Светочи Чехии. Часть 1. Глава 9

Вера Крыжановская
Глава 9

По возвращении своем из Силезии, Вацлав остановился на Кутной горе, и уже около трех месяцев жил там со своим двором. Король любил этот промышленный город, да и местное население всегда выражало ему неизменную верность.
Было 17 января 1409 г. День выдался холодный, и снег валил крупными хлопьями.
В большой зале королевского дворца, где находился в ту минуту сам августейший хозяин, царила приятная теплота, и все роскошное убранство дышало спокойствием и уютностью. Стены и потолок обшиты были темным дубом, высокие стрельчатые окна были с разноцветными стеклами, но в данную минуту их закрывали тяжелые занавеси, равно как и двери; в большом камине, из серого мрамора, пылал яркий огонь, а неподалеку, у стола, сидели два человека и играли в кости.
В большом кресле с высокой спинкой, украшенной вышитым королевским гербом, сидел сам Вацлав. Он был чем то озабочен и, облокотясь на стол, рассеянно отпивал глотками из золотого кубка, стоявшего рядом.
Король был человек лет сорока восьми, высокого роста и плотно сложенный. Как и его брат, Сигизмунд, он был красив, но тяжелые заботы царствования, в связи с излишествами, которым он предавался (поговаривали, что король отравлен) преждевременно его состарили и покрыли его лицо морщинами. Тем не менее, несмотря на портившие его красноватый цвет лица и одутловатость щек, в общем, наружность Вацлава была привлекательна; врожденная доброта и откровенность проглядывали во взгляде и улыбке, пока винные пары не туманили его усталого взора, пережитые жизненные испытания не искажали его рот горькой усмешкой, а припадок безумного гнева, страшного для окружающих, не отнимал от него самообладания и не гасил в нем сознание собственного достоинства.
Против него, на складном стуле, сидел Вок Вальдштейн, тоже казавшийся угрюмым и игравший молча. Вдруг король выпрямился, встряхнул головой, словно желая отогнать докучные мысли, и, отхлебнув вина, пристально взглянул на нахмуренное лицо своего молчаливого партнера.
Граф был его любимцем и Вацлав не только хранил благодарную память о том мужестве и ловкости, с какими он содействовал его бегству из Вены, но и вообще ему нравилось общество молодого графа.
Предприимчивый и смелый, большой поклонник женщин, и любитель разных похождений, Вок умел, как никто, развлекать и забавлять короля, рассказывая самые невозможные истории или такие игривые анекдоты, что темные тучи на челе Вацлава расходились и сменялись веселым настроением и громкими раскатами смеха. С королем юноша говорил и держал себе свободно и безнаказанно позволял себе смелое слово, или даже подчас дерзости, которые дорого стоили бы всякому другому.
Упорное молчание его давало понять королю, что он злится, а старание, с которым тот избегал смотреть на него, указывало, что гнев Вока направлен ни более, ни менее, как на его августейшую особу.
По свойственному ему добродушию, Вацлав стал перебирать в уме, не оплошал ли он как нибудь по отношению к своему баловню, но ничего припомнить не мог.
– Что с тобой, Вокса? Ты сегодня нем, как рыба, и зол, как змея, которой наступили на хвост.
– Ничего, государь! Я собираюсь испросить у вашего величества отпуск на несколько недель для устройства семейных дел, требующих моего немедленного присутствия, – холодно почтительно ответил Вок.
Вацлав недоверчиво взглянул на него, потом положил обратно на стол рожок с костями, который держал в руках, и полусердито, полушутливо сказал:
– Что за пустяки ты болтаешь! Никакого дела тебе устраивать не приходится, но я вижу, что ты смеешь на меня сердиться. Ну, исповедывайся, чего тебе надо? Может быть, я случайно забыл исполнить какое нибудь свое обещание?
– Нет, государь! Среди стольких обещаний, данных и не сдержанных вашим величеством, я мог бы запутаться и не сумел бы указать, какое именно вам угодно теперь вспомнить. Нет, я просто боюсь оставаться здесь и хотел бы уехать.
– Боишься? Ты словно смеешься надо мной! Так я приказываю тебе сказать немедленно, на что ты зол и чего боишься.
– Боюсь быть сожженным заживо и поданным немцам на жаркое.
Король залился долгим смехом.
– А! Вон откуда ветер дует! Несколько резкое слово, сказанное Гусу и Иерониму, испортило тебе настроение духа. Не глупи, милый Вок! Какое тебе дело до того, что я говорю депутациям, которые надоедают мне своими пустыми препирательствами.
– Какое дело мне? Да вы, государь, забываете, что я – чех и не могу оставаться равнодушным, когда мой король грозит сжечь двух моих друзей и не желает признавать прав моего народа, который, между тем, всегда был верным и преданным слугой его трона.
С жаром принялся молодой граф убеждать короля и доказывать ему, насколько правы чехи, требуя себе первое место в собственном отечестве, и насколько естественно, что они возмущены нынешним несправедливым положением вещей. Король без гнева, внимательно выслушал страстную отповедь своего любимца.
– Во всяком случае, если я нерадив к правам чехов, то они не дремлют, защищая их, – добродушно усмехнулся Вацлав. – После этого злополучного приема я точно в осадном положении. Лобковиц, лишь только меня завидит, жужжит мне в уши, как шмель, и засыпает меня убедительнейшими доказательствами, что он прав, а немцы – нет; королева проливает фонтаны слез о том, что духовник болен по моей вине; даже ты грубишь мне и грозишь, что уедешь от меня. Дошло до того, что аббат Солон  и члены французского посольства стараются меня уверить, что моя обязанность дать три голоса чехам. Ясно, что я не могу уже дольше жить спокойно, пока не решу этого дела. А теперь мне хочется спать! Покойной ночи, Вокса! Я не сержусь на твою дерзость, навеянную на тебя патриотической горячкой! На завтра – чтобы у тебя было другое лицо, да приготовь какую нибудь веселую историю, которых у тебя всегда большой запас.
Он встал, дружески простился с ним и ушел из залы во внутренние покои.
Серебряная лампада, подвешенная к потолку, и две восковые свечи, зажженные у аналоя, освещали опочивальню, куда вошел король. Королева молилась, стоя на коленях, с молитвенником в руках, и не заметила прихода супруга.
София Баварская, дочь герцога Иоганна Мюнхенского, была второй женой Вацлава; первая же, Иоганна, умерла трагическою смертью, задушенная громадной охотничьей собакой, которую король всегда на ночь клал у своей кровати, и которая бросилась на королеву, когда та приподнялась с постели, ночью.  К великому огорчению короля, второй союз, как и первый, оставался бездетным.
Софья была кроткая, добрая женщина; молча переносила она неверности, капризы и неприятности, создаваемые беспорядочными страстями мужа и, благодаря своему терпению, приобрела на него некоторое влияние. Им то королева пользовалась, чтобы делать добро и покровительствовать чехам, которых Софья любила, и всю свою жизнь была ревностной защитницей их прав. К великому неудовольствию окружавшего ее немецкого духовенства, избрала она в духовники Яна Гуса  и усердно посещала Вифлеемскую часовню . Это предпочтение, открыто оказываемое чехам, вызывало неприятности с баварской родней, настолько, что ни ее брат, ни дяди, герцоги Стефан и Фридрих, не пожелали присутствовать на ее короновании; пражские же немцы прозвали ее еретичкой и виклефисткой.
– Какой тяжкий грех совершила ты сегодня, София, что молишься с таким жаром? – спросил король, видя, что его упорно не замечают.
– Никакого! Я молилась за тебя, прося Господа просветить твое сердце и разум, внушив беспристрастие и справедливость, которые должны воодушевлять короля…
– И которые, я должен доказать, удовлетворив требование чехов? Знаю я эту песню, но не желаю, чтобы мне ее напевали, даже в постели, – полушутливо, полусердито сказал Вацлав.
Королева встала, подошла к мужу и поцеловала у него руку.
– Я еще не говорила об этом деле, хотя оно до глубины сердца трогает меня и, по моему мнению, справедливо…
– Несправедливо, потому что статуты, обычаи и воля моего покойного отца дали первенство немцам, – перебил ее король спокойно.
– Я не чувствую себя способной быть судьей в таком важном вопросе, хотя, по мнению Лобковица, также как и аббата Солона, покойный император Карл даровал нашему университету те самые права, что имеют университеты парижский и болонский, а там первенство дано туземцам. Не твоя ли обязанность отменить обычай, признанный несправедливым. Исключительно в твоих же интересах я и хотела сказать тебе несколько слов. Кого защищаешь ты, король мой и супруг; кого хочешь ты поддержать на первом месте, в ущерб твоим верным чехам? Твоих злейших врагов! Есть ли еще предательство и оскорбление, которого бы не нанесли тебе немцы! Разве не они своими происками сеяли раздор между тобой и братом Сигизмундом? Разве дерзкие, мятежные вассалы остановились перед тем, чтобы лишить тебя империи, поправ все твои права, так как большая часть курфюрстов была тебе верна! А кто в Праге принял сторону Рупрехта Палатина и непременно отворил бы ему ворота города, во время осады Мейсенцев, если бы этому не воспротивились чехи? Все немцы же! В дерзости своей, они осмеливаются порицать твои решения и сопротивляются твоей воле; они хотели бы, да простит мне Бог, вертеть тобою так же, как они заправляют всем в университете! Вспомни, как еще не так давно они объявили, что не выйдут из „послушания” папе Григорию XII, а между тем чехи, не колеблясь, подчинились твоему повелению. И для этих то неблагодарных, лукавых иноземцев ты хочешь пожертвовать законными правами твоего народа?
Пока королева говорила, краска гнева разлилась по лицу Вацлава и в глазах его вспыхнула неудовольствие. Неожиданное напоминание о перенесенных им обидах, подняло таившуюся в нем желчь и злобу. В изменчивой, страстной душе его произошел переворот, опрокинувший все доводы, которые говорили в пользу немцев, и решивший победу чехов.
– Ты права, София! У меня нет причин не верить мудрому, преданному слуге, как Николай Лобковиц. Он справедливо утверждает, что король Чехии обязан покровительствовать и защищать права своего народа, а не приносить их в жертву чужеземцам! Завтра же прикажу изготовить декрет, дающий чехам три голоса, которых они так добиваются.
Счастливая неожиданно одержанной победой, королева бросилась мужу на шею.
На следующее утро, Николай Лобковиц, потребованный к королю, поднес ему декрет, текст которого был давно им изготовлен.
После зрелого обсуждения, Вацлав одобрил и подписал этот важнейший акт, уничтожавший преимущества немцев и вызвавший затем столь роковые последствия в истории чешского народа.
Совещание это длилось долго и утомило короля; тем не менее, он вышел таким довольным и веселым, каким его давно уже не ведали.
После обеда он удалился в ту самую залу, где мы уже видели его накануне, и приказал позвать Воксу Вальдштейна на партию в кости.
Молодой граф явился крайне озабоченный и взволнованный. Он встретил перед тем Лобковица, и тот как то особенно радостно и многозначительно на него взглянул, но переговорить, в виду присутствия большого числа придворных, они не успели.
Король со своим любимцем сел за стол.
– Сегодня, Вокса, ты должен будешь угостить меня какой нибудь особенно забавной историей, в награду за доброе известие, которое я тебе сообщу, – весело сказал Вацлав. – Отныне ты навсегда избавлен от опасности быть зажаренным и съеденным немцами! Я только что отлично посмеялся над ними, подписав декрет, дающий преимущество чешской народности над остальными тремя.
Вальдштейн побледнел и вскочил. Он никак не ожидал столь полной победы.
Опустившись затем на колени, он горячо поцеловал у короля руку, а Вацлав дружески похлопал его по плечу.
– Скажите, какой он ярый патриот! А я то думал, что твой наибольший интерес находится на почве любви, а не политики.
– Одно, государь, не мешает другому! С женщинами то лучше всего и научишься политике, – весело ответил Вокса. – Хотя я приближаюсь к концу моего любовного поприща, и скоро все будет кончено, – серьезным тоном заметил он.
– Что ты такое болтаешь, да еще с таким видом, словно тебя приговорили к смерти?
– Это почти одно и тоже, государь! Смерть гражданская!
– Вот новости! А не могу ли я тебе помочь? – смеясь, спросил Вацлав, предполагая, что тот наделал долгов.
– Невозможно, государь! Никто, даже ваше величество, не может ничего для меня сделать, – я должен жениться!
– Клянусь, что воздержался бы, даже если б и мог! К тому же, эта история будет гораздо печальнее для будущей графини, чем для тебя. А что, она очень дурна собой, если у тебя такой вид?
– Нет, государь, – прекрасна, как ангел!
– Тогда… глупа?
– Наоборот, умна и хитра, я полагаю, как любой университетский доктор.
– Бедна, как церковная крыса?
– Она приносит мне громадное состояние!
– Ну! Я ничего не понимаю, – пожал плечами король.
– Она прекрасна, но холодна и не любит меня; да и я тоже ее не люблю, потому что ее равнодушие для меня слишком оскорбительно.
– Черт возьми! Разборчива же твоя невеста, если такой красивый малый ей не нравится. Кто же она и почему выходит за тебя замуж, не любя?
– Это – Ружена Рабштейн, единственная дочь покойного барона Рабштейна, и мы по семейным причинам обручены с детства.
Вацлав нахмурился.
– Барон Рабштейн? Приятель Розенберга? У меня осталось о нем нехорошее воспоминание. Это был дерзкий мятежник!
– Государь! С девяти лет Ружена воспитывается в нашей семье, и одно это должно служить уже ручательством внушенного ей почтения и неизменной верности вашей особе. Я надеюсь на милостивое разрешение представить мою невесту вам и ее величеству королеве.
– Охотно разрешаю! А когда твоя свадьба?
– Не могу сказать точно! Моя мать находится пока в Болонье и лишь по возвращении своем сама привезет Ружену в Прагу.
– Если в эту пору я буду в городе, то приеду к тебе на свадьбу. Относительно же любви, не огорчайся! Невеста может быть холодна, а женой она будет полна огня; слишком большая разница между положением той или другой.
– О, громадная! До церкви – повелевает она, и я разрешаю ступать на меня, как на какого нибудь червяка; а потом приказывать уж буду я и дорого заставлю ее заплатить за дерзость не любить меня, – со смехом закончил Вок.
Король ему вторил и затем, насмеявшись вволю, они стали играть.
Вацлав был в духе, и его поминутно раздававшийся звонкий смех слышен был даже в соседних комнатах. Молодой граф с неистощимым юмором забавлял его, рассказывая такие сочные истории и приключения, которым позавидовал бы сам Боккачио.
Вечером, в тот же день, Вок имел краткое свидание с Лобковицем, который подтвердил ему новость о декрете, и они немедленно отправили послание к Гусу.
В доме профессора Гюбнера было много народу. Праздновалась помолвка племянницы его Марги с Гинцом Лейнхардтом.
В ярко освещенных комнатах собрался весь цвет бюргерства и купечества Старого города, в сопровождении их супруг, нарядно одетых и украшенных драгоценностями; было также много профессоров и студентов.
Гюбнер угощал на славу, пили и ели много; старое вино лилось рекой, сласти и шафранные пирожки были в изобилии.
Шумной и беспечной веселости молодежи резко противоречили, однако, бледность и едва скрытая грусть самой невесты.
Марга сильно похудела и осунулась. Свежесть лица исчезла, и обычная оживленность сменилась лихорадочной нервностью. После сцены с дядей она слегла в кровать и проболела около недели, что и задержало обручение. Ее мать старалась убедить Гюбнера не принуждать Маргу выходить за человека, который ей противен; можно было обождать и найти другого немца, если уж он ни за что не хочет выдать ее за чеха. Но профессор был неумолим и отвращение племянницы к жениху счел за каприз, который, по его мнению, окончательно пройдет со временем. Данное же им слово должно оставаться незыблемым, и он не станет брать его обратно из за фантазии глупой девчонки, не понимающей своего счастья.
Как только Марга поправилась, Гюбнер позвал ее к себе и так грубо подтвердил еще раз ей свою волю, что она окончательно пала духом.
К ее отчаянию, дядя стал зорко следить, и ей невозможно было предупредить любимого человека или повидаться с ним.
Этот праздник был для нее истинной пыткой, и она с отвращением приняла целование Гинца, – высокого, здорового малого.
Но сам жених, словно не замечал холодности невесты, и рассыпался перед ней в нежностях и любезностях, – словом, держал себя с ней так запросто, что ее только коробило его ухаживание.
Если молодежь веселилась от души, то родители и другие гости зрелого возраста были видимо чем то взволнованы и возбуждены, и шумно обсуждали какой то вопрос, по видимому, важный, судя по жужжанию дам и раскрасневшимся лицам мужчин.
Речь шла об обнародованном накануне королевском повелении, воспрещавшем всем и каждому в Богемии, под страхом тяжких наказаний, признавать впредь папу Григория XII главой христианской церкви .
Большинство женщин было возмущено этой мерой, которую считали пристрастной.
При узкости своего мировоззрение, они были совершенно слепы относительно раскола в церкви, и папа, которого признавал за такового архиепископ или их духовник, был для них бесспорно истинным наместником Христовым.
Мужчины смотрели на дело шире и с политической точки зрения, как и следовало ожидать в те времена, когда вопросы религиозные и политические сливались воедино. Немцы прекрасно поняли, что, выходя из „послушания” Григорию, Вацлав, при посредстве нового папы, имел в виду восстановить свою императорскую власть в Германии; но ввиду своего скрытого сочувствия противнику Вацлава, Рупрехту Палатину, немецкая партия и пользовалась своим преобладанием в университете, чтобы отказать в „нейтралитете” королю, а в архиепископе Сбинке, с его духовенством, нашла себе подмогу. Что король не обратил внимания на их мнение и все таки покинул Григория, – это было тревожным признаком и потому вызывало горячие споры.
Было поздно, когда пришел новый гость, которого не ждали в такой час. То был профессор Рейнек, приятель Гюбнера, который, по нездоровью, отказался накануне присутствовать на семейном торжестве, и потому его теперешнее появление тем более всех удивило.
Подойдя к хозяину, он попросил свести его в рабочий кабинет и пригласить туда некоторых из профессоров. Пораженный волнением приятеля, бледностью его лица и дрожанием рук, Гюбнер поспешил исполнить его желание и, несколько минут спустя, шесть человек собралось вокруг Рейнека.
– Друзья мои, у меня есть новость, столь печальная, неожиданная и важная, что я счел невозможным дожидаться завтрашнего дня, – глухим голосом сказал Рейнек. – Действительность превзошла худшие наши ожидание, и немцы отныне осуждены быть слугами чехов: король даровал чехам три голоса в университетском совете…
Волнение помешало ему говорить.
В комнате воцарилось молчание; немое удивление читалось на всех лицах. Первым оправился Гюбнер.
– Да это невозможно! Тебя, вероятно, ввели в заблуждение какие нибудь ложные слухи! Король лично обещал поддержать все наши привилегии! Еще сегодня утром я видел ректора, и он ничего не знал о новом решении.
– Правда, фон Бальтенгаген еще не получил королевского декрета, но я то знаю, что таковой существует, и мне даже известно его содержание.
– Как? Каким образом? Объяснитесь! – слышалось со всех сторон.
– Постойте, я вам расскажу, как все это случилось, – ответил Рейнек, вытирая себе лоб. – Несколько дней тому назад, возвращаюсь я из Нового города, куда ходил к одному знакомому канонику, чтобы обсудить с ним вопрос о „послушании”, и прохожу мимо жилища этой проклятой проныры Гуса; в эту самую минуту от него выходит Ян Илья с приятелем. Это обстоятельство меня удивило, так как оба они не принадлежат к числу сторонников Вифлеемского болтуна. Еще более поразил меня их торжествующий, радостный вид; а когда Илья, проходя мимо, смерил меня взглядом глубочайшего презрения, в моей душе шевельнулось подозрение…
– После отпора, полученного в Кутенберге, чехи сплотились, – перебил его магистр Варентраппе, декан факультета искусств. – Даже те, которые раньше ссорились с Гусом по поводу Виклефа, теперь навещают его, с тех пор, как он болен. Хотя все таки подобное поведение Ильи подозрительно, потому что за последнее время проклятые чехи присмирели и поджали хвосты, точно избитые собаки…
– Избитые то собаки это – мы, и вы сейчас поймете, что их презрение не лишено основания, – гневно заговорил опять Рейнек. – Раз во мне зародилось подозрение, я хотел узнать все на чистоту и отправился к Хотеку;  он, хоть и чех, а славный малый и вполне предан немцам. У него есть связи с королевской канцелярией, и он уже не раз добывал мне очень важные сведения. Итак, вот что принес он мне два часа тому назад.
Рейнек вытащил из кармана тщательно сложенный кусок пергамента и, развертывая его, прибавил:
– Теперь слушайте декрет, изданный королем 18 го числа:  „Хотя каждый человек обязан любить всех людей без исключения, однако же, необходимо, чтобы эта любовь исходила из родственного расположения; дать же предпочтение чужому пред домашним несправедливо, ибо всякая любовь обращена сначала на самого себя, а потом уже распространяется на родных и других приятелей. По сведениям, дошедшим до короля, народ немецкий, не имеющий никакого права жительства в этом королевстве чешском, присвоил себе в пражском университете три голоса, тогда как народ чешский, истинный наследник земли, имеет только один. Король считает несправедливым, чтобы чужие, посторонние люди пользовались в избытке трудами обывателей, а свои были удручены недостатком, и повелевает ректору и университету, чтобы с этих пор народ чешский имел во всех собраниях, судах, экзаменах, выборах и других, каких бы то ни было актах и совещаниях университета, согласно обычаю, которого держится народ французский и все народы в Ломбардии и Италии, три голоса. И он должен оставаться при этой привилегии на вечное время, без всякого изменения…”
В комнате царила тишина; от бешенства и изумления, присутствующие не могли говорить.
– Ну, что вы скажете об этом хорошеньком документике, который лишает нас даже права жить в Богемии, если чехи не смилуются над нами и не разрешат нам этого? – спросил в заключение Рейнек, вытирая пот со лба.
Его вопрос словно разрушил оцепенение, и поднялась настоящая буря.
Каждый наперерыв старался выставить свое мнение о том, как отвести неожиданный удар; в одном все поголовно сходились, – что лучше покинуть город, нежели подвергаться неслыханному позору и унижению.
– Лучше оставить Прагу, – воскликнул один из профессоров.
– Уйдем, а не подчинимся! Но предварительно надо попробовать иное средство, – спокойнее других заметил магистр Варентраппе. – Во первых, обождем, пока декрет будет обнародован, а затем можно будет сделать королю представление и напомнить ранее данные им обещания, а как ultima ratio, возвестить ему наше бесповоротное решение уйти отсюда прочь!
– Если уж ничто не поможет, одна эта угроза образумит Вацлава, – ядовито усмехнулся Гюбнер. – Наш уход – это разорение города и конец университету. В данном случае нас поддержит все бюргерство Старого города.
Спор продолжался в том же страстном тоне. Одна мысль потерять привилегии и утратить первенствующее положение приводила немцев в такое бешенство, которое отнимало у этих людей науки всякое самообладание.
Хоть и было постановлено ничего не говорить в этот вечер остальным гостям, но празднество было испорчено. Долгое совещание и доносившийся из кабинета шум возбужденных голосов привлекли общее внимание, а разгоряченные, расстроенные лица хозяина дома и прочих профессоров подтверждали только подозрение, что случилось что то неожиданное и ужасное…
Прежнее веселье сменилось тревогой, и гости поспешно стали разъезжаться.