Богом согретый мирок

Олег Сенин
Помимо прочего, одна из тягот лагерной жизни – невозможность побыть одному, уединиться. Все 24 часа в сутки ты на людях, и так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Но, как говорится, «живая душа калачика просит». Потому-то некоторые из лагерников имеют свою тропку, свой уголок за бараком, где можно если не укрыться, то хотя бы удалиться от людской стесненности. Семнадцатая зона считалась отнюдь не маленькой, барачные секции густо набиты. Зэки спали на двухярусных койках. Приставленные «пара к паре», они составляли «четверики», а еще их называли «вагонки». Получалось, что люди, спавшие как внизу, так и наверху, по сути, спали по двое, хотя каждый на своем ложе. Чтобы в положении лицом к лицу не смотреть и не дышать друг на друга, между койками на ночь натягивали матерчатую занавеску. Счастливчиками оказывались те из зэков, чьи койки стояли крайними от стены. Благодаря этому проход между стеной и кроватью становился своего рода укромным  уголком. Его обладатель, сидя спиной к пространству барака, оставался «сам на сам» в своем углу. Такое место я заполучил по счастью в июле семьдесят первого, когда из зоны отправили большой этап, и оттого народу в ней изрядно поубавилось. Возвращаясь в конце дня с рабочей зоны в жилую, я знал, что меня ожидает обжитое уединенное местечко. В изголовье глаз блазнила иллюстрация И.Шишкина «Рожь», а в тумбочке вместе с карамельками, повидлом и маргарином ждала вожделенная баночка с растворимым кофе. Умывшись и переодевшись в чистое, предвкушая удовольствие, я приступал к кофейной церемонии. Сыпанув в кружку полную с горкой чайную ложку, отправлялся к бачку с кипятком. Обратно не шел, а шествовал, вдыхая запах, так напоминавший домашние запахи на воле. Целых полчаса до начала проверки можно было побаловаться кофейком, неспешно прихлебывая и откусывая по маленькому кусочку от карамельки. Изнутри медленно, как вода в половодье, поднималось настроение приятства и покоя. После ужина, если приходил кто-то из друзей, можно было доверительно вполголоса поговорить, обсудить свежие журналы, но на этот раз уже за чаем. Местечко мне нравилось и тем, что, принимаясь за письмо, не надо было скрывать выражения лица и набегавших слез.
Зимой того года я работал на «швейке» во вторую смену с 4 часов вечера до 12 ночи. Стремясь побольше быть на воздухе, взял за обыкновение читать книги во время прогулки. Присмотрел за баней расчищенную от снега полосу отмостки. Перелистывая страницы, часа по 2 вышагивал туда-сюда с книжкой в руках, изредка останавливаясь, чтобы обдумать прочитанное. Мягкий снежок, иней на «запретке», молчаливый лес поодаль и ни души поблизости. В сильные холода, когда на двор носа не покажешь, сразу после отбоя, при погашенном свете, я коленопреклоненно молился перед иконкой в своем закутке. С лагерных лет дорожу всякой возможностью уединиться, послушать тишину и узреть присутствие красоты и смысла во всем, что округ меня.
***
За день мне по несколько раз приходилось возвращаться в жилую секцию барака. Войдя, привычным ходом направлялся к своей койке с тумбочкой. Внешне все выглядело вполне обыденно, но только для стороннего взгляда. Во все годы неволи внутри меня, в хрустальном коконе души, тайно зиждился незримый сокровенный мир. Его невечерний свет мягкими бликами облегчал безысходность нечеловечески долгого срока. С постоянством, подобным биению сердца, во мне возникали и затихали волнующе знакомые голоса и звуки из прошлого. Как кадры из любимых фильмов, оживали лица и события. В душе, подобно цветомузыке, совершалась тончайшая игра настроений.
По утрам я просыпался под звуки гимна и в течение целого дня до отбоя был подчинен предписанному укладу жизни. Мне было бы ни за что не выжить там столько лет, не будь теплого свечения любви к Рите, доченьке, родным, незабвенному обаянию надолго оставленной жизни. Помимо жесткого ритма существования, я постоянное ощущал сокрытое ангельское водительство. Среди серости и однообразия оно проявлялось в раскрасе впечатлений, в обогащении смыслом, в надежде, светлой, как полоска зари. При подавленности лагерным образом жизни оно стало для меня истинным спасением. Я душевно слабел, пугался, чувствуя, как едва проступает пульс благоговейного соотклика тому, что было дорого моему изболевшемуся сердцу.
Воистину царство Божие внутри нас есть,  и употребляющий усилие обретает его. Ради этого я внутренне следовал установленному ритуалу. Благодаря ему мне удавалось поддерживать живую связь с сокровенным миром пережитого. Представьте, взглянуть хотя бы одним глазком на Царство Небесное я мог… через барачное окно. Оно зазывно светлело рядом с моей койкой и тумбочкой. Вид, открывавшийся из него, являл взору, не больше и не меньше, – неписанную, чудотворную икону соснового бора. Чтобы вид его не сделался обыденным, не затерся, я всякий раз, направляясь в свой угол, внутренне готовился заново поразиться умиротворяющей душу картине. Делая первые шаги от двери по проходу в сторону окна, сознательно старался до времени не смотреть в него. Подойдя к тумбочке, привычным движением выдвигал верхний ящик, где рядом с записными книжками и молитвословом лежал самодельный блокнот. На серо-коричневой картонке-обложке была приклеена маленькая фотокарточка, с которой на меня, улыбаясь, смотрели Рита и Алена. Бережно задвинув ящик, я не торопился поднять глаза. Постепенно взгляд мой двигался вниз от подоконника, по траве пригорка, тропинке, пробитой ногами зэков, к деревянным столбам с рядами «колючки». Далее, с нарастающим нетерпением, выше – по частоколу забора – к неотразимому видению царственно величавых сосен и влекущему небу с каравеллами облаков. Заворожено и легко, как во сне, я входил вглубь лесного массива, наполненного запахами смолы, ягод, редкой травы и низовой поросли. Не прикрывая глаз, видел нас с ней среди солотчинского бора в то последнее, горестное лето перед арестом.

ИЗ ПИСЬМА
Ах, если 6 можно было возвратить
Круженье той июльской карусели
Теперь, когда деревья облетели
И предстоит нам зиму пережить.
 
Здесь так тоскливы ранние потёмки,
Так непостижна общая судьба;
И только прошлого узорная резьба
Дарит теплом завещанной иконки.

ГРЁЗЫ
В октябре, на рассвете, кричат петухи
За решеткою, в сини вселенной.
Удивленным дитем, чрез порог преступив,
Я вхожу в божий мир с ощущеньем нетленья.
 
Кто-то слабой рукою раскрыл часослов,
Где-то сосны немеют, как юные вдовы, -
Все пустой наговор, мир совсем не таков,
Как напишут о нем впопыхах суесловы.
 
И, на час отпросясь, в катакомбном тепле,
Я со свечкой в руке, весь в слезах, цепенею:
Кто-то вечный и ясный в оконном стекле
Мне такое открыл, что изречь не посмею.
 

***
Александр Викторович Иванов, ученый-историк из питерской националистической организации, подарил мне по случаю молитвослов с тускло-серебристым крестом на затертой синеватой обложке. До сих пор храню его, как реликвию. В зоне мне приходилось относиться к нему не менее бережно, опасаясь очередного внутрибарачного обыска (шмона). Не рискуя лишиться святыни, я переписывал в отдельный блокнотик одну из молитв, а затем за два-три дня заучивал ее. Благодаря дедушке Павлу Федоровичу мне с младых ногтей были известны некоторые из них. Одни из молитв со временем призабылись, но при обращении к ним с легкостью оживали в памяти.
Лишившись в одночасье всего, я стал относиться к утраченному с проникновенным, отчасти религиозным чувством. Оно зримо проступает в моих письмах из зоны: чем ниже склонялось небо к моему горю, тем сильнее становилась слезная благодарность Богу. Рита, Алена, родители… душа моя в те годы изболелась за них. Сломленному, бессильному что-либо изменить, мне вдруг открылось, что Он, Господь, любит их, как и я, сострадает и старается помочь. Вскоре после ареста, получив карточку с мордашкой Аленки, я украдкой целовал ее и шептал: «Доченька, цветочек мой майский… Как хочу поднять на руки пушинку мою, зацеловать, дурачиться, быть рядом…» С тем же чувством родственной растроганности я обращался и к Нему, зная, что Господь слышит и ответствует мне. В разлуке любовь к Рите питала меня изголодавшегося, крепила обессилевшего. Чем ярче становилась звезда моего очарования, тем сильнее мучила совесть за прошлые обиды и обманы. Я готов был веревки из себя вить, чтобы быть достойным ее.
Заучивая молитвы, поражался глубине покаяния, присутствующей в них. А ведь они были составлены людьми, которых ныне мы почитаем за великих праведников. Между тем сами они всечасно винились пред Богом, что грехами своими причиняли боль Ему, вселюбящему и сострадающему. В прошлом я не однажды переживал похожие терзания, побуждавшие меня к повинным признаниям. 
«…Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиреннаго и окаяннаго раба Твоего, уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверная, лукавая и хульная помышления от окаяннаго моего сердца и от помраченнаго ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действ злых свободи мя…»
В условиях зоны молитва требовала уединения. Одно дело, когда ты предстоишь пред Богом в храме, среди себе подобных. Но не просто было найти место и время среди людской стесненности. Не всякий мог на виду у многих глаз творить проникновенную молитву, осеняя себя крестным знаменем. Ради святого дела верующие приспосабливались, кто как мог. В дальнем углу рабочей зоны мною была облюбована  тропка вдоль «запретки». В половине третьего, сделав две нормы, последующие два часа до развода я имел благословенную возможность читать и молиться. На тропке, прежде чем достать блокнотик с переписанными молитвами, крошил куски хлеба, принесенные с обеда, разбрасывая их на снегу для воробьев и галок. Было в этом занятии нечто умиротворяющее, иноческое. Молитву заучивал предложениями. Запомнив одно, переходил ко второму, но повторял уже оба сразу. И так до завершения. При каждом повторе душу озаряли отблески внезапно открывавшихся смыслов.
«…просвети ум мой светом разума святаго Евангелия Твоего, душу любовию Креста Твоего, сердце чистотою словесе Твоего, тело мое Твоею страстию безстрастною, мысль мою Твоим смирением сохрани…»
Творя молитву, изредка останавливался, чтобы бросить влюбленный взгляд на зелено-снежный окоем цепенеющего леса. Сосны, снег, небо вчера и сегодня оставались неизменно те же, но всякий день глаз не уставал любоваться ими. Молитва, сопутствуя созерцанию, грела изнутри, делая все вокруг невыразимо близким, твоим, Божьим.

«Благослови, душе моя, Господа,
Благословен еси, Господи
Благослови, душе моя, Господа
и вся внутренняя моя, Имя святое Его.
Благослови, душе моя, Господа
и не забывай всех воздаяний Его…»

Свое местечко имелось и для вечерней молитвы, как раз на углу  барака, рядом с моим окном. Перед отбоем зэки, готовясь ко сну, расходились с улицы. Это краткое времечко было мне очень дорого. Стоя на углу, лицом к лесу, тихо радуясь уединению, я обращался к Нему как заученными, так и своими, из сердца идущими словами. Зная, что кроме постового в эти минуты меня никто не видит, я не таил набегавших слез. Поминая поименно всех своих, будто обнимал дорогих мне родителей, сестрицу Галину с братом Михаилом; благословляя, нежно целовал на сон грядущий Риту и Алену. Каким бы ни было небо над головой – звездным или пасмурным, полным вечернего мрака или меркнущего света, – я знал, что молитвы мои доходят до Господа. Верилось: Он своей хранительной любовью пребудет со мной и с ними в предстоящей ночи. При этом душу осеняло чувство, похожее  на то, что я испытывал, когда перед сном, склоняясь над кроваткой Алены, поправлял одеялко и, едва касаясь, целовал теплые пальчики на ее ручонке…
Пресвятая Богородица и все святые, молите Бога о нас.

МОЛИТВА
Сохрани ее, Боже, в затишье лесов
От всечасных набегов безрадостных мыслей,
В утешительных снах дни разлуки исчисли
И укрой за стеною молитв и постов.
 
И я верю, Ты, Господи, аще восхочешь,
Над ее головой станешь радугой светов,
Херувимским распевом брусничного лета, -
И тогда горечь слез ее синь не источит.
                О.М.Сенин