Космическая сага. Глава 4. Часть третья

Никита Белоконь

Сацерия пришла в себя в клубах желто-черного дыма, поглощающих все окружение и пахнущих кисло-сладко. Голова ее кружилась, зрение ее было нечетким и контуры мебели и силуэтов размывались. Долгое, слишком долгое время Сацерии думалось, что она парит высоко над потолком; она видела себя лежащую без движения в постели в центре большой широкой комнаты.
Десятки женщин проплывали вокруг ее тела, их движения походили на танец, какой танцевал бы смертельно раненый Алманен, пожелавший провести остаток своих мгновений не погруженным в болезненные страдания, но предавшись последней  недолгой радости. Короткие воздушные туники цвета неба вторили движениям женщин, замедленным, обрывистым, а красные, темно-желтые и черные полосы на лицах, руках и ногах оживали своим танцем, переплетались гармонично, придавали странной походке женщин торжественность. Волосы женщин развевались вокруг них подобно гривам животных, подобно пыли, вращающейся быстро в потревоженном воздухе.
Только спустя некоторое время Сацерия поняла, что женщины пели молитву. Голоса их были глубокими и сладкими, и громкими. Песнь их воодушевляла, вдохновляла, была на удивление странной, хотя Сацерия не могла разобрать ни слова той молитвы. Но выражения лиц женщин гипнотизировали, завораживали, в них читалась способность поднимать мертвых с могил, возвращать душу, витающую беспокойно между Небом и землей, душу, жаждущую править и вершить судьбы своих подданных.
Сацерия чувствовала себя так, словно была она дуновением ветра, того ветра, что приносит свежесть с реки Приципансе. Девочка всегда любила то щекотание и сладость капелек речной воды, растворенных в ветре, то как быстрый ветер гладил ее лицо и играл с волосами, то чувство свободы и единства с миром вокруг нее, что дарил ей ветер.
Сацерия ощутила, что дуновение ветра, которым она сейчас была, начинало утяжеляться, усиливаться, набираться сил, обретало способность нестись вечно и разрушать самые высокие горы.
Пение стало сильнее, глубже, страннее, стало почти сумасшедшим. Перестало быть пением, переродилось в невероятно громкий крик, крик умирающего. И умирающего не от раны, причиненной холодным оружием или  острыми зубами дикого зверя, но от недостатка любви и отсутствия счастья, от безэмоциональной жизни, от неумения сопереживать. Женщины стонали и завывали, начали рыдать так, как живые рыдать не могут, и вскоре рыдали уже не десятки голосов, а один голос. Клубы дыма становились гуще, от их приторной горькой теперь вони слезились глаза, не хватало воздуха; комната погрузилась в темный оранжевый туман, туман стал комнатой, стал бездной, из которой исходил дикий и протяжный, надрывающийся рев. А дым сгущался еще, казалось, что пройдет мгновение – и он материализуется, соткется в то невидимое животное, что вопило из ниоткуда.
Сацерия не была теперь ветром – была бурей, ураганом, разрывающим мир в кровоточащие клочья, воскрешающим мертвых и скармливающим им живых и убитых. Знала, что не была уже Сацерией – была сестрой и женой, женой, приподносившей в даре смерть и унижение своему господину мужу, дарящей поля и леса, испаряющиеся пламенем и запахом испепеленной плоти, дарящей своему господину мужу города, пропитанные мольбами о пощаде и разрушенной свободой, которая заменилась в обглоданные армией кости. Сацерия была тьмой, засевшей на троне, была силой, не знающей милости и границ. Давала своим подданным только одного благо – надежду на жизнь. «Сражайся храбро, и будешь жить; позволь страху завладеть тобой, сбеги, а все равно умрешь: не от вражеского меча в спину – так от меча палача».
Только лишь страх перед смертью удержать способен при жизни.
Сацерия раскрыла глаза, мокрые от густого оранжевого дыма. Не чувствовала ничего, кроме пустоты внутри себя. Не чувствовала себя даже Сацерией. Могла лежать так вечно, безразличная тому, где лежит, как долго. Могла осмотреться, но уставилась лишь вверх, в расписанный небесной краской потолок, и, чудилось, что не дышала. Не моргала даже.
Жрицы отворяли ставни, и влажный воздух забирал с собой горячую отвратительную вонь. Женщины обошли низкий топчан, на котором лежала их равнодушная ко всему правительница. Обступили постель полукругом и опустились на колени, смотрели туда, куда свой безвольный взгляд направила Сацерия. Ждали.
Мысли покинули девочку, каждое стремление и каждый страх пропали, не давая ничего взамен, опустошая и выпивая жизнь. Каждая радость и каждое несчатье превратились не больше чем в тишину, глухую, безликую. Каждая надежда и каждое разочарование не значили теперь ничего, как и каждая иная ценность. Сацерия стала телом, удерживаемым от разложения только кисло-сладким дымом, которого полны были ее легкие.
Жрицы ждали, беззвучно, глядя в потолок.
Дверь в круглую комнату распахнулись решительным толчком. Реджента чувствовала себя в своей стихии, одновременно понимая, что, если девушка справится и вернется к ней, то сегодняшняя церемония станет последней в ее жизни. Подошла к Сацерии, намеренно громко. Посмотрела на одурманенную девочку, на ту, которая бы села на престол Алманении, на ту, которая бы правила половиной мира, на ту, которая, быть может, покорила бы мечом и пламенем вторую его половину. Не испытывала к девчонке ничего, но теперь, всматриваясь в ее лишенное эмоций лицо, почувствовала легкий укол. Укол почти незаметный, но все же почувствовала. «Прости, Сацерия. То, что я свергну Цезаря, пока ты – ее чаша, – печальное совпадение. Надеюсь, ты совладаешь с этой печалью с такой же легкостью, как и я».
-Приготовьте ее к церемонии,- обратилась Реджента к жрицам. – Она воняет потом и болезнью так, что и толпа на площади заметит этот смрад.
Жрицы встали и поклонились, наблюдая, как Верховная Жрица выходит.
Женщины принесли с купальни губки из дерева эспоньессе, мягкие от влаги и пахнущие терпкой сладостью экстрактов цветов. Сначала очищали побледневшую не живую и не мертвую кожу легкими, почти нежными прикосновениями губок. Смывали пот, гарь, которой дым осел на не прикрытых белой тогой руках и ногах; смывали запах сгоревших масел и трав с груди и плеч, сняв аккуратно с Сацерии одежду; смывали недавнюю затхлость воздуха, впитавшуюся в ее волосы, отравляющую.
Экстракты и эфиры придавали коже девочки живой вид, маскировали блеклость и отдавали приятные, волнительные ароматы, но не возвращали жизни, заснувшей где-то внутри пустоты.
Два старых слуги внесли платье и хрупкие сандалии, сверкающие золотыми нитями. Одна из жриц шепнула в неслышащие уши Сацерии пару слов, а та без слов встала. Платье зашуршало, когда жрицы облатили в него Наследницу. Небесная ткань расшита была аквамаринами и изумрудами цветочного узора: на материале росло высокое дерево, блестящее розоватым цветением и бледным фиолетом молодых листьев, а по обе стороны от дерева парили сапфировые паломитассе, широко раскинув крылья и повернув головы, увенчанные коронами Алманении, друг к другу.
Сацерия готова была предстать перед своими подданными на балконе дворца Короны, готова была открыться перед бессмертной душой Цезаря, душой настолько древней и легендарной, что никто уже не помнил, кто и когда из правителей Алманении сумел перехитрить вездесущую смерть. Сацерия готова была впустить дух своей матери, матери многих своих предков в свое тело, готова была стать чашей. Хотя сейчас Сацерия не знала даже, что существует.


Когда Старкия спустилась в столовую, беседа уже велась оживленно. Слуга в черной тунике встретил ее глубоким поклоном и подал руку, помагая девочке спуститься с последней ступени лестницы из красного дерева с резным поручнем. Способная принять десятки гостей столовая была почти пуста, если не считать мать Старкии и Винции Умтерию, бабушку Алтерию и саму Винцию, сидящих на уставленных полукругом курульных креслах перед низкими столиками, заставленными едой. Слуги уставились черным строем за ними, готовые выполнить каждое поручение, отданное невидимым жестом.
-И тогда, клянусь вам,- рассмеялась хрипло бабушка Алтерия,- он, завидев как я скачу прямо на него, окруженная лязганьем доспехов, шипением разрезаемого пикой воздуха, грохотом крыльев моей дорогой Вениги, бросил в лужу уже заряженный арбалет и бросился было бежать. К несчастью для него – подскользнулся он в муле, упал лицом вниз. А мне ничего не оставалось делать, как затоптать его – сам себе виноват: если б выстрелил, кто знает, может быть дом Хельдантия на мне б и оборвался. Так что выпьем за трусость наших врагов.
Мама Умтерия поднесла вырезанный из серебрящегося камня бокал к губам, улыбаясь широко и довольно. Винция же скривилась едва заметно, представив, как тяжелые лапы быстро раздавливают толстые доспехи, а изувеченный металл врезается в плоть врага.
«Никогда не быть ей солдатом»,- поморщилась Старкия, подходя к своему креслу.
Пальцы ее все еще помнили, как ударили щеку сестры, сердце помнило еще раскаяние, но гордость не позволяла на большее, чем память.
-Здравствуйте, госпожа мать,- сказала она, повернувшись к матери и склоняя голову. – Здравствуйте, госпожа Алтерия. Желаю вам приятного дня. Здравствуй, сестра.
-Доброго дня, Старкия,- ответила мать, вставая.
Ее прямые волосы в середине длины начинали виться, так что на плечи опадали малахитовыми пружинками. Слегка бледная кожа придавала ей неправдиво строгий вид, но большие круглые темные глаза горели добротой. Темно-фиолетовая тога подчеркивала бледность еще сильнее. Старкии вдруг почудилось, что смотрит она в лицо Винции, повзрослевшей в одно мгновение.
-Когда ты успела вырасти, Старкия? Когда успела стать такой взрослой? Ты выучила клятву?
Хотела сказать, что выучила ее в первый же день, как вступила в Юную Гвардию, что мысленно давала ее уже сотни раз, но только смиренно кивнула.
Умтерия довольно осмотрела доспехи дочери, на дольше останавливаясь на отбортовке, на которой выкованы были волны моря – герб дома Хельдантия.
-Не произносила их вслух? Лишь Цезарь имеет право услышать от тебя клятву – иначе Небеса проклянут тебя и весь наш дом. Служение Императрицы – священная обязанность и великая честь.
-Нет, госпожа мать; эти слова не слетели еще с моих губ.
Умтерия посмотрела на слугу, стоящего за Старкией и щелкнула пальцами. Слуга поклонился и вышел, чтоб принести блюда для девочки.
-Садись, моя дорогая,- попросила Умтерия. – Сегодня ты станешь защитницей Короны.
-Защитницей Короны становятся тогда, когда твой меч прольет кровь врага,- возразила Алтерия, накалывая на заостренную палочку сочную мякоть фрукта паньянессет и отправляя ее в рот. Мякоть брызнула соком, который по глубоким морщинам стек на раздробленный ударом мотыги подбородок.
-Я уверена, что Старкия повергнет в пучину забвения каждого врага Империи, которого она встретит на поле брани,- отозвалась Умтерия, запивая плайским вином сладкие лепешки.
-Нужно бояться не того врага, что дерется с тобой под открытым небом, но того, что спит в стенах дворцов и хочет для себя лучшей судьбы,- сказала Винция полушепотом.
Старкия, отпивающая из своего бокала пахнущий перцем густой сок лекессе, посмотрела на сестру раздраженно.
-Что за ерунду ты говоришь, Винция?- спросила мать, уставившись на нее странно.
А бабушка Алтерия, улыбаясь хитро кончиками губ, переводила взгляд с дочери на младшую внучку. – Враг причиняет тебе боль, отбирает у тебя жизнь, стоит только отпустить натянутую тетеву, и болт вопьется тебе в горло, и кровь, пузырясь и пенясь, захлебнет тебя изнутри, и ты, скорчившись, раздирая пальцами землю, заснешь в муках.
-Смерть не может испугать, потому что она решительна, стремительна и заключительна. Она заканчивает жизнь и все мы знаем, что ничего нам не уготовит – только забвение. Боль? К ней можно привыкнуть, ее можно заглушить силой воли или еще большей болью. Увечья? С ними жизнь превращается в существование? – отнюдь. Так происходит только с теми, кто путает их со смертью, кто поглощается в свои увечья так сильно, что забывает, что такое жизнь. Это не увечья, но они сами виноваты. А у живущего во дворце есть власть. Даже малая ее доля способная завладеть большей властью, большая власть требует еще большей – и так до бесконечности. Хотели бы вы иметь за врага того, кто имеет власть сравнять с землей ваши дома, затопить в море богатство, убить семью, но оставить вас в живых? Разве самая глубокая рана, нанесенная мечом, способна вызвать то, что чувствует Алманен, потерявший в пламени ярости и злобы стены, в которых вырос и любил, слышал смех и плач матери и сестер, видевший, как убивают тех, кому отдал свое сердце? Разве теперь враг, перепуганный так же, как и ты, разящий бездумно мечом налево и направо, кажется таким уж опасным, что его нужно изрубить?
Алтерия рассмеялась грустно:
-Политика – поле брани похуже любого иного. Войны воюют солдаты – начинают войны короли, князья, императоры, которые так бояться за то, что их задницы перестанут греть троны, что трогаются рассудком и отправляют подданных на смерть – лишь бы им кто другой не забрал любимую игрушку.
-Госпожа мать!- вскрикнула Умтерия. – Как ты можешь говорить такое при детях!
-Сама только что назвала Старкию защитницей короны,- пожала старушка широкими плечами. – Или ты забыла, что в походе или в гарнизоне говорят не о мягкости тог и блеске доспехов? Чем меньше царапин на латах, тем ярче светятся и тем меньше уважения вызывают. Хотя бы тем, что служат неплохим ориентиром для вражеских катапульт.
Винция и Алтерия захихикали одновременно.
-И все же, это – мой дом и прошу тебя прислушиваться к моим правилам,- сказала Умтерия, встав с курульного кресла и откладывая на столик пустую тарелку.
-Винция, извинись немедленно за свои слова. Они оскорбляют нашу честь.
Девочка вздохнула недовольно, встала:
-Госпожа мать, госпожа Алтерия, прошу извинить меня за мои слова.
-Прислушиваться-то я всегда могу, слух у меня хороший, хвала Небесам, да вот и воли хватает мнение свое высказывать,- сказала Алтерия. – Передо мной, внучка моя, извиняться не смей, пока правду да дело говоришь.