Говорящий кистью

Ева Ловец
В полутёмной студии, в этом сером промозглом помещении, стены которого так искусно разрисованы размытыми силуэтами теней от плохо задёрнутых штор, градусов десять, не больше. И человек, что сидит в кресле, закутавшись в старый дырявый плед, дрожит от холода. Он уверен: холод идёт изнутри, из него самого, поэтому и в доме так холодно и сыро, да и на улице чёртова осень – всё из-за него. Потому что иней, пощипывая замерзающую душу, ползёт по внутренностям вверх, туда, где моторчик-мозг пытается хоть как-то согреть, потому что сердце уже всё, ему уже пофиг, ему бы уже сдаться, но мозг… Только мозг и не позволяет пойти снегу.
И вообще-то идёт уже третий день. Джин надеялся, что либо вернёт утраченное, либо умрёт быстро. Но закон подлости – единственный закон в мире, работающий без сбоя. Именно поэтому он умирал медленно.
Все эти мольберты, разбросанные краски, незаконченные картины… Кладбище. Впору заказывать гранитные кресты и ставить у каждой картины, что умерла, так и не успев родиться. А потом ещё огромной гранитной плитой закрыть вход в студию, похоронив художника на собственном кладбище. И написать: «Он хотел стать гением, но был от рождения бездарностью». И точку поставить, жирную такую, больше, чем все слова.
Когда вдохновение не пришло на следующий день, Джин облегчённо вздохнул и назвал это отдыхом. Он даже вышел из дома за кефиром и овсянкой, провалялся весь день, уставившись в потолок. Спал. И даже вспомнил о родителях, маякнув им после месяцев молчания.
Когда вдохновение не пришло через неделю, Джин нашёл смятую коробку сигарет – и чуть не умер от удушья, втянув в себя отсыревший дым. Он вновь и вновь брался то за кисть, то за карандаш и зависал над листом, не в силах сделать ни единого штриха.
Когда вдохновение не пришло через месяц, Джин проснулся в студии на полу, окружённый стеклянными бутылками. Во рту было сухо и горько, хотелось сдохнуть. Нет. Сначала надо было нарисовать что-нибудь, а потом сдохнуть.
Оказалось, сдохнуть – самый простой вариант.
Вот только где-то внутри из последних сил билась в предсмертных судорогах надежда, что вдохновение придёт. Надо просто ждать. Надо очень ждать.
И художник ждал.
Он сидел в полутёмной студии уже третьи сутки. Без еды и воды, при температуре в десять градусов он готов был просидеть так очень долго. И вдохновение придёт. Или он умрёт. Но без вдохновения жить нельзя, он знал это, так нельзя. Вот уже месяц, как он дышит через раз, потому что пустота внутри высасывает ровно половину кислорода. Она растёт, засасывая внутрь не только его самого, но и всё вокруг. Какая, к чёрту, разница, что где-то война, если он больше не может рисовать? Какая, к чёрту, разница, отключат ему свет за неуплату или нет, если он больше не может рисовать?! Какая, к чёрту, разница, как скоро он умрёт, если он больше не может рисовать?! Зачем жить, если он больше не может рисовать?
Штрих – как глоток: глоток воздуха, воды, силы. Нет штрихов – нет художника.
И мозг упорно барабанит «меня нет, меня больше нет».
Сознание играет, переливается какими-то всполохами. И вот студия взрывается серебристыми искрами, и становится светлее и теплее. И Джину кажется, что это конец, и он не так уж плох.

Он просыпается из-за того, что плед сполз и оголил плечо. И пробуждение нерадостное, он ведь настроился уже встретиться с Создателем и спросить у него: «Какого хрена ты дал мне вдохновение, а потом забрал?», а тут вдруг утро.
И мольберт.
В центре студии, в окружении опрокинутых на пол других мольбертов стоит один. Он чист. И луч утреннего солнца, пробивающийся сквозь пыльные шторы, тонко разрезает его на две половины. И Джин поёживается, не в силах вспомнить, когда это он вставал с кресла и двигал тут всё вокруг.
Позывы организма упрямо гонят в туалет, и даже если мозгами ты собрался помереть, то мочевому пузырю вообще фиолетово, ему нужно облегчиться, а уж потом можешь отбросить коньки. Всё именно в таком порядке.
Джин спустил ноги с кресла, кривясь от боли в засидевшихся мышцах. И столкнул чашку, стоящую на полу. От лужи тёплого чая, разлившегося по тёмным деревянным половицам, вверх поднималось тонкое облако пара.
- Твою мать! – выругался кто-то, и Джин закрутил головой в поисках чужого. – Ты вообще видишь, куда ты свои копыта спускаешь?
С порога в студию шагнул незнакомый парень.
- Дай сюда! – подойдя к креслу, он присел и потянул за край пледа. – Всё равно эта рвань только для половой тряпки и сгодится, - сказал он и принялся вытирать чай уголком пусть и рваного, но нежно любимого Джином пледа.
И художник бы возмутился даже, и спросил извечное «Какого хрена?», а может даже что-то умное из разряда «Я тебя знать не знаю, и не трогай мой плед», но…
Чёрный свитер идеально оттенял бледную кожу незнакомца. Его профиль  отзывался покалыванием в кончиках пальцев. Хотелось протянуть руку и коснуться, провести по этой совершенной линии и умереть от остановки сердца, дотронувшись до губ. Светлые пряди волос и тёмные брови казались небрежными мазками гениального художника, коим Джин, конечно, не был. Куда уж ему! Ему только смотреть и умирать от осознания собственной ничтожности, неспособной передать всю эту красоту. А красота ворвалась в лёгкие, раскрыла грудную клетку до размеров вселенной и грозит затопить собою не то что его крохотную студию, а весь мир, к чёртовой матери! Красота смотрит глазами неба, отражённого в море, и спрашивает:
- Ты есть собираешься?
И если бы незнакомец протянул ему бутылочку с надписью «Яд», Джин выпил бы без единой заминки. Это было похоже на гипноз. Но дышится легко, иногда лишь сбиваясь от пристальных взглядов, и почему-то совсем не хочется сдохнуть.
- Не спросишь, кто я? – и от этой ухмылки в голове художника одновременно коротят все нейроны. И спросить страшно: вдруг это голодный глюк или предсмертная иллюзия? Или ангел. Точно, это ангел, он пришёл, чтобы забрать неудачника с собой. И Джин готов идти.
- Куда ты? – незнакомец дёрнул его за рукав, возвращая в кресло.
- С тобой, на небо. Пошли, - если бы он знал, что за ним придёт такой ангел, то давно бы уже заперся в студии, не тратя целый месяц на попытки вернуть своё дыхание.
- Придурок, - фыркнул незнакомец, укоризненно закатывая глаза. – Нафиг ты там нужен, на небе-то?
- Не… не нужен? – и осознание того, что Джин и там никому не нужен, колет больно и под лопатку.
- Ты и здесь-то ничего не сделал, - безжалостно режет гость, кивая на разбросанные мольберты.
- Это… - со словами у художника ещё хуже, чем с рисованием. – Оно ушло – и я больше не рисую.
- Оно пришло – радуйся. Можешь станцевать танец обкуренных марсиан, - незнакомец достал из кармана пачку сигарет и закурил что-то крепкое, вызывающее кашель.
- Думаешь, раз ты заявился, то я сразу создам шедевр? – Джин наклонил голову, пристально разглядывая расхаживающего по студии гостя.
- Не льсти себе. Чтобы создать шедевр, тут нужна целая дивизия таких, как я, - сказал он, пнув одну из неоконченных картин.
Джин обиженно засопел, мысленно прося у картины прощения за этого грубияна.
- Уходи, - выдохнул художник, пытаясь натянуть на себя сухую часть пледа. – Уходи, пожалуйста.
Незнакомец обернулся, случайно оказываясь в лучах того самого нахального солнца, – и Джину хочется сползти с кресла, упасть на колени и попросить того не уходить никогда. По крайней мере, до тех пор, пока он не испустит последний вздох. Он даже моргать перестанет, лишь бы перед смертью отпечатать это лицо на подкорке.
И гость, кажется, слышит эти мысли, потому что губы его растягиваются в плотоядной улыбке, и кончик языка на секунду мелькает между зубов. И хочется крикнуть: «К чертям! Просто покусай меня! Съешь! Выпей всю мою кровь и закуси сердцем, я даже пальцем не пошевелю, чтобы остановить тебя!». И это похоже на сумасшествие. Как можно видеть человека впервые и жаждать полного обладания и подчинения одновременно?
- Уйти? – его бровь издевательски взлетает, заставляя Джина пожалеть о своих словах тысячу раз. И он что-то хрипит в ответ несвязно.
А незнакомец вдруг закидывает голову и смеётся низко и глубоко, до дрожи в коленках и зашкаливающего сердца.
- Да не волнуйся ты так, - идёт к Джину медленно, словно вводит иглу в вену и впускает яд, приговаривая «это будет не больно». И взгляд отвести невозможно. Художник сидит перед ним в кресле и смотрит загнано, как кролик на удава, но не может заставить себя встать и дать отпор. Ведь он не слабак, он мог бы вытолкать нахала, вызвав вдогонку полицию. Но продолжает смотреть, как гость подходит всё ближе и ближе, ведёт рукой по пледу вверх, до дрожащих плеч. И задыхается, когда тот становится за креслом и горячей ладонью закрывает художнику глаза.
- Просто рисуй, - от чужого дыхания в шею кровь вскипает молниеносно и ударяет в голову. – Рисуй…

Когда Джин рождает утро, которое, жмурясь, смотрит на него с мольберта, слёзы ударяют под дых и текут так долго, что ворот кофты быстро промокает и противно липнет к телу. В качестве поощрения он заливает овсянку кипятком и, сидя в кресле, размазывает эти сопли по тарелке и еле сдерживается, глядя на картину, чтобы снова не зареветь, как пмс-ная девица.
Оно вернулось.
Вдохновение.
Оно вернулось.
И пусть за окном давно умер закат, в студии художника утро. То самое невероятно наглое утро, после которого снова хочется жить.

- Опять дрыхнешь, - от этого голоса Джин вздрагивает и шипит, потому что шея затекла, и кресло, честно говоря, не совсем подходит для сна.
Перед мольбертом стоит тот самый незнакомец. Широкими плечами он закрывает всю картину, но Джин согласен лицезреть вид сзади до конца жизни.
- А всё не так потеряно, как я думал, - гость трогает незасохшую краску и облизывает жёлтый палец. И это наполняет художника такой силой, словно великие творцы мира сего только что оценили его талант.
- Я хотел передать… - голос спросонья скрипит, как несмазанная телега.
- Я вижу, - бросил гость через плечо, - почти получилось.
Почти – это не полностью, Джин слышит эту разницу.
- Я нарисую лучше.
- Да уж конечно. Зря я, что ли, прихожу к тебе?
Когда незнакомец садится у ног Джина и опирается локтями на согнутые колени, художнику кажется, что это он сидит у подножия гостя: уж слишком у того надменный и уверенный взгляд.
- Расскажи мне, зачем ты это делаешь? – простой вопрос ставит Джина в тупик. – Зачем ты рисуешь?
И это всё равно что спросить, зачем ты дышишь.
- Потому что…потому что я не могу по-другому? – и это не ответ, а мольба об одобрении.
- Бред, - морщится незнакомец, и всё мировосприятие художника летит к чертям, разбивается на крохотные острые осколки, оставляя его перед миллионом отражающихся крупиц.
Как же бред? Ведь на этом держится весь его мир. Как же можно назвать бредом целый мир?
- Ты месяц не рисовал, - гость смотрит прямо, берёт на слабо, ждёт промаха, чтобы ударить в обнажённое нутро побольнее.
- Я умирал, - и Джин чувствует, что снова извиняется.
- Ты с ума сходил.
- Да! – хватается за эту мысль художник. – Я сходил с ума!
- Почему? – незнакомцу мало, он ждёт чего-то другого. В его глазах море пожирает небо, и он хочет утопить в этом ненасытном море маленького художника, которого и спасать-то некому.
И в голове только «Потому что! Потому!» и больше никаких идей. Зато можно нарисовать!
И Джин отбрасывает тряпку-плед, торопливо вскакивает с кресла, путаясь в ногах, и кидается поднимать один из мольбертов.
- Я покажу! Я покажу, - бормочет он себе под нос, лихорадочно отбрасывая тюбики краски, - я покажу…

И Джин рождает ночь. Яркую, ненасытную, такую многогранную и манящую, как тот незнакомец, что приходит и душит своими вопросами.
- Видишь! – он оборачивается, чтобы показать свой ответ.
Но там уже никого нет, а за окном – рассвет. Вот только в студии художника – ночь. И в ней тепло. И на вопрос «Почему?» Джин готов ответить.

Слова… Их мало, они недостаточно глубоки, чтобы объяснить, передать, рассказать. Он говорит кистью, карандашами, пальцами. Он кричит и плачет цветом, сменяя фиолетовую истерику голубым умиротворением. Просто голод – он серый, а сытость – грязно-коричневая, дверной звонок – ослепительно жёлтый, до рези в глазах, а тишина – молочно-белая. Просто для того, чтобы жить в мире, нужно пробовать цвет на вкус. И это его – Джина – способ жить в этом мире.

- А ты растёшь, - незнакомец возникает на пороге студии в полдень и застаёт художника с веником в руках. – Давно пора, - кивает на орудие труда и без лишних слов плюхается в одинокое кресло.
А Джин застывает посреди студии, не зная, стоит ли продолжить или это невежливо/неловко/глупо.
- Продолжай, я даже ноги подниму, - великодушно прерывает его муки незнакомец, и художник благодарно выдыхает, радуясь, что решили за него.

- Овсянку будешь? – Джину в кои-то веки стыдно за свой собственный быт, который никогда ранее не казался таким ущербным. – Могу с вареньем, - он неловко переминается с ноги на ногу и закусывает и без того потрескавшуюся губу. – И чай есть, - голос сползает на нет.
- Подойди-ка, - развалившийся в кресле гость прищурился и поманил пальчиком. Сопротивляться этому невозможно: тут либо поддался, либо вскрыл вены – третьего не дано. А вены жаль: могут ещё пригодиться.
Джин останавливается у кресла и смотрит в омуты глаз сверху вниз. И хочется нырнуть в них с головой. Он даже трепыхаться не будет, разрешая поглотить себя без остатка и всякой надежды.
Пальцы незнакомца такие горячие, словно он держал их над открытым огнём. Он цепляется ими за холодные пальцы художника и усаживает того на пол между своих разведённых ног. Джин смотрит прямо, туда, где стоят картины, но ничего не видит, ощущая только жар тела сзади, жар, исходящий от коленей, сжимающих плечи.
- Я не ем овсянку, - выдыхает незнакомец ему на ухо, и Джин готов потерять сознание. – Меня привлекает пища иного рода, - кончиком носа ведёт по шее художника, жадно втягивая в себя запах краски и тела. Его чёлка щекочет кожу, и Джин уже не уверен, касаются ли его пальцы, или это губы пришли на смену, но его переполняет цвет, вспыхивая перед глазами багряным и растекаясь до рассветно-розового. Этот странный человек с глазами утонувшего неба непонятным образом наполняет ту пустоту, от которой было трудно дышать. Каждое его появление – как подзарядка, как бесконечный источник цвета, да, именно цвета! И нестерпимо хочется рассказать об этом, так сильно, что крутит запястья и ноют пальцы.
- Иди, - смешок в шею, - рисуй.
И уходить не хочется, в чужих коленях тепло, и дыхание вяжет внизу живота, но цвет… Он слишком ярок, чтобы не передать его, слишком.
- Я быстро, я лишь набросаю, - Джин гладит чёрную штанину, извиняясь за желание покинуть это тепло.
- Я за этим и пришёл, - чужая ладонь ласково треплет по волосам, - рисуй.

И Джин рождает день. Ослепляющий, обжигающий летний день. А за окном – вечер и снова плачет осень, а в студии художника заперто лето и греет солнце. И он знает: оборачиваться за одобрением не стоит. Незнакомец уже ушёл.

Вскоре вся студия заполоняется цветом. Четыре стены с трудом умещают в себе весь мир. Здесь и леса, и города, пустыни и утонувшее в море небо. Но всё не то. И Джин смотрит на всё это буйство цвета и вдруг осознаёт, что не хватает главного, чего-то самого важного. И всё это поверхностно, лишь слабая попытка прикоснуться к прекрасному.
И это море недостаточно небесно или небо не настолько морское, как надо! В нём не хочется утонуть, став каплей в этом океане. И мрамор возвышенных колонн совсем не такой белый, как надо! Его не хочется касаться. И цвет роз его тоже не устраивает. Он не такой, он не так нежен, не так сочен! В него не хочется впиться губами. И раздражение на собственную бездарность накрывает чёрной волной. Острый канцелярский нож кажется единственным решением. И Джин хватает его и кидается к картинам, желая уничтожить это недоразумение, позволившее себе родиться из-под его руки.
- Эй-ей-ей! – горячие руки перехватывают занесённое оружие, которое тут же безвольно падает на пол. – С ума сошёл?! – и прижимают к себе дрожащее тело.
- Всё не так, - шепчет Джин в чужую шею, - не так, - вжимается в грудь.
- Придурок, - но в отличие от слов незнакомец умиротворяюще гладит по спине, обнимая за плечи.
- Разреши мне, разреши, - губы касаются горячей кожи.
- Чего ты хочешь?
- Разреши мне… нарисовать тебя.
- Не испугаешься?
- Страшнее, чем сейчас, не будет.

Джин изучал его медленно. Исполнил свою мечту и прикоснулся к совершенному лицу. Кончиками пальцев повторил изгиб бровей, провёл по переносице, скулам… Затормозил у губ, не в силах оторвать от них взгляд.
- Попробуй, - шепнули губы.
И тогда Джин понял, каким цветом нарисует эти губы, этот цвет – вспышкой перед глазами от прикосновения.
Горячая белая кожа не сравнится с мрамором. Глупый художник! Мрамор мёртв и холоден, а кожа незнакомца обжигает и тянет попробовать её на язык. Чёрный свитер летит на пол, и ладони чертят линии, повторяя контур стройного тела. А у кромки брюк стыдливо замирают.
И глаза напротив насмешливо ждут дальнейших действий, а Джину кажется, что он стоит на самом краю жерла вулкана и собирается спрыгнуть, заранее зная, что дороги назад не будет.
Ну и к чёрту! Шаг – и падение.

И он рисует, как полоумный. Рисует на стене, потому что мольберт слишком жалок и не сможет вместить в себя то, что раздирает художника изнутри. Широкие мазки сменяются тонкими линиями, цвета буйствуют в голове и выплёскиваются наружу. Джин забывается прямо на полу, а просыпаясь, вновь бросается к рисунку.
А незнакомец не приходит больше.
Но Джин всё понимает. Так было всегда. Люди проходили по его душе, оставляя цветные пятна, и растворялись в серости реальности, оставляя его одного. Но в этот раз он будет не один.
На стене всё чётче и яснее проступал образ вулкана, в котором художник разрешил себе сгореть. Как можно сочетать в себе прохладу моря и жар адского огня? Джин так боялся не суметь передать это.

Сколько прошло дней? Стоило спросить у календаря: Джин не знал. Закончились запасы овсянки и чая, и белой краски больше нет. Зачем он пририсовал незнакомцу крылья? Он и сам бы не смог ответить. Просто их не хватало за спиной незнакомца, вот именно таких – сильных и раскрытых чёрных крыльев не хватало Джину, чтобы вновь почувствовать трепет.
И он чуть привстаёт на цыпочки и касается губами нарисованных сочных губ, забирая с собой слой незасохшей краски.
- Моё вдохновение, - шепчет нарисованному лицу, - так вот ты какое…

Неожиданно яркое солнце бьёт прямо в лицо, и Джин поёживается в кресле, натягивая плед до самой макушки. Что не так с этим солнцем? Как можно быть таким ярким, чтобы пробиваться сквозь шторы? Художник выглянул из-под пледа и обнаружил залитую светом студию. Раскрытые шторы приглашали наглое солнце войти и остаться. Но ведь он точно зашторивал окно!
- Твою мать! Ты видишь, куда ты свои копыта спускаешь? – мелькнувшая светлая макушка успела спасти кружку чая прежде, чем Джин опрокинул её.
- Ты… - открыв рот, художник переводил взгляд с незнакомца на картину на стене. – У меня уже галлюцинации…
- Жрать потому что надо, придурок, - ему в руки ткнули тарелку с овсянкой. – И завязывай ты с этими соплями. Не знаю, как ты ешь эту дрянь.
- Ты настоящий, - Джин благоговейно протянул руку и коснулся чёрного свитера.
- Я бы продемонстрировал тебе, насколько я настоящий, но ты несколько дней не мылся, а я, знаешь ли, довольно брезглив, - усмехнулся незнакомец, но всё-таки шагнул ближе, разрешая Джину уткнуться лицом в свой живот. Парень тут же обнял его бёдра, блаженно греясь в чужом тепле.
- А я нарисовал тебя, - пробубнил художник, не желая отпускать гостя.
- Я вижу, - хмыкнул тот.
- Ты не приходил. Я думал – всё.
- Я тоже так думал. У меня были чёткие указания: вдохновил – и на выход.
- Но ты вернулся, - Джин задрал голову, чтобы видеть глаза.
- Подумал, что ты умрёшь тут без своей овсянки, - фыркнул незнакомец и отвёл глаза.
- Я тебя смутил?
- Ты? Меня? – незнакомец отступил, избегая прямого взгляда. – Я просто зашёл проведать.
- Если не хочешь остаться, уходи, - и Джин сам удивлён своей смелостью. – Ты теперь есть у меня, - он улыбнулся изображению на стене.
- А настоящим я тебе уже не нужен?
- Скажем так, это я настоящий никому не нужен, - и эти слова даются Джину на удивление легко.
- Придурок, - незнакомец закатывает глаза и тяжело вздыхает. – У тебя есть нормальная кровать? Я не буду спать в кресле.
- Есть кровать, - Джин немного тормозит, что, в принципе, является его обычной бытовой чертой.
- Где?
- Там! – И Джин поспешно кидается к дверям.
Но его тут же останавливают, крепко обнимая сзади. И от чужой груди тепло, и внутри снова просыпаются багровые цвета. На глаза опускается горячая ладонь, и обжигающее дыхание зловеще интересуется:
- А про крылья откуда узнал?