Выставка

Данила Вереск
 Когда в тамошний маленький городок приезжали выставки художников, Георгий всегда старался их посетить. Отпрашивался с работы, потому что выставки функционировали до шести вечера и наслаждался, как мог, каждой фиброй своей провинциальной души, всеми этими портретами, пейзажами и натюрмортами. Прибывшая вчера коллекция работ, известного столичного представителя абстрактного экспрессионизма Бориса Гужвияна, не стала исключением, и потому он, подготовленный морально и физически, зашел скромно в давно знакомый выставочный холл, отягощенный знаниями об Аршиле Горке, Агнессе Мартин и Марке Ротко. Первым делом он отметил, что картины висят ровно. Электричество света выгодно оттеняло полотна. Людей было на двух пальцах счесть, потому что в маленьком городке заботы о пропитании и обязательность включения в самые свежие слухи о соседях было делом важнее, чем прозябание под чьей-то рисованной славой. Рентабельность подобных мероприятий совсем не окупалась, поэтому демонстрация картин Гужвияна, по решению мэра, должна была стать финальной точкой во всей этой канители с просвещением масс. Георгий подсчитал картины, их оказалось ровно пятнадцать. Цифра ему понравилась. Он счастливо вздохнул. Хорошее число. Да и времени на осмысление каждой потребуется с вершок, если судить по изображениям полотен Ротко в интернете. Беглый анализ показал, что большинство из висящих на стенах изображений представляло собой геометрические фигуры с разноцветными загогулинами, пятнами, точками, разбросанными беспорядочно, но очень гармонично. Георгий сжался внутри своею птичьей душою, жаждущей подтверждения образованности, и начал вглядываться уже неторопливо и зорко в хитросплетение замыслов художника.

Прошел час. Этажом выше дети репетировали танец к празднику встречи зимы. Мелодия «Три белых коня» неумолимо отзывалась в мозгу Георгия словами: «И уносят меня, и уносят меня…», - напевал он, едва шевеля губами, думая не о прекрасном срезе современного искусства, а про сидящую в пустой квартире кошку Тюшу, должно быть голодную, а еще про обязательность покупки новых ботинок, повышение коммунальных платежей и наглости начальника, Петра Степановича, который вчера назвал его безответственным. «Это я-то безответственный?» - ворчал он, рассматривая треугольник, что держал на вершине своей три рубиновых точки, которые, в свою очередь, придавливались сверху тремя жирными линиями: желтой, оранжевой и белой. «Нет, это он – безответственный. Ну кто, кто спрашивается, ставит последний рейс автобусного маршрута на полночь, а потом удивляется, что людей нет?! В такое время все нормальное человечество уже дома спит, и третий сон видит». Георгий любил обобщать. «А эти его кадровые перестановки, Веру значит в секретари, Лидку в кассиры, а то что Вера эта – сырая и вообще сяля-валя, он не думает? Развалит, деятель, к чертям всю организацию и умчит в большой город, где, по слухам, у него любовница. Кадровик от бога». Правильность мысли Георгия подтверждалось забытыми намедни Верой заказами, довольно таки перспективными, и последней крупной недостачей, оставившей Лиду в слезах и подтеках туши. «Да уж, не руководитель, а черт плешивый». Петр Степанович действительно был плешивым. Образы когнитивных диссонансов Гужвияна сливались в один громадный мазок перед глазами Георгия и он уже десять минут стоял перед пустым пространством между картинами с причудливой пирамидой, со срезанным конусом, обвитым фиолетовым зигзагом и белым овалом на ярко-красном фоне.

Созерцание голой стены привело Георгия в чувствование и он оглянулся вокруг, никто ли не заметил? В зале было тихо, в дальнем конце, отвернувшись к прямоугольнику, способствующему вплавлению серого в стальное, стояла, с прямой осанкой знатока, старушка, а у входа дремал на табурете смотритель, прислонившись спиной к горячей батарее. «Надо Тюшке вареной колбаски купить», - вспомнил Георгий. И тут же галопом пронеслась мысль, размахивающая расстоянием от галереи до дома, что магазин закрывается в восемь часов вечера. Георгий взглянул на часы, свободного времени было маловато, хотя если поторопиться с катарсисом, то можно успеть. Он пропустил наобум три картины, с какими-то замшелыми валунами, или скамейками, или рябыми приземистыми облаками, и подошел к полотну, изображающему вырезанную изнутри чугунную трубу, с остатками каких-то канализационных стоков или серо-бурой слизи, она называлась «Мы». Если честно, картина была явно слабая, ранняя, поговаривали даже, что Гужвиян бросался ее сжечь, но жена ему героически помешала. Однако на Георгия эта явная метафоричность произвела совершенно неожиданное влияние, дрожание которого заставило его забыть кошку, начальника и ботинки. «Что же ты хотел сказать, мудрёна. Мы – это люди, мы – это я и ты. Мы – полые внутри, правильно?», - спрашивал, витавший рядом незримо дух художника, Георгий. «Трубы, трупы, у нас внутри грязно. Или это душа? Полая душа, которую, взрезав, можно обнаружить полной бурливших некогда нечистот, оставивших подтеки?». Почесывая подбородок он чувствовал, как растут его конечности, кости распирают набухшие мышцы, как увеличивается объемом мозг, как он сияет внутри черепа знанием, аж из ушей блестит. «Такую догадку, пожалуй, никто и высказать не смел. Для этого смекалка нужна». Геогий почувствовал в груди гордость, она напирала там на плоть и радостно шумела. «И мы не лыком шиты, есть еще порох в пороховницах», - радовался эстет, потирая вымаранные в служебных чернилах руки. Удовлетворенно цокнув языком он окинул крутой волной взора оставшееся наследие представленной абстракции, счел свой экскурс в мир высокой материи удовлетворительный, а загадку Всех этих Ротко-мотко решенной, и вышел прочь. В коридоре он столкнулся с молодой преподавательницей хореографии, которая после уморительной репетиции тоже решила оценить глубину столичных художников. Кивнув приветствие, он заговорщицки ей подмигнул, чему сам потом с неделю удивлялся, и сказал протяжно, с немецким акцентом: «Изясчно».