не принимал непосредственного участия в совершении террористических преступлений; Кобылянского — молодые лета и дурное влияние на него других; Зубковского — то, что он не принимал непосредственного участия в самом совершении убийства князя Кропоткина; Буха, Цукермана, Мартыновского, Ивановой, Грязновой, Фигнер, Булича и Дриго —то, что принадлежность их к тайному обществу выразилась сравнительно не в столь преступном характере деятельности. Ввиду этих обстоятельств суд, руководствуясь 830 ст. XXIV Свода правил 1869 года, признал справедливым понизить наказание Зунделевичу на одну, а прочим на две степени. По изложенным соображениям суд постановил: подсудимых — дворянина Александра Квятковского, крестьян Степана Ширяева и Якова Тихонова и мещан Ивана Окладского и Андрея Преснякова, лишив всех прав состояния, подвергнуть смертной казни через повешение, а остальных 11, лишив всех прав состояния, сослать в каторжные работы в рудниках: Зунделевича — без срока, Кобылянского, Буха и Зубковского — на двадцать лет, Цукермана, Булича, Мартыновского и Дриго — на пятнадцать лет. Приговор этот, по вступлении его в законную силу, представить на усмотрение помощника командующего войсками гвардии Петербургского военного округа, причем в отношении 6 нижепоименованных подсудимых суд, по обстоятельствам дела и степени участия каждого из них в преступной деятельности, нашел возможным ходатайствовать о смягчении определенных им в пределах судебной власти наказаний и полагал бы: Цукермана и Иванову сослать в каторжные работы на заводах: первого — на восемь лет, а последнюю — на четыре года; дворянку Фигнер и крестьянку Грязнову по лишении всех прав состояния сослать на поселение: первую — в отдаленнейших местах Сибири, а последнюю — в местах, не столь отдаленных; дворян Булича и Дриго по лишении всех особенных, лично и по состоянию присвоенных им прав и преимуществ сослать на житье в Томскую губернию.
 Судебные издержки по делу взыскать с имущества подсудимых поровну, с круговою друг на друга ответственностью, а в случае несостоятельности всех их, на основании 1073 ст. XXIV Свода правил, принять на счета казны.
 Все вещественные доказательства, имеющиеся при деле, передать на распоряжение Департамента государственной полиции.
 Подлинный приговор подписали: председатель, постоянные и временные члены и скрепил секретарь. На приговоре временно командующим войсками гвардии Петербургского военного округа собственноручно написано:
 Приговор военного суда и его ходатайство утверждаю, но подсудимых Буха и Зубковского сослать в рудники вместо 20 лет— на 15 лет. Приговор этот обратить к исполнению.
Генерал-адъютант Костанда

 Приговор был прочитан. Раздался стук судебного молотка, словно упала гильотина. В зале воцарилась мертвенная тишина, только было ещё слышно, как всхлипывает Тамбовская певунья – Женечка Фигнер. Остальные держались молодцом. Наконец, словно опомнившись, штыки стали выводить приговоренных.
***
 Он знал, что его помилуют. Они могли казнить террориста Ширяева, но никак не сына графа Вяземского, единственного наследника личного ординарца и близкого друга Императора. Он знал, что его отец уж лично просил за него у Государя, и это обстоятельство было самое унизительное и оскорбительное для него.
 И потому, когда приговоренному узнику Трубецкого равелина сообщили о его помиловании, он не проявил ровно никаких эмоций, а, только, обернувшись носом к стене, продолжил смотреть все тем же пустым, безразличным взглядом. Надзиратель ушел, а узник все так же продолжал смотреть в стену. «Вот так взять и умереть теперь, ничего не делая, а просто прекратить ту ненужное поддерживание физической оболочки, которое продляет его мучительную жизнь».

 Их было шестнадцать. Из пятерых приговоренных к смертной казни личной подписью Государя помиловали троих – Ширяева, Тихонова и Окладского. Если предателя Окладского, который пойдя на сделку со следствием, выдав всех и вся, что только мог знать и даже предполагать, что знает, ещё планировали использовать в качестве провокатора для дальнейшего раскрытия преступной шайки, именующей себя «Народной волей».   То  уж никто, даже из самих влиятельных силовых чинов Империи, не ожидал помилования предводителя боевой группы народовольцев Ширяева, который во время допросов, даже под угрозой пытки, с доблестным упорством упрямо сохранял «обет молчания», а на суде, храбро разоблачая репрессалии властей против ни в чем неповинного деревенского народничества, вел себя почти вызывающе. И для непосвященных обывателей-либералов этот акт царственного милосердия был совершенно непонятен, почти дик, так что походил на какой-то неизъяснимый каприз престарелого монарха. «Хочу – казню, хочу-милую». Поговаривали, что Александр Николаевич тронулся умом, и уж, некоторые даже полагали, что царь готовился к побегу в монастырь, и уж, милуя кровавых «Варраванов», начинал потихоньку «отбывать от себя» свои грехи вольные и невольные. Впрочем, помилование Якова Тихонова ни у кого не вызывало вопросов. Он был из рабочей среды, той самой, неуправляемой, легко воспламеняемой к революционному движению среды, которую лучше было не касаться теперь виселицей, чтобы не возбуждать всеобщее озлобление к властям.
 Но, как говориться, казнить, так казнить – миловать, так миловать. Второе более свойственно русскому человеку. Вот так взять и похристосоваться со своим заклятым врагом, простить им все. Половинчатость не украшала русского царя. Полумера – удел трусов.
  Остается упомянуть об оставшихся - казнимых: Квятковском и Преснякове. Правда, на Христосов они были похожи мало, это факт, особенно палач Пресняков, исполнявший самые кровавые приговоры «Народной воли», но вот Квятковский... Квятковского не помиловали только за то, что он был дворянином, а казнь дворянина была бы очень полезной в качестве своей показательности устрашения остальной дворянской молодежи «в целях профилактики терроризма» в этой среде, хотя по сравнению с «крестьянином» Ширяевым, его преступления выглядели, мягко говоря, весьма бледны и неубедительны, и более всего НЕДОКАЗУЕМЫ. Что касается палача Преснякова  - его казнили сами небеса, и даже сам рыцарь парикмахерской заточки не рассчитывал на помилование.
 Так или иначе, когда в середине седьмого часа, несмотря на темень и холодный, пронизывающий Невский ветер, казавшись, дувший отовсюду, вооружившись подзорными трубами и театральными биноклями, в Александровском парке близ Троицкой площади, собрался зевающий спросонья, но любопытствующий народ. Оставался последний акт земного правосудия.
 Позорная, черная колесница вывезла двоих, одетых в черные арестантские халаты и полосатые фески преступников, раздались возгласы народного возмущения: «Где ещё три?» Недостача «Варраванов» была налицо. Возмущенный дерзостью покушений народ жаждал крови, и потому, тут же разочаровавшись, как только колесница скрылась за тяжелыми воротами Иоановского равелина, сразу же потеряли всякий интерес к дальнейшему.
 Их казнили почти тайно, в застенке, как казнят обыкновенных деревенских конокрадов, не желая лишний раз делать из них героев и мучеников революции. Александр II самолично распорядился, чтобы казнь состоялась в равелине, а не на Семеновской площади, как это было в прошлый раз с Младецким. Когда его сын, Александр III, рассказал о ходящих в свете разговорах о присутствии Федора Михайловича на казни Младецкого, это неприятно укололо нервы Государю, и он, уж наученный горьким опытом, решил понапрасну не рисковать, чтобы и так не раздражать  и так измученную неурожаем и невиданным произволом властей чернь.
***
  Они всходили на Голгофу с мертвенным спокойствием. Пресняков, как только его стали отвязывать, и он увидел эшафот с двумя болтавшимися на ветру петлями, как будто даже улыбнулся. На груди, поверх грубого арестантского жилета, у каждого из смертников болтается черная табличка с грубо намалеванным на ней масляной краской «Государственный преступникъ», впрочем, от которой в подобных обстоятельствах «келейной» казни в застенках Иоановского равелина совершенно не было никакого пропагандистского «толку», потому что та самая «чернь» (как именовал свой благодарственный народ его Отец Освободитель), которой, как бы, предназначалась написанная на сей табличке «информация», даже в армейские бинокли и корабельные подзорные трубы через Неву никак не могла разглядеть, наползавших друг на друга, сдавленных в единую кашу белых букв. Ещё меньше было толку от привязывания преступников к позорным столбам и от этой никому ненужной процедуры лишения дворянства - «преломления шпаг»  над головой несчастного Квятковского, единственным результатом которой стало лишь а) поломка собственно хорошей и нужной в хозяйстве вещи, то есть шпаги, б) глубокий порез на голове вышеозначенного приговоренного. Как это всегда бывает в нашей России, где все делается через одно всем известное место, шпагу плохо подпилили, и хоть ржав и негоден, был сей инструмент, он упорно не хотел ломаться, а только изгибался во все стороны, как подгулявшая кошка. Пауза затянулась. Тогда к растерявшемуся, кряхтящему в бесплодных потугах хлипкому тюремному приставу подошел палач, и попросил : «Да кто так ломает. Давай я». «Нельзя», - ответил пристав, - « не по правилам - дворянина может лишить чести только дворянин». «Да давай уж, ваше благородство, какие уж тут «пардоны»» Сплюнув, пристав отдал шпагу. Своими красными, поросшими грубыми и жесткими волосами руками здоровенный детина «ухнул дубинушку» - раздалась ужасающее «крясь», и кровь (уже не голубая) густым, широким , багряным потоком потекла по лбу и по носу Александра Александровича. Острый конец сломанной шпаги задел его выше лба и содрал кожу, но приговоренный, погруженный в себя, уж совершенно не чувствовал боли от нелепого пореза, а только автоматически подчинялся тому, что свершалось над ним. Лицо его было мертвенно бледным. От внезапной слабости, вызванной потерей крови, в глазах у него потемнело, залетали огненные мошки, он зашатался и, казалось, вот-вот упадет, так что ранивший его палач счел своим долгом поддерживать его за плечо.
 Приговор читали, тот самый, что зачитывали на суде, той же торопливой, неразборчивой скороговоркой, как и зачитывали на суде, но приговоренные уж не понимали из него ни единого слова, а только с тупым взглядом пригнанных на бойню животных глядели на читавшего пристава. Пугливые священники робко подали осужденным кресты, пробурчав какие-то неясные молитвы. Квятковский прильнул к холодному, серебряному кресту как к живому источнику, роднику, и, казалось заплакал от умиления. Пресняков поцеловал крест торопливо, почти небрежно.
 Раздалась команда на караул. Загремели барабаны. Обреченных подвели к петлям. Но уж, в кажущуюся последней минуту, они, вдруг, рванулись друг к другу и крепко обнялись.
-Прощай, товарищ, - тихо прошептал Пресняков и крепко поцеловал Квятковского в губы.
-Прощай.
  На Квятковского одели саван, Пресняков посмотрел на товарища глазами затравленного зверя, и две слезы невольно скатились с его глаз.
  Когда Андрей Корнеевич почувствовал, что на него насела душная, вонючая мешковина, он желал только одного – чтобы ВСЕ ЭТО поскорее закончилось. Дальше он уж ничего не понимал и не мог понимать, а только почувствовал, как его резко и грубо толкнули в спину, и он, потеряв под ногами опору, стал падать, уже не понимая, что с ним происходит в это мгновение, но, вдруг, его резко дернуло всем телом, он ощутил рывок веревки, словно кто-то резко ударил его по голове, и … больше ничего.
  Смерть наступила мгновенно, избавив его от ненужных мучений. Уже бывший дворянин Александр Александрович Квятковский умер секундой позже товарища, но, сразу же потеряв сознание, не дожидаясь рокового рывка, отходил безболезненно расплывчато в неясных и бессмысленных видениях, которые, померкнув, постепенно потухая, словно бы как если резко зажмурить глаза от яркого света и смотреть на исчезающие призраки бликов, сбросили его в абсолютную и бессмысленную бездну вечности.
***

 Мысль о самоубийстве взбодрила его. И как-то в первые минуты, когда он твердо решил убить себя, ему сделалось почти весело и так легко, как будто он решил сбежать и у него уже была возможность побега, состроен план, проделан подкоп, и оставался только решительный рывок, окончательно вырвавший бы его на свободу, на свет, к людям, на воздух, но потом, как только он стал обдумывать реальное, физическое воплощение задуманного, то приходил в ужас от невозможности воплощения собственного небытия. Удавиться на полотенце, как Гольденберг? Умереть на удовольствие и улюлюкающий смех его надзирателей, которые, вынося его гниющую, с высунутым языком и вытаращенными яблоками вывалившихся, кровавых глаз, телесную куклу, ещё потом долго будут потешаться над ним по поводу того, что помилованный висельник повесился сам? Но ведь он не предатель и не выдавал никого из товарищей, тогда зачем он должен был покрыть себя позором. Доставить им удовольствие своей смертью? Угодить им? Под этим множественным «ИМ» он не имел в виду не конкретно начальника крепости Иродова - Соколова, жандармских офицеров, надзирателей, всех тех, кто держали и истязали его тут, но понимал все и всех, что приговорило, посадило его сюда и уже не выпускало.
 Была ещё более гнусная мысль. Что если ОНИ примут это за акт раскаяния. Но он ни в чем не раскаивался. Напротив, он сожалел, что тогда НЕ ВЗОРВАЛ ТОГДА ПОЕЗД. Услышав пронизывающий визг Софьи, он растерялся, обалдел, и уж ничего не мог сделать с собой. Этот кошмарный фрагмент его жизни уже множество раз проносился в его безумных, ярких арестантских снах: крик Софьи, раскатывающаяся спираль, он знает, что должен сделать что-то теперь, сейчас же, но не может пошевелить даже мизинцем. Нет, повеситься на полотенце, убить себя это подло, ещё более тем, что отомстить ИМ самоубийством, было совершенно глупо.
 Впрочем, был и ещё один способ умереть, не убивая себя, тем самым не очернив своя память смертным грехом. Самому добиться себе смертной казни, для этого нужно было немного - просто оскорбить действием надзирателя, нет, лучше самого Ирода, чего уж там. Дождаться, когда комендант крепости войдет в его камеру и с криками проклятий наброситься на него и убить, тем самым в один момент освободить своих товарищей от жестокого истязателя. Его, конечно же, отведут за бруствер и тут же расстреляют, чего он собственно и добивался. Казалось, этот незатейливый вариант был наиболее прост и разумен. Если выбирать собственную смерть, то уж лучше погибнуть как герой, а не как трус. Но и тут выходило множество неразрешимых сложностей, которые не позволяли свершить ему это простое и ясное намерение по моральным убеждением.
  Допустим он сделал это. Или позволил себе сделать это. (Теперь, раздумывая лихорадочно, как в горячке, жутковатый план умерщвления собственной физической плоти, это было совершенно неважно для него). Дверь его камеры отворили. Входит комендант. Он вскакивает, с криками страшных проклятий бросается на ненавистного Соколова. И что дальше? Он хорошо понимал, что ему вряд ли удастся физически убить коменданта, потому как он теперь слишком ослаб, на него тут же навалятся надзиратели и убьют сразу, прикладом ружья, или, если ему удастся вывернуться в первый момент, все равно драке, забьют до смерти ногами, а если он и тут не умрет все рано отведут, отнесут полуживое тело за бруствер, чтобы расстрелять его – впрочем, это уже будет неважно для него, ведь он с гордость будет осознавать, что его смерть не напрасна, он  умирает не как раб, но восставший, в борьбе, как может только умереть истинный революционер.
  Короче, его казнят в застенке, он добьется своего. Но умрет ли как герой? В отношении себя, собственного осознания, что он смог, сделал, преодолев себя, посмел бросить вызов ИМ, держащих его здесь, угнетающих его, – возможно, но по отношению своих товарищей по несчастью, заключенных вместе с ним в крепости? Ведь такая его «героическая» смерть только ухудшит их положение.
  Если даже вследствие каких-то невероятных физических напряжений сил (а такое бывает в состоянии яростного аффекта, он уже читал об этом) он прыгнет на Соколова и убьет его одним ударом руки, то что это даст…Нет, не для него. Что будет для него он уже определил. Что даст его смерть для его товарищей, которые томятся Петропавловском в застенке вместе с ним, – вместо Соколова поставят другого коменданта, кто знает, быть может более жестокого, чем, тот, что был, или, что ещё 1000 к одному было вероятнее всего, он не убьет Соколова, его оттащат, казнят, и тогда Ирод, затаив злобу на всех его товарищей, самыми жестокими мерами начнет отыгрываться за него на ни в чем не повинных людях. Эта мысль причиняла Вяземскому наибольшие страдания, и он решил отказаться от своей безумной затеи и уж больше не возвращаться к ней.
 Но в то же время, лежа на спине и разглядывая трещины потолке, которые он уже изучил миллион раз, обдумывая за этим занятием свою «будующее», он приходил в ужас, ибо «будующего» у него больше не было, его отняли вместе с настоящим именем и титулом графа Вяземского, а была только медленная, бессмысленная мука, и постепенное унизительное умирание в одиночном застенке, куда его заточили навечно. «Нет, нет, так не может быть. Сейчас или никогда. Если он не решится на это сейчас, не решится никогда и будет гнить тут до конца дней своих». И он решился – лег на бок, отвернулся к стене и, приняв позу спящего, застыл. Он решил лежать и не шевелиться, пока не умрёт.
 Он так и собирался делать, но прошли сутки, вторые, пошли третьи. Каждый день это становилось все тяжелее, несколько раз, после приступа острого головокружения, ему казалось, что он теряет сознание, но предательская тяга жизни его здорового, молодого дела каждый раз воскресала его к новым мучениям. На четвертый день надзиратель заметил пассивный бунт заключенного, то есть неприятие пищи, и приступил к лежащему все в той же спящей позе узнику. Вяземский сдался слишком быстро, не допустив над собой унизительного насильного кормления при помощи шланга и воронки, как ещё одного, уж совсем ненужного физического унижения, и уж, не думая ни о чем, а только рефлекторно, не осознавая, что делая, стал жевать кашу, которая казалась совершенно безвкусной, что вата и глупо, и грубо наполняла его истощенный кишечник не переваримыми комьями.
 Еда наполняла его голову теплом. Теперь он был побежден и поражен, навсегда. Теперь он знал, ЧТО НЕ МОГ СДЕЛАТЬ ЭТО НАД СОБОЙ. Но ему было уже все равно. Он знал, что сегодня казнили четверых его товарищей, проходивших с ним по процессу, и это вызывало в нем не уныние, а почти облегчение, горькое, но все же облегчение от полного освобождения, какое обычно испытываешь, когда,  умирает тяжело больной человек. Впервые, сбросив с со своей души всю тяжесть, он заснул крепким, спокойным сном. Ему все так же мило, и в тумане снилась эта очаровательная младенческая складочка на нежной шейке Софьи.
Страшный призрак будущего

  «Они умерли, как герои». Жирный дымок тут же перечеркивает написанное. «Нет, не то, все не то» … «Ныне, 4 ноября одна тысяча восемьсот восьмидесятого», - хроникёрно-сухо констатировал карандаш, - « в девятом часу пополудни в застенках Петропавловского равелина пятеро наших товарищей обрели мученические венцы». Он остановился. Прочел написанное и ужаснулся сам себе. Получилось юродствующее, по-поповски, словно бы «царские венцы». И если бы он дал теперь прочитать сие товарищам, то они бы приняли это за кощунство «над только что обретшими «венцы» из казенной пеньки». «Нет, не надо никаких «венцов», - решительно заключил он про себя. Желябов тут же перечеркнул все написанное одной резкой и длинной чертой. Он сел писать, но уже не знал что…
 Бегая из угла в угол тесной комнаты, словно затравленный зверь, он временами хватался за карандаш, едва ему казалась, что в его воспаленной сегодняшними событиями голове вспыхивала хоть одна здравая мысль, но все время думая  о казни товарищей, его сердце, сжимаясь в комок, автоматически передавало на его руку невероятную силу отчаяния, и он ломал карандаш, сминая его в комок. А тут ещё Соня запропастилась!
  «Где же, Софья? Чего же не идет?» - в раздражении негодовал он, не находя себе места. Наконец, он собрался, заставил себя успокоиться, уверив что, если её арестовали на улице, он все равно ни чем не может помочь ей, и, очинив свежий карандаш, принялся за письмо.
 «Они умерли, как герои». Он отложил карандаш, снял пенсне и снова задумался. Ком негодования душил его могучую грудь. Вдруг, он весь превратился вслух, кажется, что-то услышав. Это были её шаги!
 Он чуть приоткрыл дверь. Софья вошла незаметно торопливыми шагами мышки-топотуньи.
-Два, - тихо прохрипела она, выкладывая завернутый в платок уж надоевший сыр на стол. Это нелепое «два», которое, едва войдя, бросила Софью, озадачили его. Андрей Иванович не знал, что и подумать. – Пресняков и Квятковский казнены. Остальные помилованы, - снимая вымокшие до нитки шляпку и плащ, пояснила она.
 Похоже, эта долженствующая быть радостной новость помилования товарищей даже нисколько не обрадовала Желябова, а только озадачила и, будто, даже огорчила его только тем, что все случилось не так, как ОН предполагал.
– Зверь в логове и носа не высовывал, - продолжала отсчитываться Софья. - Боится народной расправы.
-То есть как помилованы? – прервал её опомнившийся Желябов.
-Как обычно милуют…Личным Его распоряжением Вешателя.
-Так ты была там, на казни? – как-то растерянно, словно провинившийся мальчик, спросил он.
-Я не видела их. Толпой оттерло. Люди говорили, что на черной колеснице возят, а я не видела. - Желябов застыл словно в стопоре. Мысль о черной колеснице, на которой возят колдунов к месту казни, вся эта темная дичь, вышедшая из средних веков,  и одобряемая царизмом, причем, русским царизмом, казалось, совсем не долженствующего иметь никакого отношения к мраку западноевропейской инквизиции, неприятно поразила его. - Я уж сразу лягу, ты прости, устала. Там поесть кое-что принесла, - указала она глазами на узелок, -так ты поешь, что есть уж.
 Она стала раздеваться. Только теперь он заметил, что её трясло словно в лихорадке, и что вся она вымокла до нитки и простыла.
-Господи, Сонечка, - он стал лихорадочно раздевать её, пытаясь как можно скорее освободить её от мокрых одежд, для дальнейшей их просушки возле печи.
  Софья закашлялась, он бросился к самовару, и стал лихорадочно растоплять его еловыми шишками, проклиная себя за собственную нерасторопность. Наконец, печь загудела, самовар многообещающе запыхал. Он залил ароматную заварку целебным ромашковым кипятком и подошел к Софье. Свернувшись в клубок, закутав себя в свою рваную драдедамовую шаль, она уже спала.
 Он отложил чашку. Разделся и пристроился рядом, стараясь не разбудить и нисколько не повредить Сонечке неловким движением своего мощного тела. Он обнял её, взяв к себе под одеяло.
 Он попытался уснуть, но слова Софьи о том, что казнили двух, вместо  пятерых, о черной позорной колесницы никак не выходили у него из головы. Он всякий раз, возвращаясь от этого в мыслях, сопоставлял казненных и помилованных никак не мог взять в толк, почему казнили одних и миловали других.
  Что касается Ширяева, то есть графа Вяземского, чью тайну он знал, он не удивлялся, ведь и Софьюшка говорила, что они, может, и казнят Ширяева, но помилуют графа Вяземского, внука декабриста и сына личного ординарца тирана. Но почему Окладский? Ванька? Ведь он сам на суде уж не ждал себе прощения, почтя себе помилование за оскорбление. Может потому...
 Но почему Тихонов вместо Квятковского, а не наоборот, ведь Тихонов – он террорист, бомбист, и никогда не скрывал своего радикального настроя, даже там, на Липецком съезде, когда даже он, Желябов, все ещё колебался к какому крылу примкнуть себя, а Квятковский – один из тех «темных лошадок», кого называли «запасным» человеком Михайлова, но на первый взгляд он ничем таким себя не зарекомендовал, кроме как побегом из тюрьмы. Даже для него, Желябова, оратора партии, роль Квятковского была не до конца ясна, и тем не менее его казнят и милуют «явного» террориста Тихонова. «Но почему Окладский?» - не переставая, мучился Желябов. – «Почему не с Пресняковым? Ведь, все знали, Дон Кихот и Санчо Панса неразлучны». Он все ещё вспоминал, как ловко они с Пресняковым стреножили его шнуром, когда он в горячке, чуть было, не запластовал лопаткой заснувшего над динамитом Ивашку, так что на протяжении всей дороги к Соне он не мог пошевелить и пальцем ноги, и эти воспоминания было крайне неприятны. «Ваньку взяли первым», - начал размышлять Желябов логически. – «Стало быть, никто кроме него не мог выдать Преснякова».
  Но если Санчо Панса выдал своего Дон Кихота, если вассал продал собственного феодала, если Окладский сделался предателем, то, стало быть, теперь он сам находился под тройной угрозой. Окладский знал его в лицо – купец Черемисов спал со своим поручным в одной постели, на сеновале, когда уж не в моготу было наблюдать за безобразными прелестями его подпольной супруги Баски и, если его теперь поймают,  тут же укажет на него первым, недаром же Михайлов переселил его сюда. Нет,  не из милосердия этот женоненавистник, знающий только одну свою любовницу – партию, вернул его Сонечке. А потому что старая квартира была скомпрометирована. Но почему Окладский сразу не выдал его на суде. Зачем кричал все это о себе? «Если суд смягчит мой приговор…примет за оскорбление»» На публику? Чтобы вызвать сочувствие, симпатию к «герою»? Было многое не понятно , и от того злило.
 Сонечка хлюпнула носом. Там где её лицо прикасалось к груди сделалось мокро, и он понял, что она  плакала. Он тронул своей рукой её растрепавшуюся, но все ещё затянутую и не расплетенную задней кичкой головку. И от того, что она легла так, в одной нижней сорочке, не переодеваясь в ночную, не распуская волос и впервые забыла ненавистный им свой ночной чепчик на спинке стула, он понял, что она переживает, переживает сильно, молча , и как ей теперь тяжело.
-Ты чего, плачешь там? – улыбнувшись ей, словно из-за пустяка разревевшемуся ребенку, которого нужно непременно утешить, он нагнул свою бородатую голову, чтобы рассмотреть её глаза.
 Всхлипывания сделались сильнее. Теперь от его сочувственного вопроса жалости она заплакала ещё сильнее и теперь почти рыдала навзрыд, содрогаясь сухими, неслышными рыданиями, словно лихорадка била изнутри, но, не желая выдавать себя, свою слабость, прятала от него зареванное лицо на его волосатой, выступающей из дорогой байковой ночной рубахи груди.
-Не надо, не надо, - отеческим движением он стал похлопывать её ладонью по спине, как нежно это делает мать младенцу, который должен срыгнуть после кормления. Это нехитрое равномерное движение его мягкой, пухлой ладони успокоило Софью, и она, словно желая прильнуть к нему каждой клеточкой своего хрупкого тела, прижалась к нему, обняв за шею потной и теплой ручкой, под густой и душной бородой. Её лицо, с широко раскрытыми глазами было уж не лицом надувшей щечки, мрачной капризницы, но ребенка, простого напуганного ребенка, который испугался мрака, приведений и жаждал защиты от отца.– Нет, Софьюшка, нет, так нельзя,  мы должны быть сильными. Нас стригут, а мы все равно отрастаем, ещё гуще, еще сильнее, - он стал разбирать пальцами завязанную лентами и потайными, секретными бантиками волосяной узелок Софьюшки, опростоволосил её. Вот, что я говорил, совсем отросли. Скоро коски заплетать будешь, - улыбаясь, говорил он. Похоже, она даже не замечала того, что он ей говорил, утешая, а только, перестав плакать, глазами испуганного, затравленного зверька продолжала смотреть в стену, на которой призраками играли загадочные блики от горевшей печи.
 Теперь ей стало ясно все – ВСЁ. Её казнят, повесят, так же, как повесили её товарищей Преснякова и Квятковского. Она врала, что не видела колесницы, она видела её, загодя протиснувшись меж могучих людских спин к Невской ограде, видела их спины в черных арестантских халатах, страшные, позорные колесницы. Видела, как их вывозили за ворота два запряженных Першерона, точно такие, одного из которых она невольно выменяла на Андрееного Варвара.
-Мне страшно, Андрей, мне очень страшно! - зашептала она надрывно. - Они ведь и нас казнят также как и их, ведь правда же? - дрожа всем телом, залепетала она, словно в чем то пыталась оправдаться перед Андреем или во что бы то ни стало вытянуть от него положительный и тем более ужасающий ответ.
-Ну-у-у-у-у, это мы ещё поглядим! А то и не дадимся так! - растягивая слова, ответил добродушно Желябов, говоря с ней как с дурочкой, как принято говорить с малым, неразумным дитём. - Впрочем, - добавил он, по-мужицки задумчивая почесывая под бородой, - как ни крути, конец то он все равно будет. Семь смертям не бывать – одной не миновать. А все же лучше, чем от болезни, да от старости помирать. Ведь рано или поздно меня все равно поймают. Будешь своего непутевого Андрюшку-Висельника вспоминать, да свечку за упокой души его грешной ставить.
-Зачем ты теперь так?! Не надо так говорить! Нет, нет, это просто ужасно! Ужасно!
-Отчего же ужасно. Что такое по сути смерть. Неприятная минута, которую нужно непременно пережить, только и всего.
Она не оценила его искрометного Одесского «юмора».
-Нет, нет, ты не прав, это конец ВСЕМУ! ВСЕМУ! ПОНИМАЕШЬ?!
-А ты уж будто помирала, - усмехнулся Желябов.
-Помирала, - вдруг, решительно заявила Соня. – Однажды в детстве я возвращалась с прогулки и, когда стала ложиться, у меня отключилось сознание. Представляешь, меня, вдруг, не стало.
-Как это?
- Не стало, и все. Я исчезла. Перестала существовать. Ты даже себе представить не можешь, как это страшно, когда тебя больше нет. А потом, когда я очнулась, я орала, громко орала, так, что весь дом сбежался. Матушка говорила, что когда я кричала, они долго не могли привести меня в сознание. Я тогда даже не понимала, что со мной тогда происходило. Врач сказал, что это последствие солнечного удара от долгой прогулки без панамы, но я не верю ему. Я знаю, это была смерть, она уже приходила за мной.
-То, что ты рассказала мне сейчас, весьма интересно и познавательно. Но я, как убежденный Марксист-социалист и материалист думаю так: сколько веревочке не виться, а конец он все равно где-нибудь да будет. А я уж в подполье более всех товарищей пересидел. Бог не выдаст — свинья не съест.
-Если тебя поймают, я тоже сдамся. Если тебя казнят, я умру вместе с тобой на эшафоте!
-Не болтай ерунды, Софья! Мы ещё с тобой поживем. Когда все это закончится, я брошу все: партию, Учредительное собрание, пусть решают все сами, пусть эти Михайловы -Тихомировы перегрызутся за власть как собаки, а мы с тобой тут же сбежим в далекую, горную Швейцарию. Поженимся там и будем жить в каком-нибудь заброшенном богом, горном шале, как обыкновенные пастухи, да рожать деток, беленьких и рыженьких. Они будут счастливее нас, и им уж не придется отстаивать свое счастье при помощи бомб, потому что к тому времени, когда они вырастут, во всем мире наступит социализм. – Слушая его утопию с привычной, детской внимательностью, она обреченно улыбнулась, отрицательно замотав головой. Похоже это «беленьких и рыженьких» очень понравилось ей и умилило её, и утешило. – Эх, Софья - Софьюшка,  давай лучше спать. Утро то оно вечера всегда мудренее. О, Маленький, да ты совсем продрогла, ну-ка суй ко мне свои ножки. – Он привлек её к себе,  полными, волосатыми бедрами ловя под одеялом её холодные, прозябшие ступни. Коленом она наткнулась на его твердую упругую плоть, привычным маршрутом забиравшуюся ей под сорочку.
-Только не сегодня, Андрей. Пожалуйста! - взмолилась она, строя жалостливые глазки.
-Да что ты… - Его ещё немножко обидела реакция Сонечки. «Неужели, она и в правду могла подумать, что он мог…даже в такой день. Что он мог опуститься до такого кощунства, когда его товарищи…ЕГО товарищей…» Он никак не мог закончить своей путаной мысли, потому что чувствовал, что измучился за этот день неимоверно, хотя даже не выходил из дома, и смертельно хотел спать. Но когда он увидел её умиротворенное, спящее личико, по-младенчески подпертое кулачками, всякая, мельчайшая обида тот час же исчезла, заступив место привычному созерцательному умилению…
  Но зачем, зачем он теперь лгал себе. Он любил её. Хотел её. Хотел почти каждую ночь, но берег её хрупкое женское здоровье, не предназначенное для грубого соития, которое, как он знал, не доставляло ей ничего кроме боли. Что касается простого удовлетворения физиологического акта, которого он желал и нуждался так же постоянно, как в еде, для этого у него были другие женщины, более грубые и более «предназначенные». Итуиция не обманула Соню – он изменял ей, и делал это постоянно.
 Любил Андрей Иванович после душного сидения в конторке редакции «поразмяться» на печатном станке…с печатницей Лилой. Он вспоминал, как, намотав себе на руку её косу, сношал её сзади, самым грубым, диким и непритязательным образом, буквально припечатав печатницу к печатному станку, а здоровая, молодая самка, крича и извиваясь, отдавалась ему, совершенно забыв о своем Ромео, который на то время томился в равелине. В объятиях невинного ангелочка Сони ему было гадкое это вспоминать. Забегал он и к другой, уже литературной затворнице Верочки, когда нужно было забрать от неё материалы, и когда не было дома её разлюбезного Исаева.
 Правда, Вера Фигнер, как девушка образованная не только домашним воспитанием и, следовательно, самых скромных правил, была не столь изобретательна в искусстве любви, как горячая одесситка, но вполне сходила за вкусный полдник между двумя большими обедами. Сергееву, невесту Тихомирова, он, по приказу Михайлова взявшись инструктировать к шпионажу за будущим мужем, самолично освидетельствовал на предмет невинности прямо в комнате для невест, и, не обнаружив оной у вдовушки, преспокойно препередал её счастливому, законному жениху, тем самым отомстив бывшему ухажеру Софьи за его домогательство.
 «Мерзко, мерзко, мерзко», - повторял он любимое Софьюшкино слово, вспоминая о своих гнусных похождениях. Андрей Иванович мог бы до конца ночи листать свои гадкие воспоминания, но тихое дыхание прильнувшего к его груди зверька-Сонечки водворяло его в страну снов.
 Наступила тишина. Слышно было как стучат ходики, да за окном шумел холодный, проливной дождь. Он уж стал засыпать от уюта и тепла  Софьюшки, когда услышал под ухом её тоненький голосок.
-Как ты думаешь, эти халаты…плащи…- она замялась, не решаясь спросить, о чем хотела, но, видя, что он вслушивается, все же решилась: - …эти белые саваны, которые одевают на головы приговоренных, когда вешают, шлют по размеру или выдают один на всех?
-Думаю, по мерке, - спокойно ответил Желябов, будто ожидая от неё подобного вопросаю – Ныне без мерки ничего, и человека повесить нельзя.
 Он слышал, как она тяжело вздохнула. На её мордашке исказилась какая-то мученическая гримаска, словно ей стало больно в этот самый момент.
– Нет, Сонечка, нет мы ещё с тобой поживем немножко. А, если нам будет суждено погибнуть трагически за счастье народа, то вот сама увидишь, не пройдет каких-то ста лет, как благодарные потомки этого самый народа, который нас теперь не понимает, назовут нашими именами улицы: Желябова и Софьи Перовской. Красиво?!
-Эх, молоть бы тебе только языком, Желябов, - вздохнула Соня и отвернулась от него на другой бок.
-Ничего, ничего, Сонечка, время покажет, - как бы убеждая больше себя, говорил он. - Погибнем мы, за место нас придут другие борцы.

***
 Утро действительно оказалось «мудренее». Он встал бодрым, готовый к новой борьбе. Ужасы вчерашнего дня как будто мгновенно испарились. Оставалось только констатировать факт. Как обычно, закутав особенно по утру крепко спящую сонную Сонечку в одеяло, он сел за конторку, очинил карандаш и принялся писать:
4 ноября, в 8 часов 10 минут утра, на Иоанновском равелине Петропавловской крепости повешены социалисты-революционеры Александр Александрович КВЯТКОВСКИЙ и Андрей Корнеевич ПРЕСНЯКОВ.
ОТ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА.
6 ноября 1880 г. Исполнительный Комитет публикует следующую прокламацию:
4 ноября, в 8 ч. 10 мин. утра, приняли мученический венец двое наших дорогих товарищей, Александр Александрович Квятковский и Андрей Корнеевич Пресняков.
Они умерли, как умеют умирать русские люди за великую идею: умерли с сознанием живучести революционного дела, предрекая ему близкое торжество. Но не доблесть их станем мы разбирать: их оценят потомки. Здесь мы намерены констатировать некоторые новые обстоятельства, сопровождавшие смерть этих мучеников.
Правительство убило их тайком в стенах крепости, вдали от глаз народа, перед лицом солдат. Какое соображение руководило палачом? Почему Лорис-Меликов, смаковавший смерть Младецкого на Семеновском плацу, не задушил и этих всенародно? Почему царское правительство не воспользовалось по-прежнему этим зрелищем, как любимейшим средством— разжечь инстинкты масс против интеллигенции? Не потому ли, что народ берется за ум? Не потому ли, что настроение масс таково, что грозит собственной шкуре начальства?
Поживем, увидим.
Почему казнен Квятковский, а не Ширяев, Пресняков, а не Окладский или Тихонов? Александру II и его наперсникам хотелось крови; хотелось также гвардию задобрить, пострадавшую в лице Финляндского полка; хотелось отвести глаза народу, и вот выхвачен дворянин Квятковский,—а не крестьянин Ширяев; выхвачен и без всяких юридических улик вопиюще обвинен в гибели караула 5 февраля. Но крови одного Квятковского оказалось мало; притом царям нужны шпионы - перодетые дворниками, швейцарами,—и казнили мещанина Преснякова за ограждение своей свободы против уличного нападения со стороны неизвестных лиц. Казнили Преснякова, как грозу шпионов, как предполагаемого убийцу верных царских слуг— шпионов Жаркова и Финогенова (Шарашкина). Остальных казнить неловко: слишком много, притом все крестьяне да мещане; чего доброго, народ в мученики возведет. Оставалось только... замуравить в склеп.
Не знаем, долго ли царское правительство будет с успехом дурачить русский народ; но русское общество, чем оно себя заявило? Прекрасно сознавая, что наша борьба за народ и права человека есть борьба и за свободу общества; понимая всю бесцельность смертной казни и относясь к ней с омерзением как к напрасному варварству,—общество молчало, молчало, когда один говор его смутил бы палача! Своею дряблостью, пассивностью оно вычеркнуло себя из ряда борющихся общественных сил. Пусть же не требует впредь, чтобы партия действия его принимала в расчет при выборе момента и форм борьбы.
Русская интеллигенция! Из твоих рядов вышли эти мученики, чтобы, презрев личное счастье, стать за народное знамя. В их лице казнили тебя. Но не иссякнет источник животворной силы; на смену выбывшим товарищам ты вышлешь десятки новых и с кличем «смерть тиранам!» поведешь народ к победе.
Братья и товарищи! Отдельные лица и кружки пылали страстью померяться о врагом, вырвать узников из пасти его. Братья! Не поддавайтесь чувству удали и мщения; будьте верны расчету; оберегайте, накопляйте силы, судный час недалеко!
Исполн. ком. 5 ноября 1880 г.
  Он тот час же прочел написанное и ужаснулся сам себе. Тут было все, чего он так боялся: церковно-поповское непростительно мешалось с революционным:  обретшие мученический венец мученики спрягались с «товарищами», источник животворной силы – звучало почти как «животворящей силы» Креста или Христа… «Почему Христа?, причем тут, собственно, Крест или Христос?», но особенно его тот час же поразило и рассмешила его собственное изобретение хохлятско – русско- Одесской болтанки выражение «замуравить» в склеп…вот так когда-нибудь возьмут, да самого «замуравят» в склеп одиночки, как этого подложного мужика Ширяева – графа Вяземского, навечно, навсегда, и уж, наверное, не в графском титуле, а в своем, мужицком, да и придушат, там же, втихаря. Но что особенно его поразило и поразило неприятно, как народника, то, как он сам же обращался к собственному народу, за права которого априори должен был бороться,  как к дряблому и пассивному быдлу, своим молчанием не желающему отстаивать собственные права, тем самым как бы снимая с своей партии всякую ответственность за вынужденный террористический путь борьбы, на который они, отдувавшиеся за весь народ самозваные интеллигенты-народники, народовольцы, вынуждены были вступить, вследствие пассивной несознательности того самого народа…то есть низшего быдла, за права которого они так отчаянно боролись…
 «Нет, это невозможно, нужно исправить». Но, принявшись было править, Желябов тот час же по привычке взглянул на часы.  Нужно было срочно нести материал Тригони. Тригони не любил, когда задерживали статьи к завтрашнему номеру. «А, пусть есть как есть!» - махнув рукой, решил про себя Андрей Иванович. – «Пусть только этот ученый грек попробует исправить хоть одно его написанное слово».  С этой мыслью, наскоро отвернув себе краюху принесенного из лавки Кобозевых Соней сыру, он поцеловал спящую Сонечку в её холодную, пухлую щечку и пустился в неблизкий путь.

Когда тигр попадается на птичий клей

 «Сейчас или никогда!» Этот главный лозунг, признанный народовольцами для решающей революционной борьбы, был как никогда сейчас актуален для самого глашатая народовольческой партии Желябова.
 Заросший могучей a la rus бородой-лопатой и такими же длинными, темно каштановыми, но из-за смуглой, здоровой кожи со стороны казавшимися совершенно черными, как у цыгана, густыми, немного вьющимися волосами Карла Маркса, безжалостно выбивавшимися из-под нависшей над бровями меховой енотовой шапки американского скваттера, высокий, с могучей грудью русский богатырь в роскошном нанковом пальто с бобровом воротником и в синем пенсне нигилиста, совершенно не шедшее к его раскосому скулами, полному мужицко-купеческому лицу, держа увесистую папку-кошель под мышкой, уверенно поймал пролетку, и грубо скомандовал ямщику:
-На Невский.
 Пролетка тронула, оставив после себя след первой снежной поземки.

 В неприготовленной к зиме, новой конспиративной квартире уже вовсю хозяйничала Геся, изо всех сил пытаясь придать сему унылому помещению с ободранными обоями и поломанными грязными стульями, оставшиеся бог знает от кого, хоть какой-то признак более-менее цивилизованной аудитории. Рядом, у каминной печи возился Саблин, выгребая из неё содержимое в виде мусора, бутылок и ещё всякой прочей гадости, оставленной ночевавшими здесь бродягами, с тех не столь отдаленных времен, когда этот доходный дом и помещение, в котором оно находилось, было совершенно заброшено долгостроем.
-Ну и откапывает же Михайлов норы! – громко смеялся Саблин, скаля подгнившие, дурно пахнущие зубы.
-Холодно, скорей бы, - знобясь от сырости, попросила кутающаяся в хлипкую шальку Геся.
-Сейчас, сейчас. Засорилось, грузом пробивать надо. Софья, ну где же ты?!
-Здесь! – появилась сияющая от радости Соня, из последних силенок держа в руках только что найденный камень, очевидно благополучно вынутый с мостовой.
-То, что надо. Неси же скорей.
 Обвязав булыжник длинной цепью, он полез на крышу.
-Готова?
-Готова! – ответила снизу деловушка-Сонечка, держа брезент, так чтобы вырвавшаяся пыль и копоть не заполнила помещение.
-Берегись!
Софья едва убрать большую голову, как в отверстие печи все загремело. Вниз полетело все, что только могло лететь вниз. Казалось, что дом сейчас развалится вместе с печью. Геся схватилась за голову. Пыль, щепки, ветошь  полетели во все стороны, но храбрая Софьюшка, кашляя от лавины мусора, все же успела перехватить все подставленным брезентом.
 Когда погром закончился, Софьюшка зажгла свечку, смело протиснувшись в камин до пояса, вдруг, громко  и радостно закричала Саблину:
-Есть тяга!
 Она вылезла из-под печи перемазанная, точь – в – точь, как сказочная Золушка. В руках у неё была высушенная дохлая кошка, очевидно, служившая основной причиной печного засора.
-Вот, - кивком показала она на сухую, похожую на затрепанную щетку швабры, кошку, которую победоносно держала за хвост двумя маленькими, розовыми пальчиками, - представилась, - хихикнула она. Она тот час же увидела, как Геся побледнела, и её вырвало.
-Геся, Гесенька, что с тобой?
  Дав ей нашатырный  пыж,  она гладила её по голове сидящую в полуобморочной позе Гельфман той самой рукой, которой до того держала кошку. Немного опомнившись, Геся взглянула на неё добрыми, затравленными и каким-то чуть виноватым взглядом.
-Беременная я, Софьюшка, - тихо ответила она, опуская глаза.
-Какой месяц? – Она хотела было уже посочувствовать ей по – женски, приласкать её, задав такой естественный в её положении вопрос, кого она желает иметь, мальчика или девочку, или как собирается назвать дитя того или иного пола, и как счастлива она теперь, нося дитя под сердцем, и всякое тому подобное глупое бабье сантиментальство, с которым обычно пристают к молодым, замужним беременным женщинам их свободные, не семейные подруги, не имеющие, не могущие иметь детей, но мечтающие иметь их, однако, грубое и практическое ремесло акушерки тот час же преобладало в ней над простыми человеческими чувствами и эмоциями, и она всего лишь сухо спросила её как свою потенциальную пациентку - «какой месяц?».
-Третий, наверное, пошел, - застенчиво ответила Геся, глядя в пол, - не знаю точно.
-Так вы даже не знаете, кто…от кого…
-От него, Софьюшка, от него самого … от Степана Николаевича. Ты же знаешь, чахоточные-то они злые до этого дела. Вот и произошло, перед самым отъездом-то…
  Софье стало гадко и совестно за неё, и она немного отступила от Геси, почувствовав к ней некоторую брезгливость, какую чувствуешь к нечистоплотным в половом вопросе людям, но в то же время она понимала, что, как её  ближайшая подруга, врач и акушерка, теперь не имела права осуждать или расспрашивать эту женщину о том, о чем ей так тяжело и сложно было говорить. Однако, слова Геси – Ребекки Гельфман, запали ей глубоко в душу.
 «Как, от Халтурина? Пока он лежал больным и требовал ухода к себе? Мерзко. Мерзко то как. А знает ли он? Нет, конечно, не знает» - тут же ответила она себе. – «Уехал, и нет ему дела. С Халтуриным всегда так – степень его подпольной разрушительной деятельности познается только после его уъода». Только теперь, когда она узнала все, во всех безобразных красках ей стал вырисовываться весь ужас положения подруги.
-А Николай Алексеевич как же? – после мучительной паузы молчания почти автоматически спросила она о новом женихе Геси.
Геся посмотрела на неё глазами затравленного зверька.
-Не рассказывала ещё. Да и к чему. Зачем я буду связывать собой ещё и Николая Алексеевича, портить ему  жизнь. Будет с него довольно и своего личного горя*, зачем ему ещё и чужая  обуза. Вообще-то он человек хороший, добрый, но за его природное косноязычие многие его не любят, считают легкомысленным циником.
-Расскажите, непременно расскажите. Пусть уж знает, и вам легче станется!
-Да как же, Соня?
-Все как есть. Как мне рассказали. Если он настоящий, он любит вас – он все поймет, простит. Я вот тоже, сначала ненавидела Андрея за жену, а потом простила, все, вдруг, одним разом и простила, и прощаю теперь…
-Ах, вот он идет. Молчите, ради  бога, Соня, ни слова теперь!
-Эх, Геся, да как же можно – твое дело. Да только  правда сама через месяц-другой сама выпрет наружу. Не денешь.
-Только не сегодня, прошу вас, умаляю, заклинаю!
-А, кумушки, уж сговорились! – захохотал Саблин, выгружая дрова – Ну вот теперь-то дело в лад пойдет, что в баньке натопим. А вечерком, девоньки, ух, и попаримся все вместе, попреем на прениях!
 



Неожиданная дуэль

 Перед решающей в его жизни сходкой Желябов зашел в «Англетер», чтобы подкрепиться, потому как те жалкие крохи: кофе и сладкие булочки с сыром, овсяная каша, что так старательно готовила ему Сонечка на обязательный завтрак, лишь только разжигали его здоровый, мужицкий аппетит, но ни в коем мере не удовлетворяли его. А калории, крайне были необходимы теперь, перед решающем сражением его жизни. К тому же и отметить повод был: сегодня у Андрея Ивановича радостное событие – вышел первый номер «Рабочей газеты», его газеты, и он радовался ему, как когда-то радовался рождению сына. Вообще то, как говорил Михайлов, лучшая газета, эта газета, в которой, вообще, ничего не написано, но стоило ли обращать внимание на ворчание выжившего из ума со своей конспирацией брюзги.
 То, что оно, это «решающее сражение», состоится именно сегодня вечером, на сходке, Желябов не сомневался. Он знал, что теперь созрели те необходимые условия для Всеобщего Русского Бунта: вследствие небывалой в этом году засухи и следующим за ней непременно катастрофическом нашествии саранчи в Черноземье и Поволжье голод. Крестьянство уже сейчас разоренное непомерными недоимками в начале года,  доедает то последнее, что припасено ещё с прошлого, а зима ещё даже не наступила, миллионы обездоленных из деревень бродят по городам в поисках хоть куска хлеба, готовые на все, на любой заработок и любое восстание; не лучшие дела и на Юге: в его родной Султановке воруют, воруют бессовестно, все и у всех, нисколько не стесняясь и уж не таясь, в надежде попасть в острог, потому что там все-таки «кормят», а правительство упорно закрывает глаза на назревающую катастрофу, отказывается помочь народу средствами государственной казны, потому что её тоже нет — разворовано чинократами! Знал, что другого такого удобного случая, когда в одночасье созрели бы все предпосылки к всеобщему восстанию «низов» против «верхов», может никогда не случится на его веку. Потому торопился. Нужно было, во что бы то ни стало, получить одобрение товарищей по Исполнительному Комитету на отсрочку террористической деятельности, которая теперь отнимала все силы и средства народовольцев…Нужно как можно скорее поднять все силы партии на организацию вооруженного восстания « с низов», подпалив подол неповоротливой на подъем России, ввязаться в бой, а там, как говорил великий Наполеон, уж видно будет. Занятый этими мыслями, преобразованный до неузнаваемости в элегантно одетого господина, Желябов скрылся за стеклянными дверьми «Англетера».
 Здесь, по субботам, на званые вечера собиралось самое высшее общество Петербурга, так называемый свет. Желябов знал это. И с каким-то остервенелым любопытством стремился именно туда. Любил пощекотать себе нервы Андрей Иванович. Мысль о том, что здесь его в любой момент могли разоблачить, схватить и бросить в равелин, приводила Атамана в какой-то исступленный и дикий восторг.
 Обычно он брал отдельный столик и, не общаясь ни с кем из присутствующих, усаживался чуть поодаль от общего «дворянского собрания». И хоть Желябов страдал глазами, не мог далеко разглядеть отдельных лиц, особенно в полутьме освещенного свечами зала, но имел великолепный слух и слышал каждое их слово. Эх, знал бы Михайлов, как он проводит время, так верно бы «не одобрил» его опасного увлечения.
-Чего желаете, барин? – подскочил к нему проворный половой. Это «барин» поначалу  кололо его, потому как вся его сущность бывшего крепостного мужика антогонировала с этим словом, но потом он, посещая подобные места, он привык к нему и не боялся, не обращая на то никакого внимания, соотносить к себе в качестве маски на маскараде. – Сегодня устрицы свежайшие, только из Лозанны. И лобстеры – тоже ничего, только сегодня получили.
-Только вчера в Неве выловили, - усмехнувшись, заметил  Желябов. – Нет, милейший, всех этих ваших французских улиток, оставьте теперь себе. Дайте мне лучше ушицы из стерляди,  балычка осетрового побольше, порций две сразу, блинчиков с икрой красной, а там и гарнирчик какой-нибудь простенький из картошечки поджаристой с огурчиками малосольненькими, да со студенцой, да чтоб хренцу положили с чесноком. Да салатик какой Оливье с яичным соусом.
-Все-с буде-с-сдела-н-с, - с проворным, услужливым халдейством «человек» кивнул слизанной на аккуратный пробор головой.  «Вот холоп», - с омерзением подумал про себя Желябов.- «Бить таких мало».
-Да я же ещё не закончил, братец…Пирожен, самых лучших в коробку заверните на вынос. Какие есть-то?
-Птичье молоко, очень рекомендуем-с. Потом ещё и ласточкины гнезда. Потом ещё…
-Птичье молоко…гнезда. Впрочем, все, что есть, по одному. – («Пусть Сонечка сама выбирает, которые повкуснее», - с умилением подумал он, вспоминая её пухлую, проворную фигурку). – Да шоколадных конфет не забудьте – трюфелей всяких положите. («Это она любит», - по лицу Андрея Ивановича расплылась довольная улыбка).
-Слушаю-с. – Официант заторопился выполнять заказ, но Желябов снова остановил его, буквально схватив за рукав.
-Да то же ещё не все! Вот бестолковый то, право!
-Слушаю-с, барин. («Ну и жрать же ты молодец, ваше превосходительство», - с омерзением думал «человек», но на привычном к халдейству, примасленном лице выражалась лишь маска безграничной любезности).
-Колбасы кровяной Виттенбергской дайте. – («Это для товарищей»). – Да и поросенка жареного поприличней. Надеюсь, не от помора издох сей младенец?
-Что вы барин, как можно?! У нас не такое заведение…
-А то знаем мы вас. В прошлый раз вот так же отобедал в «Славянском базаре», так с три дня после того животом мучился.
-Ну, обижаете, барин.
-Пожалуй, для начала всё. Червячка заморю, а там уж видно будет. Да уж совсем позабыл, что и пить –то надо: чаю с кружечки три, да водочки шкалик.
-Это уж как водится, барин, за счет заведения, вам, как выгодному клиенту.
-Да уж, соблаговолите, братец, - обрадовался Желябов, тем что ему не придется платить ещё и за водку.

  Как положено, водку принесли первой — для разогрева аппетита. Андрей Иванович пропустил рюмочку – для разгона. Между первой и второй – перерывчик небольшой. Он хотел было заглотать и второй шкалик, как вдруг вспомнил о Сонечке. Строгая она. Не любила этого дела. Принюхается, учует, а потом весь вечер будет ходить с надутым лицом, бросая на него сердитые и осуждающие взгляды… Андрею Ивановичу были неприятны даже эти воспоминания, и он решил повременить с выпивкой, благоразумно отставив рюмку в сторонку, к тому же он пришел сюда не за этим.
 Весь превратившись в слух, он стал слушать, о чем говорят в «высшем обществе». А еженедельный журфикс «Англетера» уж собрался препорядочный. Здесь бывали многие знатные господа городского дворянства, кто после тяжелой трудовой недели по службам заходил сюда поразвлечься, увеличивая тем самым и так необъятные фамильные  долги векселями. Поначалу разговор, шедший за соседними столами мало привлекал Желябова. Говорили, большей частью о службе, и ещё о каких-то спиритических сеансах мадам Ландо, с воскрешением мертвецов, вызовом духов и тому подобной чуши, в которой сын бывшего крепостного крестьянина не имел ровным счетом никакого понятия, потом заговорили о неурожаях. Это то, что надо. Желябов навострил слух.
 Однако, и эти разговоры разочаровали его уже тем, что он не услышал ничего нового для себя, кроме пустой болтовни. Единственное, что отметил Андрей Иванович, что эти благородные выродки дворовой породы, как он их прозывал про себя преимущественно лиц благородного, то есть дворянского происхождения, сокрушались более о собственных потерянных с деревень доходишках, чем о бедствиях собственного народа. Но вот стали поступать все новые и новые бутылки лафета, а языки  постепенно развязываться. Напомнили о заговорщиках, и разговор начался.
-…да уж, верно, поприжал им хвосты Лорис, - говорил какой-то бойкий, похожий на взъерошенного испанского петушка офицеришко, - теперь и носу не высунут.
-…четвертовать этих мерзавцев надо, вот оно что! – услышал он обрывок фразу с другого конца стола, которую говорил толстый, усатый господин, по всему виду, отставной генерал. Он весь вспотел от водки и жирной пищи, так что все время отирал свою распаренную, жирную,  точно у хряка шею платком, – а то ныне распустили молодежь «свободами» … так обезулились совсем., - Желябов с остервенением сжал толстую железную ложку, которой только что хлебал элитную уху из стерляди, так, что та перегнулась в его пальцах. Его теперь уже очень подмывало подойти к генералу и проткнуть эту толстую, безобразную шею вилкой, чтобы выпустить весь жир на тарелку.
-Четвертовать, не четвертовать, но, боюсь, если Конституция будет рождаться в тех же потугах, нашего законодателя прикончат быстрее, чем сей документ, вообще, увит свет, –  услышал он чей-то смеющийся голос.
–Да как можно так говорить, господа!
-Постойте, постойте, так вы стало быть утверждаете…
-Ставлю пари, что дело свершится  до Конституции. Пять тысяч на кон!
-Опомнитесь, господа, эта крамола! Как можно ставить на смерть Светлей...Го...
-Принимаю!
-Кто ещё, господа! Один против одного!
 Принимаю, принимаю, принимаю, - слышалось со всех сторон пьяные голоса загулявших «эсквайров». Векселя разных цветов сыпались градом. Желябов по своей горячей, необузданной натуре, едва не вскочил, чтобы тут же не крикнуть «Ставлю 5000 за голову Императора, наличными!», но тут же вспомнил, кто он.
-Ну же, господа, делайте ставки!
-Нет, это невозможно.
-Измена!
-Бог сохранит Государя…Мы уверены!
-Вот и ставьте…Как говорится, Si vous mettez, mettez. Non-partir*.
- Les paris sont, faits rien ne va plus*.
-Боже, Царя храни! – вдруг, громко, в какой-то истерике выкрикнул кто-то.  При этих словах, всё уже изрядно поддатое хересом «дворянское собрание», и те кто только что делал ставки на голову своего любимого Государя-Императора, вдруг, как-то странно вытаращив глаза, подскакивали со стульев, будто одновременно им в задницы всадили острые шипы кактуса Мексиканской опунции, и, вытянувшись во весь фрунт, запели.
Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй во славу,
Во славу нам!

Припевом их тут же подхватили другие пьяные голоса:

Царствуй на страх врагам,
Царь православный…

  Весь «Англетер» замер, даже половые рестораторы статуями застыли на месте, не зная, что им следует делать в эту торжественную минуту, петь тоже, со всеми, дурными голосами, не попадая в нот, с тяжелыми подносами в руках, что было почти кощунством, или же просто стоять столбами, что было значительно легче, но не столь значительно уместно, когда все поют. Но, как и полагалось при исполнении гимна, все как один встали. Сидел только один человек – Желябов. Не предчувствуя грозы, оратор народовольцев, положив локти на стол, деловито загребал ложкой, той самой ложкой, которой только что ел уху, себе в рот салат, прямо с ножа закусывая балычом, и, методично пережевывая пищу, казалось, не замечал вокруг себя всего происходившего «концерта», нарочито смачно прихрупывая патриотическое «пение» малосольным огурчиком. Никто бы и не заметил такую невежественность, потому, как Желябов сидел в самом углу, в тени одинокой свечи, если бы не меткие глаза одного вредного штабного офицеришки – того самого, «петушка», который первый затеял беседу о заговорщиках.
-Почему вы сидите, сударь?! Соизвольте встать, когда исполняется гимн! – подскочил он к Желябову и крепко ударил кулаком по столу. Выпад офицера, похоже, не произвел на сидящего никакого впечатления, он все так же сидя продолжал монотонно пережевывать пищу, даже будто не обращая на сделавшего ему замечание никакого внимания, а только, бессмысленно и куда-то сквозь офицера смотря через свое странное, синее пенсне, казалось, думал совершенно о своем. А «хор», не обращая внимания на оказию, меж тем уж медленно допевал последний куплет:

О, Провидение,
Благословение
Hам ниспошли!
К благу стремление,
Счастье, смирение,
В скорби терпение
Дай на земли!

-Встать!!! – заорал на Желябова неугомонный патриот, когда дозвучал последний припев:
«Царствуй во славу,
Во славу нам!»,
  И только, когда все господа, которые стоя слушали гимн, уже плюхнулись на свои и без того засиженные службами задницы, чтобы докончить званый обед. Желябов нехотя поднял большую, бородатую голову и  устало посмотрел на нарушившего его покой сквозь синие очки.
-Что надо? – жуя, равнодушно спросил он.
-Назовите своё имя и званье, господин невежда!
-Да пошел ты, - так же равнодушно ответил Желябов.
-Вы свинья и невежда, сударь! Вы соизволили сидеть, когда исполнялся гимн! Я, как благородный дворянин, не могу допустить такого оскорбления Государя и Отечества! Я вызываю вас на дуэль! Поручик лейб-гренадерского полка Каменский к вашим услугам!– Белая перчатка полетела в нос Желябова. Поначалу из-за своей близорукости Андрей Иванович даже не рассмотрел, что упало ему на лицо. Он только понял, что «господарик» что-то швырнул в него, похожее на крахмальную салфетку. Но вот он взял предмет и, лениво повертев его перед очками, сразу понял все и – усмехнулся:
-Что же, поразмяться бы и не мешало, а то, и впрямь, я тут у вас ЗАСИДЕЛСЯ.  – (Он нарочито сделал логическое ударение на последнее слово). С этими словами Желябов, дожевав последний кусок балыка, некрасиво вынул застрявший в зубах осетровый хрящик, демонстративно отер жирные губы той самой перчаткой, которую не в меру бойкий офицеришка в качестве вызова только что швырнул ему в лицо.
-Неслыханная дерзость, - полетел по залу испуганной шепоток. Все сразу же перестали переговариваться и как один обратили головы на разыгрывающуюся перед ними сцену, мучаясь любопытным вопросом, чем же окончится очередной спектакль, кои были не редкостью в этом заведении.
- Итак, как будем драться, сабли? револьверы? – не отставал от Желябова бойкий хранитель Государевой чести.
-Ах, господа, ну, право, что за оказия, - испуганно залепетали присутствующие среди дворян косящие под француженок comme il faut* дамы, не столь «тяжелого»  поведения, чтобы не присутствовать на подобных чисто мужских собраниях. – Мы даже не заметили этого господина, да и бог-то с ним. Оставьте же его в покое.
-Нет, этот Каменский - шельмец всегда выкинет что-нибудь этакое, - послышался одобрительно смеющийся голос того самого толстого генерала, что с минуту назад так настойчиво предлагал четвертовать распустившуюся молодежь.
-Что же, известный в полку дуэлянт. Говорят, ни разу ещё не промахивался, - заметил кто-то в штатском.
-Мужик-то, видать, тоже не слабачок, - довольно захихикал какой-то сильно нализавшийся столичного лафета, провинциальный граф, глупо моргая на Желябова красными, опухшими, как у зачумленного кролика, глазами. (Мужика в Желябове своим наметанным, «барским» глазом он признал сразу же и безошибочно, потому как Андрей Иванович по деревенской привычке ел одной ложкой все поданные  блюда, совершенно не разбираясь в «инструменте», при этом держа локти на столе).
-Пари, граф?
-Господа, да будет вам, довольно. Одного уж вполне достаточно. Иначе не comme il faut.
-Ну же, сударь, я жду ответа! – грозно прикрикнул на своего оппонента  назвавшийся поручиком Каменским защитник царя и Отечества.
  Желябов спокойно встал, выпрямившись во весь свой могучий, богатырский рост, так что этот Каменский, до того казавшийся грозным воителем, теперь казался перед ним сущим ребенком.  Приготовления к дуэли были недолгими: Андрей Иванович снял пенсне, и на всякий случай запрятал его в карман сюртука, вынув из того же кармана заместо его свой увесистый «Медвежатник» системы Кольт-Вессен.
– Вот и славно, где будем стреляться, здесь или все таки выйдем на улицу? – не дрогнув, продолжал офицеришко, глядя Желябову прямо в глаза.
-Нет, правда, господа, это совсем не по правилам. Кто же так дуэлирует. Не в трактире же! Нужны секунданты…так нельзя, господа. Вы что, собираетесь стреляться прямо здесь? Вы же застрелите кого-нибудь! Опомнитесь, господа! Что вы делаете?!
 В зале пробежал дух паники. Дамочки с визгом начали покидать помещение, выскакивая на мороз прямо в том, что были: в открытых ресторанных декольте-платьях. Мужчины ещё стеснялись капитулировать с предстоящего «поля боя», чтобы их не признали трусами, но испуганно жались по углам, стараясь ненароком не попасть в поле обстрела, чтобы не получить в живот «свинцовую пилюлю».
 Желябов подошел к своему сопернику, цинично измерил его глазами с головы до ног, презрительно усмехнулся в густую бороду, и, вдруг, как будто обронил брошенную ему в качестве вызова перчатку.
-Кажется, это ваше? – как-то растерянно – невнятно буркнул Андрей Иванович. Каменский нагнулся. Он сделал это ненужное движение не нарочно, потому что хотел его сделать, а автоматически, рефлекторно, как сделал бы любой из нас, если бы посторонний человек, вдруг, сделал вам замечание, что вы что-то потеряли. Эта решающая секунда и погубила заядлого дуэлянта. Едва  Каменский нагнул голову, чтобы посмотреть, что же это он всё-таки обронил, как Желябов со всему маху ответил ему сокрушительным хуком левой. Удар пришелся в челюсть. Каменский, сделав на месте великолепное сальто через голову, с громом полетел сразу через два стола. Невероятная сила рук Андрея Ивановича дала о себе знать. Не даром же в Одессе Желябов славился, как первый бретер*. Не раз по молодости ему приходилось участвовать в студенческих побоищах, схватываясь на кулаках с местной шпаной, из которых, благодаря своей невероятной силе, он всегда выходил победителем.
«На кулаках», - выдохнул про себя Андрей Иванович, и преспокойно, как ни в чем не бывало, стал собираться на сходку, завернув поросенка в свою гордость - «Рабочую газету» и вместе с Виттенбергской кровяной и шкаликом недопитой поллитровки впихнув сей немаленький гостинец в свой необъятный ручной кошель, как раз меж двумя пухлыми папками проекта Всеобщего Крестьянского Восстании, одной метательной гранатой и пачкой свеже изданных прокламаций.
-Вот тебе, братец, за беспокойство, да за лом посуды, - он небрежно сунул стоявшему в обалдении половому две стоцелковые Екатериненки. – Вы уж простите, месье, - обратился он ко поверженному сопернику, - я – мужик, и на дуэлях драться не привык, - засмеялся, зубы белые скаля, а потом, вдруг, бац – исчез, поминай, как звали, а как звали – не ведомо.
 Когда Желябов ушел, все присутствующие бросились к лежащему Каменскому, думая, что тот убит был. Но вот он застонал и открыл глаза. Противник Желябова был жив, но получил сотрясение мозга. Если бы Андрей Иванович, сделал бы хук справа, ведущей, правой рукой, то, наверняка, убил бы его сразу и наповал. Не даром же в родной деревне Желябова часто, во экономии расходов убойщику, призывали забивать скотину. Приведут, бывало, коровушку, так Андрюха её прямо про меж глаз, кулаком, одним махом «уважит» – вот и готова сердешная, не мучаясь. Не дорого Андрюшка брал за услуги – копейки три с мужика, не то, что живодер: четвертак сдерет, да ещё и мясом взыщет.
  Много Геракловых подвигов свершил Андрей Иванович Желябов по молодости. Раз, бывало, на быка с колом ходил. Вот как с университета –то выперли, так случай был: шли как то с матушкой с жатвы, а на них бык-громадина, рога выставил да бежать за матушкой. Этот черный бык по прозванию Стёпка, с цепи сорвавшись, уж которую неделю по окрестным деревням бегал, народ стращал, сараи – заборы рушил, картошки – гарбузы жрал-топтал, и никто с ним ничего поделать не мог, потому как боялись все Минойского быка Султановского уезда*.
  Понял тогда Андрей – промедление смерти подобно. Если нечего не предпринять – затопчет бык матушку. Выдрал тогда дрын из плетня добрый молодец, да и пошел на быка – раздумывать то некогда было. Бык остановился, страшную голову к нему поворотил. Глаза красные, из ноздрей мухи с шипом вылетают. Ревет как сатана. (Матушка к тому времени уж в какую-то хату забежать успела). Не дрогнула рука богатыря-Андрея. Выждал, как бык кинется на него, тот час же ловко отпрыгнул в сторону, да, ногами плотными в землю упершись, как неандерталец с копьем наперевес, вонзил дрын острым концом прямо быку в самое сердце – в брюхо, значит, что  чуть пониже лопатки. Бык заревел бешено, хотел Андрея на рога посадить, да Желябов, не растерялся: сам его первый за рога схватил, повис всем телом, к земле пригибая, чтоб чудовище-Минотавра* ещё плотнее на колье насадить, а самому на рога не быть насаженным. Бык мотнул мощной шеей, хотел сбросить парня, да видно сразу в сердце попало, пырхнул ноздрями, захрипел, стал оседать и рухнул к ногам победителя.
 Каменский – конечно же не бык. И справится с сей задиристой обезьяной оказалось куда проще. Но от того, что проучил он дворянскую спесь, осадив дуэлянтишко, весело стало на душе Андрей Ивановича, и сильнее верилось в успех будущего дела. Потому и шел на Тележную своим широким шагом, грудь вперед и широко размахивая длинными, могучими руками.
 Горница уж прибрана была, и поджидала прихода товарищей. В прочищенной печурке весело полыхал огонь, и все казалось не таким уж мрачным, как до того, когда Соня прибыла в эту заброшенную на окраинах квартиру.
 Товарищи собирались как-то вяло. Многие из них были явно не в ударе и уж хотели спать и зевали на сердитое неудовольствие Михайлова довольно дружно. Вопросов предстояло на целую ночь. Вопросов важных и первоочередных, горящих, в решении которых нужна была полная концентрация внимания. А тут «дамский салон»!
 Желябов вошел последним. Обрадовавшаяся Соня вскочила и принялась метелкой сметать с него снег.
-Ну и погодка, - скаля зубы, с привычной ему веселостью констатировал Желябов, пока Соня поворачивала его по оси, чтобы ловчее смести снег с роскошного воротника
-Запаздываешь, - сердито буркнул на него Михайлов, заметивший что Андрей был немного навеселе, и знаком пригласил в комнату.
 Глашатаю партии как всегда слово предоставлялось первым, но вместо бумаг на радость оголодавшим товарищам из кошеля сначала показалась чекушка водки, а затем мордочка жареного поросенка, которого Желябов тут же препередал иудейке Гесеньке, чтобы та, как закончилось собрание, успела разогреть добычу на всех. Но увидев маленькое, не кошерное  чудовище с сахарными глазками из оливок, ей тут же стало дурно, и она едва не упала в обморок, хорошо, что Соня перехватила поросенка и Виттенбергскую колбасу и положила все в ледник за окном. Еда только после съезда – это закон. Не то расслабит сразу, какая уж тут мысль на сытое брюхо. Не даром же говорят:  сытое брюхо – к идее глухо.
 Желябов вынув бумаги, уж изрядно просаленные жирным поросенком и колбасой, и, взяв в себя побольше воздуха, принялся громко читать.
 Первый вопрос, стоявший на повестке съезда, - голод в Поволжье. Тут Желябов решил рубить сразу и наверняка. Сейчас или никогда! Речь его была долгая и необыкновенно удобренная пафосными оборотами, на которые он был большой мастер. Для начала «в кратце» обрисовав бедственное положение крестьянства, по отдельным губерниям, что заняло у него часа полтора ораторского времени, он приступил к главному:
 -…если останемся в стороне в теперешнее трудное время и не поможем народу свергнуть власть, которая его душит и не дает ему даже возможности жить, то мы потеряем всякое значение в глазах народа и никогда вновь его не приобретем. Крестьянство должно понять, что тот, кто самодержавно правит страной, ответствен за жизнь и благосостояние населения, а отсюда вытекает право народа на восстание. Если, правительство, не будучи в состоянии его предохранить от голода, еще вдобавок отказывается помочь народу средствами государственной казны…- (Софьюшка зевнула сладенько. Видно было то, что говорил Андрей настолько надоело и дома, что было ей вовсе неинтересно)…- Я сам отправлюсь в приволжские губернии и встану во главе крестьянского восстания, я чувствую в себе достаточно сил для такой задачи и надеюсь достигнуть тoгo, что права народа на безбедное существование будут признаны правительством. Я знаю, что вы поставите мне вопрос: а как быть с новым покушением, отказаться ли от него? И я вам отвечу: нет, ни в каком случае. Я только прошу у вас отсрочки.
 По залу пронесся ропот. «Как отсрочки? Какой ещё отсрочки?» Терроризм есть такая вещь, которую, начав единожды, нельзя прекращать ни на минуту, иначе расслабление – и провал. Да этот его проект Желябова о Всеобщем Русском Бунте – разве не утопия теперь. Это, конечно, понятно: не терпится Андрюшке Желябову разделить славу Стеньки Разина, да Емельки Пугачова. Вот так ухнуть плечом на всю Русь-матушку, громыхнуть залпом восстаний, чтоб до Европ слышно было. Но за прославленными атаманами – армии, за Желябовым лишь горстка заговорщиков. Да и кто знает, останутся ли они через полгода в том же составе. Уже сейчас половины «стариков» в Исполнительном комитете недостает.
 «Старая гвардия»: Баранников, Исаев, Морозов, Фроленко резонно отвечали ему, что воспользоваться благоприятными обстоятельствами теперешнего момента, как предлагал он, Желябов, значило бы расстаться с мыслью о возможности снять голову с монархии, а этого они допустить не могут. Желябов с досады аж кулаком треснул по столу, что тот чуть не разлетелся в щепки. Понял, что проиграл, и тем было обиднее, что проиграл перед своими же товарищами. Соня, верная боевая подруга, увидев фиаско Андрея, кинулась было запоздало защищать своего гражданского мужа, да только это настолько жалко и робко получилось у ней, что Михайлов не мог скрыть своей презрительной улыбки: «Вот заступница-то нашлась».
 В качестве утешительного бонуса все же решили поставить вопрос на голосование, но Желябов, предвидя отрицательный ответ, сам отверг это предложение.
-Не надо! – буркнул. На том и замолк. А сходка продолжала уж с жаром обсуждать новое покушение.
  Не смея выносить вида побежденного Андрея, она вышла в коридор. Слезы досады за себя и за Андрея душили её. Вдруг, она заметила, что колокольчик входной двери звонил. Казалось, он звонил все это время в коридоре, когда они все голосовали, но из-за того, что кто-то конспиративно-предусмотрительно подвязал его, чтоб каждый раз не звенел во всю лестницу по приходу каждого из товарищей,  они, увлеченные громким спором, даже не замечали его жестяно-хриплого призыва. «Кто это мог быть? Неужели, жандармы». Трясясь всем телом, Софьюшка подошла к двери и, неслышно подставив табуретку, заглянула в дверной глазок. Это был Яков. «Яков, здесь? Откуда мальчишка мог знать это место! От Геси? Стало быть и он…теперь служит Михайлову», - эта неприятная мысль промелькнула у неё в одну секунду, но в следующую она уже открывала дверь.
-Записка для А.Д., - еле дыша, запыхавшись ответил подросток, и тут же, прежде чем Соня успела что-либо сообразить, скрылся из виду, словно бы за ним гнались.
  «От г-на К», - прочла она чей-то размашистый, написанный простым карандашом почерк на конверте. «Стало быть, господин этот «К» очень торопился», - сразу подумалось ей.- «Значит, важное». Соня рефлекторно распечатала секретный конверт и прочла:
 Лично А. Д. (Под аббревиатурой А. Д. она конечно же сразу узнала Михайлова). Среди нас крот. Прийти лично не смог. Я раскрыт. За мной гонятся, помогите. Фото опознаны. У Таубе засада. По прочтению немедленно сжечь..
 Софья тяжело дышала. То, что письмо было не шифровальным, говорило о том, что писавший её, страшно торопился. Не до шрифтов и ключей было ему. Значит, за ним действительно гонятся или уже выслеживают его. Но кто такой этот таинственный господин «К». Еще один тайный агент Михайлова, которого она не знала. Кто такой Таубе? Признаться себе, Софья впервые слышала эту весьма редкую, немецкую фамилию, означавшую «голубь». Она ещё многого не понимала из того, что было записано в записке, но понимала, что сама судьба вручила ей в руки козырь, которым она непременно должна воспользоваться.
-Кк..тто-то пришел? – услышала она голос Михайлова. Софьюшка вздрогнула и тут же рефлекторно спрятала записку за пазуху манжеты.
-Это домоуправ, принесли счета от мастерового! – спокойно ответила Софья. Хотя, подумать, какие, к черту, счета в семь утра. Но маленькая блондинка сказала первое, что пришло ей на ум, потому что другого не могла придумать в сию же секунду. И, странно, Михайлов поверил ей, не став осведомляться в чем дело. Видно, что трудный съезд, длившийся всю ночь, утомил даже его, Великого Конспиратора, славившегося своим вниманием к мелочам.
  Товарищи, закончив съезд, уж навалились на поросенка и колбасу, один Андрей сидел невеселый, и Софья догадывалась почему. Снова стычка с Михайловым.
 Стараясь не привлекать внимание друзей, она отвела его на кухню и спросила.
-Что с тобой?
-Меня отстранили от дела, - бледнея ответил Андрей.
 Он не стал объяснять ей, что и почему – не место и не время, но Софья уж обо всем догадалась. Двум головам не место на одной шеи. У партии «Народная воля» должен быть один предводитель – её Андрей Желябов.
 Меж тем, уважаемый читатель, следует ввести вас в курс причины этого «устранения». Дело в том, что Михайлов каким-то образом через своих секретных людей, вхожих в самые высшие общества Петербурга, прознал о ратных «подвигах» Желябова  на полях  «Англетера», о его дуэли с гвардейским офицером. Видимо, у Великого Конспиратора и среди дворянского высшего общества были свои верные «уши».
 Едва только съезд затих, и товарищи обратились у трапезе, как Михайлов отозвал Андрея в маленький чулан для приватного разговора.
-Я слы- слыш-ал, нынче за-за-заваруха была в «Англетере».
-Какая заваруха? – делая вид, что ничего не понимает спросил покрасневший как рак Желябов.
-На ду-ду-эли, вроде, д-дрались. Ну и к-кто ж из вас п-по-бедил? Судя по-по-тому что до сих пор живы, и тут, то стало бы- быть вы, а не го-господин Ка-ка-менский.…И к-ак по-поживает г-голова сего г-господина? Не з – знаете? С-со-сотрясением, должно бы-быть у-увезли в б-больницу? – Как во время всякого неприятного для него разговора, Михайлов отчаянно заикался, и это его противное заикание больше, чем когда-либо раздражало Желябова. – Вв-о-от что, Ж-желябов, знаете, в-вы мне т-теперь н-на-надоели, очень на-надоели своими в-вы-выходками: вы т-тра-транжирите па-парт-йные деньги, в-во-лочитесь за нашими женщинами, ш – шля-шляеетесь по кабакам. Я вы-вы-писал в-вас из ва-ашей Одессы, не для то-того, чтобы вы ш-шлялись по-кабакам, а чтобы вы п-про-пропагандировали идеи нашей п-па-ртии, вы же п-пр-превра-а-ти-ли р-революцию в к-кабак. В-вместо с-серьезного де-дела играете на на пу-публику, по-подсо-вывая свои ду-дурацкие п-прожекты. Р-ре-воолюция это вам не Одесская Д-дерибасовка, г-где можно ра-развлекаться, как вам на то б-буудет у-угодно! Р-ре-волюция – это вам не ка-кабак с де-девочками, не гу-гулянье, это серьезное д-дело, о-р-га-ни-за-ция и дис-ци-пли-на! Ра-бо-та! – (Последнее слово предводитель народовольцев произнес особенно отчетливо, по слогам). – Я до-долго ду-думал о вас, те-терпел вас, но эта ваша ду-ду-эль с г-господином К-каменским стала по-полследней каплей моего те-те- теперешнего те-ерпения. З-завтра же вы в-возьмте би-билеты и у-у-едете в во Воронеж, к своему деду, и де-девчонку с-свою активистку, что по-постоянно су-сует свой нос не в с-свое де-дела, т-тоже с –собой прихватите. У-убирайтесь оба! Можете т-там развлекаться с с ней с-сколько в-в-ам будет на то у-угодно. Если же вас там а-арестуют, то и с-с-спроса с вас меньше с-станет, но, з-знаете, Желябов, я не не п-по-зволю с-себе п-проваливать из-за вашей бе-без-залаберности всю организацию! …. И ещё…П-по-потрудитесь-ка очистить к-квартиру в трехдневный срок.
 Такого удара Андрей Иванович не получал ещё со времен, как его отчислили из университета. Он ещё никогда не видел Михайлова таким разъяренным. Он хотел возразить что-то, но что он мог предъявить в свою защиту, если даже Михайлов знал имя бретера, с кем он  дуэлировал на кулаках, причем знал все в таких мельчайших подробностях, что, можно было подумать, как будто он сам был там, в «Англетере», и нарочно пас его, своего ординарца, чтобы подловить его на смертном «грехе». Не зная, что ответить, Желябов тут же побледнел, осунулся, и, не найдя аргументов, предпочел выйти.

«В деревню, к тетке, в глушь, в … Воронеж,
Там будешь горе горевать…» - вертелся вредненький куплет Грибоедова, и от этого было ещё гаже на душе. А ведь ещё недавно казалось, что все было в его руках.

-Вот и все, Софьюшка, наша песенка спета. Полная отставка.
-Да что ты говоришь, Андрей?! Не шути так!
- Не шучу. Завтра же уезжаем в Воронеж. Что ж, может то оно даже и к лучшему. Будем у деда на печи греться, да Маркса почитывать, пока они тут «ревохлюции» делать! – Подражая деду, ответил Андрей, горько улыбнувшись кривой улыбкой. – Ты как всегда была права, ну, какой из меня террорист – так, трепало.
-Нет, это невозможно! Александр Дмитриевич вспылил. Я знаю его. Я поговорю с ним. Немедленно же…
-Прошу тебя, умаляю тебя, Соня,- он отчаянно забил себя в кулаком грудь, - мне и так худо теперь, не унижай хоть ты меня своим заступничеством!
-Я поговорю с ним, - серьезно и решительно повторила Софья и пошла к Михайлову. Знавший упрямство Перовской, он не стал останавливать её, а только махнул рукой «Делай, как знаешь».
 Но едва она подошла к порогу «секретной» комнаты А.Д., некогда бывшей глухим шкафным чуланом, а теперь служившей как бы маленьким, личным кабинетом Александра Дмитриевича, то услышала следующий разговор. Точнее обрывок разговора, заставивший её тут же замереть и навострить уши.
-… у Таубе…на Невском… А-адрес я т-тебе дам, - говорил заикающийся голос Александра Дмитриевича. – Ты должен н-немедленно п-поойти и забрать фото-фотографии наших казненных то-товарищей Преснякова и Квятковского, они уже г-готовы. – «Так вот, значит, о каких фотографиях шла  речь в записке!» - с радостью подумала Софьюшка, - «Стало быть, Михайлов все ещё собирает свой архив для истории», но тут же она вспомнила о засаде, о которой предупреждалось в той же записке от господина «К».
 Она уже хотела войти, чтобы предупредить товарища, которого посылали за фото, как дверь кладовки стала открываться. Софьюшка отскочила и пугливым зверьком спряталась за дверью. Михайлов не должен был знать, что она подслушивала. Да и сам Михайлов не обрадуется, если узнает, что она утаила от него важную записку, адресованную лично  ему.
 Из двери вышел незнакомый ей, невысокий, рыжеволосый, неопрятно одетый юноша, самого некрасивого вида: грибатый, с покрытыми угрями широкоскуло-широконосым чухонским лицом. Ссутулившись, он пошел к выходу, но, едва за ним закрылась дверь в кабинете А.Д., как в темном коридоре Софьюшка перехватила его за рукав пиджака.
-Не ходи!
-Позвольте, барышня? – не понял молодой человек. – Как говорится, не имею чести…
-Не ходи к Таубе, - не объясняя кто она и почему «не ходить», решительно повторила Соня, серьезным, немигающим взглядом умненького младенца глядя ему прямо в глаза своими горящими в темноте глазами.
-Но меня же послали, - пытался было робко возразить ей молодой человек.
-Откажись! – Молодой человек, казалось, оторопел в столбняке, хлопая своими глуповатыми, какими-то детскими глазами с белобрысыми как у поросенка ресницами, уже совершенно не понимая ничего, и что, собственно, хотела от него эта незнакомая, странная, маленькая барышня и как ему реагировать на неё. В первую секунду он хотел было повернуть, продолжить свой путь, игнорируя маленькую, похожую на девочку незнакомку, но она только ещё сильнее вцепилась ему в рукав. – Не ходи туда!
-Но позвольте…?! – Он стал высвобождать рукав из цепких Сониных пальцев.
Не растерявшись, Перовская как всегда, нашлась:
 – Ты, кажется, хотел убить царя? – тихо спросила она, как будто речь шла о самых будничных, тривиальных пустяках, за которые можно было сорвать не плохое вознаграждение.
-Хотел, - довольно подтвердил молодой человек, как-то глупо, по-лакейски, утвердительно кивнув нечесаной, рыжей головой.
-Тогда я возьму тебя в метальщики, в свой Наблюдательный отряд. – Молодой человек призадумался. Казалось, что сказанное Софьей доходило до него с великим трудом.
-Но Тихомиров…он же…-  замялся молодой человек, почесывая голову.
-Ерунда, в Наблюдательный отряд людей набираю Я, а не Тихомиров! Слышишь -я, – решительно парировала Софья. – Итак…
-Но все ж, позвольте, барышня, как вас звать-то?
-Лидия Ивановна. Но вы можете называть меня просто – Блондинкой, под этой партийной кличкой меня хорошо знают и друзья, и полиция.
-А меня тут почему-то Беломором прозвали, -  растянув ужасный рот, улыбнулся молодой человек, - хотя и волоса у меня рыжие, да и сам я местный – родился и вырос под Питером. С Песков я. Может знаете такое? –(С видом дурочки Софьюшка покачала головой, хотя хорошо знала это место, которое находилось всего в нескольких километрах от её дачи в Лесном). – Но вообще-то, - продолжал молодой человек, - по правде, меня зовут  Николай Рысаков. Я тут у вас в партии недавно, так что многих пока не знаю.
-Очень приятно, Николай, будем знакомы, – Соня дружественно протянула молодому человеку руку, хотя по всему выражению её хорошенького личика, скривившегося в брезгливо дутую гримаску «мерзость», было видно, что ей было «не очень-то приятно» жать его шершавую, заскорузлую присохшими бородавками ладонь. – А я вас только что видел, вы, кажется, с Борисом…Я знаю его, он недавно читал лекции у нас, в рабочем кружке. Замечательный пропагандист.
-Я его жена, - не колеблясь, уверенно ответила Софья, при этом по детски наивно пряча за спиной неокольцованную руку.
-Жена?
-Хотите я сама познакомлю вас с ним поближе?
-Пожалуй, что хочу…
-Тогда сделайте все немедленно, как я сказала.
-Но, позвольте, что я скажу вашему главному? Я же обещал…
-Не объясняйте ему ничего. Просто пойдите сейчас же и откажитесь.
 Молодой человек, казалось, был в совершенной растерянности. Но вот, поколебавшись с минуты три, Рысаков  повернулся, и сделал все точно так, как велела ему маленькая, с серьезным лицом белокурая девушка «Лидия Ивановна». Странное впечатление от умненького, серьезного младенца, который всегда знает, что делает, и которого от того нужно непременно слушаться, как слушался бы он своей строгой учительницы в гимназии, сыграло свою роль. Рысаков автоматически подчинился Софье, сам до конца не отдавая отчет, почему и зачем сделал это, но только потому что чувствовал, что это было необходимо сделать именно так, как сказала она – не иначе.
 За дверью послышался сокрушительный рык Михайлова.
-Но по-почему, по-почему я должен всё делать с-сам!!! – Дальше шли какие-то ругательства, которые притаившаяся за дверью Софьюшка даже не могла разобрать, потому что Михайлов сильно заикался.
Через секунду Софьюшка могла наблюдать, как раздраженный Александр Дмитриевич, сломя голову, выбежал из квартиры.
 Софья подошла к печи. Огонь всё ещё догорал, рассыпая поленья на крохотные угольки. Она достала записку из манжеты и бросила её в огонь. Умиравшее пламя обхватило бумагу, и, насытившись лишь на мгновенье, погасло, рассыпав роковой листок в пепел.
 «Вот и все, Михайлов, тебе конец».
  Так уж устроен наш мир: все великое и могущественное рано или поздно непременно погибает от самого нелепого и ничтожного. Примером сему интереснейшему парадоксу жизни в Всемирной Истории превеликое множество. Великий герой Древней Греции Геракл, свершивший свои знаменитые двенадцать подвигов, погиб от отравленной рубашки, которую его «верная» супруга Даянира в отместку преподнесла в качестве сменного белья любвеобильному супругу за его любовное излияние к молоденькой рабыне Эврите. Великой и непобедимый скандинавский король Гарольд, завоевавший пол-Европы, умер от укуса пчелы, потому что не успел вовремя захлопнуть веко, и жгучее жало попало прямо в глаз, вызвав мгновенное воспаление мозга. Пестун и наставник первого Рюрика Вещий Олег, великий и бесстрашный воин, умер от укуса обыкновенной гадюки, что вылезла из черепа его падшей лошади, от крохотного укуса самой безобидной из ядовитых змей, от которой в даже полевых условиях, едва ли бы умер слабый ребенок, а все потому, что у здорового мужика была аллергия на змеиный яд.
 Тигра, свирепого и безжалостного хищника, что водится в зарослях  дельты Ганга, местные брамины ловят…на обыкновенный птичий клей. Как делается сия охота. Козленка, козла отпущения, или же прочую рогатую живность, что так любят на обед сии большие киски, аппетитно выпотрошив брюхом наружу, раскладывали на куче засохшей листвы. Из рогов и копыт этого же несчастного животного с добавлением меда и специальных смол, полученных с каучукового дерева, варят клей и поливают им листовую кучу. Тигр, привлеченный дармовой добычей, подходит к растерзанной туше, залезает на листья, но тут же замечает, что к лапам что-то прилипло. Как и все кошки, тигр необыкновенный чистюля, и ненавидит, когда под лапами что-то клеется. Он пытается освободиться от налипших листьев, но нацепляет их ещё больше. Тигр в ярости начинает прыгать, вертеться, как бес, пытается стереть налипшие листья о голову, но облепляет глаза и в конце концов слепнет. Ему уж не до козленка, он изо всей своей животной ярости, бешено пытается освободится от жуткой, чешущейся корки присохшего лиственного сухостоя, извивается как паяц, готовясь выскочить из собственной шкуры, но все бесполезно. Из собственной кожи не выскочишь. И вот тогда могучий зверь, ослепший, и совершенно от того беспомощный, как малый ребенок, абсолютно уязвим. Остается лишь закончить его мучение метким выстрелом. Этот нехитрый метод охоты своей  веселостью так понравился заколонизирующим Индию англичанам, что они вовсю приняли его на вооружение, к охоте и на «русских медведей», подсовывая им в качестве приманки бочки липкого меда.
 Ещё остается добавить, ещё одно, что вам, мой дорогой читатель, надлежало бы знать по этой теме: самое маленькое в мире млекопитающее животное, а именно желтобрюхая бурозубка, способна убить самого большого – африканского слона. Как?! спросите вы. А вот так…
  Крохотная мышка залезает в копыто слона, и начинает подкусывать его за толстые подушки меж пальцев. Всем нам известно, что чем меньше зверек, тем большей прожорливостью он отличается, так вот крохотная, похожая на крота мышка, весом всего какие-то 2,5 грамма, съедающая в день три собственных своих веса, и умирающая уже от 4-х часового поста, загрызает могучего великана насмерть. Сжираемый заживо, забившейся ему под ногти крохотной, вредоносной мышкой-паразитом, великий гигант, в конце концов, не вынеся мучений, погибает от - разрыва сердца.
  К чему я теперь завела этот «звериный» разговор. Не знаю. В области басен я не очень-то сильна, и имею весьма бледный вид перед господином Крыловым. Но все же…

 Можно ли считать Перовскую той самой маленькой, вредной бурозубковой мышью, что, незаметно проникнув между пальцев могучего гиганта, свалила его, Михайлова? Можно ли считать не отданную записку предательством? Что руководило ею – женское коварство, о котором позже в своих воспоминаниях «Как я перестал быть революционером» говорил Тихомиров, обида за любимого Андрея, которому Михайлов дал полную отставку в самый решающий момент, а, может, фанатичная преданность делу, которому она уже более не могла следовать под гнетом демократического централизма* Михайлова? Лично для меня это так и остаётся загадкой. Но, в любом случае, если рассматривать произошедшее в фактах (ибо, как сказано в писании, по делам узнаешь их), то я склоняюсь, что все эти факты, подобно лучам бессмысленной, бутылочной стекляшки, что сойдясь я в единой точке, подожгли стог сена, имели место в том, что сделала Софья, а именно предательством, предательством, слово, которое нельзя назвать иначе, заменить другим, быть может более простым и «благозвучным» - «подножка», тем более по отношению к человеку, который спас её от смерти, вытащил из-под обрушивающегося горящего вагона, хотя он мог и не делать этого, списав смерть Софьи на несчастный случай. Но самое ужасное было в том, что сама Блондинка даже не ощущала той подлости, которую только что свершила над Михайловым, именно потому, что сделала это почти автоматически, не осознавая себя и того, что она делала, не понимая того, что свершает то самое подлое в своей жизни предательство, а только понимая, тем самым , выбив ключевой элемент из-под ног Михайлова, а именно предупреждающую о засаде записку, предоставила судьбе решать, как оно бы все и решилось без записки, утешив себя тем, что поступила правильно, только потому, что у ней попросту не было другой возможности, другого шанса свергнуть Михайлова, и не воспользуйся она им, то, до конца жизни оставшись прозябать в бессмысленности глухой Воронежской деревне с полусумасшедшим дедом Андрея и его порченной теткой, уже там никогда бы не смогла простить себе свое малодушие.
 Странно бывает порой понять логику женщины. Особенно блондинки. Ибо, по своему опыту скажу, блондинка – это не просто цвет волос, но состояние души. И, в конце концов с присущем женщинам, именно женщинам, после свершения своего тайного преступления, она тут же заставила себя забыть о нем, внушив себе, что уж никакой записки не было, и, внушив это, поверила себе, и, затаив в потаенных глубинах души прорывающийся страх, сдерживаемый лишь мыслью, что все равно уж ничего не изменишь, с непонятным наслаждением ждать роковой развязки, уж не особо надеясь на благополучный, желаемый исход дела, быть может гибельный прежде всего для неё самой и для её Андрея. Но именно то, что она смогла и сделала это, веселило её, наполняя душу каким-то неизведанным доселе отчаянным и диким весельем падшей грешницы, катящейся в самую  гибельную пропасть.
 Приманка разложена. Клей разлит. Оставалось ждать прибытия «тигра». Александр Дмитриевич, и без того расстроенный дурацкой дуэлью Желябова в «Англетере», а теперь просто выведенный из себя непонятной неисполнительностью студента, не подозревая о коварном предательстве Перовской, направлялся в роковую западню.
 Он сразу же заподозрил неладное, как только пересек порог подвальчика фото мастерской, что располагалась на Невском 63. Дело в том, что на обычно стенде выдачи густыми гирляндами висели готовые фотографии. Теперь их не было. Вся мастерская казалось пустой и чисто прибранной, так, что создавалось впечатление, что хозяева съезжали. Александр Дмитриевич недоуменно взглянул на хозяина мастерской, но тот повел себя более чем странно – не говоря ни слова, выскочил вон во двор*. Только взглянув на хозяйку мастерской, что тоже являлась его тайным агентом, он понял все. Женщина незаметно провела ладонью по шее. Это был знак! Засада!
  Михайлов бросился к двери, но там уж навстречу ему шел переодетый в штатское околоточный. Михайлов, сразу поняв, кто перед ним, заметив лишь кончик серой гимнастерки, торчавший из-под длинного, нелепого гражданского пальто, запустил руку в карман и показал надвигавшемуся на него человеку древко револьвера. Околоточный все понял без слов и угроз и сразу отступил, освободив выход. Мысль получить свинцовую пилюлю в живот «за царя и Отечество», разделив участь Степанова, ему не улыбалось.
 Михайлов пошел быстрым шагом, не побежал, потому что знал ничто так не привлекает внимания, как бегущей человек. (Всем нам ещё с детских лет известна простая истина: если бежишь, значит, виновный). Околоточный за ним.
-Окружить дом! – вдруг раздалась чья-то громкая команда, и синие мундиры начали заполнять двор. –«Брать живым!»
  «Это конец», - подумал Михайлов. В последней надежде он с громкими криками «Держи его! Вон! Вон он!» - указав синим мундирам на бегущего за ним переодетого в гражданское пальто околоточного, сам нырнул в подворотню. Старый трюк удался.  Возникло замешательство. «Кого же ловить?» Инстинктивно поймав бегущего, навалились на несчастного околоточного, потому что тот именно «бежал». Но несколько штыков, знавшие «подсадную утку» не в лицо, но по описанию, не растерялись и всё же бросились за Михайловым. Александр Дмитриевич выстрелил, один преследователь был ранен, кажется, легко, другой, пытаясь обезвредить стрелявшего, запрыгнул на него сзади, но тут же был припечатан к стене могучей спиной великана и сам отпал замертво.
  Освободившись от засады, Михайлов бросился бежать проходными дворами. Но уж выбегая из арки дома на углу Коломенской и Разъезжей, где он планировал быстро нанять пролетку, наткнулся на каре солдат.
-Цельсь! – раздался громкий приказ жандармского офицера с саблей наголо гарцевавшем на коне, и восемь штыков как один направили стволы своих ружей прямо в грудь Александра Дмитриевича.
 Михайлов бросился назад, в арку. Но и там его встретили частоколом блестящих штыков.
-Цельсь! – снова раздалась команда уж другого, уж пешего, жандармского офицера. Видя, что он загнан в угол, и всякое сопротивление бесполезно, Михайлов выбросил револьвер в снег. Вышел на свет с поднятыми руками. Жандармский офицер вздрогнул и в ужасе вытаращил на него глаза.
-Ваше высочество?!

В вожди через плеть

Все хороши, когда спят носом к стенке
Русская пословица-поговорка

Кто орет, того и слышно,
Кто блестит, того и видно
Моя поговорка.

-Представляешь, он «выписал меня из Одессы». Как из деревни выписывают крепостного мужика в кучера. А теперь, когда началось настоящее дело, агитатор получил пинок под зад. Он упрекает меня во всех неудачах, как будто сам не наделал их. Вспомнить одно только его покушение Соловьева. Диву даешься, как это его разболдуй-бузук, стреляя в упор, умудрился промазать целых четыре раза.  А теперь, видите ли, когда все силы партии брошены на убийство одного человека, мужик-горлопан стал не нужен ему, и от него избавляются, ссылая в Воронеж, как когда-то мой барин Нелидов избавился от моего дедушки, сослав его в «птичий департамент».
-Ну, что ты, Андрей, стоит ли теперь так расстраиваться. Помнишь, как то ты мне говорил, что у тебя заведено было такое правило: какая бы личная неприятность с тобой не случалась, не переживать по оной более трех дней. Так вот, сократи своё правило на два дня. С того будет больше толку, - с этими словами пытавшаяся утешить своего любимого, Софьюшка принялась игриво щекотать ушко Андрея языком.
-Соня, Сонечка, - грустно улыбаясь отвечал он, отстраняя разошедшуюся резвушку, - если бы было можно, то я не переживал совсем.
-Ну, вот и не переживай! Преглупое занятие. Что ж, Воронеж, так Воронеж! Главное, что ты будешь рядом со мной – остальное для меня не важно.
-И что мы там будем делать, когда наследство графа Вяземского закончится?
-Странно слышать такие слова от народовольца. Работу толковый человек сможет найти везде.
-Нет, ты не понимаешь, Сонечка. Мне кажется, что ты не до конца понимаешь весь ужас нашей безисходной ситуации. Я – мужик. И вот барыня меня заприметила меня, приголубила, развратила - меня оторвали от земли, с щедрой барской руки послали учиться. Я отвык от работы мужика. Меня учили, я стал разбираться в жизни и увидел все её несправедливости, я восстал против этих несправедливостей -  меня выгнали из университета, тогда я, став нелегальным, пошел проповедовать то, что считал справедливым, чем все это время и зарабатывал свой хлеб - «бродячим театром одного агитатора», потом в Одессе встретил заику, и уж стал проповедовать свои идеи не от себе, то, что я думал, но от имени его партии, по сути то, что думал он, как его наймит, язык, оратор, агитатор, мужик-крикун и ещё черт знает кто.  А для ученого мужика, которого оторвали от земли есть два пути: 1) в гувернеры, но вряд ли будучи нелегальным, я смогу исполнять сию должность, 2) в разбойники. Ведь так, кажется, называет меня ваша матушка?
-Зачем ты так, Андрей, не надо!
-Но ведь по сути я и есть разбойник! Преступник.
-Скажи ещё, что грабил людей на больших дорогах.
-И это приходилось! Знаешь, Сонечка, что такое очень сильно хотеть жрать?
-Не жрать, а есть, - сморщив брезгливую гримаску «мерзость», сердито поправила его маленькая учительница, очесывая его роскошную бороду огрызком расчески, вытаскивая пальчиками очередную застрявшую присохшую крошку сыра.
-Нет, милая, именно «жрать», а не есть. Кушать хотят господа, когда ищут тепленькое местечко для пикника. Так вот, когда тебе просто хочется «жрать», всякие моральные принципы сами собой отпадают, и ты готов на все, даже на преступление. Это было в пасхальную ночь. В Саратове. Я не ел уже несколько дней. Я понимал, что если сегодня же не раздобуду чего-нибудь съестного, то больше уж не смогу ходить. На какой-то улице я, значит, заметил группу старух-богомолок, идущих к крестному ходу. В руках у многих старух были корзинки с Пасхами. Сладковатый запах выпечки сводил меня с ума, и я решил действовать. Я спрятался в кустах, недалеко от кладбищенской ограды. Место было самое глухое. И стал ждать. Вскоре появилась одиноко бредущая старуха. В руках у ней была большущая корзина с яйцами и огромной Пасхой, так что она едва переставляла ноги под тяжестью поклажи. Я вылез из кустов и пошел за ней в надежде раздобыть себе съедобных гостинцев. Вскоре показалась церковь. Я понял, что ежели чего-нибудь не предприму сейчас же, то так и останусь умирать от голода. Тогда я подскочил к бабке сзади и резко толкнул её в шею. Бабка свалилась в кладбищенский ров и завопила.
-А ты что? – тихо спросила казавшейся равнодушной к его мерзкому рассказу Соня, продолжая розовыми, нежными пальчиками разбирать его бороду от спутавшихся колтунов и присохших крошек.
-Я не растерялся - схватил вывалившуюся из её рук корзину с Пасхой, наскоро обратив рассыпавшиеся крашенки в «краженки», пустился на утек – и был таков. Ты даже представить себе не можешь, какой вкусной была эта ворованная Пасха: два килограмма чистого бисквита с цукатами, с зюмами, медом, орешками. Уже, как сейчас помню, сидя на какой-то заброшенной могиле я буквально улепетывал праздничный кекс за обе щеки, набивая душистой, пахнущей корицей сладковатой массой полный рот, так что за щеками у меня ходили здоровенные гули и, не в силах прожевать до конца, проглатывал в себя прямо огромными кусками. Ты не поверишь, я тогда плакал, нет не по той бабке, что толкнул в ров, (это уже потом я узнал, что она сломала себе руку при падении), а из удовольствия того, что я, наконец, могу есть, просто поесть….Понимаешь?!... Ну как, Сонечка, веселую я тебе сказочку рассказал? А ты смогла бы прибить старушку, если бы умирала от голода?
-Неужели нельзя было просто попросить?
-Нет, Сонечка, - грустно усмехнулся он, - мне никогда  бы не подали. Вот если бы у меня, к примеру, не было ноги или руки, или глаз, на худой конец, тогда другое дело, калеки вызывают жалость, но взрослому здоровому мужику, пусть даже он подыхает от голода никто не подаст.
-Мерзость, - как-то равнодушно, скорее по привычке ответила она, продолжая заботливо перебирать его красивые, густые волосы. Сонечка знала, что в дурном настроении, Желябов имел привычку ковыряться в себе, вываливая ей самые дурные и грязные  истории из своей жизни, как тот сидящий у Никольского калека, что расковыривая свою ужасную язву прутиком, пытается вызвать к себе ещё большую жалость, чтобы получить побольше милостыни. Она уже привыкла к этой его неприятной особенности, и потому мало обращала на неё внимание, не привлекая это близко к сердцу.
-Мерзость, конечно, мерзость, Сонечка, - задумчиво – философски вздохнул Желябов. - Но все что я рассказал тебе сейчас – чистейшая правда. Что, Маленький,   противен стал тебе твой Андрюшка – Разбойник? Ведь так, кажется меня называет твоя матушка?
Она покачала головой, будто говоря, «Нет, не противен. Пока сойдет и такой, а там посмотрим».
-Вот, Сонечка, такая мерзость у нас с тобой получается. Но, как говорится, каков есть, Андрюшка, а другого уж, видно, не будет.
-Да я давеча о твоей бороде говорила, - пыталась отшутиться она от невеселой исповеди Желябова, отвела разговор Софья. - Когда ты, наконец, сбреешь это свое мочало? Я уже и забыла, как выглядит твое лицо. Зарос как архиерей. И крошек в постель опять в постель понатаскал – тело вечно чешется.
-Никогда, моя милая, - поглаживая её по голове мягкой, пухлой ладонью, с ласковой улыбкой признался он. - Это мое мужское самосознание. Пусть меня хоть повесят, но со своей бородой я все равно не расстанусь.
-Ах, Желябов, если бы ты знал, какую чушь ты сейчас несешь. Как я устала от тебя сегодня. – Она равнодушно отвернулась от него на другой бок, подставив бесчисленные кружева чепчика ему под нос.
-А когда ты снимешь свой старушечий чепец? Надоел! – С этими словами раздраженный её явным безразличием к себе Андрей Иванович содрал Софьюкин ночной чепчик и откинул его на тумбочку. Ей стало холодно и стыдно, будто она внезапно оказалась перед ним лысенькой и голенькой одновременно.
-Что ты делаешь? – маленькие, форфоровые ручонки Сонечки нервно заходили по большой, выпуклой голове, словно пытаясь немедленно схватить каждый выбившийся локон, для того, чтобы тут же водворить беглеца в тугой узел.
-С этим твоим чепчиком и вечным узелком на затылке я уже и забыл, какие у тебя волосы.
 Но она уж не слушала и не слышала его….Стыдясь своей непокрытой, внезапно опростоволосившейся головы, она поспешно отыскала чепец и снова одела его с той же нервной, торопливой поспешностью, чтобы он не дай бог не успел разглядеть её красиво рассыпавшихся, золотых волос, словно под этим кружевным грибком могла спрятать свой женский стыд от всего мира. Только снова одев чепец на большую, выпуклую лбом голову, полностью скрыв под ним волосы и часть своего ужасного лба, она будто успокоилась, словно и правду обрела под ним настоящую безопасность, какую мнимую безопасность обретают восточные женщины, скрывая  от потенциальных насильников-мужчин свои внушенные им с детства постыдные аураты*: под глухим бастионом чадры, но ненавистный чепец тут же он снова был отброшен волосатой рукой Желябова, и белые, пушистые локоны с новой силой разлетелись по плечам. Он с удовольствием наблюдал, что же будет делать этот его милый, но такой упрямый зверек без своей привычной ночной шапочки. Как и полагалось им, Софьюшка потянулась ручонками за чепцом, но Желябов «для опыта» как бы невзначай удержал его пальцем.
-Отдай, порвешь! – жалобно заскулила она, как будто в нем теперь был сосредоточен весь смысл её жизни.
Желябов одел чепец на себя.
-А если так? 
Оскалив мелкий ряд зубов, бородатая рожа улыбнулась сквозь кружевной ореол.
-Дурак! - обиделась Софья.
-Да на уж, забирай свой ночной подгузник! Не нужен он мне! Тоже мне террорист в чипчике,– Желябов небрежно надвинул Софьюшке на лоб её чепец, что тут же был сердито отброшен ему в лицо «белой перчаткой». – А, понял, нельзя, грязный. Запачкал. Ха-ха-ха! И то право, весь то Андрюшка твой мужик, грязный, пачкун, вести себя не умеет, а мы то все беленькие, да чистенькие …хотим, - с этими словами он зарычал, и, вдруг, внезапно проснувшись от своей апатии, игриво накинулся на свою Сонечку и стал слегка покусывать за разные места, особенно за грудь, которую более всего теперь силился высвободить из сорочки. Большую, выпуклую грудь, никогда не знавшую корсетов, которую никакая Анна Карловна ещё не могла стреножить оковами лифчиков*.
-Ой, нет, прекрати, Желябов, щекотно! Щекотно! Не надо! – умаляя, смеясь, отталкивала его она, но было уже слишком поздно….Джина словно выпустили из бутылки.
 Ей было радостно, что он теперь ожил, и что ей удалось вывести любимого из его угрюмого состояния самобичевания, в котором он, после разговора с Михайловым, уже пребывал вторые сутки, мучая себя и её.
 
***
  Поразительно, какими разными могут быть человеческие руки. Особенно мужские. Те самые руки, что ломали шею быку, теперь, в минуты их любви, были так нежны с хрупким тельцем Сони.
 Спустя несколько минут, измученная и потная, она уже лежала в его объятиях. Ей не хотелось думать ни о чем, только приятная боль в пояснице напоминала о случившемся. «И почему болит спина?» - бессмысленно думала Софья. После его «любви», как ЭТО называл он, она чувствовала себя опустошенной и выпотрошенной, как курица, но ей было приятно ощущать свое очередное падение. Единственное что ей страстно хотелось после него – это принять теплую ванну, чтобы хоть немного снять этот надоевший ей зуд внутри её пушистого «зверька», вряд ли в его глухой деревне это будет возможно, и она, не открывая глаз, тихо попросила.
-Знаешь что, Желябов, организуй-ка, мне лучше ванну…. - Он улыбнулся и все понял. Не часто его маленькая схимница проявляла такие желания, а более всего в жизни он обожал баловать свою любимую, маленькую Софьюшку, как только выдавалась такая возможность.
 Теплая пенная вода приятно расслабила тело, заставив забыть о зудящей боли, и о предстоящей неприятной поездке в Воронеж, о собранных вещах, которые уже стояли наготове у двери.
 Раскинув руки по бокам ванны, она вытянулась, чувствуя как флюиды блаженства пробегали от кончиков пальцев на ногах к голове.
-Поддай ещё, - только и могла умалять она.

 Он без устали подливал ей кувшином теплую воду. Был мороз, и ванна слишком быстро остывала, так что приходилось постоянно греть воду. Пузырьки таяли центростремительно, и тут она почувствовала его пристальный взгляд на себе. Оказывается, все это время, пока она забывшись в блаженстве, таяла в пене, он, оперевшись о край корыта, рассматривал её своим снисходительно - умиленным взглядом, который она ненавидела ловить на себе. Зачерпнув в ладошку клок пены, она пыхнула его ему прямо в бородатую рожу.
-Ну, что ты делаешь, Соня?! – засмеялся он, отступая и стряхивая жгущую глаза пену рукой.
-Здесь тебе не бесплатный бордель. Ступай, лучше принеси мне сладкого. Тогда и смотреть можешь. - Он все понял и улыбнулся её шутке.
 Чтобы Софьюшка не скучала во время её любимых водных процедур, он поднес ей пирожен и шоколадных трюфельков, что захватил специально для своей белокурой лакомки-душки в Англетере, и Софьюшка, протянув руку прямо из пены, не без удовольствия съела несколько из них, подкрепив свое уставшее любовным сражением тельце. Он ещё удивлялся, как она могла есть прямо в ванне, и ещё опасался немного, что его голубка ненароком объестся мылом, а потом всю дорогу станет мучиться животом. Но кому приходилось есть строганку из палой конины, не смутят и «мыльные» пирожные*.
-Вот и всё, - доев последнюю крошку пирожного, томно вздохнула она, не понятно, что конкретно имея под этим «вот и все», закрыла глаза кружевными блинкерами и погрузилась в пену по самую шею.
-Моя царевна, - тая от нежности, он услужливо поцеловал ей руку. Она небрежным жестом отмахнулась от него маленьким, розовым пальчиком, будто говоря этим, «не мешай мне теперь принимать блаженство, мужик, твои услуги раба не нужны». Тогда он взял один трюфель в рот и приблизил свои губы к её, как кормят голубей и новорожденных канареек. Она сразу, почувствовав нежный укол его усов, улыбнулась и осторожно взяла трюфелёк губами, который тут же растаял сладкой массой в их супружеском поцелуе.
-Нет, Желябов, на сегодня довольно спектаклей.
-У тебя губки испачкались. Я просто хотел вытереть. – И действительно, особенность Софьюшкиных губок заключалось в том, что когда она ела шоколад, у неё всегда пачкались уголки, так смешно, словно у ребенка, который без спроса пробрался в буфет и объелся шоколадом.
 Он стал вкусно облизывать её губы, потом резко протолкнул в неё свой язык. Язык у пропагандиста «Народной воли», что пропагандировал идеи партии без одобрения на то воли народной, на редкость длинный, толстый и сильный, и сразу же заполнил Сонечкину гортань, заходил за её мешочками полных щек. Она пыталась вытолкнуть его, чтобы уж втолкнуть свой язык в его рот, но он всячески хитроумно перекрывал ей пути к отступлению. Это называлась «игра в язычки». Странная эротическая игра, о которой знали только двое, и часто любили предаваться ей после любовного соития. Тот кто выигрывал – доминировал. На этот раз полностью и безоговорочно победил Желябов, так что по правилам игры побежденный должен был отдаться на милость победителю.
 Он вынул её из ванны, чистую, хрустящую, вкусно пахнущую душистой мыльной пенкой, наскоро ополоснув из двух ушат её легкие к промывке волосы, положил в постель, где она, свернувшись в клубок, тут же уснула…
 Он тоже решил принять омовение, как испокон веков делали это вассалы, в воде, что оставалась после своих господ. Желябов – мужик, сын Ивашки, родства не помнящего, хоть и потомок вольных казаков, а все равно холоп. Перовская – потомица двух русских самодержец, что из Литовский прачек-батрачек родом происходили. Желябов – вассал Перовской, как и положено, он моется после неё. Или так получалось по иронии судьбы?
  В любом случае, корыто, в котором он мыл свою царевну Софью, было слишком мало для него, и он, сняв потную рубаху, с горем пополам вымылся только до пояса, остальное, что ниже, мыть не стал. «Эх, была бы баня!» - с досадой подумал Желябов.
 Когда он вернулся в спальню, Сонечка, положив кулачки под щечки, мирно спала. Ни о какой любви уж речи идти не могло. Жалко было будить этого милого ребенка, ибо Сонечкин сон был для него священной неприкосновенностью. Стараясь не разбудить её, он перелез через маленькую, хрупкую  куколку и устроился в своем уголке, ради неё неудобно для себя расположив свое громоздкое, полное тело.
 Она была такая милая и уютная спящая Сонечка, словно Рафаэлевский ангелочек примостился у него на плече. Хотелось зацеловать его в пухленькие розовые щечки, и он с трудом сдерживал в себе это желание. А она, маленькая, вся такая бело-розовая, уютная, как сладенькая зефиринка, только, забившись ему под бок, посапывала носиком, обняв своего Андрюшку за могучую грудь И это трогательное, худенькое плечико, выбившееся из-под рубашки, так доверчиво нежно прижимавшееся к нему в поисках тепла и этот сжатый кулачок её пухлой, младенческой ручонки, что обнимал его, не как обнимают любовника, но нежно и трогательно, как дитя обнимает своего отца. Чтобы не застудить Сонечку, Андрей Иванович заботливо укрыл её плечико одеялом. «Ангел, сущий ангел». Разглядывая мирно спящую Соню, он и не заметил, как постепенно стал засыпать.
 Они спали долго и счастливо, как могли спать только влюбленные, полностью удовлетворенные друг другом, но  безмятежному сну их не долго суждено было продолжаться.
 В дверь постучались. Желябов, страдавший хронической  бессонницей и от того спавший намного чутче Перовской, проснулся сразу. первым делом метнул взгляд на часы. В отражавшемся в печном огне циферблате было три с четвертью часа ночи. «Неужели, прямо сейчас. Но ведь Михайлов обещал пролетку только в шесть, а поезд на Воронеж отходит только в пол-восьмого». Сразу вспомнился Андрей Ивановичу пункт с несчастливым числом 13 в) «о чрезвычайных полномочиях». Неужели же он теперь приговорен «именем революции». Он? Софья? Но где Михайлов теперь так быстро найдет палача, ведь Пресняков повешен. Или уже нашел. Дело не сталось.
 Достав свой револьвер, Желябов стал за дверью и чуть ослабил цепочку.
-Кто?
-Это я, Анна Павловна.
 Он узнал её голос, но ещё не верил в себе. Запалив спичку он поднес её к расщелине двери. Из темноты выглянуло болезненное, худое лицо Анны Павловны. Оно было каким-то странным, растерянным. Казалось, чуть распухшим от слез, и от того ещё более некрасивым, чем когда либо.
-Александра Дмитриевича арестовали, - ответила женщина на немой вопрос Желябова хриплым, гробовым голосом.

***
 Теперь Софья понимала одно – нужно действовать. Но как? С чего начать? Новость об аресте Михайлова потрясла её. «Это сделала я?…я предала его? Нет, это ужасно». С спросонья все путалось в голове. Мысль о том, что её Андрей станет во главе социалистической партии, её мечта, которую она лелеяла в последние два года, к воплощению которой с так стремилась с присущей ей спокойной, последовательной фанатичностью к делу революции, теперь, получив реальную возможность воплощения, почти ужасала её, вводя в какой-то беспомощный ступор, который она никак не могла разрешить в себе под нахлынувшим на неё ужасе того, что она натворила. «Нет, надо взять себя в руки. Ему уж ничем не поможешь», - твердо приказала она себе, как это обычно делала в самых отчаянных ситуациях. Как только Анна Павловна ушла, она подошла к Желябову и крепко взяла его за руку …
-Ты должен встать во главе партии, - тихо, но уверенно сказала она.
 Он как-то странно посмотрел ей в глаза, словно ища там ответа, что ему теперь делать…Лицо его было бледнее бумаги. Выражение лица показывало полную растерянность и непонимание, будто говоря: «Уж если Михайлова…». Но взгляд её насупившихся, серых, остановившихся глаз выражал полную решимость. Дороги назад нет. Либо Воронеж и полное забвение, либо она доведет свое дело жизни до конца!
***
-Да, ты пойми, Сонечка, я – пропагандист! Всего лишь жалкий, наемный пропагандист! Мужик – крикун! Как я могу управлять всей партией! Не просто партией, а законспирированной партией, людей, более половины которых я попросту не знаю! Все эти тайные агенты Михайлова…Нет уж, пусть это решает комитет.
-Комитет?! – взвизгнула от злости Софья, сжав ладошки в кулачки, словно хотела тут же ударить Желябова. – Да, как ты ещё не понял, Желябов. Никакого Исполнительного комитета нет, не было и не существовало! Это фикция! иллюзия! миф! Комитет – это Михайлов! Партия – это Михайлов! Без него мы ничто! нуль! пустое место! Комитет – это тот, кто сейчас действует от имени его! Если ты сейчас же не предложишь свою кандидатуру, наступит безвластие, и «Народная воля», захлебнувшись в дележке внутрипартийной власти, попросту перестанет существовать, как  революционная партия! Наша борьба закончится! Русская революция закончится! Решайся же сейчас, Желябов, завтра будет уже поздно!!!
-Я не могу!
-Трус! Слякоть! Мерзость!
 Теперь ему хотелось убить её. Впервые за десять лет их знакомства его впервые охватило это ужасное чувство ярости к женщине, которая его унижала, унижала реально, как мужчину, априори превосходящего её по силе самца, открыто топча в нем всякое мужское достоинство.  То самое милое личико безмятежного Рафаэлевского ангелочка, которое всего несколько часов тому назад ему хотелось зацеловать, исказившись в злобных чертах презрительного отвращения к нему, как к трусу, испарилось, а маска решительной фурии с насупленными бровями и ужасающим взглядом  теперь вызывала в нем чувство закипавшей в нем ненависти ущемленного мужского самолюбия. Но в то же время он понимал, что не мог ударить Сонечку, потому что любил её, вместо этого в бессильной ярости Желябов так сильно хватил кулаком о стену, что дом затрещал и посыпалась штукатурка. Что-то глухо бухнуло о пол. Он поднял – это был свалившийся с гвоздя хлыст. Хлыст, оставшийся после Варвара. «Вот бы вскочить на своего вороного и поминай, как звали! Прочь, прочь их этого проклятого, холодного города! И нет больше всех этих комитетов, царей, вездесущих шпиков, жандармов, агентов, предателей… и Софьюшки. Умчаться, куда глаза глядят, и забыть всё! Лишь бы свобода! Эх, где ты, мой конь боевой!»
 С несколько минут Андрей стоял, казалось, задумавшись, разглядывая устройство хлыста. Но вот он резко выпрямился и повернулся к Софье. Она ахнула и с визгом испуганно отскочила в сторону, закрываясь от него руками, почему-то решив, что он собирается пороть именно её.
-На, бей, если хочешь! – он всучил хлыст ей. Испуганное выражение мордочки Софьи сменилось недоумением. «Как бить? Зачем бить?» - Бей!!! – громко и уверенно скомандовал Желябов. С этими словами он быстро скинул рубашку с портами и, заголив спину и свой плотный, волосатый зад, растянулся на столе. –Бей!!! Ну же!!! Чего встала?!!!
-Зачем это? – ничего не понимая, робко спросила она.
-Затем! Ты барыня – я твой крепостной мужик! Я не слушаюсь – ты должна пороть меня!
-Ты что, Желябов, совсем с глузду съехал?!
-Бей же, я сказал!!! А то не пойду править.
-Прекрати. Мне совсем не нравится эта твоя глупая игра.
-Я слишком долго играл в ТВОИ игры, Сонечка, теперь ты сыграй в мою! Да пойми ты, Софья, МНЕ надо это! Очень надо, чтобы вспомнить свое крепостное прошлое, которое я не знал! Понять, против чего я боролся. Знаешь, ведь меня ещё никогда в жизни не пороли на конюшне. Вот и расхлябилось в нежностях барских поколение не поротых мужиков, а ведь через кнут бунт-то до мужика куда быстрее доходит…Бей, я сказал!!!
-Хорошо, - как то неуверенно ответила она, и, чуть дыша, опустила на него кнутовище.
-Мажешь!!! Бить надо!
Она ударила чуть сильнее, но все ещё недостаточно сильно, чтоб он почувствовал на своей коже.
-Лизнула! Да черт же с тобой, Софья! Мазила! Белоручка барская! Дворяночка мягкорукая!
Ругательства вывели Перовскую из себя, и, размахнувшись, она ударила как следует по этой жирнеющей в кудрявых волосах, вредной спине.
-Вот, - смеясь одобрил он, - ещё!
Она ударила ещё сильнее.
-Давай, давай, моя благородная крошка, не стесняйся. Ещё! Бей сильнее, кнута для своего мужика не жалей! Новый купим! – радостно крикнул он.
 Удары посыпались со всех сторон. Софья Львовна вошла в раж, как это часто бывало в ней во время работы, и теперь почти осатанела.
 Теперь он чувствовал боль, но не избегал её, а, наоборот, сцепив крепкие, здоровые  зубы, почти наслаждался ею, зная, что эта боль проистекала от неё – её прелестных фарфоровых ручек его светло ликой царицы Софьи. Отсчитав десятка три ударов, по каждому на год жизни, он прекратил экзекуцию, перехватив кнутовище руками.
-Ну, все, достаточно. Образовался!
 С этими словами он встал, распрямил окровавленную спину, спокойно одел белоснежную дорогую рубашку, через которую тут же проступили ужасающие багряные пятна, накинул пиджак, и стал собираться на внеочередную по поводу ареста Михайлова сходку, куда звала Анна Павловна.
-Погоди, я хоть перевяжу тебя. – Опомнившись, Софья засуетилась с бинтами и зелёнками.
-Не надо, - хрипнул он, и, взяв свой знаменитый кошель-папку под мышку, вышел.

  Экстренная сходка проходила на новой конспиративной квартире. Той самой, на Тележной, которую с несколько дней назад Софья так старательно очищала от застрявших в трубопроводах дохлых кошек.
 Об аресте их предводителя всех уже предупредила Анна Павловна. Поэтому комитетчики собирались мрачные, словно бы на поминки. Не хватало только коньячка «Наполеон» из сейфа потайного Великого Конспиратора, которым Александр Дмитриевич, мензуркой разливая, товарищей потчевал, когда вешали кого: «За упокой души товарища-брата, мученический венец обретшего за Несчастную Русскую Революцию» - такова была его приговорка.
 О подробностях ареста Михайлова никто ничего толком не знал, ибо не любил распространятся Великий Конспиратор, куда собирается идти. Одна Софья, да Рысаков знали, но молчали упорно, что партизаны. Софья по воле характера замкнула свою тайну страшную на семь замков – пыткой не выведаешь. Рысаков из страха. Вот и сейчас коленки у парня трясутся, и сам он дрожит, как собачонка уличная. А из рябого носа капля свисает – смотреть противно! Правда, знал ещё и господин «К», Клеточников, тот самый Николай Васильевич – тайный контрагент Михайлова из Третьего отделения, что так и не сумел передать Михайлову весточку, - его в тот же день сцапали прям на улице с шифровальными тетрадями и с фальшивым «видом» Тригони.
 Едва, закончив причитать, заикнулись о назначении нового руководителя партии, как Софья кивнула Желябову: «Действуй!»
 Он вышел и громко во весь голос предложил свою кандидатуру. Это бы показалось дерзостью, почти кощунством на фоне трагических событий, но растерянность товарищей арестом Михайлова сделало свое дело. Комитет принял Желябова единогласно!
 Не даром же говорят, кто орет, того и слышно. Мужик-крикун орал. Его услышали.

Книга вторая: Кровавое Воскресение


Архив Михайлова

-Вот, здесь ещё, - с услужливостью умного секретаря преподнесла ему толстую кипу папок Анна Павловна.
«Неужели, это никогда не кончится», - с ужасом думал про себя Желябов, безнадежно глядя на толстую кипу личных дел народовольцев. Чтобы отвлечь усталые глаза от надоевше мелкого, трудно разборчивого почерка Михайлова , он поднял голову и посмотрел на Анну Павловну: неприлично высокая для женщины, выше его на голову, тощая и какая-то мослобойная каланча  с длинной остистой шеей и кадыком, совсем как у мужчины, томно обрамленным стриженными «эмансипе» черными сосульками-волосами, и вечно большими, выразительно глубокими, заплаканными глазами Христианской страдалицы-девы, произвела на него теперь особо неприятное впечатление. –«Ну, и кляча! Как только Михо мог полюбить такую. А теперь ещё, к тому же, и хромая кляча», - с омерзением думал он. Ему теперь смертельно хотелось его живого, маленького, теплого, бело-розового, пушистого зверька - Софьюшки, и он невольно заглянул за приоткрытую дверь спальни. Его малышка уже мирно спала, уютно подперев кулачками свои пухленькие щечки. Точь-в-точь как младенец. Сходство с младенцем дополнял и ночной чепчик. Ему снова захотелось поцеловать её, уколоть эту нежненькую в канапушечках, выпуклую щечку своей ужасной бородой, но, времени нет, надо работать. Хоть он и не знал многих своих подчиненных в лицо, но слишком хорошо понимал лихой нрав народовольцев. Сидеть в глубоком подполье, чтобы ждать его приказаний товарищи долго не станут. Выкинут чего сами. А хуже того, попробуют оспорить его слишком быстро приобретенную власть. Ведь, хоть и избран он был единогласно, ещё не все члены Исполнительного комитета были на том собрании. А ещё есть старая гвардия Михайлова из двойных шпионов-агентов. Тут-то и могли скрываться  самые острые «подводные камни».
 Необходимое присутствие Анны Павловны на их квартире теперь особенно мучило его. Вот бы сейчас все бросить, и в теплушку, к Софье. Ласкать своего маленького, пушистого зверька - Софьюшку, говорить ей в розовое, милое ушко ласковые речи нежным, шепчущим голосом, которые она так любит слушать, зажмурив от удовольствия свои хитренькие глазки-лисички…
-Вот, тут на «П», разбирайте пока эти - остальные сейчас донесу. – ««П» только «П»!!! Нет, невозможно. Уже три часа ночи! А они добрались только до буквы «П». Попов», - читает он на корешке папки. Черт знает кто этот Попов. Не знаю и знать не хочу! Если теперь память ему не изменяет, с этим Поповым они виделись всего-то раз, на Воронежском съезде, кажется, такой же наемный пропагандист из бывших гувернеров, как и он, пропагандист Желябов – мужик-крикун. По внешности невнятный мужик. Деревенщик. Пропагандирует в черт знает какой глухой, старообрядческой деревне черт знает что, и вот тебе раз – при том называет себя членом Исполнительного комитета. Небось, и жалование получает, тунеядец. А все потому, что Михо повернут на этих старообрядцах. Видите ли, революционеры ему мерещатся в общинах ревнителей старинного благочестия».
 Желябов с раздражением открывает папку Попов, едва не разорвав её пополам.
-Может, вам помочь? - слышит он над ухом все тот же прокуренный хрипло грубый голос Корбы, который кажется особенно омерзительным. Желябов когда-то курил сам, но с привычным ему мужским шовинизмом, эту вредоносную привычку в своих женщинах не допускал, считая её некрасивой для слабого пола. И теперь тонкий табачный душок дорогих сигарет, просачивающийся от юбки и всей одежды Анны Павловны, для отвыкшего курить Андрей Ивановича был особенно раздражительный. «Может, теперь стрельнуть у ней сигаретку? Сделать маленький перекур? Даст. Ведь как не даст. Не должна…дать…не дать», - поправился он сам себе, чувствуя, что от желания спать теряет над собой контроль, - «пожалуй, что и стрельну. Ведь сам видел, как раза два уж выбегала на лестницу — верно, покурить» - Он уже решился попросить, как его взгляд снова скользнул по спящей Софьюшке. – «Учует, ох, учует. От него учует, даже дамскую. И снова за динамит. Или ещё черт знает что… похуже выкинет. Кто знает, что придет в её блондинистую голову, особенно когда разозлится. Нет, лучше теперь не испытывать судьбу лишний раз… когда твоя возлюбленная….возлюбленная – те-ро-рис…», - он никак не мог закончить свою мысль и чувствовал, что вот-вот сейчас потеряет сознание  прямо за столом. «Лучше бы ты работал, болван», - сказал чей-то грубый голос в его голове, который сразу вернул его в реальность.
-Спасибо, Аня, я разберусь сам, – стараясь придать своему голосу как можно более ласковый тон ответил  Желябов, хотя сама Анна Павловна раздражала его неимоверно. – Приготовь-ка мне лучше крепкого чайку. Сон клонит.
 Анна Павловна со старательностью рабыни покорно возится с самоваром. И вот, наконец, чай. Чай был не крепкий, спитый, «сиротский», какой подают разве в самых дешевых трактирах. «Писи сиротской Аси»,- как смешливо называл про себя это сам Желябов. Он неимоверно разъярился на Анну Павловну: «Чертова дворянская косоручка, ведь я просил же крепкого! Спать хочется, хоть спички вставляй в глаза, а этой дуре даже элементарного поручить нельзя!!! Все сделает невпопад, растыка мослатая!» - хотелось заорать ему на обожествленную бывшим начальником «Пифию революции», оскорбить её, но, едва сдерживая в себе накипавшее в нем внутреннее раздражение на пассию Михайлова, лишь тихо произнес.
-Идите лучше спать, Аннушка. Уже слишком поздно. Вы, должно быть, устали.
По всему измученному лицу его было видно, что он тоже смертельно устал: и без того полуслепые глаза Атамана покраснели, набухли под синим пенсне, он то и дело зевал, неприлично не закрывая рот ладонью – по-крестьянски.
-Может я все же чем-нибудь смогу быть полезна, Андрей Иванович? – пожалела она Желябова.
-Ступайте, ступайте, я сам окончу ...
 Анна Павловна пошла в комнату к Соне и притворила за собой дверь. Что она делает, ведь ему так хотелось смотреть на его Софьюшку, ведь так и с документами работается легче веселее, чем сам с собой при одинокой свече. «Не помяла бы его малышку каланча неловкая. Все же интересно, какая она голая эта Анна Павловна. Должно быть, и смотреть на неё страшно. Овечья смерть да и только…Точнее, лошадиная. А если все же посмотреть. Не убудет с вдовушки моего простого любопытства»…
 Вуайерист и развратник в Желябове неисправим.  Он хотел было приподняться, чтобы, пробравшись на цыпочках в «девичью», претворить свое мгновенное любопытное и тем низменно подспудное желание поиметь разом двух женщин*, «чтоб впредь знала его Софьюшка, как..», как, вдруг, тот же грубый голос внутри осадил его: «Сиди и работай!»
 «Так, и на чем же он остановился. На букве «П». Попов…Он задумался с карандашом во рту. Ничем не примечательная, согласная и тем глухая буква «П» почему то очень взволновала его, но в первую секунду, от усталости и монотонной работы, совершенно обыдлевшей его рассудок, он не мог понять почему. Но потом понял. Фамилия Софьюшки – Перовская, стало быть, и начинается она с буквы «П». Он откинул папку Попова, так что подшитые с иезуитской аккуратностью Михайловым листы и фотографии того самого товарища Попова  разлетелись как попало по полу («попалопополу»), и с трепетной торжественностью сразу же вытащил из кипы папку Перовской.
-Вот она! – Дрожащими руками Желябов развернул её. «Характеристика товарища Перовской». Что же мог написать его уже почивший, то есть пока арестованный, что, впрочем, ровно одно и то же, равно товарищ Михайлов о товарище Перовской… ему было так интересно что, открывая заветную страницу, от любопытного нетерпения он едва ли не писнул себе в штаны
«Характеристика товарища Перовской», - черт, это он уже прочел, это уже не нужно, не актуально, нужно следовать дальше…Он перегнулся от напряжения к фамильной конторке Перовских, так что экспроприированный у Михайлова фрак жалобно затрещал у него в плечах. (Желябов был меньше ростом великана-Михайлова, но его крестьянская кость была значительно шире, чем у Михайлова).
 Положительные стороны он и так знал: борец, фанатично преданна делу… «Хм, какая характеристика скрывается под этими словами? Положительное или все же отрицательная?! Фанатичка! - ясно, принимаю». Он не стал думать, а сразу перешел к отрицательно отрицательному.
  Упряма, замкнута, скрытна, высокомерна … с резко выраженной женской натурой…коварна и мстительна. Желябов обалдел. Чего-чего, но никогда не замечал за своей Софьюшкой подобных качеств. Если уж с первым качеством он ещё мог согласиться и то лишь частично, потому что даже его вредный младенчик Софья, если ей хорошо и правильно втолковать, порой признавала свои ошибки и даже была способна встать на диаметрально противоположную от себя точку зрения, если считала на то нужным для их общего дела, то с коварством, тем самым женским коварством и мстительностью резко выраженной женской натуры образ его маленькой, правдивой активистки уж никак не вязался. Кому она мстила, чтобы он смел так говорить о ней? Кого предала? Да Софья, его маленькая воительница Лида Воинова сама первой бросится на баррикады, если то нужно будет для дела, подставит грудь за товарища, врежет правду-матку в лицо врагу!
 «Грудь…грудь. Так что же грудь». Ему сразу вспомнились две большие, пухлые груди с розовыми «трюфельками» заросших грубыми, рыжими волосами сосков на концах. «И как же это будет выглядеть.  Должно быть, забавно».  Андрей Ивановичу сразу вспомнилась картина Д’ Лакруа «Венера революции», и он невольно усмехнулся, представив вместо лезшей с флагом на баррикады  смуглоликой, мужиковато- каёлой французской коровы, свою маленькую, бело-розовую пушку Софьюшку.  «Впрочем, это не серьезно…Я опять, кажется, отвлекся...А если серьезно…»
  ….Скольких товарищей она спасла от смерти, не считаясь собственной опасностью, перевязывала раны, в том числе и его хваленой Пифии Русской Революции – Анне Павловне Корба, когда его старая кляча бог знает где сломала себе лодыжку. Не она ли, его Софья, что ни день бегала к ней в больницу, рискуя собой.
  Нет, его Софья не «шкура». Товарища не выдаст даже под пыткой. Вот такое у ней упрямство.
 Тут Желябов вспомнил, как недолюбливал его Софьюшку старый женоненавистник Михайлов. Он не мог вспомнить первопричины их ссоры, и чем лично дала повод Софья, чтобы Михайлов сразу же, с первого дня так возненавидел её, но факт антипатии был налицо. От этой мысли  Желябову сразу отлегло. И в самом, деле стоило ли верить в этом деле Михайлову.
 Одолеваемый усталостью, он хотел уже отложить папку, как заметил, что что-то выпало из картонного кармашка. Это были корочки диплома. Он развернул и прочел витиеватую, выполненную каллиграфическим почерком запись:
 "По укaзу его Имперaторского Величествa, нaстоящее свидетельство выдaно из врaчебного отделения Тaврического губернского прaвления… дочери действительного стaтского советникa Софии Перовской в том, что по выдержaнии ею устaновленного испытaния по прaктическому и теоретическому экзaмену окaзaлa успехи в нaукaх весьмa хорошие; вследствие чего по сношению господинa тaврического губернaторa с Медицинским Депaртaментом Внутренних дел утвержденa, кaк видно из отзывa депaртaментa от 27 aпреля 1877 годa зa № 2947, в звaнии фельдшерицы 3 разряда".

 По душе Желябова потекло сладкое амбре. Его Сонечки…Его Сонечка - умничка. Как не гордится таким боевым товарищем. А этот обалдевший со своей конспирацией иезуит Михайлов…
 Не выдержав наплыва сентиментальных чувств, поцеловал приятно пахнущую чернилами и кожаным переплетом клееную корочку…но, вдруг, отпрянул, чуть не сбросив диплом на пол, словно меж страниц затесалась оса - под всем этим «пятерочным» великолепием, свидетельствующем об успехах Софьи в анатомии и физиологии человека, стояла собственной рукой размашистая подпись:

 
Сонины университеты. Диплом
  Она навсегда запомнила тот день. День 1 мая, который в последствии назовут днем Весны и Труда. Солнечно было. По всем церквям уж отгремели Пасху. А после поста все в Крыму оживает – возвращается дачная жизнь, веселая, да бесшабашная.
 Вот и Государь, по случаю подписания мирного Сан-Стефанского договора с Турками,  в Крым выехал, свою милую Катиш прихватив, погодами потешить. В тот день был особенно в отличном духе, потому как запланировано было присутствовать на вручении дипломов новоиспеченным сестрам милосердия. Любил Александр Николаевич полюбоваться на девиц молоденьких. С молодости страстишку такую серую имел Император, содержа на то целый штат профессиональных своден. Так вот и свою Катеньку присмотрел на таких вот смотринах-то, в Смольном.
 Говорили, что сестрицы - выпускницы просто прелестны, смолянкам высшим красотой не уступают, так чего же не пойти на «торжественное мероприятие». Заодно, будто бы под видом проведать поступивших из Севастополя партии раненых, может ещё кого себе присмотреть. Катиш – то его любимая после родов совсем испортилась. Коронованному ловеласа уж с той, бывалой страстью не удовлетворяла..
 Никто не ожидал приезда Государя. Переполох в училище начался страшный. Потемкинские деревни возводились мгновенно. По протоколу полагалось прийти на вручение дипломов в гражданской одежде, но, вдруг, словно ястреб залетел в гнездо с цыплятами, ничего не объясняя, выпускниц стали спешно переодевать во все свежее: какие-то бог знает откуда вынутые синие, парадные шерстяные платья с дурацкими, совсем ненужными сестре милосердия воланами, белые нарядные передники с рюшами до ушей, да бутафорские косынки с огромными красными крестами на лбу. Софьюшке с её ростом как всегда – беда! Платье водрузили – воланы до самого пола на полметра волочатся, сама утонула, словно мумия в саркофаге – смотреть смешно.
- Другое есть?! – орет главный куратор.
 Подали другое, очевидно для маленькой, и очень тощей гимназистки – низкорослая пухляшка, как сарделька в оболочку, упорно не могла сначала влезть, а втиснувшись уж застегнуть лиф из-за своих могучих грудей, которые буквально срамно выпирали из лифа, а платье все равно ниже пят на вершка два целых – беда!
-Так можно же я в своем? – спросила Софьюшка. – Одену передник, никто и не заметит.
-Нельзя. Тащите другое.
-Самый уж маленький. Меньше уж нет.
-А черт!
Ситуация отчаянная. Через тридцать минут Государь ждет выпускниц в большой зале. А тут именинница – голая.
 Но и тут Софьюшка не растерялась – велела отпороть пуговицы на лифе, а потом  спросила иголку и нитку и, отвернув прокладку, заштопала себя хирургическим швом, да так ловки и аккуратно, что и комар носу не подточет – под передником все равно-то не видно. Булавками к фартучному поясу избыток юбки приколола. Кое как задрапировала платье под фигуру! Красота!
 Она ждала на выпускной приезда Крымского губернатора Жуковского – старого знакомца отца. Сына поэта и «заклятого друга» папа, что так удачно подсидел его на этом тепленьком крымском местечке, ещё в бытность свою вице-губернатором*. Не хотелось, чтоб в Питере судачили, что у благородного семейства Перовских дочь – оборванка пропащая с разбойниками сбежала, да по дешевым трактирам с желтым билетом обретается. Пусть знают, что все это время делала она дело, дело великое, народное – училась, больным помогая, пусть хоть в этом папа гордится за свою непослушную дочь, что не зря её выкупил из тюрьмы, встала де на путь правильный непутевая доченька, делом, настоящим делом занялась. Да просчиталась Соня. Вместо крымского генерал-губернатора – сам Государь пожаловал.
 Их выпускали по одному. Дипломы вручали в порядке успеваемости девиц. Софья, которой уж шел двадцать шестой год, хоть и старшей была среди четырнадцати-восемнадцатилетних товарок, но выглядела совсем, что ребенок. Среди учениц первой была - ей и диплом первой вручали. Ничего не подозревая вошла в залу маленькая сестричка и, вдруг, ножки её в белых чулочках так и подкосились. Прямо на неё смотрел тиран!
 Она и теперь не забудет этот пристальный, неподвижный взгляд его пустых, светло – голубых, как у рыбы, глаз, глядевших прямо на неё из изможденного нечеловеческой усталостью, безразличного застывшим портретным обликом иконописного лица. Софья схватилась за карман – там, где обычно носила свой маленький, дамский револьвер, но не обнаружив оного, по причине отсутствия самого кармана, вспомнила, что переодев платье, неразумно оставила свое крохотное оружие в старом гимназическом платье. Кинжал тоже был там. выступать против Государя голыми руками было просто бессмысленно. О, как она проклинала себя в эту минуту! Если бы она только знала…то пришла бы в полном вооружении. А теперь она не знала, что делать. Но она упорно не отходила, словно раздумывая, что ещё можно предпринять в этой безнадежной ситуации. «Может, просто ударить его в коронованный лоб тяжелой, медной чернильницей?! Нет, череп такого великана вряд ли пробьешь с одного маха. Не хватит сил. Или же схватить железное и проткнуть ему глаз до самого мозга». Но и тут возникала трудность – Государь сидел в отдалении от стола, и вряд ли она смогла бы с первого движения дотянуться своими маленькими, короткими ручками до его глаза. И, застыв от растерянности в каком-то немом отупении, несостоявшаяся террористка Сонечка просто стояла и рассматривала Государя, с ужасом чувствуя, как косынка с огромным красным крестом съезжает ей на лоб, а подколотая рюшевая юбка вот – вот рухнет занавесом на пол.
-Софья Перовская! – услышала она голос. – Берите, - кто-то упрямо буквально впихивал ей заветные корочки, пока она стояла обалдевшая. Не соображая уж ничего от неожиданности, она дрожащими руками приняла от кого-то уже подписанный государевой рукой диплом, при этом не спуская глаз с Государя. Плохо, второпях завязанная косынка окончательно подалась под её могучим, напряженным в отчаянной мысли  лбом и несколько светлых прядей выбились из-под неё. Привычным, женским движением она хотела поправить волосы, как увидела, что рыбьи глаза оживились ужасом, и лицо тирана, до того безразлично взиравшее на неё, перекосилось, словно от ожога. Он отпрянул….Секунда решила все…
-Ну, что стоишь, проходи, - услышала Софья над ухом чей-то шипящий голос и почувствовала, что кто-то, все же вручив ей корочки, буквально вытолкнул её в спину. – Следующая!
  Она не помнила, что с ней делалось потом. Кажется, нервически сжав в кулаке диплом, она бесцельно бродила вокруг больницы, и уж потом, немного придя в себя, хотела уже завернуть к «бабушке»*, как почувствовала, что кто-то тронул её за плечо. Мгновенно выйдя из транса, она обернулась – перед ней стоял отец.
-Пап;! – горько заплакав, она бросилась к нему в объятия…. Лев Николаевич нежно обнял блудную дочь.

Мёртвая птица

  Ему и теперь снились эти глаза неподвижные, серые, холодные глаза той сестры милосердия - куклы-убийцы. Неестественно пухлые, розовые щеки некрасивого, толстого и тупого младенца, белобрысые насупленные в ненависти брови. Губки чуть с капризным отворотом. И главное платок, этот злосчастный белый платок…с кроваво красным крестом на лбу, из под которого крохотной змейкой выползала тонкая, золотая прядь. Он видел, как эта же самая кукла надвигалось на него из темноты, сжимая кинжал в руках…
 Это она же маленькой ундиной вынырнула из моря, чтобы утащить его в лоно волн. Конечно, это была она. Тот призрак…мучительный призрак маленькой, большеголовой девочки, который преследовал его повсюду, и которую он встретил сегодня проезжая в карете по Дворцовой набережной. Сомнений быть не могло. Это она – его будущая убийца, о которой предсказывала гадалка! Женщина со светлыми волосами с белым платком…в белом платке. Впрочем, это уже было неважно.
 «Надо рассказать об этом Добржинскому. Или же не надо – засмеёт?! Впрочем, если и не засмеет – виду не подаст. Или Кэт. Зачем же сюда и Кэт? Пожалуй, ещё воспримет как соперницу. В последнее время слишком подозрительна и истерична. Я устал от неё, от её вечных истерик, жалоб и претензий. Нет, глупо, как все глупо! Надо поскорее выкинуть всю эту чертову чушь из головы и жить дальше, ведь у него в запасе осталось две жизни, целых две жизни! Ах, что же мы…опять». Что-то громко бухнуло и покатилось. - «Бомба!»
 Александр Николаевич проснулся. Мгновенно вскочил с постели, схватившись за револьвер. В темном кабинете отца ничего не было видно. «Но ведь ударило же что-то!»  Он точно теперь слышал этот ужасающий звук, похожий на глухой удар шрапнели о мешок с песком. Александр Николаевич взглянул в окно. На стекле виднелись кровавые разводы… На подоконнике лежала растерзанная птица.

***

-Наладится, у нас все теперь наладится, Софьюшка! – поглаживая дочь за головку приговаривал Лев Николаевич. – Бог милостив. Государь милостив, он простит…- Но Софьюшка уж не слышала глупого пап;, а только все плакала и плакала, потому что ей очень хотелось плакать.


 Это была последняя попытка Льва Николаевича вернуть блудную дочь в лоно семьи. Узнал старый граф от жены, что после процесса дочь его теперь окончательно порвала с народничеством. Пропагандист, что растлил её, давно уж сбежал от неё. Помоталась за ним вдогонку его Софьюшка по гнилым Российским весям, да и отстала. И вот теперь за ум взялась доченька. В сестры милосердия подалась. Что же, ухаживать за ранеными в Крымской войне, поступок красивый. Истинной дворянки- патриотки достоин. Вот и Государь его доченьку заметил. И не заметить нельзя, ведь окончила Сонечка курсы с отличием — первая в классе.
 В тот же вечер, когда Варвара Степановна, наготовив самых изысканных вкусностей, собрала в поместье грандиозный ужин по случаю окончания Сонечкой курсов, в благородном семействе Перовских случилась новая ссора. Вскоре Сонечка узнала об истинной причине приезда папа, что «добрый папа» приехал, не столько для того, чтобы поздравить умницу-доченьку с дипломом, а только чтобы уговорить мать продать «Приморское». В Питере разорившемуся графу Льву Николаевичу Перовскому грозила долговая тюрьма. Как всегда непримиримая революционерка-Соня выразила свой решительный  протест, и ужин, начинавшийся столь великолепно, окончился грандиозным скандалом.
 Громко хлопнув дверью, Лев Николаевич уехал в тот же вечер, оставив расстроившуюся Варвару Степановну рыдать в подушку. Соня упрямо осталась «сторожить» в том самом поместье, из которого её спустя несколько месяцев выведут уже закованной в кандалы…
 Но не мытьем, так катаньем, «Приморское», главное достояние Перовских, было спасено.
 В отличие от чувствительной Варвары Степановны, Соня не особо расстроилась ссоре с отцом. Знала, что имела право  отстаивать Приморское. Ведь во многом благодаря ей отец и заполучил поместье от её деда... А вышло все так...
  Это-то последнее поместье Перовских семейству Льва Николаевича-то случайно отошло...
Хочу, чтобы девочка играла при мне!

 Дедушка у Сони не то что у Андрея. У печки с луком у печи сидеть не станет. Как никак, родной внук Императрицы Елизаветы Петровны -  воспитанник самого графа Разумовского. К дедушке Сониному — бывшему генерал-губернатору Крыма, Николай Ивановичу  Перовскому, за неделю записываться на прием надо было.
 Действительный статский советник граф Лев Николаевич Перовский, уж больно суров, да до власти охотч был, и, всецело повинуясь девизу Перовских «Не слыть, а быть», сделал головокружительную карьеру, не раздумывая совестью, с хрустом шагая по головам соперников, дослужился до самого верха, до губернаторства Крымского, за что и был пожалован поместьем от самого Александра I. Долго властвовал Николай Иванович в Ливадии, «трех царей видал»,  да  вот в последнее время прохворал здорово. Выйдя в отставку по болезни, уехал «на воды», в свое небольшое имение в Женеве...
 Вскоре, почуяв «мертвечинку», со всех городов и волостей словно коршуны слетелись Перовские в Швейцарию. Знают, богатое наследство ждет, коли граф соблаговолит. Такой шанс упускать нельзя.   Только больной  никого к себе не допускал - капризничал. Грозился все свое громадное состояние монастырю отписать.
 Лев Николаевич с семейством тоже пожаловали, хотя на удачу особо и не рассчитывали. Третий сын был незаконнорожденным от бедной, но благородной, воспитанницы графа, и не вызывал ничего, кроме откровенного раздражения отца.
 Но все пошло по незапланированному сценарию, едва ступили на порог печального урочища, как пятилетняя Софьюшка без всякого положенного журфикса, влетела в комнату деда, и, повиснув у него шеи, заласкалась:
-Дедулечка, родненький мой! Бедненькииииииий!
Хоть и маленькая была Софьюшка, да чутьем детским чувствовала, что должна «угодить дедушке». К тому же в последнее время это пикантное обстоятельство только и обсуждалось в семействе.
 Расчет Сонечки оказался верен. Такое детское простодушие растрогало сердце сурового деда, за всю свою жизнь уставшего от официального притворства, да светских кривляний...
-Хочу, чтобы девочка играла при мне, - заявил умирающий.
 Все знали графа-самодура, как закинет в голову блажь — не выбьешь, что пень упрямый, так что странная просьба князя, не вызвав удивления, была тот час же исполнена. Каждый день приводили Соню, и она играла в комнате деда. «Играла», пожалуй, скромно сказано. Когда Соня «играла», пол ходил ходуном, а из подушек во все стороны перья летели. А дед, до того не переносивший и на дух детей из-за шума и суеты, позволял ей все, чуть ли не на шее у себя туфельками скакать. И неугомонная резвушка-куколка прыгала по постелям, так что лебяжьи перья из шелковых подушек летели в разные стороны. А дед с умилением смотрел на маленькую шалунью, и болезнь словно бы отступала, и радость жизни возвращалась в потухшие глаза больного старика.
 Других своих внуков, кроме своей любимицы Софьюшки, граф и на порог к себе не допускал. Не выносил дрессированных детей, когда дети притворяли к нему любезность, по выучке родителей. С Соней этого никогда не было, вот и дозволялось  все баловнице.
 В конце концов, резвая, белокурая, розовощекая малютка Сонечка так умилила деда, что отписал Николай Иванович все свои два поместья незаконнорожденному. На том и отошел в лучший мир.
***
 Знали только двое  страшную тайну кончины старого графа - отец и дочь. И были повязаны ею навсегда несокрушимой ненавистью друг к другу.
 Сонечкина детская прелесть послужила отличным инструментом для достижения целей безжалостного карьериста.  Когда Лев Николаевич, получив долгожданное завещание из хорошеньких, пухлых ручек своей малышки, дал ей взамен пузырек "обезболивающего снотворного" для дедушки, умная не по годам Сонечка и тогда сразу все поняла, и потому даже не стала расспрашивать отца лишнее, ответив лишь утвердительным кивком.
 Подлить дедушке яд не составляло никакого труда. Подмешать в лекарства умирающему старику - и дело сделано, но Сонечка решила действовать наверняка, ибо знала, что дедушка из упрямства часто отказывался принимать лекарство, если не было веских причин, и безжалостно выливал горькую, как полынь, "бурду" в прикроватный горшок. Кто знает, когда у графа следующий приступ, а медлить было нельзя - дедушка мог передумать в любой момент, и тогда её семье грозила  разорение и нищета. Так говорил отец. В любом случае, другого выхода не было, ибо ждать денег её семье было больше неоткуда.
 Пробравшись в комнату, она подлила яд в графин с водой. Старика мучала постоянная жажда, отчего его отчаянно сушило. Больной и в эту ночь спал чутко.  Боль не давала сомкнуть глаза более чем на двадцать минут. Малейший, неосторожный звон склянки разбудил его.
-А, это ты, Сонечка, радость моя...пить, - ласково прохрипел граф, понимая, что только от  своей милой куколки Сонечки мог заполучить долгожданную воду, так как другие, взрослые, так глупо и жестоко запрещали ему даже в этой последнем, изначальном природой утешении, которым  больной мучительно никак не мог удовлетворить свою жажду, ибо лекари боялись водянки.
 Соня вздрогнула. Первой её мыслью было бросить все и бежать, но она заставила взять себя в руки и действовать. Преодолевая холодящий изнутри ужас преступления, она спокойным, каменным лицом налила из графина в чашку и подала ему.  Сонечка ещё помнила, как предательски тряслись её руки, когда она подносила питье старому графу яд, как тощие, как у скелета, обтянутые сухой кожей  кисти умирающего цепко  обхватили сосуд, а потрескавшиеся губы с судорожной жадностью прильнули  к живительной влаге родниковой воды.
 Дальше происходило все, как в дурном сне.  Дедушка выпил все залпом. Затем послушался звон падающей и разбивающейся чашки. Глаза графа, вытаращенные, страшные с ужасом  непонимания уставились на Сонечку.
-Что...что ты?
 Только теперь он видел то, что не замечал раньше. Это не по детски насупленное решительное лицо,  серые холодные и внимательные глаза, с невозмутимым и безжалостным вниманием наблюдавшие, что же происходить с ним дальше. Больше не было того милого и наивного ребенка - он испарился, а перед  ним стоял убийца. Его убийца!
 Граф схватился за горло, и стал судорожно искать веревку от звонка, чтобы позвать людей.  Но Сонечка не дала ему сделать этого. Взяв подушку, она накинула на лицо дедушки, навалившись всем телом, стала душить старика, не обращая внимания на царапающие её длинные ногти дедушки. Когда судороги агонии прекратились, она облегченно выдохнула, поправила подушки, как было, и тихонько вышла, лишь немного прикрыв скрипнувшую дверь.

***


 Старшие братья набросились на Льва Николаевича судиться, дескать старик не в своем уме был, да не тут -то было. Озлобленный нищетой бастард не собирался сдаваться и просто так отдавать поместье алчным братцам. Едва вступив во владение, тут же  отписал Лев Николаеви Приморское жене, Варваре Степановне, взамен её родового имения в Могилеве, которое в скорости и промотал на бабах, да карточных долгах. Юридический казус сработал. Отнять то, что тебе уже официально не принадлежит невозможно, так и отстали братцы, зубами от злобы щелкнув.
  За это поместье все семейство Льва Николаевича зубами держалось, видя в нем последний оплот от грозящей им нищеты. Да сколько не держись, долги все равно платить надо. А Софья Львовна, ненавидевшая отца, скорее предпочла бы видеть его в долговой тюрьме, чем любимую мать на улице.


***
 От всего этой вновь поступившей информации у нового предводителя народовольцев Желябова ехали мозги. Никак не мог представить он картину, как Софьюшка, ЕГО Софьюшка получает документ из рук самого Узурпатора.  «Тогда почему она не застрелила его тогда сразу…Пять пуль Веры Засулич – и дело кончено. Но тогда бы её убили – и больше не было бы у него его Софьи…Не было бы продолжения их любви… Разбудить, расспросить бы лично Софью. Ах, нет, не нужно. Спрошу завтра. Пусть поспит голубка. А сегодня надо завязывать с папками, не то такое выкопаешь… Утро вечера мудренее»
 Желябов снял фрак и переоделся в уютный и просторный халат Михайлова, который, в отличие от стойкого канализационного запаха фрака, почему-то против того немилостиво пах дорогой дрезденской водой. «Вот франт», - усмехнулся про себя Желябов. Задул свечу и улегся на маленькую фамильную диванку Перовских.
 Он попытался заснуть. Закрыл глаза, и, кажется, проспал с полчаса не больше. Проснулся от холода и от того, что витиеватые вензеля Перовских впились ему в бока и ноги обеими львами. Было чертовски неудобно лежать в позе зародыша. Еще было тем более невыносимо, что сокрушительный храп старой кошёлки Анны Павловны никак не давал ему уснуть.
 «И что она издевается…нарочно…притворяется». Он ставил в уши безуши, но храп Анны Павловны проникал и через них. «Хоть бы заткнуть её чем. Интересно, изобрели ли специальные заглушки для храпунов?»
   Ему, вдруг, захотелось, во чтобы то ни стало, увидеть Софьюшку. Мысль о том, что он находился в тесной квартире с двумя женщинами, более того, дворянками развеселила его до необыкновенного, что отчасти являлось результатом его расстроенных от бессонницы нервов. Невольно вспомнилась Андрей Ивановичу его разгульная молодость в Одессе, как, замотав грубым шарфом лицо, лазил он в окна к девичьи спальни. «А что если привести сюда и Лилу. Собрать вот так всех плачущих дам, у которых арестованы их возлюбленные, и утешить жаждущих утешения в одночасье: устроить у себя импровизированный не то гарем, не то бордель, в котором бриллиантом, то есть любимой женой будет его Сонечка — вечная Сонечка…Ведь теперь он предводитель над всеми, Атаман, что хочет, то и делает…Позволено то, что ты сам позволил себе. (Эту любимую мантру Нечаева-Ирода Желябов повторил про себя несколько раз, считая воображаемых «овечек», которых разлучили с их «баранчиками»)  Фу, что за бредовая идея», - наконец сказал он сам себе. Ему на миг стало стыдно за себя, и, борясь с мучившей его бессонницей, он снова попытался заснуть, но понимал, что это теперь было совершенно невозможно, слишком уж возбужден он был. Голова болела невыносимо, хотелось спать, а спать он не мог. Это невыносимое состояние усталости было хорошо знакомо ему: оно источало его богатырские силы, не давая ничего взамен, кроме пустого раздражения и головной боли.
 Он теперь думал только об одном, как снова воссоединиться с его теплым и уютным зверьком – Софьюшкой. Это одно бы утешило его, вернув ему сон. Ясное дело, что эта кляча Корба не может все время жить с ними, спать в его постели. Как только закончат разбирать дела, нужно подыскать для Михайловой «вдовушки» квартиру. А то эта дура то и дело будет шататься на лестницу курить цигарки, вот дворник-то и заподозрит, что в квартире находятся «лишние» жильцы. Начнутся расспросы о прописке, а тут и до городового недалеко.
 «Но куда переселить?» Все эти неудобные и сложнейшие городские вопросы с жильем народовольцев решал сам Михайлов. А теперь его нет. Что же, тогда он объяснит Анне Павловне, чтоб курила дома, а Софьюшку упредит, чтоб не сгоняла подругу курить на лестницу. Не барыня – потерпит дымок!
 «И все таки, почему он должен спать здесь. Ведь он теперь хозяин партии, ВОЖДЬ. Теперь, когда от одного его слова, его действия зависела судьба сотни человек, почему он вынужден стеснять себя в собственной квартире, как приблудная собачка и все из-за какой-то глупой Анны Павловны, которая ничего особенного для партии не свершила, кроме как то, что была «музой» их предводителя. «Тоже мне, Пифия Революции. Возись теперь с ней, как с писанной Корбой».  Преодолевая приколотившую к кушетке усталость, он встал, зажег свечу и, даже не скрипнув дверью, незаметно прокрался в «девичью», к дамам.
 Софьюшка, подложив кулачки под пухленькие щечки, как всегда скромно спала на краешке кровати. Длинная, как каланча, Анна Павловна занимала все остальное пространство. Андрей Иванович усмехнулся – на Анне Павловне тоже был чепец, но если в своем чепчике его милая, пухленькая Софьюшка выглядела совсем, как младенчик, сладко сосущий во сне пальчик, то худолицая и какая-то старообразная Анна Павловна в своем огромном, покрытыми висящими рюшами ночном чепце, смотрелась струха-старухой. «И зачем они только напяливают свои чепцы», - удивлялся Желябов. – «Вот уж дворянская закалка. Вечно накручивают себе невообразимую ерунду на голову, пытаясь казаться выше. И ничем то в них не перешибешь эту извечную дурь. Видно уж так заложено в их голубой крови».
 Желябов люто ненавидел чепцы с детства: и эту странную неприязнь к, казалось бы, безобидному предмету женского туалета можно было объяснить только одним - на старой барыне Нелидове, когда она развратила одиннадцатилетнего Андрея, тоже был чепец. И этот ночной чепец прочно ассоциировался у него в мозгу с дворянским произволом.
 Одеялко Софьюшки совсем сползло, и он уже хотел поправить его, как заметил, что оно зацепилось за тумбочку. Андрей Иванович хотел отодвинуть тумбочку, но она не подавалась – видно, что-то мешало внизу. Он нагнулся пошарил рукой – это была папка: «Дело». «Странно, как оно попало в спальню?» - подумал он. Андрей Иванович вытащил «Дело» и, придвинув свечу, прочел: «Прибылева-Корба Анна Павловна»

  С арестом предводителя народовольцев архив Михайлова и партийную кассу было решено перенести из его номера в гостиной «Москва» в квартиру на Измайловского полка. Анна Павловна и Желябов, не без помощи физических сил последнего и мощи выменянного на Варвара царского грузового Першерона, удачно перевезли все бумаги, а также личное имущество Александра Дмитриевича за одну ездку.
 И теперь Желябову, как руководителю партии, предстояло изучить все личные дела народовольцев-революционеров, а таких по всей Российской Империи без малого наблюдалось пятьсот двадцать восемь человек. Даже с фантастической памятью Андрей Ивановича это было совсем не просто.

***
 Он зашел в комнату к женщинам. Они все так же спали. Котенок-Софьюшка, сжавшись в комочек, у края. Анна Павловна растянувшись и мученически запрокинув голову на подушки, храпела немилостиво. Её чепец совсем съехал на длинный, заострившийся нос, и теперь она выглядела, совсем  как истлевшая старуха на смертном одре, и от того была особенно противна: и в том, что занимала его место рядом с тепленьким, милым комочком-Софьюшкой, и тем, что своим ненужным, громким храпом не давала ему спать. И как только Сонечка терпит его? «На то и Соня, что спит крепко», - подумал он
 Желябов тронул храпевшую женщину за плечо. Храп прекратился, заступив место похрюкиванию и движению губ, словно бы она облизывала их. Вдруг, Анна Павловна вздрогнула и, резко раскрыв глаза, … проснулась. Желябов перепугал её. Она вскочила, стыдливо засуетилась, прикрывая тощую, неудачную грудь хлипкой, дырявой шалькой, служившей женщинам одеялом.
-Вы что-то хотели, Андрей Иванович? – Предупреждение Саши о том, что «Желябов безобразен в этом деле», - вспомнились ей. «Если начнет приставать, крикну Софьюшку», - решила она.
 Он таинственно приставил палец к её губам. Но это ещё больше испугало ничего не понимавшую спросонья женщину, и она прижалась к стенке, словно бы чувствовала, что свершила страшное преступление, которого она не помнила, её станут судить, казнят, не говоря за что.
-Я окончил. Завтра продолжим. А сейчас идите, я постелил вам на кушетке.
 Анна Павловна сразу все поняла, и, не задавая лишних вопросов, перешла спать в коридор, предоставив брачное ложе её законному хозяину.
Свадьба во сне.

 И снился Софьюшке все тот же чудный сон. Видела она себя в том сне в подвенечном платье. Дорогая, вышитая фата спускалась ей на головку тяжелым, белым саваном. Горели свеча в её руке, смутным огоньком плывя в прокуренной ладаном церкви. Андрей стоял рядом.
 Были и другие гости. Были все: и папа, и мама, и дедушка Андрея, и тетя Люба порченная, и все их товарищи - народовольцы, ныне живущие, продолжавшие с ними бок о бок революционную борьбу,  осужденные - принявшие мученический венец на виселицах, сосланные в Сибирь на вечную каторгу, арестованные, были чиновники – верные сатрапы тирана – облаченный в гражданский фрак, Дрентельн в качестве шафера держал венцы над головой Андрея, а также самая разнородная толпа женщин – сестры милосердия, фрейлины, торговки, прачки, уличные девки, с которыми она когда-либо водила дружбу были теперь подружками невесты, Ники, глупыш Ники – её старый, почти забытый друг детства, мальчик, над которым она так издевалась – теперь в слезах умиления держал над ней венец,  был даже сам…Государь – теперь он в великолепных аксельбантах выполнял роль тамады, распорядителя свадебного бала. Здесь были все, с кем ей когда-либо доводилось видеться при жизни, и невеста-Соня никак не могла взять в толк, как эта огромная толпа могла поместиться в столь маленькой и тесной церквушке. Здесь было все и все, но не было в этой толпе людей привычной для людской породы зла – перед счастливым таинством все были добры и смиренны, какими бывают только ангелы на небесах.
 Не было ещё никакой Ольги Семеновны, потому что её никогда не существовало. Только он и она – царь и царица! «Фу, какое мерзкое сравнение», - подумала Софья, но вдруг услышала над своим ухом громогласный голос священника:
 «Венчается раба Божья Софья к рабу божьему Андрею…». Наступала самая торжественная минута обряда. Но что это, вместо иконы священник протягивает им крест. Зачем же крест! Распятие - символ мученичества. Софьюшка в удивлении поднимает глаза на священника. Он в черной рясе…траурной рясе. Ей хочется спросить священника, почему он одел траурную рясу, зачем он подал им вместо икон Крест, но свет её свечи падает ему на лицо, и Софьюшка в ужасе отпрянула.  В священнике, венчавшем их, она узнает…Максима Кожника, своего бывшего суженого-ряженого, за которого отец по её бесчестью дочери своей хотел выдать её. От него до сих пор несет гнилью, а двойная бородавка на носу просто омерзительна. Софью начинает тошнить. Она понимает, что это кошмар, и нужно срочно вырваться из него любым способом, но не может – своей крючковатой, цепкой рукой Кожник крепко вцепился ей в запястье. Софья пытается кричать, взывать к помощи Андрея, но уж не слышит собственного голоса…Она поднимает голову и видит, что вместо венца – петля. Венец петли. Венец из петли. Ах, нет, терновый венец. Венец мученичества! Теперь уже палач, Ники Муравьев с проворством обезьянки накидывает на неё петлю. «Андрей, помоги, но он не может – он сам Висельник, Андрюха-Висельник, как называл его шалопайный бандит-дядька, что у поваром у Нелидовых служил, да сбежал на волные хлеба и порот был. Подпора предательски улетает из-под ног. Что-то непомерно тяжелое наваливается на неё, душит…она задыхается… и просыпается.
-Аня, ты что делаешь? прекрати! – она отпихивает подругу, но тут, вдруг, в полной натыкается у воображаемой «Ани» на бороду, затем, пощупав немного бедром ноги под одеялом, она обнаруживает у «Ани» член.
-Медвежонок?!
-Тихо ты!
-А где же Аня? – шепотом в недоумении спрашивает изумленная Сонечка.
Он указывает пальцем на дверь, за которой раздается все такой же сокрушительный, мужской храп.
-И не говори, - захихикав, Софьюшка передразнивая тайный знак Михайлова проводит тыльной стороной ладони по шее.
-Спи, спи, моя милая, моя голубка. Спи и не о чем не думай.

 О, как приятно в его объятиях. Большой, теплый, родной Медвежонок, не сравнить с холодной, тощей, колючей Анной Павловной.  В его объятиях так сладко спится! И, Сонечка, привычно взобравшись ему на грудь, засыпает, убаюканная стуком его большого, живого сердца.

Анна Павловна. Подневольные Золушки Зимнего

 Хлопотливая Софьюшка поднялась раньше всех. Затопила печь, разогрела самовар, заварила чай и приготовила нехитрый завтрак для себя и товарищей. Она всегда имела привычку подниматься затемно и не отступала от неё даже в зимнее время суток, когда вовсе не хочется вставать, а часок-другой проболтаться в теплой постели, ежась с боку на бок.
 Та зима выдалась почти бесснежной. Снега нет, а едкий сырой мороз пробирает до кости. Надо идти «на караул» – в прошлый раз продрогла вся – еле ноги отогрела. Думала, что аж пальцев лишится. Но ничего – отошли. Теперь уж ученая: носки потеплее одела, свитер Андрея натянула, что ни на есть самый теплый, шалькой Оренбургской белой вязаной голову хорошенько замотала – и снова в путь. Сегодня ей не одной дежурить. Если что, кавалер всегда выручит, прикроет, а то в прошлый раз, как в дозор ушла, так её с какого-то перепугу за уличную девку чуть было не приняли: «Чего мерзнешь, куколка. Идем с нами, согреешься!» - смеются. Едва в трактир волоком не уволокли. Еле отбилась.
 Запах теплой еды разбудил Анну Павловну и Желябова, когда уж Софьюшка, позавтракавшая, уже одетая собиралась в путь. Вот уж точно говорят: «Ранняя птичка носок прочищает, а поздняя глазок продирает». Неутомимая Сонечка, хоть и спит крепко, да встает всегда калачиком. Кто знает, в чем её секрет. Может, что маленькая. Для больших людей Прибылевой и Желябова и заснуть трудно, и просыпаются с трудом великанским.
 Софьюшка уж собралась уходить. Желябов нагнулся, поцеловал как жену свою, по-супружески – в губки сахарные, но Сонечка будто недовольна чем была. На самом выходе уж взяла его за руку. Это был верный признак, что она что-то очень хочет сказать ему.
-Не трогай Аню, ты же знаешь, она не из таких, - серьезно посмотрела она в глаза ему.
-Не «из каких таких», - притворился дурачком Желябов.
-Ты знаешь, Андрей, о чем я говорю.
-В этом смысле? - оскалил он зубы.
-В том самом, - подтвердила серьезная Сонечка.
-Тогда, если «в том самом», можешь не беспокоится, сия тетка не в моем вкусе. Это у нас Михо, ревнитель старинного благочестия, старух древних важит…А мне старые тетки никогда не были по душе.
-Ну, и сволочь же ты, Желябов, - улыбнулась она.
-Какой есть, милая.
 Они поцеловались и попрощались, так, на всякий случай. Кто знает, встретятся ли снова… Каждый день как последний.
 Желябов и Анна Павловна остались одни. Несколько минут он ходил из угла в угол, казалось, о чем-то крепко задумавшись, и от того не решаясь заговорить с Анной Павловной первым.
-Может, вы мне позволите переодеться? - робко спросила Анна Павловна, ещё зябко кутаясь в домашний пеньюар.
-Отчего же не позволить. Позволим, герцогиня Мейнгард.
 При упоминании этой фамилии глаза Анны Павловны вытаращились. Она побледнела, длинные, костлявые руки её затряслись, и, казалось, чуть не упала в обморок. – Что с вами, мадам,  али я не прав? Или же мне стоило вас лучше величать Анна Палкина?
 На этом Желябов вытащил свой револьвер и представил ко лбу Анны Павловны.
-Не отпирайтесь теперь, я знаю о вас всё! Вы не та, за кого себя выдаете. Вы, герцогиня Анна Николаевна Мейнгард, вы – незаконная дочь Николая Первого. Вы – сестра тирана, бывшая фрейлина императрицы и - царская шпионка!
 Услыхав последнее,  Анна Павловна как то странно замотала головой.
-Я расскажу! я расскажу вам все!…А дальше вы уж сами решите, как со мной поступить. Только уберите теперь же револьвер.
***
 
 Он опустил револьвер и сел прямо напротив женщины, грозно сдвинув густые, волосатые брови и уставившись ей в глаза своими черными, глубоко посаженными глазами орла. От одного взгляда сурового Атамана было страшно. Казалось, что судьбы несчастной коровы Анне Павловне уж предопределена.
 Стараясь тут же не упасть в обморок от одного этого убийственного из-под лобья «бычьего» взгляда Желябова, она взяла себя в руки и, отхлебнув из кружки жидкого, холодного чаю, начала…
-Да, то что вы сказали – правда! Меня действительно зовут Мейнгард. Моя мать – урожденная герцогиня Мейнгард. Я – дочь Николая I. Сестра тирана и…его наложница. Бывшая придворная фрейлина и дворовая девка! – после всей этой сумбурной исповеди, Желябов теперь смотрел на неё не с ненавистью, но с удивлением и даже опаской. В какой-то момент ему показалось, что Анна Павловна внезапно тронулась от страха. «А не сошли ли они с ума оба», - подумал он, ещё не веря сам себе, не смея доверять тому, что было написано в «ДЕЛЕ» Анны Павловны Прибылевой-Корбы, и о чем теперь говорила ему Анна Павловна. Но, не смея перебить её, он слушал, что скажет загнанная им в угол новоявленная герцогиня. И Анна Павловна, немного придя в себя, продолжала свою исповедь:
- Теперь, когда вы знаете главное обо мне, мне бы следовало рассказать свою печальную историю жизни с самого моего несчастного появления на свет. Есть в лесах Нижней Саксонии один захудалый, бедный городишко, более похожий на небольшую деревню, имя ему – Мейнгард или, как его было бы правильней называть, герцогство Мейнгард. Это родовое урочище моих предков, которое они пропили ещё в восемнадцатом веке. Вот уже несколько поколений обедневшее, но богатое своими лишь старинными гербами и титулами семейство Мейнгард только и занимается тем, что поставляет своих юных, родовитых дочерей-бесприданниц к лучшим дворам Европейских августейших особ в качестве  придворных фрейлин. Мою несчастную мать не миновала сия печальная учесть. Вместе с Максимилианой Вильгельминой Августой Софией Марией, принцессой Гессенской в начале 1841 она приехала в Россию, с твердой уверенностью на дальнейшее покровительство своей дальней родственницы в случае восшествия Марии Гессенской на престол - в качестве первой фрейлины. И действительно, в скором времени по замужеству Марии Гессенской случилось так, что отец коронованного жениха также обратил внимание на хорошенькую свояченицу, и по его приказанию юная герцогиня поступила в фрейлины не принцессы, а её величества стареющей императрицы Александры Федоровны. Знаете ли, Андрей Иванович, что такое фрейлина – это та же дворовая девка, но при дворе — ещё и наложница царя в его гареме. Если у цивилизованных народов гарем вызывает отвращение, как противоестественный христианству узаконенный вероломной магометанской религией блуд, то тем омерзительнее это позорное явление при дворе считающего себя цивилизованным европейского коронованного дома, что этот августейший дом терпимости зачастую прикрывается самыми утонченными светскими приличиями и манерами, нередко вызывающими в глазах толпы неподдельное восхищение своим образом жизни. Когда моя мать забеременела мной от Императора Николая Павловича, её выдали замуж за разорившегося помещика Прибылева. Так у меня появилась новая фамилия и новое отчество. Нашей семье была назначена пенсия, на которую мы все могли жить довольно безбедно. Когда мне исполнилось 6 лет, меня, как и полагается, отдали в смолянки. Что такое Смольный институт для небогатой девушки благородного происхождения – всего лишь подготовительный этап для августейшего дома терпимости. Воспитательный дом, из которого набираются знатные, но небогатые дворянские барышни для службы фрейлинами. Когда мне исполнилось семнадцать, меня, как и полагается традициям дома Мейнгардт, отдали во фрейлины её Императорского Величества Марии Александровне, моей двоюродной тетушке. К тому времени императрица была уже значительно больна и отчасти отдалилась от своего августейшего супруга в плане исполнения своих супружеских обязанностей. Поэтому Александр Николаевич, мой сводный брат, активно подыскивал свеженьких кандидатур на роль своих свежих наложниц. Для этого при дворе всегда имелся целый штат профессиональных своден. Это сейчас я, как вы говорите, старуха, а тогда…Тогда, на заре своей юности, я была довольно хороша собой. Мой брат заинтересовался мной, - на этом голос Анны Павловны заметно дрогнул, она взяла стакан воды и нервно, стуча зубами о край, отпила. – Я до сих пор помню все в мельчайших подробностях….Это произошло в Царском. В тот день Марии Александровне было особенно нехорошо, и потому доктор был с ней целый день, а, следовательно, мы, дворовые девушки её Императорского величества, были предоставлены сами себе. Он настиг меня в Диванной гостиной… Я ещё помню, что пыталась объяснить, что я его сводная сестра (мне было запрещено говорить об этом в свете, но мои родители никогда не скрывали от меня моего происхождения), что у нас один отец, но он даже не слушал меня, а только все смеялся надо мной: «Знаем мы моего папа, много у нас таких вот сестриц»…- Она снова отпила и продолжила:  Мой брат развратил меня…(Лицо Анны Павловны побагровело от стыда) …Потом, боясь, что факт инцеста станет известен при дворе, меня наскоро выдали замуж за придворного ювелира, старого еврея Корба. Я сбежала от мужа на следующий же день после свадьбы. Мой муж, человек добрый и умный, прекрасно все понимая, ни в чем не принуждал меня, и со временем, чтобы не мучить ни его ни себя, я выхлопотала себе право на раздельное проживание. Вскоре обо мне совсем забыли, потому что у  коронованного тирана появилась новая пассия – Долгорукая, но я поклялась себе, во чтобы то ни стало, отомстить моему брату за своё поругание. Я страстно желала этой смерти, как только может желать брошенная любовница! Я продумывала план убийства собственного брата в мельчайших подробностях, желая ему как можно более страшной и мучительной кончины. Моя лучшая подруга, фрейлина Тютчева, которую этот негодяй тоже развратил, как и меня, через специальных людей докладывала мне все, что происходило во дворце… Потом как-то все остыло – я просто поняла, что не смогу это сделать…Не смогу убить собственного брата, пусть и сводного... Чтобы хоть как-то занять себя, отвлечься от своего прошлого, поступила на Аларчинские курсы, где  и встретила Соню…А чуть позже, на сходке, познакомилась и с Сашей. Я полюбила его, и он полюбил меня сразу…Я знала, что для этого благороднейшего человека чести общественный долг всегда превыше личного счастья, да и могла ли я, будучи замужней женщиной, с таким  прошлым, да ещё намного старше его, надеяться на какие-то ответные чувства молодого человека, который почти на 14 лет был младше меня… Но он тоже любил меня, но не смел высказать свои чувства, потому что все это время берег меня от гибели, которая грозила бы мне с ним. Да, это я тогда сорвала вам план мостового покушения, бросившись под карету Узурпатора. Это я предупредила Государя, чтобы он не возвращался в Зимний. Спросите, зачем я это сделала? Поверьте, только не для того чтобы предать партию и все наше дело. Просто как всякая любящая женщина, я была эгоистична в своей любви, и меньше всего думала о деле, когда Саша, вооружившись глицерином, добровольно пошел на смерть, решив пожертвовать собой ради всех нас. Я только хотела, чтобы Саша жил! Понимаете, чтобы он не погиб тогда, взорвав себя вместе тираном…Мой растлитель даже не узнал меня, как я изменилась за все эти годы, да и лицо у меня было разбито в кровь… Теперь, когда Саша…Александр Дмитриевич арестован, мне уже все равно, можете застрелить меня, если хотите, мне совершенно не жаль моей погубленной жизни, но знаете, что я, Анна Павловна Прибылева-Корба, потомственная герцогиня Мейнгардт, дочь и сестра коронованных тиранов, до последней капли крови была предана делу Русской Революции!
 Анна Павловна замолчала. Желябов посмотрел на неё не зло, но строго.
-Стреляйте, чего же вы ждете! Освободите меня от оков жизни!
 Револьвер не поднялся… Набыченный взгляд пропал. Желябов улыбнулся, скаля два ряда мелких, крепких зубов. «Вот уж точно, Несчастная Русская Революция», - подумал он про себя словами Александра Дмитриевича.
-Если я сейчас застрелю вас, тогда кто же поможет мне разобраться во всех этих несносных бумагах. К тому же, после того, что вы рассказали, мне, как простому мужику, будет лестно осознавать, что мне в качестве секретаря мне прислуживает  особа царских кровей. Так что считайте, что вам моим высочайшим указом дарована жизнь, чтобы произвести вас в мои личные секретари. Да и вот ещё вам с Софьей мой наказ: не французьте при мне, я мужик, и этой латыни не понимаю. (Он действительно ненавидел, когда дамы переговаривались по-французски за его спиной, при этом Софья, как то неестественно гортаня, называла его на французский манер: Андрэ).
Анна Павловна, поняв, что избежала смерти, чуть улыбнулась.
-Я серьезно, Андрей Иванович. Значит ли это, что вы помиловали меня?
-А если серьезно, никто из нас не может отвечать за свое происхождение. Хоть вы и незаконная дочь царя, вы так же пострадали от произвола тирании, как и я, так как я после этого могу обвинять вас в чем-то. Со своей стороны могу дать вам слово, что, несмотря на то, что я теперь узнал о вас, буду относиться к вам с той же степенью  уважения, с каким в партии относился  к вам Александр Дмитриевич. Да и кончено трепаться об этом, время не ждет. Что у нас идет следующей буквой?
-Буква «Ш». «Шпионы», - неловко пролепетала ещё не опомнившаяся Анна Павловна, неловко подавая следующую папку.
 -Ну-у-у-у, Аннушка, эту толстую дуру закиньте куда подальше. Какой мне прок знать приметы двухсот шпионов в лицо, если  из-за своей близорукости я не вижу дальше локтя собственной руки. Столкнись я со шпиком, так и поздоровался с ним за руку как с родным братом. Следующий!
-Ульянов.
«Господи, боже мой, ну какой ещё Ульянов. Кто, вообще, вспомнит эту неказистую фамилию лет через тридцать».
-Из ближних? - уныло переспросил Желябов.
-Нет, - застенчиво ответила Анна.- Только Ширяев, но он в тюрьме.
-Давай дальше!
- Ширяев...и все...Будете читать?
-Это уж тоже отложите. Прошли, - грустно вздохнул Андрей Иванович, вспоминая об едва не случившейся измене Софьюшки с ныне арестованным графом Вяземским.
 Анна Павловна понимающе усмехнулась и, сделав красными чернилами пометку «арест.», отложила и эту папку. Желябов продолжал смотреть на неё. «Ну, и рождаются же такие бабы, в которых то и зацепится взглядом не за что. Даром, что царская фрейлина, приблудная дочь самого Палкина. И что только Михо и Государь могли найти в этой страшной, долговязой кляче? Неужели же у Михайлова одинаковые вкусы с тираном? Может, потому что они оба тираны. Только каждый на своей стороне», - думал Желябов.
 Он всегда, как только встретил эту женщину, подозревал что-то не то в Анне Павловне. Даже одевалась Корба не так, как другие женщины, пренебрегавшие своим внешним видом, хоть просто, но всегда элегантно. К тому же, слишком уж воспитана, да  утонченна для их круга носивших мужицкие косоворотки с сапогами стриженых, нарочито развязных нигилисток. Запах Смольного чувствовался в каждом её скромном, красивом движении.
  Иногда Анна Павловна даже пугала его – нет, не своей близостью к Михо, но своей какой-то культурной недоступностью к себе. С ней, особенно в присутствии Михайлова, он никогда не знал, как себя вести – обращаться на «вы» или на «ты» к «тетеньке», чтобы не обидеть столь солидную даму возрастом при её возлюбленном Михо, который буквально боготворил её, заставляя себя и других буквально молиться на неё, как на икону Непорочной Девы Марии. К тому, именно из-за этого странного испуга «недоступности» священнодействующей Пифии Революции его непосредственного «начальника», Анна Павловна была, пожалуй, единственной женщиной в партии, на которую у него не вставало ничего, так что Сонечка в этом плане  могла быть абсолютно спокойна. И воображая, что Михайлову досталась не кто иная, как дочь Николая Палкина, хуже того,  уж пользованная коронованным тираном в «качестве фрейлины своей жены», собственным сводным братом, и наивно полагая, что даже Михайлов ничего не знал об этом, приводило его в какой-то первобытный восторг безумства.
 Вскоре, как только Анна Павловна помогла покончить Желябову с разбором бесконечных бумаг архива Александра Дмитриевича, бывшая дворцовая фрейлина Императрицы Марии Александровны из вежливости перешла жить на свое старое место жительство – в женские общежития Духовно-учебного управления Александро-Невской лавры, куда после добросовестной службы на дожитие  при полном государственном обеспечении ссылались бывшие фрейлины очередной умершей Императрицы – золушки Зимнего дворца. Там она и поселилась, деля одну крохотную каморку со своей товаркой по фрейленскому цеху и подругой  Тютчевой, тоже отставной фрейлиной покойной Императрицы…


Наблюдательный отряд

Днем с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил...
Из поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»


  Время шло, а новый, само избранный руководитель Народной Воли Желябов, с головой закопавшись в своей «Рабочей Газете», забегавшись по адресам рабочих и студенческих сходок, разрываясь между, казалось бы, такими совершенно несовместимо противоположными по своей сути вещами, как пропаганда и конспиративное подполье, мечась в заколдованном Бермудском треугольнике типографии, сырной лавки Кобозевых и подпольных кружков, не успевал толком нигде. А все старая мужицкая привычка – делать все самому, самому «доискаться», «докопаться» до сути вещей, не доверяя никому.
 Он и «докапывался»:  утром с ручкой в редакции на Невском, до хрипоты споря со своим старым другом Тригони насчет редакторской правки его текстов, днем – на трибунах студенческих и рабочих сходок, вечером - с лопатой в руках в подполье лавки. Если старый руководитель партии Михайлов старался как можно более делать «чужими руками», лишь держа нити командования, словно засевший в центре паук, что по малейшим колебаниям нити паутины понимает, что происходит в сотканном им «царстве-королевстве», в нужный момент направляя в нужные точки нужных людей, то Желябов, как крестьянский ломовоз, полностью взвалил на себя всю ношу управления, и не позволял никому даже приблизиться к себе, чтобы хоть как-то помочь в несении столь тяжкого креста.
 Единственным реально функционирующим, боевым органом «Народной воли» был Наблюдательный отряд Перовской, или «Наблюдательный комитет», как в шутку когда-то  окрестил его Михайлов. Преимущественно в «Наблюдательный комитет» набирались студенты, ещё не «нюхнувшие» динамитного пороха террора, но с преданным фанатизмом своего дела уже готовые отдать жизнь за революцию. Несмотря на то, что формальным предводителем «Наблюдательного отряда» все ещё оставался Тихомиров, все фактические бразды правления взяла в свои нежные, пухленькие ручки Перовская. Она и «наблюдальщиков» по точкам расставляла, и показания после обходов снимала, и сама дежурила, не смотря ни на какую погоду, превозмогая усталость.
 По любимым урокам психологии, что на Аларчинских курсах проходила, знала Сонечка, что два человека, идущие вместе, автоматически вызывают куда меньшее внимание к себе, чем один или, скажем, три, а меньше всего подозрений вызовут прогуливающиеся по улицам пары. Вот и расставила «наблюдальщиков» – каждой твари по паре.
 Всего «наблюдальщиков», помимо её, семь человек было. Это уже известный нам бывший вольнослушатель Горного института Рысаков Николай Иванович, ловко завербованный самой Софьюшкой за обещание, в случае чего, назначить его «первым метальщиком». К нему она нарочно приставила Оловенникову Екатерину, тихую, интеллигентную, но требовательную девушку, чтобы это тупое животное в образе человеческом по глупости не натворило бы чего раньше времени «без спросу». С Гриневицким Игнатием, тоже из студентов Технологического Института, сама ходила. Да и что скрывать, сразу приглянулся Софьюшке желтоглазый красавец-поляк, за то, что так живо Андрея её в молодости напоминал. Вот и кличку его партийную «Кот» переделала на более благозвучно ласкательную «Котик».
Так и стали звать парня с легкой руки Сониной – «Котик».
  Сидоренко Женю Софья не особенно любила, подозревая в нем скрытого украинофила, хоть Желябов во весь голос расхваливал ей своего земляка, поручаясь за него. К нему она свою подружку Фигнер приставила. Как знать, этим хохлам в деле особенно доверять не следует, приживальцы отменные, а предадут, только отвернись. А со старой подругой Верой они  почти уж как две сестры были. Особенно когда Верочкину родную сестру Женю на каторги в места «не столь отдаленные» согнали, сдружилась она с Софьюшкой, что родная сестра стала подруга. Во всем ей Софьюшка доверяла, что сестре родной. Вот и записочку матери отнести доверила… Девиц так и различали старшая Софья – Блондинка, младшая Фигнер – Брюнетка. Блондинка с Брюнеткой – не разлей вода.
 Одно только не нравилось в младшей подруге и раздражало в Верочке Софью, что Фигнер, как бы беря с неё пример, как со старшей сестры и более опытного в борьбе товарища, слишком уж рьяно взялась подражать ей. Вот и мужичка себе завела, будто, в пример Софьюшки. Исаева, тоже из мужиков. «Нет ли тут каких подводных камней?» - часто задумывалась Софья. Не метит ли втихаря на её место «темная лошадка»? Тем более, что после «восшествия» Желябова на «престол» главы партии, Исаев вторым человеком в партии стал.
 Хоть по своим деловым и волевым качествам замечательная революционерка Вера Фигнер, но «наездница» из Веры никудышная получалась. Не того «конька» подседлала. Исаев – не Желябов - мужик-горлопан, что массы одним ораторством своим поднимает, а человек самого тихого нрава, простая крестьянская лошадка, что безропотно везет свой воз, куда прикажут. Да и ситуация у новой парочки до комичности обратная. Не Исаев, а Вера Фигнер замужняя. Хоть и не гнал её никто из дома, по окончании Казанского университета, не желая быть обременением  и без того обедневшему, многодетному родительскому дому, с дуру выскочила замуж за судебного следователя Филипова, да только не пройдя года опостылел ей старый муж, вот и дала деру аж в Швейцарию в Цюрих, за «впечатлениями».
 Все то оно так, вот только неприятная, докучливая догадка, о том, что умная Вера целенаправленно метит на её, Софьюшкино место, стоит ей только отойти от дел,  донимала Перовскую, как обойные клопы, но она пыталась всячески отогнать её. Но есть в партии верные товарищи, что нет, да и напомнят комичность ситуации. Тихомиров подтрунивал: «Вам бы девочки женихами сменяться. По масти брать». К чему бы? Что она Вера брюнетка любит светловолосого белоруса Исаева, а она Блондинка – смуглоликого Одессита Желябова. Или же намекает, что беспризорник Гришка* лучше бы Сонечке подошел – на перевоспитание. Да стоит ли слушать Тихомирова?! Гаденький человек Тигрушка, и юмор его «двойной», противный, с подковыркою не смешон.
   Тыркова, студента 4-го курса Петербургского университета Софьюшка тоже мало знала. Знала, что из дворянства мелкопоместного, но что за человек…В одном опасалась за него Сонечка, что, покинув тепленькое именье отца в Нижегородской губернии, пошел этот юноша в революцию не по зову спасения русского народа, а по велению «мод», чтоб испытать острые ощущения. Но как знать. Не могла ли она обвинять себя в том же? Тычинин, однокурсник Тыркова, из мещан, увязался за другом, хотя Софьюшка не видела в бледном и робком парне особенных перспектив. Одно было замечательно в нем, внешность парня была настолько незаметна, обыденная, что он почти сливался с окружающей обстановкой города, как хамелеон на ветке. Много раз после встречи с Тычинином, Софья упорно потом пыталась вспомнить лицо своего подпольщика, но так же упорно не могла этого сделать. Бывают же такие «незапоминающиеся» лица, а для наблюдателя это качество первейшее. Да и в исполнительности ему не занимать, не то что с другими «наблюдальщиками», особенно с этим тупоумным животным Рысаковым, которому раз по сто буквально на пальцах приходилось объяснять, что, к чему, зачем и куда надо было идти. Вот где уж Софьюшка жалела о Леве Гартмане – хоть на лошади в юбке не умел скакать парень, да трусоват без меры к риску напрасному, но другого такого толкового подельника не сыскать во всем свете, не то что эти глупые мальчишки. Жаль, что Лёвушку так скоро на весь мир засветили. Вот где бы пригодился бы Химик.
 Тычинин всегда дежурил один. Да и место у него было самое ответственное –Дворцовая набережная -Дворцовая Площадь , откуда он каждый день аккуратно доставлял точное время утреннего выезда Государя. Вот и все: трое женщин, пятеро мужчин…График «дежурств» был так же не  хитр, как вся «конспирация» Блондинки. Три пары, (за исключением Тычинина и Тыркова, что, сменяясь между собой утро-вечер каждого дня, постоянно дежурили у Зимнего, фиксируя время выезда и приезда Государя), сменяясь с друг другом поочередно выходили на дежурство через каждые два дня. По сигналу Тычинина или Тыркова начиналось  наблюдение…
 Конечно же наши «наблюдальщики» заранее не могли точно знать, куда поедет государь, какой маршрут предпочтет, поэтому Софье приходилось расставлять своих «караульщиков» по наиболее вероятным местам прохождения царского экипажа. А сделать это было не так уж сложно. Софьюшка и до этого хорошо изучила маршруты всех царских дорог, по которым, не отклоняясь с немецкой педантичностью ездил Русский Государь. Каждый день царская карета нарезает привычный круг: Зимний, через Певческий мост по Мойке на Конюшенную, через Екатерининский на Инженерную, Манеж, Малая Садовая, Невский, Дворцовая и снова в Зимний.  Каждый день один и тот же выученный до зубов круговой маршрут. Загнанный зверь метался по кругу, нигде не находя себе прибежища. Карета ехала с бешеной скоростью… Иногда, для сокращения обратного пути, карета ехала  напрямик, обратно по Инженерной, не сворачивая на Малую Садовую. Это случалось в те редкие воскресные дни, когда Государь по каким-то своим делам заезжал в Михайловский дворец, к родне.
 В один из таких воскресных дней, на крохотном пяточке съезда с Инженерной улицы до Театрального моста, возле круговой ограды Михайловского сада зоркая Сонечка как-то заприметила, что сворачивая на канал экипаж в крутом вираже, кучер, во избежание опрокидывании кареты, значительно придерживает лошадей и ведет их почти шагом. Удобное место для покушения. Иногда, что было очень редко, царь заезжал для прогулок в Летний сад, и тогда вся округа заполнялась шнырявшими тут и там в клетчатых пальто шпионами. Софьюшка понимала, что в этом случае Государя лучше не трогать – себе дороже. Не даром же говорят, за одного стреляного – двух не стреляных дают. А Александр Николаевич, в дни особо мрачные для себя, когда бывал особо дурно расположен духом изрядно досаждавшей ему партией «Аничкового дворца»*, любил подергать «смерть за усы», прогуливаясь в Летнем саду с самой малой охраной. Призрак Каракозова успокаивал его расстроенные нервы.
 Сняв данные показаний проезда государя, «наблюдальщики» собирались в уговоренном месте - обыкновенно на съёмной квартире того самого «неприметного» Тычинина на Большой дворянской 8, где их уже ждала Софьюшка, которая аккуратно снимала с каждого «часового» показания и старательно записывала цифры в своем маленьком, голубом блокнотике. С каждым днем «Записки террористки» пополнялись новыми сведениями…
 Лишь поздно вечером возвращалась Соня к себе в квартиру на Измайловском, уставшая и вымотавшаяся на нет. А там обычно заставала нависшие над крохотной письменной конторкой богатырские плечи – это близорукий Андрей писал свои героические сказания о небывалых подвигах выдуманного своим богатым воображением крестьянина Барунова*, то и дело причудливо переплетая былинные похождения необыкновенного мужика с реальными автобиографическими фактами из собственной жизни. Однажды листок упал со стола Андрея, а Соня возьми, да и прочти  ненароком страничку:
ПРИЛОЖЕНИЕ к № 2 "РАБОЧЕЙ ГАЗЕТЫ"
КРЕСТЬЯНИН БАРУНОВ И ЕГО ДЕЛО.
"Нет больше той любви,
как если кто душу свою
положит за друзей своих".
Слова Спасителя.
Привык русский крестьянин, да и всякий русский человек терпеть и безропотно переносить и нужду, и насилие, и оскорбление. Как некогда Лазарь лежал под столом богача и вместе с псами питался крохами, падавшими с стола, так ныне весь русский народ питается милостями, падающими с пышного пиршевского стола самодержца и его прихлебателей. Упадет кусочек побольше— объявит царь какую-нибудь милость—все радуются; упадет краюшка—питаются ею; а чаще вместо крохи хлеба падает на голову русского человека пинок каблука царского или его придворных... Привык русский народ к этим царским подачкам, и в голову ему не приходит, что он не пес царский, а самовластный господин своей земли, своего имущества, своей воли, и имеет право не ждать милости, как даяния, а требовать своих прав быть самому господином земли русской, потому что эти права принадлежат людям от начала мира.
Но как ни робок, как ни забит и принижен русский крестьянин, а часто и в его среде появляются люди с понятием и совестливые, готовые стоять за мир горой.
Одним из таких совестливых людей был крестьянин Псковской губернии, Холмского уезда, Барунов, о котором я и хочу рассказать вам, что сам видел и слышал…

 Прочитала, да как покатилась со смеху! Не выдержала! До чего забавно Андрей замесил сюда слова Спасителя вместе с «псом царским». Хоть и говорила Сонюшка тихо, но смех у Сони звонкий, девичий, что колокольчик звенит:
-Никак в старообрядцы подался!
 Обычно Андрей любил, когда его вечно дутая Царевна-Несмеяна смеялась. А тут зубы сжал, в кулаке карандашик в щепу смял.
-Отдай! – говорит. Чуть с пальцами не вырвал из рук Перовской листок. А ведь он все на полном серьезе писал, сердцем бунтарским полыхая.
 Вообще, как стал Андрей во главе партии (не без помощи Софьюшкиных розог), так недомолвки и разногласия между Желябовым и Перовской становились все более частым явлением. Каждый считал, что другой занимается «не делом». От того и сыпались взаимные упреки, да насмешки злые…
 Андрея все больше сердили эти её, как он считал, бестолковые «прогулки».
«А чего тут и думать, как поедет через Садовую, так – хрясь! И готово!» А все эти Софьюшкины «соглядатели» - шпионы – мальчишки сопливые с гранатками - блажь, а  коли не «хряснет» с первого раза, останется, вдруг, Государь жив по каким-либо причинам, так сам в карету с ножом вскочит, да и прикончит Тирана. Хоть Андрюшке саморучно не приходилось убивать людей, то с быками, да с коровами деревенскими у него опыт богатый. Хватит силушки в руках богатырских, а раздумывать о моралях не станет. Нервы крепкие. На Самодержца рука не дрогнет.

  Вот и сегодня… ей совсем не хотелось думать об Андрее. Каждый раз видеть его ссутулившуюся над письмом фигуру с крохотными кругляшами, близоруких синих очков на толстом, коротком носу заросшей бородой морды было просто невыносимо. Все тот же, унрюмый и усталый…А ей уже думался другой...
… Все никак не выходила у Софьюшки из головы,  его влажная, чувственная рука с такими интеллигентными, красивыми, длинными пальцами, которая сжимала её руку во время прогулки. Его благородные манеры истинного дворянина. Его прекрасные карие глаза. Внешне он был так похож на молодого Андрея, но сложен намного более утонченно и красиво, чем настоящий Андрей, и от того её «старый» Андрей со своей ужасной бородой казался ей теперь почти противен.
…Сегодня Соня опять дежурила с Гриневицким. Погода была дурная. Коронованный зверь сидел в берлоге, а они были предоставлены друг другу – целый день и гуляли целый день, взявшись за руки, забыв о всякой конспирации и о холоде, пронизывающим их плохо одетые тела. Софьюшка даже через плотную варежку чувствуя, как от его теплой, чуть влажной от пота  руки мурашки начинают пробегать по её спине, с ужасом понимала, что начинает влюбляться в своего соглядателя. Но, внезапно воспламенившись, это непрошенное чувство запретной любви рождало другое, куда более  отвратительное и тем более мерзкое ощущение собственной женской неполноценности.
 Если со своим Андреем – «старым» Андреем она могла чувствовать себя на равных в любом обстоятельстве, с привычной самодостаточностью феминистки не задумавшись о внешних «приличиях», то, с ним, с этим ухоженным, интеллигентным красавцем, Сонечка ощущала себя грязной замарашкой, жалкой невостребованной дурнушкой, неизменно навязывающей свое общество красавцу-мужчине. Если раньше Соня никак не обращала внимание на такие пустяки, как собственная внешность, и внутренним своим ощущением эмансипе была освобождена от этих навязанных женщине предрассудков общества, то теперь, С НИМ, все было по-другому. Все, решительно все, что было уже в ней неприводимо в порядок, все-то непривлекательно внешнее досаждало её в себе:  и это видавшее виды её заношенное коричневое пальто с протертой до дыр прокладкой и обитым молью, жидким норковым воротничком дохлых котят, и эти вечно сальные, пачкающиеся волосы, с которыми совершенно было ничего невозможно поделать, и этот непереводимый мерзкий, непереводимый запах прогорклого сыра  изо рта, который она  буквально чувствовала на себе,  и которого очень стыдилась перед НИМ, и главное своим маленьким ростом, достигавшим его плеча, и облупленное морозом и ветром, ставшее таким некрасивым опухшее от вечного недосна лицо.
 И от того было особенно больно, что красавец-Котик был к ней хоть вежлив, обходителен, но показательно холоден в каком-то своем томном равнодушии знающего себе цену светского красавца. Знала Софьюшка, что и тут она опоздала – у Гриневицкого была своя невеста, тоже Софья, Софья Миллер*, тоже блондинка, как она, но, говорят, красавица необыкновенная – будто бы первая красавица Питера. И будто помолвлен он уже с ней, и любит её безумно, и это уж навсегда. Что ей ждать от её тайной любви? – ничего!
 Предложить себя – опозориться в его глазах. Вызвать его усмешку, быть может, жалости, что было бы ещё хуже прямого презрения…
 Другое дело, если бы он сам, вдруг, предложил ей отдаться ему. То, поддавшись мимолетным тлетворным чувствам своей преступной к нему любви, даже не задумавшись, она тут же согласилась бы идти с ним на его квартиру за семь верст на Выборгской стороне, чтобы снова испытать ту, свою первую девичью страсть, которую испытала в семнадцать лет к Андрею, но уже к другому,  «новому» Андрею. 
 Ловя на этой мысли, Сонечка ужасалась сама себе, но ощущение теплой руки Гриневицкого, Грини, как ласково она прозвала его про себя, заставляло её сердце зачем-то биться вскачь, и она понимала, что пропадала теперь. И от того только слаще было ощущать собственное падение!
 Но наваждение исчезало, и было тяжело и грустно в одиночку возвращаться в свою старую каморку на окраине, думать о сутулой, измученной над столом фигуре Андрея, готовить ему обед, а потом долго терпеть бессонные ворочанья у своего бока ежесекундно грозящей раздавить её туши Желябова, то и дело натыкаясь на его пропахшее вонючим сыром и мужицким луком вездесущее мочало бороды, что лезло ей в глаза, нос и рот.
 Софья и в этот раз едва попала в уключину. В квартире было темно. Но даже в темноте наметанным взглядом чистюля-Софьюшка сразу заметила кавардак, что очень болезненно ударило по её нервам. Какая там уборка, сил не на что не было, даже раздеться, и, не раздеваясь, она прилегла рядом с ним.
 -А это ты, Софья, - услышала она его хриплый голос в темноте. Желябов как всегда не спал.
  От него воняло. Она уже почти привыкла к этой какофонии отвратительных запахов, постоянно окружавших её Идейного Атамана и, засыпая с ним рядом, могла лишь из любопытства «счета сонных овечек» разгадывать их: запах пороха, динамита – этот запах был ей уже хорошо знаком по Проклятому домику, и все ещё отдавал головной болью, запах сыра и чеснока несся изо рта сладковато-воньким курятником, смешиваясь с горьким запахом цинковых типографских чернил, отдававших от его вечно измазанных чернилами рук и волос, теперь, с арестом Михайлова, ко всему прочему прибавился запах мокрой земли сырого погреба подпольной лавки, где он самолично рыл лаз, не доверяя сие «почетное» мужицкое поприще с лопатой в руках даже своему теперь ближайшему соратнику Фроленко, боясь, что этот Ангел Мести* не напутал бы чего с «раскопками». Смешиваясь, все эти запахи превращались в единый запах адской серы, словно её Андрей только что вернулся из самой Преисподней. Но сегодня от него несло откровенным говном, которое уже нельзя было замаскировать ничем.
 Соне с омерзением вспомнилось, что и в туалете её Андрей Иванович всегда неаккуратен, что со своей толстой задницей ходит, как бегемот в африканскую речку, разбрасывающий фекалии вокруг себя хвостом *, и вечно промахивается мимо унитаза, и ей вечно потом приходится мыть за ним  с хлором, корябя нежные, белые пальчики.
  Малышка Сонечка чистюля ещё та. От каждой крошки в постели приходила в бешенство! Часто приходилось таскать пропитанное его потом белье в прачечную, отчего её с её вечными корзинами и узелками иногда даже принимают за прачку. И все эта его мужицкая неаккуратность уже смертельно надоела ей…Поскорее бы закончить дело – и деру в Швейцарию. Зажить как цивилизованные люди в тихом предместье покойного дядюшки в окружении слуг.
 Софья взглянула на Андрея. Он лежал, отгородившись от неё бастионом спины, поджав ноги в колени, словно у него теперь болел живот. Словно чувствовал, что его Сонечка уж не та, охладела к нему. Но с кем она морально изменяет ему, он ещё не знал. Да и мог ли он, будучи женатым, предъявить какие-либо обвинения Софье. Ведь не давала ему клятв Софья перед алтарём, так как он смел требовать от неё вечной верности.
Запах становился непереносим.
-Ну, и воняет же от тебя, Желябов, - сморщив брезгливую мордашку «мерзость», буркнула про себя Сонечка, чуть стукнув его локотком, чтобы уступил ей хоть краюшку кровати.
  Андрей перевернулся на спину, глядя бессмысленным взглядом в потолок. «Старик, настоящий старик». Лицо Желябова было страшно бледно. Глаза как-то странно провалились в и без того глубокие глазницы, обнажив под собой некрасивые мешки. Борода, его ужасная борода архиерея придавала сходство с мученическим библейским старцем. Зубы стучали… По сравнению с холеным красавцем Котиком, её «старый» Андрей казался ей теперь безобразным дедом Фроловым…
 …Он был горячий, как печь…
 Сонечка губами пощупала его лоб – точно, жар! Лихорадка! Это было видно, по тому, как его трясло. Как же она сразу не догадалась! От того и печь он не затопил – обычно Желябов не жалел партийных дров. Палил напропалую.  Ей вдруг стало смертельно жалко своего «старого» Андрея, и очень стыдно за себя, что на миг поддалась своему легкомысленному увлечению этим пустым,  напомаженным польским господариком Гриневицким.
 Соня приложила ушко к его груди – он хрипел. Так и есть, заболел! Она встала, зажгла лампу.
-Ну-ка…повернись, - приказала она.
-Ну что ты, Сонечка, пустое, обыкновенная простуда. Завтра же все пройдет. Ты лучше послушай, что сегодня произошло в лавке…
-И не буду слушать! Поверти глазами! – Она деловито оттянула веко и заглянула ему в глаз. – Теперь посмотри на меня. Больно?
-Есть немного. Я же говорю, обыкновенная простуда. Мигрень!
 Глаза не гноились, и это одно уже многое обещало – по крайней мере, воспаления легких нет. Старый сценарий с южной лихорадкой не повторился.
-Все, завтра ты у меня никуда не пойдешь. Будешь лежать.
-Какая же ты у меня смешная, Софьюшка, - улыбнулся Андрей. Строгий приказ его маленькой, но строгой «целительницы» теперь особо умилил его. Видя все её старания, ему больше не хотелось сердиться на это милое, наивное дитя, которое с такой смешной старательностью заботилось о нем..
-Так вот уж дослушай …
-Покажи язык.
-М-м, - он высунул свой длинный не в меру язык – орудие пропагандиста на сходках и бабника в постели как можно более дальше, отчего его рожа скривилась в безобразнейшую гримасу.
-Язык чистый, - вздохнула Софьюшка, как будто сожалела, что хоть тут её Желябов недостаточно болен, чтобы прописать ему постельный режим.
-Так вот ты не поверишь - канализацию прорвало. Как дал киркой, так и окатило говном по уши. Хорошо Фроленко подскочил, трубу заткнул песком, а то бы всю нашу «конспирацию» дерьмом как есть залило. Чуть не спалились! Мы потом с Фроленко полдня в бане парились, так оно вот, все равно воняет…- Он хотел казаться ей непринужденно веселым балагуром, представляя всю комичность ситуации с прорывом канализации, случившейся в лавке, но его слабый, хриплый голос выдавал его нездоровье….
 Она уж не слушала его рассказов о сегодняшних приключениях в лавке, а, преодолевая усталость, приступила к лечению: жарко растопила печь, согрела молока с медом,  а потом долго растирала его здоровенную, жирную спину спиртом, ставя банки, чтобы высосать дурную кровь из пор, и под конец разведя хины, приставила к его губам.
-Пей!
-Лучше пристрели меня сразу, Софьюшка! – взмолился Желябов.
-Пей!!!
 Он выпил, а потом ещё долго тряс головой, проклиная все на свете, включая свою не в меру усердную целительницу…Вскоре его расслабило…Лицо Желябова заблестело от пота, и он, в банном жаре пододеялья, провалился в сон.
 Маленькая Найттингель не даст спокойно умереть своему герою.


Лавка Кобозевых

 Софьюшкины труды по очередному возвращению Желябова к жизни не прошли даром. Назавтра её Андрей встал, как ни в чем не бывало, совершенно здоровым, и даже ещё успел приготовить речь для субботней сходки и горячую ванну для своей маленькой, настойчивой целительницы.

 Мне же остается подробнее дорассказать ту правду, случившуюся с Желябовым в лавке Кобозевых, которую он все же утаил от Сонечки.
 Мужчины не любят казаться слабыми перед своими подругами, и это объяснимо. Чтобы там ни говорили, женщины любят победителей…А победителям не прощают их слабостей.
 А вчера Атаман Народной Воли был явно «не на коне»…Вернувшись с очередной сходки, копал с остервенением. Только это тяжелое, монотонное и не требующее умственных вложений занятие помогало Желябову хоть как-то забыться в конце рабочего дня. Его уж несколько раз окликали  стоявшие «на часах» Фроленко и Исаев, предлагая сменить, но он, словно не слыша их, упорно продолжал рыть в тесном коридоре, вовсю работая киркой, отчего звон раздавался на весь ночной Невский.
 Вот кирка ударилась во что-то твердое, застряла…Желябов рассердился,  попытался вытащить её – рванул изо всех сил. Фонтан зловонных нечистот ударил ему в лицо…Он едва успел отскочить, но вонючая жижа окатила ноги …
 Он вышел из подкопа. Лицо Желябова было смертельно бледно.
-Что случилось? – спросил Фроленко.
-Там…- Желябов хотел что-то сказать, но тут глаза его как-то странно закатились куда-то в потолок, он пошатнулся. Громадное тело рухнуло. Фроленко кинулся к Желябову – он дышал. Обморок!
-Баска, нашатырь, живо!!! – закричал Фроленко.
  Анна Васильевна подставила заветный флакон, который она повсюду таскала собой, к заострившемуся носу Андрея Ивановича. Желябов дернул бородатой головой и стал приходить в сознание. Ему было стыдно перед товарищами, что он, здоровый мужик, рухнул в обморок, как изнеженная Тургеневская барышня, хотя никто из товарищей даже не думал смеяться над ним. Какое там! Не до смеха! Думали уж второй «головы» партия лишилась. А теперь это была бы полная катастрофа для всех!
 -…вы уж, не говорите моей Сонюшке…что я сегодня…того…в обморок ... А то как узнает, что припадок был, так до самого Учредительного собрания в постели продержит.
 Суровый Фроленко улыбнулся – понимающе кивнул головой. Одессит снова шутил -  значит, порядок с их Атаманом. Опомнился.
 Фроленко и Исаеву, не без труда, но все же удалось уговорить Желябова оставить свой рабочий пост и вернуться домой пораньше. Якимова побежала за ямщиком, и спустя час персональный выезд нового предводителя партии Желябова -  легкая пролетка с запряженным в неё непропорционально откормленным ломовым царским Першероном и личным кучером Желябова Тетеркой была подана*.
 Едва Желябов ушел, трехпалый техник Исаев, намочив тряпку в растворе марганцовки, завязав себе нос и рот, спустился в подкоп, чтобы осмотреть место происшествия. Оказалось, что Желябов пробил деревянную трубу сливной канализации, которой не было в плане народовольцев. Теперь оставалось выяснить, куда ведет эта труба, не соединена ли она с люком на Малой Садовой, и как это новое, внезапно открывшееся обстоятельство можно было использовать в деле.
 По счастью, в тот, чуть не ставшим роковым день, катастрофы не случилось. Фроленко сразу же удалось заложить бьющий фонтан зловоний мешками с отрытой у подкопа землей.
***
 На следующий же день по этому поводу было запланировано провести внеочередной съезд. До этого, едва только начав торговлю, «Склад русских сыров Кобозевых»  закрыли,  как и должно: «По санитарным причинам».
***
-Соня, Сонюшка, вставай. – Он поцеловал её в теплую, пухлую щечку.
-М-м-м, - потягиваясь ножками,  неохотно замычала Софьюшка, отпихивая его волосатое лицо розовыми ладошками. Она снова обнаружила себя закутанной в кокон одеял. Было тепло и уютно, и от того совсем не хотелось вставать и снова тащиться куда-то по пронизывающему холоду, ледяному ветру. Хотелось спать: всю предыдущую ночь она почти не спала, ухаживая за Андреем.
-Вставай, вставай, милая, а то всю Революцию вместе с Учредительным собранием проспишь.
-М-м-м-м, - ответило ему из постели то же ленивое мычание. Чепчик скрылся в одеялах. Настойчивый Желябов Андрей и тут не отступил – он стал щекотать Софьюшку под мышки, не давая ей ни секунды покою, чтобы снова заснуть.
-Прекрати! Не надо! – недовольно запищало из-под одеяла, брыкаясь ножкой.
-Ну, и спать же ты, мать.  Ванна давно готова, в самом-то деле! А ты лежишь, как бегемот!
 Это одно заставило Соню вскочить и, стягивая с себя на ходу ночную сорочку,  побежать на кухню. Любимая Сонечкой ванна, как всегда не обманула, приняв её в теплые объятия тающих пузырьков. Не даром же, все беленькое так любит мыться. А Софьюшка его просто обожала мыться и делала это при первой возможности.
 Она плескалась ножками, смеясь, делая на голове мыльные «шапки». Желябов не выдержал и, выловив из пены  розовую ступку, поцеловал свою царевну Софью в самую сахарную ножку. Она шаловливо хлестнула ему по щеке мыльной ножкой, плеснув пенкой в бородатую рожу Желябова. Считая себя толстенькой, не любила Софьюшка, когда Желябов смотрел на неё голенькую, а шаловливые пузырьки все предательски стаивали, обнажая её пухлую фигурку.
- Не балуйся, Соня, - Желябов замотал головой, глупо заморгал глазами, пытаясь избавиться от лезшей в глаза едкой пены, но тут же насадил ещё больше на бороду и волосы. «Ну, и рожа!». Не выдержав, хохотушка, да шалунья Сонечка залилась громким смехом…
 Ей было ещё радостно, что её Андрей был снова здоров, и труды по лечению не прошли даром. Едва смыв пену с лица, как, зарычав от удовольствия, он накинулся на неё, и стал ещё сильнее целовать своей царевне розовые стопки сахарные, силясь добраться до запретного «зверька», которого она так отчаянно прятала от него. Хихикая, шалунья извивалась, как червь, но его сильные, могучие руки богатыря были неумолимы и так же неумолимо притягивали к себе вредную куклу, пока колючие усами губы не впились в самое сокровенное, щекоча языком до смертельного блаженства…
-Прекрати! А-ха-ха-ха!
-Вот теперь то я тебя не выпущу, шалунья!
-Время, Желябов! Время!  Опаздываем!– извиваясь, хохотала она, указывая пальчиком ноги на часы.
***
 Возвращаясь за греющейся у печи водой, Желябов посмотрел на часы. Софьюшка права, баловство баловством, игры играми, а надо уж собираться. Окатил из кувшинчика. Софьюшка интенсивно затерла мордашку. Еще и ещё – вот и вымылась куколка. Много ли ей надо.
 Пока обсушивалась его голубка у печи, волосы золотые яростно прибирая расческой, бумаги собирал, обдумывая, что будет говорить на съезде.
***
 Сходка состоялась все там же – на квартире Саблина. На Тележной 5 все наши «окопщики» как один собрались: Колодкевич, Суханов, Баранников, Исаев, Саблин, Ланганс, Фроленко, Дегаев, Меркулов. Кибальчича – главного техника партии тоже прихватили. Без него никак нельзя. Утром, пока их Атаман тешился   со своей Софьюшкой, лобызая в ванной своей маленькой царевне её сахарные ножки, у ребят в лавке как раз технический консилиум был. Что делать дальше?
 Оказалось, что труба старой деревянной канализации в аршин диаметром была наполнена стоками лишь на одну восьмую. Желябов с дуру-то, подкапываясь снизу, из – под мешавшейся подкопной галереи перпендикулярно проходящей вдоль галереи подкопа бетонной водопроводной трубы, чуть не с самого днища канализационную маханул – вот и окатило. Решено было для экономии буравных работ «идти по самой  зловонной трубе», пока не достигнут люка. Но как проверить, связана ли эта сливная канализация с нужным люком, что на средину мостовой выводит, или это две разные системы. Окопщики уж не те – другие,  не то что Рогожинские «троглодиты», а все как один плечистые, да высокие, богатыри, а тут нужен почти ребенок, чтоб пролез по узкой трубе.
- …да, диаметр трубы таковой, что тут, пожалуй, разве что ребенок пролезет, - вздохнул Кибальчич, задумчиво почесывая жидкую, козлиную бородку.
 Едва упомянули  о ребенке, как все головы товарищей тот час же обратились в сторону припозднившейся Софьюшки, которая ещё, не подозревая ни о чем, в сласть себе зевала за спиной Желябова, уже нисколько не опасаясь Михайловских «дамских салонов».
-Ну, уж это нет! – решительно возразил товарищам Желябов. – Ишь, чего удумали. Сами лезьте!
-Я согласна, - спокойно ответила Софьюшка, при этом заметно побледнев. – (Желябов от злости стукнул кулаком по столу)
Уж когда остались одни, в «запретной»* комнате, ещё долго утешала его…
- Ты не сомневайся, Андрей, я прекрасная физкультурница. Единственная женщина, которая взбиралась на трапецию на одних руках. Спроси Анну Павловну, так она подтвердит. Вот и в колодец пролезу – ничего. Если это надо партии…
-Да уж, ничего, - буркнув, повторил за ней Желябов, с омерзением вспоминая вчерашнюю вонь окатившего его дерьма.
 Желябов  был очень недоволен этой бредовой  идеей рисковать его любимой Сонюшкой в подкопах, делая из неё «норушку», но как не хотел того Атаман, но ему все же пришлось согласиться с общим решением Комитета.  Да и Соню разве теперь уймёшь. Раз решила – колом не вышибешь. А ради дела на все пойдет. «Фанатичка!»
  А ведь ещё утром, когда она принимала ванну, она казалась таким милым, шаловливым ангелом, эдакой милой резвушкой-хохотушкой. От хохотушки и резвушки не осталось и следа – на него смотрели насупленные брови фанатички, решительной террористки, которую даже он порой сам боялся. Эти ДВЕ так не похожие ипостаси Софьюшки, и тем более такой разительный резкий переход, теперь мучительно не вязались в нем, почему-то пугая.
***

  Было решено исследовать лаз как только морозец покрепче сцепит землю. Так и отверстие в замершем дереве продолбить легче, и вонь от канализации не так чувствительна будет. Ведь лезть Софьюшке предстоит по самой клоаке городской почитай аж 5 аршин, пока колодца не достигнет, если он, вообще, есть этот сообщающийся с трубой люк.
 В тот же вечер великий техник и изобретатель партии Кибальчич в своей каморке на Лиговке «изобретал» все необходимое для восхождения по внутреннему чреву зловонной трубы «альпинистское» снаряжение для маленькой подпольщицы. Перво-наперво – шиповки альпийские. Он уже снял мерку с Софьюшкиной ноги – 34 размер. Такой-то и обуви не делают, а надо было в точности подогнать под Халтуринский ботинок «Золушки», и чтоб удобно на ноге крепилось – не соскальзывало. Кибальчич работал, не покладая рук.
 Ждать пришлось недолго. Черное, затянувшееся в этом году предзимье с её прихватывающим по временам морозцем, перемежавшееся с частыми сырыми оттепелями, прошло, наступили устойчивые холода.
 Как только «сцепило» легким морозцем, решено было отправить Софьюшку в канализационные катакомбы для обследования.
***
 Для этого, чтоб сознание не потеряла, пришлось обрядить «разведчицу» в «мундирование» подпольное. Софьюшка оделась в финское шерстяное трико легкое*, чтоб движение не стесняло. Потом товарищи одели её в плащ из глухой, американской резиновой клеенки, на манер штормовки, что матросы одевают. Обмотали тщательно лентами, чтоб к телу плотней клеенка прилегала, а кожа не соприкасалась с нечистотами. Лицо и нос обвязали промоченной в растворе марганца инфекционной повязке. Страховочную веревку закрепили к поясу. Условлено было, что если достигнет «норушка» люка, дернет два раза – это будет значить, что выходит люк правильно, на Малую Садовую. Ну, и конечно кошки-шиповки, да заступ альпийский, чтоб карабкаться. Снизу вызвался страховать конечно же сам Желябов – не мог доверить это другому Атаман. Сверху Фроленко. Ангела Мести нарочно дворником для этой цели обрядили, чтобы, под видом сброса лошадиного навоза, чуть приоткрыл тяжелую крышку люка.
***
 Она старалась не думать о том, что под ней, сосредотачиваясь мыслью на своей подземной миссии. Ловила дыхание маленькими глотками, стараясь дышать только через рот – так легче переносилась непереносимая вонь. Как и в московском подкопе едва тлевшую от недостатка кислорода тяжелую масляную лампу приходилось держать перед собой на вытянутой руке, что представляло собой главное неудобство. Но она ползла, упорно преодолевая аршин за аршином,  по зловонной человеческой клоаке, почти в полной темноте. Желябов аккуратно разматывал веревку позади неё. Это была её единственная нить Ариадны, связывающая с внешним миром…с жизнью в этом гнилостном, нечистотном саркофаге самого грязного человеческого гуана, куда она добровольно ползок, за ползком выгребала позади себя.
 Вот, кажется, пахнуло свежим ветром. Сонечка ощутила своим большим лбом его ледяной поцелуй – единственной частью тела, которая не была закрыта. Она подняла руку. Рука уперлась в черную пустоту. Люк!
 «Но тот самый ли это люк? Почему не видно света? Ведь Фроленко обещал приоткрыть крышку». Вопросов, теснившихся в светлой, блондинистой головке отважной подпольщицы тут же оказалось так много, что в подобных стесненных обстоятельствах она не успевала ответить ни на один из них. Ей показалось, что она уже ползет по трубе целую вечность, и что ей уже не выбраться отсюда никогда. Приступ клаустрофобии охватил её, но Сонечка, сурово устыдив себя за моментную слабость, тут же заставила взять себя в руки. Ощупала страховочный трос – веревка была на месте. Она вздохнула глубоко и, осторожно приподнявшись с колен, она стала взбираться вверх. В противовес деревянной трубе люк, был кирпичным.
Сонечка отчаянно цепляясь за выступы альпийскими ботинками-кошками, карабкалась вверх уже в полной темноте, опираясь преимущественно на ноги. Лампу пришлось оставить в низу, так как с лампой взбираться было совершенно невозможно. Единственное, чего она боялась, что упадет, сорвавшись с заледенелой стенки кирпичного колодца и сломает ноги, потому карабкалась очень аккуратно, сантиметр за сантиметром, ощупывая в темноте своими нежными, чувствительными пальчиками внутреннюю кладку люка, куда бы можно понадежнее воткнуть заступ. Хотя размахнуться толком рукой, чтобы воткнуть посильнее заступ в такой узкой трубе тоже было невозможно – приходилось цепляться чуть не ногтями. Из-за того, что она тянула лицо вверх, марлевая повязка и платок, закрывающий её голову, сползли на шею. Песок, пыль и хлопья грязного, городского снега безжалостно валили ей в лицо, засыпая ей глаза, но при каждом обвале, вызванным очередной проезжавшей каретой, она могла лишь только останавливаться и отворачивать вниз лицо, кашляя от соляной, пыльной земли мостовой, забивавшиеся ей в рот и нос.
 Впереди был слабый свет, что просачивался через отверстие люка – а там уж  все ясно будет. «Только бы добраться туда», - думала она.
 Вот она, наконец,  доползла, уперлась ладошкой в заледенелый потолок люка. И поняла – тупик. Совсем рядом, по мостовой шли люди, тяжело громыхая, катили экипажи – все эти отдававшие здесь зловещим, гробовым эхом звуки были хорошо слышны ей над самым ухом. Она выставила руку и ещё сильнее напёрла бетонную  крышку. Глухо. Не поддается!
 Ужас охватил Софьюшку. «Неужели же Фроленко совершенно забыл о ней?* Или это уж другой люк? Что делать? Крикнуть ему из люка? Но тогда её голос могли бы услышать, соберется удивленная толпа, и всему конец - всем конец». Рисковать собой – возможно, она уже не раз подвергала себя риску ради общего дела. Но другими? Подставить товарищей? Нет, поступить так безрассудно она не могла.  Она наперла ещё и ещё – люк не поддавался.  И тут другая, ещё более ужасающая мысль охватила её. «А если этот люк, вообще, не действующий и служит только для слива талой воды через отверстие.  За ненадобностью, крышка давно заложена брусчаткой, забетонирована, и теперь уж намертво приморожена, и все её усилия открыть её теперь глупы и напрасны.
 Отступать, начав спускаться вниз. Вернуться к Андрею вымокшей в нечистотах и раздавленной крысой, чтобы только недоуменно пожать плечами. Но и отступать, пока не испробовано последнее средство, со своим упорным характером Сонечка не привыкла.
-М-м-м-м-м, - опёршись чуть раздвинутыми в стороны ногами на стенки колодца, сжавшись пружинкой всеми своими силенками, как рождающийся птенчик, что пытается выбраться из яйца, она изо всех сил навалилась цыплячьими плечиками на крышку. Что-то треснуло. Подалось. За шиворот Сонечки посыпался талый снег с песком, и ещё какая-то грязь, но она уже не замечала этого, всей своей силой навалившись на ненавистную крышку люка. Лицо посинело, а на её большом  лбу вздулась ужасная жила.

 Победа! Дневной свет ослепил  глаза. Она чуть приподняла уже побежденную крышку и высунула из люка голову… Прямо на неё мчалась  - царская карета!
 Соня увидела, как казацкий есаул, ехавший впереди на вороной лошади, на полном ходу размахивал хлыстом…
 Что произошло дальше, она плохо помнит. Кажется, она вскрикнула…и стала проваливаться вниз в свободном падении.
 По счастью в последний момент ей все же инстинктивно удалось зацепиться заступом – это смягчило падение, сохранив ей в целостности ноги, правда руки немного ссаднила. Но, как говорится, до Учредительного собрания заживет.
 Она дернула два раза -  и, уже теряя сознания от неожиданности поворота, чувствовала как сильные руки Андрея тянут её за веревку обратно.
***
 Они не успели. Снова промах. Следующий раз…Но кто знает, когда Государь снова вознамерится отправится в Манеж. Погода самая дурная, да и следующего раза может и не быть. Уже сейчас большую половину Исполнительного комитета  по равелинам сидят, арестован их предводитель Михайлов, многие товарищи обрели свой мученический венец на виселицах и в пыточных застенках Третьей канцелярии.
 Но не таковые народовольцы, чтобы вешать нос...
«Не теперь, так потом обязательно будет…Сколько веревочке не виться, а конец все равно, да будет. Не они, так другие довершат дело», - приговаривая любимой пословицей, утешал всех весельчак - Атаман Желябов. А его верной боевой подруге Сонечке от отчаяния самой повеситься хотелось. Такую возможность упустить. Проклинала себя и всех за нерасторопность малышка. Ходила злющая-презлющая, временами, чтоб дать выход своей энергии, срываясь на Желябове по ничтожным пустякам, от досады пуская в ход крепкие кулачки.
 Зато выяснить удалось главное – заветный сливной колодец сообщался с подкопом! Мину подводи, да и взрывай прямо – под самое брюхо царской кареты! Это одно немного утешило Софьюшку.
 Тем временем неумолимо приближался Новый Год…
 

Испытания

 Чтобы хоть как-то утешить свою раздосадованную царевну Софью записался Андрей Иванович к ней в метальщики.
 Не мешало бы кости богатырские поразмять, а то от этой писчей работы в издательстве совсем засиделся – умом двинуться можно. Ко всей прочей работы задумал Андрей Иванович дело великое  - конституцию русскую писать. А слогом не владеет. Это тебе не про мужика Барунова сказки строчить. Тут слог особый нужен, красивый, правильный - правовой, что  со времен римского права поставлен. «Теперича», «надысь», да «давеча»  не отделаешься – «красиво» писать надо, чтоб все поняли. За основу взял парламентскую конституцию Муравьева, да верного придворного законотворца Александра I Михаила Сперанского. Пытаясь воссоединить не соединимое, штопал своего Франкенштейна. Не получалось. Начнет, бывало:
«Всякий гражданин, независимо от пола, вероисповедания, сословия является равным перед законом…Стоп!» Остановится, карандашом за ухом почесывая. «Революция отменит всякие сословия. Тогда что?! – не будет уж ни Эллина, ни Римлянина?»…Пишет дальше, ссылаясь прямиком на своего предшественника - декабриста Муравьева: «Упраздняются всякие сословия».Стоп! Опять не то! Это уже манифест, а не конституция получается. «Земля, леса, реки и прочие полезные недра не могут принадлежать никому, кроме как народу…» «То есть как никому – общие, значит, бесхозные. Опять не то. Желябов крепко призадумывался. И чем крепче он задумывался, тем явственнее убеждался в невозможности справится с поставленной перед ним самим великой задачей. «А не уйти ли целиком в террор, и точка. И пусть эти умники Тихомировы, да Морозовы потом сами разбираются на Учредительном собрании, как и что устраивать Россию», - задумывался Андрей Иванович. – «Эх, дожить бы только!» Продолжает: «Свободу слова, вероисповеданий, собраний…чего ещё? Какого ещё рожна надо для счастья человеческого?» Он откладывает притупившийся карандаш и печально смотрит в окно. Конституция Желябова рассыпается на глазах в какую-то мало переваримую кашу из ерунды, но самому самозваному законнику уже все равно. Он думает о Софье. Как им дальше жить вместе, да и возможно ли...
***
  За Смольным институтом есть пустырь один заброшенный. Дело в том, что по Кибальчич объявил, что  снаряды его, наконец-то, готовы к испытанию. В тот же вечер, сразу после плановой сходки, было решено произвести там пробу гремучего студня – некой усовершенствованной формой динамита, формулу которого знал только сам техник. Желябов собирался сам идти с метальщиками: Рысаковым, Гриневицким, Емельяновым, Меркуловым, Тетеркой и бывшим рабочим котельного завода Тимофеем Михайловым - новым товарищем и вассалом Андрея Ивановича, доставшимся Атаману по наследству от казненного руководителя рабочего движения Преснякова, и, конечно, самим Кибальчичем. Натерпелось узнать, что за «студень» наварил к Рождеству Николай Иванович.
 Софья тоже рвалась с мужчинами. Ведь ни кто иной, как она непосредственно должна руководить метальщиками. Но Андрей Иванович, устав с ней пререкаться, схватил свою маленькую активистку за запястья.
-Пусти, больно! – вырываясь, заскулила рассерженная Сонечка, готовая от злости кусаться.
- И этими-то  ручонками ты собираешься творить террор?! – противно  захохотал Желябов, скаля в усмешке мелкие, белые зубы. - Не смеши меня, Соня!
-Все равно пойду! – упрямилась Сонечка, сжав кулачки, пытаясь выкрутиться из его сильных рук.
-Тоже мне террорист в чипчике нашелся!
-Не террорист! Террористка! – отчаянно вырываясь, поправляла его упрямая Софьюшка.
- Нет, Сонечка, милая, слово «террорист» употребляется только в мужеском роде — женского не имеет.
-Эту грамматику ты своей Киевской гимназистке преподавай, а меня учить не надо!
-Ты пойми, Сонечка, я только ради тебя…Дело опасное! И женщинам там нечего делать!
-Что, запрешь меня в типографии, как других своих любовниц, и будешь навещать меня вместе с ними?! Не отпирайся, Желябов, я знаю о твоих любовных похождениях! Все знаю! Мерзкий бабник!!! Отпусти — все равно пойду!
 Она ударила его не в бровь, а в глаз. В самую неподходящую минуту. Унизила. В эту секунду Желябову хотелось убить Перовскую. Но, едва сдержав клокотавшие внутри его чувства, он не стал отвечать на её оскорбления, а, только обхватив её лоб пятерней, грубо толкнул на постель и молча запер на ключ…
 Замолотив в беззащитные, ни в чем не повинные подушки кулаками, Софья завыла, как раненое животное. У ней была истерика.
***
 Шли в темноте, осторожно, по застывшей в Рождественском саване Неве. Нарождавшийся месяц указывал путь. Наконец, найдя довольно заброшенное место за Смольным монастырем, остановились.
 Кибальчич, что шел впереди, нес с собой большой чемодан. Осторожно открыл его, достал несколько жестянок, в которых Желябов тот час  же признал те самые коробки из-под шоколадных конфет, которыми до недавнего времени так сладенько угощал свою вредную «прынцессу» Сонюшку. «Пригодились», - с умилением подумал Андрей Иванович, довольный своей выдумкой с жестянками. С умилением вспомнил, как пачкались пухленькие губки Сони, когда она ела шоколад, но воспоминание об их ссоре тот час же вернули его в суровую реальность, и улыбка сползла с его бородатого лица, вернув его в привычную суровость. Однако, его похоже никто не замечал – все взгляды товарищей были сосредоточены на страшной поклаже Кибальчича.
-Этой штукой можно что-нибудь сделать? – хлопая глуповатыми глазами, недоверчиво спросил толстый увалень - Михайлов, испуганно косясь на жестянки.
-Сейчас увидим, - невнятно буркнул Кибальчич. – Итак, господа, видите вон эти три сестрицы-ивушки, - он указал на три небольшие ракиты, росшие из одного корня обрыва, что стояли особняком от остального леса и тем заметно выделялись среди других деревьев, - так вот их сейчас не будет. Должен предупредить, всех кто хочет жить, не желая при этом быть покалеченным,  прошу всех отойти, а еще лучше лечь на землю —  с спокойствием маньяка, не допускающим возражений, лекционным  тоном сумасшедшего  профессора предупредил человек-машина.
 Все Сонины «храбрецы» кинулись назад, затаившись в какой-то близлежащей канаве. Остался лишь один - предводитель народовольцев – Желябов, который стоя продолжал с каким-то фаталистическим спокойствием наблюдать за тем, что же дальше будет делать его техник. Опасность притупила в нем расстройство от ссоры Софьюшкой.
-Что же вы не бежите, Андрей Иванович?
-Не хочу, - почти раздраженно ответил ему Желябов.
-Ну, воля ваша, Андрей Иванович.
  С этими словами с размаху бросил жестянку в намеченные деревья и быстро стал отходить назад, при этом «по дороге» прихватив оцепеневшего Желябова, рухнув вместе с ним на землю.
 В ту же секунду раздался оглушительный взрыв. Снег взмыл в воздух, образовав белое облако. Ошметки земли, снега и ивовых веток полетели на голову Желябова. Когда снежное облако рассеялось, все увидели, что на месте ракит остались всего лишь рваные пни.
-Чисто, ничего не скажешь, - сказал все ещё оглушенный, но довольный Желябов.
  Кибальчич подошел к месту взрыва и, вынув улитку мерительной ленты, стал измерять ею место взрыва. По озабоченному, напряженному лицу техника было заметно, что он был недоволен результатом.
-Четыре с половиной саженей. Не пойдет, - строго ответил Николай Иванович, - слишком большой радиус действия. Могут пострадать люди.
-И что с того? - словами своей Сонечки безразлично ответил подошедший Желябов. Кибальчич строго взглянул на него. У человека-машины тоже было сердце. У Желябова уже нет. Выдохлось что-то внутри Андрея Ивановича, переболело и стало бесчувственным… Ссора с Софьей вырвала из него последний  остаток человеческих моралей. Единственное чего желал Атаман, чтобы все это поскорей закончилось – не важно как.
-Дайте мне снаряд! – потребовал Желябов.
-Я не уверен…
-Дайте, вам говорят!

 Желябов сам взял снаряд, побежал, размахнулся, бросил. Банка ударилась всего в двух аршинах от его ног, врезав «носом в землю». Однако, почему-то не взорвалась. Желябов подошел, осмотрел место «взрыва». Банка рассыпалась песочком.
-Поздравляю, Андрей Иванович, вы убиты! – услышал он из-за спины смеющийся голос Кибальчича. Желябов понял – заряд холостой, манок, подделка. Это привело его в настоящую ярость:
-Дайте настоящий! – решительно потребовал Андрей Иванович, по-видимому входя в раж азарта.
-Если я дам настоящий, тогда уж и хоронить вас не придется.
-Не бось, кину, как надо. Запал!
-Да где же я вам возьму настоящий? Одна ртуть чего стоит - на вес золота, - пытался отшучиваться Кибальчич. Это правда, у Николая Ивановича был всего лишь один настоящий снаряд – тот самый, что он доверил бросить себе самому. Остальные, что были предназначены для учений товарищей, были имитациями, подделками. К тому же от слов покойного Преснякова, который хвастался ему, горделиво показывая свою прокусанную до жил, посиневшую руку с явными отпечатками человеческих зубов, он слышал, что Желябов не без странностей, что на него иногда находит необъяснимый приступ буйного помешательства, при котором он, будто желая нарочно самоубиться, сам лезет под мины, пренебрегая всякими мерами предосторожности. Теперь его рассказ только подтверждался. Однако, в планы Кибальчича умереть сегодня не входило. Сколько замечательных планов у прославленного изобретателя роилось в голове!
-Вы уж простите, Андрей Иванович, но в метальщики вы явно не годитесь – рука слишком сильная. Да и зрение у вас, судя по всему, видать, не важное.
-Сам знаю, - огрызнулся Желябов. – Теперь уж, пожалуйте, распоряжайтесь без меня, раз взялись. Эй, а вы, там, чего засели! А ну, вылазь, подпольщички! Учиться будем! – сердито закричал он на все ещё боязливо прятавшихся в канаве ребят.
 Из-за рва показалась перепачканная рожа Рысакова, затем Тетерки и Михайлова. Славная троица! Любой зоопарк принял бы эту компанию с радостью … в обезьянник, пугать публику. Один в другого – человеческие животные, с туповатым выражением морд и преданным взглядом верной собаки. Да и одеты как один – в мужицкие армяки и валенки. Дрова колоть, а не снаряды бросать. Стараясь не замарать свое элегантное пальто, Красавчик Гриневицкий аккуратно вылез, отирая красивое лицо надушенным платком, за ним тот час и этот недомерок Меркулов в драной шубе, прошмыгнул носом.
 Атаман Желябов отошел в сторону, сел на пень, мрачный и злой, самоустранившись от всякого дальнейшего командования своими «гайдамаками».
 Они подходили по одному, забирая у Кибальчича каждый свой снаряд. Метели по очереди, целясь попасть в обломанные пеньки несчастной ракиты. Лучше всех метнуть получилось у Михайлова – рука у рабочего хоть и сильная, но твердая. В яблочко с первого раза. Тетерка точь-в-точь повторил «подвиг» своего Атамана – швырнул себе под ноги, и был таков. Стоит, улыбается, как кретин. Не вышло. Гриневицкий очень старался, и стараниями своими все же попал - на троечку с плюсом. Рысаков уложил ровно, куда следует*. Меркулов «стрельнул» невнятно, «в молоко». Да и старался ли? Кто знает. По-видимому, в этот момент думал о чем-то совсем другом, о своем. Емельянов тоже не промахнулся – выдержка отменная, но как-то не было страсти в его броске. Словно отчитался.
 Из всех семерых в «метальщики» было решено выбрать только четверых: Михайлова, Гриневицкого, Рысакова, Емельянова.
 Выбор неожиданный, да и люди новые, непроверенные, но все сами, своими глазами видели, кто на что способен. Так что того спору, как на Рогожинской заставе, не возникло. Спички тянуть не пришлось.

 Желябов возвращался уж заутро, когда первые зимние лучи скупого декабрьского рассвета уж подернули землю.

 
Чудесный лекарь

 Он сразу обнаружил Сонечку, хотя его подслеповатые, близорукие глаза едва ли различали предметы в неосвещенной комнате. Казалось, она все так же лежала в кровати, как он толкнул её туда – на животе, немного скорчившись в защитной позе зародыша – поджав ноги и сложив руки на груди - чтоб было теплее, не раздеваясь, а только немного прикрывши озябшие плечики дырявой шалькой. По её опухшему, вздутому лицу, он понял, что она плакала. Софьюшка не спала. Да и могла ли она спать – ждала. Ждала верная декабристка, уж не чая увидеть своего героя живым. Рассказ товарищей, как её Андрей вскочил на заминированное полотно чугунки, то и дело вспоминался ей, потому договорилась себе,  более не отпускала его без себя. Боялась отчаянности своего Андрея. Хотела идти с ним, а он вот как поступил!
 Однако, возвращение Желябова, похоже, не обрадовало её. Не кинулась ставить самовар, да разводить печь, будто говоря: «Не взял. Так и все равно. Теперь уж сам как знаешь, выкручивайся!»
 Желябов подошел, близоруко нагнул над ней голову. Только сейчас он заметил, что обычно белые, да пухлые запястья Перовской посинели. Не рассчитал сил богатырских. Хватил! А ей много ли надо куколке. Хруп, и сломалась косточка белая. Жалко, жалко стало свою маленькую Сонечку, до слез прямо. Виновато сделалось Андрею Ивановичу! А чувство вины редкий гость в арсенале Желябова – самоуверен, да горд до напыщенности был наш идейный бунтарь, ни себе, ни другим ничего не прощал.
 Сел на колени, стал целовать ей ручки.
-Сонечка! Ты прости  уж меня, но как ещё я мог остановить тебя.
-Испытали? – поднимая голову, тихим голосом спросила она, не скрывая обиды в своем голосе.
-Испытали.
-Отобрался?
-Нет.
 Она вздохнула, глубоко, и, кажется, с облегчением. Хоть тут она может быть теперь спокойна за Андрея Ивановича. Мысль о том, что, быть может, ей придется ставить смертником любимого Андрея, ужасала её. Но тут же ей вспомнились карие глаза её Котика.
-А Гриневицкий?!
-Отобрался. Емельянов, Рысаков, Михайлов тоже, - почти радостно объявил Андрей. Хотя чему тут было радоваться.
 Она неудобно заерзала на постели. Не хотелось, чтобы Котик. Емельянов, Рысаков и Михайлов – это другое дело. Эти тупые животные по рождению своему предназначены, чтобы их использовать в качестве расходного человеческого материала. Но Котик, красавец Котик. Жаль стало парня Соне. Жаль губить его молодость, которая могла бы ещё послужить на пользу народа.
 Она теперь и не различала «пользу народа» и свою пользу, и вкладывала в это размыто неопределенное понятие абсолютно все, что возвеличивало их революционной борьбой из общей массы инертного русского быдла, которое она собственно называла этим «народом», мешая личностное и общественное в один большой, неразделимый ком.
 Но теперь её мучила другая, более приземленная мысль. «Зачем я сразу спросила о Гриневицком?» Она уж проклинала себя за свою неосмотрительность, понимая, что это вышло у ней само собой, и что вылетавшим из неё неосторожным словом, она невольно выдала свою заинтересованность именно Гриневицким, но Андрей даже не обратил на это никакого внимания. Трудная ночь окончательно вымотала его, и он хотел только одного – в постель, к своему уютному, тепленькому зверьку – Софьюшке.
-А ты ещё не раздевалась. Меня, значит, ждала. Декабристочка ты моя верная.
Софье были отвратительно противны все эти сюсюканья Желябова. Она видела, что он был расстроен неудавшимися испытаниями, но не подавал виду, и все его расстройство выливалось в эти дурацкие заигрывания с ней, как с ребенком.
 Раздевшись сам, он, как девочка, раздевающая свою куклу, стал раздевать и её, со старательной аккуратностью расстегивая густой ряд мелких пуговичек на её вечном шерстяном, коричневом гимназическом платье с такими же непременными гипельно белыми отстежными воротничками и манжетами, которые она почти ли не каждый день до дыр застирывала в хлорном щелоке и гладила перед каждым выходом на улицу.  Софья не сопротивлялась, а все так же внимательно наблюдала за ним тем же неподвижным, внимательным взглядом маленького ребенка. Похоже, обоим это нехитрое действо доставляло удовольствие.
 Снимать сей маленький панцирь приходилось через голову, заметно портя всю ту же вечную прическу с непременным узелком на затылке, отчего тонкие вылезшие волосы Сонечки тут же неряшливо сползали на лицо, но она тот час же беспощадно заколола расхристанных «беглецов» обратно, надежно спрятав их под ненавистным Андрею чепчиком, словно в сейфе. Лифчиков, да корсетов Софьюшка не носила. Они душили её. Мешали в работе.
 В свое время выиграла неравный бой с бесчисленными гувернантками, и даже самим грозным папа. Вместо лифчиков – детская сорочка, больше походившая на сарафан, разве что богато подбитый дорогим брюссельским кружевом, под пышными «фижмами» которого Софья надежно прятала своё непомерно развитое хозяйство грудей. И этот хитроумный предмет туалета, как и платье, снимался через голову, хотя для этого надо было развязать бесчисленные бантики потайных лямочек, расслабить завязку каймы – иначе её большая голова попросту не пролезала в проем. Нижнюю сорочку, как последнюю святыню, оберегавшую её женскую честь, имела право снять только сама хозяйка, знавшая секрет потайного узла. Сонечка снимала сорочку с невероятной ловкостью рук фокусницы, потому как знала, что в этот момент она была наиболее уязвима перед Андреем. Этот её запретный предмет туалета нужно было снять как можно скорее.  И, оставаясь в одних панталончиках, так же незаметно быстро переодеться в спасительную длиннополую ночную рубашку ангела, пока  Андрей не перехватил её на полпути. Иначе ей не отвязаться от него – станет приставать со своими ласками и не уймется бабник, пока не  затащит в постель. А это теперь совсем не входило в её планы. Хоть завтра и не на дежурство, но к Катеньке Тихомировой надо успеть – на последнем месяце она. Ни сегодня – завтра родит. Правда, Софьюшка к ней Анну Павловну* вместо сторожа надежно приставила, чтобы следила за ней, а заодно и за Тигрой. С сельским террористом Тихомировым Софья то до сих пор «на иголках». Достал её Левушка-Тигрушка. Как не хотелось ей появляться в доме Тигры, но Катя сама решительно настояла, чтобы роды у ней принимала именно она и никто другой. Рука у Сони легкая. Сонечке же идти в дом бывшего своего не в меру пылкого воздыхателя тяжкая задача  была, тем более в связи с подобными щекотливыми, семейными обстоятельствами, но долг врача велит. К тому же, вряд ли Анна Павловна сама справится с родами. А теперь ещё и Геся у ней на учете – только успевай поворачиваться. А тут после этой зловонной ямы свое здоровье пошатнулось. Измучилась совсем.
 Соня завозилась с бантиками, не переставая думать о своем, после бессонной ночи находясь в каком-то ступоре. Андрей потянул за нужный кончик – бантики развязались, рубашка взмыла вверх. Знал «мерзкий бабник» секрет запретного узла. Он уже хотел приласкать её грудь, как Сонечка вскрикнула от боли.
-Что случилось?
-Ну, зач-е-е-е-м! Больно!
-Вот ещё новость. Где болит?!
-Соскам больно! – заскулила Соня, хватаясь крохотными ладошками за огромные груди и сгибаясь пополам. – Когда трогать! - Хоть она и была врач, и привыкла к виду боли, но сама ли едва переносила малейшую боль.
-Не зашиблась, когда падала в трубе?
-Не зна-а-а-ю! – почти злобно в раздражении огрызнулась она.
-Ну-ка, покажи, что у тебя там.
-Сейчас пройдет. Подожди.
-Покажи!
-Оставь меня! Не тро-о-о-гай! Понял?! – Она резко одернула его пробирающуюся руку.
-Не тро-га-ю! Всё! – рассердился Желябов, принявшись растапливать печь. (Заснуть в таком дубаке не имелось никакой возможности).
-Ладно, бабник, лапай, если тебе так хочется! Валяй! – Опустив руки,  она демонстративно заголила грудь, и с видом попавшего в капкан, затравленного зверька, решительно уставившись на него.
  Он только теперь хорошо ощупать её грудь. Она заметно затвердела и набухла. Это могло означать только одно.
-Э-э,  все понятно, Сонечка, жди гостей к обеду.
-Не надо так шутить, Андрей. Не смешно, - вздохнула она. -Ты же знаешь, я больна - у меня этого никогда не может быть.
-А я и не смеюсь. Верной призрак. А живот болит?
-Болит! – Она не врала. Живот действительно ныл невыносимо, и эта нестерпимая, бестолковая, непрекращающе ноющая боль буквально выводила её из себя.
-А я-то все думал-гадал. Отчего мы такие сердитые. А оно вот что. – Он стал гладить взъерошенную как мартовский воробей Сонечку по головке. Она одернулась от него как дикий зверек и, только знобливо закопавшись в одеяло, буркнула:
-Откуда ты только все знаешь, Желябов?
- Ты же сама говорила, что бабник я мерзостный. Как же мне хорошее не знать вашу сестру. По твоим книжкам всяко изучил женское строение, хоть и не медик. С тёти Любы все «образование» и началось. Тетка то младшая меня всего на пяток годков старше. Так играли вместе. Писки в тайке друг другу показывали. Вот я мальчишкой был, однажды залез в её постель, так все в крови, потом орал как бешеный, что тетя люба обрезалась. Так вот у неё тоже живот до того болел, а бабка, головой кивала, все шепталась с ней «На рубахе», значит. А я дурак-дурачок был – ничего не понимал, что да к чему. Только похыкивал потом со смеху. А потом уж барыня «доучила»…
 -Хватит! Полно! Опять ты за свои мерзости, Желябов! –  раздраженно прикрикнула она на Андрея, словно бы говоря своему шелудивому псу «фу!», как если бы он подобрал на улице какую-нибудь выброшенную гнилую потроху.
-Сонечка, детка, говорю же тебе, не пройдет и месяца, как ты станешь женщиной. Деток с тобой нарожаем. Беленьких и рыженьких.
-Куда?!  В Революцию?! Как Тихомировы? О, только сейчас я начинаю понимать, как это мне все-таки тогда повезло, что тогда из-за обиды на тебя я по горячке не вышла замуж за Тигрыча, а то была бы сейчас в том же жалком положении, что и Катенька. Я долго думала об этом.  Нет, Андрей, семейное счастье не для нас. Мы обречены на муку, ради счастья других, так зачем же заставлять страдать ещё и своих детей. Только сейчас я начинаю понимать, как справедливо обошлась со мной природа. Лучше уж мне оставаться как есть, бесплодной карлицей, чем рожать на свет несчастных детей, которые потом будут страдать, как у Тихомирова. – (По её быстрому, взволнованному голосу он чувствовал, что у Сони снова начинается истерика).
-Не говори так, Сонечка! Не смей так говорить! Детей, Сонечка, рожают не в революцию, а для счастья. Поверь, наши дети будут куда счастливее нас, и им уж не придется доказывать свою правду с бомбами в руках. А в том, что ты станешь женщиной, я даже не сомневаюсь. Всегда надо надеяться на лучшее, иначе вовсе не стоит и жить.
-Забыл, я уже стала женщиной?!…с тобой. Или уже столько девок и испортил, что про меня просто забыл, - заметно раздражаясь, заговорила она.
- Ну, зачем ты так, я уж два месяца, как тебе не изменяю.
-Подумать только, целых два месяца! Это же героизм для такого бабника, как ты.
-Со-ня!
-Что, Со-ня! Ступай в типографию, к своей Лилочке, развлекись там по полной, раз главу партии в метальщики не взяли!
-Ну, уж это слишком! – Он резко оставил её, как будто из Перовской внезапно выросли иголки. Наступила мучительная пауза, в течении которой каждый лежал в своем углу кровати, быкуясь спинами.

Софьюшка очнулась первой.
-Прости, я, кажется, опять сорвалась, - игриво потрепала она своими пальчиками его роскошный, красиво спадающий на один бок чуб волос.
-Я уж заметил. Ноет?
-Ноет! не поверишь, Андрей, все ноет! Вот черт, хоть бы сегодня заснуть. Так ведь не даст же!
-Я знаю одно средство, - таинственно произнес он.
-Какое? – доверчиво посмотрел ему в глаза умненький младенчик. Он стал снимать с неё панталончики.
-О, нет, только не это, если ты теперь хочешь убить меня, то лучше просто пристрели меня из своего кольта! – вырывалась она, смешно дергая толстыми ножками, словно запутавшийся в сетях олененок.
-Стрелять я в тебя не собираюсь, - засмеялся он. – Надо помочь матке расслабится, чтобы снять спазм.
-Скажи, Медвежонок, ты теперь нарочно издеваешься надо мной?!
-Ничего не издеваюсь. Занятия любовью снимают спазм. Это факт! Наукой доказано. Не бойся, я буду очень осторожен. Тебе понравится.
-Тогда давай, только быстрее. Мне ещё выспаться надо. Завтра ещё к Катеньке Тихомировой идти. Ох, как подумаю – жить неохота…
 Этот почти циничный прагматизм в таком романтичном  деле исполнения супружеского долга почти выбил Желябова из колеи, и он как будто на минуту растерялся, задумался, стоило ли «лечить» Сонечку столь оригинальным «средством» или нет. Не наделает ли чего хуже…для себя, чего она потом не простит.
-Ну, чего же ты ждешь, мужик?! – почти раздраженно закричала она, не без удовольствия улавливая в своем голосе подступившее вожделение. Он увидел, что она уже легла «на бочок», как он любил, и приготовилась к его «атаке», сжав ножки в коленях, что он не любил. И это её презрительное к нему выражение «мужик» не предвещало ничего хорошего – снова начнет больно кусаться от страсти. А все эти её похабные книжки про похождения этой французской дуры Индианы, будь она неладна. Ведь говорил же ей, нет такой бабы – сказочки бары выдумывают, а она только ещё больше озлилась, да давай все дикие фантазии дурной французской бабы на нем испытывать, словно лекарства на кролике. В прошлый раз чуть, шутя, пол-уха своими низко сидящими над деснами кукольными зубками не отмахнула. Хорошо волосы спасли. Игра это у них называется. Разыгралась барынька… Оно то и понятно, Софья  его –не из простых, из дворянских. А благородство на фантазии падко, да к себе особого отношения требует даже тут. Просто так отходить себя, как обыкновенную бабу не даст. Подавай резвушке игры разные. Это на людях она аскетка недоступная, а в постели резвушка, да выдумщица отменная. Каждый раз новый таракан в голове.  Каждый раз подавай необыкновенного, просто так не дается….А ему выполняй. Эх, не даром же говорят на холопской Украине: «Скаче в раже, яко пан каже». Вот он и «скачет», как его милая панночка велела, чтобы только своей царевне угодить, а та и пользуется, как зверем выдрессированным…
 «Ну, уж нет, не дамся, теперь моя власть», - с диким восторгом думает Желябов. – «Не даром же всю жопу кнутом исполосовала. А для мужика кнут – первая наука».
 Не раздумывая больше, Желябов схватил Софьюшку под мышки, и уложил её  спиной себе на грудь, крепко пригвоздив к себе руками, стал проворными пальцами ласкать между бедер.
-Э, ты что творишь, мужик?! – возмутилась Софьюшка, пытаясь свести разведенные им ноги. Она попыталась было вырваться, но теперь это было совершенно невозможно. – Пусти!
-Как бы не так!
-Так пеняй на себя! – Головка в чепчике извернулась и хватила его за руку.
– Ах, ты, проказа! – весело засмеялся Желябов. (Неудачи слепого террориста будто растаяли сами собой)
-Будешь знать свое место, мужик! А ну, пусти! – теперь уже по-настоящему сердито пыхнула она.
-Не пущу!
-Мерзкий маньяк! Мерзавец!
 Софьюшка стала брыкаться, норовя попасть ему коленкой в живот, но он пригвоздил ей и ноги. Сопротивление только ещё больше возбудило его.
-Ты, Сонечка, не думай, что я простой мужик, думай, что я король Людовик Шестнадцатый.
-Кто?! – удивилась она.
-Людовик Шестнадцатый, а ты моя  рабыня – наложница.
-Тебе что, Желябов, гремучий студень Кибальчича так в бошку ударил?!
-Да нет. Просто играть хочу, в твою игру – Индиану эту самую.
-Индиану?! А-ха-ха-ха! Сам же говорил, что такой бабы нет и не существует.
-А будто будет!
-Ха-ха-ха! – Соня дико и истерично хохотала. – Да будет тебе известно, Желябов, Людовик Шестнадцатый бороду не носил.
-Ну, и плевать, что не носил, я и с бородой могу, какая разница. Мне в этом деле борода совсем не помеха.
 Соня громко расхохоталась от остроумной шутки Желябова, но через секунду ей было уж не до смеха. Шутник согнул ноги в коленях. Резким движением вошел в неё. Она по привычке попыталось, было, вырваться, как слабый голубенок из силков, но было слишком поздно. Он завладел ею.
 В первую секунду ей было неприятно, как всегда было неприятно до этого, и именно от неожиданности, и от нахлынувшего стыда. Но потом она просто перестала сопротивляться ему, и отдалась на волю его сильных рук. Поддаваясь его толчкам, тело расслабилось в сладкой и потной истоме, и ей стало хорошо. Сонечка зажмурила глазки от удовольствия.
-О, мой король! – только тихо прошептала она, растворяясь в его ласках.

 Он никогда не кончал в неё. В отличие от этих тупых, визгливых сук, таких, как эта печатница  Лила, которые сами будто напрашивались «на комплимент» в лицо, Сонечка — вечная Сонечка, все терпела молча, да и жалко ему было пачкать малышку своими биологическими испражнениями. И потому, в последний момент, увернувшись, он делал все в простыни, к великому неудовольствию чистюли-Софьюшки, которая потом сразу принималась перестилать постель. Часто после сношений с Сонечкой он мастурбировал. Редко когда малышке удавалось удовлетворить полностью его грубую, разнузданную натуру извращенца, требующую самого примитивного солдатского соития.
 Вот и сейчас, при упоминании «короля» (голого короля), всякое желание продолжать с Соней отпало. Не желая больше подвергать её этой пытке, он оставил её и теперь, чтобы кончить, яростно мастурбировал, рыча как дикий зверь. Подступившую струю спермы спустил в стоящий у кровати горшок. Он радовался этим своим новым «подвигом», в отличие от гремучего студня, здесь он тоже  метнул себе под ноги, но не промахнулся, а попал туда, куда нужно. Хоть на этот раз не придется чистюле-Сонечке стирать за ним белье.
 Затем, как ни в чем не бывало, он вернулся в постель, застав свою Сонечку уже в рубашке, в чепчике и панталонах крепко спящей. Он подлег к ней, и, чтобы не дай бог не раздавить своим весом «младенца», взял себе на грудь, поплотнее закутав в одеяло, ибо знал, что в этот самый момент женщина наиболее уязвима простудами.
 Ей было жарко и душно. Сонечка потянулась от него, пытаясь освободиться для воздуха. Капелька пота стекала по её обширному лбу. Он слизнул её длинным толстым языком.
-Нет, нет, оставь это я больше не хочу этого, - тихо забормотала она словно в полусне, почувствовав коленом его начинавшее затвердевать орудие любви.
-Я ничего. Спи.
-Знаешь, когда-то в юности, когда я была ещё феминисткой, я поклялась себе, что буду спать только с собственным мужем, и вот теперь сплю … с чужим.
-Сонечка, милая, мы же договорились с тобой не упоминать об Ольге. Я и так принес ей одно горе, так зачем теперь держать на неё зло.
-Я не держу. Но быть с любимым, но не иметь возможность выйти за него замуж…Это все равно,  что умирающей от жажды лошади завязали морду и поставили посреди реки с проточной, холодной водой. Мука!
-Ай, Соня…И ты такая же, как все.
-Да, Андрюша, я такая же глупая, эгоистичная баба… «как все». И мне нужно того же, что и «всем» – обыкновенного семейного счастья.
-Ты моя жена.
 Она быстро замотала головой, отрицая его слова. Он порылся в тумбочке, и через секунду она ощутила что-то холодное на своем пальце.  Это было кольцо, золотое, с изумрудными вставками.
-Теперь ты моя жена, навсегда.
-Вот за такие безделушки и покупают женщину, - назидательно отметила Соня, хотя по улыбающемуся голосу было видно, что даже такое внимание Андрея было приятно ей. Она хотела сейчас же снять его, но оно словно заело.
-Я не покупаю, я от всего сердца. – Он сжал ей ручку в кулачок.
-Ладно, Желябов, пустяки, ложись спать.
 Он уже засыпал, когда услышал тихий шепот Сони:
-Так ты знай теперь, то, что я наговорила тебе…Это все не правда, Андрей – я хочу от тебя ребеночка, очень, очень хочу…
 Он улыбнулся и погладил её по растрепавшейся рассыпавшимися волосами голове, но она уже не слышала его, потому что крепко спала.
 За окном шумела метель, а в печурке догорало последнее полено, рассыпаясь на тысячи искр. Боль ушла, а её маленькое тело, утешенное любовью, перестав существовать, приятно возносилось куда-то вверх, в теплые, пуховые облака подушек.  Как хорошо в объятиях любимого…

 Но идиллия внезапно прервалась. Их разбудил стук в дверь. Стучали конспиративно – свои. На пороге появился запыхавшийся Тигрыч. Лицо его было раскрасневшимся, словно от быстрого бега
-Рожает! – громко крикнул он и исчез. Софья кивнула, и тот час же стала собираться.
«Будь она проклята, эта Катенька. Приспичило же ей рожать именно сейчас», - со злостью думал только что разоспавшийся Желябов…Но делать нечего, его маленькой Сонечке надо идти, помогать роженице. Андрей Иванович мог только грустно наблюдать, как его до того белокурая резвушка-нимфоманка вновь превращается в знакомую угрюмую Золушку.
 Она оделась в свое привычное, гимназическое платье и залатанное в рукавах пальто. Взяв уже приготовленный экстренный чемоданчик акушерки,  вышла в вьюгу… Пролетка Тетерки с грохотом откатила по мостовой, и вскоре все затихло.
 «Бедная, Софи, даже в эти предпраздничные дни не дадут расслабиться», - лениво зевнул Желябов, и, перекатившись с одного жирного бока на другой, принялся обдумывать предстоящую пирушку… «без дел»

Последний пир


  То, что товарищам надо теперь расслабиться, забыться на время от их жестоких дел, он не сомневался. «Затеррористились» совсем, да и он сам понимал, что проживает «Народная воля»  свой последний внутренний капитал, терроризмом  самих себя словно ржой паскудной изнутри изжирая. Думать только об одном, день изо дня жить убийством одного единственного человека,  тут и спятить недолго. Иной день и книгу почитать некогда – вон оно как одичали в своем подполье.
  Сердцем предчувствовалось Андрей Ивановичу, что это его последний год жизни. Не чаял пережить его Атаман. Да и к мысли о собственной  смерти Желябов почти привык. И даже порой весело было думать о костлявой старухе с косой, что погибнет он не напрасно, а ради дела великого – от тирана народ освободит.
   Так чего же хорошенько не повеселиться на последочек, громко хлопнув дверью. Это как в песне поется: « Петь будем, гулять будем, а смерть подойдет – помирать будем!». Другого повода так повеселится, может, и не быть. Спровадить ко всем чертям старый, неудавшийся, тяжелый год, а там уж и не расти трава – будь как будет!

 Сонечка вернулась с родов вымотанная на нет. Положила узелок с сыром на стол,  легла на постель, да тут же и уснула, как убитая. Он уж и шелохнуться боялся, чтобы не разбудить труженицу. Хотя плечо богатырское страшно затекло от её тяжелой, круглой головы, в которой уже роились беспокойные сны.
***
 Роды оказались тяжелыми. Ребенок Катенькин шел ножками вперед. Пришлось Соне промежность резать – застрявшего отпрыска Тигрушкиного выручать. Даже своими крохотными, чувствительными пальчиками долго не могла подцепить скользкую попку застрявшего на полпути вредного младенца – уперся пяточками, и конец. А мать уж помирает. Пришлось специальные раздвижки применять, щипцами младенца силой вытаскивать. Но ничего – своими крохотными пальчиками уловчилась, вытащила - мальчик. Вскоре и выяснилось, отчего ножками вперед пошел – младенец, в пуповине запутавшись, с петлей на шее родился. Посинел весь. Не дышит. Сонечка его скорее от петли освободила. Околоплодные воды из ротика выпустила. По попке хлопнула – закричал. У Сони то рука легкая.
 Однако младенец с петлей на шее – дурной знак. В деревнях старухи говаривали, что такие дети будто бы нежеланные матери, вот она в утробе и душит. Вздор. Катенька так ждала ребеночка. И потом, мало ли что болтают темные люди. Пол-России темно.
 Только когда все закончилось, почувствовала, как измучилась. Вышла в окровавленном переднике с прилипшими потом ко лбу выбившимися волосами. Перчатки грязные снимает. Тихомиров побелел весь и бух в обморок. Думал уж, загубила дитя с женой террористка проклятая, в отместку загубила. Сонечка нашатырь под нос раз – очнулся папаша. Сияющая от счастья Анна Павловна* вынесла кричащий узелок, ребеночка –то показывает:
-Принимай, папаша.
А он только руками брезгливо отмахивается:
-Уберите, уберите, не люблю я их!
 Вообще, в малодушии сельскому террористу не занимать. Как только начались роды у Катеньки, так и сбежал в самую дальнюю комнату от страху, закрыл уши, чтобы жениных стенаний не слышать. Хорошо, что Анна Павловна была – не растерялась: его из-под кровати за загривок вытащила, да за Софьей и  за братом послала.
***
  Сонечка проснулась от вкусно запаха чая, разлившегося по комнате. Андрей как обычно сидел за столом и, согнувшись в три погибели, повернувшись к ней бастионом богатырской спины, что-то усиленно писал, мощно чиркая то и дело оправляемым карандашом у себя под носом. Разложенные вкусной стопкой бутерброды, плавленый сыр фондю на плотно поджаренной немецкой булочке, приятно раздражая аппетит, уже ждали её рядом с вкуснейшим тёти Любиным черносмородиновым вареньем и её любимым лакомством – «птичьем молоком», этим утром купленными в ближайшем кафе  специально для Сонечки. Однорукий калека-самовар пыхтел, готовый разорваться от своего горячего нутра.
 Ей было приятно наблюдать за ним, как он работает. Софьюшке не хотелось вставать, и не без удовольствия она, сладко потянувшись розовыми, толстыми ножками в постели, тут же снова зарылась носиком в подушки. Как было приятно хотя бы ещё минутку понежиться в теплом раю подушек и одеял после всего вчерашнего кромешного ада крови, боли и криков роженицы.
-Вставай, вставай, Сонечка. Видел уже, - услышала она над своей головой  смеющийся голос Желябова. Брюхо самовара снова выдало её.
-Не хочу, - словно в полусне ответила она.
 Он бросил свое письмо и, подойдя к ней, стал тормошить  целуя в пухлые выпуклости щечек, самой природой предназначенных для поцелуев.
-Вставай, барынька, лежебока дворянская, не то все Учредительное собрание проспишь!
-Прекрати, Желябов! Не надо! Встану! А-ха-ха-ха!
 Софья не обиделась на шутку Желябова, потому как знала, что он называет её так любя.
 Наконец, не выдержав натиска своего Атамана, Соня встала. Оправляя растрепавшиеся под чепчиком в паклю волосы, поплелась к столу. Ведь там было столько вкусного, а она так закрутилась, что у неё со вчерашнего дня не было и маковой росинки. Первым делом маленькая лакомка накинулась на зефир в жестяной коробке. Андрей Ивановичу было приятно наблюдать, как аккуратно его маленькая царевна пила чай, держа своими крохотными, розовыми пальчиками изящную ручку фарфоровой чашечки при этом как можно более стараясь осторожно откусывать пастилу глубоко посаженными в десну кукольными зубками. Но, как ни старалась аккуратница-Сонечка, кончики её ротика все равно по-детски забавно пачкались в шоколаде. Умиляли его и крохотные, пухлые, как у младенца ступки в атласных, розовых тапочках, стоявшие на табурете. И эта дивная, сияющая изнутри фарфоровым свечением, нежно розовая кожа ребенка с игривыми канапушками веснушек, разбросанных по всему телу. Её пухленькая, младенческая складочка под подбородком была просто очаровательна своей трогательной беззащитностью. И в этом утреннем воздушном пеньюаре из органзы, открывающем царственную окатость её круглых, белых плеч, красивого в своей детской полноте декольте его Сонечка была такая миленькая и свеженькая, что невольно хотелось зацеловать её. Полноватый золото монеточный профиль Елизаветы Петровны отчетливо выделялся на темном фоне занавешенных штор, невольно порождая у него собственную ассоциацию везучим красавцем-гетманом Разумовским, и от того Желябову было ещё отраднее  наблюдать за своей царевной.
-Ну, что ты на меня так смотришь,  Желябов? – улыбаясь ему, спросила она, размешивая сахар в чае.
- Значится, прибыло вчера в нашем полку? – улыбнулся он.
-Прибыло, - чему-то застеснявшись, ответила она.
-Кто?
-Мальчик. Богатырь. Фунтов десять чистого веса.
-Ого, во, какой боец. Теперь-то наша партия непобедима!
-Не поверишь, в пуповина вокруг шеи обвилась – еле освободила.
-Стало быть, точно революционер. Только истинный революционер мог сразу родиться с петлей на шее, - захохотал Желябов.
 -Да ну же тебя, Жеклябов! Шуточки твои….
-Каков  из себя пацан? говори.
-С волосами родился. Рыженький такой. В кого бы? Катенька и Тигрыч –то почти блондины.
 Произнося эти слова, она при этом как-то посмотрела на него (или это ему показалось). Желябов, невольно вздрогнув, отвернул взгляд. Вспомнились ему сразу белые, кружевные чулочки невесты Катеньки, её плотный, сердцеобразный зад, готовой к размножению здоровой самки. Её крики и нелепые угрозы позвать полицию.
 «Неужели, еще один сын! Нет, этого не может быть! …А если Софья узнала. Не дрейфь, Атаман, возьми себя в руки. Бог не выдаст – свинья не съест. И все же…»
-Рыженький, говоришь? – переспросил Андрей Иванович, отчаянно барабаня размешивающей сахар ложкой об кружку.
-Рыженький, как тигренок, - умилительно улыбнулась Софья, высказав две ямочки на щеках. - Да это «молочные» волосы, вылезут ещё – новые нарастут.
-Молочные…волосы…А на кого похож? – чувствуя себя, как застигнутый в курятнике лис, изо всех сил стараясь скрыть перед ней хотя бы малейшее проявление этого ничтожного, трусливейшего чувства подгулявшего водевильного мужа,  осторожно спросил Перовскую Желябов.
-Кто его знает, маленькие – то они все одинаковые, - ответила ничего не подозревающая Сонечка.
 «Мальчик. Десять фунтов. Да ещё рыженький. Такого младенца Тигре явно «не осилить». Стало быть, и тут грешен - мой». Невольно он вспоминал и собственного сына, который тоже родился под десять фунтов, и тоже с готовыми, рыжими волосами, как и он сам, первенец-Андрюша, Андрей Первозванный, по тому, как рассказывал ему дедушка.
  Как всякий сделавший удачную вылазку разбойник, Желябов ликовал. Лучшей мести Тигрычу и придумать нельзя. Будет теперь знать, как приставать к его Соне. И ещё ему было отрадно, что именно Сонечка принимала эти роды. Будто сама родила. «В нашем полку прибыло», - произнес он уже про себя, довольно улыбаясь в бороду своими белыми зубами.
-Одинаковые, да все разные…- продолжала свою лекцию о младенцах Соня.
-Я вот тут подумала, надо дать Тигре отпуск, как он того хочет. Толку от него все равно сейчас никакого, одна смута. В прошлый раз, чуть было, не выдал мое настоящее имя, так эта дубина, Михайлов Тимофей на меня с полчаса коровьими глазами пялился – все понять никак не мог. Еле переубедила.
-Так ты думаешь, Тигра чист?
-Посуди сам, если бы он был агентом царской охранки, то уже бы давно выдал нас. Тем более, что наши адреса ему известны.
-Не знаю, не знаю, может, быть тут скрыта какая-то более тонкая игра Лориса.
-Не усложняй все, Андрей! Лорис  - всего лишь опричник царя. Как и все кавказцы преданный, тупой, жестокий Цербер при троне хозяина. Его удел рубить шашкой головы во славу Государеву, но как шпион он никакой. Все эти его азиатские хитросплетения и ловушки настолько примитивны, что о них даже не хочется говорить. Нет, нет, Андрей, Лорис не настолько умен, чтобы начать играть с нами через двойного агента. Это для него слишком сложно. Он идет прямо.
-Кто знает, иногда и тигр попадается на птичий клей. Вспомни Михо, каков был конспиратор, а срезался на каких-то дурацких фотографиях.
-Михайлов сам запутался в собственных сетях. Не стоило все так усложнять.
-Кто знает …кто знает…Хорошо, будь по-твоему, я дам ему отпуск, но только под «домашний арест».
-Вот и здорово, тем более Катенька после родов совсем слаба, ухода требует. Анна Павловна с ней и младенцем посидит, заодно и за Тигрушкой «присмотрит». Это отвлечет её от печальных мыслей об Александре Дмитриевиче.
-Теперь-то с младенцем он у нас надежно к бабьей юбке пришит, не отпорется.
Соня невольно фыркнула в нос от смеха. Андрей, делая вид, что не обратил внимания на её намек, продолжает писать.

Поминальная

-Что ты там все пишешь, Андрей?
-Да вот, поминальную, кого на Новый Год приглашать. Вот смотри: Фроленко Михайло, Морозов, Баранников – эти самой собой. Богданович, Исаев, Ланганс, потом Саблина… у Саблина же соберемся. Ну, и соответственно дамский контингент: Лебедева, Люботович, Ошанина, Якимова, Геся, Верочка Фигнер, Лила….
-Если ты пригласишь Лилу, то я убью её! – сердито надувшись, сквозь зубки произнесла Софья. – Ненавижу эту дуру!
-Хорошо, Лилу вычеркиваем, – снисходительно засмеялся Андрей.  Ревность его милой Сонечки к Лиле так  трогательно умилила его, что он просто не мог отказать Соне.
-Грачевский, Колодкевич, Кибальчич…
-Ему-то зачем. Человек-машина не нуждается в развлечениях – так пусть и развлекается со своими шестеренками. Хотя, впрочем, какое мне дело, приглашай.
-И «застрельщиков» наших: Тетерку, Михайлова, Рысакова, Емельянова, Гриневицкого…
-Вот это уже совсем напрасно, Андрей! Ни в коем случае нельзя мешать бомбистов с подпольщиками Исполнительного комитета. Подумай сам, напьются, да и пойдут молоть языками о делах – разве же уследишь за каждым.
-Так ведь без дел вечеринка. Самолично каждого предупрежу.
-Послушают они тебя! Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке! Чего доброго про лавку узнают, а люди новые, не проверенные. Да и квартира эта наша последняя – другой уж не будет верно. Разве же мы имеем право из-за них рисковать нашими старыми друзьями: Саблиным и Гесей.
-Так что, по-твоему, выходит: дело вместе делаем, а винцо по углам распивать станем. Нет, Сонечка, не пойдет так. Либо все в одной лодке - доверяем друг другу, либо катись все к чертовой матери. Не нами дело начато – не нами и кончится! Всё!
-Хотя Гриневицкого можешь и оставить, - будто ненадолго уйдя в себя, словно бы не слыша  и не замечая возмущения Желябова, с барско-небрежной милостью разрешила царевна Софья. – Парень он культурный, тихий. Куда не нужно , не лезет. И держать язык за зубами умеет – в этом я ручаюсь.
-Тогда уж и Тетерку.
-Ямщика за стол к благородным людям сажать?! – презрительно фыркнула носиком Сонечка. – Ну, ты и придумал, Желябов.
-Да, ямщика! Ты забыла, что Макар вместе со мной рисковал в мостовом деле. И в газете со мной пишет. Пусть и образован - неважно, но парень не шкура – надежный.
-Да пойми же, Андрей, этот твой ямщик как нажрётся горькой, так нам весь праздник испортит! Брякнет какую глупость, так не знаешь, куда со стыда деваться. Поражаюсь, как только такой тупоголовый идиот может работать в твоей газете, должно быть, не то, что писать, по слогам до сих пор листовки читает. А этот Тимофей Михайлов с котельного завода. Где ты только откопал эту столеросовую дубину. Да уж, чего сказать, неравномерная замена Александру Дмитриевичу, хоть и однофамилец.
-Ну, хватит! – стукнул кулаком Желябов. Не нравилось ему, когда Софья оскорбляла или пренебрежительно отзывалась о его новых друзьях, хотя даже  сама Софьюшка не подозревала, насколько близки были её слова к правде.
-Вот и приглашай, кого хочешь, – отворачиваясь от него,  нервно махнула она рукой, - твое дело!
-Значит, приглашу всех, как думал!
-И приглашай! Все равно Я туда не пойду! Так что можешь развлекаться с своей Лилой, сколько тебе заблагорассудится!
-Сонечка, милая, да ты пойми,  кто же меня обратно доставит, когда нажрусь. Или опять на закоротышках, как в прошлый раз попрешь?!
Предчувствуя попойку, Сонечка ещё больше надулась щечками:
- Хорош будешь, пьяный Желябов на своем пьяном извозчике! Впрочем, твое дело, - буркнула она, как будто совершенно отстраняясь от него, - тебе надо веселиться - так веселись!...без меня.
-Соня!
-Что, Соня?!
-Ведь для тебя же делаю! Разве не поняла. Кто знает, свидимся ли все вместе ещё.
-Напрасно! Совершенно напрасно.
-Ну что ты скажешь! Что за упрямая баба мне досталась!
 Сонечка надулась ещё больше. И замолчала. Андрей Иванович сразу погрустнел. Запал от предстоящего веселья исчез. В какую-то секунду Софье стало жаль его, уж проклинала себя за свою врожденную вредность, с которой она когда-то даже сама боролась, и впервые в жизни она уступила ему. Андрей прав, кто знает, будет ли ещё такая возможность встретиться всем вместе.  Наверное, нет. Предчувствия скорой гибели уж давно сосали под ложечку Соню.
-Хорошо, я пойду, - наконец уступив первый раз в жизни, тихим голоском сказала она. – Только мне кажется, что ты забыл добавить кое-кого списки.
-Кого?
-Меня.
 Желябов хитро улыбнулся, привычно скаля ряд мелких ровных, белых зубов. Это был первый и последний раз, когда Андрей Ивановичу все же удалось уломать свою строптивую боевую подругу.
***
1880. декабря 31
Подпольный маскарад. Последний пир народовольцев

 Выработанным движением Сонечка уж стала натягивать на себя свое вечное гимназическое платьице, когда Андрей остановил её.
-И в этом ты собираешься идти на вечеринку?
-В чем же ещё? – равнодушно вздохнула она. – Мне в этом удобно.
-Нет, Сонечка, не пойдет… Это будет не просто вечеринка, а маскарад.
-Что?! – ещё не веря своим ушам, переспросила она.
 -Маскарад!
- Снова конспиративный маскарад?! Снова рядиться ребенком?
-Зачем же, простой. В любом случае, нам нужно непременно как следует переодеться к празднику.
-В кого? Деда Мороза и Снегурочку? – глядя ему серьезно в глаза, спросила она.
 В ответ на оригинальную шутку Перовской Желябов только хмыкнул от смеха, на миг представив себя с высеребренной фольговым конфетти бородой, а Софью в русском кокошнике, но все же заставил свою довольно подвижную, живую физиономию вернуться в более-менее серьезное выражение.
- Я купил тебе маскарадное платье. – Он вытащил из чемодана что-то пышное, золотистое, напоминающее свадебные фижмы, на что Софья невольно отпрянула. – Одень - ка, Малыш, я посмотрю.
 Ещё пугаясь от неожиданного сюрприза, свалившегося ей на голову, как ком снега, Сонечка, фыкая ноздрями от злости, придирчиво оглядела наряд. Это было похоже на те самые кишащие многочисленными, ненужными  оборками, холодные и неудобные кукольные наряды, в которые в детстве обряжала её матушка.
-Ты, верно, издеваешься надо мной, Желябов. Зачем мне все это?
- Сонечка, милая, ты пойми, я хочу, чтобы на этом празднике ты была самая красивая. Я знаю твою непреклонную волю, и потому не смею тебе приказывать, а только очень прошу, одень это… для меня. Кто знает, может эта наша последняя вечеринка. Так почему бы нам как следует не повеселиться перед виселицей.
-Хватит нести ерунду, Желябов!  – сердито оборвала  она. (Подобные черные шуточки из уст Андрея были ей крайне неприятны) – Хорошо, - наконец поразмыслив, сдалась она. - Раз сегодня  твоя вечеринка, поступай со мной как пожелаешь – если тебе так нравится, ряди меня хоть в пугало огородное – слова не скажу.
 Он одел на неё платье. Затянул корсет, распустив вместо этого из надоевшего узла волосы, старательно зачесал на свой вкус пробором, по-детски прихватив алым бантом и зачем-то завязав два таких же на запястьях. Сжав «зубки в кулачки», Софьюшка сносила со стоическим терпением свое новое превращение в ребенка. Её буквально трясло от злости, как дикого котенка, на которого девочки напяливают пышный бант.
  Спустя минуту, неудобно поёрзывая в новом саркофаге из оборок и рюшей, перед ним предстала новая Инфанта Маргарита. В Желябовском наряде Софья чувствовала себя, как корова в седле, теперь с ужасом осознавая, что уступив ему, позволив вырядить себя куклой, тем самым поставила себя в глупейшее положение перед товарищами.
-Прелестница! – невольно вырвалось из Желябова. Ей показалось, что его глубоко посаженные, синие  глаза, сверкнув огоньками, снисходительно лукаво улыбнулись. Она с омерзением начинала понимать, что он теперь играет ей, как куклой или же нарочно издевается над ней зачем-то, может, только затем, чтобы забавлять свою странную прихоть. Но хуже всего, что по его тяжелому, прерывистому дыханию она чувствовала, что он возбужден и в эту самую секунду больше всего на свете желал бы иметь её, не как ребенка, куклу, но как женщину.  И только потому ещё не овладел своим так удачно воплощенным в реальность предметом болезненной фантазии детского извращенца, потому, что товарищи уже ждали их, и надо было тот час же собираться на вечеринку.  Не вынеся более этого его похотливо-внимательного, самодовольно-сладкого, как тошнотворная патока взгляда Андрея,  Софья сердито огрызнулась на него:
- Скажи мне только одно, Желябов, зачем тебе все это?
-Я хочу, чтобы все видели твою красоту.
-Так затем ты переодел меня в Пупса…чтобы посмеяться надо мной? – чуть не плача, спросила она.
-Нет, что ты, Соня. Я только хочу, чтобы все видели, как отросли твои красивые волосы.
-Глупо, ах, как это глупо!
-Это тебе! – чтобы хоть немного утешить свою недовольную Золушку, трясущимися от возбуждения пальцами он протянул ей бархатную маску – «домино», увешанную на концах скрепленными блестками страз куриными пуховками. Маска, действительно, как будто немного успокоила рассерженную Сонечку. Сея закрывающая лицо блестящая безделушка подействовала на Софью, как тот совершенно бесполезный ночной чепчик, под которым она скрывала свой женский стыд, выражавшийся в растрепанных, непослушных волосах. Ей казалось, что так товарищи немного меньше разглядят краску её позора, проступившую на её лице в виде густого, розового румянца. И в самом деле, маленькую схимницу Софью  теперь едва ли можно было узнать в новом обличие роскошной испанской инфанты или глупой куклы. Это уж как кому будет удобно.
 Взяв домино, она тот час же заметила, что он тоже облачился в цилиндр и доставшийся ему в наследство от арестованного Михайлова фрак, из-под которого уж совсем ни к селу ни к городу торчала его вышитая хохлятская косоворотка, которую она, Софьюшка, с самого начала возненавидела всей своей душой, потому что она живо напоминала ей об украинской женитьбе Андрея. В довершении ко всему наряду на купеческий манер прям на брюки натянул скрипучие казакины*.
-Это ты теперь к чему так вырядился? - удивленно спросила она, с омерзением разглядывая приготовления Андрея.
-Раз граф смог прикинуться мужиком*, так отчего же мужику не переодеться графом, - таинственно улыбнулся Желябов. – Я есть тот мужик, что прикидывается графом, так почему на праздник мне не переодеться в самого себя.
-Ах, опять твои глупые шутки, Желябов. Ладно, идем что ли…(Софья услышала шум подъехавшей к дому пролетки кучера Макара)
-Погоди, чего-то решительно не хватает… последний штрих. – С этими словами, не спуская с её лица своих внимательных подслеповато прищуренных глаз, он достал свой морской кортик.
-З-зачем, за-чем ты взял нож? Что ты собираешь…им...? –взвизгнув и вытаращив глаза,  в ужасе Сонечка отскочила в сторону, предчувствуя над собой самое ужасное.
 Но,  прежде чем Соня успела окончить фразу, как Андрей, демонстративно взмахнул лезвием перед самым её носом и…срезал себе палец. Порез мгновенно наполнился кровью. Выступившей кровью он прямо с острия ножа принялся подкрашивать ей губки. Ужас наполнил Сонечку.
-Что.. что ты творишь?! Фу, какая мерзость! Прекрати это немедленно!
-Я сказал, не дергайся, а то в глаз попаду – не будет, - тоном художника, прорисовывающего цветочные тычинки лаковых миниатюр, ответил Желябов.
- Странный ритуал ужаснул Соню, и, не смея двигаться, она только стояла маленьким истуканом, как приказал ей Андрей, полными ужаса и непонимания глазами наблюдая за его странными и от того страшными приготовлениями. Он сделал легкий мазок, ещё и ещё…на верхнюю и нижнюю губку. Густая, черная кровь Атамана, мгновенно высыхая, образовывала противно отдающую сладковато-соленым железом корку, придававшую губам ярко алый, и в то же время вполне живой «природный» телесности цвет вышедшей на промысел гейши. –  Вот так –то лучше, милая. Теперь ты моя навсегда.
… В какой-то момент Соне совершенно серьезно показалось, что Желябов внезапно тронулся умом, и теперь готовил её для какого-то своего, только ему известного жертвоприношения.  Но она так испугалась, что даже боялась спросить его, для чего  он это делает, насколько неизъяснимо и дико было происходившее над ней со стороны Андрея…
 ….Лишь звонок Тетёрки в дверь вывел её из ступора. Соня дернулась и побежала к двери. Желябов вышел сразу за ней. Усадив свою путавшуюся в подолах царевну в пролетку, крикнув странное: «Буду позже!», сам зачем-то отправился  на Тележную пешком.
 Почти все гости уже собрались. Жженка была готова, но не было слышно ни говора, ни радостного смеха, обычно предвкушающего пир и веселую попойку. Сидя в полутьме единственно зажженной свечи, все с напряжением ждали главного распорядителя пира – Желябова, говоря друг с другом каким-то испуганным полушепотом, словно на похоронах. Особняком держались только что прибывшие с мороза «метальщики» и кучер Тетерка, не имея понятия, как вести себя в незнакомом, культурном обществе законспирированных господ - комитетчиков, молодые люди испуганной кучкой баранов топтались в дверях, не зная, куда деть свои громоздкие, неповоротливые в тулупах тела.
 Геся не нашла для них ничего лучше, как переодев всех пятерых в домашние тапочки, которые сразу выдавались каждому вновь прибывшему товарищу на входе, отправить их пока  в тайную комнату со следующем объяснением:
-Извините, господа, но вы должны понять, у нас тайное общество, а я, право, не имею чести настолько хорошо знать вас, чтобы представить вас остальным товарищам. Так что, если вам будет нетрудно, подождите в другой комнате, пока не придет главный….- Тут она замкнулась, не зная, как ей должно было представлять Желябова, но, как ни тупы были парни, они сразу поняли к чему она клонила и в знак согласия только закивали лохматыми головами…
 Сочтя доводы «хозяйки» квартиры разумными, никто не стал возражать или обижаться. И спустя секунду компания «метальщиков» расположилась на промятых диванах «переговорной», той самой «запретной» комнаты, в которой когда-то вел свои секретные дела Михайлов.
  Вообще, если окинуть первым взглядом, сборище, собравшееся тем вечером на Тележной 5/5, представляло более чем странное костюмированное зрелище. Если это можно было назвать «маскарадом», то разве что с большой натяжкой. По какой-то взбалмошной задумке весельчака - Желябова каждый из товарищей должен был одеть тот маскарадный костюм, который соответствовал бы его партийной кличке. Незадолго до намечавшейся пирушки Андрей Иванович самолично предупредил каждого об этом, что поставило многих товарищей в совершеннейший тупик здравомыслия. Многие, до того не верившие в рассказы о взбалмошных причудах Атамана, внезапно овладевавших им, все же в тайке стали сомневаться в здравом рассудке своего предводителя.
 Однако, не кто не стал прекословить новому главе партии народовольцев, даже в этой нелепой просьбе, более походившей на обязательный приказ для всех, чтобы скукотой своей не выделяться из общей массы костюмированных товарищей, и в то же время не бросаться никому в глаза, на праздник все вырядились, кто как мог и насколько хватало сил, времени, фантазии и денег.
 Тигрыч, Лев Тихомиров, ограничился тем, что одел жилетку тигриной раскраски. Гесса Гельфман, она же в простонародье Геся – ГЛАВНАЯ ЕВРЕЙСКАЯ СОЦИАЛИСТКА, нацепила на себя только что входивший входить в моду длинный «хвост русалки», дополнив его чешуйчатым шифоном. Ангел Мести Фроленко «присобачил» к своему строгому пиджаку, одетому на громадные плечи богатыря, черные как смоль, высушенные на солнце врановые крылья, которые добыл в ближайшей «лавке чудес» за двадцать копеек. Франт Котик, он же Игнатий Гриневицкий, изящно ограничился тем, что увенчал свою голову незаметным проволочным ободком с крепящимися на нем пуховыми «кошачьими ушками», дополнив их нарисованной гуашью тонкими испанскими усиками. Голова Белой Акулы Оленьки Любатович причудливо выглядывала из безобразнейшего капра, своей кружевной обоймой какой-то нелепейшей дикостью напоминал оскаленные акульи зубы. Её верный кавалер Воробушек - Морозов дополнил крохотные кругляши своего вечного, делающего похожего этого прославленного теоретика террора на тихого, домашнего ботаника пенсне, «воробьиным клювиком», наскоро скрученным из конуса яркой оберточной бумаги, что при помощи резинки одевался прямо на нос, по-видимому, позаимствовав это «великое» шутовское изобретение у французских мимов, что с его по-Рембрантовски мелко округлыми чертами его мышино маленького лица выходило довольно забавно и чем-то само собой напоминало выпавшего из гнезда ощерившегося, лохматого совенка. Грачевский, он же более известный среди товарищей, как «Грач», высокий, сухопарый,  подтянутый юноша, скорее напоминающий жирафа, напротив того, нахлобучил на голову маску из огромного клюва птицы, что маской спускался ему на лицо, до неузнаваемости превращая этого когда-то веселого, жизнерадостного белокурого парня,  в какой-то зловещий персонаж из сказки братьев Гримм. Но ещё более зловещ он был, что всем своим видом живо напоминал он собой своего предшественника – казненного Преснякова, словно бы  Андрей Корнеевич в отместку властям нарочно решил воскреснуть, но в уже немного другом, ещё более юном обличье Грачевского.  Это не прошенное, но такое явное сравнение сразу же неприятно окатывало всех воспоминанием о прошлом Новом Годе, где был ещё и любимец партии и её бесстрашный труженик Квятковский, и её великий воин Ширяев, и, конечно же, сам Михайлов – более всех других отсутствующих товарищей не доставало именно его. Без Александра Дмитриевича народовольцы чувствовали себя словно бы осиротевшими.
  При воспоминаниях о кровопусканиях Преснякова Оленька Любатович то и дело с испугом и отвращением косилась то на жженку, то на Грачевского. Дело в том, что в последнее время по партии то и дело ходили слухи,  что этот молодой, красивый парень заменит Преснякова на посту «чистильщика» партии. Хотя не имелось никаких оснований для подтверждения этих чудовищных слухов, да и не могло их быть, потому как вряд ли Желябову могло прийти в голову на первых же порах, подозревая внутреннюю измену, начать шпионить за собственными товарищами одним и равным из которых он так недавно был сам, но комитетчики все же старались держаться от новичка на вежливом расстоянии, вводя самого ничего не понимавшего Михаила Федоровича в какое-то застенчивое недоумение, почему-то упорно принимаемое в нем за внутреннюю жестокость.
  Если не считать недоверия к новичку Грачевскому, в поредевшем после арестов Исполнительном Комитете царило полное единодушие, предвещавшее веселую вечеринку.
 …В основном костюмы тех, кому не столь повезло иметь в покровительстве собственных, столь ярко выраженных «тотемов», были настолько незатейливы в выборе наряда, чтобы рассказывать о них подробно не имело бы никакого смысла – чаще всего товарищи ограничивались масками домино и парами нитей блестящего, новогоднего конфетти, красиво спадающего на плечи.
 Тетерка, Михайлов, Рысаков, вообще, пришли в костюмах, дарованным им с барского плеча Желябова, потому что, вообще, за всю свою сознательную жизнь не носили чего более  приличного, чем чистая, белая рубаха, которую они одевали разве что в церковь. И когда на приглашение Желябова они сказали, что, у них нет не то, что маскарадных костюмов, а весь их единственный гардероб составляет та одежда, что одета на них, щедрый Атаман Желябов, не задумываясь, даровал своим «гайдамакам» свои самые дорогие костюмы. По правде сказать, даже этот подарок Атамана не улучшил их внешний вид - строгие костюмы висели на ребятах, как на пугалах, лишь подчеркивая их непотребный к цивилизации, дикообразный вид.
 Вошла Перовская. Геся незаметно для товарищей впустила её без стука, потому уж что уж выучила едва слышные уловимые шажки подруги.
  Многие едва ли узнали её в этом чудесном наряде. Все только заметили, как по зале забегала какая-то суетливая малышка в смешном кукольном платье, которая скорее негласно обескуражила всех, заставив с интересом наблюдать за столь чудным явлением девочки на фоне мрачного бастиона «Дневного дозора» вооруженных до зубов суровых мужчин. Наконец, Тихомиров будто бы обратил внимание.
-Соня, ты что ли?
Чуть приподняв домино, Перовская стыдливо кивнула головой.
-Не пришел?
-Нет ещё. Вот, сами ждем, - пожал плечами уж заметно начинавший  беспокоиться Тихомиров.
  Время уж подходило к двенадцати, а его все ещё не было. Недоуменные товарищи уж начали испуганно перешептываться. «Не попал бы в какую историю Андрей Иванович».
  Сонечка нервничала отчаянно. Не находя себе места среди гостей,   Перовская металась из угла в угол, то и дело заставляя бегающую  с подносами хлопотливую Гесю с извинениями спотыкаться об неё..
 Вдруг, послышался сокрушительный стук в дверь. Разговоры прекратились. Все застыли. В квартире воцарилась мертвенная тишина, прерываемая лишь щелчками спускаемых  курков револьверов.
-Кто? – тихо спросил Морозов.
-Жандарм с прокурорами! - ответил из-за двери какой-то страшный голос.
 Завизжали женщины. Все кто был в квартире, бросившись к стенам, заняли боевую позицию. Кто-то сорвал чеку гранаты. Никто не собирался сдаваться живым.
-Геся, открой, - тихо приказал Морозов. Побледневшая как полотно, дрожащими, белыми пальцами трясущаяся от ужаса Геся пошла отпирать дверь. Перед ней стоял улыбающийся во весь рот Желябов.
-Ну, ты даешь, Захар! Совсем обалдел, что ли! А что было, если бы тебя пристрелили непонарошку!
-Поминки бы заодно справили, - весело ответил Андрей. По всему было видно, что он уж был навеселе. Из его обширного кошеля торчали бутылки с шампанским.
-Шуточки все твои, Желябов!
-Что, зайцы мои, душа в пятки ушла! – захохотал Желябов, показывая два ряда мелких, здоровых зубов.
Он был в своей новой бобровой шубе, заменившую выменянную Халтуринскую «дранку», и большой, шикарной енотовой шапке американского скваттера. Заваленный снегом с серебристой от снежинок бородой, с заледеневшими на морозе и вьюге усами, всем своим разудалым купеческим видом напоминал Деда Мороза. Маленькая Соня, радостно подбежала и специальной метелочкой стала стряхивать с него снег, ворочая, как заснеженного медведя.
– А ну, налетай, ребята!  - Желябов достал кошель, из которого торчали обернутые фольгой горлышки бутылок шампанского. – Гуляем!!!
 Бросившись на столь желанный прибыток,  все разом повеселели. За шипучим элем веселей развязывались языки, послышались оживленные разговоры. Желябов окинул взглядом присутствующих гостей, и только теперь не досчитался Сониных «бомбистов».
-Где же новенькие, Рысаков, Михайлов, Гренивицкий, Емельянов, что –то я не вижу. Не пришли разве? – недоуменно спросил он у Геси, тревожно оглядывая собрание. – И Макара, моего кучера, что-то не видно. Уехал? Я же приказал ему оставаться…
-Ах, боже ш мой, совсем забыла, - всплеснула руками Геся и побежала открывать чулан, чтоб выпустить «затворников».

Гайдамаки

 Меж тем в «запретной», точнее запертой комнате конспиративной квартиры происходили свои события, те самые непредсказуемые, мало зависящие от воли самих участников действа, которые самым глупейшим образом обрывают великие намерения…
  Лучшего повода познакомиться быть не могло. Сначала «метальщики» сидели молча, разглядывая друг друга. Поодаль от всех, словно не желая присоединяться к столь грубой компании мужиков в телогрейках, с горделиво-мрачным видом непонятого миром гения стоял Гриневицкий, отодвинув глухую, черную штору, рассматривал чуть освещенную неясным газовым фонарем такую же глухую стену, в которое выходило оконце.
 Наконец, Рысаков, не зная, как начать разговор, предложил всем карты.
-А не сыграть ли нам в дурака?
-Отчего же, - присоединяясь к затее, тут же охотно согласились оживившиеся от молчания Михайлов, Тетерка, Емельянов,.
-А вы будете? – протягивая нераспечатанную колоду карт, спросил Рысаков у Гриневицкого.
-Извините, не имею чести…, но я, право же, не играю.
-Что же, ваша дело. Начнем.
-Послушайте, господа, а ведь мы все же таки до сих пор так толком и не знакомы, - желая поддержать компанию, с глупой холопской услужливостью подхватил Емельянов.
-Вас я знаю, вы, кажется, были на съезде! – бесцеремонно весело указал на Гриневицкого Рысаков. Этот почти неприличный  указательный жест пальцем с обглоданным, в траурной рамке ногтем неприятно ударил по самолюбивым нервам Гриневицкого. Но, сам Котик, пытаясь всячески скрыть свои негативные эмоции к этому неприятному молодому человеку, без всякого спросу раскрывшему то, что он все же хотел бы он оставить в тайне, только ответил:
-Я всего лишь волонтер и не вхожу в партию.
-Погоди…как жеж, тебя…Грин…Грин… Гриневицкий так, кажется, тебя зовут?!  - пяля свои коровьи глаза,  бухнул словно мешок дрожжей в клозет ничего не подозревающий Михайлов, на встречу дружбе протягивая Гриневицкому большущую, как лопата мужицкую ладонь. – Прости, имени вот только твоего, дружище, забыл, не помню.
-Игнатий, - брезгливо ощущая на себя непомерно сильное пожатие этой потной, мозолистой лапы,  сквозь зубы прошипел интеллигент Котик. Это по-деревенски запростецкое панибратство на «ты» почти незнакомого человека особенно бесило его, но, не желая идти на явную конфронтацию, он «проглотил» и это.
 -Ах, вот Игнатий, точно! Слыхал, слыхал, как в прошлый раз на испытаниях Захар про тебя Технику говорил. Хвалил. Молодчуга, говорит, Игнашка, на вид хлипо'к, а уложил что надо!  – (Не желая более продолжать становившимся тяжким для себя  разговор, Котик, вежливо откланявшись, посчитал нужным отвернуться в сторону).
- Андрей Иванович, что ли? – уже не замечая Котика, поинтересовался у Михайлова Тетерка, тем самым отведя неприятный разговор от Гриневицкого.
-Как же…Захар…- удивленно пожал плечами Михайлов.
-Какой же ж Захар?
-Ну, тот здоровенный…с бородой, которого ты на своей телеге повсюду возишь.
-Так я точно об нем, стало быть, и толкую! – «сам не знамо чему» обрадовался Тетерка. – Он же теперь наш главный - Андрей Иванович Желябов. Так его по-правдецки зовут. А Захаром –вроде клички кличут — для конспирации. – (Ещё одна конспирация  была безжалостно раскрыта). - Да и тебя, товарищ, я тоже видел на рабочей сходке. Михайла тебя величают.
-Михайлов. Тимофей Михайлов, - поправил его Михайлов. - С котельного завода я, рабочий.
-Тетерка Макар Асильевич, из бывших ремесленных. Мы с Желябовым давние товарищи-земляки. С ним и из Одессы приехал.
-Емельянов, агент, - с явной неохотой кратко отрекомендовался Емельянов.
-Вот и сознакомились!
-А кто та с ним все время маленькая блондиночка, что как будто, взялась командовать нами? – осторожно спросил Михайлов, почему-то при этом с опаской косясь на Гриневицкого, словно бы тот собирался нашлепать ему оплеух по косматой голове. – Лидией вроде звать велела, а сама как позови - не окликается.
-Да уж, премилые романсы пела птичка  на съезде, - усмехнулся куда более дерзкий и подвижный Рысаков, - такую заприметную барышню вряд ли забудешь, только вот Блондинка она и есть Блондинка, память у пташки девичья. Уж и забыла меня, не приметила, верно тогда. Мне тоже: Лидией, говорит, зовите, а только уж  точно знаю, что зовут её никакой не Лидией, а Софьей, Софьей Перовской тут все величают. Только я и теперь не стал я барышню расстраивать – пусть себе думает, что ничего не знаю. Так –то оно и лучше.
-Во-во и этот наш Тихомиров её тоже так назвал,  - подтвердил Михайлов. – А она то как фыркнет носиком от злости. Я и потом слышал, как на него ругалась в углу…. Назвал, говорит, так и забудьте и больше так не называйте.  Знамо дело, конспирация эта ихняя, только вот глупо все как-то выходит «притворение». Только людей своих путать. Дело сейчас нужно делать, а не в театры эти играть.
-Так кто же она на самом деле, Софья эта? – спросил неприметный Емельянов.
-Жена вроде, - пожал плечами Михайлов. – Ребята с завода, будто, так говорили.
-Чья жена?!
-Тараса.
-Какого ещё, к черту, теперь Тараса?! – рассердился Рысаков.
-То есть Захара, он же Борис – в общем, нашего главного. Они вместе и на сходку на Патронный завод к нам приходили, сам видел.
-Дочь она, Михайлова дочь – точно знаю! – торжественно заявил Тетерка.
-Как же же теперь моя дочь? – (От всей нахлынувшей его разоблачительной информации о товарищах, которые его неполнозубо-однопроходный мозг примитивного, рабочего животного просто не мог переработать сразу, до того тупые, коровьи глаза Михайлова, теперь расширились и округлились от неописуемого ужаса неожиданно приписанного «родства»).
-Да не твоя! – растянув ужасный рот, по-ямщицки грубо захохотал Тетерка, - однофамильца твоего - ещё того старо'го Михайлова, что прежде у нас главным был, Александра Дмитриевича. – Сам слышал, как она его отцом называла, - памятуя о лодочных приключениях, расколол самую главную тайну глупый как пень ямщик. - Он до ареста на моей телеге ездил, а, как арестовали, так мне передали.
-А! – почесывая лохматую голову, отвесил челюсть все ещё не уверенный ни в чем Михайлов.
-Вот тебе и, а! – передразнил его Тетерка, при этом противно причмокивая языком. – Коспирация! Тут соображать, братец, надо, а не ушами хлопать!
-Отчего же, тогда фамилия другая – Перовская, а не Михайлова? – вредно подметил неугомонный Рысаков.
-Внебрачная, стало быть, - не моргнув глазом парировал отважный ямщик.
 У слушавшего весь этот неописуемый бред Гриневицкого от тоски уши сворачивались в трубочку, но он уж ничего  не опровергал, ничего не утверждал, не спешил бросаться доказывать, что та особа, которую они приписывали в дочери Михайлова - его верная напарница по Наблюдательному отряду  - Перовская Софья Львовна – ни кто иная, как «всамделишная» дочь бывшего Петербургского генерал – губернатора. Он ещё потому не вступал в их дебаты, потому что после большой прогулки по Охте у него на это уже попросту не было ни моральных, ни, главное, физических сил. Спорить с такими  редкостными болванами, как эта «святая троица» из Рысакова, Михайлова и Тетерки – это все равно, что ситом пытаться черпать воду. К тому же, только что вернувшись с очередных испытаний снарядов, он так вымотался за весь этот бесконечный день куда больше своих мене интеллектуально развитых, но зато более физически крепких, привыкших к тяжелому физическому труду товарищей, что он уже ровным счетом ничего не ощущал, кроме нараставшего в больной голове шума.
 Желая покинуть досаждавшее ему «общество», он подошел к двери и потянул ручку – дверь оказалась запертой.
-Поздравляю, господа, мы, кажется, заперты! – с презрительной усмешкой объявил Гриневицкий.
-Вот те раз! С Новым Годом! – будто бы обрадовался «новости» Рысаков. -Нам не доверяют!
-Что же будем делать, высадим дверь? – недоуменно пожав плечами, предложил испуганный Михайлов.
-Зачем же такие напрасные жертвы. Продолжаем играть…Валет.
-А дамочкой.
-Тузец...
Они стали играть, делая вид, как будто ничего не произошло. Гриневицкий уж ничего не понимая, метался по комнате, словно пытался найти лазейку, чтобы только избавиться от навязанного ему вульгарного общества малообразованных мужиков.
 Вдруг, дверь темницы отворилась, вошел Желябов, он же ставший теперь известный как Захар или Тарас.
-Так вот вы куда забрались, норушки! Что, братцы, закрытое собрание у вас образовалось?! - громогласно захохотал он.
-Скорее уж запертое, - подметил на его язвительную  шутку, досаждавший на проигрыш, сердитый Рысаков.
–Нет, нет, никакого сепаратизма я решительно не потерплю! А ну-ка,  все к столу! Праздник начинается! -  Облобызав всех товарищей поочередно, он повел их в высшее общество, называемое Исполнительным комитетом.

Поединщики

 Провожая старый 1880 год, пили отчаянно. Поредевшие арестами народовольцы словно хотели забыться от проклятого неудачами года, и они имели на это право на пиру – на своем последнем в жизни пиру.
 Проводить, этот год ко всем чертям, а там уж что будет. Бокалы с игристым шампанским стукнулись в едином порыве, когда стрелка часов приблизилась к двенадцати. Софьюшке показалось, что она прошла какой-то невидимый Рубикон, и дальше пути нет, как нет впереди дороги. Она бросилась к спиритическому блюдцу – стала гадать. Духи бормотали что-то неясное, что нельзя было разобрать, а впереди мерещилась пустота – страшная пустота, в которой она уж не могла представить себя, потому что уж не было её там.
 «Нет, нет, всё это слишком глупо», - старалась уверить она себя, а кокой-то страшный голос внутри неё все шептал: «Ведь Пресняков и тогда знал, знал же». Только потом Сонечка догадалась, что она начинала пьянеть.
 Только теперь, когда прошли первые ахи и восторги по поводу наступившего Нового Года, Желябов заметил, что все собравшиеся в домашних тапочках. Это удивило, и во многом умилило его до улыбки, как нелепо смотрелись эти тапочки на суровых товарищах. Отчего же, поинтересовался он у Морозова, тот объяснил, что собираются танцевать, вот и приготовили заранее, чтоб, как в прошлый раз, чулки с носками понапрасну не бить.
 Желябов громко расхохотался.
-Больше никаких запретов! Бей башмаки, не жалей! Давай, Геська, дуй вальс!
 С этими словами он схватил усиленно копошащуюся над магическим блюдцем Сонечку на руки и закружил её в танце, потом, сбросив её на диван, выхватил ошалевшую Веру прямо из рук Исаева, и, накружившись вдоволь до головокружения, кинул рядом с полумертвой от отдышки Софьей, принялся было за Оленьку Любатович развеселый Атаман как, вдруг, веселье прервал стук. Теперь уже никто не сомневался, что эта была полиция. Защелкали револьверы.
«Вот и все», - радостно подумала Сонечка. – «Так-то оно и лучше, что теперь». Спряталась за могучую спину своего Андрея, как будто это могло помочь ей, сильно зажмурила глаза, готовясь получить шальную пулю. Умереть, но только бы с ним, вместе.
-Кто? – снова тихим голосом спросила дрожащая как осиновый лист бедная Геся.
-Откройте, это я, Николай, - тяжело простонал голос за дверью.
Только теперь все вспомнили, что Кибальчич отсутствовал. До того, кружась в упоительном вальсе, все будто и забыли о Технике, будто его и не было. А, пока товарищи пили вино, веселились, Старый, неудачный, Год проваживая постылый, Николай тем временем жарко работал в своей лаборатории на Лиговке – соизмерял пропорции, делал расчеты уже улучшенного собственного изобретения – гремучего студня. Сегодня утром с отобранными снова испытывал* – две сажени  воронка взрыва,  а силища детонации невероятная – аж на аршин мерзлую землю в клок разодрало. Не раскидалась бомба, как в прошлый раз по земле осколками – значит, и напрасных людских жертв будет куда меньше. Михайлов метнул, так взорвалось от одного прикосновения снега.  Пришел на пирушку не ради веселья, а чтобы сообщить радостную новость Андрею. Едва ногу на порог, как залепетал быстро-быстро, словно в экзальтированном бреду:
-Две сажени воронка взрыва, знаешь, всего сколько студня требу…
Желябов тут же решительно прервал его.
-Ну, уж нет, Николай, сегодня никаких дел! Штраф тебе!– (Негоже, чтобы окопщики о втором плане узнали. Обидеться могут старые друзья - комитетчики, что будто не верит до конца в них Желябов, а это уж совсем ни к чему будет. Власть –то у «упоротого» самовыдвиженца Желябова, пока, ох, как шаткая, и пока не на чем держится, кроме как на его глотке, вот и отвел от беды). 
– Верно, штраф, штраф! Кубок Большого Орла штрафнику за опоздание! – подхватив Желябова, весело закричали из-за стола товарищи-комитетчики, принимая вновь прибывшего  товарища в дружеские объятия.
 Кибальчичу поднесли большую пивную кружку жженки. До того не пивший, Никалай смутился. Отглотнул глоток полыхающего зарева - обожгло. Замотал головой.
-Не могу, - виновато улыбнулся, - хоть убейте!
-Врешь, Техник, до дна! Не то поссоримся навек! - буквально насел на него весельчак-Атаман.
 Кибальчич вдохнул глубоко и выпил мученически. Вообще-то Николай почти не пил - за дельностью своей технической, в своем простом, человеческом быту жил более чем скромно,  обходясь самым необходимым минимумом, стараясь по возможности обходить пирушки, да увеселения. Зашатало молодца с непривычки - повело. Перехвативший Желябов ловко сунул ему под нос соленый огурчик.
-Закусывай, слабак!
 Кибальчич хрустнул и повеселел сразу же, даже как-то неестественно быстро. руки ноги задергались в активности, и не зная, что делать с собственными долговязыми конечностями, Техник ринулся за рояль. Стал набирать куплет вальса. Все уж чинно выстроились парочками, чтобы вступить, когда одуревший от жженки Желябов заорал:
-К черту эти барские мазурки, давай трепак!
 Кибальчич, словно паяц в припадке, забряцал пианинном. Скинув сжимающий в тиски у плечах Михайловский фрак, Андрей пошел плясать присядкой в одной косоворотке.
-Эх, говори Москва, разговаривай Россея! Мне ваш Питер – глаза вытер!– Коля Саблин, шут, да весельчак в партии известный, подскочил и тоже, по примеру Атамана, пиджак долой. И давай жечь наперекор «Желябе».
 Смеясь весело, товарищи столы отодвинули, чтоб не мешать танцорам. Пошла потеха – стенка на стенку. Кто кого.  Такие кренделя друг перед дружкой отжаривают – дух захватывает! Саблин то он на такое любитель – на толстой, как сундук, заднице одной волчком будто завертелся, и, передав кручение, через спину при помощи одних лишь ног, как мельница заходил, а Желябов на одной руке стал присядку отжимать – слабо?! Саблин тоже так попробовал – да рука не та, слабая, - пузом толстым на пол шлепнулся, что пингвин, под общие улюлюканья разгоряченных алкоголем товарищей.
 Все смеялись весело, похлопывая в такт пляски. Не было в том смехе ни сарказма, ни насмешки – все пьяны к тому времени были, так и смеялись искренне,  от радости хмельной всеобщей. Здесь все было можно, хоть на ушах голяком ходи -  не в обиду. Не терпел развеселый Атаман на своем празднике лишь хмурых рож. Но  если бы чуть оторвался от своей задористой пляски,  то как раз увидел бы такую «хмурую рожу» …  у своей прынцессы - Несмеяны Софьюшки.
  Софья стояла насупившись, сердито надув пухлые щечки, глядя на ужимки Желябова из-под лобья. Не по нутру было разудалое, мужицкое разудальство на публике. Да знала Блондиночка, коль её Атаман разошелся богатырским плечом – не остановишь.
 Время от времени, отвлекаясь от созерцания его дикой, мужичьей пляски Желябова, она бросала чуть влюбленный взгляд на Котика. Кареглазый красавец-поляк, презрительно сморщив нос, смотрел на сборище с тем отстранёно, гадливо - презрительным взглядом, как благовоспитанные молодые люди смотрят на общество людей, стоящих заведомо на более низкой ступени развития, не желая вмешиваться в их общее дело. Он был как - будто ещё удивлен, и в его глазах как будто сквозил неразрешенный вопрос: «Это куда я попал. Это тайное общество или сходка пьяных мужиков?»
 Софье было теперь стыдно, и, прежде всего перед ним, своим Котиком. («Своим», потому что подсознательно, не признаваясь себе в том, она считала напарника «своим»). Однако, чтобы не выдать свой стыд за Андрея перед товарищами, она боялась признаться в этом себе, и лишь отчаяние по поводу того, что она, уступив Желябову единожды, уж ничто не может остановить его в его бесшабашной затее с пиром, тенью мученичества проскакивало в её уставшем бессонной ночью лице.
 Разглядывая Котика – единственное трезвое, здравомыслящее, не потерявшее трезвое человеческое достоинство лицо в их компании, она и не заметила, как между Желябовым и Саблиным, вдруг, произошла какая-то внезапная стычка. Шутейный словесный каламбур*, неосторожно брошенный Николаем Алексеевичем, как раз касался Софьи.
 «…гляди, Андрюха», - разгоряченный пляской, уж садясь за стол, хохотал Саблин, - «Соня-то твоя птичка вольная, разжал ладонь – вот и упорхнула». Хотя сам Желябов до конца так и не понял, с чего бы это вздумалось Николаю Алексеевичу  касаться его Софьи, и к чему он теперь клонил, но явно насмешливый намек Саблина на «орден рогоносцев» больно задел Желябова за самое живое. Хмельная голова Атамана горячая  - не раздумывая, он кинулся драться с обидчиком …
 В толпе товарищей возникло испуганное, непонимающее замешательство. Никто не знал, что делать. Разнять – самому достанется. Не разнять – убьет Желябов, как есть, убьет!
-Господа, господа, да, позвольте, как можно тут, в квартире! Вы нам тут всю посуду разломаете, - пытаясь перевернуть взрывоопасную  ситуацию в шутейное русло,  заговорил  Морозов.
-И то верно, Воробушек. Во двор, идете во двор. Бороться, так бороться, только уж по всем правилам, без колечанья напрасного, - подхватили его товарищи.
-Ай, что-то будет! – в веселом нетерпении захлопала в ладоши Верочка Фигнер.  Соня была в ужасе. Схватившись за голову, она прям в своем легком платье выбежала во двор, смотреть, как (по словам Михайлова) « «Захар» будет убивать».
 Разгоряченные хмельным вином, безумной пляской, Саблин и Желябов выскочили во двор. Раздевшись догола по пояс, вцепились. Однако, Софье не пришлось долго мерзнуть на улице в своем легком платьице. Одной левой Андрей повалил толстого, как бочонок, неповоротливого Саблина в снег.
-Отбой! – облегченно вздохнув, скомандовал Фроленко. (Он был назначен арбитром дуэли).
 Радостные, что все так легко обошлось,  товарищи, весело переговариваясь от полученных впечатлений, вернулись в натопленную квартиру. Боясь, что Андрей простудится, Софьюшка кинулась отпаивать своего Атамана горячим чаем. Гриневицкий, стоявший чуть в отдалении, с усмешкой в тонких усиках взирал на «семейную идиллию».
 Как ни пьян был Желябов, но вот тут -то, его и осенило внезапно, кого конкретно имел в виду Саблин. Отодвинув от себя настойчиво пихаемую Софьюшкой чашку чая, он встал и подошел к Гриневицкому. Страшно насупив суровые брови, в неприятной окружающим близорукой привычке Желябов заглянул Котику прямо в глаза.
-Ах, вот оно, значит, что!
-Позвольте.
-Так значит, это в тебя Сонька втрескалась! А я то думал-гадал, кто тут рожей в меня вышел!
-Но…я не понимаю вас.- Гриневицкий оторопел от неожиданности, и под этим  грозящим убийством,  испепеляющим из-под лобья взглядом Желябова как будто даже попятился назад.
-Сейчас поймешь! А ну, красавчик, скидай рубаху, да выходи со мной на честный бой.
-Но позвольте…
-Скидай, тебе говорят, молокосос. Что, стоишь, струсил?
-Не струсил. Просто не хочу. Простите господа, я вынужден откланяться, мне еще до дому долго идти, а надо успеть к родным.
 Он уже собирался уходить, как Желябов резким движением за плечо поворотил молодца обратно.
-А ну, стой! Не сбежишь!
 -Макар! – предчувствуя неладное, позвала зычным голосом позвала перепуганная Софья. Она надеялась, что Тетерка несколько умерит разошедшийся хмельной пыл Андрея, и, сгрузив его пьяное, бунтующее тело в пролетку, поможет ей увести его домой. Но ямщик, как ему и положено, был пьян как ямщик, потому что от выпитой жженки Макарка вырубился куда быстрее своего хозяина, и теперь, покинутый и забытый всеми, вовсю храпел под вешалкой прихожей.
-Я же право действительно не понимаю, чего вы от меня хотите.
-Мальчишка!
-Мак-а-а-ар!
 
  Дело бы кончилось весьма плачевно, потому как захмелевший Желябов уже занес смертоносный «коровосшибательный» кулак над красивым лицом Гриневицкого, если бы решительно не вмешался  Богданович.
-Да полно тебе, Андрюха, оставь мальчишку в покое. Идем лучше поборуемся с тобой. (Это «поборуемя» с ударением на последнюю «у» было произнесено так смешно, с тем самым неисправимо своеобразным скобарско - купеческим акцентом, которым хозяин Кобозевской лавки весь вечер развлекал гостей).
 Снова Желябов выскочил во двор, но уже с новым соперником. Свалить рыжебородого богатыря оказалась не столь просто, как тюфяка Саблина. Не столь силен, как слишком цепляв Юрий Николаевич оказался, сам падает, но и поединщика валит, хитро норовя подножку половчей подставить. Желябову надоело терпеть его хитрости. Охнул плечом молодецким, да и стряхнул с себя Юрку прямо в снег, как куль муки.
 Послышались прерывистые аплодисменты. Андрей поднял голову, чтобы увидеть, кто это хлопал ему, и увидел перед собой своего мнимого соперника Котика. С циничной ухмылкой нигилиста Гриневицкий отрывисто хлопал в ладоши, будто говоря этим:
«Бравушки. Ай да, молодец, угодил, братец. Ещё бы гвоздь дурьей башкой забей, так навек товарищи спасибо скажут». Теперь уже Андрей Иванович не сомневался в избитой как синяк бродяги истине, что все мерзости России неизменно происходят родом из Польши.
«Ну, держись, любовни'чек!» Желябов хотел было кинуться к нему, но тут ему преградил путь Исаев.
-Ну-ка, Андрюха! Давай!
 Скинул рубаху.
 Перекинув Исаева через плечо одним махом, Андрей одолел сразу только потому, что незадачливый  Гриша, сам не ведая того, случайно преградил путь к Котику. Когда очнулся – Гриневицкого уж и след простыл.
 Тем временем меж Соней и Верой, наблюдавшими за всем этим безобразием через окно, случился следующий разговор. Видя, что Исаев собирается бороться, Вера радостно позвала Соню.
-Иди сюда, смот(р)и. Будто бо(р)оться соби(р)аются. – (Она все так же говорила будто нарочно на гуносый, жидовский акцент, что теперь в сочетании с непонятной радостью вспыхивавшего в ней азарта особенно бесило Софью).
-И не буду смотреть! – начиная понимать в чем дело, буркнув сердито, Соня отвернулась.
- Сто рублей поставлю, что Гриша поборет. Твой Андрей уж выдохнулся. Пари!
«Проклятая картежница», - со злостью думалось Перовской.
 Ох, водился за Верой такой грех, совершенно противоестественный её внешности строгой, неприступной как скала девицы.
 Сонечка повернула к ней красное, раздраженное сценой лицо и, забыв о дворянской выдержке, стукая руками в грудь, закричала почти истерично:
-Вера милая, да ты пойми, я и поставила, без денег на Андрея поставила, если бы не понимала, что забьет он Григория! Он теперь в таком состоянии, что всех забьет! Не хочу тем самым через его состояние тебя ограбивать, нечестно это будет!
-Начинают! Так ставишь (р)азве?! Ско(р)ее! –словно не замечая отчаяния подруги, закричала Вера.
-Да что ставить?!
-Колечко ставь!
Вера словно на кровавый мозоль наступила.
-Бери! Так бери! – выкручивая себе палец, нервически ответила ей Софья. Вера этот нервный выпад за азарт приняла.
Софья уж не смотрела в окно – знала, чем окончится поединок.
-Давай! Ну, давай же! … Ах! – вырвалось из Веры. По её испуганному, перекошенному лицу стало ясно, что Андрей победил.
Со слезами досады Вера протянула Соне красненькую.
-Убери! Сейчас же убери, а то поссоримся навек!
Вера все так же протягивала сотню, но Соня в слезах ударила подругу по рукам, выбежала во двор. Теперь она явственно понимала, что Андрей убьет его. Её сердце только успокоилось, когда она не обнаружила Котика в толпе.
-Что есть, кто ещё в силе?! – словно свирепый бык вопил Желябов. – Подходи, живо бошку снесу! Ну, есть кто-нибудь желающий! Али, все охирели разом?!
 Товарищи жались испуганным стадом, не зная, что делать с их предводителем.
 Фроленко стал раздеваться.
-Давай!
Два Левиафана сцепились. Могучий хохол нажимал. Ноги Андрея дрогнули.
-Ну, уж Фроленко, ему никак  не одолеть. Пьян больно.
«Кто пьян? Андрей или Фроленко? Или оба пьяны. А, теперь уже все равно», - лихорадочно думала бедная Соня.
-Андрей все одолеет, - словно заколдованная повторяла она. – Одолеет.
Ноги Андрея дрожали. «Если вынесет ещё секунду, то победит, и все будет хорошо, убьем, значит тирана, нет -нет», - загадала себе условие Софья, но в ту же секунду она увидела, как Желябов пошатнулся и стал падать.
-Ах, - вырвалось из неё. Она закрыла глаза, чтобы не видеть дальнейшее.
-Давай, Михайло, жми его! Дожимай! – подтрунивая, кричала у самого уха Вера. «Зачем она так кричит? Конечно же, жаждет мести за своего Гришу. Ангел Мести отомстит. Ах, что же я, ведь ему тяжело, а я и помочь не могу. – Жми, Михайло!
 Ей теперь хотелось  реально убить Веру. Вцепиться ей в длинные волосы, стукнуть или закричать, даже что-нибудь неприличное, но она не предпринимала никаких действий. Теперь было уже не страшно. Все кончено – Фроленко добивал, оставалось лишь положить её Андрея на лопатки, и тем успокоить его спесь, но Андрей сопротивлялся до последнего, выкручиваясь как огромный питон всем своим мускулистым торсом. Софья заметила, что от напряжения из носа Андрея потекла кровь. «Скорее бы все кончилось», - мелькнуло у Софьи.
 В эту секунду раздался всеобщий крик. «Вот и все, кончено!» - радостно подумала она. Она подняла глаза и не поверила им – Фроленко лежал в снегу. Андрей вставал, возбужденно утирая кровь с носа ладонью, размазывая по бороде. «Выиграл? Проиграл? Ах, теперь все равно» По ошалевшему виду Андрея и определить –то было нельзя.
-Ты чего, Соня, ты бледна, что с тобой?
-Это твое, возьми, - Соня протягивала кольцо.
-Зачем?
-Как зачем, проиграл же.
-Выиг(р)ал твой Андрей, - с явным недовольством бросила Вера, - а деньги я тебе все (р)авно через Гесю ве(р)ну, мне-то чужого то не надо. Знала, что Вера,хоть и картежница, но гордячка, в долг не играет - как сказала, так сделает...
 Как оно переломилось, Соня не видела. Но рассказывали, что в самый последний момент, когда уже Фроленко в последнем рывке собирался уложить Андрея на лопатки, как тот одним лишь невероятным усилием рук поднял могучего хохла над собой и перекинул через лопатку, локтем шею обхватил – душить стал… В пылу борьбы чуть до смерти не задушил, еле товарищи оттянули. Все эти восторженные разговоры о нечеловеческой силе её богатыря - Андрея теперь особенно раздражали Софью.
 Вернулись в квартиру. На лбу Желябова торопилась огромная шишка. Когда Фроленко, подставив подножку, уронил его, ударился о камень виском. Он то и дело потрагивал шишку, удивленно пялясь на окровавленные пальцы. Соня стала смоченным в уксусе платком стирать кровь с его лица белым платочком, от которого он отмахивался, как от назойливой мухи.
-И угораздило же теперь устраивать гладиаторские бои. Зачем, зачем ввязался с Фроленко, а если бы убил (кто кого Соня не уточнила, протягивая Желябову чай).
-Панихидку бы служили, - радостно потер руки Желябов. По - видимому его знобило. – Эх, что чаёк – водичка, водочки, согреться после снега бы не мешало. Вот дело.
-Ну, хватит! Когда же ты нажрешься, Желябов! – В избытке раздражения  она дернула Андрея за его роскошный чуб.
-Ай, больно жеж, - простонал Андрей, верно притворно собираясь заполучить сочувствие к раненому
-Андрюшенька, ну, прости, прости, - она стала целовать его в бедовое темечко под всеобщее хихиканье товарищей, упивавшихся такой «семейной» заботой.
- Это верно, согреться бы нам обоим не помешало. Выпьем же на мировую, братец! Геся, неси водки!
Геся принесла две маленькие рюмочки на подносе.
-Что за мензурки — только мертвым припарки, стаканы нормальные подавай!
 Они выпили на брудершафт. Соня отвернулась, чтобы только не видеть продолжение безобразия. Пусть творят, что хотят, лишь бы её не трогали. Пляшут, дерутся, сходят с ума – ей все равно.

Песни
Удалась мне песенка! Молвил Гриша прыгая.
Некрасов. «Кому на Руси жить хорошо»

 Предчувствуя конец свой, Желябов бесновался, и уж никто не мог остановить Атамана в его разудалом веселье. После разминки – плясок да драк, изрядной вокал охватил разошедшегося Атамана:
-Что ж, Михайло, в честь нашего примирения, споем нашу, украинскую. С этими словами Желябов по-украински затянул своим красивым, громким баритоном:

Гей, наливайте повнії чари,
Щоб через вінця лилося,
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в світі жилося!
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в світі жилося!

Его подхватил Фроленко:

Вдармо ж об землю лихом-журбою,
Щоб стало всім веселіше,
Вип'єм за щастя, вип'єм за долю,
Вип'єм за все, що миліше!
Вип'єм за щастя, вип'єм за долю,
Вип'єм за все, що миліше!

Пиймо ж, панове, пиймо, братове,
Пиймо ж, ще поки нам п'ється,
Поки недоля нас не спіткала,
Поки ще лихо сміється.
Поки недоля нас не спіткала,
Поки ще лихо сміється.

Желая угодить «атаманам» Емельянов, этот насильственно разукраиненый русскими гимназиями  хохол, подтягивал своим козлиным голосом последний куплет:

Гей, наливайте повнії чари,
Щоб через вінця лилося,
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в світі жилося!
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в світі жилося!

 Испортил! Правильно говорят, не умеешь – не лезь! Перехватило дыхание. И снова за жженку! Звон бьющихся бокалов. За счастье! А былое – ну, его к черту. Впереди болтаются петли виселица,  а сегодня - сегодня Атаману хочется веселиться, и он веселится на полную катушку.
 На этот раз светский гусар Баранников, большой любитель оперы и женщин, что есть мочи запел басом балладу храбрых тореадоров «Опять звучит трубы призывной зов!»:

Эй, тореро, жизнь как миг!
Опять звучит трубы призывный зов!
Эй, тореро, ты или бык?
Качаются чаши весов!
Саблин подхватывает его, размахивая бокалом жженки в руке:

Бог хранит тебя!
Смерть щадит тебя!

Неба белый платок,
Кровь и жёлтый песок,
Крик отчаянья,
Бык живая мишень!

Под восторженный вой
Ты играешь с судьбой!
Пусть не знает никто,
Что творится в душе!

Эй, тореро, сын вдовы,
Твой красный плащ -
Твой траурный покров.
Эй, тореро, ты будешь убит
Под песню мадридских часов...

Бог хранит тебя!
Смерть щадит тебя!

Неба белый платок,
Кровь и жёлтый песок,
Крик отчаянья,
Бык живая мишень!

Под восторженный вой
Ты играешь судьбой!
Пусть не знает никто,
Что творится в душе!

Неба белый платок,
Кровь и жёлтый песок,
Крик отчаянья,
Бык живая мишень!

Все товарищи, кто знает эту арию, подпевают хором:

Ты играешь судьбой!
Пусть не знает никто,
Что творится в душе!

Эй, тореро, жизнь как миг!
Опять звучит трубы призывный зов!
Эй, тореро, ты или бык?
Качаются чаши весов!

 Но этот раз Желябов с гордостью понимает – поют про него, и от того отрадно Андрею Ивановичу. Подвиг его с быком напомнили – это ясно. Но вот кто тореро, а кто бык? Конечно же храбрый тореадор – это он,  бык – царь. Жертвенный телец Революции, которого он собирался самолично заколоть своим кинжалом.
 Теперь уж выдохлись. От пения аппетит здорово поднялся, и все как один набросились на карбонат – исконную пищу карбонариев.
 Тут, увидев что все немного угомонились, и наступила  долгожданная пауза, «под закуску» Верочка Фигнер из-за стола выступила. Подняв  томно свой орлиный  профиль кверху, трагически заломив руки,  начала своим гундосым баритоном на распев, раскачиваясь в такт виршам из стороны в сторону не прошенная поэтесса:
 Не говори: "Забыл он осторожность".
"Он будет сам судьбы своей виной".
Не хуже нас он видит невозможность
Служить добру, не жертвуя собой.
Но любит он возвышенней и шире,
В его душе нет помыслов мирских,
Жить для себя возможно только в мире,
Но умереть возможно для других.
Так мыслит он, и смерть ему любезна,
Не скажет он, что жизнь ему нужна,
Не скажет он, что гибель бесполезна,
Его судьба давно ему ясна...
Его еще покамест не распяли,
Но час придет - он будет на кресте.
Его послал бог гнева и печали
Рабам земли напомнить о Христе.
  Многие конечно же догадывались, о ком стихи*. Но молчали. Стихи Веры так растрогали, что у некоторых товарищей на глазах выступили невольные слезы грусти, как, вдруг, вмешался весельчак Желябов:
-Да что же вы, Верочка, праздник теперь, а вы будто бы некролог на поминках – тоску только нагоняете. Полно –то. Прошлого не вернешь, а мы будем бороться дальше. Так будем мстить за товарищей, которых нет рядом с нами, пока бьются наши сердца до последней капли крови!
 Тост великолепен. Вполне в пафосном Желябовском духе. Пьют в едином порыве огненную жженку. За почивших не выпить грех.

Пьяное коронование

Помянули и снова за веселье.
 -Ей, Николка, жарь галоп что есть мочи! – в припадке нового орет Желябов.
 Кибальчич снова садится за пианино. Тонкие, долговязые пальцы Техника отбивают бешеный ритм. Желябов подхватывает ошалевшую Веру, и несутся галопом через всю квартиру. За ними несутся другие пары.
 Софьюшка, будто бы не желая участвовать в диком веселье, мирно беседует с Гесей на кухне о делах женских, как, вдруг, чувствует, как что-то сильно дернуло её за руку и понесло, так что она полетела, едва касаясь ногами пола. Опять этот озорник Желябов. Не одной кислой физиономии – это закон для всех!
 Желябов остановил хоровод – все с хохотом повалились в кучу - малу! Дамы визжа от восторга и ужаса летели на кавалеров, кавалеры на дам, и все это в пестром калейдоскопе маскарадных костюмов. Сонечка полетела первой и уж, как самая маленькая из всех, оказалась бы на самом дне непременно раздавленной насмерть, если бы Андрей ловко не подхватил её в самом начале и не усадил себе на плечи. Софья готова со стыда провалиться. Но это ещё не все, что приготовил Желябов. Тут пьяного в хлам Желябова вконец прорвало: держа под закрылки, словно кутенка, вознеся над всеми Софью, громко провозгласил:
-Вот, вот она - истинная наследница трона Российского, законный потомок Императрицы Всероссийской Елизаветы Петровны ! А все эти немецкие потомки Цербстской потаскухи* – вздор, самозванцы! Так  воздадим же во славу русской революции присягу законной русской Императрице Софье Львовны Перовской! Виват, господа! Виват новой самодержице Всероссийской Софье Львовне Перовской! Да здравствует Великая Русская Революция! Долой самодержавие!
 В квартире воцарилась мертвенная тишина, прерываемая лишь испуганным шепотом. Все в диком испуге вытаращили глаза на Желябова.
-Ну, дает  Захар. Допился.
-А не спятил ли он с ума, господа, - послышался подленький шепоток Тихомирова.
-Полное, водка, - отмахнувшись рукой, опроверг Морозов.
-Виват русской революции! Кто не со мной, тот против меня!
-Ясно, белая горячка.
-А не связать ли его нам, господа? – снова предложил Тихомиров, памятуя запорожское приключение.
-Ничего, сам охоломанится. Желябов отходчив.
-Ну, же! – налитые кровью, раскрасневшиеся глаза Желябова горели безумием. Виват новой Императрице! Присягайте! Кто не присягнет, противен мне будет. Виват!
-Виват! Виват! – прерываемое едва сдавливаемыми смешками, слышалось отовсюду. Как пойманный в силок кабаненок, брыкаясь толстыми ножками, Софьюшка отчаянно протестовала.
-Андрей, прекрати этот балаган! Сейчас же! – Не зная куда деть себя от стыда, она заметалась, хотела вырваться, спрыгнуть с его плеч, но он крепко охватил её лодыжки  ладонями.
-Виват новой Императрице!
 За галопом и последовавшим вслед за тем  «коронованием» Софьи никто и не заметил, как все это время звонил колоколец. Это был дворник. На этот раз настоящий. Жалоба от соседей снизу поступила. Штукатурка на головы сыплется.
  Дворник, видя, что дверь не открывается, но открыта, вошел сам. В пороге, словно боров, лежал Тетерка. Дворник с брезгливостью перешагнул через пьяную тушу ямщика, пошел дальше, откуда доносился шум.
-Виват!!! - орал Желябов, как тряпичной куклой, потрясая ошалевшей Сонечкой над головой, как трофеем.
-Простите, господа!
 Все обернулись. Желябов спустил Софью на пол, ничего не понимающими,  коровьими глазами уставившись на дворника.
-Вот и доплясались! – с улыбкой шепотом заметил Морозов. – Карамба!
-Что угодно?! – вызывающе спросил подошедший Фроленко, спуская курок револьвера за спиной.
-Шумно тут у вас, господа. Поутихомириться бы как-с, а то соседи жалятся-с.
-Простите бедных студентов, лекциями замученных! Когда же и повеселиться, как не на Новый год?! - весело хлопнув дворника по плечу, захохотал Желябов, при том щедро всучивая в руку дворника стольницу.
-Понял, понял-с, - с холуйской услужливостью, закланялся дворник.
-Что понял - с что, болван? – обрадовался Желябов.
-Всё поняли-с, как вы сказали-с.
-Холуй!  Вот захочу, так ты на пузе у меня за тыщенку по Невскому проползешь!
-Андрей, Андрей, - цедя сквозь зубы, обхватил за плечи Морозов, пытаясь отвести разбушевавшегося Желябова от беды. – Утихнем, утихнем, господин хороший, не волнуйтесь. Так и передайте внизу.
 Дворник ушел, а Софья, видя, что тихий и интеллигентный Николай Александрович был на тот момент более-менее трезвое и разумное лицо из всей компании, бросилась к нему за помощью.
-Помогите, мне прошу! Помогите – или я погибла! – Говорила она возбужденно и вот-вот готова была разреветься, как маленький ребенок.
-Что вы, что вы, конечно, Сонечка, я к вашим услугам.
Общими усилиями с Морозовым им удалось отыскать Тетерку. Он так же дрых на коврике, в прихожей, куда его свалил хмель. Видя, что пьяный Макарка находится в  ещё даже более разобранном состоянии, чем сам его начальник Желябов, и уж совершенно ни на что не годен, Софья пришла в полное отчаяние. Но разумный Морозов нашел выход.
 Всем известно, что утихомирить взбесившегося от муста, крушащего все на своем пути слона можно только при помощи двух других  таких же слонов, которые встали бы у него по бокам, и, не давая развернуться «бунтарю», доставили бы его в загон.  Для транспортировки буйного от хмеля Желябова в качестве живой тягловой силы было решено привлечь Исаева и Фроленко – эти «чудо - богатыри» хоть и пьяны были, но ещё держались на ногах, сам же Николай Александрович взял работу кучера. Пролетку и лошадь было решено возвратить на следующий день Тетерке на конюшню, после того, как Макарка проспится.
-Вечер окончен. Расходитесь по одному, господа, - объявила Софья, как только буйная, пьяная туша Желябова была удачно загружена в повозку.



Теплое гнездышко

 Она все так же подтыкала под него одеяло, боялась, что после своих подвигов с валянием на снегу Андрюша простудится. Но все её ворчания пьяный Желябов мычал что-то невнятное. Наконец, он уснул.
 Убедившись, что Желябов спит, с остервенением стала снимать платье, морским кортиком обрезая шнуры стягивающие корсет. Прыгая, брыкаясь, выворачиваясь вокруг собственной оси, пыталась избавиться от корсета, который душил её. Это было похоже на рождение бабочки, только наоборот, вместо бабочки из кокона, вылезала растолстевшая гусеница. Из того, что только что казалось милым ребенком, превращалось в безобразную маленько - непропорциональную полноватую женщину. Софья с остервенением рвала на себе детское платье. Расправившись с платьем, со всей злобы бросила в печь – больше Желябов не посмеет обрядить её в куклу.
  Очутившись в привычном сарафане ночнушки, Софьюшка хотело было пристроиться рядом, да пьяный охламон Желябов, расположившись по диагонали, занял своей массивной тушей всю площадь постели.
 Ничего не оставалось бедняжке, как самой лечь на диванчик, дырявой шалькой прикрывшись. Не спалось. По полу ходил сквозняк. Поддувало в бока, а ноги и вовсе заледенели.
  Сонечка все же вернулась в постель, чтобы попытаться устроиться рядом с ним. Легла с краю, свернувшись в привычный защитный клубочек зародыша.  Неудобно. Дуло с пола. К тому же, того и гляди Андрей выпихнет своей жирной спинищей на пол. Как ни подвигала она Андрея, его пьяное тело не продвинулось ни на дюйм. Что делать? Она перелезла через Желябова и попыталась устроиться уже со стены. Тут были свои проблемы: от промерзшей стены шел холод, потому как квартирка была угловой. Софью знобило, пихаясь, она пыталась устроиться так и сяк, отвоевывая местечко под боком Желябова, на нем, словно птенец выпавший из гнезда норовил возвратиться в обратное, в безопасную теплушку, которую он, гонимый любопытством увидеть мир, так неразумно оставил. Копошение сие было замечено. В конце концов, она добилась того, что высунулась волосатая лапа Желябова и загребла её к себе под одело.
 Тут было тепло, хотя и отвратительно смердело крепким Желябовским духом из пота, горелого пороха, земли, смешанного с дрезденской водой и винным перегаром; но она уже привыкла к его всякий раз меняющемуся, но непременному крепкому амбре его мужественного тела. Он не вызывал в ней былого отвращения, которого она старалась избегать раньше. Тут было тепло, и это было главное для её иззябшегося тельца.
 От уюта и тепла Софьюшка засучила полными ножками, словно птенец в гнезде, маленький, беспомощный, большеголовый, розовый птенчик, что так уютно пристроился под крылом заботливой квочки. Ей хотелось как можно более плотнее прижаться к его большой, горячей, волосатой груди, чтобы забрать у него побольше живительного тепла, до того она иззяблась за эту бесконечно невыносимую, холодную ночь. Он мог видеть, как при этом её беспомощное, розовое плечико выбилось из под рубашки и трогательно старалось прижаться к нему, словно ища защиты. Это плечико, подпиравшее младенческую щечку, так умилило его, что он, прикрыв его концом одеяла, невольно наградил поцелуем. Потом ещё и ещё, все быстрей и лихорадочнее лаская заросшими щетиной губами все эти очаровательные женские выпуклости. Ей было щекотно и весело тем, что он делал с ней.
-Что мой маленький, животик не болит? – наконец-то зачем-то дернуло поинтересоваться его.
 Софьюшка сразу все поняла, и тем стало ей обидно. Одно теперь особенно было омерзительно более всего: она чувствовала, как его увесистый «шалун» пробирается ей под рубашку.
-А так, - от вредности Сонечка игриво сомкнула его в коленочках, как в тисках. (Сонечка обожала не только лечить людей, но и причинять им боль, а если эти два противоположных действа удавалась каким-либо образом совместить с пользой, к примеру, в операции без эфира, то просто испытывала какое-то неподдельное наслаждение).
-Ну что ты делаешь, Соня! – Не без помощи рук он освободил взятого его террористкой «заложника». Видимо было ему больно, потому как поморщился сквозь бороду, будто съел что-то кислое, что вызвало у вредного младенчика лишь игривую усмешку. «Будешь – те знать», - словно говорила она. – Эх, Соня, Сонечка, не сладить мне с тобой. А пора бы уж привыкнуть к тому, что на тебя он всегда стоит, даже если я того не желаю.
-Ах, значит, это ОН, мерзавец, а я –то все-таки думала, что это его хозяин… Ну да полно, Желябов, на сегодня довольно развлечений! Я устала! Если хочешь взять меня, то знай, тебе это придется делать силой.
-Что же ты, Сонечка, меня совсем  за какого злодея держишь? – горько усмехнулся он сквозь бороду. – Думаешь, я тебя насильничать стану.
-Кто же тебя знает, пьяного-то, что сотворишь. А, впрочем, делай, как знаешь, мне все равно. Но знай, что просто так я не дамся.
-И что же ты сделаешь? – засмеялся Желябов. Соня рванулась, и поняла, что она в тисках. Ей было не пошевелить ни рукой, ни ногой.
-Укушу! – Она угрожающе лязгнула своими острыми кукольными зубками возле самого его уха.
-Господи, и зачем только мне досталась самая упрямая баба на свете! Совершенно не сладить!
-Не упрямая – волевая! – поправила Софьюшка. - Это совсем разные вещи.
-Упрямая!
-Волевая!
-Упрямая!
-А я говорю, волевая!
 Так бы они и спорили «бритый-стриженый» до самого Учредительного собрания, если бы хмель, бродивший в могучем теле Желябова, так же упрямо не клонил его в сон.
-Ладно уж спи, Революция моя непобедимая, не трону.
 Она была права. После всех приключений, устроенных её Атаманом, Сони уж теперь не до чего не было дела, а спорила она уже по привычке, потому что не могла переупрямить собственное упрямство. И если бы он продолжал приставать, ища в её лице вкусный десерт для своих развлечений, должно быть, в раже ещё раз отходила ногайкой или, хуже того, запалила бы шнур к глицериновой банке. Научившийся уж чувствовать свою Сонечку, Желябов наконец-то понял это и решил понапрасну не испытывать судьбу. Вскоре сон примирил обоих. Поуютнее устроившись у него на груди, словно домашний зверек, который доверился, она заснула.


Веди нас, красавица!

ночь на 25  ноября 1741 года


  Сейчас или никогда! Времени на раздумья больше не оставалось! Сегодня она узнала, что великая княгиня Анна Леопольдовна провозгласила себя Императрицей - регентшей при малолетнем сыне Иване Антоновиче. Стало быть, для неё, дочери Петра, назад пути нет. Либо трон, либо монастырь. Так значилось на оборотке Лестока, присланной ей накануне утром, на которой она с одной стороны была нарисована с короной на голове, а с обратной - в монашеском одеянии на фоне дыб и виселиц, предназначавшихся, по-видимому, для её ближайших конфидентов свиты. Под всей этой весьма убедительной аллегорией  стояла лаконичная надпись: «Выбирайте!»
 Она сделала свой выбор. Оставалось лишь ждать. Однако, Лесток запаздывал…
 Елизавета Петровна лежала в постели одетой, словно послушное веретено кружа на веревочке картинку Лестока …Поющий соловей в углу картинки, нарисованный на одной стороне оборотки, то и дело оказывался в клетке нарисованной с другой.* Аллегория более чем понятна...
 При мысли о том, что она решилась, и назад пути больше нет, и без того полные щеки Марты Скавронской, насупившись в напряженной думе, делались ещё полней, от волнения покрываясь розовым, здоровым румянцем. Густые брови Петра сурово сдвинулись у переносицы. Серые, полные «воробьиного соку» глаза Северной Венеры горели огнем.
 Стрелка часов неумолимо двигалась к полночи… «Неужели же он так и не успел упредить гвардию? Лесток перехвачен людьми Остермана? Если так, то с минуту на минуту её тоже схватят, арестуют и отведут в Шлиссельбург, на вечный монастырь, в подземный каменный мешок, где она в мучениях закончит свои дни».
  Ужас отчаяния уж начинал охватывать Елизавету Петровну. Черная, душная, сырая яма представлялась ей во всей ужасающей красе. Бросилась к иконе Богородицы, взмолилась горячо: «Матерь Божия, Дева Пречистая, спаси, сохрани рабу твою божию Елизавету, не за себя ради прошу, за Отчизну  … если только взойду на престол, обещаю, не станет крови на руках моих!» Молилось долго, горячо, как умела молиться лишь отчаянная грешница. Будто скрипнула дверь, услышала она над своим ухом тихий голос Лестока:
-Пора! Ждут.
 «Слава тебе, Господи!» Радостно осенив себя крестным знамением, просветлевшая Елизавета Петровна поднялась от киота. Поверх роскошного, парчового платья наскоро накинула гвардейский мундир, водрузив на голову Преображенскую гренадерскую кирасу* с высоким околышем, подбитым пышными страусиными перьями, стремительным, волевым движением вышла в двери. Во дворе уже ждал верный соратник Воронцов с запряженной под дамское седло лошадью, её учитель  музыки Шварц, а также несколько лично преданных ей гренадеров с факелами в качестве сопровождения.
 Копыта её иноходца со скрипом отбывали по морозному снегу, отсчитывая каждый удар её сердца, но она уже не чувствовала пронзительного мороза, проникавшего сквозь распахнутый мундир* в глубокое декольте французского платья – все помыслы её были в одном…
 Вдали мелькали факелы огней. Это верные Преображенцы уже ждали её у казарм в полном вооружении. Преображенцы – наследники потешных полков её отца, до конца верно и преданно служили ей, охраняя её и сестру Анну от посяганий со стороны полоумной кузины - вероломной герцогини Курляндской.
 Гордо гарцуя перед строем гренадеров* на своем быстроногом ахалтекинце, слышала со всех сторон восторженные крики:
-Виват!
-Виват, матушке Елизавете Петровне, дочери Петра! За тобой идем! За тебя в бою ляжем!
Подняла руку успокаивающе. Голоса затихли. Все взоры были устремлены на неё.
-Ребята! Вы знаете, чья я дочь! Так ступайте же за мною! Други мои возлюбленные, как вы служили отцу моему, так при нынешнем случае и мне послужите верностью вашей!
Гвардейцы отвечали:
-Матушка, мы готовы, если на то твоя воля,  за тебя их всех перебьем — не пощадим супостатов!
 Польстилась, было, такими речами Елизавета, возгордилась, было, молодая красавица любовней преданностью к ней стольких мужчин, но тут же вспомнился Елизавете Петровне обет, данный ей Богородице – не проливать человеческой крови. Елизавета тут же возразила:
-Если вы хотите поступать таким образом, то не пойду с вами.
-Что же, матушка, - тогда отвечали ей гвардейцы, - казнить или миловать  - ваше право, а нам на то исполнять, что велит воля ваша!
Эти слова больше по душе дочери Петра пришлись.
Спешилась. Взяла крест, встала на колени, а за нею тот час  и все присутствующие, и громко сказала:
-Клянусь умереть за вас! клянетесь ли вы умереть за меня?!
-Клянемся!!! — прогремела толпа. – Веди нас, красавица!
 

Бесславный конец Лета Их Любви

конец сентября 1870, пос. Кушелевка, Дача Перовских

Дворянская честь

  Все тот же мучительный сон преследовал его.
 Все так же было Лето Их Люби… Он с Сонечкой ходит по опушке какого-то страшного, темного елового леса. Вокруг полно грибов. Сонечка  собирает грибы. Уф, и мастерица она до этого дела! В отличие от его близорукости, глаза у Сони острые. У него из-под ног боровики ножичком выковыривает, да такие славные, что загляденье. А он ничего не видит. Идет, хорошие грибы топчет, а мухоморы, да поганки срывает, потому что яркие, за версту видны. Для Одессита любой гриб – чудо. А Софья все смеялась, говоря, что с его грибной добычей разве что стрихнин варить.
 Для отвода глаз, едва только рассветать начнет, возьмет, бывало, по утру Сонечка корзиночку, головку белым, деревенским платочком повяжет на манер крестьянской девушки. Матушке скажет, что в лес идти собралась. Добрая Варвара Степановна, ни о чем не подозревая, по простоте душевной и отпускает. Привыкла уже, что маленькая дикарка Покахонтес в лесу как дома – никто не тронет, ни зверь, ни птица. Как только за ворота, поместья, так платочек вон и вприпрыжку к Андрею. Хоть и встречались они на лесной опушке, где мужики сено косят, и Сонечке уж не приходилось врать матушке, что «ходила в лес» Андрею эти тайные свидания становились все неприятнее. Зачем скрываться – не ворованные. Да и прятать всю жизнь свою любовь они все равно не смогут. Вот и задумали влюбленные побег с тайным венчанием.
 Условлено было в записке, которую Андрей велел передать с Армфельд, что, коли решилась окончательно покинуть отчий дом, и если все готово  к побегу, встретятся на старой мельнице в условленный час.
 Армфельд понести то понесла, да записку ту как раз и перехватили! Отец Сонин с Крыма вернулся, где наследство с братом Петром Николаевичем делил, без всякого предупреждения. И внезапно-то как!
 Какой-то анонимный «доброхот» стукнул, что под боком бывшего губернаторского поместья расположился студенческий табор вольнодумцев Вульфовой коммуны, куда графские дочери повадились, что ни день под предлогом прогулок на лошадях выезжать. О делах сердечных со студентами намекнул. Все в анонимке подленький выложил.
 Словно коршун в курятник влетел Лев Николаевич. Оставив багаж на станции, приехал в поместье тайно, кучера с полдороги отпустив. Добрался пешком, ночью, как тать ночной вошел в дом собственный. Притаился, как лев в засаде. Ждет добычу. А ждать-то недолго пришлось. Видит под утро, как светать стало, девица какая-то незнакомая идет: одета, как нищенка, в грубом, заштопанном гимназическом платье. Он из засады выскочит, да как хватит незнакомку за руку.
 Бедная Соня, пораньше поднявшись с постели за запиской, из окна видела, как к поместью приближалась Армфельд, побежала было радостно к подруге за новостью от Андрея, да увидев затаившегося за дверьми отца, от страха сама спряталась  за угол. Отсюда она могла хорошо видеть всю дальнейшую разворачивающуюся перед ней безобразнейшую сцену.
  Видела Соня, как отец поймал Наташу в дверях, как грубо схватил её за руку…
-Кто такая, оборванка? Воровка?! А ну, говори!
  Наташа Армфельд, оторопев от внезапности, растерялась вконец, трясется как осиновый лист, слова сказать за себя не может. Хорошо, что горничная подбежала.
-Это барышней-с подруга, - говорит.
-Барышней-с подруга?! – заревел Лев Николаевич. Белая от страха горничная утвердительно кивает, как китайский болванчик.
– Так вы смеете утверждать, что вот эта оборванная стрига подруга моих дочерей?! – При этих словах он тряхнул Наташу как следует за плечи. Записка как на грех из манжетки - то и вывались. Лев Николаевич сразу заметив, как что-то упало, тут же подхватил скомканную в пыж бумажку.
-Позвольте, это мое, - в последней надежде пыталось было оправдаться Армфельд, отчаянно пытаясь вернуть себе записку.
– Ну, уж нет, теперь-то я вам не позволю! Что это? Никак, почта амура?! А ну-ка…
-Отдайте! – заплакала Наташа, но слезы барышни не произвели на жестоко сердечного барина никакого воздействия.
-Молчать, сука! – резко тряхнув девицу, Лев Николаевич схватил Наташу за руку чуть выше локтя и, перевернув ей руку в каком-то неизвестном до того миру болевом приеме,  крепко сжал в кулаке два тонких пальца девушки, так что та, завизжав от боли, была вынуждена сесть на колени.
-Отпустите, больно!!!! - запричитала вырывающаяся Армфельд, но Лев Николаевич  даже не думал отпускать преступницу.
  Все дальнейшее казалось Сонечке происходившим словно в каком-то кошмарном сне. Она увидела, как отец, жестко удерживая за два пальца вывернутую руку кричавшей от боли Наташи, с нервической быстротой пробежал глазами длинный размашистый текст, злобно перевернул листок и так же пробежал текст на другой стороне. (Желябов и тогда не умел писать кратко). По прочтении письма лицо его исказилось в страшной злобе.
-Ах, вот оно что! Значит, побег! Я так и знал! Ну, если бы Машку – я бы ещё понял, НО СОНЬКА!  И на эту польстились! Не ожидал! Говори, кто писал записку?!
-Не-з-на-ю! - отчаянно вырываясь из смертоносного захвата, выла от боли Армфельд.
-Кто такой «А. Ж»?
– Не знаю!
- Где сговорились?! Говори, сука стриженная, не то все пальцы оторву!
-Мне было только велено передать записку. Клянусь, я больше ничего не знаю!!! - из последних сил не желая выдавать товарища*, кричала Наташа.
 Дальше произошло ужасающее. Задыхавшийся от ярости Лев Николаевич из всех сил  рванул руку Наташи. Софья услышала ужасающее : «глоп!!!», а вслед за тем — не человечески душераздирающий вопль Наташи, которой граф сломал руку.
-Не трогай её, папа! – выскочившая из своего убежища Софьюшка повисла на руке отца, желая отбить подругу из карающих рук папа, но это только ещё больше разъярило хозяина дома…
 На крик как есть, в пижамах и ночных сорочках, сбежались все разбуженные домочадцы. Заступничество Сони помогло улучить подруге барышней-с секунду, и она вырвалась.

…Ревущая от боли Наташа бежала, держа на весу сломанную руку, из которой неестественным образом торчали вывернутые под углом девяносто градусов пальцы. Вслед за убегавшей неслись ругательства потрясавшего кулаками хозяина дома:
-…и чтоб этих стриженных дур у меня в доме больше не было!!!

 Внезапное возвращение Льва Николаевича можно было сравнить с настоящим триумфом разразившейся посреди ясного неба грозовой бури!
  Бледная, трясущаяся от страха Варвара Степановна ещё таращила на мужа большие, испуганные глаза побитой собаки, совершенно не понимая ничего с просонья.
-Вот, полюбуйся! - со злостью кинул записку в лицо жене Лев Николаевич, - что наделала твоя любимая доченька! Бежать из дома задумала! – Дрожащими, худыми руками несчастная Варвара Степановна развернула скомканный лист записки и, шевеля сухими, посиневшими губами, прочла. Немного расхлябанный, размашистый почерк Желябова был ей почти непонятен, но почти по слогам графиня все же заставила себя сделать это.
-Сонечка, это как же? – виновато пролепетала Варвара Степановна. Вид у матери был такой жалкий и растерянный, что Соне невольно хотелось ударить её, вырвать злосчастную записку у матери из рук и тут же бежать от всего этого, куда глаза глядят. Но вместо этого она стояла и, набычившись, «уткнувшись щечками в пол». Сонюшка поклялась себе, что даже если её станут пороть, не вымолвит ни слова.
-С кем бежать собралась?! – ревел Перовский.
-Не скажу! – упорствовала Сонечка, зачем-то пряча кулачки за спиной, словно бы хотела ударить отца из-за спины.
-Говори, потаскуха, кто твой любовник?!
-Не скажу, - все с таким же упорным спокойствием повторила Сонечка, непокоренным, диким зверьком набучив на отца из-под лобья злые, серые глазенки.
-Говори, убью! – Замахнулся на дочь кулаком граф, но Софьюшка не испугалась, напротив, когда отец орал на неё, угрожая ей побоями, чтобы убить в себе страх к родителю, она имела привычку равнодушно смотреть ему в рот, полный желтых, подгнивших зубов. Это всегда  так дико развлекало маленькую бунтарку, что хотелось расхохотаться домашнему агрессору прямо в лицо. И чтобы сделать отцу ещё больнее, она, дерзко сверкнув на него глазами, выпалила:
-Я люблю его и все равно сбегу с ним, потому что я его женщина!
-Что-о-о-о-о?!!! – хватаясь за сердце заорал Лев Николаевич. - Так ты уже и не девица?!
-Да, он меня соблазнил! – вызывая огонь на себя, храбро ответила Соня, чуть усмехаясь от своей дерзости.
-Ах! – вырвалось из несчастной Варвары Степановны, которая тут же схватилась за голову.
-Опозорила! Потаскуха! Шлюха! Тварь неблагодарная!
 В недобрую минуту на сцене развивавшегося трагикомическим действом спектаклем с провалившимся побегом маленькой барышни появился несчастный гувернер Левушки Анатолий Михайлович Жевлаков – бедный студент, который вынужден был кормиться тем, что летом на каникулах ходил за  их самым младшим, и самым бестолковым барским отпрыском, уча младенца Перовских «чему-нибудь и как-нибудь», что, в общем-то  более менее знал сам, готовя юного барича к великому поприщу классической гимназии . Ничего не подозревающий о разразившимся в поместье грандиозном скандале парень как раз направлялся из людской, чтобы в отсутствие хозяина выпросить прибавку к жалованию у сердобольной Варвары Степановны.
 Вся ярость, которая была в Лютом Графе, так и выплеснулась на ни в чем неповинного студента. Правда, как и полагалось, первой досталось  нелюбимой дочери Соне. Схватив непокорную дочь за ноги, как Лев Николаевич это делал всегда, в беспокойном происшествиями, хулиганском Сонечкином детстве (только так можно было управиться с брыкавшейся резвушкой, которая буквально выскальзывала из рук, как верткая белка), снял ремень подтяжек и стал пороть дочку прямо на весу, по чем зря попадая по самым нежнейшим девичьим местам обитыми железными пряжками заклепок. Он бы и запорол дочь до смерти или искалечил её на всю жизнь, если бы, как всегда, за любимую дочь не вступилась Варвара Степановна, ставшая вырывать орущую Софью из рук озверевшего мужа.
- Что, теперь дитя калекой задумал сделать?!
 Несколько увесистых ударов кулаков мужа пришлись в лицо графини. Варвара Степановна упала, потерявший всякий человеческий рассудок разъяренный граф стал добивать жену ногами в живот. Видя ужасающую расправу над беззащитными женщинами, не раздумывая ни секунды, хоть и из простых мещан, но обладающий врожденными благородными инстинктами студенческий рыцарь без страха и упрека Анатолий Михайлович Жевлаков бросился заступаться за убиваемых женщин.
-Так вот он кто этот А. Ж., твой любовник!!! – вытаращив глаза, вскричал граф.
 Не даром в народе есть две мудрые поговорки: «свои собаки грызутся – чужая не встревай», «Паны дерутся – у холопа чуб трещит». Не учел народной мудрости бедный студентик, вот и попал, как кур в самые щи горячие.

  Сколько ни уверяла Сонечка отца, что это «не он» её соблазнитель, что бедный парень совершенно не причем, а совпадение букв всего лишь глупое совпадение, на озверевшего семейного тирана эти уверения мало действовали. Чтобы упрочить свою абсолютистскую власть в поместье, ему надо было наказывать, и он выместил свою злобу на того первого, кто попался ему под горячую руку, как водится самого бесправного и беззащитного.
 Как в лучшие времена крепостного права виновного в растлении  губернаторской дочери «оступника» люди графа отвели парня на конюшни, и, раздев, стали жарить хлыстом – на оттяжку по - русски.
-Не винов-а-а-а-т! – кричал. Кричал и кричал – одно и тоже, пока не охрип в конец. На пятидесятом ударе стал уж терять сознание. Уж и кричать перестал. Спина превратилась в окровавленное месиво. А все пороли. Водой сольют — и по новой!
 Тем временем жестокий граф держал голову бьющейся в истерике, отчаянно вырывающуюся от страшного зрелища дочери:
-Не отворачиваться. Смотреть, смотреть, поганка, как из-за тебя невинный человек умирать станет. Будут пороть, пока не скажешь, кто твой любовник.
-Все ра-в-но не ска-ж-у-у-у-у! – вопила Соня.
-Что же вы творите, Иро-ды-ы-ы-ы! – послышался крик бегущей Варвары Степановны. Энергичное заступничество доброй графини спасла студента.  Беззаконная, экзекуция прекратилась. Уже бессознательного,  отлили водой. Отнесли в горницу. Соня приложила к его носу нашатырный спирт, энергично растерла ладони – все было бесполезно. Не приходил. Тот час же по распоряжению Варвары Степановны было послано за доктором Моргенштейном. Кое-как невинного страдальца привели в сознание, но парень был совсем плох. Кровью харкал!
 Лев Николаевич, велев пока запереть Софью в библиотеке, заперся в своей комнате. Не отвечал. Хотел было идти к полицмейстеру, полки собирать на Вульфову коммуну, чтобы самолично разогнать к чертовой матери весь этот крамольный сброд, да от всей своей лютости самому тут же нехорошо сделалось – сердце прихватило. В постель слег.
***
 К вечеру, как только из города по срочному вызову графа приехал женский врач, домашний тиран ещё более утонченную экзекуцию учинил – над оступницей-дочерью. Хотелось знать не оставили ли каких позорных «последствий» её тайные прогулки с кавалером.
 Мать и сестра плакали от бессилия. Напротив того, когда Соню укладывали на кушетку для осмотров, сопротивлявшаяся малышка, отчаянно визжа в истерике, кусала руки отцу и врачу, словно попавшийся в капкан дикий зверек. Но несмотря ни на что, Лев Никалаевич все же силой уложил дочь на кушетку, пригвоздив кулаками за запястье. Врач попытался было раздвинуть ей ноги в коленях для «проверки», как Соня, крича, стала отчаянно зажиматься.
-Что же ты стыдишься, потаскуха, перед мужиком ноги раздвинуть не постыдилась - перед врачом стыдишься. Эй, Кузьмич, зови всех! – приказал он лакею . - Пусть глядят!
-Как же всех, - растерянно таращил глаза на графа обалдевший лакей.
-Всех, я сказал!
-Что, что ты задумал?! – заплакала Варвара Степановна.
-Ну уж, нет, женушка, чего теперь скрывать. Пусть все любуются нашим позором!
 Несчастная Варвара Степановна умоляла мужа не делать этого, но Лев Николаевич был непреклонен.  Через минуту  вся дворня, как есть, собралась в библиотеке, и, толпясь стадом испуганных баранов, с ужасом взирала на брыкавшуюся на кушетке маленькую барышню. «Неужели же резать станут? С барина станется. Совсем ополоумел Ирод в своем беззаконии», - то и дело летали шепотки над толпой.
-Смотрите же, доктор, держу!
 Лев Николаевич действительно держал с трудом уложенную на спину, выворачивающуюся Соню за запястья. Софья слышала, как у её ног доктор Моргенштерн и другой врач, именитый профессор по женскому делу, присланный из города, шепотом переговаривались по-немецки. Софьюшка, немного знавшая этот язык по Швейцарским поездкам в поместье к своему знаменитому двоюродному дедушке генералу Перовскому, услышала лишь обрывки фраз:
-Das hei;t, Sie behaupten, dass es unm;glich ist?*
-Hypophisarium zwergheit,* – умно кивая головой, подтверждал доктор Моргенштерн.
 Она понимала, что говорят о ней, о её невозможной беременности, но от того, что этому незнакомому человеку, доктору, именитому Питерскому профессору, вдруг, раскрыли её страшную тайну, ей становилось только ещё хуже. Хотелось вопить от стыда и отчаяния, и она вопила что есть мочи.
 Незнакомый ей доктор, маленький, в очках, похожий на белобрысого барбоса, с пухлыми, розовыми, пушистыми, как у хомячка, ладонями, и от того особенно противный, профессор подошел к ней и на ломанном русском языке заговорил:
-Та уш прекратите истерику, барышня - с. Видно ничего не потелаешь. Да вы и не пойтесь – я только внешне осмотрю. Раздвиньте ноги.
 Софьюшка раздвинула ноги, как велел ей доктор, только затем, чтобы ВСЕ ЭТО поскорее прекратилось. Доктор сдержал свое слово. Лишь для виду вытащив зеркальце.
-Ну, что там? – спросил нетерпеливый Перовский.
 В ответ вызванный доктор лишь отрицательно покачал головой, что означало, что дворянская честь для семейства окончательно потеряна.
Из бледного как бумага Лев Николаевич мгновенно сделался багряным.
-Тефственность отсутствует, но следов насилья нет, - пытался хоть чем-то «успокоить» его доктор. Но Перовского эти «утешения» профессора мало как действовали.
 Соня догадывалась, что отец сделает с ней, как только доктор уйдет, но ей теперь было уж все равно.

***
-Кому, кому дворяночка порченая! Бери, кто хошь, пока дают. Не дорого отдам бесприданницу! – подражая рыночным офеням, вытаращив выпученные, раскрасневшиеся глаза, орал Перовский, размахивая в серебряным колокольцем в одной руке, другой же волоча за волосы отчаянно упиравшуюся по полу  Соню.
  Но она уже не помнила толком, что отец кричал тогда. Потом уж перестав «бить в набат», поволок куда-то за руку. Помнила, что мать, думая, что теперь отец убьет Соню, пыталась её вырвать из рук обезумевшего самодура, но не смогла. Но, вдруг, схватившись за сердце, отпустил её. Застонал и повалился на колени. Новый приступ накрыл его. Доктор Моргенштейн бросился к отцу. Разбитого параличом графа унесли на носилках. Все вышли. Соня хотела было посмотреть, как папа станет умирать, чего она больше всего на свете жаждала теперь, но лакей грубо запер перед её носом дверь – больше она ничего не помнит из того кошмарного дня.
 Кажется, она долго плакала, а потом, устав, уснула … прямо так, на холодном полу, в одной тонкой ночнушке, подстелив под голову несколько библиотечных книг. Сон было её единственное спасение.
 Это был первый инфаркт папа. Ближе к полночи, когда уже граф Перовский, немного отойдя от боли в груди, беспомощный лежал в своей постели, явился к нему бывший крепостной графский Максим-Кожник, что за местного деревенского дурачка слыл. Бросился в ноги хозяину:
-Не вели казнить, светлый князь, вели слово молвить! Люба мне твоя Софья! Отдай девку замуж, хоть и порченную любить стану!
 Лев Николаевич поднял мутные глаза.
-Коли так, тащи икону, - прохрипел, пальцем в даль указывая.

 Софья очнулась от какого-то шума, сопровождаемого громким плачем матушки и сестры. «Неужели, отец наконец-то умер», - радостно подумалось Соне.
 Знала, что желать смерти родителю – грех великий, но бывали такие моменты, когда она больше всего на свете хотела, чтобы папа хватил удар, и ненавистный её родитель наконец-то умер, раз и навсегда избавив всю семью от своего мучительного присутствия на этом свете. Но Перовский не умер.
 Бледный, как смерть, мгновенно похудевший, в одном домашнем халате и тапочках граф победно держал икону Николая Чудотворца, почему-то кверху ногами. Рядом с ним с сияющим видом стоял полоумный Максим –Кожник, умилительно пяля на неё глаза распустил слюни. Догадавшись, о чем теперь пойдет речь, Софья сразу заподозрила самое страшное. Вскочила, попятилась назад, по привычке стыдливо прикрывая рубашкой уже несуществующую женскую честь…
-А ну-ка, подойди, - скомандовал отец. Софья отрицательно покачала головой, но Перовский резко схватил её за руку, так, что Соня едва не прокусила себе язык, подвел к Кожнику и всучил её крохотную белую ладошку в его грубую заскорузлую язвами ладонь могильщика с траурными рамками желтых лопат-ногтей.
-Благословляю! – и вышел.
 После «благословения» Софью снова заперли в библиотеке. Только сейчас ей начинал открываться весь ужас её положения. А тут и сумасшедший жених у двери начал на распев нашептывать какую-то нескладную, жутковатую песенку.
-Ты не бойся, не бойся меня деточка, я тебе злого не сделаю. Оденут тебя в платьице подвенечное беленькое, да и будешь жить со мной в домике.
 Мрак! Знала Сонечка - «домик» - сторожка на кладбище. «Нет, нет,  тогда лучше в самой могиле!»
-У-й-д-и-и-и-и, ур-о-о-о-о-д!!! – что есть сил заорала Соня, отчаянно замолотив кулачками по двери.
  Громкий крик вспугнул жениха страшного. Не мог выносить полоумный Максимка громких звуков – писался. Вот и теперь обделался жених прямо в штаны. Убежал.
 Ночью в библиотеке было страшно, привидения с кривлявшихся картин её предков мерещились. Смотрела на неё Императрица, Елизавета Петровна с упреком и гневом.
 С ужасом думала Соня о предстоящем венчании. «Броситься отцу в ноги? Умалить – нет, его не умалишь». Знала, Соня, что отец никогда не шутил.. Что задумает – как раз исполнит, назад не повернет. В этом их гетманская порода Разумовских, упрямая!
 Вот и портной  приходил – мерки для подвенечного платья маленькой  графини уж снял. Для невесты могильщика. Платья – савана. За попом в город послали.
 Нет, нет, лучше смерть, чем стать женой Максимки. Убить бы себя как, вот хоть бы этим ножом для бумаги. Один удар в трахею и…дело сделано. Соня взяла нож, но, вспомнив об Андрее, передумала умирать. «Ах, как бы выбраться или хоть весточку послать ему какую». Но  двери библиотеки тяжелые, кованые. На окнах решетки почище тюремных.  Боялся воров старый граф патологически. Оставалось ждать. Ближе к рассвету заснула измученная.
 Проснулась от скрипа отпираемого  засова.
-Соня, Соня, - кто-то тихим, голосочком звал её.
- Маша, - обрадовавшись, узнала она сестру.
-Тихо!
Щеколда медленно отпиралась.
-Машенька! – обрадованная Соня бросилась сестре на шею.
-Вот, тут все, что нам удалось собрать с матушкой: одежда и немного денег – на первое время должно хватить…Скорее,торопись, пока отец не проснулся.
-Я должна попрощаться с матушкой!
-Нет, Соня, нет. Нельзя! Тебя там схватят! Через черный ход, а там на кухню и через окно…Беги, беги же к нему. Скорее же!
 Софье не надо было объяснять потайных выходов из поместья. Слишком хорошо она знала этот путь. Оделась и побежала. Дождь хлыстал в лицо. Было зябко той гнусной  осенней сыростью, что с непривычки продирает до кости легкомысленно одетых прохожих. Не раздумывая, она направляюсь прямиком к мельнице, где он должен был ждать её.
 На мельнице было тихо – никого. Софья зашла в сарайчик овина, где он снимал угол. Постель состоящая из одного соломенного матраца и свертка подушки как всегда  была аккуратно убрана, словно дожидалась хозяина. Самого хозяина нигде не было.
 Не дождался! Как упоминание о прошедшем Лете Их Любви, только валялась забытая им фуражка. Сонечка подошла и одела её на себя. По вековой женской привычке глянулась в стекло, чтобы узнать, как смотрится на ней головной убор, как увидела, что стекло было разбито. Но это было ещё не все, сквозь отражение в разбитом осколке она заметила в фуражке дыру, похожую на входное отверстие пули. «Ах!» - невольно вырвалось  из неё восклицание ужаса. Фуражка оказалась простреленной – это навевало самые мрачные опасения. «Сонечка стала с ужасом осматривать, более всего на свете не боясь обнаружить там кровь, но крови не было. Это внушало надежду, но все же судьба хозяина фуражки оставалась неизвестной.
 Не помня себя, она бросилась к Анне Павловне. Знала Соня, что Анна Павловна как распорядительница их кружка, всегда в курсе новостей. Если что случилось, даст знать ей.

Три выстрела на мельнице. Покушение на террориста

  Теперь этот случай кошмаром всплывал в его снах. Бывают с человеком такие необъяснимые, редкие события, которые именно из-за своей необъяснимости кажутся нам дурным сном, потайным кошмаром, происходящим не с нами, а в другой жизни, жизни другого человека, почти забытые, что, так внезапно всплывая во сне, доставляют нам особые неприятности переживаний. Желябову как раз снился такой неуправляемый кошмар.
 Софья собирала грибы. Он тоже попытался собрать грибы, но почему-то упрямо попадались одни поганки. Он оглянулся – Сони нигде не было. Вместо неё стояла горбатая старуха, одетая в какое-то грязное тряпье. Рядом с неприятной бабулькой паслось козье стадо. Покрытые навозными колтунами, отросшими до безобразия, завивающимися кверху гнилыми копытами, стадо производило самое отвратительное впечатление. От козлов и старухи одинаково непереносимо воняло навозом и немытым человеческим телом. «Ведьма!» - промелькнуло в мозгу. Но, не желая выдать свой страх перед старухой, он с видом сказочного, беспечного Иванушки - Дурачка все же вежливо поздоровался.
-Здравствуй, бабушка.
 Погожая на Бабу - Ягу старуха пошамкала беззубым ртом. Что-то проворчала недоброе. Указала в кусты корявым, покрытым навозом пальцем. Там лежало что-то белое, напоминающее сломанную куклу.
  «Соня! Конечно же, она!» Не помня себя,  он подбежал к ней. Соня, его маленькая Сонечка была уже мертва. Глаза остекленели. Лицо посинело. Из – под Сони, извиваясь, вылезла большая, черная гадюка. Да тут их полно, он лихорадочно  стал давить появляющихся отовсюду выползков ногами. И вот что особенно мерзко - чем больше он давит, тем больше появляется гадюк. Он схватил Соню, она холодная и твердая. Похоже, не живая. На куклу. Да это и есть кукла! Вернее какое-то тряпье, скрученное в подобие куклы в человеческий рост, зачем-то одетое в свадебное платье. Он стал разматывать мумию – воск,  тряпье, покрытые копошащимися опарышами окровавленные бинты и человеческие волосы…ее волосы, мягкие и пушистые, рассыпаются в руках – не важно.. Главное, это не Соня. Значит, она-то жива. Да они условились о месте встречи. Надо скорее бежать на мельницу.
 Старая водяная мельница с овином, некогда принадлежавшая  «графству» Перовских, как личное подсобное хозяйство, а ныне артели свободных мужиков, было местом, где изгнанный из университета студент Андрей Желябов на лето нанялся батраком на молотилке за небольшой харч и жалкий угол, представлявший собой лежащий в углу матрац, набитый соломой. Утром на овине молотил с мужиками, вечером – на сходке. Благо ночи в Питере белые, долгие. Что ночь, что день – все едино. Хоть круглые сутки работай, пока хватит сил. А под утро – с Сонечкой. На том и довольно!
  Не важно какое ложе любви – важно с кем полюбиться. Не девка какая, графиня! Говорят,  прямая потомица самой Самодержицы Всероссийской  Елизаветы Петровны – дочери Великого Петра. Улов неплохой для мужицкого ловиласа. Думал, сбегут – хошь – не хошь с папаши её приданое выручит, бог даст и поместьеце какое-никакое  присовокупит, а там он парнишка с головой  - развернется. У Перовских то их много поместий от покойной родни оставших. В Швейцарии, да в Крыму в том числе парочка имеется, хоть и заложенных-перезаложенных, но все же собственный дом – великое дело, для начала отлично.
 Да и полюбилась ему маленькая барышня. Как увидел, так ни о ком другом больше думать не мог. Особенно отрадно было, как этот милый ребенок с серьезным лицом взрослой женщины внимал ему на сходках, а в любви – резвушка веселая. Все, чему учил, на лету хватала. Вот и план о побеге одобрила. Дом для Сонечки с отцом – самодуром хуже тюрьмы был, вот и решила сбежать до отцова прибытия из Крыма.
  Вот такой был нехитрый план Андрюхи бедного, мужика вредного. Да только фортуна, не раз выручавшая его, опять крутанула задом.
 Он долго ждал её. Шел ливень проливной. Громыхала гроза осенняя. «Последняя в этом году», - радостно думалось Желябову. – «Что за чудо природы. Да в Питере не привыкать – говорят, тут летом снег вывалить запросто может, а осенью вот - гроза».
 Занятый этими любопытными наблюдениями природы,  будто услышал тихие шаги за дверью. Сердце радостно забилось в предвкушении. Он приподнял голову с соломы…Вдруг, как будто камень ударил в оконце, послышался звон бьющегося стекла, и что-то быстро просвистало над ухом. Камень? Кто может кидаться камнями в такой час. Неужели, стреляли?! Пуля?! Но странно, почему тогда не слышно самого выстрела. Пока, погруженный в размышления, оцепеневший и от того плохо соображавший от бессонной ночи, он думал – снова щелкнуло, просвистало, но уж над его головой, сорвав с головы фуражку.
 Странное дело, сначала он даже не понял, что это был покушение, что стреляли в него, и поэтому даже совсем не испугался, а только ещё больше удивился …Чтобы убедиться, выяснить, что же это было, Желябов  пошарил ладонью вокруг себя,  в подушке,  наткнулся на что-то острое, обрезав в кровь палец. Наконец, он вытащил это острое и по близорукой своей привычке удивленный поднес к глазам - это была стрела.
-Что за…!!!
 Но прежде чем Желябов успел выругаться, как снова щелкнуло, просвистало, и тут же резкая боль ударила в плечо. Словно раненый зверь Желябов взревел, вскочил, бросился туда, откуда стреляли, готовый убить невидиимого стрелка голыми руками, но никого уже не было.
 Зажав рану, он вернулся на мельницу. Спасибо его длинным, густым волосам – они отвели весь удар выстрела: коротенькая, но толстая стрела, скорее похожая на небольшой дротик арбалета, прежде чем вонзиться в плечо, просто запуталась в них, рана оказалась неглубокой, задев плечо лишь по касательной, но все равно укол болел невыносимо. Желябов конечно же знал о знаменитом яде южноамериканских индейцев  курару по рассказам удивительных приключений полковника Майна Рида, которыми он так жарко зачитывался по первой своей юности в гимназии, – это первое, что пронеслось в его разгоряченной событиями голове. В такие секунды человек способен вообразить себе самое невероятное. Мысленно попрощавшись с жизнью, обхватив голову, он уселся на дощатый пол и стал ждать самого страшного, силясь в последних потугах вспомнить лицо своего доброго, милого дедушки, пока яд не начал своего смертоносного воздействия. «Не поминайте лихом, дедушка и тетя Люба, своего непутевого Андрейку! Пропал ни за что в стылом Питере!».
 Но, не даром же говорят, кому суждено быть повешенным – не утонет. Прошло пять минут, десять, и он не умер, не почувствовал даже никаких признаков недомогания или боли в мышцах, кроме самой боли от укола, – это уже одно обнадёживало, и, отвлёкшись от ужаса смерти, он, радостный от избавления страшной участи, мог теперь здраво проанализировать ситуацию.
  Тот факт, что в него стреляли из темноты, стреляли целенаправленно, покушались, никак не укладывался в голове. Но факт есть факт – кто-то пустил в негу стрелу. Вряд ли это местные мужики – артельщики не довольные его работой. Работал он как все, хоть и не старался особо, но не отлынивал. Да и мужик не станет стрелять из-под тяжка. Если что не так - ломанет дубиной в лоб – и готово. Вот весь нехитрый мужицкий  суд.
  Тогда кто? Никто, кроме его ближайшего приятеля по Кухмистерской Натансона, не знал о нелегальном приезде в Питер опального студента Желябова. Да и до того в Питере никто не знал о его существовании вовсе, разве что опять кроме самого Натансона.. Тогда кто мог мстить ему? Желать ему смерти.  За что? Ведь он всего-навсего наемный пропагандист, который даже ещё не успел перейти никому дорогу.
 Но, как говорят французы, если ничего не ясно – Cherchez la femme*. Тут он мог не сомневаться, на этом фронте враги бы у него нашлись в любом случае. После его головокружительных успехов среди аларачинок против него, наверняка, нашелся бы какой-нибудь тайный воздыхатель  девицы, пожелавший отомстить ему за успех. Но зачем же из арбалета. Почему бы прямо не «ломануть» из револьвера во всю обойму, ведь, несмотря на миролюбивую политику «деревенщиков», в целях самообороны заряженные револьверы имелись почти у каждого Чайковца.
 Меж тем зардевшийся упрямый рассвет говорил, что Софья уже не придет. Значит, что-то случилось. Но что? Вопросов, теснившихся в лохматой голове молодого пропагандиста, было куда больше, чем внятных ответов. Одно было ясно – надо сейчас же рвать с мельницы лопатки, пока стрелок не вернулся и не добил его здесь втихаря, как собаку.
 Кое-как завязав рану оторванным от рубахи рукавом, он отправился прямиком в коммуну.
 На пути от мельницы он встретил ту самую Армфельд, что послал с запиской, которая как раз направлялась к нему, чтобы предупредить. Рука у неё тоже была на перевязи. Сама бледная. Трясется. Так и выложила все, что случилось в доме Перовских.
- …уходить тебе надо, Андрей. Выдал кто-то нас. Перовский уж урядника в город послал за солдатами. Наши, кто мог, все уж  по своим деревням разбежались, пока полиция из города не нагрянула, меня вот к тебе послали – предупредить, чтоб не возвращался в коммуну. Дачу Корнилова на нелегальной накрыли! Стишки какие-то нашли. Саша арестован*.
-Вот те черт, говорил, говорил же я ему, не хранить свои вирши в книгах!  Вот и дохрабрился наш якобинский Пиит!
-Вот, – Армфельд протянула три скрученных, измятых пятидесятирублевых билета, - сестры Корниловы велели передать вам,  чтобы вы как можно быстрее уезжали из Питера первым же поездом.
 Было унизительно, но, вопреки своим принципам, он принял  подаяние от фабриканток* - деньги нищему студенту всегда нужны.
 Новости ошарашили Желябова, как ушат холодной воды. Понимал Андрей, что вход в Питерский кружок теперь навсегда закрыт для него. А сестрицы Корниловы теперь сделают все, чтобы оградить любимого брата от столь опасного знакомства, если придется, и ценой его, Желябовской, головы.
…Наташа права. Оставалась одно – бежать. Исчезнуть как можно скорее. Его нелегальное присутствие может погубить слишком многих. Если его поднадзорного поймают тут, в Питере, - всему конец. А Соня? За растление несовершеннолетней барышни – смерть. Какой ей будет толк, если его арестуют и расстреляют. А ведь он ещё надеялся восстановиться в университете.
 Ему до сих пор было стыдно за свой малодушный побег. Испугался…Кого? Её папаши? Полиции?! Себя?! Но ведь испугался же! Побежал!
 
 Этот беспокойный сон с неудавшимся покушением на него обычно предвещал какую-то опасность, которую стоило остерегаться.


Перовские. Выдуманный род

-Со-н-я-я-я-я, расс-о-о-о-о-о-л-у!!!
Так начинался первый день рокового 1881 года.

 Софьюшка уже отчаянно гремела на кухне посудой.
-Несу!
Спустя секунду в дверях действительно появилась Соня. В руках у ней был стакан воды. Разочарованию Желябова не было предела.
-Не то. Водочки бы как, опохмелиться.
-Выпили всю, вчера, водочку-то, - недовольно буркнула Соня. Желябов увидел, как она бросила в стакан какую-то таблетку, которая тут же вспенилась мириадами пузырьков. – Пей, – приказала она, подавая стакан.
-Что это, милая? Стрихнин?
-Пей! - тоном не терпящим возражения повторила приказ серьезная маленькая барышня.
 Он подчинился ей беспрекословно, как нашкодивший гимназист подчиняется строгой учительнице, которая для науки собиралась дать ему розог.
 Выпил. От горечи, буквально ударившей в мозг, замотал головой, так что густой, хохлятский чуб упал ему на лицо. Однако, голову немного отпустило. В отошедшем от похмельного угара мозгу начали всплывать какие-то огрызки воспоминаний вчерашней лихой пирушки, которые он никак не мог сложить в общую картину, но которое пугали его уже той мучительной мыслью, что ничего нельзя было изменить.
-Слышишь, ты не помнишь, что я вчера делал? – почесывая голову, спросил Желябов.
-Кажется, ты короновал меня, - спокойно ответила его новоявленная «царица», разливая ему в миску дымящийся бульон.
-У-у-у-у-у, - Желябов шлепнул ладонью по лбу и бессильно опустил её вниз.
-Я только одно решительно не понимаю, ну, зачем было набрасываться на бедного парня.
Желябов сразу смекнул, о ком идет речь.
-Пьян был. А в хмелю, чего себе не вообразишь.
-Так слушай, Желябов, чтобы не было между нами недомолвок, раз и навсегда заявляю тебе, мы с Котиком – не любовники! И никогда не были ими!
-Разве я это говорил?
-Говорил!
-Но ведь, признайся честно, было же, увлечение полячишкой? Саблин, он хоть и мерзавец отъявленный, попусту языком трепать не станет.
-Было. Минутное увлечение! – словно желая назло угодить ему в его подозрениях, сердито подтвердила Софьшка. - Но потом я поняла, что все это глупость, и просто заставила взять себя в руки.
-Насколько далеко зашло?
-Ни насколько!
-Вот видишь, сама же и признаешь.
 -Ладно, признаю, и о том сейчас же забыли! - Соня поморщилась криво, по – видимому, ей до смерти не хотелось продолжать этот неприятный разговор, но все таки она хотела сразу же выяснить отношения с Желябовым до конца, чтобы не начинать Новый Год с недомолвок.   -  Только я одного не понимаю, кто тебя дергал за язык при всех приплетать ко мне Елизавету Петровну?
- Говорю же, пьян был. Не в сознанке. А по пьяни чего не сшалуешь. Не ведал, что творил. А разве же  на самом деле царица Елизавета не твоя пра-пр-пра прабабка? (Он запнулся, не зная сколько же отсчитать колен, потому как в голове все ещё путалось).
- И ты туда же!
-Так это правда?
-Да, как ты до сих пор не понял, Желябов - нет никакого рода Перовских!
-То есть, как это нету? - захлопав на Софью заплывшие похмельем, пельмешками глаз, словно видел её впервые, спросил ошарашенный Желябов.
-А вот так, никаких Перовских нет, не было и никогда не существовало!
-Хорошо, тогда что это? - он указал пальцем на вензель, топорщившийся у изголовья фамильной кровати. - Или, ты хочешь сказать, мне это показалось, приснилось.
- Это, что ты видишь,  и есть самая большая и чудовищная ложь, придуманная  Романовыми.
-Иногда я тебя просто не понимаю, Соня! Несешь какую-то чушь!
-Это не чушь! Это правда! Ты теперь выслушай меня до конца!  Все эти герба, девизы, все эти пафосные «Не слыть, а быть» и прочая родовая мишура - театр! Геральдический театр, который должен был лишь прикрывать настоящую правду. А вся правда заключается в том, что Перовские — есть не кто иные, как Романовы. Чтобы скрыть наше настоящее происхождение, моего дедушку — родного внука Елизаветы Петровны, Николай Ивановича Перовского по  сосланию его матушки в монастырь, просто приписали в воспитанники графа Разумовского, его родного деда, в качестве приблудного бастарда. Вот так и появились Перовские — бастардова ветвь Романовых, названная по селу, где венчалась моя царственная пра-пра-пра бабушка. Но никаких Перовских нет.  Есть Романовы!  Я тоже Романова! Ты должен четко себе представлять, Андрей, я тоже такая, как они, – почти в раздражении заговорила она. - И Долгорукие, и Нарышкины  по материнской линии— тоже мои предки - быть может, не по знатности рода, так по происхождению крови я благороднее ныне царствующих! Но  разве это имеет какое-то значение?! Разве это может помочь делу?! Кровь, как ты смог убедиться,  у меня не голубая, а такая же красная, как и у всех! А теперь после твоей выходки наши туполобые троглодиты, как твой Михайлов, да мой Рысаков чего доброго решат, что эта Софья Львовна Перовская мстит своим родственникам из-за отнятого престолонаследия.
-Так значит все эти легенды о селе Перовском — правда?!
-Да! Да! Да! Черт тебя подери!
-Прости, прости, Сонечка, я не знал, - чтобы вымолить прощение у своей «царевны», он неуклюже плюхнулся перед ней на колени и принялся усиленно целовать ей руки.
-Я рассказала тебе все, давай договоримся, что больше никогда не говорить об этом.
-Хорошо, моя маленькая царица, как прикажешь.
 Соне это показалось невыносимо противным, и, презрительно резко отдернув от его колючих губ ладони, она, видя, что уж в Желябове ничто не может исправить холопа, надув щечки от злости, вышла.
 Сегодня снова её дежурство. Котик уже ждал её в условленном месте. А Желябову нужно было ещё готовить свое воззвание к молодежи….

 Не знал Желябов, что с этого дня, после своего пьяного эпизода с «коронацией» некоронованной  царевны Народной Воли на Российский Престол, среди товарищей заработал свою тайную кличку «Фаворит».

***

 
А Революция продолжалась. Без краеугольного камня

 Не даром же говорят, «Каков поп, таков и приход». С арестом Михайлова, словно клеем скреплявшего народовольцев в тугой клубок своим непререкаемым диктатом дисциплинарной конспирации, и выдвижении на его место само провозглашенного Желябова началась центростремительная гибель самой Народной Воли, как революционной организации. Лорису оставалась лишь нанести последний, решающий удар.
 По своей природе Желябов никогда не был лидером. Обуреваемый тысячами страстями, подвластный искушению самых разнообразных увеселений жизни,  как замечательный пропагандист, мужик-крикун, он умел лишь эффектно играть на публику широких масс, заводить толпу, и в том только и было его признание. Но стоило поставить Андрея Ивановича во главе партии, вручить рычаги правления слаженной, конспиративной организации сотен взаимосвязанных между собой общим делом людей и с тем заставить каждого и всех выполнять конкретную работу, как все буквально рушилось на глазах. Желябов не справлялся с новой, возложенной на него ролью «правителя», и это уже понимали многие народовольцы…Но менять лошадь посреди переправы вряд ли кто решился теперь, ведь дело зашло слишком далеко.
 Желябову нужны были соратники из старых комитетчиков, которые помогли бы ему в сложном деле руководства партией, переложив на себя часть управления разветвленной по всей стране организации, вместо этого в наступавшем хаосе управления вокруг Атамана стремительно разрасталась шайка непосредственно приближенных к нему ново принятых «гайдамаков», готовых слепо выполнить любой его приказ. Поглощенная своим «Наблюдательным комитетом», измученная слежкой Сонечка не замечала тревожных тенденций, нараставших в партии. Прав был Желябов, говоря, «Затеррористились совсем». Развивающиеся события катились непредсказуемо быстро, и борцам «Народной воли» просто не было времени остановиться, подумать, взглянуть со стороны... Это и стало решающим фактором, погубившим все движение.
 Но пока, в начале 1881 года  сам Желябов, ещё мало догадывался  о нараставшей вокруг партии и её ядра Исполнительного комитета смертельной опасности, спешил на студенческую вечеринку. Изрядно поредевшей после арестов партии был срочно нужен приток новой крови.

Университетский кружок. В поисках новых борцов

 Центральный университетский кружок, на тот момент занимавший ведущее положение среди революционно-студенческих кружков города, был достойным преемником лучших традиций Чайковцев. Создан этот кружок был непосредственно под руководством Желябова и Перовской, и был их единственным совместным детищем, откуда по задумке самой Перовской партия могла нескончаемо черпать молодые людские ресурсы. Вожаками университетской молодежи, пользовавшимися наибольшим авторитетом у студенчества, были два друга: Папий Павлович Подбельский и Лев Матвеевич Коган-Бернштейн.
 Вообще, большинство членов Народной Воли, так называемые семидесятники, как раз были выходцами из таких вот кружков. С середины 70-х почти в каждом крупном высшем и среднем учебном заведении был свой народовольческий кружок, связанный с центром более близкими к нему людьми. Так, технологами* руководил Гриневицкий. С университетской группой и медиками имели сношения Ширяев, Исаев и также сам Желябов и другие. С медичками* сносились сестры Оловенниковы. С заводскими поизводственно-учебными мастерскими рабочих вели сношения Пресняков, Панкратов, Коковский, Грачевский, Фроленко. С интеллигентскими сферами сносились главным образом барышни из высшего дворянского света: Перовская, Оловенникова, Корба, Фигнер. С литературным миром писательской гвардии сносились главные идеологи партии - Тихомиров и Морозов. С «земцами» имел сношения яростный деревенщик Иванчин-Писарев, правда, по каким-то причинам все ещё не состоявший в партии. Ведь, как известно, всегда гораздо проще найти язык с человеком одного круга, если ты сам непосредственно состоишь в нем. Неудачи первого хождения в народ были учтены.
 В целях конспирации собрания центральной студенческой группы обычно происходили у кого-либо из ее членов - руководителей кружков. О месте встречи договаривались за несколько часов.  Сначала собирались у Коган-Бернштейна; несколько раз заседания прошли в маленькой съемной комнатушке на Моховой у Бодаева и Флерова, в которой товарищи для экономии скудных студенческих средств в складчину поселились вместе еще в декабре.
  Связь между партией «Народная воля» и центральной студенческой группой держала сама Перовская. Вид маленькой, но строгой учительницы и тут помог активистке. Студенты почему-то сразу влюбились в невысокую, миловидную блондиночку, с братской привязанностью доверились ей, даже больше, чем самому предводителю партии Желябову, суровый, бородатый вид ветхозаветного пророка и громкие  речи которого, сплошь наполненные пафосом и ненужной революционной спесью,  были не всегда понятны  и даже пугали их своей невыполнимостью, отдаленностью перспектив от реальной жизни.
 Знала умная малышка Сонечка как подобрать ключики к студенческим сердцам. А подойти, угодить студенчеству, вовлечь в революционное движение можно через повседневные нужды, о которых не очень-то пеклось даже университетское начальство. 
  В первый раз, едва появившись с одним из студенческих активистом Каковским, Софья  Львовна тут же  взяла на себя выработку программы по географии, а когда речь пошла о программе по русской истории, то заявила, что, поскольку в этом предмете она недостаточно сведуща, на следующее заседание группы она приведет одного из товарищей, старого работника, занимавшегося этим предметом и хорошо с ним знакомого. И, действительно, на ближайшее заседание кружка она пришла со старым её другом - Чайковцем Андреем Франжоли. Он пришел уже с готовой программой, которую с радостью и прочитал всем. Программа была краткой, ясной и толковой, и очень понравилась, потому сразу же была принята без всяких поправок.
 Вскоре хлопотами Перовской за счет средств партии была налажена поставка самых необходимых учебных пособий. Толковая по своей целенаправленности, и в то же время ненавязчивая, политика «пряника» давала свои плоды. Молодежь потянулась в революцию...
 Для начала «Народная воля» надеялась восстановить студенчество против самодурной политики Сабуровского «бонапартизма»*, тем самым вернуть эту легко воспламеняющуюся, но столь же легко колеблющуюся массу в лоно активной революционной борьбы.
 Пользуясь всеобщим отупелым, пост праздничным затишьем реакции, Желябов затеял неимоверный по своей дерзости поступок: сегодня в ночь накануне Рождества он должен был выступить в Санкт-Петербургском университете с обличительной речью Сабурова.
  Когда, ближе к полуночи, он явился на собрание, обширный актовый зал аудитории университета, вмещавший в себя более 4000 тысяч  мест, был переполнен до отказа. На одной из импровизированных трибун, наскоро собранных из ряда связанных скамей, стоял студент - невысокий, бородатый, плотного сложения румяный блондин, который  резкими пламенными словами бичевал полицейский произвол, русский реакционный режим, призывал студенчество на борьбу с ним. Его речь то и дело сопровождалась бурными аплодисментами студенческой толпы...В этом студенте Андрей Иванович тот час же узнал своего старого приятеля Коган-Борнштейна, наиболее активного члена Центрального Университетского Кружка.
 
«…господа!» - поглощенный страстностью своей речи, не обращая никакого внимания на прибывшего Желябова, заведенный революционной страстью говорил Борнштейн. – «Из отчета ясно: единодушные требования всех университетов оставлены без внимания. Нас выслушали для того, чтобы посмеяться над нами?! Вместе с насилием нас хотят подавить хитростью. Но мы понимаем лживую политику правительства; ему не удастся остановить движение русской мысли обманом! Мы не позволим издеваться над собой: лживый и подлый Сабуров найдет в рядах интеллигенции своего мсти…
Но не успел докончить он свою речь, как зал сокрушился громогласными рукоплесканиями, перебившими голос оратора.
 Тарас! Тарас! Тарас!
Желябов поднялся на трибуну с гордо поднятой головой. Его знают. Его любят. За ним пойдут. «Вы – русская студенческая молодежь. Вы – соль нашей земли! Пожалуй, так и начну — с соли...перца задам»…Слава  Сеньки Разина и Емельки Пугачова уж горела в синих глазах Идейного Атамана…
 Вдохнул побольше воздуха в могучую грудь, и уж собирался прочесть своё знаменитое воззвание к студенчеству от партии Народной Воли, как, вдруг, в зал вбежал перепуганный, с вытаращенными глазами Подбельский.
-Атас! Полиция!
 Из всех нелегальных – Желябов. Если его схватят – конец всем!
-Бегите, Андрей Иванович, через черный ход, по пожарной лестнице, а там через сад, - замахав на Желябова руками, заторопил его Лев Матвеевич.
 Стыдно сделалось Желябову. Снова бежать, как трусливый заяц, как тогда, в Саратове. Нет, не по-мужски это. Да и какой пример молодежи.
-Нет, не побегу, - отвечал Желябов спокойно, с твердой уверенностью намереваясь остаться.
-Бегите, черт бы вас подрал! – заорал на него Подбельский. Не став уже слушать опешившего Атамана, крепкий сибиряк буквально силком вытолкнул его в спину. И вовремя. Минут через пять университет оцепили. Нагрянула полиция, но все уж было шито-крыто. Откуда ни возьмись, взялась на столах вино, закуска. Быстро перестроившийся Подбельский, как ни в чем не бывало, с милейшей улыбкой распоряжался тостом.
- …. восславим, братья,  Рождество Христово!
 На войне минута порой решает все. Декорации кардинально поменялись. В  переполненный зал, в окружении нескольких сот вооруженных до зубов полицейских штыков, вошел сам опальный студенчеством министр Сабуров в сопровождении ректора и прочего университетского начальства.
-Кто разрешил собрание? – рыкнул Сабуров, оглядывая собравшуюся публику начальственным взглядом.
-Так как же, господин министр,  ныне праздник Христов, Рождество, а за Рождество Господне всяк грех не повеселиться, чем бог послал, да наколядовали, - нарочито смачно отхлебывая жженки, язвительно смешливо заметил остроумный старообрядец  Паппий Подбельский.
-Это кто там заговорил такой умный?
-Кто заговорил, тот сказал, а вас, ваше благородие, сюда никто не приглашал, - ответил ему из толпы тот же дерзкий голос «богатыря революционной молодежи».
 Предвкушая великую бузу, перепуганный ректор попытался было как-то разрядить обстановку виновато заметив:
-Господа, разве вы не знали, всякие самовольные студенческие собрания в стенах университета запрещены.
  Но было слишком поздно. Увещевания ректора не помогли. Внезапное появление легкого на помине Сабурова – второго «Лориса» в стенах университета поистине произвело эффект красной тряпки на быка.
 Далее произошло что-то невообразимое. Четыре тысячи  голосов как один слились в оглушительный рев, в котором только и можно было расслышать брань, переходящую в  протяжное: "Во-о-н!!!"
 Восемь тысяч кулаков как один забарабанили по столам. С правой и с левой стороны хор полетели написанные Желябовым воззвания к студенческой молодежи, которыми Центральный Университетский Кружок безжалостно обличал лицемерие Сабурова:
"…Правительство сжилось за последнее время с мыслью, что студенчество неспособно ни к политической жизни, ни к гражданскому мужеству. К единодушным заявлениям всех высших учебных заведений оно отнеслось с пренебрежением. Но среда студенческая не обезличена, в ней таится скрытая сила; эта сила страстная, могучая, которая не согнет своей вы и под игом железного деспотизма, прикрытого подачками и посулами. Она твердо и решительно будет защищать интересы студенчества.
Сегодня она впервые сочла своим долгом выступить пред лучшей частью русского интеллигентного общества и ученой корпорацией в открытую борьбу с представителем и выразителем желаний, столь излюбленных правительством и чуждых студенчеству.
Над Сабуровым произносится приговор. Студенчество клеймит наглого лицемера, срывает мантию эфемерного блеска, обнажает немощь и убожество всей безнравственной политики правительства и заявляет, что у всего молодого и мыслящего один ответ, одна кара: позор!"
  Бекетову все же кое-как удалось восстановить на минуту тишину. Он пользуется этим, чтобы от имени министра просвещения обратиться к "благоразумным студентам" с просьбой... выдать зачинщиков и тем самым замять дело. Это была роковая ошибка. «С Дона выдачи нет!»*
 Слова ректора лишь ещё больше разъярили разгоряченную бунтом и алкоголем студенческие головы.
-Что?! По себе меряете, сатрапы?! Не приучайте студентов к шпионству! – слышаться из дальней галерки хор храбрый призыв Льва Матвеевича .
-Ещё один?! А ну-ка, мерзавец, сейчас же, выходи сюда! – орет Сабуров.
-Как бы не так! – показывая неприличный жест министру, дерзко отвечает Лев Матвеевич. – Не на тех напали. Без говна не дадимся. 
  Зачинщики установлены. Сабуров жестом посылает двух штыков на хоры, чтобы арестовать Подбельского и Бернштейна, но вокруг них начинает скапливаться кучка верных ему соратников примерно из двадцати человек, готовых грудью защищать «богатырей революционной молодежи». На подступах к хорам образуется небольшая свалка из дерущихся. Это вызывает волнение толпы.
-Братцы, что же вы смотрите! Наших бьют! – заорал кто-то. Это стало толчком. Все как один студенческая толпа кинулась на полицейские штыки. Загремели столы, стулья, превращаясь в орудие битвы. Свечи упали. Толпа оказалась почти в абсолютной темноте. Где враг? Где «свой»? Кого бить? С кем драться? Было уже совершенно не разобрать.
  Видя, что ситуация полностью вышла из-под контроля, и начался хаос, перепуганный министр стал отходить к двери, прикрываясь штыками, но превосходящая раз в десять толпа разъяренных студентов уж стала оттеснять его от спасительного выхода. В любой момент могло произойти непоправимое.
 Послышались выстрелы. Затем   крики.. Отрезвленная страхом толпа охнула и разом двинулась к выходу … В замкнутом, совершенно темном пространстве актового зала толпа людей превратилась в неуправляемое, бегущее стадо, которым командовало лишь одно единственное, первобытное чувство – страх смерти. Не желая в неразберихе получить свинцовую пилюлю живот, все, кто был, инстинктивно бросились к спасительному, как им казалось, выходу. Уже в дверях началась отчаянная давка, которая странным делом и спасла министра.
 Люди бежали по людям. Слышался хруст ломаемых ребер. Крики. Подлец Сабуров же отделался из истории порванным мундиром и несколькими потерянными медалями.
***
 В то время, как в актовом зале Петербургского университета клокотали страсти почище, чем в свое время у Казанского собора, Желябов, согнувшийся и понурый, возвращался к себе на конспиративную квартиру. Путь предстоял долгий. А тут как назло Тетерка, обещал ждать, а сам со своим ломовозом куда-то запропастился. Не знал Желябов, что Макар уж арестован….
 А его бывший товарищ и гайдамак Окладский, продавшись жандармам с потрохами, уж вовсю разоблачал, глядя в глазок допросной…


Арестная жатва Лориса

 Всю ночь шел Желябов домой, на чем свет кляня своего бестолкового, нерасторопного ямщика Тетерку. К утру, окоченевший от крепчавшего Рождественского мороза, наконец,  добрался до «полков».
 Софьюшка не спала. Ждала. Когда он вошел в каморку заснеженный в своей шубе, как-то странно отстранившись из его объятий, только улыбнулась ему. Но он видел, что это была не улыбка счастья, но вымученная - страдания.
-Опять бок? – сразу поняв все, спросил он.
-Уже проходит, - пыталась улыбаться она, но странный, кривой оскал глубоко посаженных в десны кукольных зубок, красные, припухшие от слез глаза предательски выдавали её мучения. «Болит», - понял он. - «Ещё этого не хватало. Если так пойдет, придется бежать за морфием К Прибылеву, а ноги уж отваливались от усталости».
 Боли в  боку снова вернулись. Виноваты в том были дальние прогулки по трескучему морозцу. То усилится, то отпустят. А нынче всю ночь в поту промучалась…
 Соня все старалась терпеть в себе. «Глупая простуда нерва. Отпустит», - все думала, а тут, сама не желая того, вдруг, ни с того ни с сего, сорвалась. А всему виной эта безумная Желябовская затея с его «нагорной» проповедью благодарному русскому студенчеству с насыщением четырех тысяч идеями народовольчества.
 К чему? Зачем теперь так рисковать. Да и кому это было нужно. Само провозглашенному Атаману «Народной воли», чтобы потешить своё самолюбие? Этим мало что понимавшим, зеленым, дворянским молокососам, которые, выйдя из родовых опёк теплых поместий и мамочек, понятия не имеют, что такое Русская Революция. Для них это все азартное приключение под названием «Русский бунт», такое же как для заядлого пропагандиста возможность зажечь своим словом огромную публику молодежи, ведь университетский «акт» проходит всего раз в году. Неужели же, он и в правду все ещё верит, что может организовать второй поход на деревню – глупо, теперь, когда боевой топор кинут, наступать на те же либералистские грабли - самоубийство…
 Когда уходил в университет, чуть ли не истерику закатила. На шею вешалась – не отпускала. Софья конечно же допускала мысль о риске, если он был необходим и оправдан насущным обстоятельством, но рисковать ради одного только куража, азарта, глупой в своем тщеславии эфемерной славы, затем только чтобы под носом реакции излить свои идеи толпе, считала безрассудным,  несвоевременным, особенно теперь когда главное дело вот-вот почти свершится, когда столько работы, и силы у всех почти на исходе.  Но разве Желябова переубедишь, остановишь. Сама же дала ему в руки правление. Сама запустила адский механизм….
 Конь- вожак понес – наезднице не остановить ни его, ни табун, бегущий за ними. Оставалось только вонзить покрепче шпоры и, прибавляя скорости, скакать и скакать вперед навстречу собственной гибели …
 Она, кажется, не замечая его, легла на постель, свернулась калачиком. Прижав сжатые в пухлые кулачки ручки в груди.
-А, там у нас… есть…поешь немного…сыр и колбаса. Правда не грела, да ты уж прости, не знала, вернешься ли.
 Последнее замечание Сони больше расстроило его, но он смолчал. Он не хотел есть. Не мог думать о еде в такую минуту. Это казалось кощунством. Все его мысли были там – на собрании. О своей новой неудаче и побеге. Он тоже разделся и лег рядом с ней, не разжигая печи и все так же продолжая думать, глядя невидящими глазами в пустующий потолок.
-Как прошло?
 Простуженный, хриплый, мученический голосок Софьи, прозвучавший из темноты, теперь особенно больно ударил его по и без того расстроенным нервам.
-Полиция нагрянула. Мне пришлось бежать, - сухо констатировал он горькую правду.
 Воцарилась мучительная пауза. Не хотелось Сонечке ничего расспрашивать. Да и зачем. Всякие подробные расспросы о неудаче только ещё больше расстроят его, но Андрей заговорил сам:
-Ты знаешь, Сонечка, таких как я, наверное, не следовало бы любить. Я – малодушный трус. Я снова бежал.
-Для меня это неважно, главное, что ты сейчас со мной, - ласково ответила она, утешительно поглаживая своей маленькой, пухлой ладошкой ему по плечу. Она положила свою зачепченную головку ему на грудь. От неё было жарко и влажно. Он пощупал под рубашкой. Приложил губы к её огромному лбу. Софья была вся в мокрая, словно только что из бани. Горячка!
 Внезапная болезнь Сони будто вывела его из ступора, заставив действовать.
 Первым делом он поднял ей рубашку, чтобы осмотреть ранение. Не поняв, в чем дело, Софьюшка ещё больше сжалась в защитный комочек звереныша, защищавшего свое пузцо, и как бы оберегая от него свою женскую честь, думая, что Андрей снова собирается «лечить» её своим «проверенным средством».
-Да не бойся ты, не трону, - усмехнулся он. – Ну-ка, показывай, где болит?
Соня показала что-то неопределенное. Ничего заметно не было. Прижженный ляписом шов был, как был.  «Ах, если бы знать, что от раны – так и легче бы было знать. Не было бы чего серьезнее», - волнительно думал он. - А ну, как воспаление легких!
 Но скороспелый диагноз Желябова не оправдался.
-Начинается в боку, а теперь вот перешло в живот и спину, - жалобливо поскуливая под его сильными, щупающими руками, словно раненый щенок, поясняла Софья.
 Щедро зачерпнув спирта, он стал смазывать ей бок, потом хорошо завязал бедра цыганским, шерстяным платком, и всю закутал платками в бобошку, с головой, как деревенскую бабу, оставив на виду только полнощекую мордочку. Разогрел молока с медом. Большего он ничего не мог для неё сделать.
-Все как хочешь, Соня. Завтра же я перевезу тебя к Прибылеву.
-Нет, нет, пустяки, простуда, все пройдет, - отхлебывая горячее молоко, быстро-быстро и как бы извинительно говорила она, с ужасом думая об отце и его визитах. - А к сестре мне нельзя. Никак нельзя. Маша теперь ждет ребенка, ей волнения не нужны. Ты забыл, что я нелегальная, беглая, каторжница! Если меня схватят на квартире сестры, я погублю не только себя, но и её…
- Ладно, так и быть, лежи тут. Во всяком случае, на сходку ты сегодня не пойдешь точно.
-Хорошо, денька два, пожалуй и отлежусь, а там уж как видно будет.
-А вздумаешь упрямиться – запру! – уже серьезно предупредил он. – Инвалидная команда мне ни к чему. Партии нужны здоровые бойцы.
- Хорошо, поняла, только и ты тоже тогда в авантюры свои больше не вступай…без меня, - вредно заметила Сонечка.
-Понял, в авантюры не вступать – царя не убивать…без тебя - ничего.
 Не выдержав, он поцеловал её в пухлую щечку. Соня улыбнулась... Не могла сердиться на него, хоть и надо было за «студенческое дело» отчитать. Да разве можно на него сердиться.
  Мед и молоко возымели свое действия. Боль утихла, уступив место разлившемуся по телу приятному теплу спасительно отупелой усталости, обычно предшествующей засыпанию. И она, подчинившись ей, уснула, уткнувшись носиком в его грудь…
 А Андрей, платя дань бессоннице, все так же глядел в потолок и о чем-то думал…думал…думал… о своем.

Письмо с того света

 Желябов не сдержал своего слова. Не успел Атаман выпутаться из одной безумной авантюры, как тут же с головой кинулся в другую, ещё более опасную. Такова уж натура неугомонного южанина – потребность в острых ощущениях у него в крови. Жизнь без риска да борьбы для бунтаря Желябова не жизнь - прозябание. Если раньше его отчаянная горячность сдерживалось лишь жестким демократическим централизмом Михайлова, то после ареста Александра Дмитриевича все будто забыли, что такое конспирация, и зачем она есть, уж попусту не утруждая себя заморочивать голову такими «пустяками».
 В тот вечер комитетчики собирались у Веры, на Вознесенском в узком кругу. Исаев запаздывал. Вера то и дело взволнованно поглядывала в окно. Рабочая Лошадка Григорий никогда не опаздывал, а даже , наоборот, будучи председателем на всех собраниях* Исполнительного комитета, имел привычку приходить чуть ли не за час, чтобы как следует подготовиться к заседанию. «Неужели, арестован», - думалось Вере с ужасом. Но вот, кажется, промелькнула знакомая, сутулая тень, и Вера облегченно выдохнула.
-Пришел.
 Минутная стрелка скрипнула и, слившись с часовой, подалась на 12, когда Григорий занес ногу. Не опоздал. Он тяжело, прерывисто дышал, будто за ним гнались. Пальто было покрыто инеем. На шапке – снег. Наскоро сбросив пальто и шапку на стул, хлеснув всех мокрыми каплями талого снега, он подошел к столу, у которого уже сидели Желябов, Суханов, Вера,  и другие комитетчика, торжественно положил перед ними какой-то маленький свиток обтрепанного листа, вырванного по-видимому из какой-то книги, и, как будто в этом не было ничего чрезвычайного, спокойно произнес:
-От Нечаева. Из равелина.
Все ахнули.
-Как, неужели он все ещё жив.
Происходившее казалось каким-то дурным розыгрышем.
-Читай, - приказал Желябов.
 Григорий развернул записку и стал читать убористый, бисером букв текст. Многие с ужасом заметили, что письмо было написано кровью – других чернил в равелине не выдают.
 Григорий прочел первые строки:
"Выбравшись, благодаря счастливой удаче, из промерзлых стен Петропавловской крепости, на зло темной силе, которая меня туда бросила, шлю вам, мои дорогие товарищи, эти строки из чужой земли, на которой не перестану работать во имя великого, связывающего нас дела..."
-Провокация, - сразу прервал его «неверующий Фома» Тихомиров, отрицательно замотав лохматой головой.
-Продолжай! – кивнул Исаеву  Желябов, бросив на Тигрыча испепеляющее сердитый взгляд своих темно синих глаз.
 Вскоре первый революционный пафос письма заканчивался и начиналась чисто практическая сторона. О чем мог просить узник об одном – освобождении. Им же, за 9 лет сидения, был придуман какой-то невероятный план побега через водосточную трубу. И, странное дело, даже тут ему верили. Просто и прямо ставил Нечаев свой вопрос об освобождении, описывая все в самых мельчайших  подробностях.
 Когда Исаев закончил читать, почти все единодушно воскликнули: «Надо освобождать», хотя никто толком не понимал, как это было возможно сделать, тем более сейчас, когда на Садовой почти уж все было готово к взрыву. Вопрос вставал в другом. После или до цареубийства. И почему только Нечаева, а не, к примеру, других узников Алексеевского равелина: Михайлова или Ширяева, которые томились там же. Разве можно было считать, что девятилетний срок пребывания дает ему преимущества перед другими мучениками революции. В любом случае, все понимали, что решиться на такое рискованное предприятие сейчас – чистое безумие. Несмотря на то, что по негласному моральному катехизису революционера* жизнь товарища была превыше любого самого важного дела, большинством все-таки решено было отложить этот вопрос после «цареубийства».
 Решили повременить, пока лед сойдет с Невы, тогда можно будет подобраться к острову с лодки, и уж станет ясен расклад. Технической организацией побега было поручено заняться лейтенанту флота Суханову, который в скорейшем времени должен был доложить Военной Организации о решении Исполнительного комитета. На том заседание решено было закрыть.
 Расходились, как обычно, по одному. Последний остался Желябов, который сидел все так же, подперев кулаком заросший густой бородой подбородок, глубоко задумавшись. Когда последний из товарищей-народовольцев Тихомиров покинул квартиру, Вера закрыла за ним дверь.
-Так ты полагаешь, все-таки провокация? – задумчиво спросил Андрей Иванович друга.
-Не знаю. Только Загорский – надежный человек. Мы с Михайловым его неоднократно на Рябинкине*  лично проверяли. Если бы что – уже сдал. Есть и ещё кое-что. Вот! От Ширяева.– Он подал шифровальное письмо, в котором в ряд стояло несколько цифр.
-От Ширяева?! - Желябов, будучи близоруким и не в состоянии прочесть даже мелкий текст, патологически ненавидел шифровальные письма. Все эти дворянские забавы уж скорей по части Сонечкиной, она-то большая любительница до подобных головоломок.
-Загорский говорит, здесь ключ.
-Какой ещё, к черту, ключ. Говори ясней,  ты прочел его?! – теряя терпение, спросил Желябов.
-Да.
-Что там.
-Ерунда какая-то. Под правой башней плеяда троезвездия.
  произошло невообразимая, чего Григорий Исаев уж никак не мог себе допустить. В следующую секунду Глаза Желябова бешено вытаращились. Стиснув зубы в кулаки, он с диким воем вскочил и забегал по комнате. Наконец, побелевший, он остановился.
-Веди меня!
-Куда?
-В равелин!
-Как же?! - вытаращил на товарища ничего не понимавшие глаза Исаев, - мы же все решили с товарищами, пока …
-Веди! – насупив грозные брови, повторил Атаман.
-Послушай, Андрей, - попытался было воззвать к здравому смыслу Желябова Григорий, но тот даже не захотел уже слушать, а стал спешно одеваться.
-Это чистое безумие…
-Не безумнее, чем все наше общее дело, - скаля ровный ряд белых зубов усмехнулся Желябов, как бы желая высказать перед другом свой веселый задор куража. 
  Видя решительный настрой Желябова, и что уж никакими средствами его невозможно переубедить, Григорий стал тоже одеваться. Вере он наскоро соврал, что идут в лавку.
 Что же заставило Желябова так резко изменить свое мнение. Что значило то зашифрованное письмо. Ответ был прост, как мир. Cherchez la femme, говорят французы в самых запутанных ситуациях, и вы не ошибетесь, применяя эту формулу. Что значила эта странная записка. Так называемый «ключ», толкавший Атамана Народной Воли на самый в своей жизни безумный поступок, ключ, о котором должны были знать только он и Ширяев. Очень просто – их общая любовь Софья. Под правой грудью у Софьюшки имелась небольшая плеяда из трех родинок, образующих между собой правильный треугольник.
  Родинки женщины, особенно в самых пикантных местах, имеют сакральный смысл. В истории бывали случаи, что из-за них разгорались целые войны. К примеру, жена Людовика XIV Анна Испанская имела несколько таких отметин в самом нежнейшем для женщине месте, чем и воспользовался в своих интригах кардинал Ришелье, когда любвеобильный герцог Бэкингем имел неосторожность упомянуть об этом пикантном обстоятельстве в своих весьма пылких, любовных посланиях. Это послужило поводом к весьма «затяжной» Тридцатилетней войне Испании с Голландией.
  Так или иначе, об этом потаенном  факте было известно только двоим – непосредственному Сонечкиному «мужу» Желябову и ныне приговоренному, но помилованному «царской милостью»  томившемуся в одиночной камере № 6 узнику Алексеевского равелина Ширяеву – Вяземскому.
 Едва Исаев прочел записку, как в голове Желябова одновременно пронеслось несколько мыслей : «Вот и все. И зачем было придумывать себе идеалы…Так всегда бывает в жизни - все гораздо пошлей и подлей, особенно с женщинами. Пошлей и подлей», - повторял он про себя, бегая по комнате. Теперь он не сомневался, что Софья изменила ему с графом ФИЗИЧЕСКИ.  Он раздражался этой мыслью, как обиженный ребенок, которому от обиды хочется плакать, и от собственного плача ещё сильнее унижать себя, рвя волосы на голове и катаясь голым пузом по полу под ногами безжалостного обидчика, юродствуя,  лишь бы только вызвать к самому себе  ещё большую внутреннюю жалость. «Как она могла врать ему. Ещё так убедительно. И он, Желябов, поверил ей бескомпромиссно, игриво, как верят нашкодившей, но такой милой любовнице. Но ведь Софья, его Софья, она не такая, как все женщины. Нет, она не могла. Сама бы не смогла. Но он? Он смог. Но ведь спросил же её об этом напрямую, и она так же напрямую ответила, что, да, действительно, приставал, жених, и все такое прочее.  Если бы что было между ними «физическое» ( он поморщился, представляя ЭТО), она бы призналась. Но откуда Ширяев…» Ведь никто не мог знать об этом! А Сонина тайна надежно скрыта за глухой схимной гимназического платья! Оставалось одно – идти в равелин и выяснить все самому.
 Желябов был в каком-то отупении. Он даже не понимал, куда его ведут. Зачем. Но было слишком поздно отступать.
  Кажется, они долго шли по Невскому. Он очнулся, когда очутились в Пассаже. Здесь, в этот пост праздничный пик распродажи,  были толпы народа, и потому никто не обратил внимания на двух хорошо одетых господ, приняв, их, по-видимому, за купцов.
-Жди здесь, - приказал Исаев и тут же скрылся в толпе.
Желябов стал ждать. Народ шнырял перед ним толпами, и это ещё больше раздражало и без того расстроенные нервы Атамана. Он попытался сосредоточиться на вывесках, но то, что там было написано, он не видел. Буквы сливались в какую-то мутную кашу. «А ведь прав был Михайлов — слепец, вождь слепых»…
 «Выставка! Выставка! Восковые фигуры Лессаля! Галерея казненных преступников! Орудия пыток и старинные мечи!» - веселым голосом орал зазывала.
 Народ валом валил на «зрелище». Так же, как до того валом валил на Казнь Младецкого. В другое бы время Андрей с удовольствием пошел на «Орудия пыток». Не давала покоя ему эта тема. Не мог подумать, что он будет делать, когда его станут пытать. Говорят, нынче в Третьем отделении током пытают. У Американцев научились. Сажают, будто бы, человека на стул, помещают голову меж двух пластин, проводят ток. Сразу сознаются, а не сознаешься – мучения нечеловеческие. Больше всего Желябов боялся, что его начнут пытать током. Лучше уж привычное русскому телу – хлыст. Там все просто - сознание с шестидесяти ударов потерял, и дело с концом. А тут? А, вдруг, в сознании! Медленно умирать с сцепленными зубами и лужой мочи под собой. А между тем надо было быть готовым и к этому, как Пресняков готовился к петле...
 Погруженный в мрачные мысли, Атаман и не заметил, как к нему подошли двое.
-Ну, здравствуй, добрый человек, - услышал он голос над своим ухом. Желябов обернулся – перед ним стоял солдат в длинной шинели, весьма мрачного вида «палача». Рядом с ним Исаев. Григорий кивнул головой.
-Дальше уж без меня.
-Что же, веди меня добрый человек. Как хоть звать то тебя?
-Этого знать не надобно. А коли надо, так и зови «Добрый человек». – Тон «Доброго человека» показался Желябову до крайности неприятным, при любых других обстоятельствах он осёк подобное отношение к себе, послал бы куда подальше этого «доброго человека», но сейчас было не то время, чтобы обращать на подобные «журфиксы» внимание. Человек пошел, Желябов пошел за ним. Они долго петляли. Наконец, пришли в какую-то не то кабак, не то казарму. Скорее, казарму переодетую под кабак. Солдат достал шинель.
-Вот, переодевайся.
 Желябов переоделся. Чужая шинель как всегда оказалась ему мала, в плечах жало, но уж он не обращал на это чудовищное неудобство никакого внимания. Солдат выдал подложные документы с вклеенной фотографией Народного Атамана. «Владимира Ильича работа», - довольно подумал про себя Желябов. – «С таким нужным товарищем нигде не пропадешь».
 В трактир зашел ещё один «добрый человек», и, не говоря ни слова, они пошли.
 В том году переправа установилась необыкновенно рано – в декабре. Нева стояла скованная льдом так, что по ней без обиняков мог проехать хоть сотни фунтовый обоз.
 Шли по скрипкому снегу замерзшего льда реки. Мрачные стены кирпичного бастиона все приближались, а самообладание покидало Андрей Ивановича. Было предчувствие, что этот поход в один конец. Деру бы, но поздно, поздно – караульщики заметят.
-Кто идет? – хрипло спросил голос из полосатой будки.
 -Караул! – громко крикнул «Добрый человек»
 Подали документы. Желябов подал свой. Его руки предательски трясло, но он старался не подавать виду. Документы в полном порядке. Верная рука Владимира Ильича не подвела. Фотография вклеена – ноготь не подсунешь.
 Им выдали ружья. Желябов, никогда не носивший ружей, перекинул через левое плечо. «Добрый человек» взял его за локоть. Желябов понял, сменился. «Вот и примета», - с веселой отчаянностью подумал Андрей Иванович. Страх, вдруг, внезапно прошел, заменив место странному любопытству куража: «Что будет? Спалюсь или пронесёт?» При мысли о собственной дерзости поднимало дух. И впрямь, ни одному царскому сатрапу разве могло прийти такое в голову. Они ищут заговорщиков по всему городу, а их предводитель партии уж сам тут, в Алексеевском равелине, куда его мечтают засадить.
 Печально знаменитый Алексеевский равелин – тюрьма для государственных преступников, представлял собой правильный треугольник, окруженный со всех сторон непробиваемым бастионом стен. Сам равелин казался неприметным низким и плоским островком, окруженным со всех сторон рвом. Замок внутри крепости. Непробиваемый. Глухой.
 И все же ничего не пробиваемого нет, если на то есть воля человека. У Нечаева она есть. «Позволено то, что позволил себе сам», - вот его девиз. Нечаеву терять нечего. Он – вечник*.
 Камера Нечаева располагалась в той стороне треугольника внутреннего двора, что находилась прямо против крепости, в углу ближнем к проливу, а рядом с нею было нежилое помещение, цейхгауз. Прямо рядом с ней, по соседству, в шестой, сидел Ширяев.
 Двое часовых ходили взад и вперед вдоль внутренней стены бастиона, делая вид, что осматривают внутренний двор. Подходя к окну, солдат незаметно толкнул Желябова в локоть. Андрей понял все, и когда стали снова проходить, будто бы закашлялся, как было условлено – ровно два раза. В первую секунду было глухо, и уж Желябов подумал, что все предприятие напрасно, как снова, проходя обратно, услышал над своим ухом хриплый, сдавленный шепот.
-Кто это?
-Я, Желябов, - тихо ответил Желябов и снова пошел. Проведший девять лет в одиночке, узник мог различить каждого своего часового по одному лишь скрипу шагов по снегу. Чутким, привыкшим к мертвенной тишине равелина ухом, улавливающим малейший звук, он сразу понял, что в равелине новый человек, но не желал выдавать себя, не услышав условленный сигнал.
- Ага, Желябов! Очень хорошо! – затараторил голос быстро-быстро. - Послушайте, Желябов, у меня есть важные идеи, я кое-что набросал нынешней ночью, зная, что вы придете... – Андрей взглянул наверх. Тюремные форточки окон располагались намного выше человеческого роста, кроме того были закрыты двумя непробиваемыми слоями зарешеченного мутного стекла. Единственное, что он мог различить своим неважным зрением, это что в камере горел какой-то слабый светильник, может быть керосиновая лампа, но лицо человека, вплотную прижатое к решетке, было совершенно неразличимо из-за этих двойных, мутных стекол. Андрей разглядел лишь, что человек тот был очень худ и не высок ростом, так что создавалось впечатление, что вместо взрослого человека туда зачем-то посадили маленького ребенка…
 Все эти внезапные открытия ошарашили Желябова, и, на секунду забывшись, он продолжал двигаться с напарником монотонно, словно марионетка, совершенно забыв о цели визита.
 - Вы меня слышите?! Хорошо слышите?! – вывел его из ступора голос.
- Да, да! - ответил Андрей. – Я слушаю…
 Снова отошли. Шестьдесят медленных  ходок ходки по пол-секунды, и смена закончится. Так инструктировал его другой «Добрый человек» по прозвищу Пила.
- Так вот, Желябов, вы пришли как раз вовремя. Я предлагаю срочно распространить следующий манифест: "По совету любезнейшей супруги нашей государыни императрицы, а также по совету князей, графов и так далее и по просьбе всего дворянства мы признали за благо..." – Желябов продолжал шагать, словно погруженный в свои мысли. Похоже, слова узника мало интересовали его, а тот продолжал болтать, быстро- быстро, как одержимый. Это было похоже на бред. Слова бессвязны и бессмысленны, но Желябов, не имея возможности перебить его, лишь слушал, автоматически наматывая ленту информации на свою превосходную память.
-Вы слышите меня? – наконец, избавившись от первой порции бессмысленного словарного «поноса»,  спросил узник.
-Да, да, я слышал, - подтвердил Желябов. – Передам.
-...возвратить крестьян помещикам, увеличить срок солдатской службы, разорить все старообрядческие молельни..."
По-видимому, Нечаев читал по писанному. -… другая бумага должна быть разослана священникам от имени святейшего синода, где будет говориться, что император заболел недугом умопомешательства, что надо молиться с алтарей о его исцелении, но пока все не кончится делом, никому не открывать этой государственной тайны.
 Желябов продолжал записывать «на память» слова Нечаева, хотя уж совершенно не понимал, о чем ему говорил узник. Причем тут какой-то Синод и старообрядцы.
 Вспомнив о старообрядцах, он тут же вспомнил о Михайлове. Выждав паузу меж путаницей лихорадочных слов, он спросил. Нечаев ответил, что не знает никакого Михайлова. Желябов спросил о Ширяеве в шестой. Узник ответил однозначно, что и Ширяева не знает, а в шестой сидит некий узник, зовут его тоже Сергей, с ним он перестукивается, но его на днях перевели в лазарет – открылось кровохарканье.
«Вот и все, конец Смирницкому»,  - подумал Желябов. Знал, с этим в тюрьме живут не больше двух месяцев. В любом случае, ему не удастся переговорить с Ширяевым. Открыть правду. А пятый все говорил и говорил, Андрей слушал в ошеломлении, запоминал. И мало-помалу - проходили секунды, минуты, часы. Ходящий взад и вперед Желябов чувствовал, как его одурманивает странная гипнотическая сила безумца, проникавшая из зарешеченного окна. Хотелось поскорее выбраться из этого гиблого места, бежать.
- Ну, так что же? – закончив речь, наконец-то спросил узник.
-Мы не можем, пока не свершиться главное дело, - ответил Желябов.
-Что же, я понимаю, и не ропщу. Тогда оставьте все, что я говорил, и делайте свое дело, пока не освободите Россию от тирании.
-Смена караула!!! – послышался крик со смотровой вышки. Смена закончилась, и Желябов с легким сердцем покинул равелин.
 К Софье он пришел только утром.






Вычисления Софьи

 Боль в боку отпустила, температура прошла. Сонечке было лучше. Не став более не терять время на бестолковое лежание в постели, она решилась  навести порядок в своем хозяйстве  - наконец-то подбить показания своих «наблюдальщиков», чтоб, подытожив расчеты, вычислить наиболее вероятные места нападения на царскую карету.
  Соня сидела на полу и перебирала свои карты, потому как её фамильный письменный стол был до потолка безнадежно захламлен бесчисленными Желябовскими манифестами, прокламациями и конституционными проектами. Нарезая большую карту города ломтиками кварталов, по которым проходил царский маршрут, аккуратно помечала красным карандашом, из-за какого угла-поворота можно удобнее произвести выстрел, бросить снаряд, через какие дворы бежать незамеченным в случае отступления. Пока зверь в логове прятался, не теряя времени, с Котиком весь город облазили: подворотни, чердаки, пустующие подвалы – внимательно примечали все нужные места. Каждый день Соня собирала данные и с других наблюдателей, что дежурили у Зимнего. Не высунул ли нос тиран на этот раз. Нет, не высовывал. В последнее время «зверь» будто чувствовал, что за ним следят, а выезжал разве что по воскресеньям, на развод манежного караула. Не мог тиран без своих лошадок.
 И вот теперь всю эту полученную за несколько месяцев слежки информацию необходимо было подытожить.
 Как рачительная хозяйка, не теряя времени, пока сидит дома, Сонечка занялась этим малоприятным, рутинным, но нужным делом, и теперь её главной формулой, поглотившей её всецело, была:

V = S/t

 где основными величинами были:
V- скорость царской кареты;
S - путь царской кареты;
и, соответственно, t - время прохождения царской кареты. Эта, последняя величина, волновала её больше других. Здесь нужно было сопоставить все до доли секунды, ведь в их деле  секунда, порой, решала все, а промах, самый ничтожный и глупый пустяк из-за простой небрежности расчетов мог погубить всех.
 Но как это сделать, когда из всех величин формулы был известен только «S». Время же прохождения царской кареты, то есть «t» всякий раз представлялось величиной переменной, ненадежной, так что о вычислении точного «V», вообще, не могло идти и речи.
  Сонечка путалась, и оттого особенно раздражалась сама на себя, что путается в такой простейшей школьной формуле. А ведь ещё нужно было до секунды вычислить время прохождения через все намеченные на плане точки воскресного маршрута Государя. От этого зависел успех всего предприятия. Сумеют ли её «гренадёры», в случае чего, произвести передислокацию? Успеют ли? Но как вычислить? От каких показаний отталкиваться?
 А тут ещё как назло какой-то ступор тупости нашел на неё. До того с легкостью решавшая самые сложные математические задачи на Аларчинских курсах, теперь она не могла даже сделать элементарного - перевести секунды в минуты, а минуты в часы, и наоборот. Словно бы из головы, вдруг, начисто выскребли все знания, и ей бы пришлось переучиваться заново. «Шестьдесят делить на шестьдесят – это будет сто двадцать? Нет, бред, все бред!»
 Как ни ругала себя Софья, как ни злилась на саму себя за тупость, она никак не могла сосредоточиться на вычислениях, потому что все время думала об Андрее. Где он сейчас? С кем? Мысль о том, что, быть может, пока она тут вычисляет минуты и секунды, он сейчас вовсю развлекается в объятиях другой женщины, буквально изводила её. В её болезненно развитом воображении она уже видела его голым  с Лилой, как они ласкают друг друга, и Софья до крови кусала себе ногти, а на глазах наворачивались дикие слезы ревности. Но тут же ей становилось стыдно за себя. Зачем она заранее так дурно думает о нем. Быть может, сходка затянулась, и он с товарищами решает какую-то неотложно важную задачу. Хотя, какая тут к черту может быть неотложно-важная задача в три часа ночи. А, может, он уже арестован, а она ничего не знает о том, и вот уж в воображении её представлялась другая картина, как полиция идет за ней, входит в квартиру, и она роняет банку с нитроглицерином себе под ноги. Происходит взрыв, и она умирает…
  Наконец, внушив себе, что в том и другом случае она все равно не сможет ничего поделать, Софья, наконец, заставила взять себя в руки и решила сосредоточится на главной логической цепочке, оставив чисто механические детали вычислений на потом. Это разумное в подобных обстоятельствах решение немного приободрило её, и, выпив горячего чая, она, приказав себе на время выкинуть Андрея из мыслей, будто его и не существовало, принялась за работу с чистого листа.
***
 Итак, «S» - весь путь царской кареты Софья определила при помощи курвиметра* и масштабной линейки чуть ли не до аршина. С переменным временем «t» пришлось изрядно повозиться. Софья знала, что по воскресеньям царская карета возвращается с конных разводов Манежа двумя путями – либо через Малую Садовую и Невский, либо по обратному пути – через Итальянскую и Екатерининский канал.
 В первом случае вся надежда возлагалась на лавку Кобозевых. Установив между манежем и лавкой «воскресных» наблюдальщиков, она день за днем снимала показатели часов отбытия с Манежа и время проезда кареты мимо лавки. Показатели хоть и различались, но не больше чем на одну-две секунды, так что Софья без труда смогла определить среднее арифметическое время, а отсюда и обычную скорость прохождения кареты. Получалось довольно прилично - не меньше пятидесяти миль к часу, и то, принимая в расчет все возможные погрешности на поворотах. Русский царь, на то и был русским, что слишком любил быструю езду, и ездил в своей карете как вихрь, не считаясь с тем, что на скользкой брусчатке в любой момент, перевернувшись, он мог сломать себе шею, тем самым одним махом облегчить народовольцам их главную задачу.   Во всяком случае, как сразу уяснила для себя Софья, если взрыва на Малой Садовой не случиться – никакой физической возможности догнать карету у метальщиков не будет. Оставалось только одно – рассчитывая на удачу, поставить двух метальщиков непосредственно в углу Малой Садовой и Невского, что в случае неудачи первого плана с подкопом, могли бы наверняка докончить дело снарядами … двух смертников.
 Фроленко - мужик простой, ям не измерял, да, в отличие от добродушного попёнка Николаши Кибальчича, всей этой глупой Достоевщиной насчет детской слезинки ради сверх идеи человеческой голову себе понапрасну не забивал. Михайло – солдат. Что партия прикажет – сделает! И пусть в царском купе хоть вагон младенцев ревом бы ревел, сомкнул провода, не задумываясь. Цель оправдывает средства. Такие хладнокровные борцы в любом деле нужны.
 Теперь или никогда! Все что был динамит в партии, ушел на лавку. Количество динамита, которое закачал в подкоп Ангел Мести, превышал всякие допустимые пределы человеческого воображения, так что сомневаться, что все взлетит на воздух вместе с мостовой и метальщиками, не приходилось. Тем более, что проблем с людьми не будет, ведь сами метальщики ничего не знали о лавке – этот план держался от них в строжайшем секрете. Так что Андрею с его кинжалом, выскочи он из подвала, уже просто нечего будет делать на оставленным взрывом пепелище…
 Странно, морально-этическая сторона дела, за которую она так ратовала в первые годы своего светлого деревенского народничества, теперь совершенно не занимала Софью. Слишком устала Сонечка от подобных разглагольствований, только мешавших, по её мнению, делу. Если ради революции придется жертвовать невинными людьми, она, не задумываясь, сделает это. Единственное, что теперь радовало её, что её любимый Андрей НЕ ОТОБРАЛСЯ … тогда.
 Второй, менее осуществимый план, через Екатериненский заключался в том, что, если царский экипаж повернет обратно на Итальянскую, она будет должна подать знак с Манежной, чтобы все немедленно бежали на Екатерининский. О том, что царь не повернет на Малую Садовую, а поедет обратным путем, через Михайловский дворец, она знала по целому ряду наблюдений: жандармский конвой, до того стоявший в застывшем напряжении по стойке смирно, вдруг, словно бы выдыхал,  и как-то тут же сразу расходился. Но вот успеют ли – большой вопрос? Бежать со смертоносным гремучим студнем по обледенелым гололедом улицам – не сущее ли самоубийство? Правда, пока карета будет медленно сворачивать с Манежной на Инженерную, не спеша проезжать по узким, пешеходным дорожкам Михайловского сада, у её метальщиков ещё будет время перестроиться, срезав напрямик через Михайловскую площадь. Главное, вовремя подать сигнал, чтобы все сразу увидели – не промешкали. В этом случае, шансов мало, но они все-таки были, и упускать их было нельзя. Еще была надежда, что Государь, решив заехать к родственникам, задержится в Михайловском дворце, тогда они, наверняка, встретят его на канале. Вероятность того была ничтожна мала, но она была!
 На всякий случай нужен был только ещё один наблюдающий, который бы подал ей весточку, не то метальщики, решив, что все пропало, и карета обогнала их, просто разойдутся по домам.  И такой возможный вариант событий упускать было нельзя. Но вот кого послать к Михайловскому дворцу? Понятное дело, что человек этот ни в коем случае не должен быть знаком с метальщиками, но только с ней лично. Но кого?
  После сокрушительных арестов, слишком мало оставалось свободных людей, на которых можно было положиться,  да и та, «запасная гвардия», что ещё оставались в строю, рассредоточилась далеко за пределами столицы. Все люди, кто был в Питере, уж были заняты в деле. Все, или почти все, хоть немного, но знали друг друга. «Кого же послать пятым?»
 Занятая своими мыслями и вычислениями, она и не услышала, как на лестнице застучали тяжелые, уставшие шаги. Это вернулся Желябов.

Желябов — конституциалист

  Сквозь отражение в самоваре она сразу заметила, что, вместо шикарного мехового пальто с бобровыми воротником, на нем «красовалась» потрепанная солдатская шинель. Сонечка даже не удивилась, за все время сожительства с Желябовым она уже привыкла к подобным его метаморфозам с одеждой. Должно быть, снова проигрался где-то в карты, или стащили в борделе. Андрей был бледен, его шатало. Так и есть, пьян.
-Ну, и где же ты таскался всю ночь? – строго спросила Софья, не отрывая глаз от работы. – Снова был у бабы?
-Это уже пошло, Сонечка. Тебе это не идет, очень не идет такой уличный тон.
-Ах, прости, Андрюшенька, у женщины…Впрочем, это дело твое, - брезгливо фыркнула она, - я не стану унижать ни тебя, ни себя ненужными допросами.
-Я был у Нечаева, в равелине, - спокойно ответил Андрей.
  Сонечка сердито повернула к нему зачепченную головку и покрасневшими от усталости глазами укоризненно посмотрела на Желябова.
«Неужели же все они, мужчины, таковы - подлецы. И он, ничем не лучше отца, в бытность своего губернаторства узаконившего публичные дома».
 Ей, вдруг, явственно вспомнился её отец, который, случалось, за вечер просаживал в «своих» борделях тысячу рублей, в то время, когда её несчастная мать продавала фамильное кольцо заезжему барыге-ювелиру, чтобы оплатить Левушке кормилицу. Разве что не бьет. Нет, нет, она ни за что не допустит бить себя, кому бы то ни стало, даже собственному отцу. Всегда за неё вступалась мать, которой и доставалось за все Сонины проделки.
 Андрей знал, что она теперь не верит ему. Да, и в самом деле, трудно было поверить в такое, но он уж не собирался ни доказывать, ни оправдываться перед Софьей, тем более, что ему не в чем было оправдываться, а просто, повесив «удачно» выменянную в трактире шинель на гвоздик, молча принялся за свой проект конституции. Воцарилась мучительная пауза, во время которой каждый занимался своим делом, чиркая карандашами.
  Одев свое крохотное, в тонкой оправе синие пенсне нигилиста, так не шедшее к его расскулистой, бородатой физиономии скифа, навалившись всем своим могучим торсом на крохотный огрызок карандаша, Желябов принялся за работу.
«Так, на чем же мы остановились», - думал он, мучительно стараясь припомнить, к какому выводу приходил он в последний раз и оттолкнуться от этой мысли. –«Ах, вот оно что. Конституция. Конституция рабочих. Вот откуда надо было скакать с самого начала,  а не рыться в гражданских началах Муравьева, подобно Михайлову выискивающего несбыточные идеалы в крестьянских общинах. Начинать надо именно, с рабочего человека, человека, создающего материальные блага, но не имеющего ничего, кроме своей силы, а не стараться, подделываясь под либерала, засыпать уступками интеллигенцию, тем самым пытаясь примирить все сословия. И, ободренный этой мыслью, он радостно «поскакал»:
Глава «А»:
«1) Земля и орудия труда должны принадлежать всему народу, и всякий работник, работающий на них, вправе ими пользоваться», - старательно строчил карандаш. «Вот это как раз то, что надо! … Выдохнули!» Желябов поднял голову и невольно посмотрел на сидевшую на полу Сонечку.
 Она все так же сидела поджав колени и все так же старательно занималась своими картами. В своей белоснежной ночной рубашке и трогательном чепчике, выделявшими её посреди темной, мрачной обстановки комнаты светлым, светящимся пятном, она была вся такая беленькая, чистенькая, хорошенькая, что невольно хотелось зацеловать её. «Ангел, сущий ангел посреди беспроглядной Питерской тьмы и сырости…  Радость его жизни. Не простудилась бы на холодном полу». Ему тот час же показалось, что голенькие ножки Сонечки посинели от холода, и поспешил подбросить новых дров печь. И как только дрова затрещали и занялись, снова заставил себя вернуться к работе.
2) Работа производится не в одиночку, а сообща, то есть, общинами, артелями, ассоциациями.
 «Какими к черту «ассоциациями»?». Снова Михайлов. И тут его влияние. И с чего это он взял, что русский социализм непременно должен прийти  через общину. Сила привычного внушения. Нет, довольно, слишком долго он жил догматами этого старообрядца.  Желябов хотел вычеркнуть этот пункт, но в последний момент все же решил оставить. «Пусть за нас разбирают потомки, правы мы были или нет». С этой благословенной мыслью он сразу перешел к пункту 3).
Пункт 3) Желябовской конституции рабочих и крестьян гласил:
«3) Продукты общего труда должны делиться, по решению, между всеми работниками, по потребностям каждого».
 Тут Желябов сам мало что понял, что только что написал.  «То есть, каждому по потребностям, с каждого по труду». Лозунг был хороший, правильный, но на практике практически неосуществимый, ибо, как он знал по себе, потребности у человека безграничны, а вот ресурсы, чтобы удовлетворить все эти потребности, увы, нет. Поэтому, решив подолгу не задерживаться на этом сложном пункте и не заморочивать себе на нем голову, он сразу перешел к следующему аункту:
«4) Государственное устройство должно быть основано на союзном договоре всех сословий».
 И снова Атаман Народной Воли наступал на те же грабли. Сказано же, не будет сословий – будут равноправные граждане, как в Французской Республике… «Так все таки Якобинский исход, с захватом власти. Ведь должна же она кому-нибудь власть принадлежать, раз она все равно существует — свято место пусто не бывает», - с улыбкой подумал он.. Не долго думая, он перечеркнул двумя жирными штрихами «сословий» и написал сверху правку «граждан».
 Утомленный сим титаническим трудом, он зевнул, взглянул на Сонечку. Та тоже зевнула, будто бы заразившись от него.
 После отчаянного, ночного приключения голова гудела, словно в улье с пчелами. Не успел пройти темный, сумрачный день, а уж снова спускалась темнота, и Софья зажгла керосинку, и работала уже при ней. Этот мутный свет придавал каморке особую таинственность заговора. А белоснежная Соня, сидевшая посреди темноты, казалось маленьким, загадочным божеством, призраком или ангелом, ангелом-хранителем.
« Неужели, она все так же сердится на меня. Но, что я мог, ведь сказал ей правду»…Его ещё удивляла одна странная закономерность, когда он откровенно лгал ей, придумывая небылицы, – она верила ему, когда говорил правду – сердилась. Может, потому что ложь всегда выходила у него более похожей на правду.
-Соня, - тихо позвал он, но она словно не слышала, или нарочно делала вид, что не слышит, из упрямства. Только надутые от сердитости щечки выделялись со спины, делая её особенно смешной, словно бы у маленького, желтого хомячка, которого, вдруг, выловили и принесли из поля в хату. Светлый, пушистый локон её волос соблазнительно выбился из-под чепчика. Округлости ягодиц, «съеденные»  рубашкой, которых она не замечала из-за увлеченности расчетами, выпирали с соблазнительной и трогательной прелестью. Перевернутый крестик блестел на спине, словно нарочно подчеркивая её пухлые формы ребенка.
«Сердится», - вздохнув, решил он, и снова принялся за работу.

 Она все считала и считала, записывая столбиком какие-то длинные цифры на бумаге блокнотика. Арифметика террора должна быть точной.

  Желая уж поскорее докончить свою Конституцию, чтоб уж как можно быстрей снести оконченные черновики в редакцию Тригони, посоветоваться с умным греком, он, решив уж более не зацикливаться на слове «община», в привязчивом смысле старообрядческой общины,  наскоро стал строчить содержание второй части, которую про себя так и определил «общинной» или же общественной, гражданской:
«5) Каждая община в своих внутренних делах вполне независима и свободна.
6) Каждый член общины вполне свободен в своих убеждениях и личной жизни; его свобода ограничивается только в тех случаях, где она переходит в насилие над другими членами своей или чужой общины».
 На полях он сделал довольно пространную пометку: «Работа общиною, артелью даст возможность широко пользоваться машинами и всеми изобретениями и открытиями, облегчающими труд, поэтому у работников, членов общины, производство всего нужного для жизни потребует гораздо меньше труда, и в их распоряжении останется много свободного времени и сил для развития своего ума и занятия наукою... Личная свобода человека, то есть свобода мнений, исследований, всякой деятельности, снимет с человеческого ума оковы и даст ему полный простор.
Свобода общины, то есть право ее вместе со всеми общинами и союзами вмешиваться в государственные дела и направлять их по общему желанию всех общин, не даст возникнуть государственному гнету, не допустит того, чтобы безнравственные люди забрали в свои руки страну, разоряли ее в качестве разных правителей и чиновников и подавляли свободу народа, как это делается теперь».
 В главе "Б" сего великого труда сетовалось о том, что народ темен, забит и не сознает тех принципов, на основе которых должна строиться новая российская жизнь. В главе "В" – Желябов четко обосновал, что помощником и верным союзником народа станет единая социально-революционная партия. В главе "Г" намечались те необходимые перемены в правлении будущего государства и гражданские свободы, которых следовало добиваться в государственном строе и народной жизни:
«1) Царская власть в России заменяется народоправлением, то есть правительство составляется из народных представителей (депутатов); сам народ их назначает и сменяет; выбирая, подробно указывает, чего они должны добиваться, и требует отчета в их деятельности.
2) Русское государство по характеру и условиям жизни населения делится на области, самостоятельные во внутренних своих делах, но связанные в один Общерусский Союз. Внутренние дела области ведаются Областным Управлением; дела же общегосударственные - Союзным Правительством.
3) Народы, насильственно присоединенные к русскому царству, вольны отделиться или остаться в общерусском союзе.
4) Общины (села, деревни, пригороды, заводские артели и пр.) решают свои дела на сходах и приводят их в исполнение через своих выборных должностных лиц - старост, сотских, писарей, управляющих, мастеров, конторщиков и пр.
5) Вся земля переходит в руки рабочего народа и считается народной собственностью...
6) Заводы и фабрики считаются народною собственностью и отдаются в пользование заводских и фабричных общин - доходы принадлежат этим общинам.
7) Народные представители издают законы и правила, указывая, как должны быть устроены фабрики и заводы, чтобы не вредить здоровью и жизни рабочих, определяя количество рабочих часов для мужчин, женщин, детей и пр.
8) Право избирать представителей (депутатов) как в Союзное Правительство, так и в Областное Управление принадлежит всякому совершеннолетнему; точно так же всякий совершеннолетний может быть избран в Союзное Правительство и Областное Управление.
9) Все русские люди вправе держаться и переходить в какое угодно вероучение (религиозная свобода); вправе распространять устно или печатно какие угодно мысли или учения (свобода слова и печати); вправе собираться для обсуждения своих дел (свобода собраний); вправе составлять общества (общины, артели, союзы, ассоциации) для преследования каких угодно целей; вправе предлагать народу свои советы при избрании представителей и при всяком общественном деле (свобода избирательной агитации).
10) Образование народа во всех низших и высших школах даровое и доступное всем.
11) Теперешняя армия (слово было некрасиво, явно деревенским акцентом, и тем не применимо к такому основополагающему государственному институту, как армия, но разошедшийся в своем конституционном творчестве мужик-крикун уж не замечал подобных помарок) и, вообще, все войска заменяются местным народным ополчением...
12) Учреждается Государственный Русский Банк с отделениями в разных местах России для поддержки и устройства фабричных, заводских, земледельческих и вообще всяких промышленных и ученых общин, артелей и союзов...
 Желябова «поперло» - не остановить. Так всегда бывает, когда разогреешь мысль, и уж не остановить карандаш в проворных руках — пишешь, пишешь, пишешь, и чем дальше, тем восхитительнее кажешься самому себе, пока, вдруг, не остановишься, не прочтешь написанное, и только тогда замечаешь, что пишешь полную ерунду.
«…Городским рабочим следует только помнить», - как бы уже выдыхая, снова для себя отдельно на полях метку бывший крестьянин Желябов, - «… что отдельно от крестьянства они всегда будут подавлены правительством, фабрикантами и кулаками, потому что главная народная сила не в них, а в крестьянстве. Если же они будут постоянно ставить себя рядом с крестьянством, склонять его к себе и доказывать, что вести дело следует заодно, общими усилиями, тогда весь рабочий народ станет несокрушимой силой».
 И были еще две кратких, чисто практических, но очень важных для него, как для социал-революционера главы его рабочей конституции: "Д" - о том, как составлять рабочие кружки, и "Е" - как рабочим надлежит поднимать и развивать восстание по отстаиванию своих собственных прав перед нанимателем.

 Теперь, кажется, все.  Правда, основной документ страны от Атамана «Народной воли»  вышел совсем каким-то дохленьким, несерьезным: всего- то каких-то четыре рукописных листа, посвященных государству и гражданскому праву, и это при его безудержно - размашистом, богатырском почерке Андрея, но это нисколько не смущало самого бородатого законотворца. Хоть и маленькая, но это была ЕГО, Желябовская, Конституция. Конституция напрочь пропитанная бунтарским Фроловским духом, а никакого – то там напыщенного графа Муравьева, считавшего себя революционером, в то время как крепостной выносил из-под него утренний горшок. А что коротенькая, так это и должно так быть – ясная, ведь ничто так не вредит революционному делу как либеральные излишества, непременно приводящие к полумерам.
 Он оторвал глаза от бумаги, снял свое синее пенсне, протерев глазницы от пота носовым платком,  снова взглянул на Сонечку.
 Соня все так же сидела, поджав ножки под себя. Её крохотный, розовый пальчик водил по карте, обозначая царский маршрут. Она была вся поглощена вниманием своих расчетов.
 Воспользовавшись этим, он украдкой начал рассматривать её, невольно залюбовавшись ею. Пухлое, похожее на маленького, упитанного пупсика, маленькое тельце Сонечки словно нарочно состояло из этих очаровательных выпуклостей: щечки, грудки, ягодицы – все казалось таким прелестным и милым, что не могло не восхитить  его. И не отрываясь от неё, он думал: «Какой создатель создал все эти выпуклости? Для чего? И зачем все эти пальцы.…Понимает ли она, что-нибудь, какая она хорошенькая теперь …Нет, ничего то она не понимает»
  Не в силах более сдерживать себя, он встал из-за стола, и, улыбаясь так не шедшей к его бородатому лицу кровожадного скифа ласковой улыбкой, подошел к ней.
-Не порви мне карты, - все так же не глядя на него, сердито буркнула она, едва Желябов опустился рядом с ней. -…Я думаю, первый удар нанесем здесь, она указала своим крохотным розовым пальчиком какое-то место на карте –«У-у, щечки!», - думал про себя Желябов, -«Зацеловать бы её сейчас вот в эти пухлые, теплые щечки и в постель», -…если карета не свернет на  Садовую, - не обращая на него внимания, тоном учительницы продолжала Сонечка, - у нас будет время, если напрямик…- Почувствовав на себе его снисходительную улыбку и тяжелое, возбужденное дыхание на затылке, прикосновение его бороды к плечу, Софьюшка резко обернулась. - Тебе неинтересно это, Желябов?! – Он действительно не слышал её, да и не мог слышать, что она говорила ему, будучи всецело поглощен её выпирающими из рюшей ночной рубашёнки прелестями.
 Он уж хотел поцеловать её в одну из щечек, как она резко в раздражении одёрнулась от него плечиком. Андрей Иванович не нашел ничего лучше в ответ, как сорвать с неё надоевший ему чепчик и напялить на себя. Его по-холопски игривое дурашество крепостного мужика перед барыней, которым ему так нравилось развлекать её в минуту несерьезного настроения, в любое другое время развеселило бы его вечно дутую Царевну-Несмеяну, и, по меньшей мере заставило бы её фыркнуть хихиканьем, если бы она не была так уставшей после всех этих бесконечных расчетов. Всякие дурацкие шутки Желябова, бывавшие не к месту, были ей особенно раздражительны.
-Ну, хватит! Ты меня совсем не слушаешь, Желябов! – То, что она назвала его по фамилии, означало, что она сердится, но он также  знал, что это была надежная предтеча к скорому примирению.
-Я слушаю, слушаю внимательно, моя прелесть, - с деланной снисходительной ласковостью к милой дурочке ответил он, что, в особенности, с чепчиком на его бородатой башке выходило особенно издевательски насмешливо.
-Так, где?! Покажи!  - не унималась Софья, дрожа от ярости.
-Вот тут. - Он сунул палец в карту, наугад и, по-видимому, бестолково, что вызвало у ней новую вспышку раздражения.
 Хуже всего Софья ненавидела, когда то, что она делала, воспринимали несерьезно. Это было первое из унижений, с которым она постоянно сталкивалась, как женщина и революционерка. Маленькая феминистка, вспомнив, что она до сих пор феминистка, взвизгнув от злости, схватила своего самца за бороду и, словно провинившегося щенка, что только что произвел теплую кучку на ковер, два раза сильно ткнула носом в  нужное место карты.
- Вот здесь! Здесь! Понял, Желябов?! – От такой экзекуции Андрей не выдержал и… расхохотался. Нет, на Сонечку совершенно нельзя было сердиться. Даже когда сердилась, она была милой, и даже более, чем милой, если бы громко смеялась, обнаруживая прелестные ямочки на толстых, младенческих щечках.  - Тебе что, не интересно? –чуть не плача, заговорила она. - Тогда давай сейчас же бросим все, и уедем к дедушке, в Воронеж.
- Уже поздно, Сонечка, идем в постель, - вздохнув, многозначительно ответил он.

 



Их последняя любовь

 Она подняла голову и, заметив на себе его властный и нежный взгляд, поняла все.
 Видя, что всякое дело с ним теперь бесполезно, она как можно более удобно легла на постель, чуть раздвинув ноги, при этом совершенно безразлично глядя в потолок, словно в её уставших, опухших от карт глазах до сих пор проносились цифры, расчеты и мысли. «Кого же поставить у Михайловского дворца?» - мучительно размышляла она, совершенно забыв о нем, будто его и не было в комнате.
 Казалось, он раздевался её целую вечность, ПОТОМ, ВСТАВ НАД НЕЙ НА КОЛЕНИ, начал целовать медленно и вкусно, как облизывают сладкое мороженое, стараясь не пропустить ни малейшую выпуклость на её богатом очаровательными выпуклостями мягком, бело-розовом тельце, ни малейшую складочку или родинку. И эта бестолковая возня с его щекочущими бородой прелюдиями по нежной коже была теперь особенно раздражительна ей, потому что ещё один вопрос оставался не уясненным, а, значит, задача так и не решена. Как для математика, для Софьи это было недопустимо.
-Ну, давай уж скорей, спать хочется, - в раздражении поторопила его Софья. Он не раздражился её прагматизму в таком деле, а только улыбнулся. О, нет, он не собирался спешить!
 Приподняв её рубашку, он стал процеловывать дорожку на её покрытым густым, белесым, как вата мягком животе. И когда он дошел до основания её заросшего, пушистого зверька, она не выдержала и, вдруг, громко расхохоталась ему в лицо. Мужик в чепчике – зрелище уморительное. И, этот дурацкий и громкий смех, внезапно прорвавшийся из её нутра, было уж не остановить. Шут сыграл свою роль. Царевна-Несмеяна засмеялась.
 Теперь он снова узнавал в ней свою Софьюшку. Неутомимую, резвушку и веселушку, ту самую, которую встретил в Парголово, Лето Их Любви 1870…
 То что они не могли сказать друг другу словами, сказали их руки и губы…Внутри белого, пухлого Сонечкиного живота было все так же тепло и мягко, как и снаружи, что почти не доставляло удовольствия ему, но лишь одно мучение ей, так что Сонечке, приходилось невольно сжимать зубки и прятать полные  слез  глаза за его густой бородой.
 Спустя какое-то время она потная лежала на его груди. Её все ещё шатало и поташнивало немного, как всегда бывало после этого. И Желябов, на чьей груди она лежала, представлялся ей плотом, на котором она плыла через безбрежный океан. И стоило ей только упасть с него, как она тут же бы потонула в пучине небытия. Ей казалось, что маленькие, белые, мочковатые корни, проникая сквозь их теплые, бьющимися в унисон сердцами тела, опутывали, связывая их вместе навсегда в ледяных объятиях холодной воды…И, тут что-то жуткое нахлынуло на неё. Сердце сжалось в холодных тисках. Она стала тонуть вместе с ним, исчезая в глубокой, грязной обрывками водорослей воде. Она не могла дышать, не могла оторваться от него, чтобы всплыть, потому что была приклеена к нему невидимым, но прочным клеем. Он был мертв, уже труп, а она умирала…Стало страшно. Вздрогнув, Софья проснулась. «Все так, всё, так», - думала она, ощупывая свое опухшее лицо, словно желая проверить, удостоверится на месте ли оно, - «Рано или поздно – все кончится». 
 Немного успокоившись, она попыталась заснуть. На этот раз сон был суетлив и неприятен. Ей снова снился отец.
***
 Положение безденежья было отвратительно. Она возвратилась из глухой ставропольской станицы, где все лето прививала оспу, без гроша в кармане. Она знала, что мать не откажет ей, и от того, что снова придется просить у матушки денег на существование, было особенно мерзко на душе, и ещё её жалкое положение было тем унизительней, что тайком от папа приходилось пробираться в собственный дом как воровка, ночью, через черный ход людской. Однако, другого варианта не было. Жизнь в Петербурге слишком дорога, а молодой барышне было на что-то надо существовать.
  Мать, не спала. Ждала приезда по её телеграмме. Лакей пустил барышню безоговорочно, едва признав в замотанной кубышку-платок, деревенской девушке маленькую барышню. Мать со слезами заключила в объятия блудную дочь:
-Сонечка!
-Мамочка!
 Они лобызались долго, жарко. Бедная мать все никак не могла унять своих слез, успокоиться, чтобы толком заговорить с дочерью о том, что так хотелось расспросить. Как жила без них. Чем занималась на чужбинах.
  А между тем над Соней тяготило дело. Надо было оформить виды. Без паспорта на службу никуда, да и диплом Аларчинских курсов без видов не выдадут. Для этого и приехала просить папа, чтобы похлопатал за неё в своем Управлении. Чтоб смягчить грозу и понапрасну не нервировать и без того больного отца, решила действовать через маменьку. Мать мягче, она уговорит папа, сделает все как надо.
 Отец тоже не спал.  Против всех приличий вышел в халате. Жестом подозвал себе дочь в кабинет. Соня вздрогнула, но делать нечего – тайный приезд раскрылся.
-Иди, иди, доченька, не бойся, - дрожащим голосом уговаривала побледневшая Варвара Степановна, успокоительно беря Сонечку за плечо.
Соня сразу заметила, что отец уж был не тот – не было уж того злобного, напыщенного домашнего тирана: он побледнел и осунулся и даже как-то одрюх. Его вечно надутое, раздраженное выражение сердитого лица  графа теперь выражало скорее безразличие и усталость. Руки его тряслись, что создавало особенно неприятное впечатление.
 Она стояла перед ним, опустив голову, как обычно в таких случаях рассматривая клетки паркета. Было отвратительно вновь ощущать себя перед ним провинившейся школьницей.
 Знакомые запахи книг уводили в детство.
Сколько шкод они провернули тут с её другом детства Ники, Николаем Муравьевым. Вспоминать теперь было смешно и весело: вот  тут в уголке письменного стола гвоздиком выцарапано неприличное слово, которое назло ненавистному отцу после очередного папашиного скандала, Соня выскребла намертво, что ни один лак потом не мог замазать «правды». А тут, играя в индейцы, под предлогом выкуривания трубки мира Сонечка старательно приручала Ника курить отцовские сигары, и заливалась от смеха, когда её маленький «Чингачкук Большой Змей» громко и пронзительно кашлял от крепкого дымка. А как они чуть было, вообще, не запалили библиотеку, пытаясь развести походный индейский костер на полу. Хорошо, что Соня догадалась скинуть покрывало с дивана и набросить на огонь, а вот кудряшки Ника было уже не спасти. Обуглившись в вонькие шарики с одной стороны, густые, белокуро-ангельские волосы домашнего баловня Ника, которыми особенно гордилась его мамаша, обнажив ужасающие проплешины, были безнадежно испорчены. Пришлось обрить его наголо. Не теряя времени, Соня приступила к делу. Зажав между ног голову губернаторского сынка, стала стричь густые кудряшки ревущего Ника ножницами, безжалостно «корная» волосы клоками у самых корней. Выходило небрежно, кое-как, словно стригли барашка. После Сонечкиной стрижки Ник был похож на только вылупившегося, безобразного птенца с торчащим пухом на голове – одна челка уцелела, и от того казалась ещё смешней. Чтобы «подравнять» стрижку, Соня взялась было болванить челку, да тут как раз влетела Никина бонна. С криком: «Убила!», вытаращив глаза, толстая, курица в чепце накинулась на Соню, едва вырвав своего воспитанника из цепких Сонечкиных рук. Ух, и досталось же ей потом от отца за эту проделку с губернаторским сынишкой. А ведь Николай Муравьев на то время был единственным и любимым сынком непосредственного начальника папа*. Однако, это не мешало Сонечке, как более старшей и хитрой, издеваться над маленьким, домашним сынком Ники. И за все проделки Сони приходилось страдать бедному Нику. И если Сонечка склоняла Ники на очередное шаловство, то каким-то мистическим образом синяк под глазом непременно вскакивал под глазом у Ника. Но не смотря ни на что, ни на какие уверения пострадавшего  Ника его плачущей маменьки не водиться более с плохой девочкой, стоило только Соне тихо подозвать под окнами по-мексикански: «Пс! Пс!», как Ник, забыв обо всех своих обещаниях мамочки, бежал за ней, как дрессированная собачонка.
 И теперь, вспоминая о своем детском товарище по играм, её рот растягивался, и она едва сдерживала в себе дурацкую, глумливую улыбку. Отец строго взглянул на неё, вернув Сонино лицо в его привычное хмурое выражение.
-Так, так, – хрипло произнес он. (Это всегда предвещало грозу)
-Мне нужен паспорт, - спокойно глядя в глаза отцу, заявила Соня.
-Виды, значит, желаем выхлопотать, барышня?
Соня утвердительно кивнула головой, чувствуя как за эту «барышню» на неё накатывает новая волна раздражения на отца.
 -А желтый билет* тебе не выхлопотать?! А то давай, я могу! –поясничево разведя руками, вскричал граф.
 Видя, что с отцом теперь было совершенно бесполезно разговаривать, Соня развернулась, чтобы уйти, когда отец остановил её.
-Стой! – Соня остановилась. – Хорошо, так и быть, я помогу. Паспорт сделаю. Но наследства не жди! – Соня улыбнулась. Она добилась своего. А приданое…Соня знала, что семейство их нищее из-за отца, давным-давно старый граф Перовский прокутил в карты и на девок все свое состояние, так что все равно никакого наследства  ей с Машей не светило. – А теперь вон! Убирайся! Прочь, прочь с глаз моих долой! –махая на дочь руками, заорал граф. - И чтоб духу твоего в моем доме больше не было! Соня ушла.
 Уже потом, пуская кровь старому графу, доктор Моргенштейн успокаивал своего пациента.
-…а я вам советую, Лев Николаевич, бросьте вы все это дело. Соня сама выбрала свой путь, так лучше уж будет для всех оставить все, как есть, чем вам получить второй инфаркт.
 «Желтый билет! Желтый билет, не выхлопотать?!» - все так же кричал в её голове голос отца.
 Она вздрогнула и проснулась. Была все та же комната. Забытая керосиновая лампа догорала на полу. Натянув её чепчик себе на глаза, он спал. Быть может, впервые в жизни она видела его спящим. Сонечка старалась не двигаться, чтобы не разбудить его, но сердце предательски тяжело колотилось, предчувствуя неясную беду.
 Она, вдруг, явственно поняла, что вместе они теперь в последний раз, что завтра его арестуют, и она уже не увидит его никогда, завтра она останется одна растерянная, беспомощная, никому не нужная, и не будет знать, что делать, потому, что его уже не будет рядом. Это понимание пришло вдруг, мгновенно, и непонятно откуда, но она точно знала, что теперь это будет так, а не иначе, и уж ничего с этим было нельзя поделать или изменить. И от осознания того и собственной беспомощности перед неотвратимым роком неуправляемый страх накатывал на неё. Она силилась успокоить себя, приглядываясь к его мерному дыханию, но что-то сперло внутри грудь, не давая дышать, словно бы как в детстве, когда из темных углов мерещатся призраки, и, от того, что знаешь, что все домочадцы предательски спят, становится ещё жутче и хочется скорее вскочить и разбудить маму.
 Он уже не помнил, сколько спал, словно бы провалился. Проснулся от того, что Соня толкала его в бок.
-А? Что?! Соня, это ты, что ли… Что случилось, милая?
 Она смотрела на него каким-то странным, серьезным, немигающим выражением, от которого  становилось жутковато.
-Который час? – стараясь сбросить этот взгляд с себя, он привычно засуетился, одевая пенсне, чтобы разглядеть время на стенных часах, но Софьюшка решительно отвела его руку.
-Ты можешь пообещать мне одно, - гробовым голосом заговорила она, не отрывая от него глаз.
-Что, что, Сонечка?
-Не ходи завтра в редакцию.
- Это как же не ходить. Почему? – пытался улыбнуться он, хотя до смерти хотелось спать.
-Жандармы по твоим следам идут. – (Желябов махнул рукой). -Не ходи. Умоляю тебя… у меня теперь дурное предчувствие!
-А, опять твой вздор, Соня! У тебя каждый день дурное предчувствие. Ложись - ка лучше спать. Утро вечера мудренее.
 Она знала, что уговорить Андрея теперь бесполезно. Газета – любимая игрушка пропагандиста Желябова, и он никогда не оставит её, как и свое поприще пропаганды. И потому она уже не стала отговаривать его, а только смотрела на него мученическим взглядом отчаяния, словно бы понимая, что прощается с любимым, и уж ничего не может с тем поделать.
 Невольно вспоминалось Лето Их Любви…Парголово. Березы. Старая мельница… Хотелось вернуть это здесь и сейчас, вернутся туда, хоть на секундочку, хоть на мгновение, чтобы испытать те самые чувства своего первого падения, первой боли и восторга внезапно вспыхнувшей любви, но, как она знала, это было невозможно…
 Но почему же невозможно. Он здесь, с ней, значит, ещё не все потеряно…
Она снова разбудила его, едва он уснул, и, не говоря ничего, принявшись ласкать его член между бедер.
-Нет, Софьюшка, оставь это … я устал, я не могу, - взмолился Желябов.
-Ты должен это сделать…
 Он нехотя положил её на спину, и, снова сев над ней на колени, снова став мученически ласкать лицо, но она решительно оттолкнула его от себя ладонями.
-Нет, теперь не так!
-А как?! – спросил он, уж чувствуя в себе раздражение, предвкушая новую барскую выдумку своей вздорной, маленькой царицы.
-В анафедрон!
-Куда? – вытаращив глаза, опешил Желябов, внезапно прекратив ласки.
-Как с Ванькой Окладским, - не отводя от него взгляда своих пытливых, серых глаз, тихим, серьезным голосом пояснила Сонечка. Ему ещё не верилось, что он слышит эти слова от Сони, хотя он и знал, что от неё можно было ожидать чего угодно в любой момент.
-Ты это за кого меня держишь?! …– возмутился Желябов, отталкивая Соню, словно внезапно опротивевшую девку.
-Не надо, Андрей, - глубоко вздохнула Софья. - Анна Васильевна все видела...и чем вы там занимались вместе, на сеновале. Впрочем, не важно... Просто сделай, как я велю.

-Ты с ума сошла!
-Пожалуйста…. Мне нужно это, Андрей. Очень нужно! Я ещё раз хочу испытать эту боль, чтобы понять …
-Что понять?!
-Не важно. В любом случае, Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ЭТО СДЕЛАЛ ТЫ! – произнесла она по слогам.
-Ты ненормальная!
-Послушай, Андрей, когда ты просил выпороть тебя, тогда, я тоже не понимала  зачем, но сделала это, потому что  ты так просил. Я любила тебя...люблю тебя, так докажи мне свою любовь теперь, здесь и сейчас.
-Хорошо, - как-то невнятно ответил он охрипшим голосом. – Я попробую.
 Он неуверенно положил её на бочок. Согнул одну ногу в колене…
 Сначала ей было чудовищно больно, и она уже хотела крикнуть ему, чтобы он прекратил это, остановился, но, решившись терпеть до конца, она терпела. После двух — трех сильных толчков он все же вошел в неё. Боль заглушилась приятными ощущениями. Все было почти, как тогда, и Соня ликовала своей новой победе над ним. Но вот он кончил, и их губы слились в страстном поцелуе.…Она не помнила, как уснула в ту ночь.

Инспекция

«Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор!»
Н. В. Гоголь

 Тем временем беда пришла, откуда её меньше всего ждали. Занялось утро, начался день. Фроленко, Исаев уж заканчивали работы в подкопе. Баска, Анна Васильевна Якимова, стояла за прилавком, ждала несуществующих покупателей. Все, вроде, как обычно…Подозрений не было, если не считать вчерашнего неприятного происшествия…
 Приходила какая-то рассерженная покупательница. Грубо кинув Баске в лицо только что купленную краюху сыра, дама заорала.
-Что же вы это, тухлятиной торгуете?! От вашего товара дерьмом чистым за версту разит.
 Напрасно бедная Анна Васильевна пыталась убедить разочарованную покупательницу, что – де сырок –то у них особый, пикантный, так с воньцой и должен быть, вроде как Камамбер французский, с плесенью благородной, но разошедшаяся в справедливом гневе дама все равно не унималась. Есть же люди, хлебом не корми – дай права покачать, поскандалить, а где лучше всего это сделать – конечно, лавке, на бесправную –то торговку покричать.
 Наконец, Богданович, не выдержал, вылез из-под прилавка прям в рабочем, окопном – в земле вымазанный по уши, как черт, да как рявкнет на бабу:
-Не хотите – не покупайте, а качать права тут нечего!
Швырнул ей деньги за кусок. Баба, глаза выпучила, но, взяв деньги, свалила … сразу.
 Анна Васильевна уж капли валерьяновые кинулась принимать, но Юрий Николаевич, взяв дрожащую Баску за плечи, успокоил женщину. Если из-за каждого дерьма нервы себе мотать, для дела сил не станет. Анна Васильевна улыбнулась криво и, выкинув из головы случай, сразу же повеселела.
 Кто знает, был ли на лавку донос и имел ли тот случай отношение, к тому, что случилось потом, - неизвестно. Но на следующий же день в лавку государственная комиссия нагрянула!
 Прям посреди белого дня так и ввалились: генерал городских инженерных путей Мравинский, в присутствии местного начальника полиции пристава Теглева, его старшего помощника  и графского дворника Никифора Самойлова, а также околоточного надзирателя Исая Дмитриева.
-Уполномочен заявить, - суровым голосом начал генерал, - у нас есть предписание на полный санитарно-технический досмотр вашей лавки!
Далее, как и должно быть, следовала немая сцена из «Ревизор». Побелевшая Баска застыла в изумлении и ужасе. Маленькая Соня, раскладывавшая в то время сыры на витрине, не нашла ничего лучше, как спрятаться за прилавок.
-Что же, досматриваете, коли охота, - сохраняя спокойствие ответил Богданович. В отличие от дам, на его бородатом лице не выражалось ни тени смущения. Вот это выдержка!
 Генерал-майор прошел внутрь. К счастью, на тот час все земляные работы были закончены. Подкоп, как обычно, был аккуратно заложен фанерой, так что снаружи ничего видно не было.
-Это что за сырость? — едва спустившись в подвал, с привычной начальственной грубостью спросил пристав, указывая на следы плесени подле одной из бочек, наполненных сырой землей!
-Да вот, на Рождество сметану пролили, — не моргнув глазом, ответил Богданович. Загляни пристав в кадку, он увидал бы, что за «сметана» была в ней.
 Мравинский подошел к деревянной обшивке под окном, прикрывавшей ход в подкоп. Он подергал ее... она не поддалась!
-Зачем эта обшивка?
-От сырости, — пояснил Богданович (магазин был в полуподвальном этаже). – Нынче оттепель была, так вода вся в подвал, что есть, и хлынула – осушали, да пока все без толку.
-Исправить!
-Есть, ваше благородие! – по-солдатски отрапортовал Богданович, с нервическим паясничаньем вытягиваясь во фрунт.
-Что в бочках? – строго спросил Мравинский, окидывая помещение сердитым взглядом.
-Как что, сыры, ваше благородие, другого-то не держим - делая удивленный вид «дурачка», отбарабанил Богданович.
 Соня с ужасом наблюдала, как желая выслужиться перед генералом, один из приставов попытался было вскрыть одну из бочек, но к счастью она была настолько глухо запечатана, что вскоре, решив не тратить силы, он оставил это занятие и вместе со всеми перешел к дальнейшему осмотру.
 В задней комнате, в которой должно было находиться складочное место, по углам лежала большими кучами свежая земля, только что вынутая из подкопа. Сверху ее прикрывали солома, кокс, рогожа и был наброшен половик. Достаточно было просто приподнять их, чтобы открытие было сделано.
-Бардак! – злобно прошипел генерал. Мравинский с презрительной брезгливостью толкнул кокс ногой, как, вдруг, откуда ни возьмись, вынырнула кошка. Мурлыкнув, милый зверек стал ласково тереться о ноги генерала. Не выдержав, генерал нагнулся и погладил пушистую головку.
-Кис-кис-кис! – поманил Мравинский, чье нахмуренное лицо мгновенно озарила умиленная улыбка.
 Милое животное сердце сурового инспектора, и ему уж не хотелось ничего инспектировать.
 Лишь уходя, генерал снова обратил внимание на бочки.
-Все проходы заставили. А что как пожар, так и не выскочишь. Не порядок.
-Исправим ваше благородие, как есть исправим! – распинался «хозяин лавки».
-Знаем мы ваши исправления. Вот как штрафану вас сейчас!
Сонечка тот час же смекнула, что имел в виду генерал и чего он добивался, и что он не отстанет, пока не получит  - взятки…
-Вот, ваше благородие, возьмите ка лучше сырка … для жены и детишек.
 Мравинский обернулся и увидел прелестную, белокурую девчушку в гимназическом платье, любезно протягивающую ему кусочек сыра, аккуратно завернутого в подарочную бумагу и перевязанную красной лентой с трогательным бантиком. Не в силах отказать такой милой барышне, которую он почему-то принял за дочку Кобозевых, Мравинский развернул сыр.  Из-под обертки он тут же заприметил уголки трех красненьких Екатеринских столешниц, в которые был незаметно завернут кусок.
-Не порядок, везде не порядок, - все ещё продолжал сердито ворчать генерал, торопливо заворачивая «сыр» обратно, - но так и быть, подпишу осмотр. Выдав распоряжение о надлежащем содержании лавки, генерал удалился.
 Он подписал удостоверение, и даже легализовал магазин. Ничего так и не понявший Богданович, решив, что это чистая удача, радовался как ребенок. «Пронесло!» - подплясывал он, вприсядку отжимая русского по всей лавке. Он все ещё верил, что это кошка спасла его подпольную  лавку, подобно тому как в незапамятные времена гуси спасли Рим. И только понимавшая истинную причину внезапной благосклонности генерала Софья была серьезна.
 Как только комиссия ушла, она, тот час же сбросив с себя милое обаяние румяной барышни-гимназистки, принялась отдавать приказы своим привычным тихим, но суровым голосом маленькой учительницы:
-Собирай наших! Скажи, что завтра встречаемся у Веры, на Вознесенском. А сегодня нужно срочно вывести всю землю, иначе завтра может быть поздно!
 Теперь, после этого внезапного визита высокопоставленной комиссии, Софья поняла – времени у них почти не оставалось. Зная ненасытное брюхо петербургского чиновничества, Софья предполагала, что, как только генерал проведет эти три сотни, то он непременно вернется, чтобы шантажировать лавку в дальнейшем, а касса партии была уже пуста. Все, что было, ушло на подкоп и динамит. Эти-то три сотни были последними, что были пожертвованы Верой Фигнер, за когда-то подаренное ей Соней платье sortie de bal*, что время от времени заглядывала в лавку в качестве покупательницы, чтобы придать делу хоть какую-то видимость «движения»…
 Реальность, как всегда, была такова, что дело их партии, давно задуманное, с трудом и опасностью доведенное до конца, — дело их жизни, долженствовавшее закончить двухлетнюю борьбу, связывавшую руки народовольцам, накануне своего осуществления могло в любой момент погибнуть.
 Спустя минуту, переодетый в гражданское Богданович пулей выскочил из лавки. От волнения он  и не заметил, что за ним сразу же последовали два незаметных господина в сером, мышином пальто…

 Подпольная лавка Русских Сыров Кобозева была под колпаком Лориса, оставалось лишь только, грамотно расставив сети, не дергаясь, терпеливо выждать время, чтобы на наживку попалась более крупная рыба. Приметы Желябова, выданные Окладским, уже знала вся столичная полиция, оставалось, потянув в нужный момент за главную нить, в одночасье распутать весь преступный клубок Исполнительного Комитета.
Засада

 А за его старым университетским другом Тригони уже следили. Его шпионская квартира-редакция на Невском 66 была раскрыта. Слишком уж приметная внешность у Милорда. Не спутаешь. Вот и Окладский охарактеризовал дружка своего предводителя одним, но весьма точным словом – «жид лохматый* все какой-то приходил». Но выдал Михаила Николаевича не Окладский, поскольку предатель не знал Тригони по имени, а сам же Атаман Народной Воли…по собственной неосмотрительной глупости, когда Андрей Иванович, выходя последний раз из лавки и опаздывая в редакцию, имел несчастье по неосторожности с порога нанять «лихача», чтобы с ветерком проехаться по Невскому. Вот и привел за собой «хвост». Сам Желябов тогда отделался – вышел, как обычно, через черный ход, а Тригони, как был, так и остался на квартире! Вот его то тот капитан тот подставной с дуру-то за предводителя народников и принял, и раскручивал уж на то, допытывался в беседах задушевных над рюмочкой дармового коньяка, давно ли тут живет, да как делишки житейские. И в самом деле, поди тут разберись в словесных приметах. Всем миром под Карла Маркса как черти обросли! Не стричь волос, да бород поклялись, пока царскую кровь не прольют, чтоб удачу не спугнуть. Один на другого похож – хоть хватай всех бородачей в синих пенсне,  да в куралеску.

 Вообще, по задумке главного городового полицмейстера  Дворжницкого, чтоб наверняка не ошибиться, при аресте членов Народной Воли было решено действовать следующим образом: выслеживать подозрительных по квартирам, кто выходят из лавки, «провожать» объекты до адреса, и уж там, на месте арестовав хозяев, устраивать засады. Эта была наиболее простая и эффективная арифметика поимки всех членов Исполнительного комитета, в предупреждении упущения других.
 Лорис, согласившийся с ней, с трудом удерживал коронованного затворника во дворце, уговаривая Государя проявить благоразумие и «потерпеть» ещё немного, пока вся преступная шайка не будет разгромлена полностью.
-Ничего, ничего, Ваше Величество, не долго уж осталось, - уговаривал Александра Николаевича главный временщик государства, - голову-то мы гадине прищемили*, а хвост-то уж добьем, будьте уверены.

***
  В то самое время, когда умилостивленный кошачьей лаской и дармовыми деньгами генерал Мравинский покидал лавку, на другом концу Невского уж происходили роковые для «Народной воли» события.
 Ничего не подозревавший Желябов, как обычно направлялся в редакцию Тригони, чтобы обсудить с ним только что созданный им проект новой Рабочей Конституции…
 С головой погруженный в свои конституционные раздумья, он слишком поздно понял, что квартира Тригони превратилась в западню. И даже, когда зайдя за привычную арку, он увидел полицейского жандарма, это совсем не насторожило его. Дело в том, что в фойе, на первом этаже многоквартирного дома, при выходе из меблированных нумеров, располагался небольшой полуподвальный трактир, куда заходили пропустить чашечку кофе не только постояльцы дома, но и самая разношерстная публика с улицы, включая околоточных. К тому же, как он знал, несколько квартир в этом доме снимали низшие полицейские чины, так что появление в дверях лениво счищавшего щеточкой снег с шинели жандарма нисколько не смутило предводителя Народной Воли.
 Все казалось, как и всегда. Лишь по старой привычке, выработанной в нем Михайловым, Желябов взглянул на условленный знак – левая занавеска была завешена, значит, все в порядке, можно идти.
 На лестнице и в коридоре было тихо. Желябов привычным шагом направился в коридор. Первое подозрение, что что-то не так, возникло, когда Желябов, желая постучаться конспиративным стуком, обнаружил, что дверь в редакцию была почему-то открыта. Но уставший от постоянной опасности мозг Атамана, ещё затуманенный бессонной ночью любви с Сонечкой в сочетании с упражнениями по юридической казуистики его, как он считал, блистательного проекта конституции, начисто отказывал дедуктировать, даже тогда, когда, открыв дверь, он обнаружил своего друга сидящим рядом с жандармским капитаном. Тем самым, его новым соседом, который, как рассказывал ему сам Михаил Николаевич день тому назад, так подозрительно настойчиво предлагал купить у него самое пустяковое кольцо за очень хорошие деньги, чтобы оплатить долг квартирной хозяйке, госпоже Миссюро.
«Ей, Мишка, ты чего, совсем обалдел, полиция в доме!» - хотел уже было в шутку громко рассмеяться Желябов, когда Тригони повел себя вовсе странно. Не с того, ни с сего, Михаил Николаевич, вдруг, громко крикнул жене:
-Катя, принеси самовар!
 И хоть фраза была самая пустяковая, в странно измененном голосе Михаила Николаевича прозвучала опасность. Полусонный, Желябов и тут сразу не смекнул, в чем дело, но спустя секунду он вспомнил, что никакого самовара в квартире Тригони никогда не было и не существовало. А самовар на тайном коде Михайлова  значилось - засада!
 Желябов попятился назад, бросился в коридор, но в дверях он заметил того самого жандарма, который отряхивался у входа.
-Беги, это за мной! – желая одурачить жандармов, в последней надежде закричал ему друг.
 Бежать было бесполезно, позади глухой коридор, да и бегущего человека заприметили бы в любом случае. Втянув голову в воротник шинели, Желябов попытался было, притворившись простым постояльцем, дескать, «ошибся дверью», быстрым шагом проскочить мимо идущего ему навстречу жандарма.  Но шедший ему навстречу жандарм, тот самый, которого он ещё заприметил в сенцах трактира, очищающим шинель от снега, уж  видевший как он покинул злополучную квартиру, буквально схватил проходившего мимо Желябова за рукав шинели.
-Теперь уж не убежишь, приятель! – противно засмеялся ОН, вталкивая вконец растерявшегося Желябова внутрь. – Попался!
 А в самой квартире Тригони уж с обыском вовсю хозяйничали жандармы, выворачивая всю нелегальные бумаги на прям  пол, те, что Михаил Николаевич не успел спалить в печи, когда ломились в двери.
-Минутку, господа, говорю же вам, это недоразумение, - быстрой южнорусской скороговоркой оправдывался Михаил Николаевич. - Вы приняли меня не за того. Давайте выйдем в коридор и там разберемся, мне не хотелось бы делать это при супруге.
 Странное дело, ему почему-то поверили, совершенно забыв о Желябове, который сгорбленный, подавленный, в своей солдатской шинели производил теперь более чем жалкое впечатление.
  Едва Тригони и жандармы вышли, как за стеной послышались выстрелы и ужасающий шум борьбы. Треск хлопающих дверей,  звук бьющегося стекла и град посыпавшихся осколков. Катенька закричала от ужаса, схватившись за волосы и зажав ладонью рот, заставила замолчать. Уж не чая увидеть супруга живым. Но в ту же секунду все внезапно и зловеще стихло…
 «Вот и все. Теперь очередь за мной», - с улыбкой подумал Желябов. В кармане его ещё болтался его заряженный Кольт-Вессен. Он вскинул барабан – шесть пуль. Значит, у него ещё есть шанс убить пятерых, прежде, чем пустить себе оставшуюся пулю себе в висок.
 Наскоро зашвырнув в догоравший огонь печи теперь уже абсолютно ненужный кошель с бумагами, где находился весь проект так и неосуществленной его конституции, он встал у двери, в твердой намеренности не даваться живым.
 Тут только он услышал всхлип. Катенька Тригони, жена Михаила, вытаращив от ужаса глаза, плакала, уверенная в том, что, в случае стрельбы, этот Желябов возьмет её в заложницы и будет прикрываться ею, как щитом.
 Рисковать собственной жизнью – возможно, но при этом подвергать смертельной угрозе жизнь ни в чем неповинной женщины, более того, жены его близкого друга и товарища … Он чувствовал, что не имел на то никакого морального  права. Эта мысль пронеслась в его голове в мгновение ока, и Андрей поспешил покинуть квартиру.
 На его удивление лестничный пролет был пуст. Все будто, действительно, забыли о нем. Желябов метнулся к окну. Там в полном боевом построении стоял наряд солдат. Желябов понял – дом окружен. Всякое сопротивление бесполезно.
 При этой мыслью странная апатия овладела Андреем. Ему уж расхотелось сопротивляться, и, вообще, что-либо делать, чтоб предпринять хотя бы малейшую попытку вырваться из окружения, и тем самым попытаться спасти свою жизнь. Напротив того, застыв, в непонятном столбняке, он просто стал ждать развязки событий.
 Тем временем двое жандармов поднялись по лестнице.
-Ваши документы!
Желябов нащупал в кармане паспорт на имя Слатвинского.
-Прошу вас, - с вялым равнодушием ответил он, протягивая властителю закона паспорт.
-Дворянин Слатвинский Николай Иванович?!
-Так точно.
-Не похоже.
-Отчего же не похоже? - словно в полусне спросил Желябов.
-Рожей на дворянина не вышли, вот чего! Пакуйте и этого! Там разберут!
Отобрав кольт, двое жандармов втолкнули его в арестантский шарабан, где уже сидел окровавленный Тригони, который пытался выброситься в окно.
 Арестованные друзья ничего не говорили друг другу всю дорогу. Андрею Ивановичу было стыдно глядеть в глаза товарищу, было стыдно за свою трусость и малодушие. Его университетский друг сопротивлялся до последнего, в то время как он, Атаман «Народной воли», когда-то с легкостью расправлявшийся с дюжиной пьяных матросов в Одессе, позволил каким-то двум хлипким жандармам повязать себя, как последнее быдло.
 И ещё было ужасно осознавать, что это он погубил своего университетского товарища, уговорив приехать его в Питер и, заняв его бывшее место, стать новым пропагандистом партии.
 Права была Сонечка, когда, в постели в шутку обзывала его голым пропагандистом. Он и есть «голый пропагандист» во всех смыслах этого слова, мужик-крикун, вся деятельность которого заключалась в словах, но не в делах. А стоит ему попасть в настоящее дело, как выясняется, что он ни на что не способен, кроме как в своей Султановке валить коров кулаком с одного удара.
 Он знал, что рано или поздно его поймают. То, что выручало его, была лишь невероятная удача, счастливое стечение обстоятельств. Ему не жалко было погибать, если ему суждено погибнуть, то он умрет у всех на виду, как истинный бунтарь, за правое дело революции. Желябов давно морально подготовил себя к этому последнему, самому великому своему подвигу - подвигу самопожертвованию Революции, и не желал для себя иной кончины, как-то  немощным стариком, в собственной постели, как это делал его «старый бунтарь» - любимый, но такой богобоязненный дедушка.
 Но вот Софья. Единственная радость и утешение его жизни, что связывало его с желанием бороться за свою свободу и собственное существование. И теперь, когда его связанного, с надвинутым на глаза черным колпаком вели через цепной мост, мост вздохов, он думал только о ней, ловя себя на мысли, что это его последняя светлая дума. В глазах его стояла освещенная солнцем, утренняя Сонечка. Её трогательный, ангельский образ:  пухленькая щечка, прижавшаяся к его груди, рассыпавшиеся по его груди пушистые, золотистые волосы, белые, маленькие ручки ребенка, нежно обнимавшие его за шею. Сопя носиком на его груди, она ещё улыбалась, тихо и наивно, как насосавшийся груди младенец. «Вот и все, конец, милая. Не свидится нам больше».
 Когда его вводили в чертоги полицейского управления, он принял решение молчать до конца, чтобы с ним не случилось.

 А в городе уж шла облава! Богданович, здоровенный детина, но не богатого ума, сам привел жандармов на место.
 Чтобы перевести землю, нужен ломовик. А ломовик можно взять только у Тетерки. Не долго думая, купец Кобозев отправился прямиком на конюшни. Там сказали, что Макар уж как с месяца два не появлялся в правлении. Юрий Николаевич, не заподозрив ничего, пошел прям на квартиру кучера партии на Троицкий 27, уверенный в том, что Макарка просто запил с того знаменательного Нового Года. Он и не заметил, как за ним проследовал маленький, незаметный человечек в сером пальто — жандармская крыса…
 Тетерку выдал его друг Меркулов. Вместе в Питер приехали, вместе и через квартиру попались. Ребята снимали в складчину угол на Троицком.
 В отличие от Меркулова, который, не ломаясь, сразу же выложил все, что знал, Тетерка поразил  на допросе следователей отчаянной деревенской тупостью. На все вопросы следователя, по-мужицки глядя из-под лобья, словно животное, только, пожимая плечами, бубнил одно: «Да откуда же мне знать, я человек маленький, мне что сказали, то и делал».
Ему : «Першерон, де, казенный, краденный из царских конюшен. Что на то объяснений дадите?», а он знай своё заладил: «Про то, ваше благородие, ничего знать не знаю, ведать не ведаю, я человек маленький, подневольный, мне дали какую лошадь, я и извозничал, кого приказывали». «Так кто же дал?» «А кто деньги платил» «Так, хорошо, кто тебе деньги тебе платил?» - словно клещ въедался дознаватель. «Кто платили», - с туповатой мужицкой простотой уверенно отвечал Макар Васильевич. – «А фамилиев я, убей бог, не припоминал. Ни к чему нам это, наше дело маленькое, ямщицкое, куда прикажут, туда и возил». «А куда возил, дурень?» - продолжая докучливую сказку, не унимался дознаватель, в чем голосе уж чувствовалось едва сдерживаемое, нараставшее раздражение. «Я адресов то не запоминал, мне лишь бы платили, а кого да что возить,  то и ладно. Большего то, ваше благородие, мне, ямщику, знать не полагалось». Круг замкнулся. Хотелось стукнуть эту тупорылую скотину носом об стол, до крови, до кровавых соплей, чтобы сразу же дошло до самого его крохотного мозга, чего его поганая жизнь тут стоит, но уложением о телесных наказаниях, принятых Государем, избивать подследственных строго настрого запрещалось. «Ох, если бы не это уложение, враз бы выбил из этой косматой башки дурь. Жаль, что не в Одессе», - сожалел следователь, который, как и его подследственный, тоже был родом из Южной Пальмиры.
 Из допроса следователь сделал вывод, что парень либо слишком туп, либо, напротив того, хитер, как лис, а только притворяется дураком. Но как ни крутил его дознаватель, не вертел, ничего-то из Макарки толкового вытащить не могли. Парень словно бы отключал свой мозг во время допросов. Что ни спрашивай, знать трубит свое: «…не знал, не ведал, наше дело подневольное, лишь бы платили», хоть кол о голову теши.
 Да и зачем показания этого дурака, когда нашлись иные сговорчивые доброохоты. Вот его дружок Меркулов по малодушию своему трусливому выдал аж самого Михайлова, признав в нем «главаря» партии под секретным именем А. Д., а больше то и не нужно было – все остальное, что требовалось знать третьему отделению, уж Окладский рассказал.

 Не даром же Михайлов строго-настрого запрещал своим товарищам шляться на квартиры друг друга. При Желябове это правило начисто забылось, как и вся конспирация. Пока арестовывали Атамана «Народной воли», на другом конце города в квартире некого мещанина Алафузова стрельба почище, чем на Шипкинском перевале развернулась. Это берут Баранникова. Мещанин Алафузов  и Баранников – одно лицо.  Доигрался наш гусар, горячий джигит грузинских гор, любитель опер, дам и красивой жизни. Колодкевич, которого преследуемого шпиком Богданович на беду встретил на улице сразу после прихода ревизора, был тот час же развернут, чтобы собирать своих на квартире Веры. Решив, выяснить, что же это за таинственная Вера, и где находится её квартира, переодетый под гражданского жандарм, благоразумно решив, что Кобозев, «привязанный» к лавке, и так никуда не денется от него, пустился вдогонку за новым бородачом - Колодкевичем. Николай Николаевич то, сам не зная того, и привел его на квартиру Баранникова, где уже была засада.
 Знак безопасности был в порядке, и Николай Николаевич поспешил войти в подъезд, но когда, из квартиры Баранникова на верхнем этаже  раздались выстрелы, Колодкевич, резко развернувшись, пустился наутек, но было уже поздно. Шпик, преследовавший его, заметив столь стремительное отступление, схватил бегущего Колодкевича за рукав и засвистел. В последнем отчаянии, Николай Николаевич, пытался всучить жандарму немалую взятку, чтобы тот отстал от него, но это мало помогло. Жандарм, как назло, попался более чем пакостный – кинул на все сто. Деньгами не побрезговал, а все-таки сдал выслеженного им подозрительного типа куда надо. Результатом ареста то, что Баранников был ранен, Колодкевич схвачен.
 В тот же вечер злополучного дня довольный собой Лорис-Меликов чистосердечно мог отрапортовать Государю следующее:
 Лорис-Меликов - Александру II, доклад от 27 февраля: « .. В квартиру № 18 дома № 38 по Казанской улице, за которой имеется наблюдение, явился вчера, как это известно лично г. Начальнику С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления, молодой человек, назвавший себя потомственным почетным гражданином Георгием Ивановичем Алафузовым (А.Баранников), отказавшийся указать в С.-Петербурге лиц, знающих и могущих его удостоверить.".На квартире самого Алафузова были найдены фотографические карточки жильца, причем обнаружилось сходство с давно уже разыскиваемым, известным вашему величеству по имени путивльским дворянином Александром Ивановичем Баранниковым (он же Тюриков и Кошурников). ...Окладский был доставлен из крепости и по указании ему задержанного лица, незаметно для последнего, вновь подтвердил несомненное тождество его с Баранниковым».
М.Т.Лорис-Меликов - Александру II, донесение от 27 февраля: «В дополнение к всеподданнейшей записке моей о задержании Агатескулова, долгом считаю доложить вашему императорскому величеству, что вчерашнего числа в квартире Агатескулова (на самом же деле - на квартире А.Баранникова) на Казанской улице, дом № 38 задержан снова под фамилией Сабанеева давно разыскиваемый студент Киевского университета Николай Колодкевич, в чем он уже и сознался. Колодкевич известен по производящимся делам, как деятельный член «Исполнительного комитета».
 На что, за все верноподданнические старания гланый цербер России получил от своего повелителя всего лишь коротенькую, равнодушную записку из шести слов:
АлександрБраво. Считаю результат этот весьма важным.
 Но и этого было достаточно. Преданный, государев пес, которому с высочайшего хозяйского стола милостиво бросили ошметок кости, ликовал от собственной гордости, ведь в кармане у него ещё имелся главный козырной туз, который он ещё не показывал Государю, дабы не обесценить его похвалы к себе. А самодовольства, да напыщенности кавказцу хватит.
 А Окладский, глядя в глазок допросной, уж выдавал Желябова.

Приговоренный

Кукукушка, кукушка, сколько мне лет осталось?

  Окровавленная птица отчаянно трепыхалась на подоконнике. Он хотел было выбросить её, открыл окно, но птица куда-то исчезла, оставив на стекле лишь кровавый след отпечатка крыла. От запаха крови головокружение охватило его, он потерял равновесие и стал падать. Брусчатка стремительно приближалась к глазам. Удар, и резкая боль пронзила все его тело.
 Он проснулся в горячке. Понял, что это был очередной кошмар. Коршун невероятных размеров,  что подбрасывал на подоконник его кабинета истерзанных птиц, был давно пойман  и сдан в Кунсткамеру, где из него сделали чучело на потеху толпе.
  Единственное настоящее, что осталось от того кошмара, была боль. Невыносимая боль внутри снова вернулась…
***

  Прогнозы были самые неутешительные. У Государя обнаружили рак печени. Это приговор.
 Александр Николаевич выслушал его со стоическим спокойствием, и, только когда его личный медик доктор Боткин закончил перечислять все замысловатые латинские названия присущие его смертельной болезни, спокойно спросил:
-Сколько?
-Развитие подобных заболеваний предсказать всегда очень трудно, но я думаю,  что, с учетом всех предпринимаемых нами мер, шесть месяцев, не более.
 Лицо Государя на какую-то секунду исказилось в болезненной гримасе, но тут же заняло присущее ему холодное и сосредоточенное выражение бледно-желтого, изнуренной болезненной худобой обреченности.
-Смеем надеяться, Евгений Сергеевич, - спустя некоторой паузы, тихим, сдавленным голосом заговорил Государь, - вы дадите мне слово, что только что изложенное в этой комнате останется между нами в строжайшем секрете. Мне не хотелось бы привлекать к моему состоянию какое бы то ни было постороннее внимание.
-Ваше Величество, - отвечал Боткин, - это врачебная тайна, и она останется между нами, что касается меня, будьте уверены в моей любви  и всеподданнейшей преданности. Со своей стороны я сделаю все возможное, как велит мне долг моей службы и клятва Гиппократа*.
 Укол морфия заглушил боль. Он ещё долго лежал на диване, тупо уставившись в причудливую пестроту шелковых гобеленов. Теперь он знал, что это было его наказание. Он был наказан. Наказан за свои грехи, за свою жену - Марию Александровну.
 Ему было не жаль покидать мир, в котором его ненавидели все, жизни, которая стала для него одним непроглядным, бессмысленным  мучением. Его блистательные реформы провалились, его, как он считал, дела для России, служению которой он клялся посвятить всю свою жизнь, неизменно сводились к одному лишь краху. Героические победы поблекли.
  Но одного он теперь решительно не принимал, почему при этом должна была страдать его Катенька, ведь в их внебрачной связи, за которую, как он понимал, нес теперь искупление своего греха, она была ни в чем не виновата. И это  теперь, когда все разрешилось, когда они  только что  обвенчались, он должен был умирать, умирать долгой, мучительной, бесславной и бессмысленной смертью, какой умирала его супруга. Было всего более невыносимо представлять, что будет с ней, с его любимой, если он, отдав престол сыну Александру, сляжет в постель беспомощным и жалким инвалидом. Неужели же, вместо счастья, которые они так долго ждали, которое он так долго обещал своей Катеньке, своей болезнью он ввергнет её лишь в новые страдания, будет мучиться сам и мучить её. Зачем все это? Не  лучше уж прекратить все и разом, пока он не стал совершенно беспомощным, больным стариком.
 Но как? Самоубийством? Бежать из этой позорной, мучительной жизни, как это сделал его отец, выходя на балкон в легком мундире на трескучий мороз.
 Мысль о бесславном конце его жизни, подобно отцовскому, была еще отвратительнее, чем сожаление о потраченных зря на войну и на реформы годах. Но потом другая, более счастливая мысль пришла к нему : зачем убивать себя, когда и без того так многие жаждали его смерти. Значит, он сам будет искать с встречи с этими негодяями. Зверь  выйдет на охотника, добровольно подставившись под пулю. И пусть его столь долгое и столь же бессмысленное царствование, его реформы принесшие меньше пользы, чем зла России, увенчается мученическим терновым  венцом. Если не жизнь, то сама смерть послужит достойным примером служения Отчизне!
 «Пятый», - тяжело вздохнул он. У него было ещё две жизни в запасе. Еще одно неудавшееся покушение, которое ему предстояло пережить. Но зачем? Не лучше ли сразу самому пойти на свидание с беззубой старухой в плаще.
 От морфина кружилась голова. Путались мысли. Пухлобёдрые, круглоголовые, похожие на безобразных младенцев, китайцы, казавшись живыми, пронзительно кривлялись на китайской вазе. «Майсенская фабрика», - нагнувшись, прочел  на ободке Государь. – «Подделка, и тут подделка! Везде одна ложь!» Не выдержав, Александр Николаевич схватил подсвечник и в отчаянии со всей силы ударил по вазе. Ваза разлетелась. Осколком ранило скулу.
 Он обтер ладонью лицо. Вид собственной крови взбодрил, почти развеселил  его. Подойдя к рабочему блокноту, он открыл его и прочел пометку:
11 часов. Лорис.
 Русский Император Александр II, как всякий порядочный немец, не любил опаздывать на назначенные встречи. Несмотря на недомогания, одев мундир, он поспешно вышел в кабинет, где его уже был должен ожидать Лорис-Меликов с очередным докладом о «бомбистах».
 На этот раз Лорис – Меликов пришел не один, а с двумя министрами Милютиным и Гирсом. По оживленному выражению лица Лориса, его горящим, черным кавказским глазам, и топорщившимися «бобром» бакенбардами Александр Николаевич сразу понял, что Лорис хотел сообщить ему что-то очень важное, но с привычной равнодушно-холодной, вежливостью указал министрам на кресла.
 Как вы уже догадались, речь пошла об произведенных накануне арестах. Охотничий пес с гордостью выкладывал перед августейшим хозяином свои добытые трофеи, зачитывая письменные протоколы показаний несчастного дурака Ваньки Окладского.
 Но вопреки ожиданиям министров, на Александра Николаевича это не произвело никакого впечатления. Государь слушал доклад равнодушно, казалась, теперь совсем иная мысль витала в его высочайшем мозгу, а сам он был где-то совсем далеко. Действительно, мысли Императора были заняты совсем другим. А думал Государь вот о чем: что при следующем осмотре не забыть  бы спросить Боткина научить попадать самому себе в вену, чтобы при следующем приступе не тратить зря времени на вызов врача. Это единственный практический вопрос, что занимал его раздумья, а не показания какого то там негодяя Окладского, которого он совершенно не желал знать. Наконец, когда Лорис-Меликов окончил свой доклад, Государь, до того равнодушно смотревший все это время в пустоту окна, обратился к нему:
-Следует ли мне понимать вас , Михаил Тариэлович, что главарь пойман? Если мне не изменяет память, в прошлый раз, вы точно так же докладывали, что главарь шайки пойман, и гидра преследовавшей меня шайки бомбистов обезглавлена навсегда.
Лорис не смутился и на это резонное замечание.
-К сожалению, Ваше Величество, теперь я определенно не могу утверждать этого, но согласно показаниям этого Окладского, опознавшего Желябова, как одного из…
 Государь вскочил. Его глаза расширились и сверкнули на Лориса в ужасающей  ярости.
- Слышите вы, я совершенно не желаю знать имен этих мерзавцев!!!  От вас мне нужны только результаты! Отвечайте же ясно, как на докладе: значит ли этот арест, что последний заговорщик схвачен, и травить меня уже не будут?!
-К сожалению, мой Государь, я не могу обещать вам этого. Мы до сих пор не знаем, сколько их, и количество, возможных членов Исполнительного комитета….
-Так, так, так. – Захрустев фалангами, Александр Николаевич нервически забегал по кабинету, как бы мучительно размышляя.
 Перепуганные внезапной раздраженной реакцией Александра, министры Милютин и Гирс, не понимая, что вызвало такое недовольство Государя, когда, казалось, он должен быть доволен их работой, были вынуждены привстать со своих мест, и вытянувшись во фрунт, крутить головами, не спуская преданных глаз с коронованного начальника. Наконец, Государь остановился, и, резко обернувшись, обратился к Лорису:
 –В таком случае, Михаил Тариэлович, я думаю, мне стоит полагать, что мой домашний арест будет наконец-то снят, и тем самым завтра же я смогу без всяких опасений за свою жизнь присутствовать на разводе караула.
-К сожалению, Ваше Величество, я не могу обнадежить вас в этом. Тот второй, которого мы арестовали сегодня, - (Преданный царедворец уж опасался называть фамилию «Желябов», чтобы не вызвать новый приступ гнева у Александра), - с полной уверенностью утверждал, что покушение состоится в ближайшие дни.
-Нет, это черт знает что! -вспыхнул Александр и снова нервически забегал по кабинету.
-В любом случае, я не смею рисковать вашей жизнью, не будучи полностью уверенным в том, что вся преступная шайка  не…
-Довольно! Что говорит первый?!
-Он ничего не говорит. Только молчит, молится и принимает священника.
-Нет, это черт знает что, - продолжал ворчать себе под нос Государь. - Второй тоже молчит?!
-Если бы...Хуже, дерзит.
-Я надеюсь, Михаил Тариэлович, вам хотя бы хватило ума, не применять к арестованным допроса с пристрастием?!
-Нет, Ваше Величество, как вы сказали, ждем только ваших распоряжений!
 «Ладно, что хоть до этой азиатской дикости не докатились», - радостно думает про себя Александр. – «Дай этому абреку волю, так  живьем четвертовать начнёт… ради Отечества. Дикари!» Но тут же вспомнив о своей смертельной болезни, вторая, совсем короткая и тем ясная мысль пронеслась в его голове: «Не мне их казнить. НЕ МНЕ!»
-Хорошо….Я сам допрошу второго… что дерзит. Велите немедленно закладывать карету!
-Но, Александр Николаевич, теперь это может быть небезопасно! Кто знает, где эти террористы нанесут следующий удар. Только вчера под Каменным мостом обезвредили мину, - наконец-то вмешивается стоявший до того молча в стороне Милютин.
 Государь побледнел, остановился. Казалось бы, порыв, только что овладевший им потух столь же внезапно, как и вспыхнул. Мысль об очередной заложенной «адской машине» неприятно ударила по нервам, и он беспомощно опустился в кресло, закрыв лицо ладонью и сидел так несколько минут в глубокой задумчивости. Наконец, Государь выпрямился и посмотрел на министров.
-Что же, Дмитрий Алексеевич, на войне, как на войне. В свое время мой ныне покойный батюшка не гнушался самолично допрашивать преступников*. Не пристало и мне отклоняться от тягот сыскного дела, а очистить Россию от  революционной заразы — наш святой долг и прямая обязанность. Велите же седлать лошадей - мы едем тайно.
 Одно никак не выходило из головы Александра, когда он седлал лошадь, – предсказания этой проклятой гадалки Тамар. Пять жизней было истрачено. Осталось пережить ещё одно покушение. И что теперь…сидеть как загнанный зверь во Дворце и трястись в страхе до конца своей жизни, пока болезнь не превратит его в беспомощную развалину, или, хуже того,  не прикончит собственный трубочист, незаметно подсыпав пороха в камин.
 «Глупо, как все глупо бояться». Александр усмехнулся сам себе. От страха не осталось и следа. Выпив для храбрости флакон  обезболивающего морфия, который он всегда держал в потайном кармане своего мундира на случай ран, он окончательно пришел в себя, и казался  себе бодрым, чем когда-либо,  лишь топтание не привыкшего к верховой езде кабинетного Гирса вокруг лошади немного раздражало его.

Допрос

  Спустя минуту с черного крыльца Зимнего выехали четыре всадника в черных плащах. В одном из них можно было узнать Дворжницкого – главного полицмейстера города, который, после обнаружения мины под мостом, не отступал от Государя ни на шаг, не смотря ни на какие протесты последнего. Он ехал на Варваре, своем излюбленном коне, которого так удачно, не задумываясь, «экспроприировал» у ненавистной «преступной шайки». Вторым был военный министр Милютин – его верный и столь же неотступный Малюта-Скуратов, что так заботливо «малютил» Александра даже в самых горячих сражениях и дальних походах. Неуклюжий Гирс, проклиная все на свете, едва держался в седле. В четвертой, фигуре, выделявшейся среди остальных непомерно высоким ростом, скакавшей на горбоносом, сухоногом ахалтекинце угадывался сам Государь.
 Путь был не долго. Вскоре вся группа из четырех всадников подъехала к печально известному зданию у Цепного моста…

***

  Ему ещё не верилось в то, что его поймали. Предостережения Софьи всегда казались ему глупостью. И вот то, чего он так боялся долгие годы, произошло. Главное дело было не сделано, а он уже так глупо попался, и когда же - НАКАНУНЕ, когда уже все было готово к покушению, и ему оставалось дать только последнюю команду.
  Он не помнил и не понимал, что нес тогда на допросе. То сам назывался дворянином Слатвинским, то тут же выражал беспокойство за вышеозначенного дворянина, оставленного запертым в какой-то квартире, без документов, неся наобум полную чепуху. То хамил, то замыкался, безразлично отвечая да и нет на вопрос, часто невпопад только что утвержденному. Вдруг, на него находил странный приступ дерзости: оскалив зубы, отвечал по-Одесски на вопрос вопросом, забывая, что допрашивали его, а не он, а когда одергивали, начинал смеяться прямо в лицо прокурора, обзывая его мальчишкой, говоря, что, знать совсем плохи дела у русской юрисдикции, раз в прокуроры Высшей Судебной Палаты назначают вчерашних студентов, а, разберись, так в законах даже он смыслит куда больше, чем этот молокосос.  Когда ему объявили, что  известно его настоящее имя - Желябов, он нисколько не смутился, и ответил: «Если вам так будет удобно, можете называть меня, как хотите». А чтобы окончательно «обменяться любезностями», в свою очередь, ещё до допроса поймав  краем уха, что фамилия прокурора, к которому его вели на допрос, Муравьев, насмешливо осведомился, не есть ли он внук ли он того самого декабриста Муравьева, на что получил определенный ответ:
-О нет, господин Желябов, вы ошибаетесь, я не из тех Муравьевых, которых вешали, А ТЕХ, КТО ВЕШАЕТ!
На что дерзкий бунтовщик Желябов  отвечал:
-Как знать, много вам Муравьевых ... АПОСТОЛОВ-то на Руси. И не разберешь, кому вешать, а кто висельник.
 Когда ему задавали вопрос, сколько членов в Исполнительном Комитете, не задумываясь, брякнул, перво попавшееся, что пришло на ум, - 40, видимо, держа в голове сорок разбойников из сказок Али-Бабы, а себя подспудно воображая Атаманом вышеизложенных. Когда его просили перечислить членов Исполнительного комитета, то отвечал, что не знает никого, потому что в партии он всего лишь выполнял  роль агента 3-й степени, которым, вообще, не полагалось знать имен верхушки Комитета. В конце концов, дерзко выразив твердую уверенность, что покушение состоится завтра же, он заявил прокурору Судебной Палаты, чтобы на него понапрасну не тратили времени, потому что большего он все равно ничего не скажет.
-Если желаете понапрасну изводить на меня казенную бумагу, то можете писать в своих протоколах все, что вам заблагорассудится, я все равно ничего подписывать не стану и говорить тоже! - закончил Желябов.
 На том и замолчал.
 С дактилоскопией дело оказалось ещё трудней. Выяснилось, что преступник обладает невероятной физической  силой и почему-то упорно отказывался сниматься. Корчил рожи, когда его отчаянно пытаясь запечатлеть для истории, держали за волосы и бороду четверо дюжих жандарма. А поскольку для фотографии тех времен приходилось сидеть в полном недвижении десять минут, все негативы оказались безнадежно размыты.
 В голове арестанта творился полный сумбур. «Агент третьей степени» - это единственное, что он помнил из того, что наболтал по горячке этому студентику-прокурору, и только теперь, лежа на нарах, созерцая крохотное, зарешеченное окно камеры, застланное толстым, мутным стеклом, почти не пропускавшим света, он начинал входить в ужас всего своего  положения.
 Об одном он теперь сожалел, что с первой же минуты сломался и стал говорить. Любое слово, сказанное на следствии, могло помочь этим негодяям. Еще более его занимал вопрос, кто же мог выдать его. Атаман «Народной воли» не сомневался, что только один единственный человек мог сделать это – Тихомиров, чтобы поквитаться с ним за его порушенную жену Катеньку. И даже невдомёк было Андрей Ивановичу, что прокурор… с самого начала знал его лично в лицо.
 Да, да, это был тот самый Муравьев - малыш Ники – верный друг и соратник Сонечкиного детства Николай Валерьянович Муравьев – её первый жених и её первая ребячья любовь!
 Теперь-то Муравьев был точно уверен – в его руках оружие посильнее всякого арбалета — ЗАКОН! Уж это оружие не даст не даст осечки.

***

 Избитое тело ныло невыносимо. Только теперь почувствовав на себе тот невероятный груз усталости, который уж невозможно было выносить простыми человеческими усилиями, он стал проваливаться в спасительную пустоту, что зовется сном. Не прошло и десяти минут, как узник уснул. В холодном каземате от Желябовской бессонницы не осталось и следа.
 Он спал, пока его посреди ночи не разбудил тюремщик. На него одевали цепи. Мысль о пытках промелькнула мгновенно.  Неужели же, они ничего не слышали об Уложении от 17 апреля 1863 «Об отмене телесных наказаний». Нет, они не могли не слышать об этом, но разве в этой стране существует закон.
  Он хотел было спросить дать ему объяснения, но в эту же минуту, закончив сковывать, арестанта потащили по длинному коридору. Кандалы сковывали вместе руки и ноги, так что Андрей Иванович, обычно шагающий своей размашистой походкой, то и дело подскакивая, смешно ковылял, словно колченогий, хромой пес, в то время как тюремный жандармский офицер, идущий сзади, то и дело подгонял его  полицейской дубинкой в спину, чтобы тот поторапливался.
 Только теперь Желябов, глядя под ноги, чтоб не споткнуться о цепи, заметил под ногами дорогие ковровые дорожки, которыми были заботливо устлан тюремный коридор. Этот презабавный факт немного развеселил его. Он все время думал: «И надо же было заводить подобную роскошь в подобных местах. Наверное, чтобы арестантам было мягче ступать». Он цеплялся за это забавное наблюдение, как человек, которому нужно было отчаянно отвлечься от того страшного, происходившего с ним в эту минуту.
 Наблюдая за бегущей под ногами ковровой дорожкой, заодно следя, чтобы не споткнуться скованными короткой цепью ногами об очередной гребень ковра, он упустил момент, когда двери перед ним внезапно отворились, и его буквально втолкнули в какую-то  камеру в самом конце коридора. Поначалу своим близоруким зрением он мало что мог различить внутри. Одно было ясно: здесь было ещё темнее, чем в  тюремном коридоре, и почему-то как-то странно-кисло пахло горелым порохом и какими-то химическими реактивами, точь-в-точь, как в динамитной мастерской Кибальчича. Этот странный, химический запах сразу же насторожил его. Все сразу же разрешилось, когда он увидел железное кресло с причудливыми креплениями кронштейнов для шеи, рук и ног! «Так вот значит, как выглядит электрический стул!» Теперь у арестанта не оставалось сомнений! Его станут пытать! Пытать током!
 Животный ужас охватил Желябова, он рванулся назад, но шестеро дюжих конвойных сразу же навалились ему на руки и ноги. Завязалась отчаянная драка.
-Держи его!
-Скручивай!
- Не давай!
-Мрази! Сатрапы! Песье племя! – брызгая кровавой слюной, отчаянно сопротивляясь, орал Желябов. Драка придала ему невероятных сил. Ведь, всем известно, когда дерешься, то уже не чувствуешь страха. Весь страх трансформируется в мышечную энергию.
 Одно он точно решил - не сдаваться до конца, пока хватит физических сил или пока  не потеряет сознание от побоев. Удары жандармов сыпались со всех сторон, его били ногами, руками, прикладами, чем попало, куда попало – по лупетке, бил и он. Одного жандарма боднул головой прямо в челюсть, так что тот, потеряв два передних зуба, отлетел в сторону без чувств. Другому прокусил до крови руку. Но что мог сделать один скованный по рукам и ногам человек, пусть даже очень сильный, против шестерых. 
 Усмирить буйного арестанта подоспели ещё жандармы. Кажется, среди них был тюремный доктор в белом халате. Желябов сдался только тогда, когда вырубили уколом снотворного. Глубоко посаженные глаза Атамана закатились, и он свалился без чувств. «Наконец-то», - было его последней счастливой мыслью. Он не сомневался, что в ампуле яд.
-Братцы, да он мне все штативы помял! – еще слышал он над собой чей-то сетовавший голос, но вскоре все поплыло, завертелось и куда-то и исчезло. «Софья…Со-о-о-о-офьшка!!!». Он орал громко, кому-то и понимал, что уж не слышал собственного крика.

Всё в огонь

 Она вернулась затемно. Не став раздеваться, уселась на кресло. Предыдущий день до нельзя вымотал её морально и физически. Эта внезапная проверка, да потом ещё целый день пришлось бегать по  морозному городу собирать своих «гренадеров-метальщиков» для завтрашней сходки – так и день пролетел, незаметно и бестолково.
 В комнате было холодно, Софью отчаянно знобило, но топить печь не хотелось. Подложив голову на руки, сжавшись под пледом в привычный комочек зародыша, она стала ждать его, и, вопреки правил, сама не заметила…как уснула.
 Ей снился какой-то мутный, беспокойный, суетливый сон. Проснулась от того, что Андрей привычно нежно толкал её в плечо.
-Соня, Сонечка, вставай! Пора!
 Она обрадовалась, вскочила — никого! Все было так же. Мрачно и одиноко. По-прежнему темная, нетопленая, безобразно захламленная бумагами каморка, и старые настенные часы отстукивают время: тик-так. Соня потянулась к спичкам. Запалила одну. Бросилась к часам. Часы предательски показывали три утра.
 Нечеловеческий, животный вопль ужаса вырвался из груди Сони. Она поняла – Андрея арестовали.
 Что-то тяжелое, неимоверно тяжелое сдавливало грудь, словно под ледяной наковальней, поднимаясь соленой тоской от живота к шее. Хотелось плакать, нет, дико выть от отчаяния, валяться по ковру, срывая на себе волосы.
 Но надо было действовать. Только теперь стало ясно, каждая секунда могла стать роковой и для неё. Какой прок от пустой бабьей истерики.  Маленький воин Софья, взяла себя в руки заставила действовать.
 В первую очередь нужно было уничтожить все, что могло выдать ЕГО. Прежде всего, бумаги, документы, а выдать в этой комнате могло все от её карт, до личного дела «деревенщика» Попова. Не долго думая,  свалив все «Дела» состола на пол, Софья стала бросать архив Михайлова в топку. Скоро огонь весело заплясал между листами. Софья добавляла папки сначала прочитывая заглавия, автоматом, не зная зачем, для чего она это делает, скручивая в дуду и отпуская в узковатое отверстие переносной печки, потом валя все без разбору через верх крышки, следя лишь за тем, чтобы не обжечься поднимавшимся пламенем, не загасить огонь смаху шлепающегося бумажного мяса, и чтоб жерло печи равномерно переваривало подаваемую бумажную пищу, не забивая глотку узенькой переноски картонным мясом пухло телых Михайловских «Дел». В комнате сразу стало тепло, даже жарко. Лицо Софьюшки покрылось блёстким потом из расширившихся пор, капли стекали по носу, но она бросала и бросала новую пищу печи как одержимая фурия у адских котлов, лихорадочно помешивая кочергой. Огонь сделал свое дело: вскоре, от обширного архива Михайлова, хранившего все сведения о членах партии, остался один лишь пепел, и, не теряя ни секунды, Софья взялась за письменные труды Андрея, над которым он в последнее просиживал ночи напролет, отнимая у  своей и её жизни драгоценное время любви.
 Бесчисленные, прокламации, воззвания, статьи, его так и не оконченный проект Рабочей конституции в карандаше - подробнейше расписанные размашистым, богатырским почерком на целые кипы листов на всего два бесконечных предложения – все это было теперь было губительно, никому не нужно и без сожаления летело в огонь.  Было немножечко жаль личных писем Андрея... Какие признания он делал ей в любви в этих письмах, какие романы строчил на двух почтовых листах дорогой, мелованной бумаги, воспевая   в них свои бесконечные страдания  по поводу своей вынужденной женитьбы на Ольге. А она, сгорая от ревности и отчаяния, под предлогом освобождения плененных товарищей из крепости*, гонялась за ним по богом забытым Малороссийским весям, держа наготове револьвер с тремя пулями — одну  для разлучницы, другую для него... и ДЛЯ СЕБЯ. Славное было время!
 Повертев пачку обтрепанных, пожелтевших конвертов, заботливо перевязанных аккуратным розовой ленточкой с бантиком, сморщив мордочку отвращения, все же швырнула и их в огонь. Две слезинки потекли по её детским пухлым щечкам — любит Андрея, а простить измен до сих пор не может.
 С шифровальными письмами Плеханова на французском языке Сонечка расправилась без всякого упрека и сожаления. Всю эту и без того никому не нужную потайную переписку с Европейскими товарищами - Марксистами, стоившую партии стольких сил и средств, в почту амура превратил. Писал, что любит бесконечно, что влюбился сразу, что называется, с первого взгляда, тогда, как пела на Воронежском съезде, и будет ждать хоть до конца жизни свою Жрицу Революции…
 «Жрица Революции...И чего только не выдумают эти влюбленные романтики-Марксисты», - с улыбкой вспоминая неловкого, сухощавого студента   в шинели, думала Соня.   
 За Жрицей Революции, эту уж к Анне Павловне добро пожаловать, это она жрица священнодействующая, а она, какая жрица. Скорее уж борец рядовой. В окопах, в грязи, в гари, крови да вони по уши, какая уж тут  романтика революции — одна мерзость, да лишения. Лучше бы эти деньги для партии потратил! Эх, хорошо, что её Андрей не знал французского! 
 С большими картами было сложнее. Тут Соня, как когда-то в библиотеке отца, опять едва пожару не наделала. Просунула одним концом карту, пламя то из печи и побежало.  Пришлось пледом затаптывать.  Дыму наделала. Кашляла. Дворник бы не учуял, не прибежал. Кое-как скомкала бумагу в плотный шар и в огонь. Больно было видеть, как огонь пожирал улицы переулки, проглатывал её картографические пометки, ставшие ей почти родными, над которыми она так много и долго трудилась в расчетах.  Одно успокаивало её: она помнила наизусть каждую точку, каждую цифру на карте, откуда планировалось совершить нападение. Могла  по памяти нарисовать каждый малейший переулок города — указать ключевые места. А оставлять нельзя - любая бумажка - улика, которая могла уничтожить все дело, погубить Андрея.
 Вот и с письмами, да картами было покончено, и она навалилась на художественную литературу… «Тарас Бульба» - любимый  герой Андрея, тот самый, с которым он так любил отождествлять себя в качестве героического Народного Атамана в среде унылых питерских работяг, длинным кульбитом полетел в огонь прямо с полки. Ненавидела Софьюшка это народное атаманство Андрея, за блажь почитая, хоть и сама происхождением была из славного гетманства Разумовских, махание шашкой в казачестве лихом презирала. Реально существовавшие  народные атаманы  Емелька Пугачев , да Сенька Разин благополучно проследовали за книжным Бульбой.
   А вот и знаменитые Андреевы «Гайдамаки. Всемирная история гайдамачества» -  казачья энциклопедия  какого-то неизвестного Захарова, книга, к которой Андрей даже не допускал её на метр, но которая в Сониных руках уж не раз побывала в миллиметре от огненной пасти. И в минуты дурного настроения, особенно после ссор из-за упрямого своеволия царевны Софьи, с головой уходил в любимую книгу её Атаман, и уж не было никаких Софьюшкиных сил и упорства, чтобы вытащить его оттуда. Софья схватила этот том, но захватанный вечно жирными Желябовскими пальцами, как кожаный фолиант предательски выскользнул из её маленьких, белых пальчиков и сам бухнулся об пол, раскорячившись всей пышной юбкой пожелтевших листов, словно станцевавшая кан-кан шлюха на шпагат в своей подбитой обильной требухой дешевых, оборванных кружев и оборок юбке. Из-под листов на волю выпали фотографии, тут же разлетевшиеся по ковру осенним листопадом. Только теперь Софья поняла, почему так рьяно оберегал от неё Андрей этот пухлый фолиант.
  Фотографии были  его — из семейного архива, то, что Соне видеть не полагалось. Его с Ольгой. Она протянула руку и взяла одну из них – свадебную. Сердце кольнуло ревнивым уколом. Она почти физически почувствовала эту боль, но все же с силой заставила себя глядеть на эту фотографию, как когда-то в Симферопольской больнице, делая перевязку гнойной раны, с силой заставляла глядеть на  культю  искалеченного солдата.
 Андрей здесь был великолепен – выбрит, свеж, во фраке, упитан той своей первой, не портящей его, молодецкой упитанностью порядочного, достопочтенного Киевского мещанина, и никакой уродливой мужицкой бороды. Здесь, на этом фото, она сильнее всего ненавидела его. Но потом взглянула на его лицо, чтобы разглядеть там корыстолюбивое предательство, но не нашла его. Напомаженное, как у купчика  прическа в пробор не сочеталась с его глядящими из-под лобья, смурным взглядом затравленного зверя, серьезностью каменного выражения тяжелого лица с сжатыми челюстями. У любых других эта физиономия могла вызвать лишь впечатление тайного намерения убийцы, но только Соня, знавшая Андрея лучше всех, понимала, что за этой маской сурового человека скрывается неимоверное человеческое страдание. Вот и проступившие жевлаки на щеках выдавали его, и все это вызывало у ней какую-то дикую, необъяснимую радость ревнивицы: «Стало быть, и он страдал, понимал тогда, что подло так поступать, выходить за нелюбимую, счастье свое изображая, по нужде житейской брать, а брал все же свою Оленьку! За приданое брал, за устройство, дитём не родившимся прикрывшись. А более всего радовало и забавляло её, что Ольга Семеновна была хоть и на семь лет младше её, но на свадебном фото выглядела, как настоящая пятидесятилетняя старуха. Была невеста белом, но уж не так невинна: торчавший огурцом живот уж не в силах был быть задрапированным никакими глупыми, хохлятскими рюшами.
 Были и другие фото. Официальные. На них Ольга Семеновна, избавившись от бремени, выглядела куда приличнее, и особенно сердили в ней Сонечку её красивые, длинные ладони и такие же длинные, тонкие, чувственные персты пианистки, и Софья с омерзением косясь на свои руки,  вдруг, замечала того, что не замечала раньше: свои пухлые, круглые, «несерьезные» ладошки ребенка с короткими, детским пальцами, покрытыми мозолями и грызанными в нервическом волнении, маленькими, изуродованными ногтями. И ещё болезненно заставляло ныть под ложечкой красивое декольте Ольги Семеновны: безупречно выполненная, аккуратная, маленькая грудь юной девушки  в сочетании с лебединой, красиво очерченной шеей, не оставляли не какого сравнения с её грозившими обрушиться  в двойной подбородок толстыми щеками и младенческой складочкой вместо первого и безобразно свисающим до живота выменем на тщедушном, крохотном тельце неразвитого ребенка вместо второго.
 И, уж совершенно забыв о деле и потеряв счет времени, одержимая ревностью Соня, чтобы окончательно измучить себя, начинала выставлять себя на фоне Ольги Семеновны в таком же декольтированном платье из рода sorte de bal, что каждый год первого числа осени в день её рождения исправно поставляла ей матушка, и что каждый год она так же исправно списывала Вере за ненадобностью в её повседневной окопной жизни подпольщицы. И тут все как один её безобразные прелести с болезненной ясностью всплывали в её воображении, гиперболируя до невероятных размеров, уродуя  до циркового уродца, что балаганом выставляют на потеху публике.
  Тут был и мальчик. Тот самый. Их. Простой, толстощекий хохленок, с выбитыми под горшок волосами, некрасивый и не страшный, может, чуть похожий на него, но более своим крепким, пузатым видом на типичного , с дутыми щечками и чуть туповато-дебёлым взглядом ничего не понимающих, детских глазок. Она знала, что это был его сын, и потому особенно ненавидела этого мальчика, испортившего жизнь ей, Андрею, Ольге Семеновне  только своим никому ненужным появлением на свет. Так вот кого прятал от неё Андрей, то  и дело украдкой лазая в свою книгу. А она в угоду ему врала, что полюбила бы этого мальчика, как своего. Нет, не полюбила бы – возненавидела!
 Рассматривание семейный фото Желябовых-Яхненко ввело Соню в какой-то транс, и она, потеря счет времени, забыла обо всем.
 Она очнулась от полусна, только когда часы пробили шесть! Светало! Софья поняла – надо уходить, ещё минута – и могут нагрянуть жандармы! Не долго думая, швырнула фотографии в печь, почему-то пощадив книгу, которую аккуратно поставила обратно на полку. Догоравший  огонек съел то немногое, что осталось от прошлой жизни Андрея. Избавленная от бумаг комната сразу стала чистой и пустой. Луч света играл в задымленной комнате.
 Взяв с кухонной полки нитроглицерин, что оставался в банке, Софья вышла. Квартира была ликвидирована.
***
Хочу знать, как меня убьют.

 
 Та тайная комната Третьего отделения, куда привели арестованного , и которую Желябов принял от страха за пыточный застенок,  была лишь специализированная фотографическая мастерская...для мертвых.
 В Российской Империи, в те времена, в котором повествуются наши события, для опознания мертвых преступников и их жертв Третьей канцелярией уж широко практиковалась посмертная  дактелоскопическая фотография преступника  - криминалистический пост-мортем.
 Но не подумайте теперь, что криминалистический пост-мортем того времени заканчивался простым фотографированием трупа насильно умерщвленного человека: при том качестве черно-белой фотографии это было бы  едва убедительные доказательства идентификации личности. Вся штука криминалистического пост-мортема заключалось в том, чтобы... придать мертвому как можно более явное сходство с живым «прототипом».
  Вообще, то что в наши дни пугает, ужасает, вызывает отвращение у изнеженных Интернетом детей двадцать первого века, в те времена считалось вполне нормальной и «удоприемлемой» практикой.   Для того, чтобы сделать хороший криминалистический пост-мортем, труп усаживали в кресло, закрепляя штативами плечи, шею и голову , чтобы тело не обваливалось во время дорогостоящей съемки на пластины дагерротипии. Для пущей убедительности, глаза покойника подкалывали булавками у основания, или же совсем вырезали веки, чтобы ничего не напоминало труп, а только живого человека, который привычно смотрит на тебя,  а затем все это снимали с нескольких ракурсов — это придавало изображению некоторую «живую» объемность.
 Поскольку иного, менее эксцентрического, метода усмирить буйного арестанта Желябова, дабы обезопасить Государя во время допроса, у Третьей канцелярии не нашлось, его и решили привинтить к креслу для мертвых, для надежности врезав укольчик с «убойной» дозой снотворного.
 Кое как усадив неподъемного арестанта, конвойные жандармы торопливо стали пристегивать к стулу ремнями его руки, ноги, привинчивать штативами голову и шею пока спящая туша не вывалилась вперед и не пришлось бы снова подбирать её с пола.
-Вот так, готов, голубчик. Теперь не вырвешься. Тащи антидот!

***

  Приходить в сознание было мучительно трудно. Буйный арестант ещё пытался сопротивляться своему положению, но руки и ноги были словно парализованы. Желябов открыл глаза. То, что он умер и попал в ад, он уже не сомневался – прямо перед  ним стоял царь и, нагнув голову прямо к его лицу,  пристально смотрел ему в глаза своими серо-голубыми, неподвижными, холодными, как у мертвой рыбы глазами.
-Он может говорить? – спросил царь, чей голос звучал в ушах Желябова неприятно далеким, расплывчатым железным эхом.
-Должен, - пожав плечами, ответил медик, деловито отирая  только что использованный  шприц.
  Арестант попытался повернуть голову, но и тут он обнаружил, что шея его была намертво прижата к спинке стула при помощи кронштейна, а голову в прямом состоянии поддерживали два винта,  намертво вкрученные прямо в виски. Хуже всего, что его бороду забыли выправить, и густые волосы  бороды крепко защемило между шеей и металлическим шейным держателем, что создавало чудовищное неудобство, и борода была натянута так, что открывая рот в зверином оскале и прямо на подбородок текли слюни. Было неимоверно больно казалось, что запутавшиеся волосы бороды вот-вот выдернуться вместе со скальпелем подбородка, стоит только немного пошевелить губами. Если это не смерть, то сон. Кошмар. Все было, как в детском кошмаре: он не мог пошевелить и пальцем, а враги, которые гнались за ним и хотели убить его, стояли  рядом, перед ним, готовясь нанести смертельный удар!
 Спустя секунду Желябов стал приходить в себя, начиная понимать, что все, что происходит с ним это не сон, потому что во сне нет боли, а тут она была и очень сильной.
 Свет ударил в глаза. Возле тирана начали проступать силуэты людей, которых узнал сразу же: первый был вчерашний прокурор Муравьев, за ним главный полицмейстер города Дворжницкий, которого он знал в лицо, Лорис сверкал на него своим злобным и одновременно чуть хитрым прищуром горца, министр внутренних дел Милютин – Милюта Шкуратов*, как он называл его про себя, остальная толпа - те самые конвойные жандармы, которым он задал хорошую трепку и этот с своей садистской деловитостью тюремный доктор Моргенштейн, что, в конце концов, вырубил его одним движением  пухлой руки..
-Приходит, - подтвердил человек в белом халате, услужливо кивнув головой Государю.
  Александр Николаевич снова подошел к пленнику, низко нагнул голову, чтобы посмотреть сидящему в лицо. Государь страдал близорукостью, той же глазной болезнью, как и Желябов и плохо различал дальше пределов своей руки.
-К чему весь этот цирк?! –строго спросил Государь, указывая на Желябова.
-Так дерется, Ваше Величество, еле укоротили гада! – не по уставу выкрикнул кто-то из жандармов, в рваной шинели, ещё разгоряченный дракой, пощупывая огромную шишку на лбу.
-Кусается, у, волчара! – корчась от боли в прокушенной руке, не по уставу подтвердил другой конвойный офицер, тот самый, что тыкал полицейской дубинкой в спину Желябова, прогоняя по тюремному коридору словно скотину.
  Дворжницкий что-то фыркнул резкое, чтобы пресечь столь откровенное простодушие своих  подчиненных, и напомнить, что они находятся не просто в присутствии, а в присутствии первого лица государства, но, похоже, Государя мало волновали внутриведомственные разборки, происходившие  за его спиной, все его внимание было поглощено связанным пленником, которого он рассматривал с тем же нескрываемым любопытством, как в зоопарке рассматривают пойманного в диком Сибирском лесу реликтового  зверя. Похоже, Желябов делал то же самое, не спуская глас с Государя, продумывая как бы побольнее уязвить тирана, если не кинжалом, то словом - единственным доступным для него теперь оружием. Вдруг пленник улыбнулся, в глазах его сверкнул дерзкий огонек.
-Вы уж простите, Ваше Величие, - заговорил Желябов своим привычным громким басом пропагандиста, нарочно, так чтобы было слышно всей собравшейся честной публике, - откланяться вам не могу, задница к стулу привинчена - спина не гнется. Так я и не в обиде. Видать, из всей честной компании я самая важная персона, коли могу сидеть, когда сам Император стоит.
-Заткнись, мразь! – защищая честь своего Государя, заорал на него прокурор Муравьев. Замахнувшись, он ударил кулаком в лицо Желябова. Тот не мог отвернуть даже головы, а лишь инстинктивно зажмурил глаза. Удар кулака пришелся в скулу. Из разбитой о зуб губы потекла кровь, стекая по бороде тонкой струйкой, но, вместо того, чтобы заткнуть, это ещё больше раззадорила пропагандиста на язык.
-Странный же у вас прокурорщик, Ваше Величие, не давность, как вчера все орал на меня «Отвечай!», а ныне при вас так сам рот затыкает «Заткнись!», слова вставить не дает! Поди тут, разбери, что от тебя хотят псы-то ваши… Муравьев замахнулся второй раз, но Александр сделал прокурору строго предупредительный жест рукой:
-Прекратите, это не делает вам чести, Николай Валерианович.
-Ну, чего обомлел — бей, гад! - видя апломб Муравьева, захохотал Желябов. - Без царя-то своего батюшки, поди, не стеснялся руки распускать! Так и теперь бей — не робей! Пусть посмотрит-полюбуется, как сатрапы верные выполняют его Уложение об отмене телесных наказаниях для арестантов! И про честь тоже вам всем скажу! Я должен полагать, что нам всем бы теперь не помешало занять немного чести друг у дружки, ныне, как и совести, в государстве оной большой дефицит сделался, коли опричники государевы позволяют себе вольность, распуская руки, избивать связанного арестанта в присутствии  высшего лица и тем нарушать его закон. А вы, Ваше Величество, коли что непонятно, так и спрашивайте, не стесняйтесь, может, что и отвечу, если на то захочу, а не захочу, так и пошлю, куда подальше…
-Нет, это просто невозможно! - вмешался Милюков, - нужно прекратить это наглость немедленно же!
-Оставьте нас! – предупредительно поднял руку Государь.
-Но, Ваше Величество, вы же сами видите, этот подлый  мэнгрел*  издевается над Вами. Предоставьте его нам, мы то уж с Милютином из него живо дурь высечем. Не таких на войне обламывали! - предложил нетерпеливый палач Лорис. - После пятидесяти ударов не так запоет.
-Оставьте, оставьте, министр, ни к чему это. Я сам допрошу.
-Воля ваша, Александр Николаевич, только я сам никак в толк не возьму, зачем  вам?
- Je veux savoir comment je mourrai,* -  cпокойно ответил Император. Выходец из  Грузинского села  , отнюдь не блиставший в светском образовании князь кавказских гор не знал французского, как, впрочем, и Желябов, которого бы эта обреченно,  фаталистическая фраза Государя немало бы обрадовала, дав новый повод для издевательских шуток.
-C'est la pure folie,* - хватаясь за голову, вздохнул про себя Дворжницкий.
– Все же будьте осторожны, Ваше Величество, - видя, что Государя уж уж нечем не переубедить в его намерениях, подхватил главного полицмейстера военный министр Милюков. -  J'ai vu moi-meme, сet homme est fou trempe. Се rebelle est le diable*.
-J'espere que vos efforts pour lt bien de ma securite, je n'ai plus de recourir a n'importe quel effort*, -  чуть улыбнувшись загадочной улыбкой неразгаданного сфинкса, многозначительно ответил Александр. - Можете, быть свободны, господа. Я справлюсь сам.
 Желябов чувствуя, что говорят про него и не в силах понять, о чем говорит царь с министрами на ненавистном ему французском, нервничал, пологая, что вся эта клика за его спиной теперь обсуждает, как лучше будет пытать его. « Только бы не током», - думалось Андрей Ивановичу. Электричества он не вынесет...
 В конце концов, Желябов твердо положил себе, что, если его все же начнут бить током и станет очень больно, то лучше будет орать как баба, но все равно не выдаст товарищей. Это решение приободрило его, настроив на дальнейшую борьбу до конца.

 Кто-то из жандармов, желая выслужиться перед Государем, волок стул из соседнего кабинета, чтобы Император, как старший по званию, все-таки мог присесть на время допроса. Но Желябов, тот час же услышав за спиной звук передвигаемого стула,  успел поддеть:
-Правильно, раз мужик сидит, то не пристало царю стоять перед ним по стойке смирно, а не то нагибаться  придется. А для надежности не мешало бы и вас, Ваша Царская Милость, точно так же прикрутить задницей к стулу, чтобы наша с вами милая беседа раньше времени не переросла в банальное мордобитие, подавшее бы куда более недостойный пример неблагородного поведения вашим подчиненным, чем  рукоприкладство вашего  юного прокуратора.  Так нам обеим будет явно спокойнее  вести нашу принеприятнейшую беседу по душам,  ни с одной из сторон не прибегая к насилию.
 Толпа сатрапов колыхнулась. Всем от души хотелось убить дерзкого бунтовщика, но руки были коротки. Упивавшийся своей отчаянной дерзостью Желябов, после каждой сказанной фразы нарочито громко хохотал, скаля зубы на халуйскую беспомощность грозящей разорвать его в клочья стаи опричных псов. Погибать, так с музыкой!
Сквозь громкий хохот арестанта, ещё слышался чей-то возглас.
-Да уберите же, наконец, этот чертов стул!
***

 Но едва вся компания государевых «опричников» удалилась, и Желябов с Государем остались наедине, как выражение глумливой усмешки тот час же соскользнуло с  подвижной физиономии Атамана «Народной воли», заступив полному ненависти взгляду из-под лобья.
 Теперь он  вертя глазами, наблюдал, как монарх-великан, отмеривая семимильные шаги, ходил вокруг него, словно кот, возле пойманной в капкан мыши. Каждый тяжелый шаг подкованных шипами сапог отзывался гулким эхом в бетонном мешке застенка. Мысль о пытке током всё ещё не выходила из головы арестанта. «А, вдруг, все же решится. Сам…»
 Но Государь не решался. Он, казалось, только выжидал момента, все ещё будто опасаясь приближаться к пленнику на расстояние вытянутой руки, чтобы  этот связанный по рукам и ногам буйный арестант не сыграл с ним ненароком какую-нибудь злую штуку, к примеру, плюнув  ядовитой слюной в высочайший глаз, подобно тому как много веков тому назад нечто подобная неприятность случилась с его пращуром —  Рюриком, когда из хрустнувшего черепа давно издохшей лошади выползла, вдруг,  рассерженная гадюка и, выплюнув свой яд в ногу князю, послужила причиной его нелепейшей смерти*.
 Но государь знал, что связанный по руками и ногам пленник обезоружен, и потому безопасен для него. Одно его теперь занимало более всего — предсказания той самой гадалки не выходили у него из головы. «Смерть придет в красных сапогах», - словно слышал он в своей голове хриплый, таинственный голос Тамар.... «И придет красный мужик с топором...» — так пророчило гибель династии  седьмое, самое страшное, предсказание монаха Авеля». «Семь пророчеств — семь смертей». И с «красным мужиком» все было более или менее понятно — красный мужик сидел прямо перед ним, что называется, во всей красе. Рыжеватый отлив могучей Желябовской бороды  не оставлял в том никакого сомнения, что мужик «красный». И хотя никакого топора при  нем найдено   не было, разве что морской офицерский кортик да револьвер - обычный набор террориста, это уж не имело особого значения, ведь арестант честно признавался, что собирался лично совершить цареубийство, заколов его кинжалом. Успокаивало то, что Желябов, хоть выходец из Одессы, но не жид, а согласно четвертому предсказанию Авеля его должны будут убить именно «жиды». Но причем тут блондинка в белом платке или с белым платком. Какой-то жуткий и таинственный кровавый младенец, что должен убить его со слов все той же гадалки Тамар», - все решительно путалось в голове Александра Николаевича. Он уже хотел спросить у бунтовщика о блондинке, но понял, что это глупость. Это только бы дало этому негодяю новый повод для глумления над ним.
 А если  все это фарс? Жестокий розыгрыш? Перед ним актер. Или же безумец, изображающий из себя Пугачева и Стеньку Разина. Нарочно ряженое пугало....Лорис подсунул это ряженое чучело, чтобы напугать, удержать во дворце, чтобы развязать партии Аничкого руки, дать возможность действовать его противникам, пока он будет сидеть во дворце...
 Не зная с чего начать допрос бунтовщика, Государь автоматически  взглянул на ноги арестанта. Никаких красных сапог на Желябове, конечно, не было. Ботинки были самыми обыкновенными, из них уже, как и положено, успели вынуть шнурки, чтобы арестант не исполнил сам собственный приговор раньше времени, а вот носки, на которые были надеты эти ботинки, толстые вязанные носки были действительно красными. Догадка ужаснула его. И, одев монокль, Александр Николаевич, стал всматриваться в эти носки, будто желая найти там ответ на самый страшный  свой вопрос.
 Наконец, нервы Желябова не выдержали этого разглядывания и он закричал:
-Что, Ваше Величество, никак не налюбуетесь, как ваши верные опричники отделали меня. Так смотрите, смотрите хорошенько, где есть право в нашем Отечестве! Где есть ваши хваленые судебные реформы! Где есть ваш Закон! Если хотите пытать, то пытайте, но знайте, я все равно ничего не скажу, буду орать, но не скажу!
 Желябов услышал, как Государь остановился сбоку от него, нагнувшись. Это чувствовалось, как он тяжело дышал ему в затылок.  Желябов ожидал очередного удара в лицо и закрыл глаза. Но удара не последовало. Только тишина и тяжелое, прерывистое дыхание Государя над его ухом.
 Желябов открыл глаза. Прямо ему в лицо смотрел тот, кого он так жаждал убить кинжалом, чье перекошенное предсмертными судорогами, кровавое лицо почти каждую ночь видел в своих кошмарных снах. Неподвижный взгляд холодных, серо-голубых глаз тирана был просто непереносим. Ужас от этого неподвижного взгляда не живого человека, но властного мертвеца вверг Желябова в какой-то стопор холопской тупости. Те громкие, изобличавше дерзкие слова, которые ещё с минуту тому назад бесстрашный Атаман хотел  выдать ненавистному тирану прямо в лицо, застряли у него глубоко в горле, превратившись в глухое и беспомощное рычание затравленного зверя.
-Когда? – хриплым голосом, наконец, спросил Государь, после значительной паузы. Желябов сразу смекнул, что речь шла о покушении.
-Завтра же! - с громкой наглостью выкрикнул Андрей Иванович.
-Где?
-Это уж как вы сами того пожелаете! Народная месть настигнет вас везде, где бы вы не появились!... Эх, жаль, что я тогда не прикончил вас на железной дороге, если бы я тогда не перепутал эти чертовы провода, то поезд бы взлетел на воздух...
-Шестой. - вместо того, чтобы выразить гнев на дерзость арестанта, лицо Александра, вдруг,  радостно просияло.
-Что, шестой?! - не понял Желябов.
 Александр Николаевич не стал объяснять пленнику о своих нагаданных гадалкой семи покушениях, которые он должен был пережить.  Он просто повернулся и пошел прочь. Все что нужно было выяснить у преступника, он выяснил, и теперь уж не сомневался, что завтра будет убит...
 Он принимал свою смерть. Спокойно и уверенно, как это приличествовало  было делать Государю — Помазаннику Божьему. «На все воля твоя, Господи! Предаю мой дух в руци твоя, ибо не ведают, что творят»
 А в это время в след ему катилось страшное, пророческое проклятие Желябова:
-Завтра же вы умрете, слышите, завтра же!!! Русская революция  победит! Романовы! Вы все, все скоро подохните, все! Слышите меня?! По-дох-ни-те!!!! А-ха-ха-ха-ха!!!
«Не мне их казнить» - словно избавившись от чего-то липкого и мерзкого, выдохнул Государь, когда кованная дверь застенка захлопнулась за его плечами, и жуткий смех Желябова затих за тяжелым звуконепроницаемым  засовом.
 

Накануне

  Государь вышел с допроса мрачный, погруженный в себя. Общение с    заговорщиком ровным счетом ничего не прояснило толком, кроме того, что он самолично мог убедиться, что в ближайшее время на него готовится новое покушение.
 Одно теперь было ясно Александру Николаевичу - нужно было торопиться. Проект Конституции Лорис-Меликова уже лежал у него на столе, в его кабинете. Оставалось поставить под ним подпись и, передав документ в министерскую комиссию на обсуждение, тем самым «умыть руки», а там... Там уж от него ничего не будет зависеть, хорошо ли было его правление, дурно — пусть судят его потомки. Ему уже будет все равно. Большего для России он все равно ничего не успеет сделать. Так пусть все будет так, как в угоду толпе — его долгое царствование закончится долгожданной Конституцией, как того и жаждали многие, а там прав он был или виноват, дав этому не заслуживающему достоинств сброду права, - пусть за него решает История и сам народ...
 «Нужно только сейчас же назначить заседание министров — в среду. В среду — как раз то, что надо», - промелькнула в его голове мысль, за которую он тот час же радостно зацепился, как утопавший, что хватается за соломинку, и странно, она как будто облегчила его тягостное состояние после неприятной встречи с дерзким бунтовщиком.
 Александр Николаевич не знал, почему он назначал заседание Министров именно на среду, но интуитивно предчувствовал, что до среды он уже не доживет.
-Будем  осматривать другого преступника, Ваше Величество? - вырвал его из забытья  голос Лорис-Меликова.
-Будем, - почти автоматически ответил Государь, не зная зачем он это сделал, когда все его желание теперь было вырваться из этого  мрачного урочища, в котором он буквально задыхался.
 Они пошли по другому коридору. Много раз поднимаясь узким винтовым лестницам, обходя мрачные закоулки и спускаясь в подвал. Там, в полуподвальном застенке, были ещё камеры.
 Процессия остановилась у одной из них — в самом конце коридора. Надзиратель, заглянув в глазок, хотел было, открыть камеру, но Государь сделал предупредительный жест рукой, чтобы этого не делали. Александру Николаевичу не хотелось, чтобы на него снова обрушился  поток ругательств и оскорблений, которые вынудили бы снова наблюдать отвратительную сцену рукоприкладства его подчиненных. Свидание с первым заговорщиком, оставившее крайне отвратительный осадок, отбило всякое желание разговаривать со вторым пленником. К тому же все, что надо было допросить, он уже выяснил у «своего» мужика в красных носках.
 Вместо этого Государь подошел к двери, нагнулся, и тоже заглянул в глазок.
 Поначалу он ничего не мог разобрать, кто находился в камере. Было слишком темно. Неясное освещение керосинки лишь выделяло какую-то жуткую, огромную фигуру посреди, которая неясно колыхаясь, отбрасывала тени, словно огромный циклоп. Постепенно глаза привыкали к темноте, и он смог различить сидевшую  на коленях к нему спиной огромную,  человеческую фигуру в длинном, черном, арестантском халате, походившем на монашеское одеяние.
 В этот поздний час узник все ещё молился. Это было видно по тому как он двигался, раскачиваясь монотонно в такт прочитываемой молитвы , время от времени откидывая полные земные поклоны, не ленясь ложиться на живот в полной вытяжке на грязный пол камеры, в экстазе молитвы обрушиваясь  лбом об пол — в нахлёст. Он никогда ещё не видел, чтобы так полно жарко молились, но знал, что так молятся старообрядцы, поборники старинного благочестия.  Государь с омерзением отметил, что узник осеняет себя двоепёрстным крестом -так же широко, размашисто, как только что отдавал поклоны.
«Отче наш, Иже еси на небесех!
Да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли...», - тихо шепотом бубнил узник «Отче» - главную молитву.
 Казалось молящийся арестант не замечал ничего вокруг, даже когда надзиратель грозно окрикнул его по фамилии, а только продолжал  молиться, как будто кроме молитвы уже ничего не существовало на свете.
-Вот так всегда, когда молится, хоть лоб об стену теши! Никого не слышит, - пояснил надзиратель. - Часами может молится, что глухарь. Эй ты, божья корова, оглох там?!
-Оставьте его, пусть молится!
 Государь не решался прервать молитву заключенного. Его поразила набожность того, кого называли главарём заговорщиков, главарем безбожников, бесов, как он полагал раньше. Главарь безбожников, бесов, преследовавших его вот уж два года, молился. Не смея прервать молитву узника, он только продолжал наблюдать за молящимся в глазок.
 Наконец, прочтя «Богородицу» и все полагавшееся вечерней молитве уставы, чуть слышно издав долгожданное, последнее «Аминь», узник выпрямился и только тогда с любопытством повернулся лицом к двери, словно предчувствуя, что за ним следил новый человек.
 В заросшем густой бороде человеке проступили знакомые черты...
 Государь тот час же побледнел, отпрянул. В узнике он тот час же  признал  - собственного сына Александра.
«Нет, нет, этого не может быть! Это шутка, глупая шутка! Зачем же так жестоко!»
-Как фамилия заключенного? - еле шевеля губами, спросил Государь.
-Михайлов! - вытянувшись во фрунт, громко отрапортовал ничего не подозревавший Муравьев, единственный, кто знал предводителя заговорщиков лично в лицо ещё с Чайковского кружка. - Его зовут Александром Михайловым, - повторил он для поверки.
«Да неужели же...теперь...»
 В глазах Александра Николаевича помутилось. «И восстанет сын на отца», - было его последней мыслью, когда, пошатнувшись, он начал терять сознание. Четвертое, роковое для него предсказание старца Авеля сбывалось.

Царские близнецы. Русская Железная Маска

26 февраля 1845, Зимний дворец, третий час пополудни

 Казалось, уж ничто не предвещало беды. После бурь и волнений, ознаменовавших кровавое восхождение* царствования Николая I - безжалостного фельдфебеля России, «украсившего» свою корону пятью висельниками, после  личных трагедий Императорской семьи — нелепых и безвременных смертей  почти в один год юных дочерей Императора великих княжён Александры и Елизаветы Николаевны, для царской семьи наконец-то наступила долгожданная радость. В семье Наследника престола родился второй сын.
 Но едва залп из двухсот двадцати выстрелов оповестил мир о рождении цесаревича Александра, чье имя уже было предрешено по имени его великого дядюшки Александра-Победителя, когда в кабинет к счастливому отцу вбежала царская акушерка — гофмейстерина Салтыкова. У Марии Александровны снова начались схватки.
  Вскоре на свет появился второй мальчик.   
 Двойня. Дело в царской семье неслыханное. Двойня значило лишь одно — двое царствие. И хоть уже в царском семействе существовал старший сын - Наследник Российского престола — Николай Александрович, и, казалось бы, чего переживать, ведь возможность отречения от престола была минимальной, по  строгим, веками установленным правилам престолонаследия нельзя было допустить даже возможности того, что на Российский престол когда-нибудь одновременно взойдут два Императора-близнеца. 
 Но что же делать со вторым, младшим близнецом. Ведь по всем законом он является самозванцем на трон, а, следовательно, государственным преступником по одному лишь факту своего рождения, и  тот час же после рождения должен быть немедленно заключен в крепость, как государев преступник.
 Объявить о рождении второго близнеца — означило немедленный арест оного. Неужели, ещё одна Железная Маска. Ещё один невинный, царственный младенец - узник Шлиссельбурга разделит страшную судьбу несчастного Ивана Антоновича!*
 Высочайший Манифест по случаю рождения второго внука, в котором ещё ничего не знавший Николай Павлович призывает всех своих верноподданных «вознести» с ним вместе «ко Всевышнему теплые молитвы о благополучии новорожденного», уж осенился царственной подписью. Внезапное появление ещё одного, третьего по счету  внука близнеца, сей документ не осилил бы и, вместо радости, лишь омрачил бы всеобщее ликование  бесконечными пересудами толпы.
 Чтобы спасти мальчика, Александру Николаевичу остается одно, сохраняя все в строжайшей  тайне, объявить матери, что второй цесаревич родился мертворожденным, что и было поручено старшей гоффрейлине Марии Александровны — княгини Салтыковой, что принимала роды у великой княгини.
 В комнате, где спали новорожденные царственные младенцы было так тихо, так что шуршание  хрустящего, шелкового платья гофмейстерины Салтыковой больно резало ухо и без того до предела взведенному на нервах Александру Николаевичу, стиравшемуся ступать своими сапогами по дорогим персидским коврам как можно более осторожно.
 Сейчас или никогда! Нужно было действовать быстро и решительно, пока двойня не обнаружена, и весь заговор молодого двора не раскрылся. Два новорожденных младенца,  по задумке гофмейстерины поочерёдно  оправляемые двумя разными кормилицами, чтобы никто из женщин не заметил двойни, мирно спали в одной кроватке.
 Александр Николаевич подошел к возвышавшемуся посреди комнаты белому балдахину, по своей близорукой привычке склонился над кроваткой, чтобы получше рассмотреть новорожденных сыновей. Двое Александров, как ни в чем не бывало, спали в своей просторной колыбельке, головка к головке. Крохотные, человеческие куколки в чепчиках, запеленутые в дорогие кружевные пеленки из тончайшего брюссельского кружева, были просто прелестны, как два спящих ангелочка. Александр Николаевич сразу заметил, что один из младенцев был чуть крупнее другого. Если верить акушерке, близнецы были хоть одноутробные, но не одно яйцевые — это означало, что мальчики, возможно,  будут , хоть и весьма похожи друг на друга внешне, но не как настоящие близнецы, в том роде, в котором мы привыкли воспринимать это слово, как зеркальное отражение одного человека в двух, - между ними должна была быть  такая же нормальная разница во внешности, как, к примеру, между обычными братьями-погодками. Такую пару обычно называют «королевскими близнецами». И вот «королевская» пара пожаловала на русский царский двор. Что делать в таком случае со вторым, внезапно появившимся мальчиком, если Высочайший Манифест на его старшего брата уже подписан и оглашен, никто не знает.
 Сердце Александра Николаевича больно щемило. Руки тряслись от волнения.
 При виде спящих малюток слезы навернулись у отца,  ведь ему придется отдать своего младшего сына, чтобы спасти его от страшной судьбы русской Железной Маски Ивана Антоновича.
-Который из них первый? - глотая слезы, спросил Александр Николаевич Салтыкову.
-Тот что крупнее, - ответила гофрейлина, указывая на один из крохотных свертков.
 В это время тот самый младенец, «тот что крупнее», словно поняв, что говорят о нем, закряхтел, зашевелился, и стал просыпаться.   Александр Николаевич с ужасом увидел, как крохотная мордашка новорожденного, до того в мирно  спящем состоянии казавшаяся  улыбающейся так невинно, как говорят глупые бабки, когда ангелы во сне играют с младенцем, тут же внезапно  побагровев и сморщившись в невообразимого уродца, распахнула чудовищно огромный на пол-головы беззубый в молочных пленках рот, и сдавленно закашлявшись сильнее и сильнее, словно желая вырвать из себя невидимое, болезненное удушье рвоты,  вдруг, разразила пространство тишины  громким, сокрушительным ревом: у-ва! у-ва!! у-ва!!! Механически, громко, тупо, безжалостно, как плачут только очень здоровые новорожденные дети,  без ещё не познанных на этой земле эмоций, чувств, капризов, боли, страданий, а только сокрушительно громко будто лишь затем, чтобы объявить этому миру о своем  присутствии: у-ва! у-ва!! у-ва!!!
 Внезапное, столь громкое пробуждение  младенца больно ударило по нервам Александра Николаевича. Одно он понимал. Нужно было что-то срочно делать — плач новорожденного цесаревича сейчас же перебудит его брата, а крики двух близнецов перебудят весь дворец, сюда сбегутся няньки, кормилицы, и ужасное открытие будет сделано!
 Не зная, что делать, инстинктивно, чтобы успокоить надрывавшегося в крике младенца, Александр Николаевич  нагнулся над колыбелькой, чтобы взять новорожденного сынишку на руки. Кружевные пеленки тот час же соскользнули, открыв трогательную, одетую в гипельно белоснежное кружевное платьице и чепец теплую и чуть влажную  красную человеческую  куколку, что, суча дрожавшими от крика ручками и ножками, изо всех сил пытался свернутся в привычную ему внутриутробную позу эмбриона.
 Тем не менее голова новорожденного, еще не в силах держаться, опасно отклонилась назад.
-Ах, осторожно, головка! - встрепенулась гофмейстерина.
-Ничего, ничего, - с улыбкой успокаивал фрейлину Александр Николаевич, - в  родительском деле мы уже бывалые.
 Посадив малютку на огромную ладонь, придерживая его другой стороной за спинку и головку, отец осторожно принял кричащую кроху из колыбели и поднес  к себе, будто только для того, чтобы рассмотреть получше счастливчика, удостоившегося появиться на свет на целых пол-часа раньше собственного брата. Но тут случилось непредвиденное: как только Александр Николаевич попытался привлечь  к себе новорожденного, чтобы утешить плачущее дитя нежным похлопыванием по спинке, как произошло непоправимое, крикун, действительно тут же  замолк, но вместо этого крякнул, напрягся всем своим крохотным существом  и - срыгнул прямо на новый мундир отца!
  Эта была катастрофа! Подобно своему царственному отцу Николаю I, Александр Николаевич был страшный педант  и не выносил даже малейшего беспорядка в одежде. Он тот час же пришел в неописуемый ужас  при виде растекавшейся по его новому, светло-голубому, парадному мундиру, вонько пахнущей прокисшим молоком желтоватой кашице, грозившей обратиться в вечное, несводимое пятно.
 Но и этого вредному младенчику будто показалось мало. Как только Александр Николаевич брезгливо отстранил крохотного пачкуна за подкрылки, подобно нашкодившему щенку, чтобы оценить масштаб порчи драгоценного мундира, тут же крохотный краник открылся, к довершению всего осенив уж и без того порушенный мундир родителя тоненькой струйкой. На этот раз сам мундир почти не пострадал, но репутация парадной ленты и отцовских аксельбантов была окончательно «подмочена».
 Не знаю, виновата была ли в том кормилица старшего близнеца, что явно перестаралась из-за верноподданнической любви к Царю и Отечеству, но неприятное происшествие это  раз и  навсегда предрешило судьбу старшего близнеца.
-Нет, это совершенно невозможно. Сделайте что-нибудь! Да заберите же  от меня, наконец!  - морща лицо в  гадливой гримасе, закричал Александр Николаевич Салтыковой,  брезгливо протягивая одновременно неистово орущего и писающего младенца фрейлине.
 Он едва было не сбросил  внезапно ставшего неприятным младенца на пол,  если бы проворные руки гофрейлины бережно не подхватили кроху.  Нервно отираясь надушенным от остатков младенческой жизнедеятельности своего юного отпрыска, Александр Николаевич, даже не став осматривать второго сына, быстро покинул детскую, чтобы успеть переодеться к торжественному обеду, даваемому в Гербовом зале в честь благополучного разрешения наследником.
 Приказ Государя был тот час же был понят буквально и исполнен. Старшего младенца, родившегося первым, унесли.
 А младший Александр Александрович все так же мирно посапывал в своей кроватке и все так же загадочно и тихо улыбался во сне, играя со своим невидимым ангелом-хранителем, когда завернутого в теплое, верблюжье одеяло Киевский поезд уж увозил орущего бунтовщика в Путивль.
 Это было первое «покушение» будущего предводителя народовольцев  Александра Дмитриевича Михайлова, которое он никак не мог помнить, но которое навсегда предрешившее его тяжелую и вместе с тем удивительную судьбу революционера, не прошенного борца за народную свободу....

 Царственного младенца, официально оформленного по документам, как несчастно рожденного сироту-подкидыша, тот час было решено отдать на воспитание его кормилице - некой небогатой Курской помещице Клавдии Осиповне Михайловой, у которой уже была старшая на год дочь — молочная сестра Александра, под страхом смертной казни взяв с неё страшную тайну неразглашения  происхождения подлинного происхождения младенца.
 У своих новых, приемных родителей Клавидии Осиповны и Дмитрии Михайловиче, в богом забытом, тихом, поместье Курской губернии выкинутый из гнезда царский отпрыск вырастит не зная ни в чем нужды. Следует добавить ко всей этой печальной истории, что подкидыш сей оказался весьма выгоден приемному семейству - было ещё назначено из царской казны двадцать тысяч годового дохода, чтобы многочисленное, и регулярно пополнявшееся новыми отпрысками женского пола семейство Михайловых могло ни в чем не нуждаться.
 И чтобы окончательно скрыть рождение второго мальчика, в тот же день гофместерина Салтыкова — придворная акушерка Марии Федоровны, по собственному желанию была отстранена от двора по состоянию  здоровья, при этом предварительно получив за верную службу лично из рук Александра Николаевича, счастливого отца, сто тысяч чистым золотом, что по тем временам составляло немыслимую сумму, и вскоре, по выходу на пенсию, поселилась в пожалованном поместье.
 А тайна рождения царских близнецов навсегда почила в секретных архивах Романовых.

-Что с вами, Ваше Величество, вам не хорошо? - подхватил его под плечо полковник Милютин.
-Нет, нет, Дмитрий Алексеевич, все в порядке! Просто голова немного закружилась. Духота. Это сейчас пройдет.
 Подставили стул. Государь сел, чтобы немного прийти в себя. От глотка воды в глазах стало проясняться. Чтобы занять время, Александр Николаевич, глубоко дыша носом, стал рассматривать окружающих -это помогало прийти в себя.
 «Что это значит? Какой-то чудовищный, невиданный в истории заговор?» - думал он.  - «Значит, меня решили не просто убрать с престола, убить, но перед тем,   основательно надглумиться, устраивая  весь этот чудовищный  спектакль: то поносят и оскорбляют каким-то  страшным мужиком в красных носках, то в качестве главаря заговорщиков  зачем-то подсовывают человека, как один похожего на Александра, выдавая его за предводителя Исполнительного Комитета. А если это действие морфина, мне теперь мерещится, и все происходящее не имеет никакого отношения к реальности...Нет, нет, это морфин, конечно же морфин! Надо просто прийти в себя, взять в руки. Но зачем все эти люди, зачем они так смотрят на меня. Что они задумали? Это какой-то чудовищный заговор! Ну, и пусть, только бы поскорее».
 Александр Николаевич вглядывался в лица окружавших его, желая найти там хоть малейший признак заговора. Не промелькнет ли глумливая усмешка, недобрый, косой взгляд, преступный блеск в глазах.  Но ничего.. Как назло. Лица его сподвижников серьезны и сосредоточены. Было видно, что никто из них и не собирался шутить. Он хотел что-то сказать, но тут же забыл что, и произнес первое, что волновало его теперь:
-Я слышал, что эти фанатики способны поджечь себя*, так уберите же лампу из камеры.

 Отдав этот нелепейшее наставление тюремщику Михалова,   он поднялся и пошел, все ещё пошатываясь и опираясь на Милютина.
Александр Николаевич где-то слышал, что морфин вызывает галлюцинации, и полагал, что так вредно на него подействовал морфий. Он не мог связать и пары здравых мыслей от услышанного и увиденного в полицейском застенке. И понимал только одно — нужно выспаться, чтобы завтра же, с утра, с новыми силами приняться за проект Конституции, который он даже ещё не читал.
 Когда уже выходили из застенка на свежий воздух, на глаза государю попался Муравьев. Нельзя было не заметить, что старательный мальчишка буквально лез вон из кожи, чтобы понравиться Императору. Это выглядело так явно и от того глупо до противности. «Еще один придворный карьерист», - с омерзением подумал Александр Николаевич, разглядывая его ещё по-девичьи смазливое лицо с курносым носом и  нелепо торчавшими под ними строгими усами, которыми он так отчаянно старался прибавить мужской солидности своей несолидной для   этой высшей государственной должности внешности. Внутри он уже сожалел, что, поддавшись уговорам Лориса* о невероятных таланте и исполнительских способностях юноши, поставил этого молодого выскочку на столь ответственный пост, когда так многие могли рассчитывать на него лишь после двадцати лет безупречной службы. Сегодня он воочию мог лицезреть на что способен его протеже, когда тот в его присутствии  дал волю рукам на беззащитного арестанта. «Нет, это черт знает что, надо пресечь это немедленно». Но что пресечь, Александр Николаевич не мог уж ответить сам себе, потому как голова действительно болела страшно.
 И, обратившись к расплывшемуся в любезной улыбке Муравьеву, Государь строго сказал:
- Я выбрал вас на столь ответственный пост, господин Муравьев, полагаясь на высокие рекомендации ваших способностей, а так же  ваше личное знание членов  Исполнительной шайки. Однако, после увиденного тут мною вашего метода допроса подследственных  ручаться за ваше благоразумие в  государственном деле столь важного для России следствия я не могу. - (Любезная улыбка сползла с холеного лица Ники). -Я конечно, полагаю, - продолжал монотонным голосом университетского лектора Государь, - сие безобразное явление, как допрос с пристрастием к арестованному в виде  только что продемонстрированного вами рукоприкладства, есть не какой-либо злой умысел к арестованному , а следствие вашей горячной молодости и пылкостью к  порученному вам делу во имя Отечества. Поскольку это ваше самое первое дело, на первый раз я прощаю вас, но  впредь, уясните для себя, Николай Валерианович, если вы и далее намерены продолжить свою блистательно начатую юридическую карьеру, вы тот час же должны дать мне слово, что ни один из  ваших подследственных не будет подвергнут физическому насилию.
-Даю слово, Ваше Величество!  -   ответил перепуганный Муравьев, почувствовав как одним махом Государь выбил у него из рук заветный карательный« арбалет», осадив невероятное самоуверенно-показушное тщеславие молодого карьериста, которому с минуты назад ещё не было предела.
-Вот и хорошо. Я надеюсь, все это слышали господа?! - обратился к своим остальным сподвижникам Государь. - Со своей стороны я желаю быть с каждого из вас заверенным вашим словом, что ни к одному из арестованных  по  делу преступной партии не будет применяться физического насилия. Я желаю, чтобы  к ним относились с той же должностью уважения, как полагает относиться к политическим арестантам.
 ...Он говорил так, думая сам: «Не мне...не мне их казнить».

 Министры, откланявшись, поочередно дали слово, что с их стороны пленники  ни в чем не будут нуждаться в тех границах, что полагается их положению, как  политических заключенных. 
 Лишь один Муравьев, сидя в своем кабинете, после визита Государя в Главное Полицейское Управление, тяжело переживая личную выволочку Государя, пребывал в самом скверном настроении духа. Слово, данное Императору,  связывало ему руки. А как бы хотелось бы побыстрей собственными руками расправиться с ЕЁ ЛЮБОВНИКОМ на дыбе.
 
***
 Когда утром следующего дня после ареста Желябова Софья пришла на квартиру у Вознесенкского моста, все члены Исполкома, за исключением нескольких человек, которых не успели оповестить, были уже в сборе. Кроме непосредственных хозяев квартиры Веры и Исаева, на тайной квартире уже собрались: Фроленко, Грачевский, Тихомиров, Ланганс, Анна Павловна, Якимова и Богданович, который то и дело без умолку рассказывал товарищам забавную историю с котом, о том, как только по счастливой случайности «пронесло» с лавкой. Его забавное скабарское оканье, с которым он нарочито рассказывал свою историю, смешило всех до слез.

 По тому, как Софья вошла, бледная, расстроенная и растерянная, Вера сразу же поняла, что что-то случилось с Андреем, но, не подав для начала виду, сразу же решила накрыть подругу радостным сообщением.
-У Ани получилось. Он дал слово княгине завтра же быть в Манеже на смотре, - быстро-быстро зашептала она Соне на ухо, но радостная новость, кажется, мало взволновало Софью. Ее лицо  было все так же было убито.
-Андрей не пришел, - наконец, упавшим голосом, пояснила Соня подруге. - Я ликвидировала квартиру.

 Причин отсутствия Желябова было много. Может, он, решив не возвращаться по ночному городу домой, остался заночевать на  дальней квартире Суханова, ведь туда, он, кажется, собирался, чтобы выяснить вопрос с поддержкой восстания Кронштадским корпусом*. Или, заметив опасность для  газеты, решил тайно перевести свою «летучую» типографию в новое место, что требовало некоторое время. Или, наконец, провел ночь в борделе, у проститутки! Зная Андрея, это, последнее, самое гнусное предположение, Софья тоже не могла исключить.  В последнюю их совместную ночь своими фантазиями она разожгла  в нем такое пламя страсти, которое уж сама не могла удовлетворить, вот и кинулся её Андрей к публичной женщине. Она ещё  с омерзением вспоминала, как после её любви, он долго и яростно мастурбировал, думая, что она спит и ничего не видит. А что, если это так и есть, он сейчас войдет сюда...а она уже сожгла архив. Ну что же, пусть так, во всяком случае ей не в чем будет упрекнуть себя — она действовала по инструкции, а там уж пусть её муженек пинает сам на себя.
 «Муженек?!» - Соня невольно усмехнулась сама себе, вспомнив «Соню Желябову», но реальность снова сжала её сердце. - «Ах, теперь все равно, только бы пришел!» Теперь она лучше бы предпочла бы даже такой вариант событий, с шлюхой, лишь бы  только не арест. 
 Естественно, она постыдилась поделиться этим соображением с Верой, зная её непростые взаимоотношения с Желябовым из-за Вериной сестры Жени. «Ах, если бы там, пусть бы и там теперь, все что угодно, но только бы жив и здоров, только бы не арест, не арест», - словно мантру повторяла про себя заклинание Соня...- «Вот сейчас раскроется дверь, и войдет он, надо только подождать».
 Посовещавшись с друг другом на ушко, обе подруги  решили  не  расстраивать товарищей раньше времени, пока ситуация с отсутствием Желябова окончательно не прояснится.   
 Ох, как не хотелось верить Соне, что её Андрей арестован. Как всем известно, утопающий хватается за ниточку, выдвигая самые невероятные версии. Но вскоре  и она растаяла, как туман, когда дверь действительно распахнулась и в квартиру вошел - Суханов.
-Желябов арестован! -  едва переступив порог, громко отрапортовал он.
Софья  вскрикнула, схватившись за голову.
-Как?! Где?! - посыпались со всех сторон взволнованные  вопросы товарищей.
-В редакции Тригони засадой взяли. Баранников и Колодкевич тоже схвачены, на квартире! А более ничего не знаю.
«Вот и все, это конец», - подтвердила про себя Софья, чувствуя, как её ноги подкашиваются,  безжизненно опустилась на диван.
 Все были в совершенной растерянности. Начинать съезд без главного руководителя никто не решался. Единого плана действия не было. Из-за разбросанности руководства Желябова, партия была как никогда разобщена в организованных действиях.  Никто не решался взять на себя командование...
 Никто...кроме НЕЁ.

Именем Исполнительного комитета

«Всадница» спешивается


 Неизвестность хуже смерти. Теперь, когда стало окончательно ясно, что Желябов арестован, самое страшное уже свершилось, и ничего с этим уж было нельзя поделать, она могла думать, что делать дальше. Отбросив от себя всякие ненужные эмоции и чувства, мысль была четкой, цепкой, сосредоточенной.
 Перовская понимала, что её Андрея могло спасти только одно — если дело будет продолжено. Цареубийство могло вывести Андрея из круга подозреваемых, ведь по сути у полиции на Желябова  до сих пор ничего не было.
 Самое страшное для Андрея это если его выдадут руководителем партии. Тогда скорый военный суд и петля.
 Но кто? Кто мог сделать это? Расколовшийся Гольденберг, который мог бы опознать его, как руководителя Александровской операции, мертв.  Пресняков и Квятковский - ближайшие соратники Андрея по «чугунному
 делу казнены. Михайлов будет молчать до конца — в нем Софья была уверена, иначе бы их партия уже не существовала. Только что арестованные Баранников и Колодкевич, единственные свидетели избрания Андрея в качестве руководителя партии после Михайлова, чтобы не впутывать ещё одного человека в дело, вряд ли вообще, не то что признают Андрея   руководителем партии или членом Исполнительного комитета — (для каждого комитетчика это означало бы не только предать товарища, но сразу же подписать себе смертный приговор), но и вообще знакомым. Агент третьей степени — это единственное, за что каждый из них будут держаться до конца, отвечая только за себя. Признание себя членом Исполнительного комитета, значило бы, что полиция дожмет тебя и, в конце концов, пытками или хитростью заставит выдать всех остальных членов, как уже случилось с несчастным Гольденбергом.
 Странное дело, во время своих не лишенных трезвого ума измышлений, считавшей себя «избранной», Софья, уж привыкшая думать и действовать в узком кругу комитетчиков,  теперь будто совершенно забыла о таких «вспомогательных» товарищах партии, как Окладский, Тетерка, Меркулов. Слуги Комитета, агенты партии, как расходный человеческий материал, почему-то не принимались ею в расчет.
 Оставался Тригони, его шпионская редакция-квартира.  Кто мог знать? Кто мог выдать? Ведь о шпионской квартире на Невском знали только двое - Андрей и сам Тригони. Даже его жена Катенька не подозревала об истинных делах мужа, живя с ним под одной крышей.
 А что, если это чистая случайность? Тот самый, губительный случай. Ведь по всем соображениям полиция, прежде всего, будет искать саму типографию, полагая, что там же должна находится и редакция, а тем не менее типография цела. Лила, ненавистная Лила, на свободе.
 Да и в самом Михаиле Софья была мало уверена с самого начала. Как и всякая любовница, эгоистично требовавшая от предмета своего обожания всецелой концентрации внимания исключительно на себе, Сонечка не любила старых друзей Андрея, прежде всего по Одессе, и тем мало отличалась от его жены Ольги.
 В конце концов, взяв себя в руки и поразмыслив трезво, она объяснила и это. Тригони в Питере человек совсем новый, приглашенный в Исполнительный комитет уж после ареста Михайлова, а, следовательно, мало осведомленный о методах и приемах конспирации. Андрею, замотавшемуся между подкопом, газетой и собраниями, уж не до шифров, да явок, знаки всякие с стуком, с занавесками, да цветами на подоконниках, некогда устанавливать, если знак и был, то наверняка старый, Михайловский, установленный ещё для самого Желябова, в бытность его пропагандиста. А Мишка Тригони — грек, прирожденный южанин, Одессит,  весь под стать её Андрюхе — человек веселый, разбитной, рубаха-парень, огонь.  Панибратство у Одесситов — в порядке вещей, норма. То самое мерзкое, гульбиво-дружеское, щедро-расточительное мужское панибратство, так или иначе каким-то образом автоматически отводящее место женщины возле кухонного корыта, то самое негласное, презирающее баб мужское панибратство, которое Соня больше всего ненавидела в деле как в отношении к себе, так  и к другим подругам, и тут же решительно пресекала надутыми щечками, строгим из-под лобья взглядом. В этом отношении Софья непререкаема строга, хотя знала, что  некоторых  товарищей Андрея по Одессе неприятно раздражает  её  строгий, холодно-северный феминистский ригоризм, отчего они считали её скрытой стервой. Да и сам Андрей, что говорить, не отличался приверженностью к осторожности. Если и соблюдал конспирацию Желябов, то ему приходилось делать это исключительно из-под палки Михайлова.
 Вот и у Мишки, должно быть, за шкаликом коньяка язык развязался. Шастает, трепется в своем трактире, воображает себе, словно до сих пор в своей Одессе находится, в шалмане прибрежном, где за стаканчиком вина, запросто можно обсудить с незнакомцем последние уличные события. А  тут тебе не Одесса-мама, а Питер-батюшка, столица, Третье отделение под боком. В случае чего — сразу так сразу не нырнешь в подполье. Дворники, околоточные, хозяйки квартирные — все друг друга знают, все выдадут жандармам, кто где живет. Вот и вывел шпиков на редакцию, и Андрея её загубил. Эх чуяло её сердце, не выйдет ничего путного из этой бредовой идеи выписать Мишку  из Одессы, вот и не обманулась. Повязали обоих  народных глашатаев.
 Раздумывать о том, как и при каких обстоятельствах полиция раскрыла квартиру Баранникова,   было уж некогда. Чтобы спасти Андрея, нужно действовать, действовать немедленно , иначе будет поздно.
 Она уже хотела встать, выдвинуться вперед, чтобы взять ситуацию в свои руки, как вдруг услышала над своим ухом прорезавшийся будто из ниоткуда голос.
-Что ж, господа, надо что-то решать. Я думаю,  дело придется отложить.   Софья повернула голову. «Кто, сказал?! Грачевский?!!! Неужели же, Михаил Федорович?» Странно, она никак не ожидала столь поспешного отступления от такого  молодого идейного борца, как Грачевский. В свое время парень не побоялся свершить  дерзкий побег из Архангельской ссылки, побег невиданный в истории побегов, выскочил из тюремной кареты в чем был и триста километров по тайге, по морозу лютому в кандалах, без сапог, без ничего топал аж до самого Питера, а тут: «придется отложить», на попятную. Ой, не ожидала от Михаила Федоровича такого. Скорее уж от труса Тихомирова.
 «Ах, теперь все равно. Сейчас или никогда!»
 Софьюшка крепко сжала в кулачок плотный пыж своего носового платка в кармашке своего вечного гимназического платья и решительно выступила вперед.
-Исполнительный комитет поручил мне, в случае ареста Желябова продолжить дело, - всё ещё будто находясь в оцепенении своих мыслей об аресте Андрея, с трудом сдерживая в себе давящее, взволнованное дыхание барышни-Аларчинки, отвечающий свой первый экзамен, произнесла она медленно, но ясно, почти по слогам, но тут же запнувшись на последнем слове, чувствуя, как от только что сказанного ею, слабости в ногах и головокружения после бессонной ночи в глазах поплыло, и она начинает терять сознание.
 Все головы тотчас же обернулись в сторону Софьи, словно бы  её не было в комнате и присутствие среди них было обнаружено только сейчас. Среди товарищей повисла абсолютная, непонимающая пауза, которая могла бы сбить лучшего оратора.
 Однако, это не сбило саму Перовскую, напротив того, осознав, что это был её звездный час  и теперь же свершится или погибнет то самое главное дело их партии, могущее спасти её Андрея от смерти или же погубить окончательно в случае её нерешительной слабости, заставило  её тут же собраться, взять себя в руки, чтобы продолжить линию своей мысли:
 -Дело состоится завтра же! -произнесла она громко и решительно, так, чтобы все товарищи слышали её.
 Все были ошеломлены. Продолжать?! Как?! Без руководителя?! Кто поручил?! Когда поручили?! Ведь собрания Комитета не было ещё со вторника, только ведь теперь!
 Всеобщее смятение охватило всех присутствующих. Никто решительно ничего не понимал. Одно только  циничное лицо Тихомирова, выражало презрительную, кривую усмешку, будто говоря: «Знаем, кто вам поручил, не обманешь», но бывший Сонин жених и деревенский террорист в решающий момент, как всегда, предпочитал оставаться в тени, отдавая вершить судьбы партии более активным товарищам — Тихомиров молчал.
 Однако, и все остальные товарищи тоже молчали, никто не решался хотя бы возразить на самовольно дерзкое выступление Софьи от имени Комитета, ведь она была единственным человеком, чей  вид выражал полную уверенность в том, что она делает. Это сыграло свою решающую роль.

***
 Проблем оказалось куда больше, чем  предполагала Софья. Ни мины, ни бомбы ещё не были готовы.
 Когда Исаев и Фроленко осторожно поделились этим соображением с Перовской,  Софьюшка, чьи нервы из-за ареста Андрея были на взводе, почти грубо прикрикнула на мужчин:
-Так заряжайте!
-В лавке может быть засада, - парировал Богданович (в чьем акценте уж  не проскакивало его знаменитое клоунски - дурашливо скобарское оканье).
-Если боитесь — уходите! Во всяком случае, вы выполнили свою часть работы.
 Богданович растерянно посмотрел на друзей, среди которых были дамы. Его перед всеми выставили трусом. И кто, Софья Львовна, маленькая Сонечка, за которую он не раз заступался даже перед Михайловым, когда тот гнал  слишком уж не в меру «благородного вида» барышню из  подкопа .
-Что же, если на то надо ... я пойду, - пожимая плечами, неуверенно пробурчал Богданович, не в силах сопротивляться и при том же не понимая, за что же он теперь заслужил такую внезапную неприязнь со стороны Софьи, ведь он только заметил Блондиночке дело.  Не  зная как вести себя в подобной внезапно возникшей неприятной для него ситуации, будучи осаженным женщиной,   Юрий Николаевич сразу замялся. Хоть с виду молодец — богатырь, революционер отчаянный и в   революционной борьбе бесстрашный, да деятельный, но в кругу партии, среди товарищей превращался Юрий Николаевич в человека самого  мягкого нрава, эдакого застенчивого бородатого переростка-гимназиста, женщин любил, хоть и видом груб,  за дам всегда заступался, пусть и в ущерб себе, а за себя слова толком  не вымолвит - отчего всегда оказывался в партии на самых низших ролях. И каждый раз, терпя обиду от товарищей, все только, мученический задрав глаза к небу, любил повторять свое любимое философское изречение: «Еntbehren sollst du mich, entbehren»*.
 Ситуацию выручил Фроленко, тут же высказавший свое мнение. Какой толк рисковать тремя, ведь Богданович — не техник, будет только мешать, да и рожа у «купца Кобозева» красная, рыжебородая давно уж примелькалось среди местных торговцев, да околоточных. А коли и в правду в лавке засада, так через него скорее все втроем и  попадутся. Нет, нет, при любом раскладе ни Якимовой, ни Богдановичу уже нельзя соваться в лавку. Лучше будет для всех, если они оба, немедленно оставив все дела, тот час же уедут в Киев — свою работу они  выполнили сполна.
 В отличие от Софьи, свои доводы Михаил Федорович высказал хоть по-простецки, с привычной ему мужицкой прямотой и простотой, но без  обиняков и  неприятных намеков. Все товарищи тот час же согласились с ними единым голосованием.
 Для зарядки мины в лавку тот час были снаряжены двое — Исаев и Фроленко. Если у лавки заметят хотя бы малейшее, подозрительное движение — напрасно рисковать  не будут, и  оба немедленно вернутся обратно. Так было условлено.
 В любом случае, им не в чем будет упрекнуть себя, что так запросто  кинули без присмотра несколько пудов динамита под землей. Партии важнее сохранить людей, а не мину - после арестов их без того  осталась лишь жалкая горстка.
 Теперь, когда  вопрос с миной был улажен, Софьей был поставлен  следующий вопрос, беспокоивший её более других, — как поступить, если завтра государь не поедет по Малой Садовой. Тогда все присутствующие почти единогласно ответили: «Все равно действовать. Завтра, во что бы то ни стало!... Бомбами!» На этом порешили единогласно.
 Софья чувствовала, как при упоминании бомб неприятный озноб пробрал все её тело. «Откуда все они могли знать о ВТОРОМ ПЛАНЕ?»  Ведь, как она думала раньше, комитетчики не знали о бомбах, по крайней мере, не должны были знать по изначальному плану Михайлова. Стало быть, Андрей с Тихомировым, или кто-то один из них, все это время врали ей, что комитетчики ничего не знают о её плане с бомбами.  Но скрывали, не желая расстраивать её. Значит, для всех её план  с самого начала  был секретом Полишинеля. Ужас пробрал её при мысли: «А если и её «гренадеры» уже так же знают о мине». Тогда всему её плану конец. Кто  согласится стать смертником? В любом случае, она выяснит это сама, без Тихомирова, когда придут её «метальщики», а она, как бы невзначай, укажет одному из них точку рядом с лавкой — если знают, то не согласятся. Самоубийц среди них нет.
 А тем временем она отправит Суханова на Лиговку, к Кибальчичу,  поторопить этого гениального изобретателя  с его гремучим студнем.
 Ну уж нет, пожалуй от этого ученого поповского сынка дождешься, как той самонаводящейся, дальнестрельной винтовки с прицелом, которую он уж второй год, как обещал подарить ей на день рождения  взамен утерянного ею в «чугунном» деле дамского револьвера. Пусть лучше уж этот гений-ученый  сам  топает сюда, и пусть захватят все  необходимое для изготовления бомб, на то и Грачевского дать в помощь, не то увидев человека в форме решит ещё Николай, что полиция нагрянула. Стрелять начнет. А с Грачевским самое то.  Грачевский лично знаком с потайным  Кулибиным «Народной воли», работал у него в лаборатории, так что вопросов не будет. Если   этот хваленый студень существует — пусть несут все, что есть.  Пусть делают бомбы тут, на квартире, прямо при ней. Она лично проконтролирует процесс изготовления. Вот и глицерин для запалов, значит, не зря с собой принесла — пригодиться.
 Хоть и верила Софьюшка словам Андрея о чудодейственной силе «царского холодца»*, но зная, как Андрей в максималистской своей привычке пропагандиста любит преувеличивать свои возможности и возможности своих товарищей, все же сомневалась немного. Глодал червячок сомнения: не перехвалил ли Андрей своего ученого изобретателя? Не преувеличил ли разрывную способность «студня»? Ведь у Андрея даже этот темный неуч - Тетерка  - гений русской журналистики. Не болтает ли сам Кибальчич. У этих изобретателей много чего «гениального» на уме,  а вот довести изобретенное к делу вечно не могут.
 Особенно эти сомнения терзали её теперь, после неприятного открытия, то что все были в курсе её  планов, но заговорщически упорно молчали. Софья уж не могла всецело полагаться на  товарищей. Теперь, накануне дела, все бразды правления придется взять ей лично в руки и контролировать все самой.
 К счастью для Сони, Суханов — человек военный. Привык выполнять приказы, так что нелепейшее, нерациональное решение Блондиночки изготавливать бомбы на квартире, а не там где им положено изготавливаться, то есть в оснащенной всем необходимым оборудованием  динамитной лаборатории, не вызвало у него вопросов, в отличие от химика Грачевского, более тесно связанного с лабораторией.
-Вы поймите, Михаил Федорович, - говорила она засомневавшемуся, было, в целесообразности изготовления бомб на квартире Грачевскому, - нас  и без того осталась жалкая горстка. Мы не должны распылять силы.
 В конце концов, Софья с присущей ей разъяснительным спокойствием маленькой, но строгой учительницы победила: не без труда, но  неуступчивый  революционер Грачевский также согласился с доводами Софьи и отправился вместе с Сухановым.
 Когда все разошлись по заданиям, а Якимова с Богдановичем, прихватив с собой  нежно возлюбленного Аннушкой белокурого малыша Ланганса, от которого, как и от Богдановича, тоже не было теперь проку, потому что подкоп был окончен, но который, как считала Соня, в случае своего ареста своей несознательной слабостью мог раскрыть Андрея вместе с Тригони по его ещё  старому,  Одесскому делу Волховского литературного кружка* (чего она опасалась более всего), отбыли на Киевский вокзал, Софья безжизненно опустилась на диван. Вера подошла, пощупала большой Сонин лоб — он горел.
-Соня, сестренка, да ты вся больная!
-Пустяки, это ничего — это скоро пройдет. Я полежу у тебя немного, хорошо?
-Конечно, Соня, я сейчас же приготовлю постель.
-Нет, пожалуйста, не надо, Верочка,...я вот тут на диванке...сосну немного. Мне теперь же идти надо...скоро... к шести...на Тележную...там меня... ждут.
 -Да куда же ты пойдешь, милая. Давай я пойду за тебя, я передам, все что нужно...
-Нет, нет...Я должна, Верочка, я сама должна, только я...полежу только немного.
 С этими словами Соня легла на продавленный, кожаный диван у стола, на котором только что  сидели мужчины, свернувшись в привычный, защитный комочек зародыша. Вера накрыла её своим теплым пледом, и пошла уж на кухню готовить теплое питье, как в комнату прям в шубе ввалился чуть было не ушедший Саблин.
-Так к шести, говоришь, на Тележной?! Ждут?! - всплеснул он руками, заговорив громко, бесцеремонно как всегда.
-Тише ты, не видишь, Соня болеет, - строго цыкнула на него Вера, желая утихомирить главного партийного раздолбая.
- Так я про то, собственно, и пришел сказать! Поздравь меня, Соня, я  уж чуть было  не перестрелял твоих бомбардиров-то, с утреца!
-К...как...не перестрелял, - предчувствуя самое ужасное, простонала Софья, вскочив с дивана.
- Как-как, а вот так! Представь, вваливаются ни свет ни заря, всем гуртом, без звонка , на пароль не отвечают - Парфеном не разрушают*. «Отворяй ворота!» - орут.  В дверь кулаками молотят. Геська со страху чуть было не скинула, думала уж, что полиция нагрянула. Хорошо, я, прежде чем палить, спросить удумал: «Чьих, вы, братцы будете?» Они: «Желябова-Атамана будем, а ищем хозяйку нашу, Софью Львовну Перовскую, встречу тут назначила». Геська в глазок - еле распознала рожи. Те самые, что на пирушке были, которых она заперла поначалу, не доверившись, не наши, не из Комитета, а те, что в «бомбардёры»  к вам отобрались. Я их признал по этому самому полячку' то смазливенькому,  из-за которого мы с Андрейкой-то тогда же ж на пирушке вцепились спьяну. «Ну, пришли, стало быть здесь и ждите», - говорю, - «а я за хозяйкой пошел». Геська их снова заперла, чтоб не натворили чего оболваны, вот теперь сидят, вас ждут.
-Ах! - послышалось восклицание Софьи. Только теперь, во время рассказа Саблина, вспомнила блондиночка, что к бомбам, как и к всяким приспособлениям, созданным человеческими руками, по всяким инструкциям   должны прилагаться человеческие руки, то есть «бомбардеры», иначе первое не имеет никакого смысла без последнего.  И теперь же и ей также стало ясно насколько глупы её подчиненные, ведь она назначила встречу на шесть вечера, а эти идиоты, пришли в шесть утра - спозаранку. Про Михайлова и Рысакова говорить нечего — эти  человекоподобные обезьяны отличаются поразительной животной тупостью, не раз ставившую в непроходимый, мысленный тупик даже её, ту, которая всегда считала, что знала для себя, что надо делать. Но Гриневицкий?! Неужели же и он мог решить, что нормальные люди назначают встречу на шесть часов утра, или она так плохо объясняет...Впрочем, об этом сейчас поздно думать. Раз пришли...
 Софья встает, но ужасное головокружение «усаживает» её обратно на диван. «Нет, не могу», - говорит она себе. Что же делать?!
-Передай всем, - тихим голосом шепчет Сонечка Николай Алексеевичу, - что завтра. В девять утра. На этой же квартире. Я приду. Обязательно приду.  А сейчас пусть расходятся...по одному. И не говорите, что Андрея... арестовали...я сама...скажу...им.
-Хорошо, Соня, я передам.
 Николай Алексеевич уж собирался уходить, когда Софья буквально схватила его за обшлаг пиджака.
 -И ещё. Пусть, тот полячишко, из-за которого... Гриневицкий...идет теперь сюда. Я хочу ему лично...передать инструкции...для всех
-Хорошо, Соня, я пришлю его сюда.
 Последний мужчина ушел, и с оставшимися на квартире девочками сразу повеселело, стало приятно, тихо. Соня, всегда с подозрением относившаяся к  мужчинам, подозревая у них одно на уме, всегда лучше и безопаснее чувствовала себя в женской компании,  и теперь, пока не вернулись мужчины, она могла хоть не надолго расслабиться в маленьком, привычно - теплом кругу старых подруг-феминисток. 
 Горячее питье было готово. Анна Павловна, смазав старую Сонечкину рану в боку обезболивающей аполедоковым бальзамом, теперь  заботливо поила её маленькими глотками из пиалы травяным отваром, пока Вера жарко растапливала печь, чтобы Сонечка, которую знобило отчаянно, могла хоть немного согреться - пропотеть.
-Аня, Аннушка, Верочка, девочки, какие же вы хорошие. Чтобы я без вас делала, - мученически улыбнулась Софья заботливым подругам.
 Знала Софья, что на подруг вернее можно положиться. Все сделают вовремя и как нужно. В отличие от мужчин-товарищей, им по два раза объяснять не приходится, да и глупые ссоры не разводят.

Заговорщица
 
 Анна Павловна. Аннушка. Единственная, кто блистательно выполнила задание — выманить «зверя» из логова. Выманила!
 Анне Павловне, в ходе как бы случайного визита в Стрельну*, удалось таки уговорить свою ближайшую подругу*, великую княгиню Александру Иосифовну,  чтобы та упросила Государя присутствовать на вступлении  её среднего сына Дмитрия Константиновича в должность кавалергардского офицера. «Александр Николаевич не сможет отказать любимому племяннику, а  сюрприз сделает мальчику приятное», - выдавив  как можно более непринужденную улыбку, закончила Анна Павловна, чье лицо по-прежнему ещё  болезненно бледно после ареста Саши.
 Александра Иосифовна, близко знавшая графиню Мейнгард ещё с Смольного института, старую, добрую Аннушку, с которой они вместе дружили по классу, не подозревая заговора, была искренне тронута столь внезапным и близким участием старой подруги. Какая же любящая мать не захочет  побаловать своего сына в такой торжественный и важный в  карьере юноши день столь почтенным присутствием, к тому же и причина для того была -  Дмитрий Константинович окончил военную академию с отличием. Через день подъезжает в ординарцы. Мечты великой княгини сбылись — Государь обещал осчастливить любимого племянника своим присутствием.
***
 Сегодня утром курьер передал срочную телеграмму из Стрельнинского Дворца, в которой великая княгиня  с благодарной радостью сообщала, что,   «как ты и предполагала, милая Аннушка, утешив материнское сердце, Государь лично дал слово присутствовать в Манеже на первом выступлении Дмитрия Константиновича». Все сошлось как нельзя лучше. Другого такого шанса уже не будет. Это Софья понимала ясно...

Роковой мундир

 Государь вернулся в самом  скверном расположении духа. Он уж знал, что умрет завтра, но, странно, мысль о смерти, как о физическом прекращении текущего бытия, совсем не беспокоила его. Было только скверно осознавать свою прожитую жизнь, которая теперь казалась ему одним бесконечно долгой, бессмысленной и от того мучительной чередой ненужных  дворцовых церемониалов  и тягостных государственных обязанностей. Все, что он делал в прошлом,  все его деяния, которые он когда-то мнил великими, были направлены исключительно для удовлетворения собственного тщеславия, деяния, за которые прославляли его миллионы , были пусты и не имели никакого значения — военные подвиги, в коих не раз рисковал жизнью, лишь за тем чтобы получить восхищение европейских дворов, бессмысленны и глупы, реформы — губительны для России, войны — расточительны русской кровью для чужих держав.
  И вот теперь, когда он уж стоял на краю могилы, и понимал неизбежность своего скорого прекращения в надоевшей ему бессмысленной жизни,  какой-то гаденький, обидный осадок, от которого он никак не мог избавиться,   терзал его. Осознание, что он, Император, властитель России, в чьих руках свершались судьбы Европы,  так и не смог прожить свою собственную жизнь, как того хотел, и вот теперь умирает, как червь, раздавленный, никому не нужный, одинокий старик, в окружении толпы льстивых лицемеров, ненавидящих его. Его никто никогда не любил, даже собственная мать. Вот и его Катенька  — его единственная искренняя любовь, она тоже ненавидела его, как тайно ненавидит рабыня своего хозяина, но продолжает разыгрывать  перед ним свою преданную, супружескую любовь, только затем, чтобы иметь существование. Он знал, что это так и не может быть по-другому, ведь он взял её, как рабыню, наложницу. За заслуги рабыня получит свою долгожданную награду - титул — станет Императрицей. Он подписывает приказ... 1 марта...Завтра 1 марта, день, когда он должен будет умереть и ...короновать свою Катеньку. Вернее, успеть первое, сознательное, пока не свершится второе, не зависящее от него, ведь кто знает, где «настигнет» его та «народная месть», о которой говорил тот мужик. «Желябов...». Он теперь вспомнил даже эту фамилию. Грубую и гадкую, как раздавленный по стеклу жук-хрущ. Ему стало мерзко. Он испугался какого-то сумасшедшего мужика в красных носках...
 Вернее, чтобы удержать его во дворце, Лорис испугал его ряженым бунтовщиком, и он испугался ряженым Пугачевым, как последний деревенский ребенок, которого пугают страшным домовым -«брунькой», в то время, когда по настоящему страшиться надо было лишь одного надвигавшейся немощной старости, которую уж невозможно было победить.
  Мысли путается в один не перевариваемый ком. «Коронация и похороны в один день — вот забава -то. Но, шутки в сторону, надо успеть...Катеньку, иначе ей придется слишком туго от Александра, зная его характер».
 Рука предательски дрожит — подпись под Манифестом о коронации супруги выходит косенько, невпопад, что ещё более раздражает Александра.
 Чтобы успокоиться, он взял морфия...  А к черту эту заморскую заразу. Только попусту возбуждает нервы, но совсем не успокаивает. Водка, русская водка — вот что самый раз теперь русскому царю,  вот, что поможет забыться от всего.
 Как страшная мантра в голове звучат предостерегающие слова Боткина. Рак печени — церроз - спиртное — яд. Но к чему теперь думать о здоровье.  Заботится о здоровье, находясь на краю могилы просто глупо. Ему смешно над самим собой, смешно и гадко одновременно, как бывает умалишенному, любующемуся на свои расковырянные прутиком язвы.
 Скорее бы вырубиться.  Александр Николаевич зовет камердинера, просит водки. Ему приносят. Зубровку -его любимую, охотничью, что не раз согревала душу и тело в дальних походах. Рюмка, вторая, он глотает, не разбирая количества — холодная водка приятно обжигает гортань, разливается огнем внутри.
 Он не помнил, сколько выпил. Единственное было для него теперь — поскорее забыть все, и он вырубился прямо на полу.
 Камердинер бережно затаскивает пьяную царскую тушу с пола на диван. Александр Николаевич стонет, машет руками, словно отбиваясь от мух. Ему снится кошмар. Огромный, кровавый мужик с кинжалом идет на него, а он не может пошевелить даже пальцем, парализован. В мужике он узнал Пугачева, нет, теперь уж Желябова, он знает —это его палач. Мужик замахнулся топором, теперь уж топором, а, но да но что говорил Авель, топором же. И верно топором...Он видит обух топора над своей головой. Он ржавый, тяжелый, мужицкий топор. Или это не ржавчина - кровь, его кровь... «Вот и все... Господи! Предаю дух мой в руци твоя. Не ведают, что творят», - шепчут губы последнюю молитву. Удары тяжелые, твердые, тупые и бессмысленные, как бывает все грубое, физическое, неизбежное. 
 Нет. Ничего нет. Его нет. Это странное и страшное состояние смерти, из которого невозможно вырваться, из которого уж нет выхода, нет возврата, а есть ничего...полное отсутствие тебя.
 Он проснулся в страшном крике. Камердинер толкает его в плечо.
-Ваше Величество, Ваше Величество, там...к вам...великая княгиня...пожаловала.
 Он не разобрал имени, но тут же сказал.
-Зови!
 Теперь уж ничего не соображает. Зачем он сказал «зови». Куда звать. После ночевки на диване мундир был в ужасающем состоянии, мятый, как истрепанная, половая тряпка. От него воняло перегаром, как от последнего трактирного мужика.
 Государь попросил переодеться. После водки и ночного кошмара голова гудела страшно. Во рту была помойка. Подойдя к зеркалу, он ужаснулся сам себе. На него смотрел отвратительный, похабный старик, с тощим, болезненным, желтоватым лицом и мешками под глазами. Александр Николаевич буквально чувствовал, как от него несло перегаром, дыхнув на ладонь, он тот час же убедился в этом. «Не заметила бы Кэт», - буквально обливая себя Дрезденской водой, думал он.
 Мысль о Кэт была особенно отвратительна, ведь он, мысленно приготовившись к её очередной истерике, ожидал, что она сейчас же войдет сюда, в эти двери, обеспокоенная, взъерошенная его ночным отсутствием — как показаться? Но вместо Кэт, вошла другая дама.
 Она что-то говорила быстро и озабоченно, с неисправимым в ней немецким акцентом. Даже сквозь страшную головную боль, Александр Николаевич понимал, что его о снова чем-то просят. Лицо дамы тоже показалось знакомым. «Конечно же, это жена его любимого братца Константина, великая княгиня Александра Иосифовна. Что надо от него этой старой курице, здесь, в столь ранний час». Спустя минуту он стал различать, что княгиня просит не для себя - за сына Дмитрия Константиновича.
-...умоляю вас, Ваше Величество, поймите меня, как мать...завтра у мальчика его первый подъезд в ординарцы, на Димитрии будет новый мундир, ему бы было очень приятно видеть Вас на разводе...
«И при чем тут новый мундир?»  - никак не мог понять Александр Николаевич, чувствуя, как от болтовни этой бабы его буквально сжимают в тиски мигрени. «А, Дмитрий Константинович, что же, знаем, известный маменькин сынок. От материной юбки более чем на километр не отъедет».
 Александру Николаевичу тут же вспомнился забавный случай, как его брат хотел определить среднего сына  по морской части, но у парня открылась морская болезнь, и после долгих мук и лишений на неудавшимся поприще капитана Нельсона*, маменька, сжалившись, все же выхлопотала его в кавалергардское училище. А женщина все говорила и говорила, расхваливая достоинства своего сына.
 И это подействовало.  Теперь Александр Николаевич был готов пообещать княгини все, лишь бы она сейчас же, немедленно отстала от него и ушла...
-...в Манеже...завтра.
-Хорошо, Александра Иосифовна, - наконец, выдохнул он, стараясь выдавить из своего изможденного лица как можно более любезную гримасу улыбки, - я буду завтра в Манеже.
 Рассыпавшись в любезностях, довольная княгиня ушла. Александр Николаевич мог наконец-то растянуться в кресле. На вошедшего к нему камердинера, зашедшего объявить, что  светлейшая княгиня Катерина Михайловна срочно просят его к завтраку, он громко с раздражением рыкнул:
-Я работаю! Не принимать ко мне никого!
 В кабинете, наконец, установилась долгожданная тишина. Александр Николаевич взял трубку, раскурил. Эту ещё одну свою новоприобретенную после покушения Соловьева вредную привычку он скрывал от всех, даже от Катерины Михайловны.
  Он сидел в задумчивости на диване, тупо глядя на лежащую перед ним, обшитую красным бархатом, толстую папку проекта Лорисовсой Конституции,  потом вскочил, сел за стол, и с нервической быстротой подписал каждую страницу. Дело было сделано — назад пути нет.

Подруги

 Заботы девочек помогли. От  согревающей аполедоковой мази маленькое тельце Сонечки сразу наполнилось теплом, и предательская боль в боку отпустила. Горячий, травяной бальзам стразу же потянул в сон, но прежде чем заснуть, Софья взяла Аню за руку. Анна Павловна сразу поняла, что  подруга хотела спросить её о чем-то важном, но не решалась при Вере. Наконец, когда Вера, поняв, вежливо вышла, Анна Павловна заговорила сама:
-Ты уж прости нас, Сонечка, но мы действительно все знали - Андрей нам сам рассказал все о твоем втором плане с метальщиками, а, когда понял, что проболтался, то сам велел нам молчать тебе. А о смертниках мы сами догадались.
-О каких смертниках? - делая вид, что ничего не знает, спросила раскрасневшаяся от испара Софья.
-Ты же ставишь людей с гремучим студнем на мину? И все - таки, Соня, я думаю, это неправильно, нечестно, — все равно, товарищи должны знать, на что идут ...
-Я уже спрашивала, - решительно и спокойно прервала её Соня, - каждый из них готов отдать жизнь за Революцию. Послушай, Аня, для меня этот вопрос давно решенный. Я устала от этих разговоров. Как ты не можешь понять,  все они все равно смертники, если они не  подорвутся,  то их все равно поймают и повесят... Ты ведь пойми, я  пошла на это не для себя, не ради себя, а ради общего дела Революции, конечно, ты сейчас же можешь рассказать Гриневицкому о мине, но тогда...
-Не бойся, я ничего не скажу ему.
- Я знала, ты настоящий товарищ, Аня.
-Что же, Сонечка, не будем прощаться.
-Прощаться?!
-Да, милая, я сейчас же уезжаю в Москву...
-В Москву? Аня, Аннушка! -Соня с плачем бросилась ей в объятия. - Не оставляй меня тут, с ними одну! Мне страшно! Я боюсь! Я не справлюсь!
-Ну что, ты милая. Я бы не за что не поехала, но так велел Саша. Ты же понимаешь, если меня поймают тут, я не выдержу - я погублю всё: тебя, дело, всех... Мы ещё встретимся. Я верю, что Русская Революция  вернет нам наших любимых из заточения, и ты верь в это. Власть тирании падет... - (Соня отрицательно замотала головой). - Послушай, Сонечка, Вера останется с тобой, она будет помогать тебе во всем вместо меня...Ну, что ты, Соня! Мы должны быть сильными сейчас! Разум и сила — вот, что должно руководить нами, если мы хотим победить власть царизма! Вспомни, как говорил Саша, КТО НЕ БОИТСЯ СМЕРТИ, ТОТ НИЧЕГО НЕ БОИТСЯ!
 Анна Павловна подняла заплаканную головку Сонечки и с материнской нежностью  прижала к себе.
- Я не боюсь, Аня. Самое страшное уже произошло. А для себя я уже все решила ... когда Андрея арестовали...Для него я сделаю все. Я не брошу его..Я теперь же только вот о чем хотела тебя спросить...Саша. Александр Дмитриевич. Ты сказала, что он велел тебе ехать в Москву  - значит, вы переписываетесь с ним...из тюрьмы?
-Да, он писал мне, через своих людей...
-Ты теперь скажи мне, Аннушка, только честно скажи теперь — его уже пытали?! - (и без того болезненно постаревшее лицо Сонечки приняло измученно-вопрошающее выражение)
-Нет, нет, Соня. Он пишет, что нет. Но ему не дают бумаги, недавно отобрали и лампу, чтобы он не сжег себя. В камере почти полная темнота. Ему приходится писать у отдушины, через Евангелие, подчеркивая нужные буквы собственной кровью. Пишет, что его допытывают хитростью, как Гольденберга, но Саша держится твердо. Рассказывает только о целях партии...
-Где он сейчас, в равелине?
-Нет, все еще в Полицейском управлении..его не перевели.
«Стало быть, и Андрей там», - мелькнуло у Софьи.
-...но хуже всего -они знают, что Саша руководитель Народной Воли. Кто-то выдал его.
-Выдал?! - облегченно выдохнув, Софья неприлично радостно оживилась.
  Знают! Выдал! Это хорошо. Стало быть, тот человек, что выдал Михайлова как главаря партии, был арестован до Михайлова и ещё не знает, что Андрей заменил Михайлова на его посту. Стало быть, все дело партии будет строиться вокруг Михайлова. А у полиции как не было, так и нет ничего на Андрея, кроме того, старого, до абсурда выполосканного в недрах Третьего отделения дела старого Одесского кружка. Даже  если Андрея опознают как пропагандиста партии,  ворошить старое Одесское дело на своем новом посту Лорис, как человек по-своему умный и рассудительный, не станет — слишком уж  много там беззаконных казней на его совести. Слава кровавого одесского палача сыграет не в ползу симпатий к временщику, чье приближенное к Государю положение и без того шатко по отношению к набирающему силы молодому двору во главе с Победоносцевым.
 Значит, у неё все еще оставался шанс вывести Андрея из-под удара, если Тригони ещё не выдал его под настоящей фамилией, а Тригони не выдаст — это значило бы подписать и себе смертный приговор, как члену Исполнительного комитета. Было и еще одно благоприятное для Андрея обстоятельство - подложный паспорт Михаила был оформлен на имя шпиона Клеточникова, когда от Андрея она узнала, что этот самый тайный агент Клеточников, которого Соня никогда не видела в глаза, но, как она догадалась, тот самый таинственный господин «К», чье предупреждающее Михайлова о засаде письмо она сожгла,  носил паспорт самого Тригони! Таким образом, конспиративный круг начинался и замыкался на Михайлове. Тригони, сам того не подозревая, примет на себя основной удар, его станут допытывать по делу, к которому он не имел абсолютного понятия, а Михайлов, единственный, кто мог дать разъяснения по афере с паспортами, будет молчать до конца.
 Несколько ободренная этой мыслью, Сонечка расцеловалась на прощание с Анной Павловной, и тут же, безжизненно уронив голову в подушки, уснула.
 Ей снова снился кошмар. Фроленко, грязный, волосатый хохол, пользуясь отсутствием Андрея, лез к ней прямо в постель с самыми мерзкими намерениями, повсюду бессовестно трогая её своими не чищенными, желтыми и толстыми как лопата ногтями. Она кричит, она пытается освободиться от этого  огромного, страшного циклопа. Она кричит, чтобы Михаил Федорович  прекратил сейчас же, остановился, но не слышит своего голоса. Она немая, а тем временем грязное, волосатое  туловище обрушивается на неё  всем своим весом, обнимает её своими ручищами...душит. И тут она видит, что это уже не Фроленко, а плюшевый медвежонок, вернее, огромный плюшевый медведь, что она видела в торговых рядах. Он сношает её, сношает, как мужчина, совсем по-настоящему, а не по-игрушечному. «Но ведь как? Он же игрушка. Всего лишь игрушка, он не может, у него нет пениса», - промелькнула мысль. Софье смешно. Смешно и жутко одновременно. «Чем станешь насильничать, плюшевая балда?!» И точно — она не чувствует его в себе, а лишь потную, смрадно воняющую, волосатую, плюшевую тяжесть на груди, нарастающий, как наполняемое водой ведро, пресс, она задыхается....  Сонечка понимает, что это всего лишь кошмар. Надо проснуться — и всего этого уже не будет. Она пытается вырваться из кошмара, и тут же, откуда-то издалека, слышит спасительный голос Веры...
-Соня, Сонечка, вставай. - Вера нежно толкает её в плечо.
 Софья вскакивает, хватаясь за голову. Первая мысль - «Андрей арестован». Хочется выть, кричать от ужаса, но рядом товарищи. Фроленко как раз сидит на диване, у неё в ногах, смотрит на неё из-под лобья усталым взглядом затравленного зверя. Так и есть, весь грязный и перемазанный, мрачный, как в кошмаре, который она только что видела. Тут же, за столом, Исаев, Кибальчич, Грачевский с Сухановым сосредоточенно мастерят бомбы. Вера помогает Суханову - скручивает капсюли, отливает грузы. Пахнет пронзительно аммиаком , отчего кружится голова. В окнах темно, ночь, но, кто знает, может уже утро.
 «Сколько же я проспала?» Сонечка собирается взглянуть на часы, но вспоминает, что не дома, а у Веры. Вера, должно быть, счастливая — часов не наблюдает. Но зачем же будить...
-Мина заряжена, - отчитываясь, бубунит Фроленко, дальше опят бурчит что-то неразборчивое, - чего она упорно не может понять. Этот мужлан не научился даже говорить толком, а ещё учился в университете, это всегда до бешенства раздражало её в Михаиле.
-Так пора?! Сколько время?! - спрашивает Соня, оправляя неприлично растрепавшиеся о подушку волосы.
Вмешивается Вера.
-Тут...к тебе, Котенок.
-Какой ещё котенок? - раздраженно спрашивает, не разбирает спросонья Софья. Ей кажется, что Вера нарочно издевается над ней.
-Твой котенок.
- Котик, ты хотела сказать! Гриневицкий?!
-Да, Котик, - растерянно повторяет Вера. - Я отвела его в спальню. Он ждет твоих инструкций, всё, как ты и сказала.
 Софья с величайшей осторожностью обходит работающих. Одно неловкое движение, и весь дом взлетит на воздух.

Последняя страсть маленькой Блондинки

 В потайной комнате действительно Гриневицкий. Вопросительно смотрит на Софью, ожидая приказаний, но Соня и сама забыла, о чем хотела просить его. Одна только мысль витает в опустевшей после сна, белокурой головке: «Боже, как он похож на Андрея». И чем пристальнее всматривается она в красивое лицо Котика, тем больше начинает с ужасом ощущать, как холодные мурашки желания пробегают по её телу. Перед его янтарными глазами просто невозможно устоять.
 Гриневицкий, почувствовав неудобную паузу, заговорил первым:
-Вы уж, простите, Софья Львовна, но мне, право, некогда - надо идти. Мне еще нужно успеть попрощаться со своей невестой, а она живет далеко отсюда ...Вы уж поймите меня, кто знает, останусь ли я завтра  живым....
-Так у вас есть невеста? -  растерянно спрашивает его Софья. - Ах, да. Невеста. Кажется, ее, как и меня, тоже зовут Софьей.
-Так вы только это хотели меня спросить Софья Львовна? -( От нелепого допроса в голосе уставшего от целого дня бессмысленного ожидания «хозяйки» Гриневицкого послышались явные нотки раздражения).
-Она тоже блондинка?
-Да.
-Надо же, - с задумчивой грустью усмехнулась Соня.
-Вы за этим  вызывали меня сюда, Софья Львовна? Чтобы узнать, есть ли у меня невеста? - сердито спросил Игнатий.
 Сонечка подняла голову. «Ах право, теперь все равно! Будь, что будет!»  В следующую секунду она бросилась к своему Котику, обхватила его за шею, заключив в горячие и цепкие объятия, стала яростно целовать его в губы.
-Милый мой, хороший мой, мальчик мой! Ну, скажите, зачем вам эта пустоголовая барышня! Останьтесь здесь, со мной! Разве вы не видите, я ведь тоже женщина! Я давно люблю вас, я желаю вас!  Завтра мы все равно умрем, так разве стоит тратить драгоценное  время на какую-то глупую пустышку, которая даже не оценит ваши чувства. Я умаляю вас, не ходите к ней, я буду вашей в эту ночь, возьмите меня сейчас же! Здесь и сейчас!
-Ну, что же вы, Софья Львовна! - перепуганный беспорядочным набором похожих на бред, мало связных слов, Гриневицкий, думая что Софья внезапно свихнулась от отчаяния потери Желябова, отшатнулся, рванулся и буквально стряхнул Сонечку с шеи.
-Если вы думаете, Игнатий...- словно в бреду с нервической лихорадочностью с зашептала она, надвигаясь на Гриневицкого, - что мы здесь не одни, то не бойтесь. Все будет тихо, я обещаю вам, я не буду кричать, честное слово. Никто из товарищей не услышит, - с этими словами Сонечка поспешно расстегнула густой ряд мелких пуговичек своего школьного платья, обнажив не по-детски огромную грудь, стала ласкать его. - Милый мой, хороший мой мальчик. Будь сегодня моим, только моим. 
  Слушая ей прерывистое, тяжелое дыхание в темноте, обалдевший от шока, Гриневицкий стоял столбом, в первую секунду не в силах пошевелиться от дерзкого бесстыдства той, которую до того считал самой сознательностью партии и только тупо смотрел, как она своими маленькими проворными пальцами расстегивает ему ширинку.
- Чего же вы ждете! Не мучьте же меня, Игнатий!
 Имя, его трудное, но настоящее, полное имя, по которому его почти уж никто не называл, и которое он, никогда не любя, уж почти забыл сам, заставило его очнуться.
-Нет, не будет этого! Гадко! - он схватил за запястья  и оттолкнул её.
 Затем, наскоро застегнув ширинку, только укоризненно  покачал головой, а потом просто развернулся и, видя, что с расстроенной, не в себе Перовской теперь было совершенно бесполезно что-либо говорить, тихо вышел.
  Громко заревев, Софья бросилась головой в подушки. Она ещё долго рыдала, не смея простить себе внезапную измену Андрею, тому, единственному, которого любила, кому клялась в своей вечной любви  и верности. Но, оказалось, что вечного ничего не бывает: едва Андрея арестовали, как она тут же чуть было не отдалась другому, но даже не из любви, а только затем, чтобы тот час же удовлетворить свою самую низменную страсть. 
 Но было и ещё одно, в чем Софья ни за что не решалась признаться себе, но что тягучей, соленой обидой отравляло её болезненное самолюбие... Её впервые отвергли, как женщину. И кто - тот кому она только что была готова отдаться сама. Если раньше ей приходилось буквально отбиваться от навязчивых поклонников револьвером, то теперь, когда она готова была любить сама, пусть самой гнусной, мерзостной, похотливой любовью унижающей себя любовницы, ею впервые пренебрегли. Соня чувствовала себя старухой.
 Но вскоре рыдания стихли. Свернувшись в клубок, Сонечка уснула. Ей снился долгий, черный сон, который снится только очень больным людям, но помогает забыть как физическую боль, так и душевную.