Счастье

Сергей Борисович Протасов
Самолёт дышал на ладан и пассажирам казался испорченной погремушкой, привязанной к четырём старым вентиляторам. Матросы из Владивостока, для которых он был зафрахтован, уже в Домодедово прибыли пьяными в щи. Пограничница, штампуя их паспорта, прикрывала нос и рот зелёным форменным галстуком. Пластиковая перегородка между ней и моряками моментально запотела, отчего последняя сторожевая будка родины стала напоминать душевую кабину. Мы летели в тропический рай, на один из прекрасных островов, которые, согласно пословице, проплывают мимо так же быстро, как сама жизнь. В самолёте не было багажного отделения, поэтому все вещи моряков разместились в салоне. Весело и загадочно звенела водка в ящиках, на пол с переполненных полок то и дело падали макароны и тюки туалетной бумаги. В самом хвосте в проходе между кресел стоял пустой жестяной гроб. Мой сосед – угрюмый кавказец с красивым и мужественным лицом, наискось перечёркнутым бледным шрамом, – перехватив мой взгляд, пояснил: «Летим принимать вахту испанского траулера. Там братка наш прижмурился – снастью прибило. Так что обратно в лежачем поедет. Ты-то как сюда? Шпион?»
     Я признался, что хуже – журналист. Что еду писать статью про тот же остров, на котором их ждёт испанец. А лечу с ними, потому что так дешевле. «Рауф», – наконец, улыбнулся мой сосед и протянул мне руку, тяжёлую как якорная цепь. Потом он достал с полки кожаный «дипломат», а оттуда – бутылку коньяка: «Выпей со мной, Москва, я с журналистами ещё не летал». Мы выпили. Коньяк был тёплым и пах старой, распаренной на солнце лодкой. Ни о чём он меня спрашивать не стал, не то, видно, было настроение, а просто рассказал мне всю свою жизнь. Как после армии поехал прямо из азербайджанской деревни в Одессу, в мореходку. Привёз взятку, иначе бы не приняли: языков он сроду не учил, про математику знал только то, что она есть. Стипендия маленькая, год выживал, как мог, услышит «чурка» – сразу лез драться, ел варёную морковь, а потом приспособился джинсы покупать в порту у мореманов и отправлять на родину. Опасно, зато денежно. На втором году «завёл нужных друзей, нагнул портовую фарцу и договорился с ментами. Зажил как король – тачка, рестораны, бабы…» Потом на улице встретил Наташу: «Не поверишь, красивая такая, я дышать не мог, когда в первый раз увидел! Знаешь, такие женщины есть: когда они рядом, ругаться нельзя, да?». Ухаживал долго, потому что она была, хоть тоже приезжая, но из хорошей семьи и училась на пианистку. А Рауф – шпана, уголовный элемент. «С курдами из-за неё на ножах резался. Плохое слово сказали. Шрам видишь?», - спросил мой попутчик, открывая вторую бутылку. «Пей, Москва, я больше тебя зарабатываю»…
     Однажды, когда они с Наташей уже месяца два как встречались, Рауф её взревновал. К священнику той церкви, куда она ходила по воскресеньям. Поп был молодой, красивый, глаза голубые. Подстерёг Рауф батюшку по дороге домой после вечерней, прижал к стене, чиркнул ножичком по шее, чтоб припугнуть, и говорит: «Ещё раз, чмо бородатое, увижу, как она тебе руку целует, отрежу руку, понял?» Поп перепугался, конечно, но потом с духом собрался и говорит: «Значит, это она за тебя молебны-то заказывает?» Какие-такие молебны? «За здравие твоё и умягчение сердца».
 
     В семь утра следующего дня Рауф был у общаги консерватории Неждановой со всеми цветами, которые мог купить в такую рань. Он стоял под Наташиным окном и звал её, а рядом гремел своим мятым сиротским золотом нанятый не скажу за сколько джазовый оркестр клуба пожарных. Оркестр фальшивил, но и молодой человек ведь тоже кричал с акцентом: «Наташькя! Вийдешь за мине, я хот в буддиста крещусь! Лублу тебе, не могу домой без тебе ехат!» С тех пор они были вместе. По окончании мореходки Рауфа распределили во Владик, на сухогруз. И тут бодяга замутилась: Горбачёв, «ножки Буша», соляра подорожала – сухогруз Рауфа вдруг куда-то сплыл и не вернулся. А детей у них уже двое, квартира съёмная, и в окно смотрит своим скверным прищуром просоленный блатняшка Владивосток. Устроился Рауф простым рыбаком. Уходишь в путину, взял улов, перегрузил втихую японцу и домой – руками разводить: «Ушла рыба, началник!» Тяжёлая работа, каждый день к концу смены ни рук, ни ног, убиваются рыбаки порой насмерть, но, вроде, зажили неплохо.
 
      «Червь только меня жрал, Москва… Не могла же она меня любить, я кто – чуркан, на пианино не играю, книгу читал только одну – «Устав службы на судах морского флота», и ту уж забыл – от чего устав? Как устав? Мысли ведь в голову лезут, когда ты в море четыре месяца, а она дома, и красивее её нету женщины на земле. Начинаешь к детям приглядываться – похожи-нет? То-сё». И вот однажды шайтан попутал Рауфа, явившись к нему в виде алкаша-соседа дяди Миши. Рауф заставил доходягу убрать за собой окурки на лестничной площадке, а тот возьми да и скажи: «Твоя-то, говорят, ****ует, пока тебя нету… Мужик у неё, сам видел…» Зубов, конечно, дядь Мишиных на площадке той осталось побольше, чем окурков, но с того дня зардели в душе моряка невыносимые угли.
     И решил он проверить свою женщину. Сказал, что вернётся с путины тогда-то, а приехал на две недели раньше. Открывает дверь своим ключом аккуратно, без шума, сердце только гремит так, что мёртвого поднимет. Ну вот, открывает он дверь и прям из коридора видит, как на кухне сидит мужик лет тридцати пяти, в его, Рауфа, пижаме, симпатичный такой блондин, загорелый, ест пельмени и смотрит телевизор Sony, который Рауф из Японии привёз. Не помнит моряк, как бил мужика, и как потом выбросил в окно осквернённый любовником телевизор, но дело завернулось плохое. Наташа, откуда не возьмись, появилась, повисла у него на руке, кричала и плакала. Он и её ударил так, что она упала, стукнулась головой об немецкую электрическую открывалку на стене и затихла. Дети выбежали на шум, ревут. Тут Рауф и начал соображать, что что-то тут не так, не могла ж она при детях… А мужик ему – весь в кровище – паспорт протягивает, фамилия-то у него Наташина девичья и отчество то же самое. Брат это её оказался по отцу, от первого его брака, вернулся с Кубы, отслужил там на локаторе восемь лет и приехал во Владик – родственников повидать… Наталью увезла скорая.
     Рауф ехал с ней, так и не пришедшей в сознание, всю дорогу, рыдая и колотя белым от отчаяния кулаком в свой пустой, как корабельная рында, лоб, шепча и выкрикивая проклятия на певучем азербайджанском и забористом, как дым в глаза, русском. «Трещина у неё была в шейном позвонке. Врач сказал, что чудом осталась жива. Что будет операция, и все бы хорошо, но жена, говорит, ваша на четвёртом месяце. Будем, говорит, позвонок менять, это общий наркоз часов на восемь минимум, как там с ребёнком обернётся, не знаем…»
И всё же горе миновало семью Рауфа. Наташу вылечили, с сыном (а это был их третий сын) тоже всё оказалось в порядке. «Я на коленях у её кровати стоял в реанимации, просил прощения. Аллаху молился и Иисусу вашему молился, пусть хоть кто поможет. И было это для меня самое страшное время в моей жизни, Москва. Сволочь я, плохой, но ведь нет на свете такого греха, за который мне бы суждено было умереть позже неё. Или есть, как ты думаешь?» – когда он это у меня спросил, в глазах его вдруг проступил беспомощный ужас. Мы помолчали. В иллюминаторе что-то бесконечно клубилось и уплывало.
     «Знаешь, – сказал Рауф, печально улыбнувшись и окинув взглядом салон нашей летающей погремушки, - а ребята ведь мне за два дня по всему Владику денег собрали, чтобы в Японию её везти. Там, вроде, лучше лечат. Хорошие они мужики, все до одного». Хорошие мужики спали в самых нелепых позах, храпя и исторгая в атмосферу пары своего недавнего недорогого досуга. В хвосте рядом с туалетом, будто кем-то обманутый, жалобно скрипел пустой жестяной гроб. Рауф полез в карман, достал оттуда паспорт, за внутренней обложкой которого лежала фотография. С неё на меня смотрела простая, немного полноватая женщина средних лет со старомодной высокой причёской. Она не показалась мне очень красивой, на мой взгляд ничего особенного в ней не было. Хотя нет, было. Её слегка затуманенные какой-то мимолётной печалью глаза светились мягким, обнимающим душу светом. Эта женщина была счастлива.