Светочи Чехии. Часть 1. Глава 7

Вера Крыжановская
Глава 7

Было 25 декабря 1408 г., и в Праге праздновалось Рождество. Весь город был в движении. На площадях, в наскоро сколоченных дощатых балаганах, бойко торговали сластями и игрушками, разными священными предметами и т. п.
Бродячие скоморохи показывали свою силу и ловкость; в толпе сновали гадалки, и какой то знахарь, взобравшись на повозку, громко выкрикивал разные средства для красоты, талисманы, возбуждающие любовь, мази, возвращающие седым волосам их прежний цвет, настойки, излечивающие от всех болезней, и заговоренные деньги, пособляющие торговле. Весело смеясь и толкаясь, народ поедал сласти, слушал предсказанья и накупал всевозможных снадобий и талисманов. Тем не менее, внимательный наблюдатель заметил бы, что веселость и беспечность толпы были скорее кажущимися, чем действительными, и проявлялись искренно лишь у женщин, да у детей.
Мужчины, наоборот, собирались кучками и шумно обсуждали, кто по чешски, кто по немецки, разные вопросы, касавшиеся папы Григория XII, короля, Гуса, Пизанского собора и деление голосов по народностям в университете. Надо заметить, что чехи и немцы собирались особо, а враждебные взгляды и вызывающие речи, которыми они перебрасывались, не обещали ничего хорошего.
Два человека в темных плащах проходили молча по большой площади Нового города, не вмешиваясь ни в одну из кучек. Один из них был Брода, учитель ратного искусства графа Вальдштейна.
Минувшее время, казалось, бесследно пронеслось над ним: его высокая и мощная фигура все еще была стройна и гибка, по прежнему от него веяло спокойной, уверенной в своем могуществе силой и несокрушимым здоровьем, а зоркие глаза не утратили блеска и строго смотрели из под нависших бровей. Лишь пробивавшиеся в волосах серебряные нити, да морщины в углах глаз указывали, что и он поддается натиску времени.
Спутник его был молодой человек, лет двадцати, высокий и худощавый. Бледное и нежное, как у девушки, лицо его было тонко и правильно; густые, белокурые волосы покрывали голову; серые, добрые глаза светились умом. В эту минуту грусть туманила его взор, и выражение неудовольствия застыло на его розовых, тонко очерченных губах.
Занятые своими мыслями, они молча дошли до угла площади. Там была харчевня и в широко раскрытую дверь виднелась большая зала, уставленная столами и скамейками, а в самой глубине устроена была стойка со жбанами и бутылками. Над громадным очагом, на вертелах, жарились дичь и мясо, и теплый, вкусно пахнувший воздух чувствовался даже на улице. Брода остановился, потянул в себя запах съестного и затем, обращаясь к спутнику, сказал:
– Зайдем, Светомир! Поедим дичины, да выпьем по кружке вина! Ты ничего не ел сегодня, это не годится; ведь ты еще не монах, черт возьми! Не из пустого живота идут нужные мысли.
Молодой человек заглянул в залу и затем, словно желая отогнать докучные думы, провел рукой по лицу.
– Хорошо, зайдем! – ответил он. – Только там сидит толпа немцев и, должно быть, пьяных.
– А пусть себе их сидят. Вот еще! Недостает только, чтобы мы стали стеснять себя, боясь их потревожить, – насмешливо сказал Брода, входя во внутрь.
Зала была битком набита народом: почти все столы были заняты немцами, – бюргерами, студентами и монахами, – и только в глубине, у самого очага, сидело несколько кучек чехов, беседовавших вполголоса; то были по преимуществу рабочие и ремесленники. Брода и Светомир заняли пустые места у стола, за которым уже сидели двое, – толстый купец и студент; они смерили сперва вновь пришедших недружелюбным взглядом, а потом продолжали громко беседовать с соседними столами.
Говорили по немецки и обсуждали жгучие вопросы дня: раскол двух пап, которому собор кардиналов в Пизе должен был положить конец, и распределение голосов в университете. Студент рассказывал, что, несколько дней перед тем, у ректора Генриха фон Бальтенгагена  состоялось большое совещание, на котором присутствовали уполномоченные архиепископа, и после оживленных прений и великолепной речи магистра Гюбнера большинством было постановлено, что духовенство и университет останутся верными папе Григорию XII.
– Умно и справедливо! Христиане не могут играть совестью, согласно требованию минуты, и перебрасываться папами, точно это яблоки, а не главы христианской церкви, – крикнул богато одетый, краснорожий бюргер.
– Да, ты прав, Готхольд! Мы все останемся послушными папе Григорию XII, и в виду решения такого почтенного собрания король, конечно, не уступит наветам виклефистов и не даст своего одобрения кардиналам, – добавил другой немец.
– Будем надеяться! Да, в самом деле, пора прекратить нечестивые происки этих сектантов. По их милости, вся Богемия заподозрена в ереси и осрамлена перед лицом христианского мира, – заговорил первый бюргер и добавил несколько обидных слов для чешской национальной партии, и ее попыток восстановить права своего народа.
– Ничего они не достигнут, так так, мы – голова и руки в стране! Чем бы были эти глупые дикари без нас? Прозябали бы в невежестве, как скоты, если бы мы, немцы, не внесли к ним нашу науку, нашу промышленность, наши законы и обычаи, которые только и обратили их в людей! – хвастливо сказал студент.
Бросив искоса взгляд на Светомира, лицо которого, то бледнело, то краснело при его наглых словах, он ироническим тоном продолжал:
– Повторяю, они ничего не достигнут, так как мы – народ господ, созданный, чтобы повелевать низшими расами. Но, во избежание бесполезных волнений и чтобы в корне пресечь их забавные требования, надо подрезать языки у таких опасных болтунов, как Иероним и Ян Гус. Они не благочестие проповедуют, а разжигают ненависть; как собаки, набрасываются они на высших духовных сановников и радуются, что обдают их грязью перед сапожниками, свинопасами и разным сбродом, который их слушает.
Брода, казалось, не обращал ни малейшего внимание на вызывающие речи соседей и с аппетитом уплетал кусок гуся, запивая вином, и лишь украдкой поглядывал, время от времени, на толстого бюргера, круглое, жирное и красное лицо которого сияло чванством. Но при имени Гуса он оттолкнул тарелку и, обратившись к немцам, ударил кулаком по столу, со словами:
– Довольно, панове! Я советовал бы вам оставить вифлеемского проповедника в покое! Кому же бичевать пороки, как не ему – образцу всех христианских доблестей.
– Тебе то какое дело, болван? – перебил его негодующий студент. – Этот твой образец добродетели – еретик, которого король в один прекрасный день сожжет, как и обещал ему недавно. Теперь, каналья, заболел от страха и, говорят, издыхает.
– Не стоит горячиться, Готхольд! Что нам до какого то чешского бродяжки, – с презрительным смехом заметил жирный немец. – Это, должно быть, один из свинопасов Гуса, о котором ты сейчас рассказывал.
– Верно, немецкий пьяница! – заревел Брода. – Я свинопас и вот как я поступаю с иноземными свиньями, когда они посмеют напасть на мое стадо.
Он грозно встал во весь свой рост и в миг, раньше, чем кто либо успел опомниться, очутился подле бюргера; схватив одной рукой за пояс, а другой – за шиворот, он поднял его на воздух, как ребенка, и выбросил вон из залы. Как камень из пращи, пролетел бюргер над столами, опрокинул по дороге нескольких прохожих и шлепнулся на мостовую.
Снаружи донесся шум, но в самой зале первое время царило гробовое молчание. Вдруг, немцы в ярости поднялись поголовно с криками и ругательствами; в руках заблестело оружие, а над головами замелькали жбаны и кружки, несмотря на горячий протест хозяина.
В эту минуту в дверях показался выброшенный бюргер, весь в грязи, с окровавленным лицом, и, как бешеный, с пеной у рта, бросился на Броду. Но тот, вместе с Светомиром, обнажили мечи и совершенно спокойно отбивались от нападавших; да и все находившиеся в зале чехи присоединились к ним, и началась общая свалка. Ужасные крики, шум и грохот разбиваемой посуды, столов и скамеек собрали толпу перед входной дверью, и народ, если не делом, то словами принимал живое участие в сумятице.
Оружием пролагая себе дорогу, Брода и Светомир пробрались к выходу. И только что вышли они на улицу, как к месту побоища подошел отряд полицейской стражи, вызванный кем то из горожан. Но большинство зрителей было на стороне Броды, подвиг которого передавался из уст в уста; толпа расступилась и, как стеной, защитила его с Светомиром.
Оба они давно уже успели скрыться в переулке, раньше, чем начальник стражи понял, в чем дело.
– Хороший урок задал ты этому немцу хвастуну, – смеясь, сказал Светомир, шагая сзади Броды.
– Вот как он расквасил себе нос на мостовой, так теперь долго не будет его задирать! Пойдем к Жижке, я непременно хочу рассказать ему наше приключение; это его очень позабавит, – весело ответил Брода.
Бодрым шагом перешли они знаменитый, построенный Карлом IV мост через Влтаву и свернули в пустынный, извилистый переулок в Старом месте (городе).
Настала уже ночь, когда они остановились перед бедным на вид домиком, и им пришлось ощупью пробираться по узкой и крутой лестнице. Наконец, они постучались в дверь, из под которой пробивалась полоса света.
В большой, но просто обставленной комнате, у стены, помещалась широкая, с шерстяными занавесками, кровать, а посредине, вокруг стола, освещенного масляной лампой, сидело трое: старушка, чистившая яблоки и присматривавшая за маленькой, пятилетней девочкой, которая тут же играла с деревянным барашком, и молодой человек, лет тридцати, с умным, смелым лицом. Темные глаза его строго блестели из под густых бровей; рот был большой, оттененный рыжеватыми усами; волосы на голове были острижены в щетку, и короткая бородка обрамляла лицо. В нем чувствовалась загадочная, громадная, просившаяся наружу сила, проглядывала какая то странная смесь врожденной суровости, благородства и даже великодушия.
На Жижке, как и на Броде, было платье польского покроя. Он сидел и писал, но при входе гостей встал, чтобы поздороваться с ними и, обращаясь к старушке, обменивавшейся рукопожатиями с вошедшими, сказал:
– Милая тетушка, уведи ребенка, да подай нам вина.
– А девочка у тебя прехорошенькая и славно выросла, – заметил Брода, пока они усаживались вокруг стола.
– Она удивительно похожа на покойную жену и тетушка смотрит за ней, как за собственным ребенком, – ответил Жижка, наливая вино в медные кружки, принесенные старушкой.
Брода принялся довольным тоном, хотя и сердясь по временам, рассказывать случай в гостинице; а Жижка, в свою очередь, описал предпринятый им несколько месяцев тому назад против Розенбергов смелый набег, во время которого он, во главе отважных товарищей, разорил владение своих всесильных врагов и взял с них выкуп.
Светомир не принимал участие в разговоре и снова впал в мрачную задумчивость, ничего не видя и не слыша.
– Что это с Светомиром, он сегодня какой то странный? – осведомился Жижка, все время наблюдавший за юношей.
– Бедняга получил вчера вечером дурные вести, и я не знаю даже, как ему помочь, – со вздохом ответил Брода. – Вот, собственно, в чем дело. Ты, должно быть, знаешь, что графиня Вальдштейн задумала – черт знает, зачем – упрятать Светомира в попы, несмотря на отвращение его к духовному ремеслу. Я всегда подозревал, что главный зачинщик тут – негодяй Иларий, ненавидящий бедного малого. Насколько мог, я всегда противился этому плану, при помощи молодого графа, который, чтобы выиграть время, упросил отца разрешить Светомиру прослушать курс богословия в университете прежде, чем он примет пострижение. Так как у него еще два года впереди, то мы были совершенно покойны; вдруг, вчера является приказание немедленно явиться в Бревновский монастырь и поступить в послушники…
– Я не понимаю, кто же пишет или по чьему поручению, – перебил его Жижка. – Графиня, ты говорил, находится в чужих краях, вместе со своим духовником. Кто же мог отдать такое приказание?
– Правда, графиня уехала в Италию шесть месяцев тому назад продавать доставшуюся ей по наследству землю. Теперь продажа состоялась, и она отправилась в Болонью навестить двоюродного брата своего, епископа Бранкассиса, и кардинала легата Балтазара Коссу, который тоже ей сродни. У них то она встретила настоятеля Бревновского монастыря и поспешила отдать Светомира к нему под начало; а мерзавец Иларий торопится обрадовать приятным известием беднягу, который от всей души ненавидит рясу. Я понимаю, если бы они решили отдать его в белое духовенство; ну, можно было бы купить ему приход и, словом, обеспечить его будущность. Но делать из него монаха?!..
– Я не желаю быть ни тем, ни другим! Прежде, чем они меня постригут, я брошусь в Влтаву, – решительно сказал Светомир дрожавшим от волнение голосом.
– Ну, ну! Если уж не дорожить жизнью, так можно, по крайней мере, пожертвовать ею за что нибудь высокое и полезное, – сказал Жижка. – А вот какая мысль пришла мне в голову. На этих днях я еду в Краков, где у меня есть друзья среди польской знати. Едем со мной, и поступай на службу к королю Владиславу! Молодого воина всюду и всегда хорошо примут, а я думаю, что могу помочь тебе на этом пути и снискать расположение высокого панства. Так хочешь?
Лицо Светомира расцвело от счастья.
– Конечно, хочу, – радостно вскричал он, протягивая обе руки Жижке. – Увези меня, Ян, и клянусь, что я не посрамлю твоей поруки! Я готов честно сражаться и умереть за короля; но зато я буду свободен и избавлюсь от ярма, которое на меня хотят надеть взамен приюта и куска хлеба.
Жижка сердечно ответил на его рукопожатие.
– По рукам, значит! Пока делай вид, что повинуешься, а затем, вместо Бревнова, ты отправишься по дороге, которая ведет в Краков. Ну, да здравствует меч, вместо кропила!
– Да здравствует! – радостно чокнулся с ним Светомир и вдруг побледнел. – Одно я забыл, – дрогнувшим голосом сказал он. – Ведь у меня ничего нет, ни денег, ни снаряжения, а как же ехать без этого?
– Нужное найдется: коня и меч я дам тебе, а остальное ты получишь там, где будешь служить, – успокоил его Брода.
– Пожалуйста, не расстраивай себя! Я везу тебя в Краков и устраиваю там, это решено! И тронемся мы с тобой после Нового года; мне только надо съездить в Рабштейн, проститься с сестрой Анной, – сказал Жижка.
– О, я и туда поеду! Мне ведь тоже надо проститься с Руженой, прежде чем ехать на чужую сторону, и, может быть, навсегда, – оживленно заметил юноша. – А чтобы отклонить всякое подозрение, я сегодня же напишу настоятелю монастыря и возвещу ему скорое прибытие усерднейшего и покорнейшего из послушников, – со смехом закончил Светомир.
Обсудив еще некоторые подробности этого, неожиданно родившегося плана, приятели расстались.
Недалеко от Тынского храма, в той улице Старого места (города), которая ныне носит название Ступартовой,  стоял большой, прекрасный дом с высокой остроконечной крышей, лепными украшениями поверх входной двери и разноцветными стеклами. Дом этот принадлежал профессору Иоганну Гюбнеру, и все дышало в нем щепетильной, немецкой опрятностью. В просторной и богато обставленной комнате, которая служила рабочим кабинетом, судя по множеству полок, уставленных книгами и пергаментами, – в кресле с высокой спинкой, за столом, у окна, сидел сам хозяин.
Профессор Гюбнер был человек лет пятидесяти, высокий, худой, но бодрый. Тощее, с выдающимися скулами лицо его дышало самодовольством; низкий лоб и острый подбородок указывали на упрямую, грубо страстную натуру. Маленькие, светлые, выцветшие глазки в эту минуту злобно блестели.
Против него сидел коренастый, тучный человек в богатом наряде из темного сукна и с золотой цепью на шее. Какое то приключившееся с ним несчастье настолько попортило толстую, надменную физиономию бюргера, что составить себе представление о его обычной наружности теперь было трудно. Синебагровая опухоль шла от лба к щеке, под распухшим, полузакрытым глазом виднелся кровоподтек, пластырь залеплял нос, а на верхней губе был шрам с запекшейся кровью.
– Это просто неслыханно, что с вами случилось, мейстер Кунц! Я удивляюсь, как смели упустить этого негодяя чеха, посмевшего напасть на одного из почтеннейших граждан и чуть было вас не убившего.
– Мерзавец скрылся в толпе, но я его найду, и он ничего не потеряет, если подождет расплаты за нанесенное мне оскорбление, – ворчал бюргер, сжимая кулаки.
– Да это настоящий Геркулес?
– Положим, он велик ростом и плечист, но я не поверил бы, что найдется человек, который может поднять меня и выбросить как мячик. Скажу больше, я и думать не мог, чтобы чех осмелился публично наброситься на меня, Лейнхардта, первого во всей Праге купца. Они стали чересчур уж дерзки, эти собаки! К счастью, подстрекатель их, Гус, теперь при последнем издыхании: он не мог переварить угощение, которое поднес им король по поводу вопроса о голосах. А, кстати, дорогой профессор, вы мне еще не рассказали подробности приема во дворце. Мое отсутствие, а затем этот несчастный случай; продержавший меня десять дней дома, лишили меня удовольствия видеться с вами. Я знаю только, что вы получили полное удовлетворение справедливым требованиям национальных прав.
– О, да! И признаюсь, я совсем не рассчитывал на счастливый исход. Вы знаете, мейстер Лейнхардт, как король покровительствует чехам, и какое влияние имеет Гус на него и на королеву. Итак, с тяжелым сердцем, ректор, я и другие прибыли на Кутенберг. В зале, куда нас ввели, находилась уже чешская депутация с Гусом и Иеронимом, которые презрительно смерили нас взглядами, когда мы встали в стороне; их самодовольство нас еще более смутило. Несколько времени спустя вошел король. Он видимо был не в духе, что тоже предвещало мало хорошего, но как же мы были поражены, когда, подойдя к нам, он милостиво выслушал мою речь, уверил нас в его неизменной благосклонности и обещал сполна поддержать все наши права. Пока король говорил, я с удовольствием наблюдал разочарование и беспокойство чехов; едва стал излагать свои требование Гус, как король вдруг побагровел, оборвал поток его красноречия и закричал на него: „Молчи! Ты и твой друг Иероним, оба вы смутьяны! Мне надоели, наконец, ваши вечные жалобы и все ваши затеи, которые опозорили Богемию в глазах христианского мира и навлекли на нее подозрение в ереси. Если те, на чьей обязанности лежит водворить порядок, этого не сделают, то я вас обоих пошлю на костер”.
Оба эти крикуна, Гус и Иероним, были совершенно подавлены словами короля и удалились, не промолвив ни слова. Но с тех пор все чешское гнездо закопошилось. – Каждый день у Змирзлика  происходят заседание, – я это вижу отсюда. Да вот, смотрите, трое выходят из противоположного дома; они совещались уж больше двух часов.
Бюргер с любопытством нагнулся к окну и увидал трех человек, которые проходили как раз мимо дома Гюбнера.
– Один – Николай Лобковиц, другой – Симон Тишнов; а кто же этот красивый молодой человек в синем плаще?
– Это молодой граф Вокс фон Вальдштейн. Он путешествовал в чужих краях и вернулся незадолго до поездки короля в Силезию. Ну, да пусть их; а мы вернемся к нашему разговору, – ответил Гюбнер, снова усаживаясь в кресло. – Вы сказали, когда вошли, дорогой мейстер Кунц, что вас привело ко мне важное дело, но потом мы отвлеклись в сторону. Теперь я к вашим услугам и очень желаю быть вам полезным.
Кунц Лейнхардт принял важный вид и, выпив предварительно стоявший перед ним кубок вина, сказал:
– Да, почтеннейший магистр Гюбнер, я пришел по важному делу, как посол моего сына Гинца, просить руки вашей очаровательной племянницы, Марги. Мой мальчик до безумия в нее влюбился; если вы ничего не имеете против союза наших семейств, то полагаю, что будете довольны тем положением, которое я готовлю Гинцу и его молодой хозяйке. Я приобрел для него от старого Клопера пивоваренный завод; а бойни думаю отдать моему младшему сыну Якобу. Теперь, достоуважаемый магистр, скажите, что вы об этом думаете?
Гюбнер протянул ему руку.
– Скажу, что с радостью принимаю ваше почтенное предложение и ни минуты не сомневаюсь, что Марга будет горда и счастлива сделаться женой такого славного и богатого малого, как ваш Гинц. Передайте ему, чтобы он завтра же приходил за обручальным поцелуем, а мы, старики, разопьем в честь жениха и невесты жбан старого вина.
Они расцеловались и, обсудив затем вопросы о приданом, времени свадьбы, официальной помолвке и разные другие подробности, простились, очень довольные друг другом.
Едва ушел Кунц, как Гюбнер кликнул слугу и приказал звать к себе невестку с дочерью.
– Не знаю, вернулись ли они из города, – ответил слуга, идя исполнять приказание.
Через полчаса невестка и племянница входили в кабинет Гюбнера.
Первая была женщина средних лет, с грустным, покорно кротким лицом; вторая – молодая немочка, лет восемнадцати, высокая, стройная и очень хорошенькая. Ее свежее личико, с румяными щечками, освещенное парой больших голубых глаз, дышало здоровьем и беззаботной веселостью. Две тяжелые белокурые косы свешивались ниже колен.
Она, смеясь, подбежала к Гюбнеру, поднимая кверху сверток, который держала в руке.
– Посмотри, дядя Иоганн, какую славную материю я купила на те деньги, что ты подарил мне на Рождество.
Профессор пощупал материю, потом ласково потрепал девушку по бархатистой щечке.
– Великолепная! И я тем более одобряю твой выбор, Марга, что скоро тебе предстоит особенно наряжаться. У меня есть приятная новость для тебя, крошка, да и для тебя, моя добрая Луиза! Что ж, сердечко твое ничего тебе на шепчет, притворщица? – и он, прищуря один глаз, лукаво посмотрел на нее.
Миловидное личико Марги зарделось, и кусок материи выпал из рук.
– Милота был здесь? – нерешительно прошептала она. Гюбнер отступил шаг назад, нахмурил брови и сердито взглянул на племянницу.
– Какой Милота? Что ты там городишь? Кунц Лейнхардт приходил просить твоей руки для его сына Гинца, которому он купил чудный пивоваренный завод у Клопера. Я дал свое согласие; ведь лучше и почтеннее партии, чем этот молодой и богатый малый, нам и ждать нечего!
Марга побледнела и прислонилась к спинке стула. Нервная дрожь пробегала по ее телу, а глаза были широко раскрыты и в них читался ужас. Мать бросилась к ней и усадила ее.
– Ах, брат Иоганн, разве можно так вдруг объявлять молодой девушке подобное известие, – с упреком сказала она. – Я полагаю, прежде всего, надо бы Маргу спросить, нравится ли ей Гинц Лейнхардт.
– В самом деле? Как же это я мог предвидеть, что у твоей дочери сидит в голове какой то Милота, а что моя невестка будет пренебрегать одним из благороднейших бюргеров Праги, – ядовито прошипел Гюбнер. – Довольно глупостей, – строго продолжал он. – Я совершенно серьезно у тебя спрашиваю, какое отношение имеет к свадьбе племянницы это проклятое славянское имя? Что это за Милота и как ты могла покрывать любовную связь этой дуры с чехом.
Луиза Гюбнер с достоинством выпрямилась.
– Ты должен был бы сообразить, что я никогда не стану прикрывать любовную связь, – она подчеркнула слова, – но знаю, что Марга любит молодого рыцаря Милоту Находского, племянника мюнц мейстера Змирзлика, и любима взаимно. Я не вижу причины, почему молодой дворянин, красивый и богатый, не может быть партией для твоей племянницы, по крайней мере, столь же подходящей и желательной, как и сын мясника Лейнхардта.
– А я тебе говорю, что всякий трубочист немец, в моих глазах, выше любого чешского рыцаря. И никогда, слышишь ли, никогда не потерплю я, чтобы кто нибудь из этих мерзких славян входил в мою семью! Забыла, значит, что ты – вдова Лютца Гюбнера, которого убили чехи, и теперь готова отдать дочь за одного из них!
– Ничего не забыла! Но не могу же я ненавидеть безвинного за преступление, совершенное каким нибудь негодяем, и жертвовать этой ненависти счастьем дочери, – отвечала она, гладя по головке прижавшуюся к ней Маргу.
– Полно болтать пустяки! Марга выйдет за Гинца Лейнхардта, которому я дал слово; а богатый жених живо заставит ее забыть Милоту с дырявым карманом. Завтра вечером вся семья Лейнхардтов будет у нас праздновать помолвку, – так позаботься, чтобы было подобающее угощение, А ты, Марга, не смей строить кислой мины Гинцу, когда он потребует у тебя поцелуя, как жених, – это его право. Вот вам мой приказ!
Марга вскочила, точно ее хлестнули.
– Никогда! Никогда в жизни я не позволю целовать себя Гинцу, – грубому, отвратительному! Он мне противен! – вскричала она вне себя.
Лицо Гюбнера стало лилово багровым, жилы на лбу надулись, и маленькие глаза его забегали от ярости. Как коршун, бросился он на Маргу, схватил ее за руку и стиснул так, что она вскрикнула.
– Если ты посмеешь меня ослушаться, – с расстановкой шипел он сквозь зубы, изо всей силы тряся ее руку, – и опозоришь меня перед Лейнхардтами, я тебя отколочу перед всеми, и ты сгоришь со стыда, негодная девчонка! Так вот как ты платишь мне за мои благодеяния, – бесчестием и любовными похождениями с нашим врагом! Берегись и не доводи меня до крайности! Если завтра ты не встретишь приветливо Гинца и не дашь себя поцеловать, то вы обе с матерью горько пожалеете об этом. Теперь ступай и помни мои слова и, Бог мне свидетель, что моя воля непреклонна.
Марга ничего не отвечала; она положительно онемела от ужаса, и мать скорее увела ее.