Благословение по случаю

Олег Сенин
В начале октября 1973 года меня с тремя зэками из стройбригады направили перекрывать щепой крышу одного из жилых бараков. Дело оказалось для меня знакомым, а потому работа спорилась.
В тот год осень стояла теплая и сухая. Любо было, вдыхая запах щепы, озирая с крыши окрестности, заниматься исконно мужицким делом. К слову сказать, я с детства испытывал тягу к дереву, унаследованную, видно, от вологодского деда-плотника.
После обеда, по обыкновению, вернулся в барак, чтобы оставшиеся полчаса придремнуть, вытянувшись на койке. Едва улегся, как почувствовал внезапную резь со спины выше поясницы. Боль нарастала, и через минуту-другую я, как червяк, извивался в мучительных корчах. Кто-то из «барачников» метнулся в медпункт и скоро вернулся с медичкой Кларой Ивановной. Склонившись надо мной, она торопливо приложила ладонь ко лбу, проверила пульс, спросила, где болит. «У тебя, Сенин, похоже, что-то с почками. Возможно, идет песок или камешек. Сам сможешь дойти?» Через пять минут я лежал на одной из коек небольшой палаты медпункта. Озабоченная Клара Ивановна поспешно сделала два укола подряд, попросила не вставать и дала градусник. Постепенно боль утихала, температура была 37,5. Вскоре я крепко заснул, будто провалился, и проспал четыре часа кряду. Клара Ивановна давно ушла, но строго наказала санитару из зэков, Грише Челидзе, худенькому, услужливому грузину, не отходить от меня. В случае если вдруг станет хуже – бежать на вахту, чтобы её вызвали по телефону из дома. Гриша передал наказ, когда принес из столовой ужин в палату. Глаза его выражали неподдельное сочувствие.
Но, спрашивается, почему я назвал главку «Благословения по случаю»? А случай выпал воистину промыслительный, один из тех, когда внезапно открывается, что Господь через скорби и утраты приводит нас к непредсказуемым, духовно значимым обретениям.
Весной того года кто-то зашел в медпункт попросить у Клары Ивановны таблетки. Замечу, что зэки уважали ее за участливость и простоту в обращении. Видно, она успела приглядеться ко мне, потому как не раз заводила откровенные разговоры, которые по режимным предписаниям были недопустимы. Выяснилось, что муж ее был родом из соседней с нами деревни. Нашлись и общие знакомые. Рассказывая про Рязань, работу в прокуратуре, я, видимо, обмолвился о своей тетушке, Ангелине Никаноровне, что преподавала в кооперативном техникуме. В конце приема Клара Ивановна неожиданно спросила: «Олег, а тетя-то твоя все так и работает в техникуме? Я это к тому, что Тонька, дочка, в этом году заканчивает школу и собирается ехать поступать в Рязань. Девочка она вроде не глупенькая, но «троечки» нет-нет, да проскакивают. А в техникуме, я знаю, конкурс приличный… Не мог бы ты через тетю посодействовать нам с поступлением?» Свою просьбу из осторожности она проговорила еле слышно, почти шепотом. Мы условились, что в следующий раз как приду, тут же при ней напишу письмо тетушке. Тетя Лина впоследствии рассказывала, что девочка оказалась старательной и воспитанной. Они сдружились, и Тоня не раз бывала у нее дома.
С того времени из благодарности за услугу Клара Ивановна, при возможности, тайком проносила для меня небольшие съестные гостинцы. Всякий раз неловко, да и боязно было их принимать. Мой внезапный приступ, по счастью, не перешел в болезнь. На другой день я чувствовал себя как ни в чем не бывало. Но Клара Ивановна, имея благовидный повод, решила подольше подержать меня в санчасти на больничном питании. Повезло и в том, что в палате я оказался один. Клара Ивановна вела прием с десяти до двух, а потом уходила на соседнюю женскую зону. Санитар Гриша после ужина отправлялся в барак, пить чай с земляками. С 6-ти вечера и до утра, пока он не появлялся с завтраком, я был предоставлен самому себе. Нежданно-негаданно Господь даровал мне то, о чем я и мечтать не мог за четыре года заключения – возможность побыть в наедине с собой.
Мой друг, Женька Бабинцев, добрейшей души человек, с лица которого не сходила улыбка, приносил мне в палату свежезаваренный чаец. За разговорами мы иной раз коротали время до отбоя. Набирав в библиотеке книг, днями я прочитывал том за томом Островского, Лескова, Мамина-Сибиряка. Мне нравилось заносить в свой блокнотик цветистые, колоритные выражения. При заучивании они постепенно делались достоянием моего словесного обихода. Через язык, персонажи и образы, неповторимый национальный колорит мне открывалась боголюбивая сущность русской натуры. Выражалась она в покорности, незлобии и проникнутости народной жизни духом православия.
Днем, не выпуская из рук книги, осмысливая прочитанное, я помнил, что моё заповедное время наступит после отбоя. Погасив, как положено, свет в палате, раздергивал шторы на окнах, обращенных в сторону леса. Его темное загадочное окружие напоминало мне осенние ночи в избушке дедушки-пасечника. Просыпаясь на печи рядом с бабушкой, я какое-то время по-детски затаенно слушал не стихающий шум ветра в гуще осинника. Успокоенный светом лампадки и дыханием бабушки, вскоре снова засыпал. Впервые за три года я проводил ночи вне барака, не слыша привычного кашля, храпа, скрипа коек, шарканья ног выходящих по нужде зэков. Упиваясь невообразимой тишиной, подолгу стоял у окна. Возвращаясь к тумбочке, с наслаждением делал несколько глотков загодя заваренного терпкого чая. Какое-то время, погруженный в себя, ходил от стены к стене вдоль изголовья коек. Отсвет наружных фонарей делал мое убежище по-домашнему уютным. Меня, как мальчишку, увлекала возможность делать все, что мне заблагорассудится: читать вслух стихи, напевать вполголоса, разговаривать с самим  собой. Далеко за полночь я опускался на колени лицом к окну и лесу за ним, чтобы помолиться. В те ночи, неожиданно выпавшие мне, я с упоительной подлинностью переживал ощущение навсегда, казалось бы, утраченной жизни, лучше которой невозможно было себе представить.
Так и остались бы три недели уединения солнечной меткой в сером безвременье отбываемого срока. И тут, неожиданно для меня, но не без ведома Господа Бога, история с почечной коликой получила сакральное продолжение. Сердобольная Клара Ивановна, прежде чем спровадить меня обратно в барак, решила для порядка напоследок измерить температуру. Мы не делали этого дней десять, успокоенные моим чудесным выздоровлением. И что же – те самые злосчастные 37,5! Обеспокоенная медсестра трижды нервно тряхнула градусник и попросила подержать еще раз. Но ртутный столбик остался верен себе. Наутро и в последующие четыре дня – та же картина. Температуру не могли сбить даже антибиотики, которые я послушно глотал. На исходе недели Клара Ивановна с напряженно-серьезным видом вошла в палату и, чуть помолчав, проговорила: «Олег, ты сильно не переживай, но я подозреваю, что у тебя туберкулез. Придется отправить тебя на больничку в Барашево. Здесь у нас для лечения ничего нет, кроме таблеток и уколов, а там – рентген и неплохие врачи. Болезнь бякая, запускать ее не стоит, иначе я себе этого в жизни не прощу…»
Перед этапом, признаться, настроение было кислым. Не оставляла мысль о возможной чахотке. При полуголодном существовании и отсутствии должного лечения легочное заболевание ничего хорошего не сулило.
На больничной зоне пресветлое небушко ниспослало мятущейся душе моей еще одно вразумляющее благословение. Поразительно, но утром первого лечебного дня градусник, как ни в чем не бывало, показал норму. Рентгеновский снимок удостоверил, что мои легкие, как у подводника – чисты и объемонаполняемы. Предвидя, что врачи могут заподозрить в симулянтстве и отправят восвояси обратно, я пожаловался на сколотый зуб, который нуждался в коронке. По счастью, на протезирование мне отчинили 2 долгих недели. Угроза скоротечной чахотки, слава Богу, отпала. Целыми днями я благодушествовал в покое и сытости, читая книжки и общаясь с зэками из других зон. Одновременно не оставляла напряженная и мучительная работа мысли по постижении духоносного мира Православия.
Светлое крыло благодати озаряюще мелькнуло надо мной в этапный день. Каждую пятницу ожидалось прибытие на больничку очередной партии заключенных, что предвещало встречу с подельниками, новые лица, скупые лагерные новости. Накануне я валялся на койке с журналом. И тут двое рослых молодцов со спецрежима в полосатых робах вводят под руки старичка, махонького такого, лысенького, с седой бородкой. Вид у него был усталый, а взгляд ласковый такой, всепонимающий. Провожатые перепоручили его мне и отправились в другой корпус, куда их определили. Помогая старичку раздеться, услышал его мягкий окающий говорок: «Ой, миленькой, осторожно. Рученька-то у меня плохо слушается, совсем не владает…» Сделав для него все необходимое, я снова принялся за журнал. По лагерной этике не принято было докучать расспросами: «Кто ты, да откуда? За что сидишь? Какой срок получил?» Чуть позже я узнал, что Господь свел меня с отцом Михаилом Ершовым, иеромонахом катакомбной православной церкви. То была известная по лагерям, по-своему знаменитая личность. К моменту встречи он отсидел около 40 лет. Судили отца Михаила, как и многих из духовенства, за неприятие безбожной власти. По человеческому разумению, мы с ним никоим образом не могли встретиться. Но, видимо, неспроста так случилось что, будучи вполне здоровым, я оказался на больничке. Замечу, что для заключенных с особого режима был отведен отдельный барак, отгороженный от наших колючей проволокой. По условиям режима сообщаться с ними мы не могли. Но надо же было тому случиться, что за четыре месяца до нашей встречи тот барак сгорел. Поэтому всех прибывающих с «особняка» временно размещали в общих палатах.
Старичок, расположившись, облачился в длиннополый, серого цвета больничный халат с поясом. В этом одеянии он своим видом напоминал сельского батюшку. Неожиданно он присел на краешек койки напротив и, как бы приглашая к разговору, осторожно положил руку мне на колено. Со сдержанной улыбкой он произнес:
– Вот ты, милый, любишь Россию, и я люблю ее, матушку нашу… А как бы ты сказал о том?
Я растерялся, не зная, что ответить. Непостижимо, что, совсем не зная меня, смог почувствовать те умонастроения, что тревожили душу несколько месяцев кряду.
– А послушай, Олег, какие глаголы мне Господь на душу положил о матушке России…
К сожалению, мне не удалось восстановить тех впечатляющих народно-распевных строк. В ответ на откровенность я прочел ему свое стихотворение «По дороге в Загорск».
Несколько необычно, поэтически возвышенно началось наше недолгое с ним общение. Мне представляется, что отец Михаил имел дар прозорливости. Как-то раз, предавшись своим горьким думам, я лежал, укрывшись с головой одеялом. Не желая никого видеть и слышать, делал вид, что сплю. Вдруг почувствовал, что кто-то сел рядом и положил мне руку на плечо. Вслед за тем слышу знакомый голос, сдержанно, с участием вопрошающий: «Олег, дорогой, вижу, как ты маешься… Поведай о терзаниях своих, откройся мне, и тебе легше станет. Господь милостив, не сомневайся, Он все простит». Тогда я не подал виду, затаился, потому что не готов был довериться ему в исповеди. 
Через две недели, прощаясь, я попросил у него благословения. Перекрестив, он минуту смотрел мне в глаза – будто с ожиданием. Помолчав, произнес: «До сих пор ты, Олег, не знал, как должно веровать. Но отныне знаешь… Если не станешь веровать, как тебе открылось, ты в жизни мучиться будешь». В те две недели мне открылось невместимо много. До сих пор те больничные откровения клонят к раздумьям.
Отец Михаил во всякое утро, за час до подъема подолгу молился, стоя на коленях перед крохотной иконкой Богородицы. Можно было расслышать отдельные слова, имена святых. Он неизменно поминал убиенного государя с благоверной супругой и умученными чадами. Ел он один раз в обед, да и то помалу. Изредка, кроме среды и пятницы, вечером вкушал травный чай с сухариками. Беседуя, мы подолгу гуляли на свежем воздухе, а в непогоду – по больничному коридору. Разговоры с ним укрепляли, рассеивали сомнения. Поражало, что в нечеловеческих условиях ГУЛАГа он сохранил незлобие, приверженность вере, ясную память. «Мы потому трудно и плохо живем, что друг на друга злобимся и завидуем. Всяк себя пытается выдвинуть, на свою личину перстом указать – вот, мол, я каков! А жить надо с любовью, всех прощать, а самому почаще Богу виниться. В этом вера наша православная свои силы черпает».
 Впоследствии один из лагерников, знавший еще в сталинские годы отца Михаила, рассказал мне, какой силой духа обладал этот человек. В те годы заключенных до лагпунктов доставляли эшелонами. Такое множество невозможно было разместить в камерах пересыльных тюрем. Тысячи их на морозе или при летней жаре дожидались своего этапа в открытых клетках из колючей проволоки. Люди маялись сутками, не зная, куда себя подевать, как обогреться и напитаться. Имея ревность о спасении душ подобных ему жертв репрессий, отец Михаил, обращался к ним с выстраданными воистину огнепальными проповедями. Кто-то на призыв к покаянию запускал матом, иные начинали каяться, зачастую со слезами, сердечным надрывом. Некоторые, рыдая, пластались по земле, рвали на себе одежду. Старец находил обжигающие совесть слова для тысяч отверженных режимом людей, лишенных свободы, семей, согревающей веры…
«…и поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками. Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать, ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас» (Мф.10:18-20).
Иеромонах Михаил скончался 4 июня 1974 года, на второй день после Троицы в 17-й малой зоне.