в первый и последний

Тая Файнгерц
В   ПЕРВЫЙ   И   ПОСЛЕДНИЙ

1.

Здесь темно и тихо. Лишь иногда по жести снаружи стучит дождь. И ты ничего не видишь, только предполагаешь. Предполагаешь, что проходит день или ночь, что на небе солнце, звезды или тучи, что где-то в углу, в темноте цветут розы, и что они белые. Они не могут быть другого цвета, они белые. Им неоткуда брать цветные краски в темноте. А может, они и не цветут, а давно отцвели или увяли, или их вообще здесь нет. Ты не знаешь. Но ты предполагаешь, и предположения развлекают тебя. Предположения придают смысл твоему пребыванию здесь.
Ты не знаешь, сколько прошло времени. Ты был здесь вечно. Ты не хочешь, чтобы твое пребывание здесь начиналось и чтобы оно кончалось. Потому ты был здесь вечно. Именно был. В прошедшем времени. Ибо часто тебе кажется, что тебя нет здесь, или нет вообще. В темноте теряешь чувство границ тела, границ души, а значит, теряешь чувство себя.
Потому ты не двигаешься и не перемещаешься. И потому не можешь ощупью проверить, есть ли розы в углу и цветут ли они. Тебе уже все равно. И ты разучился спать. Тебе нет нужды спать, когда окружающее подобно сну без сновидений.
Ты выдумываешь самому себе истории, никогда не происходившие с тобой, потому что ты никогда не мог быть нигде кроме как здесь. Ты еще не родился или уже умер, и у тебя не может быть воспоминаний, только выдумки. И ты не знаешь, что будешь делать, когда они иссякнут. Но они не иссякнут никогда. Нет, роз в углу нет. Это была твоя выдумка. И, может быть, нет снаружи дождя.


. . .
Он не имеет отопления, этот дом. И в нем не проведено электричество. В нем нет даже печки. Он похож на сторожку в лесу, на сарай, и пол его устлан соломой. Нет, ты путаешь, солома действительно была, но была в сарае, а это дом с земляным полом. С земляным полом и холодными деревянными лавками. И в углу настил из досок, заменяющий ложе. В этом доме одно время жил ангел и ходил по земляному полу зимой босиком. Ангел скрывался от людей, хоть и пришел к людям, и ему надо было где-то жить. Он скрывал, что он ангел, и когда шел к людям, надевал на босу ногу грубые башмаки, чтобы люди не отличали его от человека, и те башмаки до сих пор стоят у порога. К ангелу в дом приходили дети. Они чувствовали необычное, ибо еще не отвыкли от сказок, и радовались дружбе с ним, и он говорил им о Небе. Дети знали, что ангел лечит людей, и что ему тоже бывает трудно, и для этих детей ангел был просто одним из взрослых. И каждый год дети справляли вместе с ангелом Рождество.
Теперь дом пустует. И в нем давно уже не живет ангел и не лечит людей, и дети тоже забыли дорогу к нему. И в дом этот скорее придет преступник или бродяга, чем ангел.
И преступник действительно пришел. Пришел, озираясь, и не разувшись бросился к ложу, и закрыл голову и лицо капюшоном своей куртки. И так лежал, задыхаясь. Задыхаясь от страха и вины. И боль и вина его поднимались над ним душным облаком, но он не двигался. Он даже не пошевелился, когда в дом вошли те, что пришли за ним. И увели. И у порога он споткнулся о грубые башмаки, валявшиеся на полу.
Ты знал много домов. Но все они были чем-то похожи. Похожи тем, что во всех них хранились альбомы с фотографиями. Это значило, что в доме кто-то жил. Но в том доме никаких фотографий не было. В пространстве, наполнявшем его стены, только отпечаталось два образа, ангела и преступника, и эти два образа были настолько четкими, что даже время не сумело стереть их.

Ты знал башни, просвеченные лучами. Знал грандиозные замки и крепости, знал облачные и алмазные цитадели, одни меняющиеся, другие неизменные, но и облака, и алмаз были вечны. Ты знал аметистовую крепость на берегу моря и алмазную, светящуюся в ночном космосе на границе тьмы. И та, и другая были действующими. Аметистовая жила напряженной внутренней работой, в ней всё было пронизано мощью и вибрацией мысли, так, что чуждая материя и чуждые вибрации выбрасывались из нее, сжигались или перерабатывались, и море билось об ее стены и сотрясало их, подобно космическому ритму. Алмазная вечно сопротивлялась хаосу и внешним вихрям, и прочность ее была неимоверна, равно как и мощь воли тех, кто в ней служил. Тебе могут возразить, что это опять твои выдумки. Сны. Но в мире должно быть что-то вечное, и оно есть.
Но тебе не поверят. Потому что ты живешь на земле. На земле верят только очевидному.
Ты помнишь деревенский дом. Дом с побеленными стенами и синей крышей. Внутри его стены оклеены листами из старых журналов, с текстами и фотографиями. А между стеной и бумагой пустое пространство, и сквозь пустоту сверху, с крыши, вниз падают мыши, скребя по бумаге коготками. Тогда тишина внутри дома нарушается шорохом их падения. А так это тихий дом. Ты увидел его однажды еще раз издалека. Когда вырос. Дом был пуст и продавался. Это был дом твоих предков, и у тебя возник порыв его приобрести, да только было незачем. Просто так дома не приобретают, в них надо жить. А ты бы не стал в нем жить. Если бы можно было положить дом в карман и унести, тогда другое дело.
Было и еще одно строение, которое ты хотел бы положить себе в карман и унести. Небольшая белая церковка. Но ты бы унес ее не потому, что она церковь, и не потому, что она привлекательна на вид. В той церковке жил дух одного близкого тебе человека. Очень близкого, даже родного, хоть вы никогда с ним не виделись, он умер сто лет назад. И от того человека на стенах храма остались росписи. Но что было бы с людьми, живущими рядом с тем храмом, нуждающимися в нем, если бы ты его унес?
Когда человек огораживает свое пространство, он забывает, что пространство беспредельно. И что оно рано или поздно утечет от этого человека через дырку в кармане. И тогда человеку станет нечем дышать.
Лучше возьми спичечный коробок. Это дом, в котором живет огонь. Ведь в каждом доме должен быть огонь. И ты уместишься на острие иглы, когда станешь ангелом.

                . ..

Поезд шел на Урал. Его словно притягивали горы. За окном стелились поля цветущих люпинов, розовые и фиолетовые, сплошные. В том поезде ехали вместе юноша и женщина. Юноша за столиком у окна играл в войнушку с маленькой попутчицей, девочкой лет шести, «солдатиками» их были вырезанные из бумаги фигурки зверей. Девочку звали Настей, она ехала с бабушкой, бодрой пожилой учительницей начальных классов. Поезд преодолел уже около половины пути.
Есть две противоположности, дом и дорога. И есть люди, которые дома всегда в пути и в дороге всегда дома, которые объединяют в себе путь и цель. У этих двоих, юноши и женщины, дома вовсе не было, но это не значит, будто у них не было цели. Дом не цель, это отправная точка, но это не значило, будто у них не было корней. Есть мир устойчивый и мир летящий. И одно не противоречит другому, ибо сила полета тоже род устойчивости. Устойчивости, обретающий устремление. Всякая сила устойчива и динамична, за исключением силы абсолютного покоя. То глубинная, нерасчлененная мощь и устойчивость, к которой приходят не сразу, перводвигатель. И эти двое были спокойны.
Юноша устал сражаться. Он смотрел в окно поезда, на люпиновые поля. Девочка Настя убирала со столика бумажных змей и волков. Потом к ней пришли. Даша, ее ровесница из соседнего купе. Они стали играть в настольную игру, складывая картинки из карточек. Даша казалась более медленной и молчаливой по сравнению с бойкой и развитой, балованной Настей. Отец Даши был врач, хирург, они ехали в Первоуральск домой. Потом и дети утомились и уже не знали, чем заняться, а поезд все ехал и ехал. Женщина села за столик и стала рисовать Настю. Этот набросок простым карандашом получился удивительно похожим внешне, с характерной Настиной гримаской. «Дай мне», - сказала Настя. Она взяла цветные карандаши, послюнила их и стала раскрашивать свой портрет. Бабушка пыталась ее остановить, но отступилась, она позволяла балованной Насте всё. Женщина молча наблюдала. Настя накрасила себе рот ярко-красным цветом, разрисовала глаза, портрет был испорчен, получился вульгарный цветастый образ. Бабушке было жаль хороший рисунок, но она не перечила. Тем временем женщина взяла другой листок и так же, простым карандашом стала рисовать Дашу, стоявшую у столика. Черты лица Даши были более простые, чем у Насти, и на первый взгляд не такие красивые, но юноша, следивший за рукой художницы, видел, как эта рука очерчивает глаза. Глаза получались большими, внимательными, одухотворенными, будто против движения карандаша, старавшегося вернуться к внешнему сходству. Даша смотрела на эту работу тихо и благоговейно. Потом, когда рисунок был закончен, она так же тихо и благоговейно, бережно взяла листок и понесла к себе. Через несколько минут из соседнего купе пришла мама Даши и благодарила за портрет. Настя и ее бабушка куда-то вышли, и юноша остался с женщиной наедине.
-Что было с твоей рукой, когда ты рисовала?
-Так получилось, - ответила женщина.
-Такие удивительные глаза, - сказал юноша.
-Хорошие глаза. Видящие. Глаза целителя.
-Этот рисунок останется ей талисманом на всю жизнь.
-Дай то Бог, - отозвалась женщина.
-Ты заметила, как Настя извратила собственный облик? Вырастет – наверняка будет кокетничать, притворяться, лгать…
-Ну и что, - спокойно сказала женщина. – Не суди.
Я люблю Урал. Ты тоже его любишь, ведь ты там был. Давно, в твоем детстве ты работал вместе с детдомовскими детьми в совхозе в Красноуфимске на летних каникулах. Ты потом часто вспоминал тех детей, но они выросли в одно время с тобой и, наверное, у них все сложилось. Детский дом – это дом? Или они выросли и обустроили собственные дома, более человеческие?
Детдомовские дети ожесточенны и добры. Они говорят то, что думают, не стесняясь. К ним надо привыкнуть.
Ты привык к детдомовским детям, и они признали тебя. И теперь, когда ты к ним приходишь, они встречают тебя как своего. Они видят в тебе такого же ребенка, даже понимая, что ты взрослый. Ты и вправду похож на ребенка. Неприкаянного, детдомовского.

                . . .

Ты слишком часто подпираешь или охватываешь голову рукой, так, что окружающим кажется, будто она у тебя болит. Но у тебя вовсе не болит голова. У тебя просто закрываются глаза и ты уходишь вовнутрь, не желая никого видеть. И когда люди спрашивают, не болен ли ты, тебе хочется кричать, чтобы они не мешали. А потом ты выпрямляешься и смотришь им в зрачки. И они не понимают, почему ты так смотришь. Так непонятно и пристально. Иногда они думают, будто ты играешь в гляделки. Но ты не играешь в гляделки, у тебя просто привычка такая, смотреть людям в зрачки.
Эта привычка сохранилась до сих пор. У тебя сохранилось много подростковых привычек. Например, грызть ногти. И ты никак не можешь от них избавиться.
Человек становится взрослым, когда на нем лежит ответственность. Человек становится царем, когда на нем лежит ответственность. Если на царе лежит ответственность, он прав и уже не может сомневаться. И истинность его действий зависит от того, насколько он мудр. И каждый вправе подойти к царю и спросить: «Почему ты не сделал так, чтобы мне было лучше?» Вот царь. Он суров и добр. И он не станет говорить с тобой об этом.
Ты не ощущаешь себя царем. Ты ощущаешь себя узником. И что тебе до царя.
Но ведь это бунт. И потому ты сидишь в этом подобии темницы или утробы. Тюрьма – это дом? А крыша над головой – это дом, или как она еще может называться? Подростки бунтуют против крыши над головой. Но цари строят дворцы и, может быть, строят тюрьмы.
Не надо бунтовать против царей. Они тоже люди, и люди разные. Тот, на ком лежит ответственность, не бунтует, он просто несет свое бремя. Будь он царь или узник.
Ты сидишь в своем подобии темницы или утробы, как будто еще не родился или уже умер. Как та слепая ведунья, для которой уже все равно, свет вокруг или тьма. Или как тот узник, против воли своей ставший царем, что приходит в ее подземелье отдыхать и там теряет счет времени. Там космос, плотный черный космос без звезд. И ты желаешь одного: дойти наконец до полноты своей глубины и серьезности. Так, чтобы никто уже не мог тебя упрекнуть. Даже Бог.
Но это неосуществимо. Бог всегда может спросить: полной ли мерой любви ты любишь? И упрекнуть в том, что у тебя не разорвалось сердце. А твое сердце даже не болеет, хоть и болит.
Потому Бог не будет тебя об этом спрашивать. И не будет упрекать. До поры.
Ты знаешь, что существует разница: вот литература, а вот – книга. И многие стараются преподнести свои блюда возможно вкуснее и сервировать стол возможно лучше. Но в темнице не накрывают на стол. Ты не умеешь даже варить суп, и варить его не из чего. Ты так хотел быть самостоятельным, чтобы все на тебя опирались. Быть самодостаточным. Сильным. Ты хотел ответственности за людей. Но тебе даже не из чего сварить суп, не то что кого-то накормить. В темницу не приходят  гости  к застолью. И пусть никто не услышит твоего голоса. И никто не клюет с твоего стола.
И все же узники порой кормят птиц. И если нет в темнице стола, они кормят их с ладони. И не птицы, ужасающиеся петь в неволе, поют им, а они – птицам. И тем птицы бывают утешены. Но птицы улетают, потому что они все-таки свободны, и улетают навсегда.
Ты вспоминаешь о дорогах и полетах и летишь вместе с птицами. Кто это – ты? Ребенок или старик? Мужчина или женщина? И почему ты постоянно говоришь: «ты»? Наверное, потому, что «ты» - это другой. Тот, кем ты заслоняешься. И этот другой может быть кем угодно и каким угодно. Тебе даже безразлично, как он выглядит и кто он на самом деле. Он – не ты.
И все-таки ты серьезен. Может быть, ты отражение в зеркале. Или отпечаток на камне. Или птица, привязанная за ленточку к зарешеченному окну. Ты молчишь, когда другие поют. И ты вопреки всему длишься и продолжаешься. До тех пор, пока тебя не упрекнет Бог.








П.

В твоем доме живут боги. Ты сам их придумал и сотворил. Живут духовные существа и души, и кентавры, и сфинксы, и еще странный получеловек-полузверь с крыльями летучей мыши. Наверное, он летает под потолком по ночам и смотрит твои сны. Может, ты даже видел его однажды во сне, но не запомнил, пробудившись. Но разве кому-нибудь важно, что летает у тебя под потолком по ночам? Это твой внутренний мир, случайно материализовавшийся вовне. Для стороннего человека это пустые игрушки.
А ведь ты хотел придать своей жизни смысл, вернее, хотел узнать его. Чтобы воплотить. И эти боги – попытка воплощения твоего смысла. Но кто сейчас принимает всерьез богов? И вот они смотрят сверху вниз, боги, духовные существа и души, и среди них только один реальный, живой человек, черкешенка Джамиля. Но после Лермонтова черкешенки нам стали казаться нимфами и феями, потому в порядке вещей, что она тоже смотрит сверху вниз. Но совсем не надменно, не как богиня. Даже не как царица. Она живет в Карачаево-Черкесии, и ей там приходится трудно. Живого человека можно принять всерьез. Настолько же, насколько можно принять всерьез маленькую Астхик и взрослую Астарту, воплотившихся человечески.
Ты так хотел жить всерьез. Потому придумал богов. Но боги не нужны в этом мире, полном техники и развлечений. Они здесь чужаки, как и ты. И в этом ты не отличаешься от них. И человек здесь тоже не нужен, говоришь ты.
Однажды ты встретил в лавке украшений женщину по имени Астхик, хоть внешне она была уже великолепной, зрелой Астартой. Она была армянкой – армяне часто называют своих детей именами богов – и единственным, что отличало ее от богини, были очки, которые по-человечески, однако, ей шли. Она оказалась художницей, и у нее был сильный астигматизм. И ты все не мог представить, как она рисует, видя предметы в таком искажении. Ее же вечно не удовлетворяли ее работы и она рвала рисунки, рисовала и снова рвала, а ты думал, что у нее в глазах предмет просто меняет свои очертания из-за ее астигматизма, так, что она видит его каждый раз иначе, и оттого не может добиться сходства. Она жила здесь с пятилетней дочерью по имени Диана, ей надо было устраивать дочь и заботиться о ней, из-за этого она скоро уехала, и ты не знал, куда, потому что долго не посещал лавки украшений. Может, к себе в Армению. Может, во Францию. Кто знает.
Ты никогда не видел ее рисунков. Но тебе казалось, что у женщины, так похожей на богиню, и творчество должно быть божественным. Тебе было жаль ее порванные работы, как будто с ними терялось какое-то свидетельство о божествах, тем более что по стилю она была реалисткой. Ты вспоминал ее лицо, так похожее на твои внутренние образы, и думал, что очки ей, наверное, нужны только для маскировки, чтобы люди не замечали ее причастности к высшим существам, и, может, не недостаток зрения был у нее, но так видели мир боги.


Он был сыном океаниды и помнил с младенчества, как носила его волна. Волна была подобна колыбели, подобна рукам матери. Она завивалась где-то под головой и обволакивала, укачивала, и пела колыбельные песни. И так он носился по океану, носимый волной, качался на океанской зыби и засыпал, и видел сны, а потом просыпался и видел солнце или звезды. Он тянулся руками к ним, к этим светилам, одному большому и горячему и многим далеким и ярким, и хотел их схватить. Но светила оставляли в ладонях только капли своего света, не больше. Жалкие отголоски, то теплые, то колючие. И он снова засыпал, и ему снилось, как он погружается в бездну, в океанскую глубь, и ритм волн был биением его сердца и пульса. Так он вырастал, и казался сам себе океаном, и солнцем, и звездами, и небо безмолвно смотрело ему в душу.
И он был выброшен волной на берег. Он ударился о берег и понял, что земля твердая. И он лежал на берегу, пока его не подобрали рыбаки. Он стал жить в семье рыбака как приемный сын, и тогда узнал, что у людей есть дом и крыша над головой, пусть даже этим домом оказывалась ветхая хижина и эта крыша была готова развалиться на части. Ему было тесно и страшно в доме, страшно от того, что дом рухнет и погребет его под собой, и он убегал на берег. Он спал на берегу под открытым небом, потому что потолок человеческой хижины мешал видеть звезды. Он не хотел ловить рыбу и расставлять сети, потому что рыбы были для него друзьями и братьями, и он вызволял рыб из сетей. И люди рассердились на него и прогнали. И, уходя от этих людей, он понял, что уходит и от океана.
В городе он задыхался поначалу. Пространство здесь было расчленено и поделено, и обилие вертикалей делало город большой и неудобной клеткой. Он то и дело спотыкался и наталкивался на стены и на людей, таких же вертикальных, обуянных своими заботами, чьи взгляды скользили мимо и насквозь. Но вдруг он почувствовал на себе до осязаемости пристальный взгляд. На него смотрели глаза. Глаза темные и четко, красиво очерченные, вызывающие и насмешливые. Эта женщина была куртизанкой, но он еще этого не знал, не знал, что вообще существуют такие женщины. Он еще не видел женских глаз иных, чем материнские. И этот взгляд его смутил. Потому он отвернулся и постарался скрыться в толпе, но несколько дней подряд думал об этой женщине как о чем-то настоящем.
Пространство вокруг бурлило и клокотало, кишело людьми, лошадьми, повозками, и это не было похоже на ровно вздымавшееся и опадавшее дыхание океана. Это не было похоже даже на дыхание человека, разве что на судорожные вздохи человека больного, и он приноравливался к аритмичности этих вдохов и выдохов, к этому горячечному, бредовому существованию, и иногда, ночью, нащупывал собственное сердце, когда ему казалось, что оно останавливается во сне. Ему снова снились сны, но не такие, как в материнских объятиях волн, и порой он страшился этих снов и не хотел засыпать. Все будто слетело со своих осей и покатилось в тартарары, и было готово разбиться.
Но он стал привыкать. Стал привыкать к ежеминутному ощущению опасности крушения, и даже переставал обращать внимание на него. Его стал увлекать город. Стали увлекать эти вертикальные стены, колонны, дома и храмы, и триумфальные арки. Он бродил в городе как в лесу, хоть никогда не представлял себе леса, и смотрел на чудеса и диковины. И ловил на себе взгляды женщин и девушек и с некоторых пор улыбался в ответ, и теперь смущались они. Он просыпался до света и ждал солнца, и потом кормил с руки голубей на пустых по утрам, одиноких площадках ротонд, и птицы казались ему внове, как слетевшие с небес незнакомые души.


Кто знает, что зреет в душе юноши, когда он наконец просыпается от снов детства и хочет погрузиться в новый, больший сон, в сон земного существования. Этот сон кажется увлекательным и огромным, и еще не до конца осознаваемые предчувствия томят его сердце. И самому явному и страшному из них, предчувствию любви, он боится поверить и избегает его, и оно приходит по ночам и овладевает им спящим. И он пугается себя и сладостно замирает, и потом, просыпаясь утром, гневается на самого себя. Но он уже не может не верить. Не может не ждать.
И второе из них, предчувствие дружбы, и чувство призвания. Он хочет чувствовать себя дарящим, почти всемогущим. Он не находит себе места от своей мощи, мощи роста и разворачивания, и не понимает, что она должна идти в рост, а не вовне. Неправда, будто дарение происходит только от полноты, оно может исходить из порыва излиться и иссякнуть, и от незавершенности, ждущей завершения в другом, принимающем. И он постигает мир, постигает, еще не понимая, но только предугадывая, и ищет, с кем мог бы поделиться своими открытиями. Как цветок чувствует семя, из которого он вырос, и как семя чувствует выросший из него цветок, так он чувствует себя и даже почти не боится этой двойственности. И лишь иногда ветер дает ему знать, как тонок стебель между семенем и цветком.
Но он чувствует себя сильным и хочет испытать пределы свои и мира. И знает, что в этом никто ему не помощник и не советчик, и это знание пьянит его. И то, что цветок оторвется от стебля и станет блуждающим перекати-полем, кажется ему новым рождением.


Он оторвался от стебля давно. Вернее, вырос из океана, как младенец из колыбели. Но у него оставалась память. И он не знал, что ему делать со своей памятью. Младенчество казалось крошечным, но океан был безмерен. Эти две величины виделись несопоставимыми. И он не понимал, что больше, он, когда он был младенцем, или он, когда он вырос.
Но город захватил его, и он перестал об этом задумываться. Он полюбил птиц и девушек, круживших, как птицы. Они приходили слушать его песни и улыбались ему, и тайком вздыхали, потому что он был красив. Но он был еще слишком юн, чтобы принимать все это всерьез и даже замечать. Он уединялся, и ощущение себя, одиноко стоящего между небом и землей, придавало ему силы.
Почему-то он всегда искал уединения, сколько себя помнил. И люди смотрели на него косо из-за этого и считали гордым. Но он черпал в уединении даже больше, чем искал, и это был род инстинкта. Будто корень, уходящий все глубже в землю, к истокам в поисках пищи, так тянуло его в глубь себя, и через себя на просторы неба и земли, чтобы сосредоточиться и в то же время раствориться.
Но сердце его полюбило, полюбило своей первой любовью. И эта любовь вычленилась, отделилась от остальной любви этого сердца, от любви сразу ко всему, к полноте бытия и мира, любви от детства и от избытка, и встала одиноко и отрешенно. И от прежних, всеобъемлющих чувств в ней осталось только преклонение.
Преклонение было велико и непреодолимо. Ведь она была старше на шесть лет. И она смеялась над его чувством и дразнила маленьким. И он еще не знал и не хотел знать, что она втайне расчетливо присматривается к его душе и оценивает ее, чтобы привязать эту душу к себе и потом играть ею и мучить ее, как ручное животное. Если бы он даже на мгновение предположил такое, то возненавидел бы себя.
Он не понимал свою душу. Его мир обрушился сразу, без остатка. Вместо него встал один-единственный образ, повергавший в отчаяние. И он не знал, что с собой делать, куда бежать от отчаяния, он рвался прочь и в то же время понимал, что не хочет избегать его. В этой смерти была его жизнь. Но он еще не знал, что это смерть, и предавался ей, как надежде.


И то крушение, которым с самого начала грозил ему город, крушение, чувствуемое как пустота под ногами, когда пляшешь над пропастью, в конце концов произошло. Оно подготавливалось незаметно и неуклонно. И когда наконец совершилось, он только молча стоял и смотрел на этих людей.
Он не понимал, почему его возненавидели. Ведь у него были обычные стремления и желания юноши, такие же, как и у всех. Но он был сыном океаниды и оказался иноприродным суше, и те же стремления и желания выражались у него иначе, чем у окружающих его людей, и казались угрозой, как угрожает океан берегу.


Он пытался что-то объяснить. Люди сочли это уловкой. Его возлюбленная первая отреклась от него и предала, и потом насмеялась. Он не винил ее. Он и сам стал считать себя чем-то странным и недостойным оправданий, и потому совершенно запутался. Он не умел никого обвинить ни в предательстве, ни в несправедливости, его внутренний стержень рушился. Он не знал, что такое справедливость, и кто это мог знать? Был закон, были неизвестно каким образом оскорбленные им люди. Он оскорбил их своими песнями. Но ведь он хотел петь о самом лучшем и высоком из того, что знал. Он провел четыре дня в подземелье и все пытался понять, что же произошло.
Наутро пятого дня состоялся суд. Его приговорили к изгнанию.
И вот он взошел на корабль. Он почти уже отвык от океана и обрадовался ему, как возвратившийся странник обретенному снова дому. Но возвращался он не тем человеком, что уходил. Будь он младенцем, как раньше, он бы послал океану жалобу, плач. Но он изменился и остался тверд и безмолвен, как береговые скалы.


Он научился человеческому горю, человеческим страстям. Теперь он смотрел на волны. «Ни одна волна не отвергает другую, они сливаются вместе», - с горечью думал он. Но заметил вдруг, что ветер изменился. Зная море, он был уверен, что корабль попадет в шторм, и предчувствие рождало в нем радость.


Я знаю тебя. Ты любишь море. Хоть никогда не жил долго рядом с ним. Ты любил смотреть на корабли, мирно стоящие в гавани, и на другие, готовящиеся отплыть. Ты почти не умеешь плавать, и все равно тебя тянет к морю. Ты растворяешься в нем и успокаиваешься, даже среди бурных волн, и знаешь, как можно желать утонуть. Да, ты почти не умеешь плавать, но если бы умел, ты бы плыл в море день и ночь, и еще день и ночь, и еще… Твой юноша-бог это умел. Океан был для него колыбелью. И когда начался шторм, он был бы спокоен, если бы только не возбуждение узнавания, сходное с предчувствием встречи с чем-то знакомым и в то же время новым, с чем-то родным, чего дано ждал, хоть и забыл о нем, и он смотрел вокруг другим, преобразившимся зрением. Что-то проснулось в сердце и желало обрести ответ. Ему были ближе не мятущиеся люди, но волны, грозящие кораблю. И он не посчитал несправедливым, когда один из людей сказал: «Среди нас есть преступник. Нужно отдать его морю, и мы спасемся». Он бы и сам бросился в море, и потому согласился с людьми. Он не принадлежал людям и не был подвластен им, стихия звала его к себе.
Он остался один на один с океаном. И волны увлеклись им и забыли про человеческий корабль.


Что он мог против своей души, желавшей раскрытия и обретения, ищущей друга в безмерном, как ищут его в человеке, но в человеке его не нашедшей и от того тем более жаждущей и жадной, вопреки полученной ране способной вместить океан… Осознав в себе изначальную тягу и ненасытность, он пил океанскую воду, соленую, как его слезы. Волны поднимали и швыряли его вниз сквозь грохот и гул, и он не сопротивлялся но и не поддавался им, вспоминая себя во младенчестве. Он чувствовал каждую волну, как плоть возлюбленной, и инстинктивно овладевал ею, возрождая память. И волна покорялась и обнимала его, отвечая, и несла… И когда буря утихла, из туч выкатился солнечный шар, тяжелый и горячий, и воцарился над смирившейся бездной, отразившись в ней, как отражался испокон веков. Наступил вечер, мирный вечер после суток ненастья.
Он отдыхал и засыпал на волнах. После бурного узнавания, борьбы и объятий, когда душа его раскрывала свою суть и исповедовалась океану и небу, он начал впадать в блаженное забытье, уже уверившись, что океан его принял. Волны держали его и несли. Куда несли? Он не думал об этом. Проходили дни, он потерял им счет. Он чувствовал себя вечным. Таким же, как океан, как небо, как солнце. Его вечность была беспредельна и торжественна. И если бы он умер сейчас, он бы стал океаном и все равно продолжал бы жить.
Но волны вынесли его к камню посреди океана. Этот камень был не больше его тела. И он понял, что море все же считает его человеком. Отдельным. Как эта скала.
И ему стало больно, бесконечно больно. Он шел к божеству, и божество отвергло его. Отвергло дважды. Божеством были люди, изгнавшие его из города. И божеством был океан, указавший ему на камень. И это было одно и то же божество. Непреклонное, неумолимое.
Он лег лицом на камень и плакал, и слезы его были человеческими, полными боли, незнакомой волнам, и волны не понимали их, пусть даже были так же солоны. И тогда в твоем представлении возник этот образ. Образ Одинокого. Того, кто ищет слияния с Целым, но уже вырос из своей колыбели, того, кто отвержен братьями и еще не пришел домой. У него есть только он сам и его путь. Он знает предопределенность своего пути, но знает и вечность, что отделяет его от его цели. Но даже когда цель кажется недостижимой, он знает, что лучше все же продолжать идти, и даже когда вокруг всё тот же пейзаж, океан или небо, он знает, что это и есть его цель.



Ш


Почему ты вдруг заговорил о богах? И кто они такие, боги? Я этого не знаю. Но мне не хочется с тобою спорить. Ты и так вполне понятно объяснил, что подразумеваешь под этим словом. И ты любишь это слово. Вот и все. Тебе хочется, чтобы в твоем мире было что-то чудесное.
Ты говоришь о богах так, будто они люди. И ты прав. Что мы знаем о богах?
Ты не будешь говорить о том, о чем можно сказать, только желая удивить. Ты будешь говорить о том, что рождается само.
Твои боги созданы совсем не для того, чтобы в них верили. Они просто есть.



Детдомовские дети не восприняли миф о полубоге. Для них это не было жизненно. Они привыкли называть людей людьми, и не знают о богах. Им так кажется, что не знают.
 Они хотели говорить о любви. О любви могут говорить только те, в ком она есть. Или те, кто очень сильно ее ждет. Но чаще они молчат о любви.


Детдомовская девочка пишет стихи про любовь. «Я не верю в любовь», - говорит она. И пишет стихи про любовь. В ней живет мечта. И именно те, кто в юности отрицает возможность любви, однажды узнают ее сполна. Они знают, что такое любовь, в них говорит стремление к их идеалу. Они ревниво оберегают свое сокровище. И потому они так упорно доказывают себе и другим, что в жизни такого не бывает. А парень на улице в разговоре спокойно и уверенно признаётся: «Я верю в любовь с первого взгляда».
В метро порой наблюдаешь влюбленные пары. Как правило, они целуются. Они совершенно не замечают ничего вокруг. Но одна пара запомнилась особенно. Эти двое, едва вышедшие из школьного возраста, не целовались. Они просто стояли и смотрели друг на друга. Они почти даже не разговаривали. Им было сравнительно далеко ехать, и за все это время они обменялись только парой фраз. И вот они безмолвно стоят друг напротив друга и смотрят каждый другому в лицо. Без напряжения, долго, будто созерцая икону, будто гладят каждый другого взглядом. В этом сообщении нет никаких эмоций, кроме спокойной, умиротворенной и чуткой нежности, их лица сохраняют одно выражение и губы – легкую полуулыбку, они иногда прикрывают глаза, но потом снова поднимают взгляд и смотрят, смотрят… Этот мир, замеченный в толчее едущего народа, мир двоих людей, неуловимо действует на тебя, и ты понимаешь, что между этими двоими распростерлась вселенная, что этот мир безмерен и гармоничен, что это любовь.


Она преклонялась перед Наполеоном, но он был человеком, абсолютно лишенным тщеславия. Дело осложнялось тем, что он был знаменит. Ты любишь смотреть людям в лица, в глаза. Он тоже любил смотреть людям в глаза. Может быть, поэтому я о нем вспомнила.
А она терпеть не могла, когда ей смотрели в глаза. Ей чудился в этом какой-то подвох, издевка. Она бы не вынесла стоять в вагоне метро и покоиться взглядом на чьем-то лице. Ее мог взволновать чужой взгляд, мог оскорбить, мог ранить, мог рассмешить. Любительница быстрых взглядов, острых и многозначительных, она предпочитала дуэль на рапирах, игру и борьбу, и ей было трудно успокоиться. Эмоции сменялись в ней с быстротой молнии.  В этом он был ее противоположностью. Она не понимала, что человек может просто тонуть в глазах другого человека, растворяться, как это делал он.
Но он ее понимал. И ни на чем не настаивал. В свое время он взял на себя ответственность за нее. И не знал, был ли прав в этом.
Но если ты берешь на себя ответственность, ты должен нести ее до конца.
-Зачем ты это сделал? – спрашивала она.
-Затем, что иначе ты бы возненавидела весь мир. А так в крайнем случае ты возненавидишь только меня одного.
Она тогда не придала значения такому ответу. Но он отвечал искренно. Даже слишком.
Он сам завязал этот узел. У него был выбор. Но он никогда не жалел о содеянном. Напротив, он любил ее. Но в его любви к ней и в ее любви к нему была существенная разница. Потому для нее он был будто человеком с другой планеты.
Он любил так, будто всё уже отдал.


Жизнь рождается естественно. Жизнь рождается из любви. Над любовью ничто не властно, над жизнью тоже. Но одно происходит из другого, как ребенок из чрева матери. И мать порой покоряется ребенку, ибо он ее цель. А потом ребенок вырастет и сам станет любовью. И породит жизнь.
Любовь рождается в сердце сама, без усилий, но сердце должно быть готово принять ее. Любовь приходит в обустроенный ради нее дом и поселяется в нем. И сердце, всегда готовое приютить любовь, впускает в себя всё и всех, без остатка.


У них был сын. Ради него она и решилась на подобную семейную жизнь. Но даже сын для нее не был главным. Может, она и вправду хотела в жизни что-то сделать. Что-то свое. Но видела себя больше женщиной, чем творцом, больше омелой, чем дубом. Ей была нужна опора. И она нашла опору в его известности. Даже не в нем как человеке. По-человечески он предоставлял ей мир и поле для борьбы, - на выбор. Она выбирала второе, и он незаметно заменял поле для борьбы полем для роста.
Она была младше него лет на десять. Он часто смотрел на нее как на ребенка и слишком многое прощал. Но потом понимал, что снисходительность – это тоже род равнодушия. Нет, он не был снисходителен. Но порой он не видел меры прощения и меры требовательности, хоть прощение его она часто воспринимала как оскорбление. Подлинное прощение требует сердца. Она не прощала ему того, что он ее прощал. И он сдерживал свое сердце.
Может быть, он хотел научить ее любить. Но он видел, что она это умела, - по-своему. То, что уже начато, можно продолжить. Он хотел, чтобы она росла, и потому требовал и прощал. Но он не принуждал ее расти. Он только отвечал на то, что она сама выбирала, и ответ казался ей неожиданным.
Он не считал себя вправе быть педагогом ни для кого. Но когда берешь на себя ответственность, то невольно включаешься в отношения покровительства и педагогики, будто то ответственность за жену или за сына. И ты прежде всего ответствен за рост доверенных тебе людей, даже не за их безопасность.
Он чтил в ней жизнь, равно как и во всем живом, а жизнь непредсказуема. И в сыне своем он чтил жизнь. В том выражалась его любовь.



Жизнь взаимодействует с жизнью, исходя из меры своей полноты, а не из закона. Любовь может ограничивать или направлять собственную жизнь ради другой жизни. Он достаточно смирял себя. Но он изначально решился в своей любви на то, что перед этим долго взвешивал и что вряд ли мог себе простить.
 К чему травить душу, от этого никому лучше не станет. И если он, человек искусства, проводил другого человека через глубочайшее потрясение, то он же его и лечил. Так же и в любви. Он не мог оставить человека раненым и возвращался помочь. А она не соблюдала этих заповедей, и она тоже была человеком искусства. И он признавал за ней право поступать так, как она поступала. Но не признавал ее мотивации: тщеславия. Тщеславие обесценивает человека, - говорил он. Для нее это было жестоко.
-Ты не прав, - говорила она, - художник должен причинять боль.
-Не должен, но может, - отвечал он, - но он также должен давать надежду.
Но он думал о другом. О том, что ей он однажды нанесет рану, и не сумеет ее залечить.
-Ты признаёшь право человека на жестокость, как признаёшь его самостоятельность, - говорил он ей. - Ты даже признаёшь право художника разрушать, а не созидать, я с этим не согласен, ты знаешь, но не буду с тобой сейчас спорить. Я хочу говорить о нас с тобой. Ты противоборствуешь мне, и я это понимаю, потому что иначе ты не была бы собой. Мы с тобой разные люди, и у нас разные ценности. Ты можешь жить без любви, и это не упрек, на это в тебе достанет силы. Видишь, я все-таки называю это силой, исходя из твоих мерок, и тебе эта сила поможет. Я знаю, что ты ценишь во мне, и это совсем не то, что ставлю во главу угла я. Но в тебе я признаю жажду роста, ты должна это знать. Иначе я бы никогда не связал с тобой своей жизни. Ты любишь преодолевать препятствия. И ты справишься, если меня в твоей жизни не будет.
Он знал, что порой говорит жестокие вещи. Но он будто приучал ее к ее будущему этой жестокостью. И даже сама жестокость была милосердна.
Потом многие говорили, что он поступил так от безнадежности. Из-за зашедших в тупик семейных отношений. Что своей смертью он хотел развязать этот узел. Но семья здесь была не при чем.
-Но ведь он не мог знать, - возражали другие. – Кто вообще мог предполагать, что это может случиться? Да это просто роковая случайность, игра судьбы, ведь у него не могло быть врагов… Кто мог быть врагом такого человека, и кто мог стать его убийцей? – таких людей берегут… Нет, это просто судьба. Закономерная, но никем не предполагаемая.
Они ошибались. Он все знал. Даже не предчувствовал, но знал наверняка. Потому что у него был враг. Непримиримый, давний, тысячелетний. И он готовился к последней встрече с врагом.
Женщина же, что была его женой, не поняла бы его, если бы он сказал ей об этом прямо, но потом, когда-нибудь…
Он был уверен, что она все вынесет. Будет ли благом рост через такую боль? – задавал он себе вопрос. И отвечал: рост всегда благо.


И все же он боялся ее сломать. Даже понимая, что она намного грубее внутренне, чем он предполагает.
-Пойми, дело даже не во внутренних достоинствах, дело в выборе, - говорил он.- Человек может обладать множеством достоинств и направлять их во зло. И при этом такого человека могут любить…
-Потому ты меня любишь? – усмехалась она.
-Нет, не потому. Потому я тебе сопротивляюсь.
-Ты просто издеваешься, - говорила она. – Тебе легка эта борьба. Ты надо мной смеешься. И я и вправду скоро начну тебя ненавидеть.
-Ты не тратишь сердца, - отвечал он. – Ты только напрягаешь волю.
Его путь был ему известен. Он только ждал, и ждать оставалось недолго. То, на что он решился, сформировалось давно. Века и тысячелетия назад. Он только подтверждал свой выбор. А выбор у него действительно был. И вероятность успеха была невелика. Но он не мог не воспользоваться этой возможностью. Кто-то назвал бы это судьбой, если бы в этом не была настолько замешана свободная воля.
И в последние дни перед уходом он уже твердо знал, что ему надо делать. И тогда перед ним прояснилось значение настоящего, которым он жил. Ему стало понятно, что никакой вины перед женщиной, бывшей его женой, на нем нет. Что все правильно. Но все равно он попросил у нее прощения перед своим отъездом. И подумал: «Да, все правильно. Ей должно многое открыться. Пусть даже прежде всего она будет меня обвинять».
Она еще не знала, что он уезжает навсегда.

Только трое на этой земле знали причину и смысл этого необъяснимого поступка. Одним из этих троих был он сам, другим – его враг. И третьего тоже вскоре не стало.

. . .

Юный говорит: «я люблю», зрелый: «я учусь любить». С возрастом человек понимает, как это трудно. Ты учишься не любить, но выражать любовь. Доносить ее до другого. Помогать ею. А любить ты умеешь, равно как и всякий человек.
Все дело в совершенстве проявления, в совершенствовании того, что уже есть.


Но я знаю, как ненавидят! – говорит зрелый. Может, он прошел войну, борьбу, битву за выживание. Претерпел обиды. Разочаровался в любимом. Может, его бросили, или сам он бросал. Может, он почувствовал себя брошенным ребенком и устыдился того, что он ребенок. И решил своей ненавистью всех наказать. И в конце концов он сделал вывод, что людей любить невозможно. Невозможно любить человечество. Оно ограниченно, жестоко, тупо, оно ненавидит. Оно причиняет боль. Особенно если его любишь.
Трудно любить несовершенное. Совершенное достойно любви, а чем несовершенное ее достойно? И человек смотрит на солнце, изливающее свой свет на праведных и неправедных. Он винит солнце в несправедливости. Люди жестоки, они причиняют боль, они должны быть наказаны. Кто измерит всю меру причиненной им боли? И это не ненависть. Это тоже боль. Просто потому, что этот человек любил. И сейчас любит. И всегда.


Видимо, на этой земле любить значит испытывать боль.


Ты будешь страдать за всех, кто страдает и когда-то страдал, и будет страдать. И за тех, чье несовершенство заставляет их думать, будто они ненавидят, и причинять страдание. И за то, что и сам ты несовершенен, и что несовершенно любимое тобой. Что все мы причиняем друг другу боль. И ты никогда не сможешь уйти от своей любви. Потому что она – сущность твоей сущности.



1У.

Ответь мне на вопрос: для чего ты это делаешь?
Не отвечаешь. Тогда хотя бы не отвечай до самого конца. Но у тебя все рассыпается. Ведь ты знаешь, что такое надежно построенный дом.
Слово или образ дают человеку мгновенное узнавание. В человеке в ответ что-то звучит. Так бывает, когда слово или образ подобраны правильно.
Ты сровнял свой дом с землей, потому что разочаровался в нем. Его стены не будят в тебе резонанса. Они наполнены гулким пустым эхом, и ты их разрушил. Но ведь так будет со всякими стенами. Резонансом отвечают они, а не ты, такова их природа. И входящий слышит лишь многократное повторение, и оно не трогает его, если только он не произнес сокровенного слова. Ты потерял свое сокровенное слово, оно обессмыслилось повторением. Только не надо кричать, иначе эхо оглушит тебя. Пребудь в тишине и в тишине выстраивай картину за картиной. Это будут миражи в пустыне. В пустом пространстве без стен. Может, и таким способом ты сможешь чему-нибудь научиться и что-то поймешь.
Ты верил в то, что делал, и вера придавала соделанному смысл. Оно обретало вес, даже если было далеко от реальности. Но и очевидность теряет смысл и вес, когда в нее не верят.
Меня утомило отчаяние. Оно бесплодно. Оно не смысл и не почва. Женщина перебирает бусины на нитке. Что-то уйдет, если потеряется одна из бусин. Что-то из воспоминаний, из прошлого. На месте бусины ничего не останется, ее нечем заменить. Но бусины теряются и бусы становятся короче, - и только.
Ты все разбрасываешь и разбрасываешь бусины. Ты потерял почтение к прошлому. И ты хочешь оставить на нити только одну бусину, - настоящую. Но они все одинаковы.


Потому что у кого-то в жизни есть смысл, он строит готический собор. Он уверен, что говорит с Богом, уверен, что Ему служит. В устойчивый камень воплощается его сила и его мольба, и камень возопиет о его жизни. Пусть даже эта жизнь – высыхающая капля под знойным солнцем…
Да, камень устойчив, но готика кажется хрупкой почему-то. Она исходит ввысь и тщится достать до Неба, она не от земли. Но люди знают, что собор долговечнее человека и даже долговечнее поколений. Потому они строят соборы. Соборы впитывают их в себя, поколение за поколением, и увековечивают в себе. И еще более долговечна молитва собора. Камень разрушится, но останется мольба.
Останется силовое поле, напряжение нервюр, упругая стойкость контрфорсов. Останется план, восьмиугольник или корабль, останется замысел и полет башен. Останутся даже химеры, безмолвные стражи, облепившие карнизы и скалящиеся в усмешке. Останется сокровенная история душ, история смирения и духовной борьбы, радости и страдания, молитвенного сообщения с Ним. Бог не может не слышать таких молитв, и Он сохранит. И люди знают об этом. Поколение за поколением они слагают храм своей мольбы.
Люди уйдут. Уйдет строитель, слагавший стены. Он даже не мастер, выбивший свое имя на кирпиче фундамента. И он не господин, чьи останки будут погребены в крипте. Но он предстанет пред Богом, Которому молился всю свою жизнь, великим, как башня собора, и верным, как камень его фундамента. Ибо он воплотился в них и стал как они.
В том его смысл, его величие и верность. Но человек, чье сердце было ранено и опустело, отдав свою кровь по капле, ничего не сможет с собой поделать. Он отойдет в сторону, ляжет на землю, чтобы умереть, и откажется от всего...



У.

У одной из твоих знакомых был звонкий, оптимистичный голос. Когда она говорила с тобой по телефону, она рассказывала страшные вещи. О том, что ее муж по пьяни сгорел в своей квартире, о том, что ей не на что жить, о том, что она больна и ей сделали операцию, и после операции она стала почти инвалидом, о том, что у нее маленький ребенок и больная мать, что она спит по три часа в сутки… Она рассказывала и более того, и это действительно были страшные вещи. А ты слушал ее голос, звучавший так приподнято и бодро, и тебе не хотелось ее жалеть. Голос звучал как мажорная музыка. Человеку с таким голосом трудно искать сочувствия.
Мы многого не видим и не хотим видеть, и еще большему не верим. Человеческая телесная оболочка непроницаема. Ты часто думал, что если бы твое лицо, твои движения и голос выражали бы то, что у тебя внутри, то все бы пугались. Слава Богу, по внешности мало о чем можно судить. И когда человек умирает, у него на лице тоже ничего не написано. А слезы только раздражают окружающих.
Ты хотел быть помощью людям, и оттого чуть было не стал психологом. Но наука психологии показалась тебе насмешкой над человеком, и ты с отвращением отошел. Ты не мог выносить, когда человека рассматривают как нечто предсказуемое и неглубокое. Потому на среднем человеке твоя собственная психология ломалась. Ты искал глубину, а люди сами в себе ее искать не привыкли.
И все же человек жаждет понимания, в этом ты убедился. Человеку не к кому обратиться за этим. И человек не умеет сам себя выразить, и оттого может казаться банальным. Ему нужна помощь.
Ты хотел раскрывать в людях их глубины. Так, чтобы они сами поверили в них.


Общение с детдомовскими детьми завело тебя в тупик. Ты знал, что у них добрые души, это было видно. Что они только внешне колючки и ежики. Но тебе не давался язык. С ними надо было быть более простым человеком. Тоже добрым, но, может, в чем-то и грубоватым. Вы не понимали языка друг друга. Им было странно. Ты понял, что твои ключи им не подходят, но тебе уже было поздно подбирать новые.
Обделенные очень жестоко сражаются за свое счастье. Им все равно, что происходит при этом с другими людьми, они идут на все. У человека, остро чувствующего свою ущербность, ожесточается сердце. Он говорит: «Со мной так поступали – и я сам буду поступать со всеми так. Чем они достойнее меня? Почему они должны быть счастливее, не много ли им?..» Он теряет чувствительность к чужой боли, собственная боль заслоняет ее. Но и удовлетворенный теряет чувствительность к чужой боли. Где здесь мера?
Потому надо прилагать усилие. Сознательное, серьезное усилие. Прилагать усилие, чтобы в испытаниях не ожесточиться. Прилагать усилие, чтобы в благополучии не омертветь. Это усилие сердца должно стать привычным. Как работа, как долг. Потому что в этом и состоит долг.
К этому надо приучать с детства. Вкоренять в человека. В том сознательный выбор добра в человеческой жизни. Человека надо воспитывать воином.


«Я не умею любить, - говоришь ты, - я отравлен подозрительностью. При всей моей наивности я не умею всецело предаться тому, что и кого я люблю. Но разве я выдумал эти подозрения? – они мне чужды и дики. Во мне нет мудрости отличать одно от другого, добро от зла, да и есть ли зло? Во мне нет мудрости верно ответить на вызов и на чужую потребность, мудрости верно ее угадать. Я как слепой на краю ямы. Мне стыдно». – Потому ты избегаешь людей и пребываешь в темнице.
Что это, недоверие себе? Должно быть. Да, я отчасти преувеличиваю. Но чтобы влиться в поток жизни, достаточно и меньшей мудрости, чем есть у тебя.
Положим, ты детдомовский ребенок. Ты с младенчества не видел родного лица. Но такие, как ты, не чувствуют себя из-за этого обделенными. И они слишком высоко ставят самостоятельность. Тебя не учили любить? – но этому никто не способен научить. Ты подрос и теперь сам заботишься о младших. Ты их чему-нибудь учишь? А ведь мог бы. Ведь ими никто не занимается, они предоставлены сами себе, как и ты. Что с того, что тебя не учили, ты сам научился. Не веришь? Ты хотя бы понимаешь, что любить надо пробовать, раз за разом, а это уже наука. И пусть кто-то тебя не понял, значит, ты не сумел объяснить. Попробуй еще, но не будь навязчив.
Надо уметь любить и издалека, и молча. Не всякому всё объяснишь. Но это не повод исключать его из твоего мира.
Так узнаёшь и чужую потребность, когда она входит в твой мир и становится его частью, так понимаешь ее.
«Я не могу и не хочу отвечать на потребности, которые считаю недостойными», - так говоришь ты. Не отвечай на них, но снизойди и пойми неразумную душу.
Да, это все нелегко. И часто хочется отстраниться и ни о чем не думать. Но ты хотел мудрости. А мудрость – это вмещение и прощение. Ты не иначе придешь к ней, как всё приняв, хоть и не со всем согласившись. И несогласие свое ты тоже должен принять и понять, более того – отстоять. Должен почувствовать в нем основу, ибо, если душа чиста, ее несогласие есть инстинкт чистоты.
Но ты не согласен с моими словами. Ты прав. Ты должен найти свои слова. И прожить свою жизнь.


«Но меня никто никогда не любил», - говоришь ты и умолкаешь. Потому что тебе действительно стыдно. Стыдно признаваться в этом. И ты действительно чувствуешь в этом свою ущербность. «Я знаю, что никто не в силах заслужить любовь. Любят не за что-то, - говоришь ты. – Сколько бы ты ни делал благих дел, любят не за них. Любовь есть благодать свыше. Благодать нисходит на человека сама по себе, независимо от того, каков этот человек, но сам человек должен все же искать благодати. Но благодать может и не низойти, даже на того, кто к ней стремится. Я предпочитал бескорыстие. Отрекался от всякого плода. Даже от такого, как благодать, и тем более от воздаяния. Но оказалось, что я все-таки нуждался. И когда я был маленьким, я открыто выражал эту нужду, но потом разучился это делать. А нужда была слишком велика. Она была безмерна. Я не ожидал, что это меня сломает…
Должно быть, я сам виноват. Я отказался первый, а не меня обделили. И что теперь, возвращаться? Но я уже не могу быть маленьким, который просит. Да теперь никто и не поверит.
И все же ошибки следует исправлять. Я не сумел стать твердым внутри и мягким снаружи, у меня вышло наоборот. Значит, надо укрепиться. Создать твердое ядро. И сбросить панцирь.
И что с того, что извне нет ответа. Разве он когда-нибудь был? Усталость плохой советчик. И только одно приходит извне: совет, что надо пробовать, снова и снова…»


Ты постоянно пытаешься уйти от себя. Сделать так, чтобы никто не замечал, что с тобой происходит. У тебя это получается, - внешне. Потому что ты был бы рад на самом деле с кем-то поговорить. И ты слишком часто исповедовался перед не понимающими тебя людьми.


У1.

Признайся: ведь ты счастлив. То, что ты пережил, помогло тебе, ты обрел опыт. Ты знаешь, что так будет и в дальнейшем, и потому ты спокоен. Кто-то задал тебе вопрос: что для тебя счастье? – Служение, творчество, полнота жизни, полнота дара. Последним, правда, ты вечно неудовлетворен. Потому что-то внутри тебя то и дело рвется. А относительно «служения» порой ропщешь: «ведь никто не призвал». Забавно. А боль для тебя не имеет значения.
Несчастным ты себя никогда не считал, это так. Это было бы несправедливостью и неблагодарностью. И признанием поражения.
Странный ты человек. Ты желал бы пройти в жизни гораздо более серьезные и трудные испытания, чем те, что прошел. Ты даже искал их, но это было слишком утомительно: сначала искать, чтобы потом еще и сражаться, ведь и для поиска требуется много усилий. Потому поражений у тебя в жизни было достаточно: ты не умел рассчитать свои силы. И тем никчемнее казалась тебе твоя жизнь.
Это вовсе не оправдание. И причины поражений вовсе не утешительны. Да, как оказалось, ты не умел жить. Ты жил почти в области фантастики. И считал, что жить и не надо уметь, что умение обесценивает саму жизнь. Ты во многом был прав. Но считаешь, что ничего не добился, даже понимая, что «добиться» ничего и невозможно.
И потому лучше тебе оставаться вымышленным персонажем. При всем твоем желании принять на себя ответственность. Даже не потому, что никто и так не поверит. Будучи вымыслом, ты более свободен.
«Я не могу быть своим героем, но могу быть в значительной мере своим творцом», - говоришь ты…
Человек, жадный на жизненный опыт… И тебе всего недостаточно, ты уверен, будто и не научился ничему…

Твоя усталость всегда происходила от вынужденного бездействия. Отсутствие ответа заставляло тебя молчать.

И вот снова встает вопрос: имеет ли право человек желать получить ответ только такой, который соответствовал бы вопросу? Имеет ли право человек говорить, что в мире нет того, чего он ищет, или ему следует принять то, что есть, и сказать себе, что это просто слепота?..


. . .

Человек становится обыкновенным, когда поникают его стремления, и вместе с ними снижается требовательность к себе. Человек становится обыкновенным, когда теряет свою мечту и надежду. Человек становится обыкновенным, когда в нем убивают его сокровенное. Тогда он становится мертв.
Воин может понимать, что ему грозит смерть. И он уже не способен относиться к этому беспечно. Он должен решить для себя, за что и ради чего он сражается. И должен осознать в полной мере, что ему грозит и чем ему придется пожертвовать. Должен отличить реальную смерть от своего страха.
(Бессмысленно разбираться в страхах, надо просто знать, что за ними ничего не стоит).
Воин должен осознать свой голос и свою волю. И должен всегда помнить о той тончайшей грани, по которой ступает. Он должен быть гибок, как лезвие шпаги, и устойчив, как древко знамени. Трудности не должны его страшить и поражения – останавливать, и то и другое призвано учить и прибавлять опыт. Он должен знать, что если что-то не получилось сегодня, оно получится завтра, и все же это не оправдание и не повод терять время. Он должен стараться не повторять ошибок, ибо время ограниченно. И не должен отчаиваться, ибо отчаяние пресекает путь.
Один ребенок считал себя неправым до тех пор, пока ему не сказали, что он – воин духа. Он считал себя неправым потому, что сражался в одиночестве. Но тот, кто признал его воином, убедил его в том, что одиночество это кажущееся. И что напрасно он сомневался.
Потому что каждый воин духа когда-нибудь находит своего главнокомандующего. И понимает тогда, что все это время сражался под его началом.
Мир человека обретает значимость, когда человек настаивает на своем сокровенном. Когда он не хочет и не может ни от чего отрекаться.
Ты хотел, чтобы жизнь была творчеством, созиданием. А потом почувствовал, что жизнь кроме всего есть битва. И что нет победителей и побежденных.
Мало кто так сражался за свое сокровенное, фактически, за свою жизнь. Сражался за себя против себя.



. . .

Посмотри на эту фотографию. На пологом холме стоит здание, похожее на крепость, темное против закатного неба. Это монастырь. Там жил один монах.
Обстановка его кельи была очень похожа на ту обстановку, в которой живешь ты, и он почти не выходил оттуда, а через несколько лет после пострига и вовсе перестал выходить. Он был человеком страстным и самоотверженным. Живи он в миру, он возмутил бы спокойствие всех вокруг и пошел бы на плаху. Но он принял постриг в монастыре, ибо захотел узнать, что представляет собой Бог. Это не были искания ума. Он просто убедился, что Бог есть некая реальность, которую невозможно сбрасывать со счетов. По отношению к которой нужно определиться. Так он начал свое испытание, свой бунт.
И он сознавал, что это бунт. Какая причина, какая цель могла быть у такого бунта? – сначала он сам не до конца отдавал себе в этом отчет. Но потом понял: причиной и целью было именно желание познать природу Бога. Хороша или плоха Его природа по отношению к человеку, - вот что он хотел знать. Встает вопрос: как настоятель монастыря мог допустить такого человека принять монашество? – Но настоятель был мудр.
Страх движет молитвой человеческой или любовь? – хотел знать этот человек. И чем обусловлена такая любовь?.. – чем обусловлен страх, он знал, ибо Бог бесконечно превосходит человека, Бог непонятен и страшен. А этот человек ненавидел страх. «Совершенная любовь изгоняет страх», - читал он в Писании.
«Разве, если ты попросишь хлеба, Отец даст тебе камень?» - читал он. «Отец…» - «Неужели Он и мне – Отец? – думал он, - и что я – Ему?» - Может, это и вправду указание близости. Тогда остаются отношения Любви.
Но он слишком хорошо познал страх. По отношению к Нему ли? – он не знал. Скорее всего, нет. Ибо на его долю выпало множество испытаний и искушений. И порой он даже забывал о том, что существует Любовь, но плакал, от того, что Любовь жила в его сердце. Нет, это не был страх, навеянный Им. Это просто было следствие тех битв, что он выдержал.
Однажды к нему в келью пришел настоятель. Он застал монаха лежащим в болезни. «Что с тобой?» - спросил настоятель. – «Сердце горит». – «Это хорошо», - сказал настоятель и сел рядом  с его ложем. –«Я не понимаю, что происходит, - сказал монах. – Ведь со мной уже не раз это случалось. В самом начале это было блаженством. Но со временем это становится все труднее и труднее выносить. Будто сердце становится все более и более чувствительным, все больше и больше смягчается и истончается, и потому невыносимой делается уже малейшая боль, малейшее прикосновение…» - Настоятель склонился над ним и долго шептал ему что-то, а потом всю ночь в его келье молился…
Этот человек остался затворником. Никто не знал, что он пережил, о чем думал, как говорил с Ним. Никто, кроме настоятеля монастыря. Но настоятель не разглашал тайны исповеди. И даже не говорил никому о существовании этого человека. Только когда дух монаха покинул землю, настоятель произнес перед братией странную фразу: «Сегодня был воздвигнут мост».
А утром следующего дня келейник настоятеля сказал своему духовному отцу, что видел во сне золотую лестницу, лестницу Иакова. И по той лестнице поднимались ангел и человек. Человек был в монашеской рясе и нес в руках прозрачную сферу с радугой внутри. Потом они оба поднялись выше, и юноша проснулся. «И ночью пришел к нему Некто, и боролся Иаков с Ним до зари…» Так тоже бывает», - сказал настоятель…


Восставая на Него, мы только себя испытываем на прочность, не Его.
«Я не умею молиться», - говоришь ты. Не знаю. Может быть, молитвой является вся твоя жизнь, ты только этого не замечаешь.







УП


По-настоящему ценно только то, что в нас. Только им мы истинно владеем. Ты приобрел камень, посмотрел на него – и все. Он перестал для тебя что-то значить. Он такой, какой есть, и не имеет к тебе ни малейшего отношения. И совершенно бессмысленно называть себя его владельцем. Ты можешь оправить его в золото или растолочь в порошок, но он тебе не раскроется. Он сам по себе, и ты сам по себе.
Человек влияет только на то, с чем может хотя бы в какой-то мере сообщаться. На то, что способно ему отвечать и тем раскрывать себя ему. Даже если этот ответ противоречит тому, чего человек ожидал, и тем более если противоречит. Ожидаемый ответ тобой предусмотрен и будто – тобой же – создан.  Это опять ты, не другой. А когда он выявляет себя неожиданно, происходят открытия. И ты начинаешь понимать, какой он.
Кто-то боится непредсказуемости, но непредсказуемость сродни полету. Ты не знаешь, какой поток воздуха подхватит тебя в следующий момент, но ты готов предаться ему, с ним спорить, играть, соглашаться, - и выйти из него, если его течение противоречит твоей воле и направлению твоего пути, - для того, чтобы исследовать следующий поток и узнать и его цель. И не надо бояться, что потоки унесут тебя далеко, если ты только знаешь смысл собственных действий. Когда же все предсказуемо, то именно тогда становится по-настоящему страшно жить.
Сообщаясь, ты приобретаешь, ибо сам испытываешь на себе влияние. И это влияние изменяет тебя и порождает в тебе нечто новое, то, чего раньше не было в тебе. Тогда и камень имеет волю, ибо изменяет тебя. Если ты будешь внимателен, он может раскрыть тебе новое понимание существа света. Но если ты думаешь только о том, что он тебе принадлежит и что ты уплатил большую цену, ты обеднеешь соответственно уплаченной цене и ничего не приобретешь.
Ты должен быть внимательным, чтобы приобрести. Ты должен стремиться не владеть, но понимать. И тогда к тебе будут тянуться и искать возможности предаться тебе. Ибо они хотят сообщаться и отдавать, отдавать тому, кто примет.
И если сам ты хочешь отдать, ищи богатого властелина, властелина, богатого духом и пониманием, который не заплатит тебе ни гроша, но обогатит тем, что поселит тебя во дворце своего сердца.

Так говорил старый король, владевший несметными сокровищами, ибо люди сами несли ему их, и он для каждого находил место.


. . .

«Владеть тяжело, - говоришь ты. – Легче быть пустым и легким, и свободно лететь в пространстве. Мне жаль твоего короля». – Нет, я вовсе не имею в виду крайностей. И свободный полет в пространстве, когда свобода становится бесцельностью, - та же крайность. И у того короля тоже был свой Владыка и Бог, что принимал и вмещал его самого. Иначе он не учил бы тому, чему учил. Ведь гармония и мера – это вечное взаимодействие двух сил, ни одна из которых не может перерасти другую. Даосы были правы, когда строили мир на гармонии противоположностей.
Это было удивительное открытие. Когда недостаток в одном естественно заполняется избытком в другом… Такое взаимодействие исключает вражду. Внутри царит подвижное равновесие. И обе силы не выходят за означенные пределы. – В том числе таковы отношения получения и отдачи. Если ты отдаешь, ты активен, если получаешь – пассивен, но когда преисполнишься, то сам начинаешь отдавать…
Когда две силы в гармонии, ни одна из них не может перерасти другую, но обе стремятся к единой цели. Они развиваются совместно и дополняют друг друга каждая в своем развитии. И цель их больше их обоих.
Таковы отношения двоих, подчиненных третьему началу – Учителю.


. . .

Представление об Учителе сформировалось у тебя в твои двенадцать лет. Вернее даже, не сформировалось, ибо это не было постепенным процессом, но возникло сразу, будто из ничего, без подготовки. До сих пор ты называешь этот образ «Учитель детства». Тот Учитель был похож скорее на ангела, чем на старца. Для тебя, ребенка, он был просто взрослым человеком.
Вы оба жили в каком-то гипотетическом пространстве. В какой-то странной маленькой хижине, скорее даже шалаше, похожем на первобытные. В том селении были еще люди, и вы им помогали. У вас был храм со святилищем, и его вы обихаживали. Между собой вы решали различные вопросы, и основные из них ты до сих пор помнишь, но эти вопросы редко формулировались в словах. Создавался некий фундамент, и на нем строилось все остальное.
Это были взаимосвязанные истории, и из них складывалась ясная цепочка, похожая на вторую, параллельную жизнь. И эта двойная жизнь так и осталась. Видоизменяясь, расширяясь в пространстве и времени, но никогда не пропадая.
И вот теперь ты способен провести неделю или даже больше, созерцая эту параллельную жизнь. И в конце концов начинаешь ругать себя за это. «Земной человек должен жить на земле», - говоришь ты.
И ты смотришь на существование других людей, тех, что тебя окружают. В юности ты был очень податлив. Ты поддавался на малейшее воздействие своего окружения, чтобы исследовать это воздействие и закрепить его в себе. А теперь понимаешь, что таким путем ты добыл из внешнего мира слишком много лишнего и мешающего. И от этого надо избавляться. И не все стоит принимать за чистую монету.
Ты пытался жить и действовать так, как понимал изнутри, особенно в юности. С возрастом ты научился принимать во взаимоотношении с миром и условные, формальные меры. А тогда тебе хотелось утвердить твое внутреннее понимание как оно есть. И ты столкнулся с тем, что внешний мир к подобным вещам невосприимчив.
В юности ты был более искренен и желал раскрыться. А сравнительно недавно один из твоих знакомых назвал тебя недоверчивым человеком. Зная, до какой степени ты в глубине души наивен, ты только порадовался этому.
Но недоверчивость далеко еще не мудрость. И радоваться здесь нечему. Ты достаточно глубоко и честно исследовал людей. И этот так называемый опыт побудил тебя относиться к ним иначе. Не раскрываться, как в юности. И не показывать своей уязвимости.
А мудрый спокоен и мягок. Он легко впустит в себя и так же легко выпустит. Он как лес, принимающий путников. Он не желает им зла и готов укрыть от зноя и насытить плодами, но приходящий в тот лес с корыстью и злым умыслом будет напуган и поражен своими же страстями. Потому мудрый строг и в то же время доброжелателен. Не он ненавидит: приходящий видит себя в нем как в зеркале и страшится своего отражения.

Говорят, что мудрого невозможно задеть. Это не так, его можно задеть, он только не боится раны. Он относится к таким вещам спокойно. Но он не был бы мудрым, если бы постоянно позволял себя задевать. И не был бы мудрым, если бы чего-то боялся.
Мудрый знает время принесения жертв.

У отшельника духовное сокровище охранено. Никто не входит в его личную жизнь, никто не питает относительно него страстей и вожделений. Окружающие видят и принимают от него лишь безличную помощь, он – посланник для них. Они могут относиться к нему с благоговением и внутренним трепетом, они могут считать, что он выше всего человеческого, и они не посягают на него. Никто из них не смеет предложить ему даже дружбы.
Таково его одиночество, его принятый на себя обет.
Они спокойны, когда его видят. И он спокоен, когда обращается к ним. Таковы условия его существования.


Ты перестал спешить. Ты стал прилагать усилия не к тому, чтобы достигнуть следующей ступени, но к тому, чтобы возможно лучше освоить настоящую. В полноте использовать каждую дающуюся возможность.
Но ведь ты слишком много заранее знал. И когда-то стремился достичь сразу всего. Свыше возможного и, может быть, даже дозволенного…

…Наконец-то тебе сказали, что ты не должен идти таким путем. Но у тебя была своя воля, и ты сам поставил на это запрет. Потому что понял: тебе все равно во всем этом не разобраться, по крайней мере сейчас, и ты не хочешь быть слепым орудием непонятно каких сил.

Да, это были благие побуждения, стремление сделать как можно больше…

Иногда ты думаешь: «Может, я не оправдал возложенных на меня надежд?»


Ты говоришь: «Я был готов на большее. Но почему же тогда не сделал?..»
Хочешь, я отвечу тебе на этот вопрос?
Тебе не хватило внутреннего равновесия.


«Равновесие… - говоришь ты. – Откуда я мог его взять и откуда мог знать, что оно так необходимо? Тогда мне никто этого не сказал».
Да, ты был горяч, импульсивен, страстен. Ты хотел все испытать. Ты стремился узнать такие вещи, которых все избегают.
И никто не сказал тебе, что ты не извлечешь из этого пользы. Но если бы сказал, ты бы поверил?..
«Не знаю, - говоришь ты. – Может, и поверил».
Ты знал сопротивление своей воли. Знал, что есть вещи, которых ты не станешь делать, хоть они и полезны. Если бы тебе велели ими заниматься, ты бы стал заниматься?..
«Не знаю», - говоришь ты.
Никто не шел против твоей воли. А если бы ему пришлось против нее идти?..
«Но я сам себя ломал и смирял, - говоришь ты. – Я сам обуздывал свою волю, мне пришлось это сделать. И это было ужасно. Если бы другой сделал это за меня, я был бы ему благодарен…»


«Я мало делаю. Учитель направил бы мои силы в более нужном направлении», - говоришь ты. Но ты не делаешь и того, что можешь, - можно тебе возразить. И ты принимаешь: «Да, это так. Но слишком трудно постоянно самому в себе находить и задействовать импульс к действию. И потом, скольких ошибок и какой потери времени можно было бы избежать». – И все равно, сам человек прекрасно понимает, что ему должно делать и куда ему двигаться. Этим можно руководствоваться. – «Высший пример раскрыл бы многое, - говоришь ты. – Это был бы неиссякаемый импульс и поддержка». – Да, верно. Но пойми и другое. Высшие лучше тебя знают, что с тобой делать, и решаешь в конечном итоге не ты. И если тебе не дано непосредственного руководства, значит, в этом просто нет особой нужды. Значит, все идет своим чередом и без этого. Нет – значит, нет.


Со стороны виднее, в чем ты мог ошибаться. И ты любишь искать такие ошибки, глядя со стороны. Но ты говоришь: «В чем моя ошибка, если я люблю и хочу любить?..»


На его молитвы никогда не было ответа. Сколько он ни взывал к Нему, он не слышал Его голоса. Но голос был внутри него самого, и голос говорил: «Сам, всё сам… Делай, что велит тебе долг. Делай самостоятельно. Только в себе найдешь ответ, решение и путь». И он шел. Ему надо было помочь другим, принять на себя ответственность, может быть, облечься властью. Может быть, от него зависела жизнь и смерть. И он пытался рассудить чью-то жизнь, как ее бы рассудил Он.
А потом все говорили: «Каких высот достиг этот человек! Он – избранник Бога. Он всё знает, всё может…» И никто не подозревал, что на молитвы его никогда не было ответа…


И тогда можно говорить о чьей-то победе. Внутри ты должен быть глубок и тих, и светел. Молчание Его – не безответность. Молчание Его – Его суть. И счастье, если ты понимаешь Его молчание. Если ты глубок, тих и светел, и идешь своим путем, даже не зная, что Он – смотрит.



Да, ты любишь и хочешь любить. И тебе отвечают. Ты сам это чувствуешь. Каждый день ты можешь слышать этот ответ. Так неожиданно приходит решение, так закономерно преодолевается сердечная тягость. Так уходит то, чему надлежит уйти, и укрепляется нужное и ценное, и открываются новые горизонты. Пусть все это приходит не через людей, но ты благодарен тем, через кого это приходит. Ты даже считаешь, что этого слишком много для тебя. Тебе бывает не с кем поделиться, но ты давно уже понял, что семя должно прорасти и расцвести, и принести плод.
И потому сейчас, встречая человека, говорящего: «Я бы хотел, чтобы у меня был Учитель», ты относишься к его словам со спокойным пониманием. Он тебе брат, и ты ему брат. Но ты ничем не можешь ему помочь, разве только научишь его благодарности, или же он научит благодарности тебя. Потому что все приходит в свой срок, и Высшая Воля не подвластна вам обоим.









УШ.

Тебе встретился еще один детдомовский ребенок, чем-то похожий на тебя. Он говорил: «Они надоели мне все со своею любовью. Неужели они не понимают, что мне нужно другое? Если бы действительно любили, то понимали бы… А они ведут себя так, будто имеют на меня право. В силу того, что якобы любят. Может, они и вправду любят, да только что мне от этого? Не можете дать мне другого – так и не приставайте…»
И ты не посмел назвать этого ребенка неблагодарным. Даже не потому, что он плакал.
Он сам ушел из дома, знал ты. И родные всеми силами пытались его вернуть.


Что ты мог ему предложить? Вечное странствие духа? Но до этого он еще не дорос. Да, на самом деле он хотел любви. Хотел понимания. Но соответствовал ли ты сам его желаниям?
В таких вещах невозможно насилие. Ты не сможешь переделать ни себя, ни его.


И потому вы с ним долго молча шли рядом. Постепенно он перестал плакать. И перестал с яростью сечь прутиком редкую осеннюю траву. Он уже утомился от этого. И тогда он посмотрел на небо. На бледное небо с расходящимися облаками. И увидев просвет блеклой голубизны, слабо улыбнулся.

И тогда ты сказал ему: «У тебя все будет. Тебе только двенадцать лет. У тебя будет та жизнь, какой ты захочешь жить, если ты захочешь ее отстоять. И даже если что-то, что от тебя не зависит, не воплотится, ты все равно будешь достоин своих стремлений. Но ты достигнешь, потому что уже осознал. Осознал, что тебе нужно, чего тебе не хватает. Да, не все получается сразу. Но пока ты будешь чего-то добиваться, ты будешь расти. И то, что обретешь, в итоге окажется больше того, что ты даже мог себе представить вначале.
Ты найдешь друзей, найдешь братьев по духу, обретешь любовь. Ведь ты начал искать, и потому уже движешься по направлению к цели. Только не надо отчаиваться и не надо сомневаться. Душа знает дорогу. Доверься душе, и она приведет тебя.
И что с того, что сейчас ты еще живешь не там и не так, где и как хотелось бы. Мир вокруг нас далеко не всегда такой, как нам хочется. И искать надо не во внешнем мире. Перемена обстановки мало дает. Главное – не забывай своей цели. И не отказывайся от нее. Какой бы замены ни предложил тебе мир…»
Ты говорил и больше того и иначе, и понимал, что с детьми так не говорят. Но он успокоился почему-то. Может, его просто успокоил звук речи. Или успокоило твое присутствие. Он не встречал в тебе противодействия, не встречал упрека. Должно быть, он думал о чем-то своем, пока ты говорил, но его мысли были созвучны твоим словам…



                2010 г.