История Пуге

Константин Иночкин
С рождением моим удивительная история вышла. Отец мой сильно петь любил, и голос у него был дивный, бас-октава. Как по низам даст – все соседи сбегались послушать. Когда мать рожать меня собралась, он на радостях возьми да запой. Я в животе у мамки как услышал бас его, так и заслушался. И вылезать наружу не желаю, спугнуть то есть песню боюсь. А отец все громче поет, все величавее. Чует мать, застрял я, как пробка в горлышке, и говорит:
«Уймись, ирод!»
Отец на нее непонимающе уставился:
«Что-то не так?»
«Выходить не хочет, заслушался, должно.»
Тут, батя, не долго думая, засучил рукав и меня, как сурка из норы, за ногу вытянул. Хохочет, по заду шлепает. А я вместо того, чтобы, как младенцу полагается, орать, понатужился и струей газа ему прямо в нос шибанул. Вот смеху-то было!
Отец от неожиданности меня выронил да как закричит:
«Пуге!»
Упал я на пол, реву, а из меня под аккомпанемент плача все новые газы вылетают, да такие гармоничные, что батя взял меня опять на руки, шлепает, а сам все приговаривает: «Молодец, Пуге, певчим будешь!»
Так меня Пуге и прозвали.

Я рано музыкальной грамоте выучился. У нас дома проигрыватель был, отец на нем пластинки крутил. Особенно полюбил я классику, целыми днями готов был слушать. Со сверстниками во дворе скучно, работать тоже лень, разве что когда заставляют, а вот музыку слушать – это всегда пожалуйста!
Так вырос я ни к труду, ни к другим занятиям никоим боком не приспособленный. А тут совершеннолетие. Посылают меня родители в музыкальное училище учиться. Пусть, дескать, по лености моей к работе, я хоть петь научусь, а там, Бог даст, может, и в люди выбьюсь. Но и эта затея их провалилась. На первом же году обучения построили нас Ректора встречать, по случаю юбилея училища. Спели мы «Многую лету», и вот идет он со свитой вдоль строя нашего, к одному подойдет, к другому. До меня очередь дошла. Смотрит Ректор на меня ласково, бороду ручками треплет, да как ни с того ни с сего затянет басом:
«Кто-о-о Бог ве-елий, я-я-яко Бо-о-ог наш?»
Я плечики расправил, понатужился и дискантом отвечаю:
«Бог крепок, Бог силен, Начальник мира!»
И надо же тут такому случиться: организм мой никудышный, не удержавшись, шептуна пустил. Ректор носом повел и, вижу, в ароматический транс впадать стал. Понятное дело, скандал на все училище. Меня в тот же день отчислили и назад родителям вернули. И что со мной делать, коли я ничего, кроме как музыку слушать да газы пускать, не умею?

Жил у нас в городке на отшибе бобыль один. Вот родители мои договорились, что я у него до уборки урожая поле буду караулить. Бобыль тот горох сеял, а в зимнее время им на рынке торговал, добрый был человек. Тут же на поле и шалашик для меня поставил, и котелок с солью дал, а что до провианта: у тебя его во-о-он сколько, – сказал и в простоте душевной на поле кивнул, где к тому времени уже горох всходить начинал.

Так поселился я у него. Три раза в день вверенную мне территорию обхожу, да ночью столько же, а в прочее время не знаю, что и делать. После полудня отварю гороху, наемся и на боковую. Тут-то и навалился на меня бес уныния, а следом и тоска несусветная. Стал я тогда развлечения себе искать. Вспомнил все, чему меня отец и преподаватели в училище обучали. Бывало, стоишь посреди поля, на птичек, на облака смотришь, а в душе фуги да сонаты вперемешку с увертюрами тренькают, ангелы поют на небеси. Сильно я жалел, что нет у меня хотя бы самого простенького инструмента. Стал я тогда еще усерднее Богу молиться, чтобы ниспослал Он мне, ну, хоть дудку какую-нибудь, дабы рождающиеся во мне мелодии самому играть. И низвел Господь, после особенно обильной трапезы, на меня крепкий сон. И увидел я, что стою на высокой горе, и в руках моих дудка, на каких античные пастушки в часы досуга наигрывали. И дунул я в дудку ту, желая извлечь из нее звук, и ничего у меня не получилось. И дунул я второй раз, и опять, как ни старался, ничего у меня не получилось. И вот, рассердившись, напрягся я что есть силы и дунул в третий раз, и раздался удивительный звук, наподобие рева осла, но совсем не той тональности и вовсе не из того отверстия. И исчезла дудка из рук моих. И услышал я слова Господа:
«Не полезно тебе, чадо, дудку иметь.»
«На чем же мне играть тогда, Господи?» – спросил я у Него.
«Всяк человек да самому себе сам инструментом будет. Тем и спасется.»
Проснулся я в холодном поту. Чувствую, по великой нужде меня приспичило. Газы изнутри с такой силой распирают, что сдерживать их уже нет никакой возможности. Выскочил я из шалаша, присел под березками да как засвистал, заулюлюкал, забздел, с минуту, должно быть, мучился, а там, глядишь, и ровнее пошло, гаммы кое-какие начали во всей этой какофонии обнаруживаться, даже партии отдельные можно было различить. Одним словом, понял я в тот миг, что обладаю инструментом едва ли не более универсальным, нежели все флейты мира, что облагодетельствовал меня Господь, и благодарен я Ему отныне за милость такую по гроб жизни.
С того памятного случая все изменилось. С каждым днем я все более совершенствовался в своем искусстве, и уже к началу сентября не одни только простенькие песнопения наловчился исполнять, но даже «Ночь на Лысой Горе» и «Танец с саблями» трубил без особых затруднений, переложив их, правда, на одноголосье.

Помимо этого нашел я себе еще одно развлечение. Повадилась ко мне на поле ворона летать. Странная была птица: намного больше обычной и почти вся седая. У меня, как впервые увидел ее, аж мурашки по коже пошли. Вот, думаю, исчадие адово!
Прилетала она чуть ли не каждый день. Сядет, бывало, на березку, что над шалашом моим шелестит, и слушает, как я в искусстве своем упражняюсь. И решил я ее поймать. Приладил петлю к ветке, другой конец в шалаш протянул и сам туда же спрятался. Слышу, летит голубушка. Описала пару кругов над полем, каркнула во все воронье горло, я, мол, тут, и опустилась на ветку. Тут-то я и дернул шнурок. Господи, как она крыльями захлопала, заорала!.. Потом все же успокоилась, не дура ведь, сама себя мучить.
Вообще, ворона - мудрая тварь, смертью не гнушается и живет дольше остальных птиц. Стал я пленницу приручать, мышами ее кормил, коих на поле у меня великое множество расплодилось. Прежде, чем в обход поля пойти, обязательно дам ей что-нибудь вкусненькое со словами:
«Кто Бог велий, яко Бог наш!»
Привык я к ней, да и она ко мне, как будто, тоже.

С первыми сентябрьскими заморозками предупредил меня хозяин, что скоро урожай убирать начнет. И тогда же вышел к моему шалашу человек, одетый не по-нашему: на голове – колпак, а из-под очков глазища, как угли, сверкают. Вышел он из лесочка и сразу в мою сторону. Я между тем обед готовил.
«Бог в помощь. Огоньком разрешите разжиться?» – спрашивает он, и тут же, не дожидаясь приглашения, садится, как раз под той березкой, на которой моя пленница привязана.
Я, ни слова не говоря, достал из костра горящую хворостину и ему протягиваю. Прикурил он папироску, затянулся и как давай кольца из дыма пускать, одно за другим, а кольца те в диковинные фигуры закручиваются и вверх плывут, окутывая пленницу мою сизым облаком. Испугался я, что ей дурно от табачища станет.
«Мил-человек, перестань дымить, – говорю, – не то птицу уморишь.»
А он глазами наглыми в меня стрельнул и, не прекращая кольца пускать, отвечает:
«А с чего ты взял, что это птица?»
Посмотрел я на березку, и правда: вовсе не ворона на ветке сидит, а старушка-горбушка, черна, как уключина, в три погибели скрючена.
Тут я совсем ума лишился. Головню из костра вытащил и в нее запустил. Старушка с березы спрыгнула и, вонзившись в меня мертвенным взором, забормотала заклинание:
«Коли я не по нутру, прыгай, паря, кенгуру!»
И плюнула, попав мне в грудь.
Остолбенел я, с места двинуться не могу. Внутри жжет так, что сил нет терпеть. Чувствую, ноги у меня удлиняются, таз раздается вширь, и уши кверху вытягиваются.
«Скакать тебе шутом гороховым, пока Зофия в прах не рассыплется!» – крикнула ведьма.
Упал я на землю и заплакал. А очкарик обежал кругом меня, хлопая себя по заду, и за старухой следом понесся, которая к тому времени уже в лесочке скрылась.