По следам Рождества. Синяя птица

Елена Федорова Нижний Новгород
Однажды, в одной из таких вот снежных, пушистых рождественских недель, в период самых дерьмовых для себя дней на свете, как-то поутру она открыла  ноутбук и, усевшись со стаканом чая, едва успела откусить кусок пряника. В общем - то пряник тут совершенно не при чем, кроме того, что носил название "ярмарочный", впрочем, как многие вещи или места в этом городе.
Надо заметить, что флэшка "олень" мирно покоился на углу полочки, а это значило, что интернет, который он обязан был ей выдавать за приличную сумму, но вместо этого качал  словно это был не олень, а дохлая шкура - все это означало, что никакого соединения ни с чем не было, однако, это такая мелочь среди прочих рождественских чудес.

  С экрана  смотрело вполоборота из темноты ее собственное лицо и надетый на голову капюшон делал похожей на монаха-францисканца. Уголки губ смотрящей были опущены, глаза смотрели грустно и тени выдавали: затаила. По этому взгляду мучения от печали ее узнает другой человек. И сам станет мучиться, пытаясь вспомнить: откуда. Но в континууме теория множеств их разделяет на целых полгода,  а потому фотография рядом с францисканцем какого-то мужчины из глянца времен подыхающего коммунистического социализма, которого давно уже не существует на свете -  не должна бы вызывать вообще ничьей ревности. Не должна, но это не так уж и просто для живого человека, если ты  умный, тоже влюблен и талантлив, да к тому же роднишься возвышенными страстями и знаком с чудесами теории струн.
Тот актер (который, кстати, ей когда-то не нравился) был к тому же еще и художник. Он нарисовал птицу и вот она то ей приглянулась, так что подумалось даже: "А не пририсовал ли он при этом и меня?" На фотографии художник, который два десятка лет как уж умер, был молод, сидел на берегу реки со сложенными перед собой руками. Сидел на берегу реки...

В последнее время он почему-то интересовал ее, тот Мартин Иден детства. Он входил в дом с экрана черно-белого телевизора и история его возникала в памяти отрывками того, как он полупьяный от любви бредет по ночному городу, вперемежку с тем машет утюгом в клубах пара прачечной. Непонятно было только одно: зачем он не любит больше. И почему герой должен умирать.
То, что человек может умереть без любви стало понятно, когда выросла. Но еще труднее было принять, что жить без любви тоже непременно стоит.

Как говорилось раньше, пряник был уже откушен и предполагалось прослушивание какой-никакой музычки, но компъютер решил распорядиться по другому: что это за второй день Рождества без чудес. Он выдал журчание потока воды. Плеск перешел в звучание флейты и она услышала мужской голос. Ох, этот голос! Мягкая форма подачи. Тембр западал на душу. Много еще строк можно было бы посвятить этому голосу, самое то, что нужно для женщин. Они от такого впадают в экстаз. К тому же невидимый мужчина очень неплохо пел. Слух, во всяком случае, у него точно - присутствовал. Вот только то, что он напевал выглядело несколько странно. Голос говорил о том, что он спал. Но... то ли с того берега, то ли  через стекло разглядел ее.
 Музыка была на столько порядков выше того, что она до сих пор слышала в  том, что могло относиться к песенному жанру, текст, и исполнение. Нет, не к чему было прикопаться. "Склони голову - сказала она себе - это красота" и потерла лоб косточками пальцев с тыльной стороны ладони.

Вот тогда и надо было бы пальчик на кнопку. И чик - ни речки, ни флейты, ни мужика.  Тринадцать свечей, как обычно, ну и за помин того самого артиста. Но, ешкин кот! Сколь не бегай по современным церквям, и не на горе сей, и не в Иерусалиме. Любая церковь лишь приложение к храму, что живет в сердце. Заскребыш не могла похвастаться храмом своего сердца.

"Эээ! Да это опасно" -  пришло на ум. Голос, как видно, подслушал, срифмовал  моментальный ответ и ловко вплел его в стихотворную ткань: "Я знаю. Ты думаешь, что тебе опасно". Интригует. Понятно, что рассчитано на дурачков. Но уж слишком красиво. Не могла припомнить что-нибудь подобное. Незатертый БГ. Это он все упражняется с флейтами. "День радости"? Может, вариация?    Между тем песня заканчивалась, мелодрама по большому случалась, но вместо того, чтобы доконать сентиментом размягшего, распустившего нюни, Заскребыша, голос то ли из контрапункта, то ли из вредности облил холодным душем. Словно не он только сейчас чирикал про то, как  разглядел именно ее через невесть какое стекло, а будто он волонтер всероссийского общества трезвости дореволюционного периода и пропагандист его маргинальных приемов :
 " Ты мне покажешь жизнь.
   Я расскажу тебе смерть"

Дохнуло холодом и обожгло. То, что происходило вообще-то не вписывалось ни в какие рамки, оцепенение прошло: пряничная тюря во рту выбивала из состояния торжественности. К тому же ни с того, ни с сего за песней следовал "спектакль у микрофона". Ясное дело, такого Лондона она еще не слыхала, отчетливо ей темяшили фразу про то, что у кого - то свидание и женщину звали Руфь.  Ее принимают за самодеятельность. Это, конечно, режиссура. Да уж слишком в лоб, чтоб понял даже дурак. Или... дура? Но она не имеет к этому никакого отношения. На роль Руфи явно  не тянула, чтобы ей посвящались песни хоть и с того берега.
Скорее, Заскребыша интересовал Мартин. Как взрослый, уставший писатель упаковал в молодого героя свои зрелые мысли. Надо сделать  спектакль, но сделать так, чтобы точно по сюжету вопреки ему Мартин не умирал. Пусть уходит в океан. Океан изначален и вечен. В любом случае, ее Мартин не имеет права умирать.  Дважды. А в голове все крутилось "послание, послание". Ну и кто же этот ловкий сценарист и звукооператор то ли с того берега или через стекло!

 Она молчала три дня. Перетрясла машину в надежде, что музычно-драматично зацепилось в каком нибудь закоулке, если вообще было случайной выборкой. Компъютер был невинен и чист как в первый день своего творения: ничего лишнего или случайного.  Рассказала сыну  и тот сделал ей выговор насколько это опасно. Она и сама понимала, что не очень красиво для разумного человека попадаться на подобную удочку от  невесть какой чертовщины, да еще на второй день Рождества. Но она заподозрила, что это такой же, ну, может, не самый обычный звонок (вроде сотовых телефонов, которые были невообразимы еще в девяностых) -  почему-то совсем не тревожил ее своей технологией. Ее приводило в замешательство  другое, то, что значили эти  странные слова: "ты мне покажешь жизнь, я расскажу тебе смерть" и красота, которой она не встречала, а ведь неплохо разбиралась в музыке и поэзии. Но все это было прекрасным только доныне.

 Кто открывал перед ней страницы, чуждой ей доселе, жизни? Она смотрела внутрь себя. Час за часом, минута за минутой скоротечность последнего вечера времени его бытия. Смотрела на друзей, врагов, врагов под маской друзей и друзей с руками воров. И это было первое в жизни журналисткое расследование, в методы и способы которого бы никто не поверил, даже она сама. Впрочем, были потом и беседы с врачами, были встречи со знавшими его, людьми - они подтверждали, что это есть правда. Она добралась и до различных причин: стремлений оправдать чужие завышенные ожидания и свои собственные; до детских страхов и чувства вины ни за что ни про что, так что хотелось послать всю эту муть к собачьим чертям -  порождение психотропных препаратов, проще наркотиков, которыми потчуют словно  чайком с баранками   наивных людей. За кратким облегчением приходит опустошение, которого не залить горючим и вряд ли уже какими - нибудь теплыми словами, ум выхолащивается, душа выгорает, не остается ничего, кроме обжигающего холода, зато клетка орет и требует адского огня. Кроме того, порождение, а то и средоточие разных диспор, таких творческих, интеллигентных, благообразных с виду,  готовых обвиться петлей вкруг шеи, добравшись до ума и таланта, повиснуть на всем том и при первой же возможности тащить  в преисподнюю.
Ей открылась борьба завуалированных интересов таких давних и грязных, жизнь не то, чтобы настолько уж тайная, неизвестная остальному народу, сколько запутанная и гнилая, как если бы человеку каждый день пришлось на месте тарелки  пытаться найти хоть крошку хлеба, хоть каплю похлебки в чугунке  со змеями. Чтоб было о ком сожалеть ищи свищи в их тесном пристанище хоть чего - нибудь животворного, если  полный дурак, но что хуже, зависимый от обстоятельств, человек - так что однажды даже один актер, которому совсем не следует доверять, искренне посоветовал ей быть осторожной: ведь у нее ребенок, а те люди и их дело еще живы.
 Змеи жирные, белотелые,  черными пятнами, чугунок маленький, трутся друг о друга, пригрелись на теплой печке: суй руку. Сунься и сдохни молодым.

Фу, погань, по пеклу плачет  змеиный котелок - решила для себя   Заскребыш.

 Прилетали птицы.  Бились со всего размаху в окно, падая замертво. Говорили, что свирепствует птичий грипп, птицы слепнут и не разбирают где воздух, а где стекло. Если кого-то она спасала, то и они возвращались, чтобы умереть у балконной двери, почти доводя ее до мистического ужаса в ожидании беды.
Но зима кончилась и появилась совсем другая птица. Она не набивала брюхо на помойке, как прочие серые  и даже чайки, залетавшие не так давно со стороны реки. Кто знает, откуда ее занесло и громадным облегчением было то, что пугать Заскребыша и помирать у балконной двери от всякого птичьего дерьма она явно не собиралась.

Мир изменился, как будто по нему прошелся  Мельес,  первый изобретатель спецэффектов, который раскрашивал черно - белое кино. За это окончил жизнь в нищете. Впрочем, нищета-нищетой, а все же истинный художник и мечтатель никогда не останется один, пока на свете существует хотя бы одна настоящая женщина. Но это у французов. Тут улица практичного цвета мокрого дырявого асфальта, испытанного,  словно по нему не по разу  прошлась вражеская бронетехника. Асфальт латали год из года, дворники из года в год также старательно долбили его ломом и то, что недокрушили дворники по окончании зимы вспучивала и крошила земля. Серые дома с желтоватым припеком философствовали Шекспиром: "Все краски мира, кроме желтой!" Перевод, как видно, неточный. В градации английских цветов именно грязно-желтый является цветом человеческого безумия. Серое небо, кучи  старого снега, подъезды, балконы, оконные грязные стекла, людская одежда. Такое безконфликтное, стабильное, щедрое многообразие серого. И тут на тебе!  Синяя вывеска. Даже машина. То здесь, то там, впереди, справа, слева всполохи, точки, акценты синего - бери и снимай как прием, а то и рисуй. Да вот и люди. Кто знает? Может среди них отыщутся синие, океан-небо - глаза.

Было бы неправдой сказать, что дружеских глаз она не встречала. Были и те, что ее любили. Но так уж устроен человек, что по какому-то коду своему ищет именно свой оттенок и прекрасно разбирается в количестве рыжих точек и коричневых вкраплений в радужке: чего там человек в себе насобирал, накопил муть и с ней носится. Пузыристый, белесый цвет тоже претил. В таких глазах, пусть они даже и голубые, не осталось живого света. Выпарились, выветрились, не отразив  в себе  мощных всполохов, всех этих музыкально-словесных симфоний, не оставив никому, ни себе, ни миру даже капли ярких красок, позабыв тот факт, что жить на Земле это вовсе не то, чтобы быть по земному практичным, но еще и то, чтобы понимать: это все равно как плыть в безграничном пространстве, где все вокруг  со всех сторон есть изначальный волшебник и его чудеса.

Кроме того, в росписном мельесовом мире  ее преследовала белая птица с голубым окаемом вокруг шеи. Не с картины. Вполне реальная, живая. Голубь поджидал Заскребыша по нескольку часов то там, то тут и люди чирикали, сюсюкали над ним у проходной во внутреннем дворе института, бывшим когда-то большим роддомом.  Сверху состряпали и вылепили курс, чтобы рожать в стране было некому. Да оно и понятно: за морями ждали большого взрыва, а потому территорию распродавали всем  желающим  библейского пророчества избежать. Вот тоже наивные люди, хоть и мошенник на мошеннике. Словно кому-нибудь, когда-нибудь удавалось удрать от апокалипсического возмездия.
 Институт вскоре тоже закроют, потому что после  победы над бабьей утробой верхние низы решат, что способны вершить победу и над  народным умом, лишая его образования по всей стране, тем самым методично и целенаправленно двигаясь задом именно в том направлении, где довольно цинично поджидает любые хотелки грубый и однозначный конец,
Между тем именно там, у бывшего роддома-института под метафизической аббревиатурой НИМБ, а не в каком -то другом месте терпеливо и мужественно грела  попеременно лапы, почти не двигаясь с места на промерзлом асфальте,  который едва-едва освободился от черного льда - синяя птица. Заскребыш прошла мимо и улыбнулась на этот цирк: только букета в клюве не хватало. 

Даже если бы и так, но ведь она все равно не любит срезанных цветов. Ни химических мертвецов из Колумбии, ни ядовитых тряпичных из Китая, и уж тем более бумажных от народных умелиц, что напоминают о родительском  дне перед Пасхой. При жизни художника страна до самых до окраин была завалена пластиковыми цветами: тюльпанами и мимозами. Предприимчивые продавцы, чтобы избавиться, совали их во что ни попадя, во все подарки мужчинам на 23 февраля и женщинам к 8 марта, закручивая ими сверху целлофан, чтобы женщину не оскорблял неизменный кулечек с дешевым одеколоном и духами. Впрочем, зачем сразу оскорблял, если  среднестатистическая женщина вообще мало что понимала в этой жизни, кроме работы, роддома и кухни, где счастьем считался краткий декретный отпуск и декретные отпускные в зависимости от стажа.

Ох уж этот мифический стаж! Принято было думать, что он, а не Господь Бог определяет жизненный итог и спокойную старость. Можно было вообще как Заскребыш оказаться на нуле, если ты собралась рожать раньше установленного государством рабочего стажа. Закон гласил: полный декрет от трех лет даже после окончания учебного заведения. Декретных денег Заскребышу на сносях выдали ровно четырнадцать рублей зарплатой в сто десять. Что делать с ними, как жить несколько месяцев до самых родов и после было совершенно непонятно, а потому Заскребыш пошла в дорогую пельменную и тратанула их на самолепные пельмени и какао. Пусть  ребенок полакомится. Но не тут -то было. Пельменное счастье длилось до соседнего   сугроба. То ли пельмени были дурные и некачественные, то ли ребенок противился всякому мертвому телу, неходячему и ходячему. Заскребыш все ждала, когда ей захочется легендарной соленой рыбы и всяческих извращений, но селедки абсолютно не хотелось и воротило от запаха мыла "Балет". Хотелось живых мандаринов, которые она экономила с самого Нового года и распределила по три штуки на каждый день. Затем иностранные мандарины пришлось заменить велком русской капусты и сушеными яблоками из соседской посылки. Поглощала она их таким удовольствием, что соседи по общаге, глядя на нее сами невольно увлекались своим же компотом из посылки, а  из извращений единственной причудой стала соседняя автобусная остановка, где производился ремонт.
Заскребыш подолгу стояла и наслаждением вздыхала запах известки, краски и смеялась: строителем будет! Немного позже она также удивлялась, откуда ее маленький сын умеет строить такие сложные города из того, что под руки попадет. В городах, кроме улиц и дорог были полукруглые мосты и арки, вокзалы и парки. Тогда Заскребыш снова смеялась и говорила: "архитектором будет!" Он не стал актером, хоть почти вырос театре, ни архитектором. Но он и вправду стал строить, при этом   творить добро.  Совсем как до революции. Однажды даже возродил из болота самую что ни на есть настоящую реку. Заскребыш смотрела на то, как он это делает и думала, что это и есть счастье, такая радость, самое большое чудо, потому что сотворено рожденным ею, человеком. Про воспитание она не думала и о том, что в происходящем может быть и ее роль. Она понимала, что во всем, что случается по большому счету не может быть никакой ее заслуги, но напоминала себе, что в любом случае должна быть у жизни на скамейке запасных, чтобы всегда можно было на нее опереться и если случись что - подменить тех, кто был сильнее, умнее и одареннее. А иначе зачем ей столько всего дается даром.
Кроме того, еще мальчиком он обучился восточной философии, учился у индийца - повара, так что стало понятно: человеку с глазами цвета неба какая нибудь серая,  замученная кем-то плоть вдобавок с дохлой селедкой изначально были совсем ни к чему и напрасно она тратила на всякую дрянь свои крошечные декретные.

   Кроме новой отечественной продукции, душистого мыла "Балет", новую жизнь, что зародилась в Заскребыше  воротило и от советской классики. Считалось, что классическая "Красная Москва" была достойна парижских выставок, но технологию что-ли удешевили для простого народа, а потому "Красная Москва" и дух ее совершенно опошлился и населению окончательно надоел. То ли дело "Клема". Мечта каждой образованной женщины. Но о таком не слышали  в глубинке и готовы были платить три шкуры за крошечную бутылочку дешевеньких "Тет а тет".  Цветы к "Красной Москве" прилагались жесткие, как и сам ее трудно выветриваемый запах, кондовые, проволока в конце ствола в конце концов выпирала, пластик выцветал, а все же Заскребыш хотела бы где нибудь встретить их еще уцелевшими (что было уж точно совсем невозможно), кроме как тех бесцветных уродцев, что выбрасывают из подвалов и сараев с рухлядью вместе с дохлыми крысами и паутиной за смертью стариков. 

 Заочница сдавала экзамены по субботам и воскресеньям. Люди спрашивали: и откуда такой взялся? Изредка он смотрел на них очень  выразительно, говоря всей своей физиономией, что они ему надоели. Вид при этом у него был совсем человечий.
Если быть уж совсем честным, то птичье выражение тянуло даже больше, чем на подальше, но люди сами были виноваты. Назойливо ахали и охали над таким необыкновенным чудом  из белого оперенья с чистым синим ожерельем вокруг тела чуть ниже шеи, словно нарисованного синей краской. Ведь  здраво подумать, если ты совсем не идиот: когда какое-то существо пусть даже отличного от тебя вида переминается тут с лапы на лапу между проходной и учебным корпусом уже несколько часов, чихая на кошек - то явно не от безделья, а по только ему понятной причине. Человечья порода: вечно совать свой нос в чужие дела.

Это уже не очень удивляло ее: прилетал же на балкон и вороненок с золотой краской поперек крыла. Тоже, вполне реальный, а она все пыталась притянуть к нему хоть какое-то логическое оправдание: мол, под малярами пролетел. Под какими такими золотыми малярами в середине февраля? Впрочем, это мир птичий. Что хотят, то пусть и делают. И все же есть неразъяснимая загадка в том, о чем пророчествовал российский отрок  в девяностых годах двадцатого столетия. Если бы знать, что же он имел в виду, когда говорил: "Птицы участвуют в сотворении времени"?

Ну зачем свалилась на нее эта грусть! Сердце должно быть спокойным и пустым. Покой это гармония с миром и собой. Это ли не полное счастье? А тут все требовалось что-то понять. Жизнь стала тем, что по-русски называется: пребывать в  глубоком раздумье. Заскребыш притихла, замолчала, никому не звонила и никого не звала. Научилась не бояться темноты, тишины, когда молчит телефон и не сходить с ума от  счастья и радости, если кто-то вспомнит о ней;  принимать одиночество, что для одного  смерть, но для другого период созидания всего и вся; и ценить  пустоту, этот черный квадрат художников, черный кабинет или начальный кадр, где еще нет никакого изображения как средоточие всех возможностей, всего в себе и вне. 
Менялись лишь декорации: комнаты, улицы, города, даже страны, пока она однажды не остановилась, стукнула кулаком, прижала его к губам и, как в продолжительном диалоге с кем-то невидимым, резко выпалила: "Ну, хорошо!" 
Вторую половину выполнили сполна. Он рассказал свою смерть.
 - "Как же я покажу тебе жизнь?"