С. Малашкин Наваждение

Литературная Гостиная
представляет: СЕРГЕЙ МАЛАШКИН
(из книги "Вечное возвращение")
               
                НАВАЖДЕНИЕ
               
                Рассказ


Извозчик, мрачный, с густой окладистой светло-рыжей бородой, с отвислой нижней губой, с низко нависшими на тёмно-жёлтые глаза бровями, круто повернул рыжую, под свою масть, кряжистую, сытую кобылу и поехал по глубокому, по ступицу, тёмно-белому песку в тупик, в мрачный угол соединившихся двухэтажных корпусов.

Лошадь, тяжело дыша и хлюбко цокая ослабшими подковами, лениво переступала, а колёса, раскачивая телегу, неприятно скрипели втулками от попавшего в них песка по дубовым толстым осям. Тут, в тупике, не было того ослепительного солнца, что сияло над песчаной серебристой дорогой, хорошо промешанной колёсами, копытами лошадей, стадом рогатого скота; тут, в тупике, не было и того невыносимого горячего солнца, что было над уездным городом, который ярко переливался, блистал черепичными и железными крышами, а было м р а ч н о, как и на лице извозчика; тут, в тупике, было пустынно, не было ни одной живой души, ежели не считать пары тёмно-сизых голубей, сидевших так кротко на наружном выступе подоконника плотно закрытого окна, и длинных перил для привязи лошадей.

Вот в этот самый что ни на есть  м р а ч н ы й  т у п и к  въехал извозчик, и его рыжая кобыла грузно упёрлась широкой мускулистой и тёмной от пота грудью в обгрызанные и обшарканные перила, из шероховатости которых торчали пучки разномастной шерсти грив.

— Приехали,— проговорил равнодушно извозчик, вытянулся на грядке и как-то сразу соскользнул и стал на ноги, обутые в лапти, тащившиеся до этого волоком по песку дороги, направился к лошади и стал её рассупонивать и обряжать кормом.

— Приехали,— немного погодя, повторил недовольно за извозчиком молодой человек, инструктор губисполкома, и не шевельнулся ни одним мускулом.

 Молодой человек, облокотившись правым локтем в душистое светло-синее сено, плотно примятое за время долгой дороги, полулежал на правом боку, равнодушно покусывал соломинку и откусываемые кусочки выплёвывал на телегу, а некоторые висели у него на хорошо выбритом розовом подбородке. Однако, нужно сказать, что инструктор губисполкома был страшно недоволен такой некомфортабельной поездкой. Ему не нравилась громоздкая простая телега, пахнущая присохшим к её грядкам и к настилу навозом, ему и не нравилась разбитая глубокими колеями просёлочная дорога, несмотря на её особенную красоту и на всю прелесть палевого цвета.

Его и не радовали поникшие тяжёлым колосом моря ржаных полей, моря белёсого овса, поразительная крупитчатая белизна гречихи, над которой и в которой такой стоял потрясающий звон и гул пчелиного восторженного труда, что, слушая этот труд, всё существо инструктора губисполкома должно было бы захмелеть и закружиться от восторга. Его и не радовал слишком жаркий день, что, как казалось ему, молодому человеку, только на него одного навалился своим беспощадным зноем и готов был его заду¬шить. Ему и не нравилось и даже угнетало его ошеломляюще глубоко распластанное голу¬бое небо со всеми песнями жаворонков...

Одним словом, он был ужасно зол на эту совершенно, как он подчёркивал внутренне, в себе, неудавшуюся, в смысле удобства, поездку. От этой дороги он чувствовал себя дополна усталым, разбитым и больным. Он хорошо чувствовал, как у него от долгого и слишком неудобного лежания и полулежания в телеге неприятно можжили ноги, ныли плечи, побаливали бока и даже, к его глубокому ужасу, что-то острое три раза кольнуло в сердце. Нужно сказать, его сердце до этой поездки ничего подобного и похожего на эти уколы не испытывало, а тут еще этот, как он называл его, «мрачный тупик» и грязно-красные, покрытые селитрой, стены корпусов.

Вообще всю эту работу, которую он проделывал, считал сизифовым трудом, а, главное, она надоела и опротивела ему до тошноты. Он за последнее время разуверился в революции, не верил в её творческие силы, а потому к своей работе — к работе среди крестьянства, к ожив¬лению советов, относился халатно, считал её грязной и ниже своего достоинства или, как он любил выражаться, конечно, не вслух, а только про себя,— он боялся лишиться места с хорошим окладом и ещё с «разъездным доходом»,— «возиться в  этом  навозе  и  тащить  его  на  социалистическую  дорогу».

Да и вообще он попал в большевистскую партию случайно, как-то «рикошетом», через две партии — меньшевиков и эсеров, побывав и в первой и во второй в моменты их пышного расцвета и только после двух лет Октябрьской революции вошёл в коммунистическую партию, осел в ней и сидит до настоящего времени, нравственно всё больше разлагаясь...

Но делать было нечего, а, главное, было неудобно лежать в телеге, когда извозчик недовольно вытащил из-под него охапку сена, обрядил лошадь и уже, шаря глазами по тупику, отыскивал мес¬то, чтобы справить малую нужду, и молодой человек, инструктор губисполкома, медленно поднялся и, перекидывая через грядку длинные ноги, обтянутые узкими брюками в белую полоску и обутые в жёлтые полуботинки, сел на край телеги, касаясь земли модными носками ботинок, и стал вяло и недовольно рассматривать лицевую грязную сторону противоположного корпуса. Глядя на эту стену, инструктор губисполкома неожиданно и как-то вдруг глухо ахнул, сорвался с грядки и, не отрывая улыбающихся и необыкновенно восторженных и так быстро изменившихся глаз, словно в них кто-то невидимый плеснул нес¬колько вёдер радости, стал топтаться на одном месте и лихорадочно поправлять подол парусиновой блузы, освобождая его от стеблей приставшего сена.

Глядя на эту стену, он, несмотря на большое количество женщин, с которыми он был  б л и з о к, на довольно большую оскомину к  э т и м  женщинам, вспоминал далёкую молодость,— хотя ему и сейчас было много меньше тридцати лет,— реальное училище, прелестную, одетую в шоколадное платьице и в белый, похожий на пену, фартук, наплечники которого походили на ангельские крылья, гимназистку, у которой были синие глаза и такие тонкие губы, что даже жутко вспоминать, почувствовал чудовищный прилив силы, такой бодрости, которой в нём не бывало и до этой трудной поездки, и сейчас он был готов оторваться от земли и взлететь на ту высоту, на которой неотрываемо блаженствовали его расширенные глаза и наслаждались неожиданной прелестной красотой... И он, инструктор губисполкома, наверное бы взлетел, ежели бы не подвернулся под руку мрачный извозчик и не сказал:

— Глядит, дуришша, и всё видит, и я никак не могу... Вот глаза-то бессовестные пошли! — и он медленно, вразвалку, подошёл к телеге и грузно шагнул за рыжую кобылу.
— Дуришша! 

Это слово точно ошпарило молодого человека, и он так стушевался, что даже оторвал глаза от той высоты, от того окна, на подоконнике которого, облокотив¬шись на прелестно-розовые локотки, полулежала совершенно незнакомая, но уже милая, тысячу раз прелестная, давным-давно знакомая ему девушка, за оскорбление которой он был готов сейчас же вцепиться в ненавистное горло оскорбителя, в его светло-рыжую бороду и всю её выдрать до последнего волосика.

Но он ничего подобного не сделал, так как извозчик ушёл за рыжую кобылу а чудесная девушка всё так же из-под ярко-красного пла¬точка, из-под чёрных, чуть-чуть вздрагивающих бровей, похожих на раскинутые крылья ласточки, потрясающе смотрела на него ослепительно синими глазами, всё так же неу¬держимо звала его к себе, так что от её таких синих глаз, от её зова у него кружилась голова и в какой-то сладкой истоме, никогда не испытанной до этой счастливой минуты, чуть-чуть дрожали колени, так что он едва слышно прошептал:
— Она.

Но эта была не  о н а. И он, молодой человек, не выдержал такой муки восторга, бешено сорвался с места, бешено бросился вперёд, но, не найдя двери, отскочил обратно и снова уставился на девушку, которая, нужно сказать, была не менее его поражена неожиданностью и тоже не могла оторваться от его голубых глаз, и она только тогда отбежала от окна, когда бросился к ней молодой человек, и хотела было выбежать к нему навстречу, но почему-то не выбежала, вернулась обратно к окну и помахала ему прелестной ручкой.

После этого инструктор губисполкома и девушка сорвались со своих мест, и каждый неу¬держимо бросился навстречу. Они оба так стремительно бежали, что даже, чтоб не столкнуться и не сшибить друг друга, как раз на самой середине лестницы благоразумно посторонились, разошлись и остановились только в нескольких шагах друг от друга, краснея и улыбаясь. Потом подбежали друг к другу, не поздоровались, а, как давным-давно знакомые, бросились кверху по лестнице, вбежали почему-то в помещение клуба, подбежали к окну, постояли около окна, и оба, не сказав ни одного слова и не видя стен, разукрашенных так ярко плакатами и портретами вождей, опять бросились вон из помещения вниз по поразительно крутой лестнице, стуча так радостно каблуками и сияя восторженными глазами.

Выбежав на улицу, они остановились, потом быстро завертелись на крыльце, потом снова бросились на лестницу и снова вверх, и опять обратно и так, точно полоумные, точно молодые, только что выпущенные на волю телята, проделали несколько раз по лестнице и, наконец, после последнего спуска стремительно под руку пробежали мимо удивлённого, улыбающегося в рыжую бороду извозчика, который, когда они были далеко от него, пробурчал укоризненно:

— Эно, как с голодухи жируют! — и, усаживаясь на тупицу колеса, достал кисет, самодельную трубку и, разминая пальцами табак, стал набивать её и, всё косясь тёмно-жёл¬тыми глазами в сторону инструктора губисполкома, ворчал:
— Устал! Ежели бы устал, не побежал бы так с мокрохвосткой,— и, выпуская клубы дыма, тяжело закряхтел, повернулся к телеге и, показывая широкие огузья с жёлтой подпоринкой тяжёлых порток, полез на телегу.

А молодой человек и девушка в красном платочке были уже далеко. Они так бежали, что даже не чувствовали под собой грубой мостовой, накалённой зноем июльского дня, её серо-голубой пыли, что дымилась под их каблуками.

Они не чувствовали того раскалённо¬го, великолепного и неоглядного солнца, которое гнало горячий зной на них, на мостовую уездного городишка, на базар, что как муравейник, копошился перед их глазами и страшно разноголосо гудел, блестя и сияя поднятым лесом оглобель, мордами лошадей, возами глиняных горшков, блюд и махоток, разложенных около телег прямо на мостовой, разноцветными платками и растегаями девушек и молодух, возами пшена, похожего на червонное золото, и другими хлебами — рожью, мукой, тёмно-бронзовой гречью.

Они, восторженно торопясь всё вперёд и вперёд, не замечали женских глаз, устремлённых насмешливо на них; не замечали то и дело попадавшихся навстречу довольных и подвыпивших мужиков, с ковригами поджаристого ситного, с большими связками кренделей, надетых пря¬мо на руки и болтающихся по воздуху и, наконец, с широко оттопыренными карманами поддёвов, из которых благостно и довольно смотрели красными головками бутылки «горькой» на изумительно голубое небо.

Они оба не заметили, как пробежали хлебный ряд, горшечный ряд, резко пахнувший мылами и лентами галантерейный, конный ряд, в котором такой стоял гвалт, такая стояла божба, так кричали и, крестясь на далёкий собор, божились прасолы и цыгане, так ловко передавали из полы в полу поводья проданных лошадей и коров, что можно было ахнуть и засмотреться; но они, молодые люди, так были полны своей радостью, что даже не пошевельнули глазом, чтобы взглянуть, а быстро, пробираясь по задам и подлезая под головы лошадей, машущих хвостами и бьющихся от мух и оводов, пробежали конный ряд и неожиданно ворвались в поросячий, и только тут остановились и застыли на минуту, поражённые странной картиной: на большой кормовой кошёлке, растопырив широко толстые в икрах ноги, просвечивающиеся сквозь тонкую юбку растегая, и упираясь грудями в край кошёлки, полулежала молодая полногрудая и широкозадая со сладострастным полуоткрытым ртом баба и протянутой рукой в кормовой кошёлке почёсывала зад розовому, так сладко хрюкающему и развалившемуся поросёнку.

Глядя на эту бабу, так сладко лежащую на кошёлке, они оба ахнули, взглянули друг на друга и, ярко вспыхнув, бросились вон из этого, пахнущего остро и как-то особенно, поросячьего ряда и неожиданно упёрлись в крутой берег Красивой Мечи, при виде которого, при виде серебристой, залитой солнцем и густой и радостной синью неба, воды, молодая девушка глухо вскрикнула и, толкнув от себя растерявшегося инструктора, громко, задорно рассмеялась:
— Река.
Он, не дыша, задыхаясь, ответил:
— Река.

Она подняла на него загорелое девственное лицо, облила всего синими глазами, да так, что у него закружилась голова, и потом, и тоже почти задыхаясь от радости, базарной духоты и солнца, прошептала:
— Куда вы, милый, меня привели? К водопою? Хотите остудить желание? Разве я этого хочу?

Молодой человек от такого шёпота, насыщенного солнцем, молодостью и глубоко неземным, окончательно обалдел и, не отдавая себе отчёта, громко выпалил:
— Та-ак куда же?
— Ко мне,— ответила она ещё тише, но всё таким же жарким, чудесным и милым шёпотом.— Ко мне,— повторила она ещё раз и неожиданно рванула его за руку и почти поволокла за собой.

Нужно сказать, что пробежали они базар обратно так же быстро, как и бежали через базар к реке Красивая Мечь. Они даже, когда пробегали поросячий, остро пахнущий ряд, не заметили рыжебородого мужика, того самого мужика, который привёз молодого человека в этот уездный городишко, и не слыхали его крика — остановиться,— до него ли им было. А извозчик уже успел купить поросёнка и, держа его вниз головой, отчего он пронзительно визжал, и, слегка помахивая им, кричал молодому человеку:

— Товариш, а товариш,— а когда «товариш» был далеко и скрылся в разноголосой и разноцветной толпе, он безнадёжно махнул рукой: — Попала шлея... Вот тебе и оживление советов! А ешё, говорил, идейный! Всё бабе под хвост.— Потом повернулся назад и грузно, вразвалку зашагал по базару, раздувая точно ветром широченные огузья тяжёлых порток.

А молодые люди одним махом пробежали базар, одним махом ворвались в комнату, что была на втором этаже, остановились и застыли в каком-то томительно-сладком оцепенении, но это оцепенение продолжалось недолго,— молодая девушка, мучительно заломив на голову руки, обожгла его:

— Это, мой милый, какое-то наваждение нашло на меня, и я так люблю тебя и я так хочу тебя, что...— она не договорила, так как и она, и молодой человек, промычавший что-то невнятное, бросились в одно и то же время друг на друга и застыли в потрясающем поцелуе…

Солнце уже давным-давно скатилось с зенита и, потеряв на город много зноя и радости, приняло ярко малиновый цвет, удовлетворённо и радостно смотрело в окна, обливая своими красками обстановку комнаты, стены, кровать и молодые тела, изнемогающие от любви и вновь ею наливающиеся.

Молодая девушка, поправляя растрепавшиеся малиновые от солнца косы, говорила:
— Скажи, мой милый, откуда вы явились? Кто вас послал ко мне?
Молодой человек, сжимая её в объятиях, дулся и по-бычьи мычал:
— Л-люблю.
— Вы знаете, милый,— прижимаясь и отдаваясь ему, говорила она потрясающе неж¬ным и милым шёпотом,— всю радость, всё счастье, которое вы даёте мне, я выпью нынче... только нынче и больше никогда...— и она задыхалась от сильно бьющегося и больно покалывающего сердца, готового выпрыгнуть из груди. — И больше никогда...

А он в ответ только глухо, до тупости упрямо мычал:
— Л-люблю.

На другой день молодой человек проснулся очень поздно, счастливо открыл глаза, осмотрелся: был ослепительно ясный день и ярко-голубое небо двумя потоками лилось в комнату, и из-за оконного косяка небольшим краешком заглядывало солнце, обливая золотом подоконник, угол стены, подушку дивана и сидящую неподвижно на диване в одном белье и с распущенными волосами девушку...

Увидав девушку, молодой человек быстро поднялся и радостно бросился к ней, сел рядом и, обхватив рукой её талию, навалился туловищем; она легко запрокинулась навзничь, взглянула на него правым и чуть-чуть улыбающимся полуоткрытым тёмным глазом: она была мёртвой, но всё такой же прекрасной и милой. Он в ужасе отдёрнул руку, отскочил назад и, стиснув яростно ладонями голову, завертелся по комнате, скуля, как смертельно раненый:

— Хгосподи, это какой-то тупик, но только более страшный и непонятный, чем тот, в который въехал извозчик.— А когда опомнился, подошёл к ней, опустился на колени и, потрясённый до глубины, горько зарыдал, расплакался всем своим существом, а когда наплакался вволю, поднялся и умиротворённо сел с ней рядом на диван, вынул из кармана записную книжку, вырвал листок и написал на нём странно путаное письмо:

«В смерти моей прошу никого не винить. Жизнь я тоже не виню: я жил на земле, несмотря на то, что я всегда старался урвать для себя лишнее из её благ, скучно, безрадостно, а посему, испытав настоящее счастье, радостно и счастливо с ней ухожу». Положил за¬писку на стол, осторожно достал из заднего кармана брюк небольшой замшевый мешочек, вынул из него чёрный, блестящий и отливающий синью браунинг, прижался левым боком к любимой девушке и с необычным спокойствием и наслаждением выстрелил себе в висок.

В этот же день, к вечеру, врачом было установлено, что девушка умерла от разрыва сердца.

1926 г. Гор. Ефремов, Тульской губ.
Издание: М.: Молодая гвардия, 1928