Светочи Чехии. Часть 3. Глава 3

Вера Крыжановская
Глава 3

В одной из отдаленных от центра города улиц стоял просторный дом, с двух сторон окруженный садом, а с третьей выходивший в глухой переулок, который отделял его от соседних строений. Дом казался нежилым, что было истинным чудом в то время, когда каждая клетушка в Костнице ценилась баснословно дорого, а обыватели или вовсе покидали город, либо переходили на житье в дворовые службы и сдавали свое помещение богатым иноземцам, наехавшим со всех концов мира.
Но пустым дом казался лишь снаружи. В одной из комнат, выходившей окнами в сад, какой то человек в беспокойстве ходил из угла в угол.
Лицо его было озабочено, глубокие морщины бороздили нахмуренный лоб и, по временам, крепкое итальянское ругательство срывалось с губ.
Человек этот был Бранкассис, считавшийся уехавшим вслед за папой Иоанном XXIII, но тайком возвратившийся в этот дом, который он занимал и раньше. Вернулся он с целью войти в сношение с разными прелатами, оставшимися верными беглому папе, и разведать, при их посредстве, о настроении собора и императора, а затем, если представится возможность, ценою золота и разными ухищрениями спасти дяде папскую тиару. Но расчёты папы и его посла не оправдывались. Несмотря на некоторый успех происков хитрого Томассо, как например, угроза итальянской народности  отъехать из Костница и не принимать участие в делах собора, несмотря даже на собственноручное письмо папы к королю французскому, – дело Иоанна XXIII оказалось окончательно проигранным.
За эти два года Бранкассис сильно изменился: постарел, обрюзг, цвет лица сделался желтым и даже землисто серым, глаза ввалились и свирепо глядели из глубоких глазниц. Если страшный удар Броды и не убил его, то все таки оставил на его организме глубокие следы, которые давали себя чувствовать во время переезда в Костниц; невыносимая боль в спине заставила его прибегнуть в пути к носилкам.
Грустное это было путешествие. Затаив в душе бессильную злобу, ехал на собор Балтазар Косса, предчувствуя, что его грозный покровитель, Сигизмунд, упорно влечет его на погибель. Папская тиара не могла изменить природной животности, жестокости и строптивости бывшего разбойника; свои неудачи он вымещал на приближенных, проклиная скверные дороги, суровый климат и усталость трудного, длинного пути.
Недалеко от Арльсберга повозка вдруг накренилась, и Косса полетел в снег. По дороге в это время стоял народ, толпами сбегавшийся на встречу папы; но, не задумываясь о том, какое впечатление произведет его поведение на окружающих поселян, его святейшество разразилось потоками проклятий и ругани, а слуге, подбежавшему узнать, не ушибся ли он, папа крикнул:
– Jaceo hic in nomine diaboli!
Свое падение он счел за худое предзнаменование.
– Вот западня, в которую ловятся лисицы, – сказал он Бранкассису, указывая ему на видневшийся вдали город.
Этот дорожный случай пришел теперь на память кардиналу. Предзнаменование исполнилось буквально, и известие, которое Бранкассис получил сегодня, его страшно беспокоило.
Все их козни разлетелись в прах, наткнувшись на энергию, проявленную императором.
На следующий же день после исчезновение Коссы, Сигизмунд объехал город, в предшествии герольдов и трубачей, объявляя всюду, что бегство папы не приостанавливает действий собора: а в это утро Бранкассис узнал, что готово значительное войско для низложения герцога австрийского, объявленного изменником империи и собору, и для привода Коссы силой на суд, как пирата и преступника, виновного в симонии и распутстве…
Легкий стук в дверь вывел кардинала из мрачной задумчивости. В комнату вошел монах, сбросивший капюшон, закрывавший ему голову.
– Я с неожиданной новостью, ваше высокопреосвященство, – сказал он. – В город приехал граф Вальдштейн с графиней Руженой!
Бранкассис вздрогнул.
– Не ошибся ли ты, Иларий? Вок с женой в Костнице?
– Не Вок, а граф Гинек, а с ним молодая графиня, Анна из Троцнова, Туллия, Брода, словом, вся их проклятая шайка!
По мере перечисления имен лицо Бранкассиса густо краснело, и в его черных глазах вспыхнул недобрый огонь.
– Per Bacco! Ценное известие, Иларий! Надо будет поразмыслить, как оказать подобающий прием любезным дамам и храброму Броде. Расскажи подробно все, что ты узнал о них; а пока сходи и прикажи Януарию подать мне кружку вина: я устал и голова что то тяжела сегодня.
Через десять минут старый, седобородый монах принес вино, два кубка и пирог с дичью. Бранкассис сел и указал на складной стул Иларию, который состоял у него секретарем, по смерти доблестного Бонавентуры.
– Теперь рассказывай, – сказал кардинал, наполняя вином два кубка. – Не пропускай ни малейшей подробности, каждая из них может иметь для меня особую цену.
– Вручив ваше послание его преподобию, секретарю кардинала Урсино, я возвращался по церковной площади и вдруг увидал, перед входом в ризницу, несколько верховых лошадей, в богатом уборе, которых держали под уздцы пажи; в одном из них я тотчас признал Яромира, любимого пажа графини Ружены. Спустив на лицо капюшон, я стал следить издали: спустя некоторое время появилась графиня Вальдштейн, под руку с каким то польским паном, за ней вышла Анна, вся в черном…
Его прервал дикий смех Бранкассиса.
– Как? Моя вдовица все еще в трауре?
– Да! Но она так похудела и изменилась, что я едва ее узнал; наоборот, Туллия, шедшая с ней рядом, расцвела, как роза, и выглядит красивее, чем когда либо.
– А, проклятая доносчица! Дорого заплатишь ты мне теперь за свои проделки! Сама ползешь мне в руки, – проворчал сквозь зубы Бранкассис, сжимая кулаки.
– Последним вышел Брода, – продолжал Иларий. – Они сели на лошадей и поехали шагом, а я следил за ними издали. Заметив, что всадники завернули в один дом, я решил узнать, приехали ли они туда в гости или там живут. Поэтому я зашел неподалеку в трактир и, за кружкою вина, разведал, что дом принадлежит старой госпоже Лауфенштейн, которая, я знаю, приходится родственницей Вальдштейнам, и что теперь граф Гинек с невесткой поселились у нее.
– Спасибо, Иларий, за все твои сведения. Но мне этого мало, я хочу знать больше: на сколько времени они здесь, где они обыкновенно бывают, в какие часы выходят из дому и возвращаются; словом, разузнай все, что до них относится. Затем надо будет постараться завязать сношение с кем нибудь из домашних.
Иларий побледнел.
– Как? Вы решились бы еще раз… пробраться к Ружене? – пробормотал он.
Бранкассис смерил его презрительным взглядом.
– Ты чересчур любопытен, мой дружок! Когда я что либо приказываю, ты должен исполнять, не рассуждая, che diavolo! Кажется, я плачу довольно щедро за твою старую шкуру, чтобы ты мог рискнуть ею для меня! Но я давно знаю, что ты храбр лишь там, где можно безнаказанно мучить слабого или обмануть глупого, и потому тебя, с твоей трусостью, оставлю в покое. Если я и доберусь до Ружены, то уж, конечно, не ты будешь меня сопровождать. Наконец, у меня и нет этого намерения: я жажду мщения, а не любви.
– Я сделаю все возможное, чтобы добыть вам желаемые сведения, и поверьте, не трусость, а грозящая мне опасность вынуждает меня быть осторожным. Ведь, если кто нибудь из графской свиты меня признает, я погиб, – ежась со страху, ответил Иларий.
– Делай, как знаешь! Но, чтобы через три дня ты знал все, что мне нужно, и завязал сношение с кем нибудь в доме, – ответил Бранкассис, знаком руки отпуская своего секретаря.
Ружене, конечно, и в голову не приходило, какая опасность угрожала ей и ее близким; она поглощена была совсем иными интересами.
Два неожиданных обстоятельства смутили ее покой. Первое касалось Гуса. С негодованием узнали чешские паны о возмутительном обращении с несчастным: его не только заключили в уединенную башню и заковали в ножные кандалы, но на ночь надевали еще ручники и цепью прикрепляли к стене. Между тем, ничто, казалось, не оправдывало такой строгости относительно узника, доброта и чарующая кротость которого обезоруживали даже его тюремщиков, оказывавших ему некоторое снисхождение и даже допускавших к нему друзей. Теперь, в Готтлибене, Гус был отрезан от всего мира, лишен всякой человеческой помощи и даже религиозной поддержки, так как ему не было разрешено причащение. Страшные страдания, причиняемые уважаемому всеми человеку, глубоко огорчали Ружену и Светомира. Анна, удивительное дело, не проронила ни слезинки; но зато, несколько слов, вырвавшихся у нее по этому поводу, дышали такой ненавистью к духовенству и собору, таким презрением к императору и всем чешским предателям, что испуганная графиня упросила ее молчать, чтобы не навлечь на себя каких нибудь неприятностей.
В скором времени новое обстоятельство еще более встревожило Ружену.
Дело шло об Иерониме, а к нему, в глубине ее сердца, таилось совсем особое чувство – болезненное, но глубокое, словно закрывшаяся снаружи рана, которая, однако, продолжает гореть и сочиться при малейшем прикосновении. То не была любовь, казалось ей, в обычном значении этого слова; великодушие, выраженное Воком по поводу ее признания, отвоевало ему привязанность Ружены. Она была глубоко благодарна мужу, что он не искал тогда ссоры с Иеронимом, а для ревнивого, вспыльчивого и взбалмошного графа это была большая заслуга; на этой то признательности и расцвело, мало помалу, доброе, теплое чувство ее к Воку. Иероним же остался для Ружены идеалом, за которого она молилась и дрожала, если ему угрожала какая нибудь беда; в такие то минуты и раскрывалась старая рана.
Как же встревожилась она, когда однажды Ян из Хлума, взволнованный, пришел к графу Гинеку и рассказал, что накануне неожиданно встретил мистра Иеронима, прибывшего в Костниц в надежде помочь своему другу защищать его дело. Страшась опасности, грозившей Иерониму, барон Ян повел его к пану Вацлаву, и они вдвоем едва едва убедили его скрыться скорее из города.
Иероним, на самом деле, уехал, но только после того, как прибил, в то же утро, к дверям церквей и ратуши заявление, в котором доводил до всеобщего сведение цель своего приезда и требовал от императора и собора действительной охранной грамоты, дабы иметь возможность свободно явиться перед ними. Ян Хлум и другие чешские и моравские паны, не ждавшие правды и милости от собора, этой меры не одобряли.
Иероним покинул Костниц и Ружена несколько успокоилась.