А. С. Пушкин. Жизнь Петра Ивановича Данилова

Сергей Режский
     После старого родственника, скончавшегося года за два перед сим, досталась мне толстая тетрадь. Я прочитал ее, и нашел, что она любопытна по изображению нравов и образа жизни провинциальных дворян и простого народа во время царствования Екатерины ІІ, по истинным и твердым правилам нравоучения. Представляю публике первые три главы сего сочинения, для опыта; если они понравятся ей, то напечатаю и все прочие.
                Издатель, помещик села Бибикова Мокшанского уезда.


                Глава І.

     Мне более семидесяти лет: дряхлость усадила меня крепко в большие кресла; третье поколение, возмужавшее пред моими глазами, не понимает меня, а я не разумею его. Я подобен утлому дереву, засыхающему в одиночестве между молодыми кустарниками. Чтобы утолять телесные недуги и прогонять скуку, хочу описывать жизнь друга моего, Петра Ивановича Данилова. Я кратко упомяну о его молодости, но подробно буду рассказывать важнейшие его поступки в зрелых летах и в старости. Давно уже твердят, что старики любят говорить о прошедшем: это не удивительно и не смешно нимало. Они не могут ни действовать, ни наслаждаться жизнью в настоящем. В пятьдесят лет на Руси все переменилось: на нас, от больших буклей до тупоносых башмаков; в домах наших, от потолков до полов; в нравах наших, от Простаковых до бригадирских сынков; Ломоносов, Сумароков едва ли бы могли понимать нынешние романтические творения. Я припомню, как мы наряжались, убирали свои дома, хозяйничали, веселились, мыслили, служили. Таким образом я проживу, так сказать, снова мою жизнь, только гораздо умнее: ибо ныне, сидя один в четырех стенах, я часто смеюсь над тем, что за сорок лет заставляло меня плакать. Я пишу для себя; но если по какому-либо случаю листы сии попадутся в другие руки, то, может быть, проницательный читатель усмотрит в поступках моего друга лучшее сокровище, нежели находка ученика саламанкского, выкопавшего душу лиценциата Петра Гарсиаса.
    Город Саранск разделяется на две части, на луговую и нагорную: между ними протекает быстрый ручей, Саранга, которого вода, напитанная медными частицами, журчит по камням и дает им различные, странные виды, то осыпанные искрами, то обложенные перламутрами. По нагорной стороне, среди города, проходит вал со рвами, из-за которого в прежние времена русские метали стрелы, пули и ядра на кубанцев. Дома в Саранске прежде были все деревянные, на омшениках, высокие; почти при каждом расстилались широкий двор, огород и сад с яблонями, но ныне почти все переменилось по новому вкусу. Жители, по большей части потомки стрельцов, искони до сего дня ласковы, отменно учтивы и набожны, церкви их славились и славятся большими и звучными колоколами, блестящими иконостасами и драгоценными утварями. С севера город защищается лесами, с запада окружают его луга и поля; с юга на восток протекает подле него река Инсара; за ней видны пригород Посоп и прекрасное село Макаровка, бояр Воронцовых.
    В сем городе жили отец и мать Данилова, добродушные и благочестивые люди, не знатные и не богатые, но из старинного дворянского рода. Петр Иванович родился в 1753 году. Он начал помнить себя только с шестого года: как старая няня возила его в тележке с одной маленькой девочкой, которую называли его невестой; как бегал он по саду и прятался в густой, высокой траве, как рвал малину и черемуху по берегам пруда, осененного высокими ивами; как собирал разноцветные камешки по Саранге, пускал змеи и играл в бабки. На седьмом году отдали его учиться грамоте, по азбуке, часослову и псалтири, к старой поповской дочери; на десятом он начал писать в воеводской канцелярии. Скоро Данилов сделался лучшим чтецом в своем приходе, и редко пропускал церковные службы, на которых обыкновенно помогал дьячкам и пономарям и прислуживал священникам. Между тем отец сам учил его арифметике и заставлял читать духовные и светские книги, Димитрия Ростовского, Уложение, Курция, Ломоносова и Сумарокова. Петр Иванович был весьма набожен и добр сердцем. Подражая св. мужам, часто ночью выбрасывал он из-под себя перину и подушки и сыпал на голых досках; а на двенадцатом году влюблен был в одну прекрасную девушку. Он сам не понимал своих желаний; мечты его были темные, но чувственные. Сия любовь скоро миновалась, однако ж надолго оставила в нем сильную склонность к женщинам.
    В 1768 году отец привез его в Москву и отдал в университет. Здесь в душу Данилова, чистую и открытую, всевали семена знаний просвещенные и добродетельные наставники, особенно Афоник, в юности друг Потемкина, любезный ученик Линнея, глубоко проникавший в таинства природы; Десницкий, почитатель англичан, но без предрассудков, ясно видевший истинные основания человеческих обществ и государств; Барсов, тонкий критик, остроумный и веселый собеседник, не хотевший променять своей скромной участи на чины, блеск и богатство. Недолго однако ж пользовался их наставлениями Данилов. С непреодолимой силой распространилась по Москве страшная чума. Дворянство, гражданские и военные чиновники оставили город; правительство не могло уже противоборствовать злу; предписанные им предохранительные способы не были наблюдаемы невежественной чернью. Множество домов опустело; тела валялись по улицам. Полицейские служители, в масках и вощаных платьях, длинными крючьями таскали, поднимали трупы на телеги, и вывозили за заставы. Оставшиеся жители, как тени, бродили в отчаянии; распутные из них предавались пьянству, всяким неистовствам, и часто мгновенно падали мертвые. Приязнь, дружба, самое родство исчезли. Унылые звуки колоколов непрестанно носились над Моской, как погребальный вопль над целым городом. Хотя университет и был спасен прозорливой мудростью и человеколюбием И. И. Мелиссино, однако ж учащиеся распускались по домам. Данилов также возвратился на свою родину.
    Но в Саранске ожидали его тяжкие испытания. Скоро он лишился отца. Потом разнесся слух о бунте Пугачева. Молва, всегда ужаснейшая самой существенности, распространялась; простой народ волновался; Саранск не имел ни войска, ни стен для защиты. Наконец пришла весть, что изверги приближаются. Дворяне, купцы, чиновники скрывались, куда и как кто мог. Мать Данилова оделась крестьянкой; он сам смыл пудру с головы своей, обрезал волосы в кружок, вымарал лицо, набросил на плечи крестьянский кафтан, обулся в онучи и лапти, и оба побежали в Шешкеевские леса. Там скитались они целую неделю, питаясь травами и кореньями, укрываясь от дождей и засыпая под колодами, дрязгом и склоненными ветром деревьями. Токмо два раза осмеливался Данилов входить в селения и, Христа ради, выпрашивать кусок хлеба.
    В сие время Пугачев приблизился к Саранску и остановился на Посопе. Сволочь его, казаки, русские мужики, татары, черемисы, в шапках, в шляпах треугольных и круглых, в мундирах, во французских кафтанах, в ризах и стихарях, в сапогах и лаптях, с ружьями, пистолетами, саблями, шпагами, топорами и дубинами, верхами и пешие рассеялись и рыскали по городу. Трепещущие жители стояли у своих ворот с хлебом и солью, и низко кланялись. Винные погреба, соляные амбары, дома дворянские, самые церкви были ограблены и опустошены. Стрельба, шум, песни, крики, вопль раздавались повсюду, и даже во время ночей не умолкали. Там и сям влекли дворян, чиновников, богатых купцов и священников на Посоп. Здесь их терзали, вешали и рубили. Глубокие и огромные ямы наполнены были мертвыми телами. Между прочими привели и двух родственников Данилова. Один из них служил в воеводской канцелярии. Его уже готовились повесить. Но прибежали собственные его крестьяне, бросились на колена перед мучителями и со слезами умоляли о его спасении, уверяя, что он был не господином, а отцом им. Его отпустили. Другой служил в гвардии при Петре ІІІ, и знал лично государя. Он требовал, чтобы ему показали императора. Увидев Пугачева, он воскликнул: «Ты не царь, но изменник и бунтовщик!» Тотчас схватили его и начали сечь плетьми. Под ударами он увещевал народ. Изверги, видя, что он не умолкает, взяли кол и вколотили ему в горло.
     Спустя неделю Пугачев послышал за собою погоню, и удалился от Саранска. Данилов с матерью возвратились в свой дом, разграбленный; что не было взято, то переломано и перебито. Затем наступил голод: не стало ни денег, ни хлеба. Люди питались древесною корою. Надобно было нуждаться во всем, терпеть и мало-помалу снова обзаводиться.
     Но в благословенной России, обильной всеми дарами природы, при благотворной содействии правительства, государственные язвы излечиваются скоро и закрываются. Так было и в Саранске. Года через два в город явилось изобилие, и он стал лучше и красивее прежнего. Попечительная мать Данилова тоже поправилась. Сыну ее было уже почти двадцать лет. Русский дворянин должен служить и непременно в военной службе: по крайней мере в то время так думали. Он послал просьбу в военную коллегию и был определен капралом в полк, недалеко стоявший от Крыма. Мать снарядила его, отслужила молебен в Соборной церкви милостивому спасу, благословила его образом чудотворца Николая, дала сто серебряных рублей на дорогу, облила слезами, проводила за город, еще облила слезами, и простилась с ним навеки.
    Юноша с образованным, но неопытным умом, с сильными, хотя и добрыми страстями, вступая в свет, находится в опасном и тяжком положении. В сердце его бунтуют вожделения, а разум еще не в состоянии ни направлять, ни укрощать их; он изучил мудрые и высокие правила нравственности, а люди по большей части безумствуют и управляются токмо низкими помыслами; в душе его пробуждает природа желания и надежды, невинные и благие, а общество посмеивается над ними и разрушает их. Жестокая борьба начинается: счастлив он, если по бесчисленных сражениях и язвах, останется победителем, по крайней мере в душе своей, а не во мнении света, ибо последнее невозможно. Так птенец оставляет родимое гнездо, расправляет крылья и поднимается на воздух; но, не умея ни править самим собою, ни превозмогать бурных ветров, падает, падает тысячу раз, доколе не укрепится силами, не узнает своей стихии, и не воспарит к небесам. Данилов страдал, и долго.
     Хан крымский, Девлет-Гирей, ненавидел Россию. Ногайские орды выбрали другого хана, Шагин-Гирея, и просили помощи у Екатерины Великой. Ее войска пошли в Тавриду, в числе их был и полк Данилова. Там взорам Петра Ивановича представился новый мир. Горы, скрывающие за облаками свои вершины, неизмеримые и мрачные пропасти, райские долины, чуждые цветы, травы и дерева под роскошными плодами; странные животные, необозримые моря, то волнующиеся, то спокойные и блестящие различными огнями, и на каждом шагу или исчезающие, или еще свежие следы народов, славившихся и падших; их тени восставали из гробов пред воображением Данилова…
     Прожив несколько лет в Тавриде, он сел на корабль, во время вооруженного нейтралитета, плавал по морям, приставал к различным странам Европы, посещал знатнейшие города, и всего более наблюдал и рассматривал людей, их правительства, образ мыслей, нравы и обычаи. Он видел в Константинополе всепоглощающий деспотизм и самодовольное невежество, которые сами себя разрушали; в Италии новый Рим, еще неочистившийся, после жесточайших мучений, от пороков древнего; во Франции добродетельного государя на троне, а подданных обуяных злыми мечтами; в Англии тщеславие свободными постановлениями, и в узах народ и правителей; в Германии ушлые законы, граждан мира, а не отечества, и пустые слова под громким титлом философии. Но у сих же народов Данилов находил многих истинно-мудрых и благонамеренных мужей, соль земли; замечал их вздохи не столько о самих себе, сколько о слепоте их сограждан, был свидетелем их твердости в страданиях, спокойствия в самой смерти. От взоров его не ускользнули свет и добро, которые от сих страданий, от сих смертей распространялись во мраке и побеждали пороки. Мало-помалу он уверился, что торжество безумия и злобы непродолжительно и само собою разрушается; что истина и добродетель в самом падении победительны и никогда не истребляются; что токмо они поддерживают и сохраняют и частных людей и целые народы. Так пред глазами Данилова явился мир в настоящем его виде; так водворилось спокойствие в его сердце, так утвердились его поступки. Он возвратился в Россию, и был определен асессором в казенную палату, в Пензе.

                Глава ІІ.
 
     На святках был ясный вечер: бесчисленные звезды сверкали; луна медленно неслася в голубом, беспредельном пространстве, и освещала церкви и домы, которые отбрасывали длинные тени. Природа являлась в тихом величии. Но толпы простого народа, одетые медведями, козами, журавлями, даже чертями, с балалайками, скрипками, сковородами и тазами, ходили по улицам, шумели, смеялись и пели песни. В сие время Данилов шел к сослуживцу отца своего, Матвею Никитичу Осипову, мокшанскому дворянину, который по делам приехал в Пензу и остановился у купца Коробкина. Из улицы в улицу, наконец Данилов остановился у ворот с навесом, взял за железное кольцо и начал стучать. На дворе залаяли собаки и заходили на цепях. Скоро раздался сиповатый голос: «Кто там?», ключ щелкнул на в замке, и калитка отворилась. «Кого надобно?» спросил тем же голосом старик в овчинном полушубке нараспашку и в лаптях на босую ногу. «Дома ли Матвей Никитич?» - «Дома-ста, и хозяин с хозяйкой сидят у него.» Данилов вошел во двор, который, как кольцо, обнесен был амбарами, навесами и сараями. Огромные собаки на цепях бегали по веревкам, рвались и лаяли. Старик кричал на них и провожал Данилова на высокое крыльцо, покрытое драницами, обитое досками и с окнами без стекол. Они вошли в большие сени, в которых были два чулана и лестница на подволоку. Данилов повернул направо и отворил дверь в комнату. В ней, в переднем углу, в кивоте со стеклами, окрашенном зеленою и желтою красками, стояло множество образов в позолоченных и серебряных ризах; по обеим сторонам кивота находились другие, токмо в венцах или окладах; за сими следовали еще образа, но уже без всяких украшений.
    Далее по всем стенам прибиты были листочки: на них красовались то подвиги Бовы Королевича, то семи Симеонов, то погребение кота, то лествица человеческой жизни. Внизу к стенам приделаны были липовые лавки, направо у дверей стоял шкаф с оловяною посудой, налево - огромная изразцовая печь, подле нее дубовая перегородка с дверью в комнату. За большим, раскрашенным голубою краскою и красными цветами столом сидели Матвей Никитич Осипов с женою своею, Авдотьею Сергеевною, и играли в карты. Он был чело век лет шестидесяти, в буклях, с длинною косою и в сером байковом сюртуке; на лице его и во всех движениях изображались кротость и добродушие. Авдотья Сергеевна казалась женщиною лет в сорок; на ней был пестрый ситцевый шемиз, всчесанные высоко волосы и сверх их чепец с разноцветными лентами и большими лопастями; ее маленький лоб, серые беглые глаза, вздернутый нос и набеленные и нарумяненные щеки показывали упрямство, сварливость и спесь. Подле Матвея Никитича сидел Трифон Лукич Коробкин: волосы его, густые и темнорусые, намазанные маслом, были высоко подстрижены; бледное его лицо омрачалось заботами; его борода лежала на красной рубашке с золотым галуном; на нем был суконный, долгополый сюртук вишневого цвета. По правую руку Авдотьи Сергеевны помещалась Устинья Минеевна, жена Коробкина, в коричневом с золотыми цветочками, гродетуровом платке на голове, в глазетовой телогрее, уже поношенной и замаранной, в белой рубашке с яхонтовою запонкою и с рукавами, немного пониже локтей, с манжетами, и в стамедной зеленой юбке; на груди ее лежала серебряная цепочка с крестом, ладанками и другими привесками; ее толщина, обрюзглое и красное лицо показывали, что она любила только попить и поесть. Она сидела как вкопанная, опустив ресницы, сжав губы, сложив руки на брюхе и водя большие пальцы один вокруг другого. К перегородке за столиком, накрытым камчатною салфеткою, на котором кипел на канфорке, на голубом и палевом спиртовом огне, фаянсовый с ландшафтами чайник, сидела Анна Матвеевна, дочь Осиповых, девушка лет двадцати, в белой кофточке и юбке; высокую ее грудь закрывала кружевная косынка; черные ее волосы заплетены были длинною косою с розовою лентою; лицом она походила больше на мать, нежели на отца. Поодаль от нее стоял высокий слуга в зеленом сюртуке; в руках у него был поднос, у ног медный закопченный чайник с горячею водою.
      Когда Данилов вошел в комнату, все общество встало. Он поцеловал руку у Авдотьи Сергеевны и Анны Матвеевны. Осипов обнял его дружески, и сказал: «Добро пожаловать, дорогой гость! Прошу садиться. Аннушка! Чаю!» - «Сейчас, папенька. Ванька, добавь воды.» - Иван поднял медный чайник с полу, подошел, и стал наливать воду в фаянсовый чайник, который кипел на конфорке; но пар от нее уже не поднимался. «Ты льешь холодную воду», сказала Анна Матвеевна. - «Да, она, сударыня, простыла»; - отвечал Иван. - «Ты не мог прежде о том подумать», - прошептала с сердцем Анна Матвеевна; глаза ее засверкали, а щеки покрылись бледностью. Между тем Данилов сел на дубовые кресла, которых высокая спинка и низкие ручки вырезаны были различными узорами.
    - Каково на дворе? - спросил Осипов.
    - Холодно, - отвечал Данилов; - Но ясно и приятно.
    - В такие ночи, - продолжал Осипов, - весело бывало стоять на часах. Сон не смыкает глаз и душа радуется. Смотришь, как падают звезды…
    Устинья Минеевна перекрестилась и тихо сказала: С нами крестная сила!
    - Тогда служил я вместе с батюшкою вашим, Петр Иванович. Он был мой искренний, верный друг, каких ныне или вовсе найти не можно, или очень трудно. Он был гораздо старее меня; а я молод, горяч и безрассуден. Часто он отводил меня от многих дурачеств, и нередко помогал мне в нужде. Однажды…
     - Оставь, батюшка, старину, - прервала Авдотья Сергеевна: - прошедшего не воротишь, да и поправить нельзя.
     - Ты правду говоришь, Авдотья Сергеевна, - сказал со вздохом Осипов. - Не хотите ли вы, Петр Иванович, поиграть с нами в марьяж, вчетвером? Устинья Минеевна, бери карты.
     - Нам, родной, не подобает, - отвечала Коробкина. - Чай и смотреть-то на карты грешно: да уж не выколоть, стало, глаза. Дмитрий Семенович, отец духовный, всегда спрашивает…
    - Так ты садись, Лукич, - сказал Осипов, обратясь к Коробкину.
    - Просим нас уволить, ваше высокоблагородие. Не купеческое дело играть в карты - сегодня поиграешь в дурачки, завтра в носки, а на третий день захочешь и в горку. Повадится кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Да мне и игра-то ваша невдомек. Худо в карты играть, да козырей не знать.
    - Ну, так ты садись, Аннушка, - продолжал Осипов.
    - Я-с? С кем-с?
    - Я буду играть с матерью, как умеем; а ты с Петром Ивановичем.
    По лицу Авдотьи Сергеевны разлились досада и спесь; Анна Матвеевна покраснела и отвечала: «Я худо помню счет-с, а Петр Иванович……
     - Я буду считать за нас обоих, сударыня, - подхватил Данилов.
     - Да, это было бы очень хорошо, - примолвил Осипов.
     - Ничуть не славно, мой свет. Ты опять не в своей тарелке, - сказала Авдотья Сергеевна.
     В сию минуту дверь отворилась с шумом, и вошла женщина лет в тридцать пять, в английской пуховой шляпке, в перюяневом робронте с бочками, с муфтою на руках, в башмаках на тонких и высоких каблуках; казалось, что старые и новые моды на ней ссорились одна с другою; а на лице ее, хотя покрытом белилами, румянами и мушками, видны были глубокие следы сражений различных злых страстей. То была Варвара Ивановна Трещеткина.
     - Здравствуйте, здравствуйте! - закричала Трещеткина.
     - Ах, моя радость! - воскликнула Осипова, - как ты кстати! и как одолжила нас своим посещением.
     - Я завернула к вам только на одну минуту, за важным делом, особенно к тебе, душа моя, Авдотья Сергеевна. Я еду на бал к губернатору, там весь город и вся деревенщина, наши уездные дворяне. Какая бесподобная сволочь! Наши городские барыни хлопочут за ломбером или за откупом; приезжие барыньки молчат или разговаривают о коровах, холстах и курах, их дочки, вжавши губки, сидят как статуи или выступают в менуэтах как журавли. Мужчины мечут банк или толкуют о собаках и тяжбах. Ужесть как славны! Редко набежишь на человека, который развернулся и знает свет. А вы не званы, Матвей Никитич? и ты, голубчик, Петр Иванович?
     - Я почти незнаком с губернатором, - отвечал, нахмурясь, Осипов.
     - Так! Так! Да ему надобно знать столпового и заслуженного дворянина. Ну, что и говорить! Все знают, как он неловко выделан. А ты, Петр Иванович, читаешь книги? сидишь над Уложением? гнешься над приказными делами? и метишь в советники или прокуроры?
    - Я и сам сожалею о себе, сударыня, - сказал Данилов, - ах, для чего я, в ребячестве, не мог иметь вас своим учителем? Я был бы совсем иным человеком.
    Трещеткина почувствовала насмешку: на лице ее выступили досада и злость; но она скоро оправилась, и, обратясь к Авдотье Сергеевне, заговорила:
    - Знаешь ли что, мой свет? Какая у нас ворожея явилась! Гадает, на чем хочешь: на картах, на кофе, на бобах; заговаривает кровь, зубы, приворачивает, толкует сны, лечит от всех болезней; наш Иван Карпович, лекаришко, и на подметки ей не годится. Она всю мою жизнь как на ладони увидела: как я мучилась с первым мужем и как его схоронила; как судилась с другим и наконец насилу развязалась с ним; да и впредь мне обещала лучшую участь.
     Авдотья Сергеевна и дочь ее слушали Трещеткину с великим вниманием; Устинья Минеевна шептала: «С нами крестная сила!» Трофим Лукич тихонько повторял: «Эка притча!» Осипов качал головою, а Данилов сидел спокойно.
     - Нынче есть много людей, - продолжала Трещеткина, - которые ворожбе не верят. Они узнают, каковы ворожеи… Тут она взглянула значительно на Данилова… - Твой друг, Петр Иванович, учитель Кастальский ничему не верит. Он вздумал однажды смеяться надо мною. Подумай, моя радость, Авдотья Сергеевна: учитель, попович осмелился надо мною смеяться. Да я его хорошо отпетила и зажала ему рот.
     - Кастальский несчастлив, сударыня, - сказал Данилов, - и верно будет раскаиваться.
     - Твоя речь впереди. О чем я говорила?
     - Да о колдунье-то, матушка, - подхватила Коробкина.
     - И без тебя я бы вспомнила. Иным людям нехудо было бы только слушать, а то не дадут слова сказать. Что бы и тебе, Авдотья Сергеевна, съездить к ворожее? Аннушке твоей уже двадцать лет…
     - Ты ошиблась, моя душа, - отвечала Осипова, - ей исполнилось только семнадцать.
     - Ну, не надобно считать годы девушке. Ах, я было и забыла, зачем к тебе приехала. Не можем ли мы поговорить наедине?
     Тут Авдотья Сергеевна и Трещеткина вышли в комнатку и плотно захлопнули дверь за собою. Трифон Лукич и Устинья Минеевна также поднялись, пожелали Осипову покойной ночи и приятного сна, низко поклонились, и ушли в другую половину дома, где жили их работники. И Данилов хотел было распрощаться, но Осипов остановил его и сказал: «Посидите, Петр Иванович; еще не поздно и Авдотья Сергеевна долго не расстанется с своим другом. Что вы думаете о ворожеях и колдуньях?
     - Я почитаю их, - отвечал Данилов, - обманщицами, которые ослепляют легковерных и нередко разрушают согласие в семействах.
     - Неужели вы думаете, - возразила Анна Матвеевна, - что люди не могут знать будущего? - И могут и нет, - сказал Данилов. - Если при всяком случае действуют благоразумно, то могут предвидеть следствие своих поступков, могут надеяться счастья, возможного в здешнем мире, и спокойной смерти. Но нельзя знать, что именно встретится нам в жизни, какие приятные или неприятные приключения, радости или горести, в каких местах и с какими людьми мы должны будем жить и общаться. Случалось ли вам, сударыня, в полноводие кататься по Суре на лодке? Если вы имели искусного кормчего, сильных греб цов, то и в бурю, куда бы вас не носило волнами, вы наконец благополучно достигали пристани. Когда же незнающие люди или дети пускаются по воде, то вы верно слыхали, что они часто погибают. Так бывает и в жизни.
     Когда Данилов говорил, Анна Матвеевна устремила на него черные, большие глаза свои, и слушала с великим вниманием.
     - Я, кажется, слишком зафилософствовался, - сказал Данилов, - извините.
     - Так вы, Петр Иванович, не верите ворожеям и колдуньям? - спросил Осипов, - а со мною вот что случилось. Однажды, тогда я был еще капралом, шли мы с полком недалеко от Киева, и остановились обедать в одной деревне. Меня поставили на квартиру к хохлу. Он встретил меня радушно, посадил за стол и потчивал борщем и пирогами. Вдруг вошла в хату старуха, с таким горбом на спине, что ее плеча, шея и голова параллельны были с полом - ну, настоящий крюк; лицо ее походило на сморчок, нос почти сросся с бородою, и два загноившиеся глаза бегали туда и сюда. Хозяин мой переполошился, шепнул мне на ухо: «Ведьма!» и бросился встречать ее. Старуха, едва передвигая ноги, подошла прямо к столу, оперлась на свою клюку, уставила на меня голову и глаза, и сказала: «Какой же нарядный солдатик! Какой же молоденький и пригожий!» В сию минуту я почувствовал в себе дрожь; меня начало бросать то в озноб, то в жар; я не мог более сидеть за столом, вышел и лег, да и пролежал три недели в горячке. Что вы об этом скажете, Петр Иванович?
      - Всего вероятнее, Матвей Никитич, что горячка уже была в теле вашем; а появление такой уродливой старухи, может быть, признайтесь, и страх, открыли болезнь вашу. Впрочем в человеке и природе бывают такие явления, которых мы вовсе изъяснять не можем. Так самые праводушные и умные люди рассказывают о чудесных лунатиках, о пророчественных снах, о посещениях умерших. Как думать обо всем этом? Утверждать сомневаешься, а отвергать вовсе было бы еще безрассуднее: кто знает все силы натуры? Вы слышали о Месмере…
      - Пожалуйте, расскажите о нем, - прервала Анна Матвеевна, - моя мадам наговорила мне столько чудесного о нем, что я не знаю, что и думать. Сказывают, будто бы он оживляет мертвых, околдовывает землю и солнце.
      - Месмер, сударыня, родом немец, званием лекарь. Он нашел в книгах, что в старые времена была в человеке сила, о которой новейшие ученые совсем забыли. Он стал испытывать эту силу, в самом деле открыл ее и назвал животным магнетизмом. Сперва посредством магнита, потом некоторыми особенными движениями рук, наконец одними взорами производил и производит он удивительное действие на людей: они мало-помалу засыпают, и, в сем состоянии, отвечают на разные его вопросы, предсказывают будущее, назначают для самих себя и для других лекарства, и многие излечиваются от болезней. Потомки наши, Матвей Никитич, узнают более чем мы; и что ныне кажется чудесным и непонятным, то через несколько лет будет естественно и ясно.
      При сих словах вошла в комнату Авдотья Сергеевна с важным и таинственным видом.
      - Маменька, - сказала Анна Матвеевна, - Петр Иванович говорил так занимательно…
      - Неудивительно, душа моя; Петр Иванович - человек ученый.
      - Он рассказывал нам, - продолжала Анна Матвеевна, - о Месмере.
      - Уж верно какой-нибудь франмасон! Ты слышала: кто войдет в их общество и потом оставит его, того портрет они расстреливают, и человек непременно умирает… - Тут она значительно взглянула на Данилова, и потом, обратясь к мужу, продолжала: «Матвей Никитич, Варвара Ивановна приезжала к нам за важным делом».
     Данилов встал и начал прощаться. Авдотья Сергеевна раскланялась с ним с холодною учтивостью; Анна Матвеевна покраснела; Осипов крепко пожал ему руку и примолвил: «Посещайте нас почаще».

                Глава III.

     Когда Осиповы остались одни, Авдотья Сергеевна села за стол, в передний угол, посадила мужа по левую, а дочь по правую свою руку, приняла важный вид, и сказала: «Отгадаешь ли, Матвей Никитич, зачем приезжала к нам Варвара Ивановна?
    - Ты знаешь, Авдотья Сергеевна, что я не люблю долго ломать голову, особенно над вашими тайнами: я уже знаю, как они важны. Верно какие-нибудь городские сплетни.
     - Если бы ты побольше думал и проникал в мои намерения, то дела наши были бы в лучшем состоянии. Но у тебя премудреные идеи! По крайней мере теперь ты не станешь мне противоречить. Аннушке исполнилось уже двадцать лет. Пора думать о ее замужестве. Мы не можем дать ей приданого: имение наше невелико, да и то расстроено.
     - А кто виноват в том, матушка? - прервал Осипов. - Кто заставлял нас тянуться за богатыми и знатными?
     - Прошу не прерывать меня! - продолжала Авдотья Сергеевна. - Если бы ты побольше думал и меня слушался, то мы бы не разорились.
     - Тогда бы не имели мы и нынешнего куска хлеба, - сказал сквозь зубы Осипов.
     - Женихи ныне стали очень разборчивы. Все ищут невест богатых и знатных. Правда, род наш не последний, особенно мой. - Тут Авдотья Сергеевна поправила на себе чепец, вытянулась выше на четверть аршина и продолжала: «Ты знаешь, что я урожденная княжна Беркутова. Предки мои были царями и вышли из Золотой Орды. Ах, если бы я не сделала глупости! Теперь кусай локти, да не достанешь.» - При сих словах Авдотья Сергеевна опять опустилась, умолкла, и смотрела на мужа с таким видом, которого описать невозможно и в котором изображались гордость, воспоминание многолетних семейственных неудовольствий и раскаяние. - «Варвара Ивановна сказала мне,» - продолжала она, - «что к Анюте сватаются два жениха: оба достаточные и столповые дворяне. Один наш мокшанский предводитель, Лука Андреевич Удалов.»
      - В самом деле, матушка? Кто другой? - вскричал Осипов.
      - Что за удивление? Другой - Панфомир Сидорович Соловьев, также предводитель, да только саранский.
     - Ну, Аннушка, трудно тебе выбирать, - сказал Осипов. - Первый карточный игрок, буян и распутный; другой почти сумасшедший, влюбляется во всякую девушку, вздыхает, плачет…
     - Какое до того дело? - вскричала Осипова. - У Соловьева пять сот, а Удалов имеет тысячу душ. О первом я сама не хочу говорить много; но другого никак упускать не надобно.
    - По моему, - сказал Осипов, - так они оба никуда не годятся.
    - Как ты скучен! Удалов никуда не годится? Столповой дворянин с тысячью душами! Какая девушка не пойдет за него с радостью! - Пусть хоть все они выйдут за него одного; только бы не моя Анна. Нет, я хотел бы ее видеть за другим мужем. Вот если бы Данилов к ней посватался…
    - Данилов! - закричала, побледневши, Авдотья Сергеевна. - Этот нищий, этот книжник, этот франмасон… Нет, нет! Тому не быть.
    - Не быть ей и за Удаловым! - при сих словах лицо Осипова запылало, голова, букли и коса затряслися.
     Авдотья Сергеевна вскочила из-за стола, начала бегать по комнате, ломать свои руки, плакать и рваться; она вопила и повторяла: «О, я несчастная! Несчастная!». Наконец, она грянулась на пол. Анна Матвеевна схватила Гофмановы капли, натирала ими виски своей матери, приставляла сткляночку к ее носу. Лицо Авдотьи Сергеевны искажалось, рот пенился, в груди ее раздавалось глухое, страшное хрипение. Матвей Никитич, поджавши руки, стоял в горести. Так прошел почти целый час.
     Когда Авдотья Сергеевна стала дышать свободнее и успокаиваться, Осипов спросил дочь: «Скажи мне, Аннушка, которого из женихов сама бы ты выбрала?»
     Анна Матвеевна вспыхнула, потупила глаза и молчала.
     - Скажи друг мой, - продолжал Осипов, - ты сама уже можешь рассуждать
     - Как вам угодно, папенька, - отвечала Анна Матвеевна, не поднимая глаз.
      Вдруг вскочила Авдотья Сергеевна и вскликнула: «Не как ему, а как мне угодно. Удалов будет твой жених и муж!»
      - Для чего ты так сердишься, и мучишь себя и меня, Авдотья Сергеевна? - спросил Осипов. «Лучше поговорим спокойно и рассудим. Послушай…»
     - Ничего не хочу слушать. О, я несчастная! Несчастная!
     - Успокойтесь, маменька, ради Бога успокойтесь! - сказала Анна Матвеевна.
     - Одна ты моя надежда, Аннушка; ты послушаешься и утешишь меня. - При сих словах Авдотья обнимала и целовала дочь свою. - Ты сделаешься богатою барыней; у тебя будет пышный дом, множество слуг; станешь наряжаться всегда по последней моде, ездить по гостям и к себе принимать гостей, не стыдяся; ты будешь помогать и мне, или, еще лучше, мы вместе станем управлять и пользоваться имением твоего мужа. Он развратный, изволит говорить твой баюшка: нам какое от того горе?
     - Успокойтесь, маменька, еще неизвестно, чем все кончится.
     - Завтра же, завтра же, - продолжала Авдотья Сергеевна, - поеду к ворожее, которую так расхвалила друг мой Варвара Ивановна; она понапрасну хвалить не будет. Загадаю: выйдешь ли ты замуж за Удалова? Будешь ли с ним счастлива? Теперь пойдем, моя радость, в нашу комнату: я еще много хочу резонировать с тобою.
     Анна Матвеевна подошла к отцу, взяла его руку, поцеловала и пожелала ему покойной ночи; он обнял ее крепко и с тяжким вздохом. Осипов остался один. Долго ходил он по комнате большими шагами, разговаривал сам с собою, пожимал плечами, размахивал руками и взглядывал с умилением на образа. Потом взял Киевские святцы, помолился и закричал: «Яшка!» Яшка вошел. Его куртка и нижнее платье были сшиты из тысячи лоскутьев, белых, желтых, синих, зеленых, словом: всех цветов; на голове у него был красный колпак с колокольчиками; все черты лица его изображали олицетворенную глупость, но из глаз, которые смотрели в разные стороны, светились лукавство, дерзость и безнравственность.
    - Постели мне постель, - сказал Осипов.
    - Что, брат, устал? - спросил Яшка. «Да как и не устать? Когда взбесится моя Фетинья, тогда я, поумнее тебя, я принимаюсь за палку. Поучись у меня.
     - В самом деле это средство не всегда худо, - подумал Осипов, и отвечал: «Ныне, дурак, это не в моде».
     - Не в моде? Так жены скоро будут бить мужей. И поделом им! Отец мой имел такой же знатный чин и такой же великий ум как я; он всегда твердил: у бабы волос долог, да ум короток. А мне видно придется говорить: у мужиков волос долог, да ум короток. Смотри, какие у тебя рога на голове и какой долгий хвост!
     - Постели мне постель.
     Шут вышел вон и чрез минуту опять возвратися, кряхтя и таща тяжелую скамейку; приставил ее к лавке; принес перину, подушки, простыню и волчье одеяло, и приготовил постель. Осипов разделся, надел на голову колпак и лег.
     - Что ж ты не приготовил мне постели? - спросил Яшка. «Я тебе служу, а ты мне нет: чем ты лучше меня?»
     - Тем, что у меня на голове колпак из козьего пуху, а у тебя из суконных лоскутков и с колокольчиками.
     - А, понимаю!
     - Так садись же, и сказывай сказку.
     - Я уж много тебе сказывал сказок, да ты не сделался умнее. Слова мои как к стене горох…
     - Сказывай же, да богатырскую.
     Шут уселся у ног своего барина и начал: «Во стольном граде Киеве, в зеленом саду развесистом, плещет и журчит ручей по желту песку и пестрым камешкам. Его берега изукрашены и муравой и цветочками. На них лежит и покоится сладким сном молодая княжна Марфа Всеславьевна. Она краше всех цветов: мать-земля многоплодная и отец красно солнце ею любуются.
      Вдруг змей горыныч обвивается вокруг стана ее стройного, как бы пояс золотой с изумрудами; его лазоревая головка приклоняется к лебединой груди Марфы Всеславьевны. То был волхв Тугарин Змеевич млад. Княжне снилося, что она в объятиях друга милого.
     Чрез девять месяцев она сына родила, Волха Всеславьевича, богатыря могучего: подрожала черна земля, сине море всколебалося, рыба ушла в глубину, птицы взвились под небеса, туры и олени за горы скрылися, зайцы и лисицы по рощицам, вепри и медведи по чащицам.
     Волх Всеславьевич возговорил зычным голосом: «Сударыня матушка! Не пеленай меня в паволоки узорчаты, не свивай меня поясами шелковыми, не надевай на мою голову шапочки бобровые, наряжай меня, матушка, в доспехи булатные, в золотой шелом; дай мне в руки стальную палицу, тяжелую в триста пуд.»
     У славных ведьм киевских научился Волх всем премудростям. Он обертывается ясным соколом, и летает по поднебесью; он обертывается мечем-рыбою, и плавает по рекам и морям; он обертывается левом с золотою гривою, и рыскает по дремучим лесам, по песчаным степям.
     Собирает Волх дружину храбрую в семь тысячей: на них доспехи чиста серебра, за плечами луки разрывчаты и колчаны со стрелами калеными; при бедрах их сабли острые, длиною в сажень, шириною восьми вершков; кони под ними как звери лютые. Они ездят стремя о стремя, плечо в плечо, и служат верою и правдою ласковому князю Владимиру.
     Молва великая прошла до стольного града Киева, что индийский царь снаряжается и похваляется: «Возьму на щит Киев град, полоню девиц и жен молодых, наругаюся над князем Владимиром, пущу на дым церкви христианские.
     Волх Всеславьевич идет ко князю Владимиру на широкий двор, вступает во гридни светлые, и говорит таково слово: «Гой еси, Владимир князь, солнце наше красное! Отпусти меня со дружиною на царя индийского: не увидит он земли Русской.»
     Речь богатырская была по сердцу князю Владимиру. Он наливает чару вина заморского, шурей рог меду сладкого, подносит Волху Всеславьевичу, и ответ держит: «Гой еси, Волх Всеславьевич! Сослужи службу великую: уйми похвальбу царя индийского.»
      Из стольного града Киева не сизый орел выпархивал, выезжает богатырь Волх Всеславьевич; не ясны соколы вылетывали, выступает дружина его храбрая. Они полем едут, с травой равны; они лесом едут, с лесом равны. Перед ними нет ни грамотки, ни весточки; позади их ни следа, ни тропиночки.
      Дружина спит, Волх не спит: он обертывается сизым орлом и бьет гусей, лебедей и серых уточек. Дружина спит, Волх не спит: он обертывается львом с золотою гривою и бьет звери сохатые, вепрям и медведям спуску нет. Он поит дружину храбрую питьем и яствами переменными и сахарными.
      Не скоро дело делается, скоро сказка сказывается. Едут они неделю, другую и третью, на четвертую останавливаются. Перед ними стоит сила несметная, на сто верст во все четыре стороны: мать сыра земля чуть не погнется, чуть не расступится. То сила царя индийского.
      У богатыря Волха Всеславьевича, у дружины его храбрыя разгаралися сердца молодецкие, могучи плечи расходилися. Напускаются они на силу басурманскую: куда сабельками махнут, там ложатся улицами мурзы и улановья; куда коней повернут, там частыми переулками. Носы, ушы и головы, как из-под цепов пыль, поднимаются и разлетаются.
      Кричит, ревет индийский царь: «Гой еси, Волх Всеславьевич! Станем мы с тобою боротися, поизведаем богатырских сил», и пускает семь каленых стрел. Стрелки летят, как пчелы жужжат, не могут пробить доспеха богатырского Волха Всеславьевича, и назад отпрядывают.
      Вынимает Волх Всеславьевич из колчана калену стрелу в семь четвертей, накладывает на тугой лук разрывчатый, вытягивает за ухо тетиву шелковую; взвыла тетива, понеслася стрела, угодила в глаз царю индийскому. Он рвет на себе кудри черные, и мечется с саблей острою на Волха Всеславьевича.
      Не дрожит сердце богатырское. Волх Всеславьевич машет палицею тяжелою, и сабля царя индийского разлетается в мелкие дребезги. Тут хватает Волх Всеславьевич во белы руки царя индийского, и бросает его выше дерева стоячего, ниже облака ходячего. Не взвидел индийский царь ни света белого, ни матушки сырой земли. Он назад летит и падает: его тело распадается, буйная голова прочь катится.
      Все Индийское царство преклоняется; Волх Всеславьевич там царем насел. Он женился на молодой вдове царя индийского: молоды вдовы скоро утешаются. Он сажал свою дружину храбрую за столы дубовые, за скатерти браные; подавал яства сахарные, вина заморские; оделял дружину златом, серебром и каменьями самоцветными. - То старина, то деянье, веселым молодцам на потешенье.»
     Осипов уже храпел; сам шут дремал и качался, рот его зевал, язык едва ворочался. Наконец уже он упал головою к ногам барина, и в ту же минуту начал ему подлаживать.



               

            © Литературная газета,1830 год, №№ 38, 39, 40
            © Сергей Режский, ex libris, октябрь 2016