Напоследок

Данила Вереск
Ветреность уж прихватывало зимним дыханием, поэтому создаваемые природой вихри выметали  при быстрой ходьбе из человеческого силуэта всякое тепло, оставляя пульсирующий мозг наедине с его извечными спутницами – мыслями. Закуренная сигарета яростно горела, и тяга разорванного где-то вверху воздуха впихивала выпущенный на свободу теплый дым назад в легкие, уже холодным и негодным, заставляя кашлять. Да и вообще, ветер выкуривал больше, чем сам человек, оттого задумавшись ненароком над некой филологической проблемой, приходилось выбрасывать уже негодный окурок на обочину, удивляясь такой торопливой жадности этой осени к никотину. Сергей Иванович спешил на работу, в контору и на службу одновременно. Проспав немилосердно, он не успел покушать здоровой пищи и обошелся наспех скроенными бутербродами с недоваренным чаем, от этого в животе урчало и трескалось. Его одолевали сомнения, как и всякого человека, в его великолепной аутентичности. Полуголодный, забывший томик Мандельштама, не обильно выспавшийся, он был раздражен и испытывал досаду на окружающий мир, хотя обычно его крайне любил, щедро выдавая кредиты общей недобросовестности вселенского домостроя. Сегодня было исключением из правил, поэтому Сергей Иванович, изменив привычкам, достал вторую за утро сигаретку и отвернулся от стегающего по щекам сквозняка, пытаясь добыть огонь из красной заграничной зажигалки, цвет которой никакого отношения к сюжету не имеет.
 
  С пятой попытки искра нужной длины полезла по бумажному ободку табачного патрона и синей дымок взошел на Голгофу, самоотверженно клубя легкие Сергея Ивановича, ласково пошатывая его походку и приятно туманя с чего-то обострившиеся извилины. Идти до остановки было далеко, поэтому он предполагал изнутри массивные граниты когнитивных сооружений и, вероятнее всего, опоздание на работу. Да и черт с ним, раз в году можно. Мало что ли он отдал этой бессердечной машине, исправно выдающей в конце месяца внушительный гонорар за терпеливое мастерство? Немало! А значит опоздать можно, не заругают.  Оставив бесполезные рассуждения на этот счет, он прямиком бросился в бой, начав прокручивать свои вчерашние, вечерние размышления, которые касались отечественного шоу-бизнеса, представляющего, на взгляд Сергея Ивановича, абсолютную пошлость и деградацию. Критика была второй матерью этого филологического гения, и он не мог сдержать свой напор в узде, круша направо и налево все, что попадалось ему на глаза и имело хоть какое-то отношение к культуре и влиянию оной на молодежь. Сюжеты во всех этих песнях и плясках были насквозь избитые – любовь несчастная и счастливая, ожидающаяся и прошедшая, космическая и земная, даже в социально настроенных мотивах выплывала, внезапно, наголо остриженная макушка амура, так же внезапно ныряющая назад, к более глубокой философии. Все это беспокоило Сергея Ивановича на предмет целесообразности, любовь же в частности. Поэтому музыкальные каналы он презирал, но исправно смотрел в свободное от работы время, перемалывая своими черепными механизмами незамысловатые образы полуголых тел, разрисованных губ и надоедливо повторяющихся слов. Выпив, по праздничному случаю, он мог всласть говорить об этом вслух, и всенепременно говорил, упоительно расширив глаза и жестикулируя тонкими, белыми руками, убеждая собеседника в том, что все эти певцы народа – пустой звук, бродящий по равнине глупости, отзывающийся только на звон монеты и, в сущности, абсолютно безразличный к чувству, которое стремится передать. Собеседники тактично соглашались, зная крутой нрав Сергея Ивановича, и лишь дополняли сплетенный им узор своими меткими наблюдениями, которыми он обогащал и без того обширную коллекцию наблюдений «на этот счет».

  Вызвав  успокоительную злость Сергей Иванович круто развернул свою мысль и направил ее на себя, перед этим спросив свистящий в ушах ветер: «Ты чего разудальничал, стервец?». Тот не ответил, и спешащий на работу человек начал анализировать собственную Жизнь, которую он представлял именно так, именно «Жизнь», с большой буквы. Дело в том, что Сергею Ивановичу начинало казаться, что он прожил ее не совсем хорошо, то есть бесцельно. Он сомневался в этом, но думать не переставал. Уж как упрется, так до самой развязки спуску никому не даст. Однако думы эти мрачнели с каждым разом все чернее и чернее. Чувствуя во рту приторный вкус сигаретного ментола он говорил этим ртом вовнутрь, попеременно спрашивая себя из прошлого: «В чем причина?». Из прошлого молчали, или посылали сигналы в виде отдельных образов, которые Сергей Иванович перебирал, словно чётки, бережно и неторопливо, удивляясь, как сюжеты этих картин были похожи на крутящие по телевиденью клипы с убогим содержанием. Голова гудела от напряжения электронных кабелей, подсоединенных  к мозгу, ветер способствовал приливу крови, никотин шумел в сердечной чаще, до остановки еще идти и идти, а уже и есть хотелось. Сергей Иванович свернул на спасительную тропинку мысли о других, аналогичных ему, даже хуже, не могущих связать и пары слов, туповатых, лицемерных, пугливых. «У них что же – лучше? Не думаю. Так же мечутся, как оголтелые, еще и книги не читают, бабушкам в метро место не уступают, а наглости, наглости сколько, и все воруют». Ему стало легче. « А страна, что за страна, политики – сплошная сволочь. Везде взятки, круговая порука. Священники на иномарках ездят, а трудовой люд – в вонючих маршрутках. А еще пенсионерам пенсии мало платят, студентам – стипендии. Короче – свинство. Нужно уезжать, в закат, оставив за спиной весь этот ветхий челн и там, за горизонтом, найти наконец ответы на все вопросы и может даже счастье. За что я тут, потомственный интеллигент страдаю, в конце концов?».  Внезапно показалась за поворотом остановка, приземистый ларёк пирожковой с небольшой очередью, а ветер на секунду смолк, оставив солнцу возможность накинуть на озябшего Сергея Ивановича спряденный из теплых лучей плед.

  Напоследок стоит заметить, что на работу Сергей Иванович опоздал, но этого никто не заметил. Заказы на переводы поступали в тот день сплошь дрянные. Ах да, и никуда он до самой смерти не уехал, все так же куря ментоловые сигареты по дороге на работу и домой, споря со всеми насчет природы современного искусства, внутренне считая себя если не святым, то уж точно причащенным, что позволяло ему жить в мире с самим собою, будто за сказочной ширмой, ну и пусть, не нам судить.