Сергей Сеодзи. Как я стал христианином. 1891

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
Нижеследующие воспоминания молодого японца, С.Н. Сеодзи, моего крестника, ныне обучающегося в Петербургской духовной академии, переписаны мною с рукописи автора, с устранением грамматических и синтаксических неправильностей, но с тщательным сохранением оборотов мысли и речи, придающих этому рассказу оттенок национальный. Полагаю, что подлинная русская речь православного японца будет интереснее, чем более или менее удачная переделка её на шаблонный литературный язык.
Воспоминания эти, помимо их психологического интереса, представляют другой интерес, более широкий и важный. Деятельность нашей православной миссии в Японии - одно из самых светлых явлений нашей современной церковной жизни. Но великое дело это ещё слишком мало известно нашему образованному обществу, слишком мало вызывает с его стороны содействия и поддержки. Говорю тут не только о поддержке материальной, постоянно необходимой делам этого рода, но также и ещё более о поддержке нравственной, которая должна заключаться в близком, постоянном общении между церковью Русскою и её юною дочерью, церковью Японскою.
Смею думать, что одною из самых естественных форм такого общения могло бы служить духовное родство между образованными членами церкви Русской и прозелитами церкви Японской. Пока такая личная связь, в огромном большинстве случаев, может быть поддержана лишь путём переписки. Тем не менее она может сделаться плодотворною и тесною. С проведением же Сибирской железной дороги, безмерная даль, отделяющая Японию от центров русской жизни, значительно сократится, и будут учащаться сношения личные между христианами Японии и их великою крестною матерью - Россиею.
Да сподобит же нас Господь быть достойными способствовать святому делу подвизающихся на холмах далёкого Суругадая!

С. Рачинский



СЕРГЕЙ СЕОДЗИ

КАК Я СТАЛ ХРИСТИАНИНОМ

I.

Начало моих воспоминаний относится к 1880 году. С этого года для моего семейства вообще и для меня в частности началась совершенно новая жизнь, которую никто из нашей семьи и из наших родственников не мог предвидеть.
Мы жили в это время в Токио и имели дом почти за городом, в холмистой местности. Маленький, деревянный, прилично устроенный дом этот был вполне достаточен для помещения одной нашей семьи. Он был окружён с двух сторон довольно обширным садом, где мне с моею сестрою позволялось свободно гулять между деревьями и цветами. Третья сторона была занята маленьким огородом, а четвёртая сторона, пустая и чисто выметенная, служила дорогою, ведущею в дом, и отделялась от улицы маленькими деревянными воротами. Жили в это время в доме мои родители-старики, один из моих четырёх братьев с женою, моя сестра и я.
Относительно тогдашнего образа жизни моей семьи, который лишь туманно остался в моей памяти, могу сказать в общих чертах только следующее.
Меня с сестрою утром поднимали около половины седьмого, когда все другие в доме были уже на ногах. Умывались мы на одном из концов балкона, куда слуга приносил нам зимою тёплую, а летом холодную воду в неглубоком металлическом сосуде. Затем мы шли в большую комнату, к старшим членам семьи. Там родители сидели один против другого около хибачи  [1], составляющего необходимую принадлежность всякой комнаты в японском доме. В некотором расстоянии от них сидели брат с женою, перед братом стояло маленькое хибачи с ручкою, назначенное исключительно для табачной трубки. Каждый из них сидел на особой мягкой подушке. Входя в эту комнату, мы здоровались со всеми, начиная с отца, желая всем доброго утра, причём каждому кланялись в землю. Если отец или мать скажет нам: идите пока гулять в сад - мы должны были отправиться туда, хотя бы иногда это и не было нам желательно. В саду же обыкновенно первым вопросом моей сестры было: сегодня ты хорошо знаешь свой урок? Хотя она была старше меня лишь двумя годами, и в другое время я на неё смотрел, как на совершенно равноправную со мною, но этот вопрос она произносила таким важным, покровительственным тоном, что мне казалось в эту минуту, будто она моя учительница. На это она имела бы полное право, ибо она была весьма способна и ещё более прилежна, и часто изумляла меня своею понятливостью. Поэтому я в таких случаях охотно ей подчинялся. Так, если оказывалось, что я не совсем твёрдо знаю урок, она посылала меня за учебником, и я должен был доучить свой урок в саду, хотя бы мне в это время гораздо более хотелось рассказать ей сон, виденный мною ночью. Когда же урок был выучен мною хорошо, мы играли в саду до тех пор, пока кто-нибудь из слуг не приходил звать нас к завтраку. Завтрак подавался в половине осьмого и состоял из особенным способом приготовленной рисовой каши и из нескольких маленьких, лёгких блюд рыбы и овощей. Перед тем, как мы брались за палочки, которые служат вместо европейских вилок, мать сама из деревянного сосуда, наполненного только что сваренною кашею, накладывала малую долю в крошечные деревянные лакированные чашечки, для божницы нашего дома. Божница помещалась в углу одной из наших комнат; по своей форме она близко напоминала киоты, которые мы видим почти в каждом доме в России. Но японская божница отличается от русской большею глубиною и поэтому большею мрачностию. В середине нашей божницы помещалась изящная деревянная модель буддийского храма, с открывающимися дверями. Внутри этого маленького храма стояло изображение Будды. По сторонам его стояли маленькие вызолоченные памятники наших дедушек и бабушек. На них тушью по золоту были написаны имена, данные покойникам при буддийском погребальном обряде, на жизнь загробную. Мать, взявши поднос с этими чашечками, подходила к божнице и ставила их перед памятниками; потом, ставши на колени, произносила тихо краткую молитву. После этого начинался завтрак.
Этот обряд называется «охацуу», что значит: первое, начальное. Совершается он также с вином и с разными овощными блюдами, когда приготовляются они в первый раз в году.
Во время завтрака, и вообще за столом, нам не позволялось не только смеяться, но даже говорить громко: это в присутствии старших считалось неприличным. После завтрака каждый должен был благодарить родителей, причём опять совершались земные поклоны. Впрочем, все эти поклоны, в силу привычки, исполнялись столь же просто и естественно, как в подобных случаях в Европе рукопожатия или наклонения головы. Около девяти часов мой брат каждый день выезжал в зин-рики-ся (ручной коляске, везомой людьми) на свою службу: он был тогда преподавателем какого-то предмета в кадетском корпусе. При этом он должен был прощаться с родителями, полагая также земные поклоны, а мы, младшие, должны были провожать его до передней и пожелать ему счастливого пути.
Мы с сестрою утром занимались чтением книг китайских мудрецов, что предписывалось нам не столько для умственного развития, сколько для ознакомления с китайскими многосложными буквами и с формами литературной речи. В то время разница между языком разговорным и литературным была ещё громадная; с тех пор явилось у нас несколько талантливых писателей, которые довольно удачно приступили к реформе литературного языка, в смысле упрощения его и сближения с устною речью. Занимались мы также математикою и чистописанием. Последним у нас занимаются весьма долго - до двадцати лет и долее; ибо искусство это - весьма трудное и сложное: надлежит не только запомнить рисунок для каждой буквы с его сложными чертами и чёрточками, но и приобрести ту силу и ловкость штриха, которая придаёт этим буквам выразительность и изящество, и которая обыкновенно развивается лишь в зрелых летах, в силу постоянного упражнения. Утром занимался с нами отец, а в его отсутствие давала нам уроки мать. В двенадцать часов мы обедали. После обеда до трёх часов нам была предоставлена полная свобода. В три часа мы пили чай, после чего должны были проводить время в доме или в саду, приготовляясь к вечерним урокам, на которые приходили к нам учителя. Когда же кто-нибудь хотел отлучиться из дома, он должен был испросить на то позволения у отца, а в отсутствие его, - у матери; сама мать должна была непременно отпроситься у отца, когда она желала сделать кому-либо визит, или посетить какой-нибудь храм. Такие посещения храмов она обыкновенно совершала в дни поминовения близких родных, причём она постоянно брала с собою мою сестру. Впрочем, и я иногда бывал в храме с нею.
Как приедем мы в храм, встречает нас один давно знакомый бонз, старик, со спокойным и добродушнейшим выражением лица, с начисто выбритою головою, в своём священническом облачении. Пока служители подметали могилку и нарезали зелёные ветви, бонз угощал нас зелёным чаем и сластями, и расспрашивал, хорошо ли мы учимся, какую книгу мы читаем. Мне очень приятно было разговаривать с этим добрым бонзом, но я никак не мог привыкнуть к чтению молитв, которое в это время почти постоянно производилось в соседней комнате другим бонзом. Молитвы же сопровождались беспрерывными однообразными ударами в «мокучие», - большой круглый деревянный ящик, внутри пустой, имеющий узкое и длинное отверстие с одной стороны. Ударяют по нему палкою, к концу которой приделан мягкий шар из материи, чтобы ослабить резкий звук удара дерева о дерево. Эти тяжёлые глухие удары сопровождали человеческий голос, произносивший молитву каким-то печальным, не то поющим, не то плачущим тоном. Эта монотонная гармония оживлялась ударами в металлическую доску, которая издает тонкий и пронзительный звук. Всё это действовало на меня самым удручающим образом, и наконец меня охватывала невыразимая тоска, так что я всегда спешил удалиться в сад.
Когда всё было готово у могилки, мы с бонзом отправлялись туда совершить молитву. Сперва мать, с помощью служителя, вставляла зелёные ветви в бамбуковые трубочки, наполненные чистою водою, которые втыкались в землю с обеих сторон памятника. Потом бонз начинал читать молитву, довольно продолжительную и мне совершенно непонятную; мать, впрочем, понимала её: она была знакома с китайским языком и многие молитвы знала наизусть. Не могу отдать себе ясного отчёта в том, какие чувства возбуждал во мне весь этот обряд; помню только, что из храма я почти всегда возвращался молчаливый и отчасти скучный.
Но любимыми моими выездами были посещения огромных загородных садов Цепо и Асакуса. Хотя центром этих садов служат громадные старинные храмы, но ездили мы туда не для посещения храмов, а единственно для прогулки. Ездил я туда обыкновенно с отцом или братом, сестра же моя оставалась дома, как женщина, долженствующая приучаться к скромности и домашней тишине. Меня сильно интересовало всё то, что я имел случай наблюдать во время этих поездок: кипучая жизнь людных городских кварталов, по которым приходилось нам ехать; бесчисленные телеграфные проволоки, тянувшиеся вдоль улиц; музей, зоологический сад, помещающиеся за городом среди громадных, густых, вековых деревьев; наконец, фотографические мастерские, в которых мы с братом часто снимались. Всё это было поразительно и ново; о всём этом не было помину ни в рассказах о старинной японской жизни, которые мы любили слушать от двоюродного брата, приезжавшего к нам в гости, ни в детских книгах старого издания, которые давались нам в это время для чтения.
Возвращаясь с этих прогулок, я рассказывал своей сестре всё то, что вновь мною замечено, и это давало богатый материал для нашей детской фантазии, а объяснить все эти новые привлекательные явления ум мой был не в состоянии. Мы знали только по слухам, что вещи эти пришли к нам с «запада», и во мне всё больше и больше возрастало желание видеть своими глазами те страны, о которых говорят, как об источнике новых чудес. Это желание в моей детской душе наконец перешло в твёрдое решение, и я часто повторял своей сестре, что я непременно поеду в Европу, когда буду взрослым человеком. Но при этом меня сильно огорчала мысль о долгой разлуке с матерью, и при этой мысли мне часто на глаза навёртывались слёзы, которые я старался скрыть от сестры. Моему детскому воображению тогда Европа представлялась в какой-то неизмеримой дали.
К вечеру, начиная с четырёх часов, к нам обыкновенно собирались гости - родственники и знакомые; но нам нельзя было сидеть долго в гостинной, потому что у нас были вечерние уроки, которые давались приходящими учителями. Гости обыкновенно разъезжались довольно рано, посидев у нас часа два. Впрочем, у нас бывали часто собрания более многолюдные и продолжительные, на которые приглашались родственники и знакомые. Собрания эти, смотря по поводу к ним, назывались собраниями луны, снега и цветов, и имели характер более или менее торжественный. Предлагались саке и сакана, т.е. вино и закуски, которые подавались в разных местах, смотря по поводу праздника. Если он давался в честь цветов (весною) или луны (летом и осенью), то на балконе, или в саду ставились для гостей большие скамейки, на которых расстилались циновки. Если же поводом к празднику служил снег, коим и у нас пользуются для разных забав, то пир происходил в комнатах. Препровождение времени на этих праздниках было самое разнообразное. Кто произносил экспромтом стихотворение в честь праздника или в честь присутствующих, кто танцевал; танцевал же обыкновенно кто-нибудь один из молодых людей с саблею, причём остальные пели стихотворение, относящееся к какому-либо историческому герою. В этих плясках обыкновенно отличались мои два старшие брата, в то время учившиеся в кадетском корпусе. Исполнялась также музыка, струнная и духовая. Всё это очень нас радовало, не потому, чтобы эти забавы особенно нас интересовали, а потому, что все были искренно веселы и добры к нам. В заключение подавался ужин, рано или поздно, смотря по характеру праздника и по усмотрению хозяйки, а после ужина все разъезжались.
Но вернусь к обычной жизни нашего дома. После вечерних уроков, которые кончались около восьми часов, мы обыкновенно часов в девять ужинали, а в десять часов все в доме ложились спать, исключая одного из моих братьев, который по вечерам долго читал разные французские книги. Таков был обычный порядок ежедневной жизни в нашем доме.
Ho прежде, чем в конце этого дня, переживаемого мною, мне позабыться крепким сном тогдашнего возраста, хочется мне ещё пободрствовать и воскресить в себе мысли и чувства, овладевавшие мною в этой вечерней тишине засыпающего дома.
«Да, - вспоминал я, лёжа в постели, - сегодня отец говорил со мною очень строго за то, что я ссорился с одним из товарищей, приходивших играть с нами. Он послал меня в нандо (одну из комнат, обращённых к северу, в которой тишина и полусвет располагали к размышлению) и велел мне сидеть там до тех пор, пока я искренно сознаю свою виновность. Тогда мне было очень досадно - я даже плакал. Но как же случилось, что я там так скоро заснул и даже видел, помнится, очень интересный сон? Этот сон прервала моя сестра, - продолжал я думать дальше, - она тихо разбудила меня и сказала мне с упрёком: «Как можешь ты спать? Почему не идёшь ты к отцу просить прощения?». Милая сестра! Как она всегда умеет убедительно говорить со мною! И сегодня она что-то много мне наговорила. Но я почти ничего не помню; помню только, что в конце она сказала мне: «Ведь ты знаешь - отец постоянно говорит нам, чтобы мы не делали другим того, чего мы сами не желаем от других; а сегодня ты, несомненно, этого не исполнил; следовательно, ты был виноват». Как легко мне было идти к отцу, когда я вполне сознал свою вину и решился просить у него прощения? Ни малейшего страха при этом я не чувствовал. Добрый отец! Он гладил меня по голове и говорил: «Хорошо, дитя моё, только помни то, что я тебе говорил». Но что же, в самом деле, он говорил мне? Опять не помню, или, может быть, я и тогда не понял его. Помнится, он говорил: и о каких-то изречениях древних святых (так называют у нас философов и моралистов древнего Китая) и объяснял их мне»...
Но прежде чем я успевал припомнить сказанное мне отцом, голова моя утомлялась, и меня охватывал блаженный детский сон.
Теперь, по поводу этих моих размышлений перед сном, скажу несколько слов о том, в чём состояла двигательная сила в жизни нашей семьи. Как видно из предыдущего рассказа, центром семейной нашей жизни служил наш отец, хотя и мать играла в ней роль существенную и важную. Из них отец имел в семье значение преимущественное и решающее: без его одобрения ничего не делалось, и он был мерилом всего. Вопрос - какая норма существовала для самого главы семьи и по каким законам он направлял в ней дела, - разрешается, думаю, следующим образом. Руководился глава нашей семьи лишь теми душевными качествами, которые присущи всякому человеку, - умом и чувством, развившимися под влиянием воспитания, жизни и книг. Говорю это потому, что отец мой никогда не был ревностным буддистом, хотя и не отвергал буддийского учения, и никогда не принадлежал к числу горячих последователей китайских философов, хотя он тщательно изучил их и считается у нас весьма сведущим в китайской науке. Когда он преподавал мне наставление по поводу какого-нибудь моего поступка, он весьма часто предлагал мне уединиться на время в вышесказанной комнате с моей совестию, как он выражался, посылая меня туда. Притом, я в таких случаях довольно часто слышал от него слова: честь нашего дома, а от матери: наш долг перед нашими предками. Изречения же древних святых приводились как отцом, так и матерью, лишь в качестве некоторого пояснения и подтверждения высказанных ими положений. Изречения эти имели в наших глазах некоторый догматический авторитет. Но несравненно сильнее, убедительнее их действовали на нас слова: долг, обязанность, честь.

II.

Всё, описанное мною до сих пор, относится к той минувшей жизни моей семьи, о которой и теперь я вспоминаю не без удовольствия. Ибо тогда семейная жизнь в нашем доме была цельна: я всегда и во всяком находил удовлетворение как моим умственным, так и моим нравственным потребностям. Строй этой жизни не нарушался никакими ненормальностями, которые заставили бы меня неприятно задуматься над собою. Гармония сохранялась полная, и ни в чём не слышалось фальшивой ноты. Впрочем, кто из нас, в столь раннем возрасте, не чувствует себя вполне счастливым в своей семье? Как бы то ни было, но приходится перейти к описанию периода нашей семейной жизни, носящего на себе совсем иной характер.
В том же 1881 году, начиная с весны, в разговорах между матерью и братом я всё чаще стал слышать выражения: «Что это, в самом деле, происходить с отцом? Да он последнее время совсем изменился»! и т.п. Впрочем, эти перемены в отце для меня не были особенно заметны, да и, кажется, нас с сестрою не интересовали настолько, чтобы вызвать с нашей стороны внимательные наблюдения. Мы ощущали лишь те перемены, которые прямо относились к нам: отец, казалось нам, сделался особенно кротким, терпеливым и молчаливым в сношениях со всеми вообще и в частности с нами. Эти замечаемые нами перемены в отце были проявлениями того перелома, который в то время совершался во внутреннем его мире, и были началом того переворота, который затем совершился во всей жизни нашей семьи.
Однажды мы, как обыкновенно, пили вечерний чай. Но отец в этот день не явился к нам в чайную, а велел принести себе чай в свою книжную комнату, где он обыкновенно занимался в уединении. Вдруг мы слышим голос отца, читающего вслух; сперва мы подумали, что старик занимается, по обыкновению, писаниями древних китайских мудрецов. Но вскоре мы поняли, что читает он какую-то совершенно новую, незнакомую нам книгу, и по форме и по содержанию несхожую со всем, нам известным. Какая это книга - вскоре выяснилось из собственного имени, беспрестанно повторявшегося при чтении - имени Иисуса Христа. То было Св. Писание Нового Завета в японском переводе. Голос отца при этом чтении был весьма серьёзен: в нём слышалось глубокое внимание и благоговение. Он часто останавливался - словно задумывался над прочитанным, и снова принимался за чтение. Из того, что я тогда услышал, я почти ничего не понял, и моё внимание исключительно привлекли новые для меня названия лиц и местностей, постоянно попадавшиеся в рассказе, и та оригинальность литературной формы, которой отличался язык священной книги. Всё это задело во мне ту весёлую струнку детской души, которая нередко, как известно, заставляет детей безотчётно и неудержимо смеяться при каком-либо впечатлении, необычном и новом; мой смех подействовал заразительно и на мою сестру, и мы оба громко расхохотались. Но на старших чтение моего отца произвело впечатление совсем иное; мать строго сказала нам, что смеяться не следует, и прибавила, обращаясь к брату: «Должно быть, он вошёл в какую-нибудь церковь» (так у нас выражаются о тех, кто принимает христианскую веру).
И эта догадка была справедлива: вскоре после того я заметил на груди моего отца большой серебряный вызолоченный крест на тонкой красной ленточке.
Впрочем, о всём том, что происходило в нашей семье, начиная с этого времени и до того дня, когда отец мой окончательно решился перенести место своего жительства в Суругадай  [2], подробных воспоминаний во мне не сохранилось. Помню только, что в это время у нас в семье старшие весьма часто бывали задумчивы и молчаливы, что они часто говорили между собою о чём-то серьёзном, что часто к нам приезжали родственники с видом озабоченным. Но нам обыкновенно не приходилось слышать их разговоров, ибо нас, детей, устраняли от них, усылая куда-либо в гости. Как бы то ни было, отец и после усиленных просьб со стороны остальных членов семьи и прочих родственников, убеждавших его остаться дома, решился, сперва на некоторое время, переселиться в Суругадай, где, как оказалось, он остался и до сих пор, в качестве преподавателя китайского языка при духовной семинарии. Но это обстоятельство, конечно, нисколько не нарушило родственной связи между отцом и оставшимися дома членами семьи: он довольно часто приезжал домой и сохранил то же отцовское влияние на всех нас, какое он имел и прежде.
Мы в определённые дни с нетерпением ожидали его приезда, стараясь в эти дни быть дома в полном составе, но при этих посещениях уже почти никогда не слышно было разговоров о предметах религиозных. И как бы то ни было, этот отец, приезжавший к нам желанным гостем, уже не был для нас тем отцом, который некогда жил среди нас; хотя он по-прежнему нас любил, заботился о нас, но он не весь принадлежал нам; у него теперь были особые, отличные от наших, интересы, которые составляли главное содержание его жизни. Мы, дети, хотя этого не сознавали, но чувствовали это, и на меня это действовало особенно тягостно и грустно. Бывая в это время в гостях у наших родственников, я замечал, что они стараются не напоминать мне об отце, словно они боятся растравлять сердечные раны недавно осиротевшего мальчика.
Так совершилось принятие православной веры главою нашего семейства. Но, замечу кстати, не отец мой был первым в нашей семье носителем имени христианина: в это время в нашей семье уже было двое христиан: старший из моих братьев - католик, да жена того брата, который жил с нами - протестантка. Брат принял католическую веру ещё лет восемь до того времени, во Франции, где он учился в военной академии, невестка же получила протестантское воспитание в английской школе в Токио. Но мой брат в это время уже давно жил где-то далеко, да и сам не оказался ревностным католиком, почему и не мог иметь никакого религиозного влияния на нашу семью; принадлежность же моей невестки к вероисповеданию протестантскому в то время выражалась исключительно лишь в том, что она по воскресеньям ездила в свою церковь на молитву; в остальное время она ничем между прочими членами семьи нашей не выделялась, и большинству посетителей нашего дома даже не было известно, что между нами есть христианка. Вот почему принятие христианства моим отцом произвело на наших родственников и знакомых впечатление серьёзное и сильное. Это событие, первое в своём роде в их среде, как бы вызывало их отрешиться от предубеждений, испытать, прислушаться, отдать себе отчёт в притягательной силе новой веры. И вот, брат мой принялся читать Евангелие, последствием чего, вероятно, было и то, что через несколько лет, во время опасной болезни его сына, он пригласил пастора, чтобы окрестить его. Между моими родными, в особенности между моими двоюродными братьями, обнаружился интерес к новому учению: везде, где в это время бывал я в гостях, слышалось слово: христианство. Слово это отзывалось чем-то новым, таинственным, привлекательным. Способствовало этому и то обстоятельство, что по духу тогдашнего времени, интерес к новому учению имел до некоторой степени характер интереса к запрещённому плоду.
Между тем время шло своим чередом, и мы мало-помалу привыкли к той перемене в строе нашей домашней жизни, которая сначала казалась нам столь странною. Мы, дети, по крайней мере, скоро стали думать, что так нужно, и совершенно примирились с новыми порядками, тем более что отец продолжал посещать нас очень часто.
Так прошла зима и началась весна 1880 года, и в это время мне минуло 12 лет. Однажды утром мать позвала меня к себе и, начиная с того, что теперь я уж не дитя, и что пора мне подумать о моей будущей жизни, подробно объяснила мне, что пути, коими человек может провести свою жизнь с честью и пользою для себя и для государства, весьма разнообразны; но что каждый человек должен идти по одной какой-либо дороге, которую он избрал, как наиболее соответствующую его силам и способностям. Помню, что мне тогда сильно польстило слово «государство», которое в первый раз было употреблено в связи с моею личною судьбою, хотя детский мой ум и не мог охватить всего смысла этого слова. Мать отпустила меня, предлагая мне серьёзно подумать обо всём этом и, сказав в заключение: Вчера отец приезжал без тебя, и мы с ним говорили о твоей будущей судьбе: он желает узнать твоё решение в следующий свой приезд. Он обещал определить тебя, куда захочешь: так знай, что перед тобою открыто не одно военное училище, в котором учились все твои братья, но что тебе предлагается на выбор всё то, что ты до сих пор видел и о чём ты слышал».
Я вышел из комнаты матери серьёзный и озадаченный, хотел было пойти в сад, чтобы наедине обдумать всё, что она мне сказала; но счёл нужным сперва сообщить об этом сестре. Я отыскал её в одной из комнат нашего дома и принялся рассказывать ей прежде всего то, что мать говорила мне относительно государства. Мне, кажется, хотелось похвастаться этим перед сестрою. Но горячий мой рассказ был так неясен и сложен, что сестра только смотрела на меня с удивлением, не понимая, о чём я говорю. Я заметил её недоумение и, не чувствуя себя в силах рассеять его, убежал в глубь сада и долго расхаживал там, стараясь собраться с мыслями. И вот, наконец, отрешился я от мысли о сестре, о товарищах, которая долго мешала мне думать о главном. Стали рисоваться перед моим умственным взором офицерский мундир и шпага, хирургические приборы с блестящими острыми лезвиями, ящик с акварельными красками и цветные карандаши (брат мой писал акварелью, и я видал у него эти вещи, о масляных же красках я тогда не имел понятия), грудки европейских книг, содержания коих я не мог себе представить, но преисполненных какою-то таинственно-глубокою наукою Запада. Воображение моё сильно разыгралось. Я мысленно побывал везде, был всем и во всём оказывал неимоверные успехи. Но наконец я пришёл к тому заключению, что всего лучше мне поступить в военное училище, как и все мои братья. - Хорошо быть знаменитым врачом, - думал я, - но врачу очень часто приходится присутствовать при смерти людей; а смерти я никогда не видал и чувствую к ней самое сильное отвращение и даже страх: мне даже страшно коснуться больного места на чужом теле, резать живое мясо я совершенно неспособен. Хорошо искусство; я очень люблю живопись: я очень был бы рад, если б умел рисовать, как мой брат, а если поучиться серьёзно, можно рисовать и лучше его. Но художником я быть не могу: я боюсь начертить линию или круг, с тех пор как при товарищах я попытался нарисовать на каменной доске человеческое лицо, и оно вышло столь безобразным, что я тут же заплакал от стыда и поспешил стереть свой рисунок. С тех пор я ничего никогда не рисовал. Посвятить себя изучению новой западной науки не имею возможности: слишком она трудна, да к тому же я не знаю ни одного иностранного языка. Лучше всего для меня поступить в кадетский корпус, заниматься отлично, затем поехать учиться в Европу, как старший брат, увидеть там много интересного и вернуться, чтобы участвовать в войне. При мысли о войне, смерть врагов даже от моей руки не представлялась мне отвратительною и страшною, а естественною и желанною. О смерти товарищей по оружию я и не вспомнил. «Отличусь на войне, - думал я, - или с честью умру».
Хотел я уже идти домой, пришедши к такому решению, но последнее слово «умру» неожиданно меня остановило, и я задал себе вопрос: «А что же дальше будет со мною?». Я не находил никакого ответа, а только, припоминая слова одного из наших добрых слуг, подумал: «Нет, это - вздор, что он часто говорит мне, будто, если я засну тотчас после обеда, я в будущей жизни возрождусь быком, или ещё чем-то иным, если буду делать то-то и то-то. Этого быть не может, да и брат недавно запретил ему говорить нам подобные вещи».
- Умереть – это должно быть то же самое, что заснуть, - начал я рассуждать, - только тогда мы не будем видеть снов, как их видят живые люди. Стало быть, после смерти мы не будем сознавать ничего. Так неужели тогда я забуду всё, что я видел и делал в этом мире, и даже не буду знать всех своих? Неужели и они, столь любящие нас, когда они умрут, что когда-нибудь же случится, хотя до этого очень, очень далеко, - перестанут нас знать и любить? От этой мысли мне стало очень грустно: но в это время пришёл меня звать один из наших слуг и сказал мне, что меня ждёт один из моих товарищей. Я скоро развлёкся от моей задумчивости, говоря с этим весёлым и разговорчивым мальчиком, который был значительно старше меня. Однако я, между прочим, спросил его: знаешь ли ты, что делается с человеком после его смерти? На это он сказал: «Какой ты сегодня странный! Говорят, что мышь на чердаке смеётся, когда в доме загадывают о том, что будет через год, а ты хочешь знать и то, что будет после смерти! Никто о том не знает, ибо никто из мёртвых не возвращался к живым».
Так и остался неразрешенным для меня, на долгое время, вопрос, зародившийся во мне.
На следующий день приехал домой мой отец, и я сообщил ему моё решение насчёт будущих моих занятий. Отец согласился исполнить моё желание, но было решено, что покуда меня отдадут в училище английского языка; ибо, хотя я был достаточно подготовлен к вступлению в военное училище, меня бы туда не приняли, так как мне ещё не минуло тринадцати лет, возраста, определённого для вступления в это училище. Отец с матерью говорили: пускай он пока посмотрит на чужих людей и попробует жить между ними.
В несколько дней мать приготовила мне всё нужное, начиная с нового платья из прочных материй и кончая самыми мелкими вещицами, потребными для самостоятельной жизни мальчика в училище. Однажды утром на крыльцо подали зин-рики-ся (ручную коляску), и я, охваченный каким-то новым для меня чувством, в котором были и радость и грусть, стал прощаться со всеми. При этом все напутствовали меня разными наставлениями.
- Учись прилежно, не простужайся, - говорила мать.
- Поставь себе за правило не быть ни в чём последним, - говорил брат.
- В день солнца (воскресенье) приезжай как можно раньше, - сказала в заключение сестра.
Покидая таким образом родительский дом, я впервые испытал то невыразимо нежное и сладостное чувство ко всем домашним, даже ко всей обстановке моей детской жизни, которое впоследствии ни разу не нашло полного удовлетворения. Действительно, оказалось, что после того я уже не возвращался домой в качестве постоянного жильца, а только приезжал по воскресеньям в качестве гостя.
Что сказать мне об учении моём в школе английского языка? Это было не учение, а только препровождение времени, более приятное и вольное, чем домашняя жизнь, под непосредственным надзором родителей. При весьма слабой дисциплине этой школы, в которой все, начиная с учителей, считали меня скорее гостем, чем учеником (почему? - не знаю; быть может, был уговор между моими родителями и учителями), при той свободе, и даже вольности, которою я там пользовался, я естественным образом вполне предался тем, хотя и невинным, но слишком для ребёнка увлекательным забавам, которые тут, в центре города, были предоставлены на мой выбор в разнообразном изобилии: я ездил на велосипеде, катался в лодке, стрелял из лука, из ружья, учился фехтованию. Обучение же английскому языку составляло для меня нечто второстепенное. Конечно, таковой мой образ жизни не был согласен с намерениями моих родителей, но они с ним мирились, ибо знали, что через год, или менее того, мне придётся поступить в другое училище, и желали, чтобы я запасся силами и здоровьем, столь мне необходимым в предстоявшей мне военной жизни. Но не к этой последней вело меня моё пребывание в училище английского языка. Именно в это время пришлось мне ознакомиться с совершенно новым для меня миром, и это знакомство заставило меня отречься от всех моих прежних мечтаний и планов, и пойти по жизненной дороге совершенно неожиданной и новой.

III.

Произошло это следующим образом.
С тех пор, как меня отдали в училище английского языка, я, разумеется, стал довольно часто посещать моего отца. Как я уже раньше сказал, он в это время жил в здании православной миссии. От этого здания до нашего училища было так близко, что можно было дойти туда в четверть часа. В первый раз, как я посетил отца, меня поразила и даже огорчила та обстановка, в которой он жил. Я постучался в дверь, отворил её и одним взглядом охватил всю его маленькую комнату: она была очень тесна, имела прямо против двери одно окно, у которого стоял единственный стол. На нём лежали кипы бумаг и стояла табуретка, налево от стола на полу валялись разные книги, не уместившиеся в книжный ящик. На всём этом лежал густой слой пыли. Направо стоял маленький комод, в котором, вероятно, помещались чайные принадлежности; около комода - хибаци с догорающими угольками, и на нём железный чайник с остывшею уже водою; с правой же стороны, у самого входа - довольно большая деревянная кровать. Поздоровавшись с отцом, я ещё несколько минут рассматривал всю эту обстановку и подумал: «Почему он живёт в такой тесной комнате? Неужели тут нет слуги, который сметал бы пыль с его книг?» - и меня взяла жалость о том, что отец не живёт у себя дома, где обстановка гораздо удобнее и приятнее. Но я заметил в это время слабый огонь лампады, теплящейся перед иконою в одном из углов комнаты. «Да, вот что нужно ему», - подумал я, и ничего не сказал ему о своих чувствах. Отец угостил меня, помню, чаем и разными превкусными сластями, которых я не мог предполагать в его бедном комоде (дело в том, что они нарочно были для меня приготовлены), и отпустил меня. Выходя от него, я заметил, что на площади около здания миссии устроено очень много гимнастических приборов, которые сильно меня заинтересовали. С этих пор я стал довольно часто навещать моего отца в Суругадае.
Так прошло несколько времени. Однажды, при одном из моих посещений, я отца не застал дома и, как всегда в подобных случаях, пошёл на площадку упражняться в гимнастике. Вдруг услышал я звон колокольчика, доносившийся до меня через коридор каменного здания миссии. Этот звон, конечно, к чему-нибудь призывает, подумал я, и вижу, что жители здания все вышли из своих комнат и идут по одному направлению. Это меня заинтересовало, и я вслед за ними вошел в здание миссии. Я прошёл коридор и вышел в сени главного входа в миссии. Оттуда люди, по большой витой лестнице, поднимались во второй этаж. Я пошёл за ними и вступил в проходную комнату, стены которой были окрашены голубою краскою: двери направо, налево и против меня. Дверь налево, самая большая, была отворена настежь; но я сперва сквозь эту дверь увидел только белый потолок, потому что около неё толпились люди. Но я, не долго думая, со смелостью ловкого мальчика пробрался сквозь толпу и очутился в следующей комнате. Вижу: комната обширная, и в ней царствует полная тишина, несмотря на множество народа, сидящего на полу. С правой стороны, от одной стены до другой, расставлен ряд портретов и картин (как тогда показалось мне), а над ним ещё другой ряд. За этими картинами нужно предполагать ещё комнату, ибо они в потолок не упираются, и он за ними продолжается. Эта обстановка со всеми её подробностями, в которые я жадно всматривался, сильно поразила меня своею совершенною новизною и загадочною для меня таинственностью. Но вдруг наблюдения мои были прерваны потрясающим впечатлением, от которого болезненно дрогнуло моё сердце. Оглянувшись налево, я посреди комнаты увидел гроб, в котором лежал покойник. Оказалось, что я попал в домовую церковь миссии, и что в ней готовилось отпевание. Я тут в первый раз в жизни увидел мёртвое тело и подумал, прислушиваясь к учащённым биениям моего сердца:
- Зачем принесли сюда этот отвратительный труп, оскверненный смертью, и что хотят делать с ним? И я смотрел с невыразимым ужасом на гроб, в головах которого ясно рисовался передо мною бледный профиль покойника, на фоне зелени и цветов. Но в эту минуту неожиданно некоторые из картин, составлявших до тех пор сплошную стену, раздвигаясь, отступили назад, и из-за них тихо выступил кто-то в золотом, для меня незнакомом, облачении. Все присутствующие встали. Началось каждение, пение и чтение.
Всё это так было ново, мне так трудно было за всем этим следить, что мне показалось, будто всё это произошло в одно мгновение. Однако же, напряжённое моё внимание продолжало усиленно следить за всем происходившим, и в уме моём рождался вопрос за вопросом.
- Что значит это хождение вокруг гроба? Разве покойник понимает, что священник кланяется ему? Что это за дым? Где душа, о спасении которой священник молит Бога? Разве он знает, что есть Бог, Который слышит его молитвы? Что значит это угловатое движение его руки?..
Эти вопросы, не находя во мне никакого разрешения, всё множились в моём уме, теснили, давили меня, и мне стало невыносимо тягостно оставаться в этой комнате. К тому же мне опять ясно припомнилось, что тут, в нескольких шагах от меня, за толпою молящихся, лежит мертвец. И я бы выбежал из комнаты, если бы вдруг мой взгляд не остановился на моём отце, который стоял тут же передо мною. Сперва я не поверил моим глазам. Я даже потянулся вперёд, разглядывая его. Когда я убедился, что это действительно он, я сделал шаг, чтобы подойти к нему; но остановился и стал следить за всеми его движениями. Удивительное дело - как только увидел я отца, тяжёлое чувство, угнетавшее меня, мгновенно затихло, и я стал искать в движениях отца разрешения тех вопросов, которые овладели моим умом. И, несмотря на то, что видел я только стоящую фигуру отца, да довольно частое, но медленное движение его правого локтя и следующее затем наклонение его головы - я именно в сосредоточенном спокойствии этой фигуры, в уверенных и таинственных её движениях, почуял разрешение мучивших меня вопросов. Ни возгласы священника, ни раздавшееся внезапно на клиросе пение, ни многократное каждение, беспрестанно заставлявшее меня оборачиваться то в ту, то в другую сторону, казалось, не возбуждало в моём отце никакого внимания, точно так же, как и во всех прочих присутствовавших. Все без изъятия стояли в глубоком спокойствии, будто внимание их устремлено куда-то далеко, в одну невидимую мне точку. Я уловил это общее настроение присутствующих, и мне стало легко и даже радостно, потому что в нём я предчувствовал разрешение вопросов, волновавших мою душу. Если есть Бог, думал я, если есть душа у покойника, то они должны быть там, куда все эти люди так тихо и спокойно устремили своё внимание. В это время я почти не двигался, даже старался тише дышать, чтобы как-нибудь не нарушить сладкого настроения, навеянного на меня сознанием, что внимание моё устремлено туда же, куда устремлено внимание всех прочих, в том числе моего отца, хотя предмет этого внимания ещё оставался для меня тайною. В эту минуту я ощущал в душе своей какую-то особенную теплоту; всё, что я видел, казалось мне добрым и милым, даже гроб потерял для меня свою прежнюю отвратительность: цветы на нём казались мне необычайно красивыми. Вдруг, с началом одного песнопения на клиросе, все присутствовавшие стали на колени; я почти бессознательно сделал то же. Напев молитв привёл меня в глубокое умиление. Я поднял голову и устремил взор в глубину следующей комнаты за стеною из картин, меня охватило неотразимо сладостное чувство, мне хотелось про себя произнести какую-нибудь молитву, но слов я не находил; и мне стало грустно; я даже почувствовал, что из глаз моих неудержимо потекли слёзы...

IV.

Этот новый, таинственный мир, раскрывшийся предо мною самым неожиданным образом, согревший мою душу какою-то, до тех пор мне неведомою, теплотою, неотразимо привлекал меня к себе. И я внутренно решил, что к этому новому для меня миру я должен стать в те же отношения, в каких находится к нему мой отец, то есть сделаться христианином. Но эта моя решимость сначала не только возбудила неудовольствие в моих братьях и в моей матери, но и отец стал отклонять немедленное исполнение моего желания.
- Погоди немного, - говорил мне отец, когда я выражал ему это моё желание, - дело это слишком важное, и ты ещё так молод, что не можешь понять всего его значения. Ещё успеешь исполнить своё доброе намерение: придёт время, когда ты эти вещи будешь лучше понимать. Теперь же радуюсь тому, что в душу твою запало доброе семя: оно даром не пропадёт.
Но чем сильнее становилось неудовольствие моих домашних (им было ясно, что внезапный внутренний переворот, совершившийся во мне, отразится и на только что определившихся моих жизненных планах), чем более медлил отец согласием на новый мой замысел, тем сильнее разгоралось во мне стремление к недавно раскрывшемуся передо мной миру, и при мысли о несогласии своих родных я сознавал себя каким-то покинутым и осиротелым, ощущал полное душевное одиночество. Но, с другой стороны, была сильна и моя решимость. До тех пор никогда столь настойчиво не упорствовал я в каком-либо своем желании. Неудовольствие, угрозы моих родных не страшили меня; или, точнее, в душе моей не было места для забот о препятствиях, возникавших передо мною. Внутренний мой взор всецело был устремлён на новый предмет моих желаний, смотрел на него помимо и поверх всех затруднений и помех. Наконец, я добился того, что отец поручил меня одному из состоявшись при миссии священников из японцев, отцу Павлу Сато, и я стал ходить к нему слушать новое учение.
Понятно ли было юному прозелиту всё то, что объяснял ему тогда священник? Да, я усвоил всё, но, помнится мне, лишь настолько, насколько безусловно верил каждому слову священника. Иными словами, всё усвоил исключительно чувством, ибо для мысли в то время в моей душе, поглощённой одним чувством, не было места. Так, например, я не мог слушать равнодушно рассказов о страданиях Иисуса Христа на кресте; усваивал весьма скоро, до мельчайших подробностей, многие места из Священного Писания; припомнить же названия, даже простые числа лиц Божества и естеств в Иисусе Христе, мне долго не удавалось. Из толкований о вере, надежде и любви всего сильнее, всего привлекательнее действовали на меня толкования о христианской любви. Однако, на первых порах мне показалось весьма трудным, даже невозможным усвоить то, что священник говорил мне о любви к врагам. Это выражение находилось в резком противоречии с понятием, укоренившимся вековою практикою, ещё властным над умами современного поколения, уже не сообразующего с ним свои действия, -  с понятием об обязательности кровавой мести за убиение близких родственников, в особенности же родителей. Такая месть у нас ещё весьма недавно считалась священным долгом всякого дворянина. «Как могу я любить, - думал я, - того, кто, например, убил бы моего отца?». Это представлялось мне совершенно невозможным, и когда священник впервые упомянул о любви к врагам, я прервал его речь просьбою о разъяснении. Священник сперва указал мне на то, что месть за личные обиды греховна уже потому, что плодит бесконечную вражду; что она несовместима с верою в правосудие вечного Судии; далее он напомнил мне, что Христос не только сказал: «Любите врагов ваших», но подал нам пример такой любви, моля Бога Отца во время крестных мучений о прощении своих мучителей. Этот пример сперва поколебал и, наконец, победил мои недоумения.
Кроме того, я часто посещал церковь при миссии во время обедни и всенощной. Помню, как я в первый раз был у обедни. Священник дал и мне поцеловать крест. Я приложился к нему с каким-то непонятным чувством, не то вожделения, не то боязни, и отходя от него, я испытывал ощущение - если позволительно столь грубое сравнение - словно я вкусил какой-то неведомой пищи из иного мира. Я всегда с большим вниманием и интересом слушал рассказы из житий Святых, в особенности мучеников, составлявшие постоянное дополнение всякой всенощной. Рассказы эти следовали непосредственно за службою, и почти всегда излагал их сам преосвященный Николай. В то время я не был ещё ему представлен, но уже давно, ещё в родительском доме, слышал его имя; теперь же, часто видя его и слушая его поучения, возымел к нему глубокую любовь и уважение.
Так шло время, и меня постоянно занимала мысль о том, когда же наконец настанет светлый день моего крещения? Но на все мои вопросы об этом, отец отвечал: «Рано; ты ещё слишком мало знаешь». Между тем прошла весна, и для нас, учащихся, наступило время летних каникул. И тут-то случилось обстоятельство, определившее весь дальнейший мой жизненный путь.
По предложению о. иеромонаха Владимира (ныне епископа Острогожского), я поехал с ним на лето на дачу, устроенную им для воспитанников духовной семинарии. Дача эта расположена в горах, вблизи от славящихся в Японии целебных источников. Ещё раньше, когда я стал ходить к священнику слушать новое учение, отец мой познакомил меня с о. Владимиром, с которым он в то время занимался японским языком. О. Владимир почему-то очень меня полюбил, велел мне как можно чаще приходить к себе и, наконец, предложил мне ехать с ним вместе на его дачу, на что я с величайшею охотою согласился, и домашние мои также ничего против этого не имели, ибо убедились в серьёзности моих намерений и сознавали, что летняя жизнь дома уже не может более меня удовлетворить. Я простился с ними; отец же провожал меня во время двухдневного моего путешествия. Подробности этого путешествия не имеют прямого отношения к предмету моего рассказа. Но не могу умолчать о том, что двигались мы среди картин природы красоты поразительной. Виды, беспрестанно открывавшиеся перед нами, были столь великолепны, что приводили меня в восторг и умиление, и я часто просил отца остановить наше зин-рики-ся, чтобы иметь возможность более любоваться ими.
Но вот к вечеру второго дня нашего путешествия мы подъехали к тем самым горам, которые с утра то спокойно расстилались перед нами, то туманно вздымались выше облаков. Мы расстались с берегами вечно бушующего моря Сагами, с долго провожавшими нас многовековыми, исполинскими соснами, и дорога наша стала круто подниматься. Наш кругозор стал суживаться всё более и более, но беспредельность морских горизонтов заменилась столь же величавым зрелищем: над нами громоздились необъятные выси гор. Чем выше мы поднимались, тем глубже, казалось мне, мы погружались в какую-то бездну, ибо всё ближе к нам подступали крутые скаты высоты неизмеримой. Мы пересели в каго (носилки, употребляемые на горных дорогах, по коим на колёсах ездить неудобно). Помнится мне, как я вдруг услышал говор текущей по камням воды. Я выглянул из каго и увидел в двух шагах от меня вертикальный обрыв головокружительной глубины. Так внизу, по скалистому руслу, бежал белеющею полоскою бурный горный поток. На другом берегу его, у подошвы горы, я заметил тонкую, как нить, струйку дыма, подымавшуюся голубою змейкой. Это горел костёр, зажжённый угольщиками. Вдоль этого обрыва побежала наша дорога. Стало темнеть. Всё таинственнее становилась величавая тишина, царившая вокруг нас. Вдруг дорога прервалась тёмным ущельем, через которое был перекинут старый, полусгнивший мостик. Один из носильщиков, чтобы чем-нибудь развлечь меня, толкнул ногою большой камень, лежавший на самом краю обрыва. Камень с неимоверною быстротою полетел вниз, тяжело ударяясь о скалы. Удары сперва раздавались всё страшнее и громче, но затем стали постепенно ослабевать и, наконец, замерли на странном звуке, подобном тому, который производит вспышка пороха, насыпанного на стол: камень очевидно раздробился на мелкие атомы. Страшен был для меня переезд через это ущелье по шаткому мосту. Но совершился он благополучно, и вскоре затем мы подъехали к жилищу о. Владимира. Оно стояло почти у самого обрыва, на ровной площадке, окружённое просторным, роскошным садом, наполненным цветами и молодыми деревьями. В саду, среди каменного водоёма, бил красивый фонтан чистой, холодной воды из горного ключа. В водоёме плавало множество золотых рыбок разных пород.
Отец Владимир принял нас очень любезно и угостил нас закусками и чаем. Я тотчас заметил, что здесь живёт довольно много народу, ибо со всех сторон слышались шаги, раздавались звуки речей. После чая о. Владимир повёл нас в сад. Но было уже так темно, что я мог рассмотреть лишь общий план его, да белокаменное, двухэтажное здание. За ним отвесно подымалась высокая гора, заслонявшая от нас большую часть звёздного неба. Гора пересекалась горизонтальным поясом беловатого тумана. Прогулка наша была прервана раздавшимся в доме звоном колокольчика и доносившимися до меня с разных сторон словами: «На молитву!».
Мы вошли в дом. Там, в большой комнате, уже было собрано для общей вечерней молитвы около пятнадцати юношей, воспитанников Токийской семинарии. Все они стояли так тихо, что лишь плеск фонтана в саду, да далёкий говор ручья в глубоком ущелье нарушали торжественное безмолвие ночи. Прямо против нас, на стене, висел большой образ Спасителя, с таинственно спокойными глазами и благословляющею рукою. Он весь был обрамлён прелестными цветами огромной горной лилии, чисто белой с тёмно-красными пятнышками и золотистою полоскою в середине каждого лепестка  [3]. С обеих сторон иконы стояли два роскошных букета из тех же лилий. Воздух комнаты был весь пропитан их тонким ароматом. Пред иконою ярко горела лампада в красном сосудце. Чистотою и теплом повеяло на меня от всей этой обстановки, от раздавшейся в ней христианской молитвы... Вдруг тихий голос чтеца был прерван столь же тихим и стройным пением хора: «Отче наш, иже еси на небесех!» - запели юноши. Я ещё не мог петь с ними, ибо петь ещё не научился; но я стал на колени и смотрел то на икону, то на окружающие её цветы. «Иже еси на небесех», - повторял я про себя. «Но ведь Он и тут, Он теперь с нами», - говорил я себе, глядя на белые венчики лилий, сияющие вокруг лика Спасителя. Я и дальше старался следить за смыслом молитвы. Но мне так было хорошо, что всё, о чём просили в этой молитве, казалось мне, у нас уже есть. Я чувствовал полное душевное удовлетворение, и мне казалось, что более мне нечего желать. Но вдруг я вспомнил о матери и сестре, и мне стало больно при мысли, что они теперь спят, не зная, что я испытываю в эту минуту. «Господь, Ты всемогущ, - произнёс я, - приведи их, ради меня, к Себе и подай им то же блаженство, какое я испытываю теперь».
Со второго же дня я совершенно приобщился к внешней жизни живущих на даче воспитанников семинарии, с которыми успел познакомиться ещё накануне. Все они были старше меня, но почему-то мы с первого знакомства почувствовали друг к другу живую симпатию и вскоре близко подружились.
Утро было посвящено занятиям. Некоторые из молодых жителей дачи читали, другие занимались писанием заданных сочинений, или ещё чем-нибудь подобным. Но вот солнце стоит уже высоко, и хотя ещё не наступил конец июня, нас начинает томить дневной зной. Стенные часы в зале бьют одиннадцать часов. С первыми ударами часов выскакивают на балкон некоторые из младших обитателей дачи и громко провозглашают: «Братцы, купаться!». Утомлённые занятиями, они с нетерпением ожидали боя часов. Я присоединяюсь к ним, и мы идём, как мы тогда выражались, соблазнять старших. Это удаётся нам не вдруг и не без некоторых усилий с нашей стороны. Всегда оказывается, что тот или другой из старших или не хочет оторваться от книги, или дописывает письмо или сочинение; нам же необходимо идти купаться всем вместе, чтобы не было нарушено общее настроение. В случае долгого сопротивления, нетерпеливые мальчуганы даже начинают сердиться. Но наконец настойчивый их говор отрывает от занятий последнего из старших, и мы все вместе спускаемся в глубокую долину, на дне которой бежит быстрый холодный ручей, стекающий с далёкой горной вершины. Шумно и весело спускаемся мы по крутому склону: тут все, от мала до велика, превращаются в детей: не умолкают крики, пение и хохот. «Братцы, не подбегайте так близко к обрыву», - кричат старшие младшим, и тут же, на самом краю бездны, начинают бороться между собою. Тем же порядком совершался и вечерний поход наш на купание.
Но совсем иное впечатление производили на меня те же молодые люди, когда, после обеда, собравшись по нескольку человек в разных комнатах, они беседовали между собою по поводу прочитанного утром или по поводу предпринятых ими сочинений. Разговоры эти, конечно, имели характер разнообразный, но я вскоре заметил, что все они вертятся около одного главного, всепоглощающего интереса, - около судеб православной миссии и её успехов среди язычников. Тут лица их принимали выражение сосредоточенное и серьёзное, тут горячие их речи дышали нетерпеливою жаждою деятельности. «Как много, - говорили они, - нам предстоит нелёгкого, но святого и отрадного дела! Скоро ли настанет то время, когда мы перестанем только говорить, а наконец начнём и действовать?». Многого из их бесед я не понимал, но при подобных словах я инстинктивно испытывал к ним глубокое сочувствие. Впрочем, такие беседы иногда не обходились без разногласий, подчас переходивших в горячие споры. Причиною же этих споров почти всегда оказывалось какое-нибудь взаимное недоразумение.
Всё это ещё характернее выражалось на общих собраниях, которые они нередко устраивали для упражнения в диалектике. Дело велось следующим образом. Один из воспитанников заранее вывешивал в определённом для того месте извещение о том, что товарищи приглашаются собраться тогда-то для обсуждения такого-то вопроса. Вопросы избирались обыкновенно из области миссионерской деятельности и церковной практики. Таким образом все имели возможность заблаговременно обдумать предложенную тему и даже навести некоторые справки в имевшихся под руками книгах. Когда наставало время собрания (обыкновенно оно назначалось вечером), все семинаристы, уже более или менее подготовленные к обсуждению вопроса, собирались в большую комнату, где они усаживались около стен, подальше друг от друга. Тут же избирался председатель, которому предоставлялось право распоряжаться по своему усмотрению порядком прений. Сперва тот из членов собрания, который предложил тему, объяснял, с какой стороны и в каком объёме желательно её рассмотрение. Потом кто-нибудь из желающих излагает своё мнение по данному вопросу. Ему возражал другой, второму - третий, и т.д. В начале прения обыкновенно имели характер спокойный, но мало-помалу, особенно когда тема представляла практический интерес, они становились оживлённее, даже нередко переходили в споры. Впрочем, порядок в собрании почти никогда не нарушался. Прервать речь не дозволялось. Лишь по окончании её председатель передавал право речи другому. Этим порядком собрание длилось часа два-три. Когда оказалось, что по предложенному вопросу сложилось два несогласных мнения, председатель пускал вопрос на голоса, и этим заключалось собрание.
Это было одним из любимых занятий воспитанников семинарии. Случалось, что некоторые, слишком горячо принимавшие дело к сердцу, не могли успокоиться и после закрытия собрания, и продолжали спорить. Но это не было принято, почти запрещено, ввиду возможного перехода спора в ссору. Поэтому за спорящими всегда зорко наблюдали, и когда спору не предвиделось конца, ораторов прерывали дружные восклицания: «Давайте, братцы, их качать!» (Слово «качать» почему то произносилось при этом по-русски). Тотчас все бросались на спорящих, подхватывали их за руки и ноги и принимались раскачивать их вправо и влево и подкидывать на воздух, чуть ли не до самого потолка. Общий крик и хохот сопровождал эту операцию. Понятно, что при такой гимнастике, хотя и пассивной, отвлечённые вопросы выскакивали из головы, тем более что гимнастика эта бывала довольно продолжительна. Таким путём восстановлялось согласие, и так как между тем уже надвигалась ночь, все мирно расходились спать.
Такова была среда, в которой провёл я это лето у о. Владимира. Это общество молодых людей, в котором я прожил без малого два месяца, оказалось для меня миром опять-таки совершенно новым. Пока я жил в родительском доме, у меня было немало товарищей, постоянных участников моих детских игр. Но на них я смотрел, как на товарищей временных, с коими хотя и не желательно, но и не особенно трудно прервать сношения в случае какого-либо серьёзного, по детским понятиям, разногласия: ибо связующею нитью между нами, в конце концов, служили единственно личные интересы. Когда же отдали меня в училище английского языка, я не вступал почти ни в какие сношения с моими товарищами по общежитию. В общем, они производили на меня впечатление отталкивающее. В их взаимном обращении проглядывало нечто недружелюбное, даже грубое. Но тут, в этом белом доме, приютившемся на горе над обрывом, я встретил совершенно противоположное. О каком-либо недружелюбии и грубости между юными обитателями этого дома не могло быть и помину. Тут во всех сношениях между товарищами царила полная искренность, идеальная дружба. Трудно определить, в чём выражалось это настроение, не спешившее высказаться в словах, не искавшее случаев высказаться на деле. Но оно чувствовалось во всём, оно всех неразрывно связывало между собою. Различие понятное. Не во имя личных интересов сошлись сюда из разных концов своей родины эти юноши, до тех пор не видавшие друг друга. Связывала их общая идея. Дружно, как братья, готовы были они идти на всякий подвиг - в случае нужды, на самую смерть, ибо чувствовали себя сынами одной матери - Церкви.
Из всего сказанного понятно, что пребывание у отца Владимира не могло не иметь сильнейшего влияния на моё внутреннее настроение и, действительно, оно имело значение решающее для всей моей последующей жизни. Не могу сказать именно, в какой момент, но в течение этого лета, я оставил намерение поступить в военное училище и решился поступить в духовную семинарию при православной миссии в Токио. Или, лучше сказать, к концу лета я совсем забыл о кадетском корпусе, а весь был поглощён мечтами о будущих подвигах на пользу новой моей веры.
Термин «воин Христов», который в разговорах часто употребляли мои товарищи, мне особенно нравился. Мне представлялись различные препятствия, с коими придётся мне бороться: бедствия между христианами, гонения. То воображал я себя одиноко путешествующим, в сандалиях, по бедным деревням, то безбоязненно проповедующим слово Божие перед толпою язычников. Как радовался я мысленно, в какой приходил восторг, когда представлялось мне, что хоть одного язычника удалось мне обратить в христианство! При мысли о новых подвигах, овладевших моим воображением, я чувствовал себя увереннее, сильнее, чем при прежних моих мечтаниях о военном поприще. Когда я мысленно боролся с обстоятельствами затруднительными и тяжкими, я говорил себе: «Он будет со мною; Он мне поможет». А вопрос, который прежде охлаждал мои порывы, вопрос: что после будет со мною? - теперь был для меня вопрос решённый, и ответ на него возвышал моё одушевление.
Всё это было побуждением, так сказать, объективным, к моему решению пойти по дороге, и для моих родных, и для меня самого неожиданной и новой. О побуждениях более субъективного свойства распространяться считаю неуместным. Религиозное одушевление, овладевшее мною, анализу не поддаётся.
Как бы то ни было, во мне загорелось непреоборимое желание учиться вместе с моими новыми друзьями, а затем, под знаменем новой моей веры, пойти на брань с внезапно поразившим мои взоры духовным врагом. С твёрдою решимостью исполнить это желание вернулся я, простившись с о. Владимиром, в Токио.

V.

И вот сбылось мое желание: я стал воспитанником семинарии и поселился в Суругадае. Конечно, эта резкая перемена в моих жизненных планах возбудила немало неудовольствия в моей семье, в особенности со стороны моих братьев. Но на этот раз отец настойчиво принял мою сторону и тем выручил меня из крайне неловкого положения. Я принялся усердно, - не так, как занимался в английском училище - за изучение русского языка: это было тем более необходимо, что я поступил в семинарию две недели после того, как начались занятая. Новые мои товарищи, вместе со мною поступившие в семинарию, очень мне понравились: все они, с первой встречи, показались мне искренними и добрыми. Всех их было около пятидесяти. Из них три четверти были юношами взрослыми; остальные были такие же дети, как и я, и их поместили всех вместе в одну большую комнату, составлявшую особое царство молодцов, как называл нас преосвященный Николай, когда посещал наше жилище. Разумеется, наша молодцовская комната была самою весёлою и шумною во всей семинарии и, но зато занимались мы и успевали в учении также молодецки. Хотя старшие из вновь поступивших помещались отдельно от нас, но мы все весьма скоро познакомились между собою, и из нас составилась как бы одна семья, связанная истинно-братскою дружбою. Большинство собравшихся из разных концов Японии воспитанников были дети ревностных христиан; и большинство их принадлежало к дворянскому сословию. При новых знакомствах, первыми взаимными вопросами были: где ваша родина? все ли ваши родные - христиане? На последний вопрос не все, даже весьма немногие отвечали утвердительно, и ответы всех остальных отзывались сердечною болью. Мало, весьма мало было между нами воспитанников, у коих все близкие сердцу родные исповедали бы ту веру, на служение коей мы съехались готовиться в семинарии. Всё это ясно сознавалось мною, ибо я сам находился в том же печальном положении. Впрочем, моё положение в семинарии было совершенно исключительное. В семинарии обыкновенно принимаются только христиане, я же ещё не был крещён, ещё не имел права носить на шее креста. Это обстоятельство, в течение первого года моего учения в семинарии, часто смущало и огорчало меня. Однако, между моими товарищами нашёлся ещё один, который в то время ещё не был крещён. Звали его Нагасака, и он при крещении получил имя Григория. Он был старше меня года на четыре и, хотя не был крещён, в душе был ревностным христианином. Но все родные его были язычниками, и он почти бежал из родительского дома, чтобы получить христианское образование. Мы тесно подружились с ним и часто беседовали о нашей будущей деятельности. Но увы! Таинственный недуг преждевременно сразил его на пути в Россию, куда он ехал, чтобы довершить свое духовное образование. Он умер в Дарданелльском проливе и похоронен при одной из православных церквей Константинополя.
Такова была товарищеская среда, в которой очутился я при начале моего учения в семинарии. Во главе же всей семинарской семьи стоял, во-первых, сам преосвященный Николай, во-вторых, бывший тогда ещё иеромонахом о. Владимир. Но отношения между ними и воспитанниками не были теми начальническими отношениями, которые обыкновенно приходят на ум при словах: ректор и инспектор учебного заведения. Отношения эти были совсем иные - близкие и родственные: никаких преград между начальством и воспитанниками не чувствовалось. Когда между воспитанниками возникали какие-либо несогласия, они старались уладить их между собою путём взаимных уступок; если же это не удалось, они представляли дело на суд о. Владимира или самого преосвященного; но при этом обращались к ним без всякой боязни, и с тем чувством, с каким дети ждут от отца разрешения их взаимных недоразумений. Этот нравственный строй нашей семинарии всецело обусловливался тем неотразимым обаянием, которое производит на всех его знающих основатель и глава нашей православной миссии.
Об этой замечательной личности считаю нелишним по этому поводу сказать несколько слов. Имя преосвященного Николая в Японии пользуется громкою известностью не только между христианами разных исповеданий, но и между язычниками. Самое здание православной миссии в простонародии называется «домом Николая». Все близко знакомые с жизнью и деятельностью преосвященного Николая глубоко уважают его и питают к нему искреннюю любовь и преданность. Есть, впрочем, у нас и люди, не любящие его. Это, во-первых, фанатические последователи разных языческих религий; во-вторых, некоторые из последователей иных христианских вероисповеданий, хотя со многими пасторами и католическими священниками преосвященный Николай состоит в отношениях дружественных; в-третьих, люди, нимало не интересующиеся вопросами религиозными, но предубеждённые против всех вообще христианских миссий, в которых они видят орудие политических замыслов иностранных держав.
При всей многосложности жизни этого деятеля обстановка её весьма проста. Для японцев, которые могут судить о ней, сравнивая с жизнью буддийских жрецов, она представляется не только не роскошной, а скорее - более, чем скромной, хотя и довольно удобной. Это обстоятельство сначала смущало как христиан, так и язычников, когда они в первый раз сталкивались с жизнью преосвященного Николая. Дело в том, что у преосвященного Николая были и есть только две маленькие комнаты. Из них одна - приёмная, а другая служит вместе и спальней, и кабинетом, и столовой. Первая отделана если и не роскошно, то, во всяком случае, довольно прилично; вторая же гораздо проще: деревянная кровать, шкаф для платья, комод для мелких вещей, над которым маленькое незавидное зеркало, и большой письменный стол - вот предметы, наполняющие эту комнату; о предметах роскоши не может быть и речи. Вдобавок и самые эти комнаты чрезвычайно маленькие, в каких-нибудь 7-8 шагов по диагонали. А где же служитель, который бы принёс ему свежей воды, если она истощится в графине, который стоит около зеркала? Преосвященный сам должен пройти сначала коридор шагов в сто и потом звать громко через умывальню воспитанников - «Андрей», чтобы последний явился из кухни и сделал ему необходимое; ибо Андрей – во-первых, прислуга в комнатах преосвященного, во-вторых, повар и, в-третьих, всё. Когда-то был заведён электрический звонок из комнат преосвященного Николая в кухню, но потом он испортился и с того времени совершенно заброшен. Тем не менее, этой маленькой комнате суждено быть постоянною свидетельницею столь неутомимой и в то же время плодотворной кабинетной работы преосвященного Николая. Встаёт преосвященный очень рано, часов в 5, а иногда и того раньше, и тотчас же принимается за свои занятия. В половине 7-го он приходит в семинарию или катихизаторскую школу, где в то время неизменно совершается утренняя молитва. С половины 8-го до 12-ти ч. он читает лекции в катихизаторской школе и в семинарии. В 12 ч. обедает. После обеда читает выписываемые им японские журналы и газеты. Но в час пополудни он уже непременно сидит за своим письменным столом и занимается текущими церковными и миссионерскими делами, и эти занятия его продолжаются вплоть до половины 5-го. Иногда, впрочем, в это время преосвященный идёт на занятия либо в катихизаторскую школу, либо в семинарию, так как и в той, и в другой имеются по две послеобеденные лекции. Вечером в 6 час. к нему приходит вышеупомянутый мною учёный японец, с которым он и ведёт свою работу по части перевода до 9-ти ч. По окончании этих занятий, к преосвященному является его секретарь с корреспонденциями из разных церквей. Вот теперь-то, по окончании этих последних занятий, преосвященный, наконец, может вздохнуть свободно и отдыхать и телом и душою. Такова полная неутомимых трудов и занятий жизнь преосвященного Николая. Это личность действительно удивительной силы духа, вся исполненная рвением христианской любви  [4]. Недаром не только христиане, но и язычники с удивлением говорят о нём: вот настоящий великий человек, живущий исключительно для других. - Относительно личности тогдашнего о. Владимира, назначенного впоследствии начальником духовной миссии в Америке, я не стану много распространяться, ибо тогда круг его деятельности был ограничен лишь внутренним делом в семинарии. Ему весьма много приходилось заниматься; он уже тогда, после трёхлетнего пребывания в Японии, читал в семинарии лекции на японском языке по церковной истории и другим предметам. Жизнь отец Владимир вёл поистине подвижническую, уделяя самое незначительное время для ночного отдыха; нам почти никогда не приходилось видеть его сидящим около стола; обычно мы заставали его или занимающимся стоя у высокой конторки, или же стоящим на молитве. После моего поступления в семинарию я так же, как и прежде, бывал у него довольно часто. Он, бывало, посадит меня, как маленького мальчика, на свои колени и начнёт объяснять мне о Боге, о Его любви и т.п. Конечно, в это время о. Владимир ещё не вполне успел овладеть нашим языком, и я многое из его речи не мог понять. Тем не менее, это доставляло мне большое удовольствие, и я очень любил слушать его, ибо в тоне его рассказа чувствовалось порою воодушевлённая и твёрдая уверенность в том, что повествуется им. - Вот каковы были те личности, под начальством которых мы жили дружно и по-братски.
Быстро текло для нас время среди трудных для нас занятий русским языком, священною историей Ветхого завета и другими новыми для нас предметами. Между тем взаимная дружба между воспитанниками всё росла и укреплялась. А наше царство молодцов становилось всё веселее и шумнее. Наступил ноябрь; и хотя ещё не было снегу, чувствовалось приближение зимы. Начались утренние морозы, и по вечерам стали неудобными игры на площадке с гимнастическими приборами. Но молодцы не унывали. Во время вечернего перерыва занятий они собирались в большой зале; к ним присоединялись многие из старших, и там весёлые игры заменяли им гимнастические упражнения: после получасового вольного моциона они бодро принимались за предстоявшие им полуторачасовые занятия. Иногда, бывало, проходит в это время через залу преосвященный Николай. «С добрым вечером!» - приветствуем мы его громко и дружно, и непременно по-русски. Преосвященный, со свойственною ему живостью и весёлостью, ответит на наш привет. Старшие из находящихся тут учеников, естественным образом, при входе владыки принимают вид более степенный и чинный.
Но вот уже прошли полтора часа тихих вечерних занятий. Совершена и общая вечерняя молитва. К десяти часам вечера все воспитанники разошлись по спальням. На дворе морозно и тихо, и к нам в спальню через окна бросает свои холодные лучи яркая луна. Уже в спальне прерывается тихий шёпот ещё не наговорившихся товарищей. Но вот, среди этой тишины, проносится густой и мягкий звук первого удара в большой колокол далёкого буддийского монастыря. За ним мерно следуют другие удары: этим звоном у нас заменяется бой часов. В разных углах спальни поднимается где тихий говор, где сдержанный хохот, где оживлённый спор вполголоса между соседями по койкам. Но вдруг все голоса смолкают. В спальню вступил преосвященный Николай. Он тихо проходит между койками, столь же тихо удаляется, и вскоре затем вся спальня погружается в глубокий сон.
Мне одному в эту ночь не спится. Что-то меня тревожит. Что именно, не могу отдать себе в этом отчёта. Да, вспомнил. Мне непременно нужно съездить послезавтра, в воскресенье, домой, хотя на этот день меня пригласили куда-то товарищи, и я сегодня об этом уже написал матери и отдал моё письмо привратнику, чтобы он завтра, рано утром, отослал его с почтальоном. Решаюсь тотчас пойти и взять назад это письмо, ибо завтра я могу об этом забыть или опоздать. Накидываю кимоно (халат), опоясываюсь, надеваю зоори (туфли) и пробираюсь тихо, почти не слыша собственных шагов, по коридору. Во всём здании царит мёртвая тишина. Подошёл я к большой зале, через которую мне нужно пройти, чтобы добраться до передней. Дверь была приотворена. Я коснулся её ручки и тихо притянул её к себе. Дверь беззвучно отворилась. Меня удивил полусвет, разлитый по этой комнате. То не был холодный отблеск лунных лучей, но свет более румяный и тёплый. Я сделал шаг вперёд и увидел мальчика, стоявшего на коленях. В руке его горела тонкая восковая свеча. Он вполголоса читал что-то по рукописной тетради. Это был N, один из жильцов нашей комнаты. Удивлённый этим зрелищем, я тихо отступил назад, боясь, чтобы он не заметил невольного свидетеля его тайной молитвы. Я вернулся в свою спальню, но долго не мог заснуть. Меня волновало какое-то новое для меня чувство. Всего более удивляло меня то, что именно этот мальчик, отличавшийся характером весёлым и резвым, способен к такому сосредоточенному и тихому религиозному настроению. Долго таил я про себя виденное мною в эту ночь. Лишь несколько лет спустя, когда я признался моему товарищу в ночном моем посещении, я узнал от него, что тетрадь, которую он читал, содержала в себе шестопсалмие, тогда только что переведённое на японский язык и ещё не напечатанное. «Как мне тогда было хорошо! - говорил он мне. - Я в то время часто уходил ночью в залу для уединённой молитвы».
И вот уж наступил последний месяц года. По временам начинает падать с неба тот дар природы, который, как у нас говорят, делает мир серебряным. Но дар этот, у нас довольно редкий, держится на поверхности земли лишь короткое время. После двух-трёх морозных дней победа остается за слабою теплотою зимнего солнца, и оно начинает безжалостно съедать серебряный покров крыш с южной стороны. А не то дождь, разрушитель в этом случае красоты природы, немилосердо уничтожает тонкое белое покрывало земли, оставляя на его месте одну грязь. Многочисленные в наших городах лавки льда, летом громко и приветливо зазывающие на свои открытые веранды желающих освежиться лимонадом и мороженым, замкнулись и предлагают публике в защищённом от холода помещении тёплую пищу и питьё. Люди, проходящие по улице, кажутся толще в своих тёплых ватацре (кимоно на вате), и в домах окна заперты плотно. Вообще, город принимает характер более тихий. Одни зинрикитафу (извозчики) бодро бегают в узких и коротких рубашках со своими лёгкими колясками. Сообразно с общим настроением и семинария наша в это время затихает, тем более что воспитанникам предстоят экзамены, которые у нас производятся два раза в году; к тому же идёт Рождественский пост.
Настают последние дни декабря. В городе опять заметно пробуждается жизнь, но суетливые её проявления не касаются нас, семинаристов. Мы уже благополучно сдали экзамен и благодушествуем, поджидая Нового года, который справляется у нас по новому стилю, между тем как все праздники церковные празднуются по старому. И вот до него остался только один день. У ворот или дверей каждого дома уже поставлены еловые или сосновые ветви или целые деревья, смотря по размерам дома и по достатку его хозяина. Это - специально-новогоднее украшение, служащее, вероятно, символом вечной юности и процветания. Весь этот последний день истекающего года проводится городскими жителями в какой-то безотчётной суете, словно боятся что-то забыть, чего-то не доделать. Настал вечер. Город готовится провести эту ночь шумно и весело, радостно встретить новый, счастливый год. А мы, воспитанники, также придумываем, как бы повеселее провести эту желанную ночь. Дежурные распорядители в этот день с утра принимаются за печатание билетов, на коих, вместо приглашения на ежемесячное собрание мира и братства, значится приглашение на собрание для проводов минувшего года. Билеты эти продаются всем воспитанникам, всем учителям: на вырученные деньги к вечеру привозится целый воз сластей из лучшей в городе кондитерской. Часам к осьми всё это расставляется в большой зале, на множестве столов, вместе с изящными чайными чашками. Отдельно от этих столов стоит один, украшенный огромным букетом из зелени и цветов. Стол этот предназначается для ораторов собрания.
А за этим столом к стене прикреплён ряд длинных бумажек, на которых твёрдо и ловко, огромными буквами изложена программа предстоящего собрания. Все воспитанники по звонку собираются в залу. Но в ней соблюдается полная тишина, нарушаемая только рукоплесканиями, коими встречается каждый оратор. А их сменяется много. Кто читает стихотворение, кто излагает свои взгляды на минувший год, кто свои надежды на год наступающий. Всё это слушается с большим интересом, ибо каждый из ораторов живо и просто говорит о том, что у него на душе. Так незаметно проходит время до двенадцати. С первым ударом часов раздаются громкие приветствия; весёлые взаимные поздравления и добрые пожелания. Затем все воспитанники на время оставляют залу, и из неё живо убираются столы и все принадлежности чинного заседания. Вернувшись в залу, воспитанники предаются забавам иного рода: пению, играм, театральным представлениям. Для последних у нас был налицо весь нужный персонал: были между нами и актёры, и декораторы, способные составить сценическую обстановку из самых обыкновенных предметов домашнего обихода, даже художники, способные быстро написать тушью на бумаге любую декорацию и ловко загримировать своих товарищей. Всё это было чрезвычайно весело, ибо всякий, по мере сил, принимал участие в этих представлениях, и даже самые из серьёзных воспитанников в этот день присоединялись к нашим играм. Только с приближением зари замолкало веселие, и мы, по настоянию старших воспитанников, расходились спать.
Утро Нового года. Погода истинно праздничная, тихая, ясная. Ночью, видно, был мороз. На крышах и плотных бамбуковых заборах с теневой стороны ещё белеет иней. Но людей с побелевшими от мороза усами видеть у нас не приходится, даже в самые сильные холода, бывавшие в Токио. После кратких взаимных поздравлений между всеми, живущими в Суругадае, я выхожу на улицу, нанимаю зин-рики-ся и еду домой поздравлять с Новым годом родных. Коляска моя мчится по улицам с неимоверной быстротою, благодаря высокой цене, которая в этот день взимается за проезд извозчиками. Дома на улицах украшены зеленью и национальными флагами (ярко-красный круг на белом фоне). Быстро мелькают мимо меня фигуры прохожих и проезжающих; цилиндры и европейские пальто, чёрные шёлковые хаори (верхняя японская одежда) с угловатыми складками - это более или менее важные чиновники разных ведомств; ездоки с белоснежными украшениями на плечах и на груди - офицеры; молодые люди с разными металлическими знаками на картузах - ученики разных учебных заведений; люди почтенных лет в кожаных с узорами хаори, и люди в новых, плотно прилегающих к телу синих костюмах - это хозяева разных ремесленных заведений и их работники. Все они спешат сделать визиты своим начальникам, родным и знакомым. Посреди этой оживлённой толпы не видно ни одной женщины. В воздухе плавает множество бумажных змеев разнообразной формы. Их с раннего утра пустили беззаботные дети, для которых праздник не сопряжён с деланием визитов и приёмом гостей.
Приехав в свой дом, где родные встретили меня радостными приветствиями и подарками, я невольно обратил внимание на божницу, которая в этот день была особенно убрана и украшена цветами и разными приношениями. В ней была зажжена лампадка, были поставлены две фарфоровые бутылочки с вином и разные кушанья, составляющие принадлежность Нового года, в крошечных сосудах; и вся вообще божница сияла особенным блеском. Но не это возбудило моё внимание, ибо всё это было мне давно знакомо по прежней жизни моей в доме родительском. По-разило меня то обстоятельство, что, при виде золоченых памятников моего дедушки и бабушки, я вдруг с особенною силою почувствовал глубокое благоговение - не именно к ним двум - я их живыми не видал - но вообще ко всем преждепочившим моим предкам, память о коих проснулась во мне при виде этих памятников. Это чувство причинило мне внутреннее беспокойство. Не противно ли оно христианскому учению? - спрашивал я себя. - Или оно освящается пятою заповедью и христианскою верою в бессмертие души? Но размышлять об этом мне не дали времени, ибо тотчас позвали меня в столовую, где поднесли мне тосо (новогоднее вино) и угостили меня всевозможными январскими яствами. А сестра, оставшись одна со мною в столовой, засыпала меня бесконечными вопросами. - Как провёл я прошлую ночь? Говорил ли что-нибудь в собрании? Принимал ли участие в представлении? Хорошо ли, за последнее время, мне жилось в семинарии? и т.д. Я едва успевал отвечать и не успел досыта наесться, как уже послали мне сказать, что брат давно ждёт меня, чтобы ехать со мною с визитами к родственникам. Должен заметить, что подобному допросу со стороны сестры я подвергался каждый раз, как посещал дом родительский, и что во всех её вопросах чувствовалось желание узнать, не поколебалась ли моя решимость, осталось ли твёрдым моё намерение продолжать учение в христианской школе. Но этого вопроса она прямо никогда не ставила, боясь огорчить меня, хотя отношения между нами, и по оставлении мною дома родительского, остались по-прежнему искренними и близкими.
Итак, разговор наш был прерван, и мы с братом, раскланиваясь направо и налево с знакомыми и незнакомыми нам посетителями, один за другим подъезжавшими к нашим воротам, с весёлыми лицами, слегка подрумяненными вином, выехали из дома, чтобы посетить наших родных.

VI.

Я два дня провёл очень приятно в родительском доме и на третий вернулся в семинарию, где для меня началась прежняя школьная жизнь.
Много новых, таинственных и радостных впечатлений возбудил во мне праздник Рождества Христова, в коем в этот год я впервые участвовал. Но то обстоятельство, что я ещё не был крещён, как казалось мне, мешало мне вникнуть вполне в значение праздника, связывало меня в выражении восторга и радости, которую я испытывал наравне с моими крещёными товарищами. Ещё сильнее загорелось во мне желание поскорее увидеть светлый день моего крещения по поводу праздника Крещения Господня, в который так много говорилось, читалось и пелось о таинстве крещения. И хотя я этого сам тогда не замечал, отец мой в подобных случаях зорко следил за моим настроением, за всеми движениями моей души, и всегда находил для меня слово утешения и ободрения. Прямо о занимающем меня предмете не говорил, но умел, говоря о другом, внушать мне терпение и надежду. Нередко также он строгим словом останавливал мои детские увлечения и порывы.
И вот, наконец, настала для меня пора радостных ожиданий. Начались разговоры о предстоящем моём крещении. Однажды я был у о. Владимира: он, по обыкновению, вёл со мною беседу о всё ещё новой для меня вере, и речь коснулась моего крещения. Он спросил меня, кто будет моим восприемником? Я отвечал, что не знаю, потому что отец никогда не говорил со мною об этом.
- А приятно ли было бы вам, если бы крёстный отец ваш был русским? - спросил меня о. Владимир.
Вопрос этот возбудил моё любопытство, но мне пришло на мысль, что не может быть моим крёстным отцом человек, живущий столь далеко, и которого, быть может, я никогда не увижу. Но о. Владимир объяснил мне, что восприемник есть отец по духу, что для духа пространство не существует, и поэтому отдаление нисколько не помешает духовному общению. «Впрочем, - прибавил о. Владимир, - о вашем будущем крёстном отце, вероятно, в скором времени скажет сам преосвященный Николай; это - человек, хорошо ему знакомый».
Действительно, вскоре после того, призвал меня к себе преосвященный и сказал мне, что крёстным моим отцом будет русский, бывший профессор Московского университета, ныне занимающейся сельскими школами; что у него есть и своя школа, которую посетил в 80-м году преосвященный. При этом он рассказал мне также о прекрасном саде и оранжереях, которые он видел в имении В.А. Рачинского, брата моего будущего крёстного отца. Речь шла о С.А. Рачинском, у коего я, с тех пор как приехал в Россию, провожу каждое лето.
Эти разговоры несказанно обрадовали меня, как первый признак приближения столь желанного мною дня. Скоро определилось также, кто будет моею крестною матерью. Воспринять меня от купели отец попросил одну престарелую японку, ревностную христианку, Марию Ммеда, старинную знакомую нашего семейства. Приготовлена была также одежда из белого полотна для моего крещения. Итак, всё было готово; но желанный мною день не пришёл так рано, как мне этого хотелось; ибо оставалось еще прослушать немало бесед о. Сато по книге: «Образец веры». Беседы эти требовали ещё, по крайней мере, двух месяцев.
Но дни за днями незаметно утекали среди постоянных занятий. Гора Фузи, смелым конусом возвышающаяся на западном горизонте Токио, верстах в полутораста от этого города, уже вся оделась серебристо-белым покрывалом. Прелестна она и утром, на тёмно-синем фоне неба, и вечером, когда она призрачным силуэтом рисуется на розовом зареве заката. Вот уже настала середина февраля. Снег ещё порою пытается посеребрить оголевшую землю, но уже сила растительности готова к борьбе с ослабевающею зимою, и первую над нею победу празднует раннее мме: это деревце, зеленеющее среди снега, начинает распускать свои ароматные цветы. С появлением этого первого признака весны начинается посещение публикою обширных садов Иэно. Но природных красот не лишено и помещение нашей миссии. Находится оно в местности холмистой и имеет довольно большой сад. В то время склоны горы, на которой разведён этот сад, ещё были покрыты густым лесом. Дивные трели и чудные песни соловьёв, коими некогда славились в Токио холмы Суругадая, ещё не перестают раздаваться с раннего утра в обширных садах этой местности, несмотря на значительное умножение её населения.
А жизнь воспитанников по-прежнему течёт тихо, среди усердных занятий божественным учением. Лишь рано утром дивный вид пробуждающейся природы приманивает их к открытым окнам. Подолгу стоят они, наслаждаясь свежим ароматом весеннего воздуха, любуясь цветами распускающегося мме, прилетающими на него грациозными, торопливыми птичками, величавым видом далёкого Фузи... Но мальчики скоро присматриваются к этой великолепной природе. Они привыкают к ней, как привыкаем мы к постоянно носимой великолепной одежде, и перестают любоваться ею, а только становятся ещё веселее и радостнее в этой атмосфере тепла и красоты. И вот они, не обращая внимания на окружающие их чудеса, уткнулись в свои учебники, ибо нужно вытвердить урок, а вчера, в час приготовления, они увлеклись устройством под столами телеграфного аппарата из верёвочек.
А между тем, один из моих товарищей стал сильно страдать от давно беспокоившего его ревматизма. Наконец, болезнь до того обострилась, что он был вынужден вернуться в дом своего отца, жившего неподалёку от Суругадая. Он был сын бедного горожанина, язычника. Зная его стеснённые обстоятельства, преосвященный Николай доставил ему возможность пользоваться помощью известного врача, воспитанники же поочерёдно ходили в дом больного, чтобы ухаживать за ним. Посещения эти не прерывались ни днём, ни ночью: болезнь принимала характер всё более серьёзный. Но ни усилия врача, ни уход товарищей не помогли спасти больного. Он скончался, приобщившись Святых Таин. Юного покойника одели в белую одежду, полученную им при крещении. Положили его в гроб и поставили его среди маленькой комнаты, столь тесной, что в ней не могло поместиться при гробе больше десяти человек. Воспитанники принялись читать поочередно Псалтирь над покойником.
Настал вечер; в семинарии начались обычные вечерние занятия. Погода стояла ужасная: дождь лил, как из ведра; окна дрожали от бурного ветра, грозившего уничтожить весенний убор распускавшихся деревьев. Но не тем были заняты мысли всех воспитанников, как оказалось при перерыве вечерних занятий.
- Братцы, - слышалось со всех сторон, - не перенести ли нам нашего покойника в церковь?
Всех тревожила мысль, что, несмотря на близость, не всем нам удастся в эту последнюю ночь пробыть хоть несколько времени около покойника; смущало нас и то, что гроб его стоит в языческом доме. Было решено перенести покойного товарища в нашу церковь. Сперва поднимать тело хотели отправиться все до единого воспитанника. Но старшие между нами настояли на том, чтобы этого не делать: это произвело бы в городе шум. Итак, мы отправили человек десять, чтобы от имени всех товарищей просить отца покойника о дозволении перенести гроб в церковь при миссии. Часа через полтора, посланные вернулись с гробом товарища, тщательно прикрытым большим листом промасленной бумаги; сами они промокли до последней нитки. Отец покойника также пришёл с ними: лишь после долгих, усиленных просьб согласился он исполнить наше общее желание. Итак, желание это было удовлетворено. Преосвященный Николай одобрил наш поступок, и случай этот оставил во всех нас сильное впечатление: семья наша с этого дня стала ещё дружнее. Вскоре после этого отец покойного воспитанника принял крещение.
Уже близился светлый для всех христиан праздник Пасхи. После первых разговоров о предстоящем моём крещении, прошло уже достаточно времени, и я успел уже получить первую весточку из Европы, от будущего моего крёстного отца. Он прислал мне небольшую икону преподобного Сергия, изящной работы мастеров Сергиевой Лавры, и томик «Троицких Листков» в кожаном переплёте, с надписью золотыми буквами: «Дорогому моему крестнику Сергию Сеодзи». Эти два подарка и подписи на них, которые я сам прочёл и понял, чрезвычайно обрадовали меня. Но при этом я почувствовал, что оба эти подарка ещё не имеют для меня полного значения. Преподобный Сергий всё ещё оставался лишь будущим моим небесным покровителем, а содержания присланной мне книги я ещё усвоить не мог, по слишком ещё слабому моему знакомству с русским языком. Тем не менее, уразумев внутренний смысл этих подарков - пожелание успехов в вере и учении - как объяснил мне отец, я стал учиться ещё усерднее.
Настала страстная седмица. Много впечатлений, трогательных и сильных, вынес я из дивных служб этой недели. Но во мне уцелело лишь воспоминание об общем настроении этих дней. Вставали мы в половине шестого, чтобы в шесть часов быть в церкви, ибо службы у нас происходили по три раза в день. Вообще, сообразно с печальным и торжественным строем служб, в семинарии царила необычайная тишина и безмолвие. Чтение священных книг Ветхого и Нового Завета было общим занятием воспитанников в часы, свободные от служб. Особенно любили они в это время изучать св. псалмопевца Давида. Конечно, случалось, что здесь или там раздастся смех, вызванный какою-либо случайною причиною. Но общее настроение тотчас же брало верх, и все, как бы стыдясь перед кем-то, опять углублялись в своё чтение.
Но ещё сильнее было впечатление, произведённое на меня праздником Воскресения Христова.
В Великую субботу, часам к одиннадцати вечера, всё языческое население города уже было погружено в глубокий сон. Везде было темно. Лишь на небе мерцали бесчисленные звёзды. Повсюду дарила мёртвая тишина. Лишь порою виднелись белые круглые бумажные фонари, медленно движущиеся с разных сторон по направленно к холму Суругадая, как бы крадучись по тёмным безлюдным улицам города. Это шли к зданию миссии некоторые из токийских христиан, не успевшие прибыть туда с вечера по принятому у нас обычаю. Совсем иное зрелище представляло здание миссии. Там была тьма, а тут был свет; там - тишина и усыпление; тут - жизнь и волнение и священный восторг. Уже давно собралось несколько сот токийских христиан и разместилось по комнатам, которые заранее освободили для них воспитанники семинарии. Приношения этих христиан - красные яйца, огромные куличи в виде кораблей, крестов и т.д., красиво расставлены были в крещальне среди роскошной цветочной декорации. Везде во всем здании царило радостное движение, кипела жизнь и казалось, что самые стены его живут и дышат ожиданием и радостью. А дети-христиане не могли даже ходить спокойно: они постоянно бегали из комнаты в комнату в каком-то восторженном возбуждении.
Между тем в большой зале шла проповедь по поводу предстоящего праздника, и её с тихим вниманием слушали собранные в ней христиане. А в церкви, при слабом мерцании лампад и немногих свечей, на том месте, где при первом моём посещении храма я видел покойника, лежала плащаница. Рядом с нею стоял аналой, перед которым седовласые старцы поочерёдно, с благоговением, читали деяния святых апостолов. На лицах всех собравшихся христиан выражалось ожидание чего-то великого и таинственного. Я же, весь захваченный этим общим восторженным настроением, решительно не находил себе места, мне хотелось быть повсюду в одно и то же время, я будто боялся, чтобы где-нибудь не произошло что-либо без меня, и я всё перебегал из церкви в залу, из залы в крещальню, а из крещальни опять в церковь. При одном из переходов я в передней встретил мою будущую крёстную мать, которая только что приехала. Она была очень стара, и ей нелегко было подняться по лестницам. Но и у неё на лице была написана спокойная радость, и она между прочим сказала мне: «Какая прелесть - сегодняшний наш праздник! Впрочем, ты сегодня здесь в первый раз: много хорошего ты ещё увидишь. А знаешь ли, - продолжала она, - от души мне жаль, что нет здесь с нами твоей матери. Впрочем, Бог милостив и её Он когда-нибудь приведёт сюда». Эти последние слова моей крёстной матери за-ставили меня мгновенно как бы отрезвиться от восторженного настроения, коим была полна моя душа. Я опять стал мысленно носиться по тихому и тёмному пространству, окружавшему этот дом света и радости. Мне стало невыразимо жаль, что матери с сестрою тут нет, и что они этой радости с нами не разделяют. Но в это время встретил товарищей, которые сказали мне:
- Пора! Пойдём в церковь, а то там запрут двери.
Я пошёл за ними, и мы сквозь толпу христиан, стоявших у входа в церковь, пробрались в неё. Там уже стояли по местам воспитанники семинарии и женского училища, хор левого клироса и несколько христиан. Плащаницы уже не было: её без меня перенесли в крещальню. Двери, действительно, вскоре были заперты извнутри. Царствовала полная тишина: все были в каком-то трепетном ожидании. Вдруг послышался слабый звук колокольчика, скромный провозвестник великого торжества, и вслед затем, как будто издалека, донёсся до нас трогательный напев «Воскресение Твое, Христе Спасе...». Всё яснее раздаётся пение, по мере того, как крестный ход приближается к нам по длинным лестницам. Наконец, у самых дверей, глухо слышится энергический голос преосвященного - и двери настежь открываются, и церковь оглашается дружным пением обоих клиров: «Христос Воскресе!». В то же время на паникадиле в середине церкви быстро пробежало по свечам синее пламя проведённой к ним зажигательной нити, церковь озарилась ликующим светом.
Таким образом, ровно в двенадцать часов, началась новая для меня, торжественная и трогательная служба. Её сопровождало радостное пение, громкие взаимные приветствия иереев и мирян: «Христос Воскресе! - Воистину Воскресе!», - вырывавшиеся, казалось, из глубины души, наполненной восторга, - и звуки лобзания святой христианской любви.
Восток уже светлел, когда мы вышли из церкви, умилённые и радостные. А город всё ещё был погружён в холодный, мертвенный сон...
И вот, вскоре после великого праздника, настал столь давно желанный мною день. В одно из ближайших к нему воскресений, я принял святое крещение вместе с товарищем моим, Григорием Нагасака, от духовного моего наставника, отца Сато. Описать чувства, испытанные мною в этот день, я не берусь, ибо это превышает мои силы. Да и то обстоятельство, что дело идёт об одном из таинств церкви, возбраняет мне всякую попытку анализировать то, что в этот день совершалось во мне. Но я уверен, что читатели могут представить себе тот восторг, ту светлую радость, которую оставило по себе в моей душе великое таинство. Трогательно было для меня подойти в первый раз под благословение моих духовных отцов, сладко было получить родительское благословение моего отца, радостно слышать приветствия моих товарищей. Всё это действовало на меня одушевляющим образом: я видел перед собою новую жизнь, новые подвиги. Один лишь камень лежал тогда на моей душе, светлой и ликующей. То была мысль о матери и о сестре, о том, что эти два самые близкие мне в мире существа ещё не направились по той дороге, по которой я уже сделал первый шаг...
Спешу прибавить, что, к великой моей радости, через три года и они сделались христианками. И так, слава и благодарение Богу о всём и за всё!


Татево, июль-август 1891 года


ПРИМЕЧАНИЯ:

   [1]. Жаровня.
   [2]. Холмистая местность в Токио, в коей находится православная миссия.
   [3]. Lilium auratum.
   [4]. Красноречивее всего это подтверждают самые плоды его многотрудной деятельности: в той стране, где лет тридцать тому назад нельзя было найти ни одного христианина Православной веры, теперь - с появлением в ней преосв. Николая - везде находятся люди, которые искренно прославляют истинного Бога, хотя эти христианские общины по местам бывают весьма незначительны по числу. Впрочем, всех христиан православных в настоящее время насчитывают около 20 тысяч.

(Публикуется по изданию: Сергей Сеодзи. Как я стал христианином. СПб.: Синодальная типография. 1892).