Мои университеты

Анатолий Лайба
 «МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ»
(о памятном и забавном из студенческих лет)

В Смольный с кратким визитом
Поздней осенью 1975 года я впервые приехал в Ленинград, в город, как тогда говорили, трёх революций. Я только что демобилизовался из армии и, чтобы не терять время, решил поступить на рабфак – подготовительное отделение Ленинградского университета. Этот солидный вуз я выбрал исключительно потому, что там, на географическом факультете, уже учился мой школьный товарищ Сергей Легкобитов. Он и наставлял меня в письмах, уверяя, что поступить на рабфак не составит большого труда – главное иметь направление из воинской части. Я же в свою очередь уговорил поехать со мной лучшего моего школьного друга Андрея Муратова.
И вот мы, два наивных 20-летних юнца, приехали в Ленинград из курортного Пятигорска, – не самой глухой провинции, а потому держались вполне нахально. На самом же деле, кроме излишнего гонора, мы имели на своих плечах лишь два наспех сшитых аляповатых костюма да ещё пару вычурных галстуков на тонковатых шеях.
Узкий торец университетского здания, выходивший на Большую Неву, показался нам маловыразительным. Это потом мы узнали, что здание Двенадцати Коллегий – одно из немногих капитальных построек, сохранившееся в городе со времен Петра – основателя города. Впрочем, внутренний «стомильный» коридор с застеклёнными книжными шкафами вдоль стен поразил нас с первого взгляда. Подобный интерьер уже вполне соответствовал храму науки. Тем более, что начинался коридор с большой картины в золочёной раме, изображавшей молодого Владимира Ульянова в момент сдачи экзаменов по юридической части.
В одном из боковых карманов мы отыскали деканат геологического факультета. Там мы справились о порядке зачисления на подготовительное отделение, а заодно поинтересовались, где находится географический факультет. Мы собирались навестить нашего одноклассника Легкобитова, обещавшего подыскать нам жильё.
– Географический факультет? Вам надо проехать в Смольный, – объяснила молодая секретарша.
– В Смольный? – удивились мы, ибо полагали, что в Смольном, Штабе Революции, до сих пор находится что-то сугубо партийное, чуть ли не областной комитет.
– Ну да, в Смольный, – уверенно подтвердила секретарша. – Езжайте на Невский проспект, садитесь там на 6-й автобус и доедете до самого места.
Мы добрались указанным путем до Смольного института, узнав историческое здание издалека, как только автобус выехал на широкую площадь. Пройдя сквозь каменные пилоны, приблизились к парадному фасаду. Оказалось, что здание отделено от примыкающего сквера кованой железной оградой. У распахнутой широкой калитки прохаживался милиционер. Перед оградой толпилась стайка экскурсантов, и женщина-гид увлечённо вещала о давних революционных днях, указывая на памятник Ленину за железной оградой.
«Странно, – удивились мы, – чего же они за ограду не заходят?»
Мы прошли уверенным шагом в калитку, приветливо кивнув милиционеру. Тот косо нас оглядел, но пропустил, ничего не сказав. Мы обогнули ленинский постамент, поднялись по широкой каменной лестнице и толкнули высокую деревянную дверь. Она поддалась с трудом, так как представляла собой тяжёлый четверной турникет. Вывалившись в просторный холл, мы даже не успели оглядеться, как к нам обратился «швейцар» – военный капитан с синими петлицами на мундире.
– Вы к кому, молодые люди?
– А где тут это... географический факультет? – запинаясь, спросил я.
Еще до капитанского ответа, я уже понял, как мы сглупили. Здесь явно никакой не вуз, а высокое руководящее учреждение. Вверх уходила широкая лестница, устланная красным ковром, а справа от двери располагался большой стол с несколькими телефонными аппаратами. Из-за него и встал, заступив нам дорогу, малорослый капитан с гладко зачесанными назад волосами. Его синие петлицы – конечно, гэбистские, их я лицезрел впервые, но знал по рассказам.
– Географический факультет? – переспросил с лёгкой улыбкой капитан. – Вам нужно выйти на площадь, повернуть направо, миновать церковный собор, а там спросите и вам подскажут. Видя нашу растерянность, он добавил: – Это не далеко, вы не заблудитесь.
– Спасибо! – сконфуженно поблагодарили мы.
Географический факультет мы действительно нашли за Смольненским собором, он помещался тогда, если не ошибаюсь, в здании бывшего монастыря.
Второй раз в Смольный я попал только 32 года спустя, когда группе сотрудников Полярной экспедиции, в том числе и мне, вручали государственные награды в историческом двухсветном Актовом зале.




Рабфак – это звучит здорово!
Подготовительное отделение Ленинградского университета на студенческом сленге 1970-х годов именовалось рабфаком, то есть рабочим факультетом. Этот вид обучения существовал в Советской стране в 1920–1930-х годах для подготовки рабочей и крестьянской молодёжи к поступлению в вузы. Подготовительные отделения 1970-х годов занималось, по сути, тем же: в течение одного учебного года будущие студенты проходили ускоренный школьный курс по предметам, являвшимися экзаменационными на выбранных ими факультетах. Для поступления на современный рабфак уже не требовалось рабоче-крестьянского происхождения, но два условия соблюдались строго: стаж работы не менее 2-х лет (в том числе служба в армии) и направление от рабочего коллектива или воинской части при сугубо положительной характеристике.
На подготовительное отделение геологического факультета ЛГУ осенью 1975 года поступали в основном парни, только что отслужившие в армии. Именно «дембеля» составляли основной контингент рабфаковцев на всех факультетах. В число таковых входил и я, демобилизованный за месяц до поступления. Кроме помянутых выше условий, для зачисления на рабфак требовалось пройти некое собеседование. О чём на месте мы с сокрушением узнали, что собеседование в реальности включало два настоящих письменных экзамена: по математике и русскому языку вкупе с литературой (сочинение).
– Как же так? – спрашивали мы в приёмной комиссии, – какие экзамены? В условиях приёма стоит только «собеседование». Мы же совершенно не готовились. Да и когда? – только что все из армии.
– Не волнуйтесь, – успокаивали нас члены комиссии, – это ведь не экзамены, а маленькая проверка ваших знаний. А потом обязательно будет собеседование. С каждым из вас комиссия поговорит лично и обстоятельно. И уже по результатам собеседования, – тут они доверительно понижали голос, – мы можем принять даже тех, кто получит на письменной проверке неважные оценки. Так что главное – это собеседование.
– То есть, можно поступить даже с двойками?
– Можно, но лучше иметь более высокие оценки. Это совсем не помешает.
Конечно, мы, недавние солдаты и сержанты, мало что помнили из школьного курса.
Например, в задании по математике, в одном из уравнений фигурировали действия с обыкновенными дробями, кои за 2 армейских года у меня совсем выветрились из головы. Я восстанавливал их на пальцах, манипулируя с простейшими дробями типа 1/2 и 1/4, зная, что в сумме должно получиться 3/4, а в разности 1/4.
На сочинении никто, разумеется, не брался писать на литературные темы, а все раскрывали тему свободную, звучавшую возвышенно оптимистически: «Почему я решил стать геологом?» Тут уж все старались так, что только перья трещали. Тем не менее, редко кто получал за свой крик души выше тройки, в том числе и автор этих строк.
После собеседования из 42-х претендентов были зачислены в учебную группу 25 человек, в числе которых действительно оказалась парочка ребят, получивших двойки по одному из экзаменов. Я же прошёл довольно легко, так как за моими плечами, кроме средней школы, имелся один курс геологоразведочного техникума, оконченный с неплохими результатами.

Занятия на рабфаке обычно начинались с 1 декабря и завершались в середине лета выпускными экзаменами, являвшимися одновременно вступительными ЛГУ. Сдать их требовалось не ниже чем на «удовлетворительно», после чего счастливый рабфаковец автоматически зачислялся на избранный факультет без всякого конкурса. Таким путём наше социалистическое государство пыталось в 1970-х годах укреплять свежими кадрами «идеологически разболтанную» интеллигентскую прослойку.
 Более того, уже в ходе зачисления неожиданно поступило указание набрать на журналистский факультет не одну группу, как обычно, а две. Абитуриентов не хватало, и по учебным группам других факультетов распространили объявление: все желающие могут переписаться на журналистский факультет, пройдя ещё одно собеседование. По-видимому, действующие работники советской печати вызывали у правящих органов наибольшую аллергию, почему они и решили укреплять прессу удвоенным темпом. Многих соблазнила такая приманка, и даже я с трудом удержался от творческого порыва. Но потом всё же решил, что геологический хлеб более верный, чем журналистский.
Ещё до 1 декабря всех зачисленных студентов рабфака (несколько сотен человек, в основном, приезжих) обещали поселить в новом общежитии № 13, которое достраивалось в Петергофе. Как водится, строители не уложились в сроки, и начало занятий перенесли на 15 декабря, а потом и вовсе на 2 января. Только в первые январские дни мы стали жильцами нового общежития квартирного типа – 16-этажной кирпичной высотки на самой окраине Старого Петергофа.
Мы сами убирали от строительного мусора помещения, сами докрашивали окна, сами отважно мылись 2 месяца холодной водой и почти полгода бодро взбегали по лестницам на верхние этажи из-за задержек с запуском лифта. Но зато мы учились на рабфаке с верной перспективой успешного поступления на избранные факультеты. Впереди лучезарно маячили целых 5 лет интересной жизни и учёбы в городе на Неве, в стенах одного из лучших университетов страны. Эти 5 будущих лет мы заранее относили к самым лучшим и самым счастливым годам своей жизни.

Занятия проводились там же, в Петергофе, в аудиториях недавно отстроенного физического факультета ЛГУ. Лекции и семинары проводились регулярно по 6 дней в неделю и занимали каждодневно по 7, а то 8 напряжённых часов. Нам преподавали основные экзаменационные предметы: математику, физику, химию, иностранный и русский языки вкупе с отечественной литературой.
 Знания по названным предметам мы имели самые поверхностные, что наши преподаватели легко нам доказали в первые же дни. Мне помнится, что на первом проверочном диктанте из 25-ти человек только две девушки получили тройки с минусом, а остальные из группы – двойки, единицы и даже нули. Немногим лучше обстояло дело и по другим предметам. Соответственно, нас учили и жучили без всяких поблажек. А когда мы жаловались на обилие домашних заданий и нехватку времени, нам резонно отвечали: вы пришли учиться в Ленинградский университет и надо соответствовать уровню.
Да, мы хотели соответствовать планке, чтобы обрести самую земную и самую романтическую из профессий, а потому мы очень старались. Хотя приходилось трудно во все 7 месяцев рабфаковской учёбы. Так, по физике, которую читали ежедневно, нам задавали на дом по 10-ти – 12-ти задач кряду. И каждое утро наш физик по прозвищу «Борода» опрашивал по списку, сколько задач удалось решить. Наиболее трудные задачи разбирались на доске. Лишь пару раз наш моложавый и бородатый физик прошёлся с ухмылкой вдоль столов, чтобы сверить заявленное с наличным. И многим пришлось краснеть, объясняя, что они совершенно случайно просчитались, выдав 8 решённых задач за 11.
По русскому языку мы чуть ли не ежедневно писали диктанты, а уж сочинения строчили каждую неделю, опять-таки в качестве домашних заданий. И так набили на этом руку, что раскрывали успешно любые темы: о Катерине – светлом фонарике в тёмном царстве, нигилисте Базарове или там о Давыдове с Нагульным, дорогих сердцу писателя Шолохова хуторских коммунистах. Мы научились разбираться не только в простых грамматических правилах, но даже имели смутное представление о непродуктивных суффиксах с затемнённым смыслом и что-то такое слышали об омонимах вкупе с оксюмороном.
А ведь была ещё химия и полный курс алгебры с тригонометрией.
В общем, мы учились столь напряжённо, что в Ленинград, который притягивал нас, как магнит, выезжали только по субботам, да и то после занятий. Отгуляв в городе по музеям, кино и паркам, мы возвращались за полночь и отсыпались до воскресного пустого обеда. Затем отправлялись по магазинам для недельных закупок, если, конечно, имелись финансы. Ближе к вечеру садились за домашние задания, которые на выходные задавались с избытком.
Со мной в комнате жил мой земляк и хороший товарищ Валерка Антонов. Он служил во внутренних войсках, охранял лагерную зону, а потом отработал год на стройке монтажником. Прямо за нашим окном строители возводили новую кирпичную высотку, 2-й корпус нашего общежития. Глядя, как работяги копошатся у стен, Валерка приговаривал: «Н-е-е-т! Уж лучше я буду голову ломать и решать по 10–12 задач кряду, чем стоять там, на верхотуре, на зимнем холоде и ветру».
 Вывод как будто правильный, но неверный. Пройдет 6–7 лет, и мы поймём, что работа головой – самая трудная работа. Любой из моих коллег согласится, что сочинение геологических отчётов с доказательным изложением всех разноплановых результатов – есть занятие более трудное, чем полевые маршруты. Более трудное и менее оплачиваемое. Не зря все геологи так стремятся уехать в поля и так неохотно остаются за камеральным столом. Многие так и считают: чем ломать голову – лучше уж бить ноги.

Мы продолжали учиться до середины лета.
Большинство выдержало учебные испытания. Из 25-ти человек к выпускному и одновременно вступительному экзамену дошли 19. Успешно сдали экзамены 17 человек, включая 2-х девушек. И какой был выпускной вечер! – самый, наверное, счастливый из всех наших выпускных вечеров. Тем более счастливый, что к нашей радости примешивалась нотка печали: на нем присутствовали многие наши товарищи, срезавшиеся на последнем этапе. А ещё мы понимали, что никогда больше не соберёмся вместе, всем выпуском большого рабфака, в нашем Петергофе, в нашем «Царском лицее».
Наша рабфаковская группа, пришедшая на геологический факультет, задавала тон не только в студенческой жизни, что было ожидаемо, но и в учёбе, чего не случалось ни до, ни после. Из 17-ти человек нашей группы успешно окончили геологический факультет 12, включая одну девушку. 11 выпускников ушли прямиком геологию и, думаю, не оставили бы эту стезю, если бы не распад страны и геологической отрасли. Но все же половина из когорты рабфаковцев, включая меня, осталась своей профессии верна.
Те 5 студенческих лет, априори записанные нами в самые лучшие и счастливые годы, оказались действительно таковыми. Они мыслились, конечно, как холостое и безмятежное время со всеми присущими тому периоду благами. В самом начале пути, в первые месяцы рабфака, мы все искренне уверяли друг друга, что, конечно же, так и будет: на 1-м месте учёба, на 2-м – полевые сезоны и только на 3-м – красивые девушки.
 Жизнь внесла существенные коррективы. Практически все наши бывшие «дембеля» и рабфаковцы, не имевшие в столичном городе ни кола, ни двора, быстро и счастливо переженились. Первым покинул холостяцкий круг мой сокоешник по общежитию Валерка Антонов: он женился в августе 1976-го, сразу после рабфаковских экзаменов. Вторым – наш общий приятель по общежитию Николай Алексашин – в январе 1977-го, едва сдав свою первую сессию. Третьим женился я – в самом начале 2-го курса. А дальше пошло-поехало. К 5-му курсу переженились все, за одним, кажется, исключением.
Наши студенческие браки оказались в большинстве своём долгими и счастливыми.
Значит, судьба нас вела по истинному пути.
А рабфак – действительно звучит молодо, гордо и здорово!



На метле
В наши студенческие годы одним из популярных анекдотов на тему учёбы являлся следующий. Студент просит маститого профессора принять у него экзамен с положительной оценкой, ибо в противном случае он, студент, лишится стипендии. А жить ему без стипендии – всё равно, что маститому профессору проживать на одну стипендию.
Впрочем, и на одну «степуху» даже самому экономному студенту удавалось прожить не более 2-х недель. Конечно, помогали родители, но и этого не всегда хватало, особенно, если отважный студент женился, – разумеется, по самой возвышенной любви и с самыми серьёзными последствиями – зарождением чад. В числе отважных оказался и я, причем моя женитьба пришлась на самое начало 2-го курса, наиболее тяжкого и сложного в учебном плане. Если в технических вузах бытовала поговорка «Сдал сопромат – можешь жениться!», то у нас на факультете она звучала иначе: «Сдал минералку – можешь жениться!».
Я с присущим возрасту легкомыслием этой поговорке не внял и женился, прослушав лишь первую вводную лекцию по минералогии. Впрочем, никогда не жалел о своем шаге, ибо всё, что ни делается из разряда человеческих поступков – делается к лучшему. Однако материальный вопрос, бывший и раньше в числе злободневных, встал теперь с особенной остротой и в известной форме: где можно легально подработать без отрыва от учёбы? Для непосвященных следует сказать: вечерние и заочные формы обучения на геологическом факультете отсутствовали.
Студенческий фольклор культивировал целый набор различных способов подработки – достаточно денежных, но при этом мало обременительных. Как то: ночные сторожа в архивах и музеях, где можно спать напропалую; служители зоопарка, имеющие солидный приварок за счёт корма животных (фрукты, овощи, мясо); контролёры в общественном транспорте с бесплатным проездом по всему городу, и некоторые другие в том же роде. Многие студенты подрабатывали статистами на «Ленфильме». Платили там очень неплохо: от 3-х до 5-ти рублей в день, но этот день начинался с утра и длился по 8, а то и по 10 часов подряд, ибо съёмки – дело не быстрое. Это означало прогул занятий, да и статисты на киностудии требовались далеко не всегда.
Лучшей же синекурой, согласно фольклору, считалась следующая: замер уровня Невы по футштоку, расположенному близ Горного института. Мол, надо снимать там отсчёт единожды в сутки и только в периоды наводнений – чаще. Платят за эту работу полноценный оклад в 60 рублей. Работает там, конечно, некий удачливый горняк-студент, а когда выпускается, то передает должность своему товарищу из младшего курса. Причём даже такую легковесную работу эти заевшиеся горняки норовят свести к минимуму: снимают отсчёты не регулярно, а в журнал записывают средние значения. И вроде бы, кого-то на этом поймали и с позором изгнали.

Самой же распространённой подработкой являлось на деле обычное дворничество. Работа довольно тяжёлая и пыльная, но зато со служебным жильём – какой-нибудь сырой комнаткой в полуподвале. И хотя дворников в старых кварталах всегда не хватало, студентов брали не очень охотно, ибо работали они зачастую спустя рукава, а за жилплощадь держались зубами – попробуй их высели.
Вот и мне, как семейному, требовалось свое жильё, а потому ничего не оставалось, как пойти в дворники. После двухмесячных утомительных поисков, в самом конце декабря 1978 года, удалось мне устроиться в жилконтору на улице Лизы Чайкиной, бывшей Гулярной, что на Петроградской стороне.
Меня брали с условием, что я буду оформлен по всем правилам, то есть с записью в трудовой книжке. Мол, если что – выгонят по статье, о чём и в книжку запишут. Трудовая книжка у меня была, и, делать нечего, я согласился. Техник-смотритель свела меня к Анне, к старшему дворнику, и мы вместе обошли выделенный мне участок. На работу мне предлагалось выйти с 30 декабря, но я с техником договорился, что выйду со 2 января, так как мне следовало ещё перебраться на новое место жительства и обустроиться.
Мне выделили 10-метровую комнатку в служебной квартире на первом этаже, всеми окнами выходившей на тёмный, застроенный двор. Там уже проживали плотник с женой и малярша с мужем да малым ребенком. Из мебели, при помощи друзей и соседей, удалось подыскать старенький раскладной диван, пару расшатанных табуреток и небольшую лакированную этажерку, которая нам заменяла стол.
Ах, как мы были рады с женой первому своему жилью!
Когда же 2 января я вышел на рабочий участок, то с удивлением узнал: я уже 2 дня как я уволен! Суровая начальница жилконторы, не обнаружив никого на участке 30 декабря, распорядилась тут же изгнать меня за прогул. И лишь потом, после Нового года, ей объяснили, в чём дело. Так в моей трудовой книжке появилось сразу три записи, последовательно внесённые очень крупным и малоразборчивым почерком: о приёме меня на работу 29 декабря, об увольнении за прогул 30 декабря и о приёме на ту же работу со 2 января.

В многотрудные обязанности дворника в те времена входило следующее: уборка панелей (тротуаров) и дворов на закрёпленном участке – утром и вечером; сбор пищевых отходов на лестничных площадках – ежеутренне; уборка подъездов и лестничных клеток – ежедневно; дежурство на пункте сбора и вывоза мусора – еженедельно; мытье лестничных клеток – ежемесячно; мытье стен и окон – два раза в год; участие в очистке крыш от сосулек и снега – по необходимости; соучастие в ловле бродячих животных и травле крыс – по заявкам жильцов. А также: обход квартир должников, разнос судебных и прочих повесток; вывешивание государственных флагов и дежурство на участке в праздничные дни; содействие участковому в поддержании общественного порядка; присутствие в качестве понятых при кражах, смертях, обысках и арестах; и проч. и проч.
За всё про всё усердному работнику метлы и лопаты выплачивался со стандартного участка минимально возможный тогда оклад, а именно: 62 рубля 50 копеек; еще 5–7 рублей доплачивали за сбор пищевых отходов. Сверх того, с конторского плеча выдавались брезентовый фартук, рабочие рукавицы, хозяйственное мыло, рабочая куртка и зимний ватник. Суммарно – совершенно не адекватная плата за ежедневную тяжёлую и грязную мороку.
 Однако всё искупалось служебным жильём, из-за которого и шли «студеры» в дворники, а более всего – так называемые «лимитчики», приехавшие в город из иных мест. «Лимите» после 10-ти лет безупречной работы давали постоянную прописку и ставили на общегородскую жилую очередь, которая подходила в лучшем случае ещё лет через 10.
Конечно, не все из перечисленных выше обязанностей исполнялись с должным качеством и регулярностью. Но самое малое – час утром и час-другой вечером приходилось отдавать работе каждодневно. Плюс по выходным основательно подчищать участок и подъезды в закреплённых домах. А если ночью выпадал снег или наступала внезапная оттепель – приходилось жертвовать учебными лекциями и возиться на участке сколько потребуется.
Вот так, худо-бедно, отработал я «младшим дворником» 4 года с перерывами на летнюю геологическую практику. Не только отработал, но и своих друзей-рабфаковцев пристраивал по возможности на освободившиеся участки. На моём же попечении состоял 3 года большой угловой дом на пересечении улиц Большой Пушкарской и Лизы Чайкиной. Все жильцы знали меня в лицо и большинство приветливо здоровались. А один из них, Юрий Сергеевич Кучиев, – капитан легендарной «Арктики» – непременно за руку:
– Здравствуй, хозяин!
– Почему, хозяин? – возражал поначалу я.
– Конечно, хозяин! Весь дом на тебе.
Совсем недавно, 1977-м году, он первым в истории привёл свой атомный ледокол на Северный полюс. Я как-то не удержался и спросил:
– А на полюс вы больше не собираетесь?
– Да я бы рад, но и другим надо дать дорогу, – ответил 60-летний капитан. – Вот ты, небось, тоже туда планируешь?
– Планирую! – подыграл я, хотя всерьёз об этом ещё не задумывался.
«А что? Когда-нибудь и я там побываю!» – загадал я, и это желание исполнилось ровно через 30 лет после кучиевского похода.
Пока я чувствовал себя если коренным, то законным жителем Петроградской стороны. Каждый день я вставал в 6 часов утра и за час–полтора приводил участок в порядок. Затем завтракал и уезжал на автобусе в университет. Обратно возвращался пешком, а зимой нередко по льду замёрзшей Невы, сокращая путь. Ранним вечером, если не требовалось убирать участок, непременно гулял с малолетней дочкой по ближайшим окрестностям.
Основных прогулочных маршрутов насчитывалось три: сквер имени Горького (ныне Александровский), городской зоопарк (бывший Зверинец) и Петропавловская крепость (со времён Петра). Поэтому, когда жена спрашивала, куда мы сегодня ходили, я обычно отвечал, перефразируя Пушкина: «Слегка за шалости бранил и в зоопарк гулять водил», или же иные варианты: «в Петропавловку», «в ближний сквер»...
В моей дворницкой кладовке, помимо скребков, совков и лопат, хранились раритеты прошлой ленинградской жизни, вынесенные жильцами на помойку: черная радиотарелка времён блокады, переносной патефон с набором пластинок, первый советский телевизор с водяной линзой, бордовый том «Истории ВКП(б)» за 1938 год, краткая биография И.Ф. Сталина за 1947 год, пожелтелые номера газет, посвящённые сталинской смерти, первым стартам советских космонавтов и проч. К сожалению, большинство раритетов пришлось оставить, когда я навсегда распрощался с дворницким фартуком, ибо в новом малогабаритном жилье для них не нашлось места.
Позднее, бывая изредка в тех краях, я заворачивал на свой бывший участок и проходил под окнами своей небольшой комнатки, куда солнце в ясную погоду заглядывало на 16 минут в день. Однажды я привёл туда дочку, спустя 10 лет после описываемых событий. И хотя на момент отъезда ей было 4 года, она ничегошеньки не помнила и ничего не узнала.
У меня же от былых занятий сохранились иронические стихи, сочинённые под шарканье метлы в один из зимних дней:

*  *  *
Нет никакого от снега спасенья!
На магистрали, ранее торные,
выходит народишко, злой и непесенный –
дворники!

Мы – санитары двора и панели.
Мы – не рабы, не гуляки в шелках.
Сметаем с панелей клочья метелей,
только ветер свистит по швам!
шаг – ш-шах! Шаг – ш-шах!
– Ах!
В прах
чулочки ваши!
– Извините, мы пашем,
наше – вашим.
Шаг – ш-шах! Шаг – ш-шах!
– Ай, погодка! Ну, хороша!
– Ша, восторженная душа!
Чем языком шуршать –
попробуй лопатой пошуровать!
– Ать?
– ...мать!

Благодать!
Размашисто и с вывертом,
за туфельки, за шиворот,
на площади, на садики,
на бронзового всадника,
белее щёк покойника
и пены из подойника,
затмив брильянтный блеск,
летит бильярдный снег!


Сдадим и пересдадим!
В 1970-е годы на геологическом факультете ЛГУ в среде студентов наиболее трудным почитался 2-й курс. Кроме серьёзных общеобразовательных предметов, вроде курса общей физики, неорганической химии, политэкономии, иностранного языка, читались основополагающие курсы по геофизике, минералогии, геохимии, кристаллографии, геологическому картированию и ряд других.
 Особенно трудно давалась всем минералогия, так как требовала не только понимания, но и заучивания разветвлённой классификации минералов, их природы и свойств, запоминания сложных структурно-химических формул и распознавания минералов в образцах на практических занятиях.
К слову говоря, даже в гимне геологического факультета, сочинённом студентами в середине 1960-х годов, оплакивается студент, угробивший жизнь на преодолении курса минералогии. Привожу наиболее распространенный вариант песни, ныне уже подзабытый даже в среде бывших выпускников славного геофака:

*   *   *
Он жил недолго и прожил так мало!
Навеки труп его в земной коре зарыт.
Ему составили венок из минералов, – самоцветов! –
И на могилу водрузили пегматит.

Кругом лежат убогие кретины,
Качается кривой луны сегмент,
И возвышается над кладбищем старинным, – у часовни! –
Триклинной сингонии монумент.

В тот вечер дул холодный сильный ветер,
За катафалком любопытные ползли.
И перед гробом на украшенном лафете, – с караулом! –
Зачётку его синюю везли.

А позади, забыв его прогулы,
влача стопы тяжёлые, как дробь,
Понурившись, передвигались Булах, – с Серпентином! –
Таща опалесцирующий гроб.

Большую речь над ним прочёл проректор, – Барабанов! –
Восторженно народ рукоплескал,
И бросил вниз Сан Саныч Кухаренко, – профессор, –
Большую горсть кварцитного песка.

И вдалеке натружено и грубо,
Над светлым миром рюмочных и бань,
Взревели кимберлитовые трубы, – органом! –
И застучал тревожно барабан.

Прощай наш друг!
Тебе свои просторы
Земные недра щедро распахнут.
Твои останки минеральные растворы, – гидротермы! –
По всей планете нашей разнесут.

Ты станешь минеральным компонентом,
Тем самым, от которого зачах.
И будут в будущем несчастные студенты, – дармоеды! –
Твой блеск и твою спайность изучать!

Небольшие пояснения. Булах и Серпентин (Иванов) – преподаватели кафедры минералогии, Кухаренко – профессор означенной кафедры, а Барабанов – проректор, что – ясно и так. Из сборника «Санкт-Петербургъ. Государственный университет. Геологический факультет» (2007) явствует, что начальный вариант песни написан студентами выпуска 1969 года Константином Степановым (стихи) и Юрием Кондаковым (музыка).
Кафедра минералогии – старейшая в университете: основана в профессором Иностранцевым в 1819 году и до сих пор находится на своем историческом месте, занимая 2-й и 3-й этаж невского торца здания Двенадцати коллегий. Рядом с мемориальной кафедрой располагается парадный Петровский зал, а за ним и тянется тот знаменитый «стомильный коридор», уставленный вдоль стен шкафами с тяжёлыми фолиантами и бюстами известных универсантов в простенках. У дверей и лестниц в полукруглых нишах нишах – ростовые статуи основателей и учёных мэтров, начиная с Петра 1-го и кончая академиком Сахаровым.
В первой половине коридора, считая от Невы – епархия Геологического факультета, во второй половине – биолого-почвенного, когда-то составлявшего с первым одно целое. В дальнем торце – вход в главную Университетскую библиотеку имени Горького. Такова была диспозиция в 1940-х – 2010-х годах с неумолимым трендом сокращения, выдавливания и полного изгнания геологического факультета из здания Двенадцати Коллегий. Знающие люди поясняют: высоколобому ректорату не хватает посадочных мест.
Исторический «стомильный коридор» – наша Альма Матер»; там располагались наши аудитории, наши кафедры, наш студенческий деканат во главе с Игорем Васильевичем Булдаковым, тогда еще заместителем декана. В перерывах между лекциями коридор наполнялся оживлённым броуновским движением и молодым гулом вольных студентов и студенток, выскочивших хлебнуть свежего сигаретного дым. Между ними терпеливо пробирались преподаватели. В яркий безоблачный день вся картина хаотичного учебного процесса щедро освещалась космическим светом звезды по имени Солнце. Жизнь щедро била ключом, и каждый студент был уверен, что золотой ключик знаний у него уже, считай в кармане.


Однако вернемся к минералогии – фундаментальной основе геологических знаний.
Вводную лекцию по минералогии читал нам профессор Кухаренко, а годовой курс начитывал доцент Ильинский. Параллельно с теорией шли практические занятия на кафедре минералогии. Там имелась своя система зачётов в форме заполнения специальных карточек по типу сдачи экзаменов по правилам дорожного движения в ГАИ.
Подобная система принята сейчас для сдачи единых выпускных экзаменов в школе (ЕГ) и подвергается негодующей критике. Не знаю, как ЕГ, но зачёты по минералке, как и экзамены в ГАИ, я сдавал по карточкам, и утверждаю на собственном опыте: такая форма проверки знаний несомненно объективна, и на фу-фу её не проскочишь. По минералогии каждый студент обязан был сдать 10–12 карточных зачётов за курс, затем получить отдельный зачёт по практическому определению минералов в образцах и, только пройдя эти препоны, он допускался к годовому экзамену.
Экзаменационная сессия – эпохальное время для каждого студента, чреватое, в потенции, большими и даже судьбоносными следствиями, как то: потерей «степухи», наращиванием «хвостов», отчислением из вуза и, наиболее грозным, – призывом на военную службу. Зато каждая удачно пройденная экзаменационная кампания наделяла студента неистребимым оптимизмом, по крайней мере, на следующие полгода.
В те застойные времена все средства массовой информации дудели наигранно в одну пропагандистскую дуду, призывая верить безоглядно партии и самоотверженно трудиться. На самых видных местах, вместо теперешней надоевшей рекламы, красовались не менее назойливые призывы и лозунги: «Планы партии – планы народа!», «Решения съезда – в жизнь!», «Пятилетка – год решающий!», «Выполним и перевыполним..!»
Что касается студентов, то у нас была своя учебная пятилетка, а к очередной экзаменационной сессии становился популярным лозунг: «Сдадим и пересдадим!»
Экзамены по минералогии мы сдавали в аудитории № 44, имевшей сразу два входа и выхода: один с общего коридора, а другой из недр кафедры минералогии. Обменяв зачётные книжки на экзаменационные билеты, студенты рассаживались по столам для подготовки ответов и сталкивались с первым неприятным открытием. Столы были коварно развернуты глухой стороной к сидящим, так что коленки упирались в глухую вертикальную стенку. Это означало, что под столешницами никаких учебников, тетрадей и других вспомогательных материалов укрыть было нельзя.
 Но вот экзаменатор вышел в дверь, ведущую на кафедру, и все студенты тут же достали свои шпаргалки и разложили на коленях. Однако буквально через 5 минут экзаменатор вдруг возникал в аудитории из другой двери, что располагалась за спинами сидящих. С иезуитской улыбкой, проходя вдоль столов, он деловито реквизировал с открытых колен все, так сказать, средства индивидуального спасения. Для ошеломлённых студентов это становилось вторым неприятным открытием.
Но, как известно, на всякого мудреца довольно и простоты. В аудитории, вдоль длинной стены, располагались деревянные лотки с образцами минералов. К каждому экзаменационному билету прилагались 10 образцов, которые следовало диагностировать. Причём экзаменатор лично выдавал их к билету, чтобы студенты не могли отобрать себе что-нибудь попроще.
В минералах я довольно хорошо разбирался, однако и мне он подкинул парочку таких образцов, разгадать которые я не сумел. Но когда экзаменатор вторично покинул аудиторию, я быстренько подошёл к лоткам и заменил проблемные образцы другими, в диагностике которых я не сомневался. А одна из девиц просто скинула в лотки парочку своих образцов без всякой обратной замены, и это сошло ей с рук.
Экзамен у меня принимал сам профессор Кухаренко. Тот самый Сан-Саныч Кухаренко, что был причастен к открытию первых якутских кимберлитов в 1950-х годах.
 Я экзаменовался у него часа полтора, если не больше. Каждый мой ответ на билетный вопрос он раскручивал по обратной спирали до самых истоков: заставлял чертить схемы кристаллических структур, искать, в чём сходство и различия между минеральными группами, выводить их физические и химические свойства. В чём-то я, не сдержавшись, с ним крупно поспорил, заявив опрометчиво, что на лекциях нам читали не так. Он потребовал принести конспект, пролистал его весь, саркастически хмыкая, а по спорному вопросу указал, что доцент Ильинский не мог такого сказать, – это я так записал по своему недомыслию. Между тем сам Ильинский сидел за соседним столом и выслушивал уже 3-го студента.
«Надо же, как я влетел! – думал я, – попал к самому Кухаренко».
В общем, свои знания я оценивал в итоге уже не более чем на пролетарскую тройку. Мой авторитетный ментор подвел меня непреложно к тому, что в минералогии я далеко не дока. Пару раз я уже намеревался выбросить белый флаг: извините, мол, приду в другой раз. Но всё-таки сдерживался, ибо жаль было потраченных на сдачу трудов. Наконец мой экзекутор утомился и взял со стола зачётную книжку. Вписал туда своё резюме, захлопнул и вручил книжку мне. Я поблагодарил и вышел.
– Ну? Что получил? – окружили меня сокурсники.
– Ещё сам не знаю, – ответил я и приоткрыл зачётку, гадая: «три» или «четыре»?
В зачётке небрежным почерком стояло «отлично».


Кристальная ясность
Учебные лекции, читаемые нам по различным предметам, не всегда отличались ярким изложением, но практически всегда имели богатое содержание. В том смысле, что имея полный лекционный конспект, можно было смело идти на итоговые экзамены, разумеется, этот конспект внимательно изучив. Во всяком случае, я так и поступал и практически не имел серьёзных осечек. Конечно, лекторы нам зачитывали список рекомендуемой литературы, но я предпочитал конспекты, почему и старался все важные лекции не пропускать.
Высшую математику преподавал нам профессор Никитин: худощавый мужчина, бывший фронтовик, с бездействующей правой рукой. На доске он не быстро, но уверенно чертил одной левой различные графики и математические формулы. В его неспешности имелось своя хорошая сторона: мы успевали переписывать в тетради все его сложные выкладки. Как-то завершив обоснование очередной формулы, кажется, из теории производных, он гулко постучал указательным пальцем под конечным значением:
– Имейте в виду, это двоечный вопрос!
– В каком смысле «двоечный»? – негромко поинтересовался я.
– А в таком, – веско пояснил Никитин, – вот это выражение – ничто, а вот это – нечто! Если перепутаете на экзамене – сразу получите двойку.
Это выражение мы канонизировали: «Ну, это двоечный вопрос!» – говорили мы в разговорах между собой в том случае, когда собеседник путался в очевидных вещах.
Экзамены наши лекторы принимали вполне либерально, хотя имелись любопытные особенности. Так профессор, читавший нам гидрогеологию, принимал экзамены следующим образом. Пока студенты готовились к ответам, он открывал широко газету и отгораживался ею от экзаменуемых. Разумеется, все желающие тут же доставали шпаргалки и строчили обстоятельные ответы. К слову говоря, курс гидрогеологии для большинства студентов, специализировавшихся в коренной геологии, читался как ознакомительный, то есть второстепенный.
Петрологию нам преподавала профессор Саранчина. В её лекциях, надо признать, имелось много ненужных отступлений, чем сильно обеднялось их содержание. Однако в дополнение к лекциям имелся отличный учебник, написанный самой Саранчиной в содружестве с профессором Шинкарёвым, отцом одного из основателей движения «Митьки». По нему мы и готовились к сессии.
 Экзамены Саранчина принимала тоже своеобразно: рассаживала студентов на кафедре, за длинным столом, раздавала билеты и уходила надолго в соседнюю комнату пить чай. Конечно, мы готовились по билетам с привлечением всех первичных источников, и экзаменационные вопросы освещали с исчерпывающей полнотой. Казалось бы, что пятерки всем обеспечены. Но не тут-то было. Допрашивала Саранчина очень пристрастно, заставляя студента мыслить и вспоминать все побочные темы. Вот почему многие уходили от нее разочарованными и с пустой зачёткой.
Для разрядки – мелкий и забавный случай. Полугодовой курс нерудных полезных ископаемых читал нам, студентам-полезникам, доцент Дмитриев. На экзамены мы пришли сразу после Нового года. Выслушав первого студента и поставив ему хорошую оценку, Дмитриев остановил жестом второго: «Подождите... У меня, знаете ли, в горле пересохло». Вынул из портфеля бутылку пива и следом стакан. Наполнил его на две трети и с видимым наслаждением выпил. «Вы уж меня извините, – оправдываясь, сказал он, – с утра жажда мучит». Разумеется, мы его извинили, тем более что был он дядькой совсем неплохим.

Наиболее запомнились нам лекции по кристаллооптике, которые читал профессор Татарский: пожилой человек с интеллигентными манерами и негромким голосом.
Кристаллооптика – наука весьма мудрёная и математически строгая, но профессор читал нам лекции, без преувеличения, с кристальной ясностью, раскрывая шаг за шагом все её лабиринты. Будущим геологам эта наука требовалась отнюдь не для общего развития, но для повседневного руководства при изучении срезов горных пород под микроскопом.
В дополнение к лекциям имелся очень толковый и ясный учебник, написанный самим Татарским. Поэтому студенты осваивали эту сложную науку довольно легко, а что касается меня, то ни один специальный предмет я не знал столь хорошо, как кристаллооптику. На экзамен я шёл спокойно и отвечал по билету уверенно. Профессор слушал, благосклонно кивая головой. Под конец он указал на схемку, нарисованную мной на листке, и попросил разъяснить ход оптических лучей: «обыкновенного» и «необыкновенного». Я с готовностью разъяснил, но в чём-то слегка запутался. Профессор меня поправил и с сожалением заключил:
– Нет, пятёрку я вам поставить не могу. Эти вещи надо знать чётко. «Хорошо» вас устроит?
– А можно, я ещё раз попробую? – спросил я, раздосадованный своим промахом.
– Хорошо, приходите через неделю.
Я припомнил, что говорили нам студенты-старшекурсники о профессоре Татарском: «Имейте в виду: сколь подробно и обстоятельно он читает лекции – столь же въедливо и дотошно он спрашивает!» А я, выходит, пропустил это предостережение мимо ушей.
Через неделю, проштудировав учебник и конспект заново, я пришёл к профессору Татарскому вторично. И хотя я знал предмет практически досконально,  отвечал с излишним волнением, опасаясь подвоха. Собственно, так и вышло. При ответе на третий вопрос, экзаменатор встрепенулся и попросил повторить сказанную мной фразу. Я повторил как можно уверенней. «Вот как?» – усомнился он и стал задавать дополнительные вопросы. В итоге я запутался в трёх соснах и замолчал.
– Очень жаль, – констатировал профессор, огорчённый не меньше меня. – Вы отвечали сегодня на «тройку». Но, учитывая ваш первый ответ, я поставлю вам «хорошо».
Я с облегчением согласился, не претендуя уже на большее.
Вот так я получил одну из немногих своих четвёрок, которую ставлю выше большинства своих отличных оценок.


Мировоззренческие науки
Во всех вузах, на всех без исключения факультетах преподавались на первых курсах так называемые мировоззренческие дисциплины: история КПСС, исторический материализм, диалектический материализм, политэкономия капитализма, политэкономия социализма и, под конец, – венец человеческой мысли – научный коммунизм. Все перечисленные курсы завершались строгим экзаменом, а научный коммунизм – так даже государственным экзаменом.
Историю КПСС на 1-м и 2-м курсах преподавала нам доцент Ковальчук Мириам Абрамовна, в обиходе известная как Мирьяша. Это была умная и хорошо эрудированная женщина из поколения наших матерей, не зацикленная особо на партийных догмах. Она как никто другой умела интересно излагать материал и обладала при этом великолепной зрительной памятью, – неотразимым оружием в руках педагога. Проведя на первых лекциях всего одну или две переклички, она сумела запомнить в лицо весь наш курс, насчитывающий 125 человек. На последующих лекциях она всего лишь обводила взглядом сидящих (причем сидящих всегда произвольно) и легко вычисляла отсутствующих. Стоило тому или иному студенту прогулять занятия, как уже на следующей лекции Мирьям Абрамовна поднимала прогульщика и участливо спрашивала:
– Серёжа, а почему тебя не было в понедельник? Что-нибудь случилось?
– Да нет, – терялся долговязый Серёжа под взглядами всего курса, – я это... проспал.
– Наверное, ночью вагоны разгружал?
– Вагоны? Нет, я это... засиделся с ребятами, в общаге.
– Ну, ты уж больше не засиживайся, а то вид у тебя до сих пор усталый.
Если же студент прогуливал два раза подряд, она поднимала на лекциях его друзей и просила передать: мол, Мирьям Абрамовна очень ждёт и волнуется – не случилось ли чего? Ведь всего 2 часа назад она мельком видела этого студента в коридоре, а вот у себя на лекциях не имеет такого удовольствия.
Надо ли говорить, что к концу месяца посещаемость её лекций приближалась к максимальной и отсутствовали только те, у кого имелись действительно уважительные причины. И только на лекциях у Мирьяши опоздавшие студенты долго отыскивал себе местечко, ибо аудитория набивалась под завязку.




Военные игры
Военная кафедра – большая и разноплановая тема в университетской учёбе.
Сейчас вспоминается весело, а когда мы учились, в середине 1970-х годов, то больше от неё чертыхались. Я имею в виду рабфаковцев, уже прошедших срочную военную службу. Нам этот громоздкий довесок в образовании представлялся ненужной обузой. И то сказать: 3 с половиной учебных года, да по целому дню в неделю, да ещё обычно в субботу. И это не считая 3-месячных военных сборов, отнявших у нас последнее университетское лето. Впрочем, для бывших школьников, не нюхавших пороха, военная кафедра давала некоторый опыт.
Обязательные занятия по военке начинались со 2-го курса. На военную кафедру, занимавшую обширное крыло в здании исторического факультета (бывшего Гостиного двора на Менделеевской линии), надлежало являться к 9-ти часам утра, коротко стриженным, свежебритым, в курточке цвета хаки и, конечно, при галстуке. После коридорного построения и хорового приветствия начальника кафедры учебные группы строем разводились по классам.
Буквально с первых же дней мы ощутили существенную разницу в педагогических подходах между гражданскими и военными лекторами. Так, майор Звездин, преподававший нам ротную тактику, уже на втором занятии отчитал молодых студентов, увлёкшихся морским боем на задних столах, в то время как он втолковывал суровые истины из полевого устава.
– Что у вас там за веселье? – загремел он. – А ну-ка, встать, когда к вам старший по званию обращается. – Смотри ж ты, какие здоровые лбы уже вымахали! – нарочито удивился он, – у них уже дети в яйцах пищат, а они тут черт знает чем занимаются!..
Не только вчерашние школьники, но и мы, недавние «дембеля», совершенно обалдели от такой казарменной фразеологии. Поотвыкли за 2 года университетской учёбы. Что же касается адресатов его обращения, – те вообще разинули рты, шокированные, вероятно, до самой сердцевины обозначенных органов внутренней секреции.
Нет, видимо не зря по университетским коридорам гуляла байка о великолепном подарке студентов-дипломников, обучавшихся лет 10 тому назад военному делу. На прощание они подарили коллективу военной кафедры отличную копию картины Шишкина «Дубовая роща». Те приняли подарок за чистую монету и повесили её на самом видном месте в преподавательской. Со временем до военных дошла смысловая подоплёка подарка, и картину спешно убрали, но о ней нам рассказывали в приватных беседах даже солидные доценты и профессора от геологии.
Впрочем, надо признать, что к вольным сравнениям и метафорам, типа звездинских, прибегали отнюдь не все наши менторы в армейских погонах.
 Запомнился, например, майор Требуков, веселый и разбитной человек, умеющий развлечь, но и заставить учиться. На каждом занятии он проводил летучую проверку пройденного материала. Задавал несколько вариантов вопросов, требующих короткого и ясного ответа. Отвечать следовало письменно в течение 5-ти минут. При этом сам майор ходил по рядам и оглушительно хлопал указкой по столам, создавая помехи. «Будьте бдительны! – восклицал он. – В боевых условиях вам придется принимать решения не в тёплом кабинете, а в сыром окопе, при артиллерийском обстреле, падающих бомбах и крепкой ругани вышестоящих начальников».
Другой майор, кажется Лебедев, – бывший фронтовик, преподавал нам артиллерийскую подготовку. Он высоко оценивал боевые качества довоенной 122-милиммитровой гаубицы типа М-30, которую мы изучали. К современным же азимутальным гаубицам типа Д-30 старый артиллерист относился с некоторым предубеждением. «Они могут опрокидываться на разбитых дорогах, – пояснял он, – а хороших дорог на войне не бывает!» Он, безусловно, знал, что говорил. В 1942 году ему приходилось отражать танковые атаки при помощи маломощных пушчонок калибра 45 миллиметров. Выдержанный, интеллигентный человек, он лишь однажды опустился до солдатских выражений, процитировав фронтовую поговорку, касающуюся боевых качеств нашей сорокопятки: «Смерть Гитлеру – пи…ц расчету!».

Основные же военные занятия были связаны с координатным обеспечением огневых позиций, то есть с освоением различных способов решения так называемых прямых и обратных геодезических задач. Решать эти задачи нам предписывалось при помощи штатного топографического вооружения: артиллерийской буссоли, теодолита, гирокомпаса, астрономических и тригонометрических таблиц, а также капризных арифмометров типа «Феликс». Работа требовала высокой внимательности и наработанной ловкости рук. Однако большинство студентов относилось к занятиям спустя рукава, что и сказывалось на результатах. Меня лично тоже совершенно не грело забивать голову побочными дисциплинами – хватало других забот. Я и ходить старался на занятия через раз или немногим чаще, – ровно столько, чтобы не попасть в злостные прогульщики.
По настоящему военный курс в нашей группе освоил лишь один студент – Костя Иванов, имевший недюжинные математические способности.
Остальные, включая меня, приобрели квалификацию уже потом, на заключительных 3-месячных сборах, проводившихся после окончания 5-го курса. Удивительно, но мы освоили все нужные навыки всего за полтора месяца, и вторую половину сборов откровенно валяли дурака.
 Вывод для меня и других был очевиден: зря нас мурыжили на военной кафедре целых 3 с половиной года. Весь теоретический и практический курс можно было с лучшим успехом освоить за 3 месяца полевых сборов, организовав интенсивные занятия.
Еще до сборов, на зимней сессии 5-го курса, мы сдавали итоговый экзамен по теоретическим основам. Принимал экзамены подполковник Долгих, числившийся одновременно куратором нашей группы. Я отвечал ни шатко, ни валко, и подполковник задавал дополнительные вопросы, стараясь вытянуть меня на четвёрку. Потом с сожалением признал: «Нет, не получается. Предмет вы знаете слабовато: выше тройки поставить не могу». Я махнул рукой – ставьте. Подполковник взял со стола мою зачётку и стал листать, ища нужную страницу.
Тут и сработал так называемый слепящий эффект, известный каждому успевающему студенту: сначала ты работаешь на зачётку, а потом зачётка работает на тебя. У меня по всем экзаменам преобладали пятёрки, а троек не было и в помине.
– Как же так? – удивился Долгих, – совершенно образцовая зачётка. А по военному предмету вы симулируете, что ли?
– Да нет, – слукавил я, – просто не успел подготовиться, как следует.
– Ладно, поставлю вам «хорошо», не буду портить вам жизнь.
– Спасибо, – кивнул я.
Он уже занёс руку с пером, но в последний момент остановился. Подумал, полистал ещё раз зачётку. Махнул рукой и вывел «отлично».
– Успехов! Надеюсь, на сборах вы свои знания по геодезии крепко подтянете.
В общем, так и случилось.
В конце летних сборов мы сдавали главный экзамен по всему комплексу военной подготовки. Собственно, пустая формальность: достаточно было сдать на «удовлетворительно», чтобы получить офицерское звание. Однако экзамены принимала целая комиссия из наших преподавателей и представителей военного округа. Вероятно, поэтому подполковник Долгих напутствовал нас за день до экзамена следующим образом: «К комиссии подходить бодро, строевым шагом. Ответ докладывать громко и чётко, – не важно что, но уверенно…». В ответ мы грохнули смехом. «Нет, нет! – попытался исправиться наш куратор, – что говорить – тоже важно!». Но мы его целевую установку уже чётко себе уяснили.
Как-никак, за время сборов все уже поднаторели в военных делах.


С Глазуновым на короткой ноге
Зимой 1980 года в Ленинград с большой персональной выставкой приехал известный художник Илья Глазунов.
В те годы некоторые скандальные картины художника, как и его высказывания, создали ему ореол диссидента, едва ли не равного по авторитету Сахарову и Солженицыну. Впрочем, я впервые услышал о нём всего лишь за год до этого, на Новой Земле. На той забытой агитпропом полярной пустыне не работали глушилки, и передачи западных радиостанций по качеству звучания превосходили советский «Маяк». В одной из «вражеских» передач «Би-Би-Си» было рассказано о советском художнике Илье Глазунове, написавшем большую картину «Двадцатый век». В неё он включил, кроме прочих исторических фигур, изображения Христа!, Сталина!, Троцкого!, Гитлера!, Хрущева! и даже Солженицина! Такой необычный именной ряд потрясал воображение всякого советского человека, не говоря уже о партийцах. Как можно помещать на одном полотне столь разноречивых, мягко говоря, личностей? Вот почему, вещали западные голоса, официальные власти подвергли гонениям самобытного художника: его московскую выставку закрыли, а скандальную картину конфисковали.
И вот Глазунов, как ни в чём не бывало, приехал в Ленинград и выставился не где-нибудь, а в центральном Манеже, да ещё привез с собой другую нашумевшую картину: «Возвращение».
Попасть на выставку, о которой не писали газеты и обходило молчком телевидение, было очень трудно или почти невозможно. Вокруг Манежа стояли огромные очереди, да и билеты раскупались за несколько дней вперёд.
У нас же, в университете, в те годы работал активно Студенческий клуб, курируемый студенческим же профсоюзом. Возглавлял клуб очень энергичный человек по фамилии Виноградов. Откуда он взялся, мне не известно, но он сумел быстро наладить очень обширные и тесные связи с лучшими театрами и музеями Ленинграда.
 У нас в актовом зале главного корпуса выступали с постоянными лекциями видные научные сотрудники Эрмитажа, приезжали на творческие вечера подлинно народные артисты Стржельчик, Юрский, Лавров, Лебедев и даже сам Товстоногов. Театр БДТ вообще стал нашим вторым домом, и мы, студенты конца 1970-х, начала 1980-х годов сумели посмотреть все лучшие театральные постановки Георгия Товстоногова: «Ревизор», «История лошади», «Тихий Дон», «Ханума», «Мы, нижеподписавшиеся...», «Волки и овцы» и др.
Конечно, мы кинулись к Виноградову, требуя экскурсий на выставку. Он обещал и пропадал в кассах, вертелся юлой, но оказалось, что проще договориться о творческой встрече с Глазуновым, чем пробиться в недра Манежа. Впрочем, и встреча не раз откладывалась и состоялась в пятницу, в предпоследний день работы выставки.

Сказать, что торжественный, с белыми колоннами, актовый зал «Двенадцати Коллегий» был полон, это почти ничего не сказать. Он был набит битком, включая проходы и верхние галереи, обычно всегда остававшиеся пустыми. Всех присутствующих переполняли чувства сопричастности к чему-то запретному, чуть ли не к антипартийному по духу, конспиративному сборищу. Сам же Илья Сергеевич, держался довольно скромно и корректно, выступал без политических лозунгов и громких манифестов.
Он рассказал, что его малым ребёнком вывезли из Ленинграда в первую блокадную зиму. После войны он вернулся в город и окончил ленинградскую Академию живописи, что расположена здесь же, против египетских Сфинксов. После учёбы он получил справку, что город в нём, как в художнике, не нуждается. Вот почему он уехал в провинцию, а со временем обосновался в Москве, хотя как человек и художник он сложился именно в Ленинграде.
Он много говорил о Велесовой книге, о старинных иконах и русской истории, которая, по его словам, насчитывает 100 (!) веков. Он рассказывал, как ездит по умирающим русским сёлам и посёлкам, собирает иконы, резные наличники и старинную утварь. Много лет он бьётся, чтобы открыть музей собранных экспонатов. И надо сказать, что в то время так подчеркнуто о русскости, в противовес советскости, никто ещё открыто не выступал.
Он перечислил известных людей, портреты которых он написал. Остановился на эпизоде с Индирой Ганди, которая высказала пожелание, чтобы писал её именно он. Однако ей возразили, что в СССР имеются и более маститые портретисты, в частности, художник Налбандян, лауреат всевозможных премий, которого ценил высоко ещё Сталин. В итоге в Индию поехал Налбандян, но после нескольких сеансов, Индира Ганди взглянув на портрет, сказала, что он ей не нравится, так как она не армянка.
 Вот тогда полетел в Индию он, Глазунов, и когда после 3-го сеанса она попросила взглянуть на полотно, он очень волновался, но портрет ей понравился и сеансы продолжились.
– А как вы писали портрет Брежнева? – спросили его в одной из записок.
Внимание зала обострилась до чрезвычайности, так как все ожидали услышать конкретные подробности из абсолютно закрытой жизни верховного руководства. Однако художник ограничился лишь одной обтекаемой, если даже не подобострастной, фразой:
– Я был счастлив и горд, – сказал он, – что мне довелось писать портрет выдающегося руководителя нашей страны»
Далее он очень выразительно и наглядно определил современные течения в советской живописи. «Основных направлений всего три, – сказал Илья Сергеевич. – Первое – это аплодисментная живопись. Как они пишут? Вот возьмём, например, бутылку, – он взял со стола обыкновенную бутылку, наполненную нарзаном. – Они нарисуют её так, что всем будет ясно, что лучше этой советской бутылки никакой другой просто быть не может. Второе направление – это авангардная живопись. Как они нарисуют эту бутылку? А как-нибудь так: – он взял со стола лист бумаги, смял его в кулаке и плюнул в серёдку. – Вот! Это бутылка! И попробуйте им возразить – они ответят, что так они этот предмет видят. Третье направление – это нормальный реализм, который исповедует ваш покорный слуга. Как я увижу эту бутылку? Да примерно так, как она и выглядит: из зелёного стекла, наполовину с нарзаном, со щербинкой у горлышка...».
На многочисленные вопросы и записки с просьбами организовать экскурсию на выставку, он разводил руками и отвечал: «Не могу. Я там не хозяин. Всем занимается администрация Манежа». И только в самом конце вечера сдался: «Хорошо! Завтра – последний день выставки. Кто очень желает, приходите утром к 8-ми часам, к служебному входу. Выставка открывается в 9, но я постараюсь до этого провести вас в зал. Много не обещаю, но человек 10–20, наверное, смогу».

Конечно, я твёрдо нацелился попасть на эту необычную выставку, наплевав на субботние занятия по военному делу. Однако моим планам крупно помешал полуночный снег, выпавший очень некстати. Я тогда дворничал на Петроградской стороне и, делать нечего, задержался с уборкой участка. К Манежу я подъехал лишь в 10-м часу утра. От главного входа протягивалась вбок длинная колонна из жаждущих зрителей шириной в 5–6 человек, причём хвост колонны терялся где-то в соседнем квартале. Я прошёл к тыловому торцу Манежа. Там толпилось человек 30 перед временным ограждением, за которым прогуливались несколько милиционеров. Постояв там минут 20 в расчёте на чудо, я таки дождался появления Глазунова. Он вышел в сопровождении группы людей и, разговаривая, двинулся к проходу. В толпе заволновались.
– Глазунов!.. Глазунов!..
– Это Глазунов?.. Вы не знаете, это Глазунов?
– Да, это Глазунов, – подтвердил я. Более того, я обратился к нему публично:
– Илья Сергеевич, я студент ЛГУ. Вы у нас вчера были.
– Да, был, – обернулся он.
– Вы обещали провести нас на выставку!
– А я и провёл! Всех, кто пришёл, я провёл ещё час назад. А сейчас не могу.
– Понимаете, я работаю дворником, а ночью выпал снег, и я не успел.
– Я тоже работал дворником, когда учился. И вагоны разгружал. И никто мне особо не помогал. Я сам пробивался. Вот и вам говорю: пробивайтесь сами.
Что ж, я решил внять словам своего давнего коллеги по метле и пробиваться самому. В кассах Манежа, как ни странно, не было очередей, а билеты в продаже имелись, причём стоимостью по 35 копеек, как на заурядный киносеанс. Я купил билет, дошёл до хвоста безразмерной очереди и понял, что стоять бесполезно.
 В манежный зал милиционеры пропускали примерно по 30 человек в час, и при такой пропускной способности последние из жаждущих попали бы в Манеж дня через три.
В стороне от главного входа топталась небольшая отдельная толпа. Оказывается, там пропускали вне очереди ленинградских художников, блокадников и ветеранов войны. Причём каждый из них мог провести с собой ещё одного человека. Вот люди со стороны и стояли на тот случай, когда ветеран или художник шёл в одиночку.
 Они наперебой бросались к нему, и он проводил одного счастливчика (обычно женщину или девушку) с собой. Примерно через час повезло и мне: я сопроводил на выставку одного убелённого ветерана войны, – он не имел билета, а эту проблему я легко для него разрешил.

Выставка меня по-настоящему потрясла.
Сейчас художника Глазунова можно оценивать по-разному. Но для 1980 года все его темы и живописные приёмы смотрелись очень новаторски.
Ошеломляли исторические картины княжеской и церковной Руси, иллюстрации к произведениям Лескова, Достоевского и Блока, портреты деревенских красавиц, стариков и старух. Гвоздём выставки считалось большое полотно «Возвращение» – смелая вариация на тему «Возвращения блудного сына» Рембранта. Глазунов изобразил своего героя в современных джинсах, с голым торсом и бритым затылком. Обнимающий его отец имел лик русского святого. Нижнюю часть картины занимала две огромные и выразительные свинские хари, а вверху, с левого угла, на панораму встречи благосклонно взирал целый сонм русских известных деятелей: Ломоносов, Пушкин, Суворов, Петр Великий, Достоевский, Толстой...
Эта картина располагалась отдельно на втором этаже, и подход к ней регулировали милиционеры. В отгороженный канатами угол они запускали человек по 20 и всего на 3 минуты, выверяя время по песочным часам.
И я, и многие мои знакомые, сумевшие пробиться в Манеж, единодушно сходились на том, что подобная выставка – явный знак скорых и неотвратимых перемен. Ибо между её тревожным духом и официозным оптимизмом советского агитпропа существовал непреодолимый диссонанс.
Перемены эти настали, но с 5-летней оттяжкой.
Накопившийся груз проблем покатился неотвратимо вниз, утянув за собой и страну под названием Советский Союз.


Профсоюзные будни
Мне выпало возглавлять 3 года студенческое профбюро геологического факультета. На этом общественном поприще мне удалось оставить пусть неглубокий, но собственный след в факультетской истории.
На 3-м курсе нам читали 12 предметов сразу, и ближе к зимней сессии на этот счёт меня просветили опытные старшекурсники. Оказывается, количество зачётов и экзаменов в одной, отдельно взятой сессии, не должно превышать в сумме 11-ти. Вроде бы это ограничение прописано в нормативах по охране труда. Таковых документов отыскать мне не удалось. Я долго раздумывал и всё же обратится к заместителю декана Игорю Васильевичу Булдакову. Мол, так и так, студенты волнуются, нормы превышены, что будем делать? – «Только не надо этих профанаций! – ответил Игорь Васильевич. – Вы пришли учиться, а не волынить. Вот и учитесь! Что такое профанации я тогда не знал, а разобравшись, так и не понял: при чём тут они?
Тем не менее, мой демарш оказался не бесполезным. В конце декабря, в вывешенном расписании зачётов и экзаменов, отсутствовала физическая химия, – предмет тёмный и сложный, который нам читали в первом семестре по 2 лекции неделю. Надо ли говорить, какое чувство глубокого удовлетворения мы испытали по причине того, что этот курс отложился лёгким осадком в наших студенческих головах без всяких на то потуг?
Во втором семестре нам снова читали 12 предметов, в частности, появилась теперь уже коллоидная химия. Поэтому в мае я снова обратился к заместителю декана. Теперь я говорил более уверенно:
– Это не профанация, Игорь Васильевич, а элементарная забота о здоровье студентов.
– Ну, ну, – ответил заместитель декана, – покажи мне хоть одного заучившегося студента с медицинской справкой.
Но справедливость и на сей раз восторжествовала: коллоидная химия тоже почила в тихой безвестности в наших легкомысленных головах.
Третий мой подвиг был самым масштабным. Я умудрился сменить расписание занятий на всём факультете. Издавна оно сводилось к немудрёной формуле: все лекции начинались по нулям каждого часа, при этом 50 минут отводилось на саму лекцию и 10 минут – на перерыв. Всем это казалось удобным: академический час равнялся реальному, и такое расписание даже не требовалось запоминать. Однако взамен студенты получали растянутый учебный день: две пары – это 4 полных часа, затем часовой обеденный перерыв и за ним шла третья лекционная пара – итого 7 часов. А если случалась 4-я пара (а она случалось), то учебный день растягивался до 9-ти полновесных часов.
 Такое лапидарное расписание практиковалось отнюдь не везде. На том же физическом факультете, где мы учились в период рабфака, преподавали, так сказать, по школьному: один лекционный час – 45 минут, перерыв внутри пары – 5 минут, а между парами – 10 минут. Вроде бы пустяк, но учебный день при обеденном перерыве, урезанном также до 45-ти минут, сокращался на 2 с половиной часа.
На 3-м курсе, на одном из факультетских комсомольских собраний я, на правах председателя профбюро, выступил с инициативой: «Давайте введём новое расписание!» Изложил кратко свои пересчёты, сослался на передовой опыт физического факультета и подвёл резюме: «Таким образом, – сказал я, – мы сможем значительно сократить время нашего пребывания на факультете. Прошу мое предложение одобрить и проголосовать. В ответ раздался довольно дружный смех и отдельные неясные выкрики. Я растерянно глянул на секретаря комсомольского комитета, ведущего наше собрание:
– Что такое?
– А ты понял, что ты сказал? – ответил с улыбкой он. – Ты же предлагаешь всем нам досрочно покинуть факультет, не завершив так сказать, учёбы.
– Нет, нет, – поспешно исправился я. – Я имею в виду сократить время нашего ежедневного пребывания на факультете!
– Вот теперь другое дело! – донеслись выкрики из зала. – Это мы поддерживаем!
Оформленная должным образом петиция была передана в деканат и, после некоторых проволочек, принята к исполнению. Ведь выигрывали во времени и сами преподаватели
Отныне третья пара оканчивалась в 15 часов 15 минут, и впереди у студентов, да и преподавателей, маячило еще добрых полдня на всякие прочие и нужные дела. Однако не все восприняли новое расписание как несомненный шаг вперёд.
 Особенно критически отзывалась профессор Саранчина, читавшая нам курс петрографии и петрологии. Её лекции читались всегда в 52-й аудитории, ближайшей к её кафедре. Тем не менее, она являлась в аудиторию с 5-ти, а то и 10-минутным опозданием, в том числе и после внутреннего перерыва. Практиковала она свои опоздания и при новом расписании, отчего изложить весь запланированный материал не успевала. «Ну, это вы посмотрите в учебнике сами, – говорила она, – а то с этим новым опереточным расписанием успеть совершенно невозможно».
Так или иначе, но новое расписание просуществовало благополучно до нашего окончания университета и несколько лет потом. Затем с какого-то года его тихо и буднично сменили на прежнее, столь лапидарно привязанное к круглым циферблатным часам. Но о том, что существовало другое, более экономное («опереточное») расписание, студенты знали и передавали от курса к курсу. И какое-то время спустя, по настоянию студентов или по велению свыше, но к экономному расписанию снова вернулись.
Во всяком случае, сейчас геологический факультет учится по нему.


Пограничный инцидент

Летом 1977 года, после окончания 1-го курса и учебной практики, я вырвался за рублем и романтикой на Кольский полуостров. Устроился техником-геологом в так называемую Базитовую партию ВСЕГЕИ, которой предстояло работать близ закрытых поселков Никель и Заполярный, в том числе в полосе советско-норвежской границы.
Во второй половине июня мы вылетели в Мурманск, который встретил нас зарядами мокрого снега. Добравшись до посёлка Заполярный, мы узнали, что местная пограничная служба о наших широких планах не имеет никакого понятия, а потому о дерзком заезде на приграничную полосу не может и быть речи. Неделю наши руководительницы, Наливкина и Виноградова, созванивались с Ленинградом и Мурманском, пытаясь отыскать следы спецразрешения на работы, которого они добивались почти полгода. Следов, кажется, так и не нашли, но удалось договориться с местным начальством, и 10-дневное разрешение на работы в полосе границы мы получили.
Пресловутую бумажку нам пришлось предъявить лишь однажды – при въезде на головную пограничную заставу. А дальше мы ехали с ветерком на своем грузовичке ГАЗ-51 (газончике) по грейдерной дороге, проложенной вдоль границы, и через каждые несколько километров проскакивали под беспечно поднятыми шлагбаумами очередных застав. После 3-й или 4-й заставы мы отвернули на поперечную грунтовую дорогу и углубились в лес. По ней мы уже ехали медленно и с оглядкой, так как сухие участки перемежались с болотистыми прогалами, мощёнными брёвнами. Тянули дорогу, похоже, давно, и часть бревен сгнила, а часть разошлась. Из плановых 15-ти км мы сумели проехать не более трети. Далее дорогу перекрыла большая промоина, и мы встали. Закинули на плечи увесистые рюкзаки и втроем, – начальница Светлана, техник Александр и я, – отправились прямиком через лес и болотные плеши к сопке Вирнима, пункту наших геологических изысканий.
Отработали 10 дней без особых происшествий. Разве что последние 2 дня сидели без хлеба и табака, как это часто бывает, когда все припасы доставляешь на собственном горбу. В заключительный день вышли на лесную дорогу к точке встречи. Грузовика на месте не оказалось, но пару часов спустя подошел налегке водитель. Он поведал, что машина застряла по оси на болотистом участке в полутора километрах отсюда. Единственный выход – идти за помощью на ближайшую заставу.
Отправились мы туда с Александром. Минут через 40 вышли на грейдерную дорогу и завернули к заставе: трем деревянным строениям и наблюдательной вышке. Пересекли безлюдный двор и поднялись по ступеням в самый большой дом, оказавшийся казармой. Навстречу нам вышел удивлённый сержант: «Вы откуда, ребята? Следом из комнатушки выскочил юный лейтенант и тоже по-совиному округлил глаза: «Кто такие?» Действительно, в расположение заставы вваливаются два бородатых парня в продымленной одежде и в заляпанных грязью высоких сапогах. Мол, всем привет, а мы к вам в гости!
– Кто такие? – повторил лейтенант и как бы невзначай поправил кобуру, висевшую на ремне.
– Мы геологи, – объяснил я, – работали тут рядом, на сопке Вирнима.
– Ничего себе! В первый раз слышу, чтобы у меня в тылу работали люди.
– Так у нас и разрешение есть.
– Да ну? А меня никто и не ставил в известность.
Он тут же связался со штабом, откуда, к счастью, наше легальное присутствие в пограничной полосе подтвердили. После чего лейтенант и немногочисленные солдаты-пограничники, свободные от службы, окружили нас неподдельным вниманием. Все ж таки некоторое развлечение в их размеренной и монотонной жизни. Помочь они охотно согласились, однако следовало подождать. Их единственный транспорт, – бортовой ГАЗ-66, отъехал по делам, но скоро вернется. Пока они предложили нам горячий чай и бутерброды с маслом. Не густо, но мы с удовольствием накинулись на свежий хлеб.
Через полчаса подъехал военных грузовик. Из кузова солдаты вытащили тушу молодого трехгодовалого лося. Оказывается, лесной бродяга полез сдуру на норвежскую сторону и безнадежно застрял в проволочном заграждении. Выехавший по тревоге наряд нашел его в железных нетях полузадушенным. Выстрелом из автомата старший наряда прекратил его мучения и вызвал машину. И вот теперь свободные от службы погранцы столпились вокруг, предвкушая солидный приварок к своему армейскому ужину.
Машина с моим напарником уехала выручать «газончик», а лейтенант стал названивать в штаб с просьбой о разрешении пустить лосенка на котловое питание. Между тем пограничники мне рассказывали, что подобные случаи бывают довольно часто. Особенно достаёт их один здоровенный медведь. Зимует на нашей стороне, а ближе к лету уходит к норвежцам. В заграждении прорывает огромную дыру и уходит. Но каждой осенью возвращается обратно. На него и ямы копали, и самострелы ставили, но бесполезно. Медведь – хитрюга, всякий раз прорывал колючку в ином месте.
– А что, здесь по всей границе заграждения стоят? – спросил я.
– Практически да. Ведь это же Норвегия – член НАТО.
Вышел во двор расстроенный лейтенант. Переговоры со штабным врачом результатов не дали. Тот не верил, что лося застали ещё живого, а потому запретил пускать его на общий приварок. Мог бы, конечно, и сам подскочить на заставу, чтобы обследовать тушу на месте, но похоже, что – лень. Ведь сегодня пятничный вечер и впереди выходные.
Тут и машины обе подъехали: наша и пограничный «газон».
– Вам ребята крепко повезло! – обратился к нам лейтенант. – Забирайте лося в подарок. Шкуру только оставьте.
– Сейчас мы его разделаем, обрадовался Александр.
Мы разделали лосёнка в какие-нибудь полчаса. Кроме оставленной шкуры, Александр, улучив момент, сунул пограничникам язык и печень – самые лакомые кусочки дичины. В конце концов, этот лось был их законной добычей и достался нам исключительно на халяву.
Лосятину мы засолили, и целый месяц баловали себя жареным мясом.


Билет до Новой Земли
Летом 1979 года, окончив 3-й курс, я собирался на Новую Землю, на свою первую настоящую геологическую практику. Перед этим мы прошли 2-недельную учебную практику в Карелии, а затем еще 2 недели стажировались в ГДР по особой программе студенческого обмена, считавшейся тогда очень престижной.
Теперь, в самом конце июня, мы с Николаем, моим однокурсником и товарищем по рабфаку, явились в контору Новоземельской геологической партии, экспедиционном подразделении НПО «Севморгео». Нас там давно ожидали, так как о своём желании вкусить новых земель мы сообщили руководству заранее. Да иначе и быть не могло: Новая Земля – сугубо режимный район, и на получение всяческих допусков и разрешений требовался не один месяц.
– Явились? – приветливо сказал нам главный геолог партии Леонид Павлов, – очень хорошо. Все документы на вас оформлены. На следующей неделе начинаем забрасывать сезонный состав. Вас постараемся отправить первым же рейсом.
– А можно меня последним? – поразмыслив, спросил я.
– Можно и последним, – согласился добродушно главный геолог. – Только паспорта мне сдайте заранее: не позднее, чем послезавтра.
У меня созрел авантюрный план: смотаться в ближайшие 5 дней в Пятигорск, разумеется, самолетом, чтобы время зря не терять. В этот тёплый курортный город, точнее, в материнский домик с обширным садом, я отправил 2 месяца назад свою молодую жену с малым ребенком. И мне страх как хотелось их навестить перед долгой поездкой на Новую Землю. Тем более что я навёз из Германии всяческих ценных подарков – в основном, одёжных, бывших тогда в большом дефиците.
Я купил билет на рейс Ленинград – Минводы и, когда улетал, отдал паспорт провожавшему меня Николаю. К сожалению, обратный билет тогда следовало покупать лишь в пункте отлёта, но я рассчитывал, что в провинциальном Пятигорске мне, беспаспортному, удастся купить его по своему военному билету.
Однако не тут-то было. В авиакассе принимать военный билет в качестве документа категорически отказались. Можно было уехать поездом (на него билеты продавались без документов), но тогда терялись целых 2 дня из выкроенных 5-ти. И я решился купить авиабилет по паспорту своего младшего брата, жившего тогда в Пятигорске.
Он и провожал меня в минераловодском аэропорту.
Регистрация на рейс начиналась тогда за 40 минут до отлёта. К этому сроку я уже стоял в числе первых у стойки регистрации. Однако миловидная девушка, повертев в руках мой военный билет, принимать его вместо паспорта отказалась.
– Я такие вопросы не решаю, – сказала она, – идите вон к постовому.
Бравый милицейский сержант стоял поблизости и пропускал пассажиров на поле, сверяя билеты с данными паспортов. Я вручил ему свои документы и объяснил, в чём дело. Он повертел поданные ему бумаги и возвратил их обратно:
– Нет, разрешить не могу. Идите к дежурному по отделению.
Дежурный по отделению, белобрысый лейтенант милиции, выслушал мою паспортную историю, изучил внимательно документы, а потом со вздохом сказал:
– Я всё понимаю, но помочь не могу. Вам надо говорить с начальником отделения.
– А где он сидит?
– Сидит-то он здесь, но сейчас вышел по служебным делам. Посидите, он скоро вернётся.
Время поджимало, и я, честно говоря, не очень хотел вовлекать в свою историю ещё одно официальное лицо.
– Понимаете, – сказал я, – ведь мой самолёт улетает через полчаса. Может быть, решим с вами? (Никакой взятки я ему, конечно, не предлагал, а он и не ждал – другие стояли времена.)
– Ничего, время ещё есть, – ответил дежурный и стал названивать по телефону, выискивая начальника отделения.
На 3-м звонке он его выцепил и попросил подойти по нужному делу.
Наконец, минут за 20 до отлёта, явился милицейский капитан, средних лет мужчина с усталым лицом. Я вручил ему свои документы и в который раз повторил свою историю:
– Понимаете, так вышло, что билет я покупал по паспорту, но теперь у меня на руках его нет, и надо срочно лететь, а из документов только военный билет.
– А где же ваш паспорт? – спросил он, внимательно изучая мой военный билет и самолётный билет.
– Мне... пришлось срочно оправить его в Ленинград, – вынужден был соврать я. – Дело в том, что сразу по прилёту туда, мне надо срочно вылетать на Новую Землю.
– Да? – удивился он, – а что вы там забыли?
– Мы проводим там геологические работы.
– Что-нибудь ищете?
– Ну да, медь, золото, цинк, – подтвердил я, лихорадочно соображая, не является ли это особой тайной. Потом решил, что не является, коли нам, студентам, об этом заранее сказали.
– Наверное, красиво там? – продолжал отвлекаться от темы мой капитан.
– О, да, там здорово! – согласился я.
Не говорить же ему, что я впервые туда лечу, да и удастся ли – зависит от финала нашего с ним разговора. В ту минуту я уже стал жалеть, что пустился на авантюру с прилётом в Пятигорск без паспорта.
И ещё меня жгло другое.
Капитан стал уже четвертым официальным лицом, который внимательно изучал мой военный билет и авиабилет. И тот и другой были выписаны на человека с одной фамилией, но с разными именами: в авиационном – Виктор Андреевич, а в военном – Анатолий Андреевич. Вначале я собирался честно рассказать всё, как есть: паспорт, мол, остался в Ленинграде, а мне нужно срочно вылетать, и я решился купить билет по паспорту брата. Вот почему и отирался возле меня Виктор Андреевич, мой 20-летний брат, – для подтверждения моих слов.
Кстати, он изначально не верил в успех этой затеи и, в общем-то, был прав. Уже потом я понял, что распознай они подлог – никакие уговоры не помогли бы: по чужому билету меня бы не выпустили. Но коль никто не заметил разницы, я решил на этот счёт помалкивать и, более того, импровизировать на ходу.
– Везёт же людям, по разным Землям летают, – позавидовал вслух капитан, – а мы тут, как бобики, на цепи сидим... – Ну, ладно, как вас там, – он заглянул в военный билет, – Анатолий Андреевич?
– Да-да, – подтвердил я, радуясь, что он заглянул именно в военный билет, а не в самолётный, иначе мне бы пришлось громогласно лгать, что я – Виктор Андреевич.
– Счастливого пути, Анатолий Андреевич! Бегите на регистрацию, а ты, Никитин, – обратился он к дежурному, – проводи его и скажи, что я разрешил, пусть летит.
Буквально через 10 минут я оказался в желанном воздухе, и расслабленно любовался белоснежной облачной ватой из иллюминатора.
Где-то там, в смутной будущной дали, ожидали нас неспокойные 1980-е и 1990-е годы, когда в том же минераловодском порту случатся громкие захваты лайнеров и кровавые освобождения заложников.
Времена же пока продолжались мирные.