Прекрасная ностальджи. В последнее лето с Муслимом

Гукк Альвина
VIII.  ПРЕКРАСНАЯ НОСТАЛЬДЖИ. В ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО С МУСЛИМОМ МАГОМАЕВЫМ


Нина не сердилась на себя, что вдруг «разговорилась» с Настей и Мариноннками. Удивлялась самоощущению: у нее  не болела голова. Той тяжести на душе, что давно ее давила, не ощущала,  при этом она ведь  в последние дни  буйно в анализ собственной  жизни  ударилась, от чего раньше у нее мигом...м...м... мандраж по  нервишкам дымом шел.

Слова "ностальгия" она избегала. В бытовых разговорах  в него чаще всего лихо  обыкновенное нытье на сегодняшний день вкладывается, и при этом    играется в  бахвальство, мол, как ловко и удачливо все бывало у нас в прошлом.

После ухода приятельниц она сидела перед открытым балконом и заученно вдыхала воздух. Кажется, помогает. Что помогает: упражнения помогают или  снятие  запрета на воспоминания?
Нина помысливала не спеша,  от вопросов к себе не убегала, но  по буковкам  подбирала правильные слова об изменениях в самой себе.
Итак, что наанализировала теперь о самой себе? Что произошло в последние дни?

Два визита к врачам, результаты - так себе, но о них пока можно не думать.

Были звонки от дочерей с сообщениями о том, что у них все хорошо, и их  вопросы к ней, а как у нее?
Они звонят ей чаще, чем она им.

Ну да, их трое, а я одна.
Нина, скрывая свое тайное материнское тщеславие, была своими дочками несказанно счастлива. Они -  ее  Святая Троица, единое целое, так подают себя с детства.
И еще у нее есть внук Левушка-Леон, он есмь единица, сам по себе. Чего ей еще?

Но может же быть еще нечто большее.
В ней есть предчувствие, что жизнь может быть лучше.
Она прислонилась  головой к прикрывавшей фотографию шторе.  Шедший от нее сухой запах был ей приятен.
Воздух, плывущий со двора от большой старой груши, доносил аромат созревающих фруктов, доносил легкость, неясную  надежду. На что?
 
Нина оглядела  библиотечную стену.
Снизу, где  по формату большие книги лежали, вытянула клеенчатый голубой  альбом-атлас Целинного края выпуска 1964 года.
Этот атлас ее родители себе тогда в подарок за собственную трудовую юность купили, Нина  в первый класс ходила.
Каждую  карту в этом атласе-альбоме  много раз всей семьей изучали, они свидетельствовали о том, что жизнь ее опальных родителей-немцев и бабушки "з Волиниен"  в истории  их общей большой страны была не напрасна: и особенно в атласе  любили фотографию  их собственного совхоза, ведь его  из ничего, на пустом месте, в голой степи, строили  ее родители,  их соседи  Гердты, это родители ее Ромки, а так же родители многих Нининых сверстников.
Она поискала в атласе карту растительности. Да. Ковыли бескрайние, везде. По-казахски они - тырсик или  жусан. Подруга Сауле недавно из Казахстана свою поэму «Жусан» прислала. О любви к Родине.
А по-немецки как, в словаре вот:  ковыль-жусан - «рАйграс».

От моста прорывались громодецибелы   разритмиченной рок-дискотеки.

А между тем я чувствую себя так хорошо, что даже тревожно. – С замиранием души подумала Нина.

Ветерок с балкона прокрался к  ногам. Он был как  из бескрайнего простора, сухой, чистый, здоровый, с плодородным запахом.  Здешний запах. От груши, наверное. Так  похоже сладко пахли когда-то  маленькие яблочки-ранетки в молодом садике у родителей.

Меня посетила прекрасная ностальджи. Не ностальгия, а именно ностальджи. Не надо мне ерничать по этому слову, по его смыслу. Правда, ностальгия звучит немного пессимистично, а от ностальджи веет зачарованной загадочностью, как от слова ноктюрн или элегия. "Ноктюрн" и "Элегия" пел Магомаев. И у меня были собственные ноктюрн и элегия, но я  заставляла себя их забыть. Потому что больно было.
Но теперь убери гордыню свою. - Попросила она себя  прямым текстом. - Смирись и подними голову. Прими жизнь, как она есть, не отрицай пройденный путь. Этот путь был твой.

Про эту нашу фотографию на стене все шарахаются, какие меха тут  у  нас, словно мы  купцы какие, и эти пальто «купецких дочерей», моих  девочек, здесь так на виду.

Советом  Насти "А ты напиши про Магомаева..." она сняла с себя  запрет держать последний семейный снимок  из Казахстана  скрытым за шторой. Дочкам раньше все говорила, закрывает фотографию, чтобы та от солнечного света не испортилась. На самом  же деле Нина не могла после смерти мужа на эту фотографию смотреть, потому что его, мужа, больше не было.

И Нина не рассказывала никому, да не хотела рассказывать, что было в ее почти всегда взлетной жизни нечто такое, о чем она  не хотела, не могла вспоминать, а именно о том,  что ее Роман, когда его прославленное, победительное во многих социалистических соревнованиях строительно-монтажное управление вдруг вдребезги в перестройку  рассыпалось, и его шеф, - ведь друзья  были! -  судорожно сориентировался и предложил...  на шубы перейти, тогда он Романа  у себя по  снабжению оставил. Роман, без остановок на собственную перестройку, опять мотался, и, кажется, еще быстрее, чем раньше, только теперь он вместо огромных кранов, вместо современных станков доставлял в какой-то, в подвале оборудованный цех,  дорогие меха и  потом их в   виде  "собственных изделий»,   сам же продавал.
Оттуда у меня такая шуба на плечах. Рома ее мне лично сам пошил, она его первая, экспериментальная была.
 
Роман  был   добытчик по призванию, на особый, советский, манер: умел «из ничего» конфетку сделать, и при этом  на закон не нарваться - самое главное. Так про него начальство говорило. И Нина тоже.
Может, и из меня именно он конфетку сделал?!  Конфетку для себя, для меня самой. Он так называл меня. И я с ним именно так чувствовала себя.
 
Нина хмыкнула в открытый балкон, но сладкую  мысль-признание  «для себя самой» не отбросила, наоборот, округлила:  благодаря  изобретательной поддержке мужа могла она долго жить в свое прекрасное полное собственное удовольствие.
 
Это ее "собственное удовольствие"  было  тоже советского образца.
Она гордилась им, своим советским образцом: да, совхозная девочка из Казахстана, а учиться - это было так здорово, учиться до безграничности горизонтов! - она могла, где хотела и сколько посчитала нужным, и будучи замужем, и  с  детьми  уже.  А в работе при  этом Нина всегда преуспевала и, сверх того,  свою работу,  мужа, детей, -  саму жизнь!- имела время страстно и осмысленно любить.
Любовь в ее семье во всех ее проявлениях была замечательно взаимна, как в сказке про Аленький Цветочек.
Вот это  было  в ее понимании «жить в собственное удовольствие».

Тогда слово карьера у гармонично развитых личностей имело отрицательный  оттенок.
 
Как давно такое было!
Тогда вместо «делать карьеру»  говорили  «преуспеть по  службе» или  «продвигаться по службе». Нина  продвигалась  в соответствии с собственными планами-идеями, поднималась  без зазнайства и без сногсшибательных взлетов, но со здоровым чувством уверенности своего соответствия исполняемой работе.  Это  становилось для нее возможным, благодаря семейному тылу, который держал для нее Роман. Конкретно?
Училище в Каскелене  она закончила, естественно, уже заочно, и сразу поступила в Чимкентский институт культуры, тоже на заочное отделение; тогда же ее  переводом направили в  районный отдел культуры, там  в райцентре  им дали квартиру в новом двухэтажном доме,  при нем был сарай для живности и хороший приусадебный участок, залог их материального благополучия. И  какой Ромка  тогда для  их собственных зимних запасов погреб во дворе вырыл!
Они оба, - деревенские,  хваткие, грамотные,- целиком убежденные, что они сами творцы собственного счастья  - воспитание, семидесятые годы! -  справлялись со всем налегке, им все было  впору.
И институт Нина заканчивала  уже с тремя детьми. Роман, навсегда восхищенный ею, подмигивал: «Нина, если вечером одну контрольную работу не настрочит или сценарий для мероприятия не составит, то у меня с нею шансов мало.»
И после  м а г о м а е в с к о й  Вики у них еще Вера и Алена-Аленький Цветочек, родились. 
Шутя и любя друг друга беззаветно, им всегда примером были их собственные родители-целинники, жили они достойной, ладной семьей. Типичной  для  времени и для страны.
 
А любовь у них была собственная, единственная.
 Их нередко, когда им  обоим уже и за сорок было, с доброй завистью называли женихом и невестой.

И тут, на этой перестроечной космонавтской фотографии они, в окружении своих уже больших дочерей, в окружении веселых смеющихся военных высокого государственного ранга, с этим сказочным амантугайским  верблюдом, с высокими домами их целинного города, оба - в шапках коронами, - были вылитые жених и невеста! По настроению, по вдохновению, по  настрою.

Сколько раз на их свадьбе спели и проиграли тогда новую, сумасшедше триумфальную песню Муслима Магомаева "Свадьба"? А ведь  эта песня в те годы сподвигла на брак, на любовь, на белое платье, на веру в счастливую семейную жизнь тысячи  молодых людей.

А эта свадьба пела и смеялась,
И крылья эту свадьбу вдаль несли.
Широкой этой свадьбе было места мало,
И неба было мало, и земли...

На свадьбе Нина и Роман танцевали втроем: они  бережно вместе держали на руках шестимесячную Вику,  первый прорезавшийся  зубик  которой все гости старались увидеть и  восхититься им, как путеводной звездочкой к  вечности человеческой жизни.
Все это когда-то  у них было, и обоим казалось, что ничто не помешает им  до  заслуженной  и счастливой старости оставаться вместе.
 
Теперь аскетка-схимница Нина   разрешила себе  наконец положительно-уважительно обернуться вослед   оставленным годам. По ним  можно было быстро промелькнуть-пробежать. Если не бояться их вспоминать.

Да прекрасной ее замужняя жизнь была!
Она никогда и не говорила ничего другого. (Ну, почти никогда.) В 1988 году они переехали уже в областной центр, и опять это было переводом  и  с повышением, и с квартирой. Как бы само собой, по блату или с неба свалившись? Ну нет, они оба работали с большим азартом, и,  если росли по службе, то своим удачам они помогали сами, все  происходило закономерно.
Дочек своих растили в  стремлении сделать все, чтобы Мир перед  ними раскрывался понимаемый и приемлемый. Из-за  подрастающих дочерей их в школу для разносов не вызывали, их девочки были «легкие».
Роман это опять  объяснял просто: «Они у нас все слету-налету получались.» 
Нина с деликатным удовольствием уточняла-затуманивала:
«Наш внутренний запрос на взаимность превышал ограничение  во времени быть вместе.»  Ах, как это попроще было бы понимать? Да как хотите!

 Еще Нина институт не закончила, как Роман ей, вернувшись однажды с монтажа,  объявил, что  он теперь тоже поступит учиться, в строительный техникум, заочно, естесственно.
По его правде, он хотел это только для того, чтобы от Нины не отставать и ей лучше «соответствовать».  Он так и заявил: 
«Я не ревную мою культработницу-просветительницу к ее работе, я элементарно желаю ей соответствовать, как шурупчик гаечке.  Значит, пришла моя пора, надо мне поупираться.»
Роман не стеснялся говорить подобное с благоговейным трепетом к ней, своей конфетке. Это получалось у него и в шутку, и в серьез, и по существу.
 Его после техникума назначили  инженером по снабжению, он  стал вообще по всему Союзу «мотаться», и со своего СМУ он что-то куда-то отправлял, а в СМУ в ответ шли  поставки нужной техники и строительных материалов. Все проверки он выдерживал чисто, не подставлялся, хотя обмены делал  многоходовые, фантастические. Иногда ему завистливо говорили: «Ох и аккуратный ты, Роман Оствальдович! И хитрый, почти еврей.»
Он парировал: «Я не хитрый! Я осторожный, разницу улавливаете? У меня семья.»

Его  девочки, - так  он называл жену и  дочерей, - оставались для него  превыше всего. Когда он   возвращался из поездок, гордый своими  производственными удачами, веселый и хмельной от радости  снова  видеть их, счастливый, что его любовь была взаимной,  с ним в дом врывались неудержимые причуды дальних городов, веселье, маскарад.

«Всем сестрам по серьгам привез! Вика и Вера, вам -  косметички, в каждой тридцать шесть предметов!»
Он жонглировал  матово-черными коробками. Старшие  взвизгивали  от восторга и бросались к нему.
«Нет, сначала распишитесь, одна слева, другая  справа!»
Вика и Вера, еще раз смущенно-недоверчиво ахнув,  неужели папка точно их уже за взрослых  считает, кося глаза на заманчивые плоские коробочки, целовали его в обе щеки. Ромка-отец ограничивал им инструкцию по применению: - «Красьтесь, но чтобы я вас все-таки мог узнавать!» 

 Потом шорохом оберточной  бумаги летел вверх сверток-шар и попадал в руки младшей:
"Аленушка, лови!  Мне  этот комплект  сама начальникова секретарша  приготовила, все,  как ты просила:  шапочка, шарфик, перчаточки. Дай твою ручку,  тут  каждому пальчику свой  домик!  Ну, как раз?!»
Аленка, порывистая вся в отца, щебетала, пританцевывала и прихлопывала пестренькими перчатками в голубых  узорных снежинках, тянулась своими перчаточными ручками к его лицу:
"Папулька, а давай вместе пойдем на лыжах в воскресенье!»
«Почту за честь, дщерь моя! На карьерах снегу сейчас много. А теперь нашей маме...»

Роман  принижал голос, девочки прислушивались:
«Нинулька, тут  вы  все вместе вечером посмотрите, устроите  себе девчачий показ,  для Вики и Веры тоже кое-что есть. А вот это, вот это, Нинулька, только  для тебя! Я сам отстоял в очереди, мне просто повезло!»
И он в  позе счастливого  конферансье подавал  ей большой пакет с пластинками.
«Наш  Магомаев! Последний выпуск. Внимание, здесь  на английском он поет «Мой путь», песня  Франка Синатры, кроме того, тут еще... Прошу заметить, это уже не эстрада, он поет в другом стиле, это - джаз или что-то другое, американское, в общем!»

Нина держала толстый блок с разговорниками.
«Чтецы тридцатых-сороковых годов. Закушняк читает... Дмитрий Журавлев читает... Яхонтов читает... Где ты на них нарвался? Ромочка, как ты запомнил что я их люблю? А Магомаев? Что ты сделал с Магомаевым?»

Нина через картон нащупала волны  пластмассы и в вопросительном подозрении смотрела на Романа.

Он скис.
«Опять Магомаев крайний оказался. Я, это, заснул на нем. Сидел около шофера, пластинки под голову положил, и  Магомаев попал на радиатор.»

«Рома, ты был пьян!» - беспомощным шепотом догадывалась Нина.

«Мама, папа уже хороший, от него не пахнет.» - Цеплялась к нему Алена, она боготворила отца.

«Роман, ну зачем, зачем ты покоробил Магомаева?» - Нина растерянно не могла при дочках сказать или спросить его о нечто большем,  она с некоторого времени теряла уверенность в цельности дорогой семьи, боялась ее распада, «как у многих»...

«Нинуль, я перепишу тебе, всю пластинку, я пойду к Сереге, в будку, и он все номера запишет. И «Мой путь», и ...  Да ничего же, Нинченок, мы в поезде всего чуть-чуть, я просто вас так давно не видел...» 

«Ну да, ну да, пусть перепишет.»

Радость, маскарад, веселые сюрпризы с дорогими покупками, причуды дальних городов, которые он «доставал» в командировках, обволакивали   Нину  незнакомым вопросительным  отчаянием, тупо  утюгом судьбы били ее и все по голове:   обстоятельства  жизни извне вели постепенно их  семью к непредсказуемому исходу. Ее Роман, который,  кажется, с пеленок умирал за нею и не раз  «небо и землю»  ей дарил - ради одного ее восторженного ответного взгляда, - он медленно, но по-застойному верно спи... то есть, пил все чаще. Иногда у Сереги Кинжалова. 

Сергей Кинжалов был свой парень, из их совхоза. Его «Студия звукозаписи», голубая будка, как у сапожника Ашота, недалеко от дворца культуры, была приютом для  избранных (только мужчины!),  где всегда можно было  выпить  в изыске музыкального сопровождения по изготовлению самых разнообразных  заказов, от «Ты Пинк-флойд сможешь?» до  «А у вас, дядь Сережа, есть для моей бабушки к ее семидесятилетию «Я всю войну тебя ждала...?» 
Серега в детстве стал жертвой менингитовой  эпидемии, когда  одно  какое-то новое,  плохо проверенное лекарство получили многие тысячи  детей. Серега был худой, длинный, со спутанными волосами и со  скрюченными,  спутанными ногами, какие даже его высоченные костыли не могли  выпрямить.  И любитель, знаток, пропагандист-распространитель музыки – от  Бога.
  «От его  фирмы» Нина и Роман имели коллекцию  еще виниловых пластинок «на рентгеновских костях», ими он после профтехучилища  в своей голубой будке начинал, он же позже первым из записывающих перешел на магнитофонные кассеты, каждую он снабжал  изящной этикеточкой, на которой своим художественно-каллиграфическим почерком выписывал   названия  песен,  их авторов и крупно рисовал имена исполнителей. Когда Нина и Роман собрались в Германию, он им  по дружбе перезаписал на новые кассеты всю их семейную музыкальную коллекцию, начало которой еще Нинины целинные  родители положили. Там был Полонез Огинского, говорили, у него было второе название "Прощание с Родиной". 

Любимые из тех  кассет  Роман брал с собой в дорогу, когда гонял машины из Германии в Казахстан. Того переписанного Муслима Магомаева  он тоже взял  в свой последний рейс.
 
Нина была с самого начала против его туров.
Он, лихорадочно заглядывая ей в глаза, униженно-виновато упрашивал:
«Ниночка, да все ничего получится! Мне бы только на польской границе таможню пройти, да белорусов быстро проскочить, а там - я дома.»
«Слушай, Гришка Отрепьев, ты ж в самом деле не Гришка, и  не семнадцатый век сейчас.»
«Вот именно, двадцать первый пошел,  и  мы  от  коммунизма почти хлебнуть успели. Нинуль, прокатиться хочу, другого воздуха хлебнуть. Да и со мной Веруня едет, меняться за рулем  будем. У нее там личный интерес."
Нина:
«Этот ее интерес рыхлый. Уже бы давно немецкий учил да сюда собирался. Или Вера к нему бы ехала.»
«Ну, вот едет же со мной к нему.»
«Смотри, назад ее привези.»
«А это как у них получится.»

Поехали.
И он хлебнул.

Вот это Нина засчитала Любимому непростительным.
Беда случилась в Казахстане, то есть, уже дома.
Вместо Романа  позвонил Серега.
Она выслушала его,  ничего не переспросив.                И захлебнулась от  его сообщения,   телеграфным  столбом с оборванными проводами стала,  будто  кабель для ее личного  спасения оборвался  вчистую.

         хххххххххх

 Она тогда техничкой в церкви работала, позвонила туда в бюро и отпросилась на десять дней. Пересчитала, как в первый раз, живущих в Германии, и заказала по телефону шесть авиабилетов, усмехнулась тому, что, вот же благо, от казахстанского гражданства еще не  отказались, теперь это помогало ей документы быстро оформить.

Собралась с духом, подняла трубку телефона, открыла рот и Романовым родителям чужим, ржавым голосом проговорила в черную трубку, что через два часа приедет к ним.

Сняла с антресоли два больших чемодана, поставила их открытыми на стол.

Написала большую записку дочерям, они должны были к вечеру  быть дома.

Села в машину и поехала  на озеро, где Роман вместе с другими «русаками» иногда на рыбалке «душу отводил». Она  припарковалась аккуратно на рыбачьей стоянке,  прошла берегом в заросли, где густые камыши, «как на Карасу»  были.
Ей  нужно было, сил нет, отвести  душу.
Не заметила, что кто-то, с собачкой, на нее смотрит.

За  знакомым уступом нашла тропочку,  проломилась по ней через камыш дальше в  укромный угол, где знакомая ей вода всегда тихо-спящая стояла,  там села на корягу под ивовый шатер, там она  любила читать, когда  Ромка ее с собой на рыбалку брал.
 
И заплакала.
Да она просто завыла,  оплакивая  Ромку и себя, свою жизнь и его жизнь, так ни за что теперь пропавшую, как жизнь того малого  муравьишки, по которому она когда-то по научению бабы Гани Булатовой урок получала, как надо на поминках  художественно плакать-причитать «от сердца».  Почему ж она, сторона родная, так ко мне, так к нему -  немилостива оказалась? За что ж это нам обоим? Неужели  никогда  уже она с ним   не пройдет по берегу этого озера?  И в Казахстане с ним не пройдет? Почему это - мне? Зачем   это - ему?

Вдруг шорох. Из кустов вышли трое полицейских, один из них - женщина. 

Нина на марсиан не так неприязненно посмотрела бы. 
Теперь она получала урок западного государственного участия в горе.

Один: «Что с вами? Мы можем помочь?»
Второй, (показывая удостоверение): Мы получили сигнал, что вам плохо.»
Нина: «Я хочу быть одна. Понимаете, одна."
Один: «Ну, тогда пойдите домой.»
Нина: "Я хочу быть здесь, одна.»
Один: «Но вы так громко плакали. За вас беспокоились. Вы пришли на озеро, это вода.» 
Нина, (приходя в себя): «Ну что вы думаете? Озеро? Одна?.. У меня трое детей. У меня муж погиб далеко на озере.»
Один: «Вот как. Да. Так почему вы приходите  сюда?»
Нина: «Мне плохо! Могу я побыть одна???»
Один: «Видите, вы мешали другим. Тем, кто на вас заявление подал.»
Нина: «На меня подали заявление? Я мешала другим?»

Вот тут Нина только заметила, что одним из полицейских была женщина. Ее блондинистый «лошадиный хвост», смешно из под форменной кепочки-фуражки на бок торчал. Она   близко к Нине подошла и заглянула ей в глаза, дружелюбно объяснила, и ее голос оказался неожиданно мелодичный и с сердечным участием:
«Видите ли, вы беспокоили других тем,  что они за вас переживали, поэтому они нас позвали. А они просто за вами наблюдали, чтобы Вы ничего с собою не сделали.» 
Нина: «Так почему они  сами не подошли ко мне?»
Нина осеклась, и  почти с ненавистью выпалила:
«О да, принцип свободы, делай, что хочешь, только не нарушай покой других свободных людей...»

Женщина  мягко и неслужебно усмехнулась, попросила:
«Вы возьмете меня пассажиркой, до вашего дома? Может,..  чаю вместе попьем?  Вы, русские, я слышала, завариваете его хорошо.»
«Я не русская, я – немка, из Казахстана. Это еще дальше России.»

Уже девять лет с Луизой, так зовут ту женщину-полицейскую, Нина дружила. Да, уже девять лет. Она одна.

            ххххх

Ветерок со двора оживил на книжной стене длинные тени грушевых веток. Тени стали   с солнечными пятнами уходящего вечера в догонялки играть.
Как жаль, внучека Левушки сегодня нет у меня, показала бы ему эту игру, я ее вижу  в первый раз. А почему ее раньше здесь не было? Или я ее не видела? Просто вся комната сейчас смеется: твист- шейк, твист-шейк-шейк. Нет, нет,  все-таки все хорошо! Жизнь еще может быть хороша.
Я с Левушкой могу хорошо расслабляться. Потому что он никогда не воспринимает меня слабой или больной. Или я действительно такая, сильная для него, или Вика его умно так по отношению ко мне настраивает. Почему - Вика? Он сам по себе - смышленный, эмоционально-восприимчивый ребенок. Как говорят: сердобольный не по-здешнему. Ну ладно, так-то и хорошо, лучше пусть он будет добрый, чем себялюб.

Я вспоминаю о своей юности, о том, что было в семидесятых, потому что все более позднее – лишь производное оттуда. Вся моя жизнь вышла оттуда, из шестидесятых-восьмидесятых лет. Весь мой Магомаев, вся красота моей жизни оттуда.
Даже если я потом о Магомаеве мало что знала, но  мало что из нового повлияло на мою  жизнь здесь, в  Германии, больше, чем он, Магомаев в юности.  Он оставался в глубинах пережитого совершенным, законченным образом моей духовной жизни и счастливого миропонимания.

Только вспоминать о нем, о Магомаеве, после смерти мужа Нина не могла.

Она похоронила  мужа в родном совхозе, там, где оставались могилы  отца Нины и бабушки-польки.

После  похорон Нина попросила Сергея Кинжалова повезти ее на  то место, где закончилась жизнь ее Ромки, ее Добытчика,  ее Прометея.

Серега Кинжалов, сумрачный и неприкаянный, повез  Нину на своей  инвалидке  на озеро, это был выработанный бокситовой карьер, уже много лет заполненный бирюзовой, загадочной водой.

 Раньше давно говорили, что со дна  нового озера  минеральные источники бьют, но при советской власти так и не успели здесь санатории и дома отдыха построить, о которых старый директор рудника громко-наивно до самой пенсии мечтал.
 
Нина на немеющих ногах вышла из Серегиной инвалидки. Осмотрелась. 
Увидела желтеющие былинки степных безымянных трав, они настороженно стыли на  краю обрыва. 

В голубом Целинном атласе родителей Нина еще раз поискала  карту «растительного  мира типчаково-ковыльных» степей. Опять увидела, что  только ковыли здесь много раз отмечены, остальные травинки - все безымянные.

           хххххх
Глянула вниз под обрыв. Там внизу прямо перед водой расстелили свой выпивон-закусон Роман и двое его «клиентов».  Между тостами  за удачную сделку купались в светящейся голубизне минеральной воды.
Она и сейчас была такая прозрачная, что чистое дно карьера в ней было отчетливо видно. 
Настроение у дельцов было законно хорошее: Роман продал фольксваген "ауди" 1992 года по хорошей цене, эти двое были довольны, что машину получили почти  «новую», и это после 7000 тысяч километров пробега из Европы через всю раздолбанную Россию, через пыльный, потерявший свои грунтовые  дороги Казахстан, а  на этой бэушной машине «ни царапинки, ни пятнышка» не было. Роман перед передачей с рук на руки любовно довел ее «товарный вид» до абсолютного блеска.

Покупателей, так Серега рассказывал Нине, Роман знал еще со своих «шубных времен», они нахваливали машину, нахваливали Романа, что он стал совсем европейский немец, так все у него на мази.
А Роман нарочито снисходительно позволял  им себя ублажать. Так Сергей Нине  рассказывал.

Нина, зная своего Ромочку, понимала, Сергей не обманывает.
Там, в Германии, безработному Роману отчаянно не хватало возможностей проявить себя, свою предприимчивость, умелость;  его и в Казахстан-то зудило гонять из азарта на новых, необычных границах когда-то родного государства, а теперь с таможнями, какие раньше только  были что одной фразой  всем известны - «Таможня дает «добро»; - его зудило, суметь проскочить их с наименьшими потерями от лютовавших таможенников, тогда наполовину легальных грабителей, будто не в Советском Союзе они повырастали и выучились, а в кошмарных книгах про врагов коммунизма они свои дипломы защищали.

Да, он  проскочил границы, проехал одну шестую или то, что от нее осталось, - одну седьмую, - он продал удачно машину, удовлетворил свой зуд,..   едь же назад, к семье...  Ждут же тебя! Нет, продажа «не оформлена». Если ее не обмыть и еще раз не добавить...
Клиенты  послали  Сергея по новой за водкой.

На своей инвалидке он уехал и вернулся через час к пустому берегу.

Ни друга Романа, ни веселых дельцов, ни ауди, ни человеческого эха.

Только глыба обвалившегося высокого карьерного обрыва горой бесцветной  глины лежала внизу. Под ней откопали Романа. Тело откопали. А от тех двоих и Романовой, теперь уже не Романовой  ауди, и следа не осталось.

     ххххххх

Нина  села своим черным платьем на кучу блеклой глины.

   КрУгом висело над ней в июльской  дремоте  белесое томное небо, оно покрывало  родную широкую степь  ясным равнодушным пологом.  Виноватые травки кукожились ожиданием дождя. Позванивали маленькие мушки, и над голубой водой цвыркали серенькие птички.
И ничто не указывало на то, что недавно здесь грохнулась смерть.
И никто не дознался, как она случилась.
Да и не узнавали сильно: «По пьяни».

Денег при откопанном Романе не нашли. Но и  кошелька не оказалось при нем. Хотя он оставался у  него! Это Сергей знал. А деньги, деньги за машину Роман после сделки сунул ему, «на хранение от дурного глаза». Значит, ожидал Роман что-то от своих покупателей? Кто скажет, почему эти двое под обвалившуюся сухую глыбу не попали, а на его машине, «купленной» у него, быстро  уехали? И почему обвал совпал с отсутствием Сергея? Он ведь мог и гораздо быстрее вернуться, если бы  тот буфет  рядом на маленьком железнодорожном полустанке, оказался открытым...

Почему он не подумал о ней и  дочках, в конце концов, о родителях, об отце своем, который когда-то первую целинную борозду в их совхозе распахал, а теперь в Германии рядом с бабушкой Леей  на  честную советско-немецкую  пенсию свой век доживал и по-детски тоскливо его возвращения "из командировки" ждал?..
Совсем тихонечко выплакивала Нина на обрыве карьера то, что не смогла там, в Германии на берегу озера в зарослях камыша сделать, так хоть здесь... в Казахстане... дома...

Сергей Кинжалов стоял позади нее, свесившись на новые алюминиевые костыли – Ромка их ему в подарок привез, - и,  закусив рот, терпеливо ждал, пока ее плач пройдет.

А она лила свои слезы беззвучно и иногда  чуть скулила, как все женщины, когда они оплакивают родного и любимого, обижаясь при этом на него сильно, что не выстоял он, ушел от нее безрассудно, да  и в саму Германию они почти  по глупости уехали, когда оказалось, что он не смог справиться, не смог уравновесить «шубные» деньги, не под силу ему стал  новый рыночный бартер, не захотел Ромка, ее вечный снабженец, добытчик, участвовать в прихватизации, а когда понял, что уже втянут, уже в деле, признался  Нине, и они уехали, да «унесли ноги» в «честную» Германию, как будто тогда как раз вовремя прародина их позвала, от греха что ли подальше? Чтобы там снова с нуля начать, на ноги встать.  Но оказалось... Там добывать было нечего, там только исполнять надо. Там все готовенькое. Но с  немецким у Ромки застопорилось, даром, что он - чистокровный немец, а Нина – не совсем, но она быстрее с языком освоилась, техничкой пошла, только чтобы общаться с людьми и язык на практике учить. А ему с его инженерной специальностью, но без знания языка, нигде работы не было, и он затосковал. Запил остервенело. Потом стал те машины гонять.

Уезжал, дочкам наказывал: «Мамульку, мою женульку, нашу Нинульку -  беречь!»
Он мог такие цветистые поручения давать. А себя не уберег.
Не вернется назад с рюкзаком, с бородой: «А вот и я!»
И никаких, никаких Аленьких Цветочков уже не привезет никому. Ни книг, ни пластинок, ни степью пахучий, соленый-пресоленнный,  сыр-курт  казахский от соседей. Да ничего не надо, хоть бы сам приехал!
 
А сколько раз они вместе в этой степи на пикниках были, к Девятому Мая за тюльпанами сюда выезжали. Или, проведя большое мероприятие, весь отдел культуры загружали в автобус и с мужьями-женами, со всеми деточками на драгоценном месте рядышком,  из города сюда выбирались... Здесь в степи смеялись, анекдотничали, играли, собственные призы получали.
«С коллективом на природу выехать» называлось.

Чего же  теперь «без коллектива»  поехал?

Что-то блестело впереди сквозь слезы. И это не в глазах, а на земле среди травинок, где белый султан ковыля задумчиво в разные стороны наклоняется, это под ним что-то шевелится-трепещет.
 
 Неожиданно степь вдруг как задрожала, это какой-то нарастающий звук приближался, как от низкой струны натянутой, откуда-то  гул этой струны летел, ритмичный, упругий, он становился все объемней.
 
«Нина, сайгаки бегут, целое стадо сайгаков, вон там!»
Сергей вышел вперед, свой новый металлический костыль указкой нацелил на коричневую, нет, на медно-красную ленту, и это была живая лента на другой стороне озера-карьера, она вдоль берега,   земли не касаясь, стелилась, прорезая даль. Да, это были сотни, может,  тысячи песенных, в народных айтысах воспетых животных.
Прямо в Нинино сердце они  перестуками копыт ударили, как в одно мгновенье  тысячи их копыт в пустоту ее горя простучали на том берегу и улетели-исчезли в белом горизонте. И, как не было их. Как не было ее Ромки.

"Сайгаков живых довелось увидеть», - не поверила Нина.
Только что это все время передо мною что-то блестит-трепещет-стелется, это не ковыль, это что-то иногда коричневым, светло-медным кажется, тоже, как лента, да что же это?»

Нина,  себя не помня, струной распрямилась,  шагнула  вперед и нагнулась, потянула из травы  магнитофонную пленку, обеими руками откинула в сторону комья глины, что от колес  машин, после обвала здесь побывавших, остались, подняла раздавленную кассету: «Мой путь»  - «Май вэй», Магомаев, 1994 год. Там еще в начале гитарка, будто стрелочками часов тикает.

Сергей за ее спиной говорил:
«Это же я вам ее тогда сделал! Ниночка, можно я скажу тебе. Я очень хочу сказать.»

Нина вскинулась к нему. 
Он с ликованием  ангела смотрел на нее, будто открывал ей истину, будто хотел ее  успокоить, что-то  внушить ей хотел, он влезал в ее отчаяние, он отнять ее у отчаяния хотел.
"Вот, когда все пели, а я в это время подрастал. Они - это Муслим Магомаев, Эдуард Хиль, Ольга Воронец, Ротару, Мулерман, Полад Соловей-оглы, и я добавил бы и Яноша Кооша, а потом еще и многих других. Ну, слушаю их, все понятно. Приятно. Но, если запевал Магомаев, то - по мне будто пробегал отряд перепончатокрылых, как мурашей. Хоть я и весёлый по жизни, ты это знаешь, но музыку и песни люблю и уважаю горестно-печальные. В это время, когда Магомаев поет, я становлюсь каким-то собранным, что ли.  А эта кассета, как  паломничество в прошлое! В прекрасное наше далеко. Теперь в прошлое. Но это было, Ниночка, было.»

Копытами тех сайгаков в ее сердце,  болью  глины из того отвала под обрывом слова Ромкиного друга в ее душу ударили, это  были резкие, бессвязные, отрывистые слова-признания  Сереги, у которого всегда уже глаза  мученика и пьяницы были, и он  же, он же был другом ее детства и юности, да всей ее жизни, всей  ее семьи. У него в будке находил Роман отвлечение для себя, когда  после продаж  "меховых изделий" приезжал домой сумрачный, крученный, с глазами чужими. Тогда уходил он в будку  к этому Сереге и пропадал у него, пока Аленка не приводила его домой.

«Не называй меня «Ниночка!»
Она  жестоко, несправедливо кричала ему:
«Паломничество, говоришь?  Музончик, говоришь?»
 
Серега отпрянул, у него губы побелели и костяшки на руках, сжимавших костыли, острыми стали.
«Нина, да как ты можешь?»

Да никак  она  не могла. Ни-как  ни-че-го  она больше не могла! Оглушилась ее  душа  на этом озере-карьере   стуком тех сайгачьих копыт, ослепли ее глаза  от мелькания той магнитофонной ленты...  И голос ее надолго осекся.

С  тех пор она не слушала Магомаева. Девять лет прошло?

Любимые кассеты и магнитофон в какой-то коробке в углу, где-то...  не включала. В Казахстан звонила редко. Не ездила. А ковыль по-казахски "жусан".
Нина  опять держала перед собой раскрытый «Атлас целинных земель», выпущенный к десятилетию освоения целинных и залежных земель, ее родители этот атлас как личную семейную реликвию, как свидетельство  их славных дел  берегли. В нем и фотография ее любимого совхоза, совсем  молодого была, и карта растительных зон. Отыскала на карте  примерное место карьера, обозначение под цифрой восемь: разнотравно-ковыльные степи на каштановых почвах казахского пустынного мелкосопочника. Здесь сайгакам - раздолье. И теперь они не пугливы.

           хххххххххх

Телефон зазвенел. Нина очнулась. Она часто угадывала звонок  младшей дочери.

«Мама, муттечка моя! Вика-Вера мне сказали, что ты в последние дни на Магомаеве зависла?»
«Аленка! Как ты пошло выражаешься! Что это значит: - «зависла»?
«Мамочка, я так рада,что ты тоже в компе сидишь, у меня грандиозная новость для тебя: послезавтра, как раз в день его рождения, по казахстанскому телевидению будут передавать концерт в его честь, представляешь!?»
Нина, не удивляясь сообщению, - наваждение же, - ухватилась:
«А как я смогу его посмотреть? У меня русских каналов нету.»
«Вот, не зря мы говорили тебе, чтобы ты ТВ на русском провела, ну, ничего, и через компьютер можно.»
«Аленушка, доченька моя, я не умею искать телевидение, как я найду этот концерт?  И я очень, очень хочу посмотреть этот концерт...»
«У тебя  рядом есть твой умный немецкий зять, Вика скажет ему, я позвоню сейчас, договоримся. Мамусь, правда, я у тебя золотко!? Ты рада, что я тебе сказала?»
«Аленушка, ты меня очень взволновала, очень. А ты экзамен уже сдала?»
«Что ты, он же в следующий вторник только. Мам, мне еще много учить надо, а когда я закончу учебу, я обязательно для тебя специальное лекарство придумаю, сама! И ты опять будешь, как раньше! Чмок-чмоки,чмокачки, ма-амочка моя!»

Аленка жила в соседнем Ольденбурге у дедушки, отца Романа, училась на фармацевта.
По  аптечному выбору  младшей дочери, которая из нежного Аленького Цветочка уверенно превратилась в Вихрь Огневой, да  еще на колдовскую алхимическую стезю ступила, Нина  поначалу предположила, что дочь себя в жертву дедушке отдает, свекровь ненадолго  смерть  Романа пережила, но, послушав, с каким восторгом  Аленка  старомодной латынью,  не очень почитаемой в Союзе, говорила, как она химические реакции получения каких-то препаратов  просто  стихами воспевала, уверилась: Алена  шла в Романа, авантюристка бесшабашная, и на хороший, старый немецкий лад с собственной головой...

Это предпоследняя глава. Последняя будет называться "Страсти по Муслиму". Мне-то понятно, что я имею ввиду. А поймут ли читатели?
 


"Не надо печалиться!"            

                30.09.2016