Французские тетради

Михаил Абрамов
В дверь стучали очень настойчиво. Я заглянул в щелку оконной занавески и увидел человека в форменной фуражке и с планшетом военного образца. Точь-в-точь как Остап Бендер в исполнении Сергея Юрского, но тогда я ничего ни о Бендере, ни о Юрском не знал. На дворе стоял 1958 год, я учился в третьем классе и после уроков оставался в квартире один до прихода с работы родителей.

 - Киевэнерго! - властным голосом крикнул человек за дверью, видимо заметив шевеление занавески. – Вы будете оштрафованы за отказ от проверки!

Хотя родители строго-настрого наказывали никого не пускать, но под угрозой штрафа (страшное, обморочное слово!) я открыл дверь незнакомцу.

- Киевэнерго! – повторил он тем же властным голосом и пошел к электросчетчику. Снял показания и записал в планшет. – Надо проводку проверить на предмет нарушений, - сказал он хмурым казенным языком, повергавшим в страх и оцепенение и более взрослых, чем я, рядовых советских граждан.

Мы жили очень-очень тесно в квартире, приспособленой из маленького магазинчика с подсобкой. Подсобка при магазине превратилась в малюсенькую комнатку, где спали родители на кровати и я на раскладушке. Еще там был встроенный шкаф со всеми папиными вещами, которые мне не разрешалось трогать. Проводка была открытая, она в шкаф не заходила, но именно туда, в шкаф, и полез незнакомец.

- На предмет пожарной безопасности, - внушительно сказал он все теми же казенными словесами и начал вынимать одну за другой отцовские деловые папки и блокноты.

Никакой заначки там, конечно, быть не могло, если он искал таковую. Это был, насколько помню, первый год, когда мы начали сводить концы с концами после того, как брат закончил техникум, а сестра перешла на вечерний и пошла работать. До тех пор, отец, хотя и занимал должность начальника КБ на небольшом заводе, да еще читал лекции в учкомбинате, все равно одалживал в конце месяца, чтобы отдать в начале следующего после получки. Бедность наша была видна невооруженным глазом.

Между тетрадок для лекций со схемами и расчетами проверяющий обнаружил тонкий листок пергаментной бумаги - и оживился. Там был напечатан едва различимый, раплывшийся от множества копирок, текст. Нисколько не стесняясь, спотыкаясь на каждом слове, он начал читать вслух.

Покамест Жертв и Доблести союз
Нас не привел, освободив от уз,
К тем берегам, где Братство и Свобода, —
Вы слышите меня? — да, я француз,
Мне душу давит непомерный груз
Кровавой муки моего народа.

Но если мир восстанет из огня,
Отбросив злобу, ненависть кляня
И отвергая подвиг их презренный,—
Тогда скажу я, в ясном свете дня,
Как равный равным, — слышите меня? —
Я не француз —я гражданин Вселенной.

Из Анри Лякоста

*  *  *

Это было время очередного прилива любви ко Франции.

По радио говорили о советско-французской дружбе, об эскадрилье Нормандия-Неман пел Марк Бернес.

Я волнуюсь, заслышав
Французскую речь,
Вспоминаю далёкие годы.
Я с французом дружил,
Не забыть наших встреч
Там, где Неман несёт свои воды.
Там французские лётчики
В дождь и в туман
По врагу наносили удары,
А советские парни
В рядах партизан
Воевали в долине Луары. 

На экранах с огромным успехом шел «Фанфан Тюльпан» с неподражаемым героем-любовником Жераром Филиппом. Десятки тысяч зрителей посещали концерты знаменитого шансона Ив Монтана, ему даже песня была посвящена, которую очень душевно пел все тот же Марк Бернес:

Задумчивый голос Монтана
Звучит на короткой волне,
И ветки каштанов, парижских каштанов
В окно заглянули ко мне.

Когда поёт далекий друг,
Теплей и радостней становится вокруг,
И сокращаются большие расстоянья,
Когда поёт хороший друг.

Припоминаю, что наши фамусовские старички, которые забивали «козла» во дворе, отнюдь не одобряли заигрывание с иностранщиной, все эти фестивали студентов в Москве (1957 г) и фанфан-тюльпанщину, подрывавшую моральные устои советской молодежи. Они ворчали, что появились стиляги, брюки дудочкой, темные очки и были уверены, что под видом туристов Запад засылает шпионов и, того и жди, всех заразят какой-нибудь испанкой или даже хуже - неизвестной венерической болезнью. И начнется мор. И нас голыми руками возьмут.

Евгений Евтушенко в стихотворении «Нигилист» пишет об этом конфликте поколений.

Носил он брюки узкие
читал Хемингуэя.
"Вкусы, брат, нерусские ..."
внушал отец, мрачнея.

Спорил он горласто,
споров не пугался.
Низвергал Герасимова,
утверждал Пикассо.

Огорчал он родственников,
честных производственников,
вечно споря с ними,
вкусами такими.

Поучали родственники:
"За модой не гонись."
Сокрушались родственники:
"Наш-то – нигилист"

На север с биофаковцами
уехал он на лето.
У парня биография
оборвалась нелепо.

Могила есть простая
среди гранитных глыб.
Товарища спасая,
"нигилист" погиб.

Его дневник прочёл я.
Он светел был и чист.
Не понял я: при чём тут
прозванье "нигилист".

Но вот, что удивительно, теперь, по прошествии лет, когда читаешь открывшиеся материалы, то выясняется, что шпионов под видом туристов действительно засылали и были они из левых организаций, которые ЦРУ создавало в европейских странах. Более того, впоследствии, когда произошел раскол с китайскими коммунистами, ЦРУ, чтобы усугубить раскол, целую компартию создало в Голландии, стоявшую на китайских позициях, а глава этой партии даже встречался с Мао Цзе-дуном.

Однако, самый страшный урон здоровью советского народа нанес тот самый Жерар Филип, которого с таким энтузиазмом встречали москвичи. Те московские поклонницы знаменитого актера, которым удавалось оказаться в его постели, носили, как и все советские женщины, плотные трикотажные трусы отечественного производства. Жерар Филип ничего подобного не видел в своей Европе, поэтому он приобрел этот раритетный товар в московском ГУМЕ и привез на всеобщее обозрение в Париж. Осмеянные москвички в панике навсегда отказались от добротного советского изделия и с тех пор воцарилась мода на синтетику. Но Москва не Париж, а Россия не Франция, тут климат иной. Пошли циститы и прочие болезни этой сферы и, как следствие, вот она - еще одна причина падения рождаемости. Так что и здесь старички, пусть неожиданно, но оказались правы.

Правда, даже при всей этой возродившейся франкомании, все равно, по радио регулярно передавали «Увертюру 1812 год», где «Марсельеза» тонет в звуках «Боже царя храни». Странно было слушать царский гимн, если учесть, что во главе страны стоял верный ленинец Никита Сергеевич Хрущев, который всего через 3 года на 22 съезде КПСС провозгласит, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме.  Но там предполагался не тот коммунизм, который виделся романтикам делавшим революцию, о котором писал другой молодой романтик, погибший на войне поэт Кульчицкий:

Наперевес с железом сизым
И я на проволку пойду,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.

Нет, Хрущев обещал коммунизм обкомовский, корытный, в который уже погрузили свои алчные рыла члены партийной верхушки с челядью и прихлебателями, и он обещал такое же корыто остальным гражданам СССР. Но, конечно же, этот корытный коммунизм никогда не мог осуществиться, поскольку чем шире корыто, тем жиже похлебка. Делить корыто? Нет уж, увольте! И они просто убрали этого надоевшего всем, брызгавшегося слюной хряка, Хрущева, из своей скотофермы.
 
 *  *  *

Кто такой Анри Лякост? Об этом я узнал много позже, лет через десять, когда однажды на книжном раскладе наткнулся на маленькую книжечку стихов Александра Гитовича, поэта мне незнакомого. Там, в этой книжечке, были переводы из Анри Лякоста. К своему удивлению я прочел, что Анри Лякост – это поэт вымышленный, что стихи Анри Лякоста – это стихи Александра Гитовича, которые он написал во время войны.

Вот как об этом рассказывает его друг, литератор Дмитрий Хренков:

— Познакомился с Анри Лякостом, — сказал он мне как-то. — Слышал о нем?
Имя и фамилия мне ничего не говорили. Тем не менее я как-то неопределенно покачал головой: мол, может, знаю, а может, нет.
Гитович посмотрел на меня хитро:
— Ну, ничего, дело поправимое. Я начал переводить Лякоста.
Мне не хотелось показывать свою неосведомленность, и я не спросил, кто такой Лякост. Но Гитович сам объяснил, что это — очень интересный французский поэт: до войны был снобом, прожигателем жизни, а теперь сражается в маки.
Стихи были необычные, будто бы из другого мира, знакомого нам разве что по романам да картинам, висевшим до войны в Эрмитаже.

В архиве поэта сохранился черновик его письма к И. Эренбургу.

«Дорогой Илья Григорьевич!
Примерно в декабре 1943 года, когда я лежал в госпитале, мне пришло в голову: а что, если бы Люсьен из „Падения Парижа“ остался жив, Люсьен, для которого „мир хорошел, люди становились милыми“, который стал думать о товарище: „хороший человек“?
В госпитале было время для размышлений, и я выдумал тогда французского поэта Анри Лякоста (соединив имя одного знаменитого теннисиста с фамилией другого), я выдумал его биографию, выдумал его первую книгу „Горожане“, а затем его стихи — солдата армии Сопротивления (грешным делом, я включил в его второй цикл ранее написанное мной стихотворение „Европа“).
Самое забавное, а может быть, и самое прекрасное, заключается в том, что все мне поверили — от солдата до весьма известных литературоведов…
Сейчас как будто собираются печатать некоторые стихи Лякоста, разумеется вторую часть.
Посылая Вам все это, я прошу о следующем: если стихи понравятся Вам, не разрешите ли Вы мне посвятить их Илье Григорьевичу Эренбургу, без которого этих стихов не могло быть на свете, и тем самым выразить ему свое глубокое уважение и сердечную признательность?»

В тот раз стихи напечатаны не были. Не было и посвящения.

*  *  *

Короткая эпоха «оттепели» еще не кончилась. А началась она после смерти Сталина с убийства главного сталинского сатрапа, Лаврентия Павловича Берия. Подельники вождя всех народов после его смерти не смогли поделить власть по-мирному, урыли шоблом уркагана, как сказали бы такие же, как они, уголовники.

Как ни странно, еще вчера всемогущий сатрап, исчез совершенно без всяких последствий, никто о нем не вспоминал и никто его не оплакивал привселюдно.

Евгений Евтушенко в антологии «Десять веков русской поэзии» вспоминает: «Вскоре после ареста Берии меня позвали в МГУ на поэтический вечер. Там я впервые увидел выскочившего на трибуну, как чёртик из табакерки, худенького мятежника, со сверкуче лазурными, триумфально безумными глазами, в красном колпаке, из-под которого выбивались буйные волосы, и услышал звонкий, как литавры, голос, который заполнил всю аудиторию:

Ах, как чудно цвела криптомерия
 возле моря, на улице Берия.
 А теперь? А теперь криптомерия
 превосходно растёт и без Берия

А название «оттепель» пошло от небольшой повести Ильи Эренбурга «Оттепель», вышедшей в 1954 г. Название это довольно точно отражало настроения людей. Не верилось, что зима уже кончилась, но самые суровые морозы голода, массовых репрессий, всевозможных «дел врачей», разоблачений врагов народа, переселений народов, казалось, уже позади и хотелось верить, что весна не за горами.

Художественные достоинства «Оттепели» не отличались от толстенных романов «Буря» (Сталинская премия 1948 г.) и «Девятый вал» (1952 г.), которые хвалили, а «Оттепель» - ругали. Тогда ходила такая эпиграмма на Эренбурга:

Читатель Ваш то лоб нахмурит,
То брови сумрачно насупит:
Никто не ждал, что после Бури
Внезапно Оттепель наступит.

Сам Илья Эренбург как раз в это время опубликовал сборник заметок на французские темы, там же были и переводы из французской поэзии. Этот сборник открывался статьей весьма академического названия: «О некоторых чертах французской культуры». За академичностью названия скрывался текст с мыслями, хотя и не крамолными, но полемичными в контексте той эпохи. Эренбург высказывался против националистов, поднявших головы уже тогда, воодушевленных борьбой с космополитизмом, слегка поутихшей после смерти вождя, но уж никак не выгоревшей, а тлевшей подспудно, что мы видим сегодня на фоне реабилитации Сталина. Конечно, Эренбург прячется за французов. Но мы-то давно знаем, что означает «Жалоба Турка» и помним слова Некрасова:

Если скажешь: "В дворянских именьях
Нищета ежегодно растет",-
"Речь идет о сардинских владеньях"-
Поясню, - и статейка пройдет!

Эренбург приводит высказыванье Монтескье, который еще в 1729 году писал : «Если бы я знал что-либо полезное мне, но вредное моей семье, я бы это отстранил. Если бы я знал что-либо полезное моей семье, но не моей родине, я постарался бы об этом забыть. Если бы я знал что-либо полезное моей родине, но несущее опасность Европе, или что-нибудь полезное Европе, но несущее опасность человечеству, я рассматривал бы это как преступление».

Не правда ли, звучит, ох, как актуально и через 300 лет. Впрочем, не менее актуально звучит и сказанное Сократом 2400 лет назад: «Я не грек, я гражданин мира».

В другом месте Эренбург еще раз цитирует  Монтескье: «Нужно быть правдивым во всем, даже в том, что касается родины. Каждый гражданин обязан умереть за свою родину, но никогда нельзя обязать лгать во имя родины».

Это, конечно, же противоречило господствующей идеологии, которую наиболее откровенно (а откровенность в таких вопросах, как раз, не поощрялась) высказал Эдуард Багрицкий, когда в поэме «ТВС» Дзержинский говорит:

А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди - и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;
Но если он скажет: "Солги",- солги.
Но если он скажет: "Убей",- убей.

Были там и другие весьма прозрачные намеки, относящиеся к советской действительности, где человек-винтик ставился ни во что по сравнению «с грандиозными задачами, начертанными партией и правительством». "Французская литература показала миру все значение общественных проблем, но никогда она не отрекалась от признания человеческого достоинства", - пишет Эренбург.

Статья начиналась насмешкой над теми, кто, в который раз, предрекал вырождение Франции: «Европа еще французская, но Франции уже нет», — писал в 1853 году П. А. Вяземский, друг Стендаля, человек, знавший и любивший Францию. Семь лет спустя английский критик Грег повторил слова Вяземского: «Трудно сказать, что создает большее впечатление полнейшего и глубочайшего вырождения Франции — ее политика или ее литература. О том, что «французы выродились», я слыхал уже в моем детстве, - вспоминает Эренбург, - когда шли разговоры о деле Дрейфуса, о различных аферах, или, как их тогда называли, «панамах», о бесстыдстве Мирбо, написавшего «Дневник горничной». Между двумя мировыми войнами в Германии и в Испании, в Америке и в Англии что ни год появлялись политические статьи и философские трактаты, научные труды и хлесткие памфлеты, посвященные закату Франции.»

И далее, Эренбург высказывает весьма не ортодоксальные мысли о французской культуре и духе народа, которые далеко не все французы, возможно бы, одобрили. Он пишет: «Значение французской культуры для других народов нельзя объяснить особой одаренностью французов... в эпохи, когда вся Европа глядела на Париж, культура Франции потрясала не величием или глубиной отдельных художников, а своей общей настроенностью, близостью к сомнениям и чаяниям других народов, если угодно — человечностью.»

Современникам, наверно, странно было читать о закате Франции в 1958 году. В это время генерал де Голль приходит к власти и Франция проводит весьиа мускулистую политику. Как раз в этом году Франция начала в Алжире принудительное переселение жителей ряда районов страны в так называемые «лагеря перегруппировки», находящиеся под военной охраной  и огражденные колючей проволокой территории, куда согнали сотни тысяч алжирцев. Но еще удивительней были утверждения Эренбурга о французской культуре, которая "потрясала не величием отдельных художников", как будто это сказано не при живых, в самом расцвете творческих сил Жан-Поль Сартре и Альбере Камю, как будто не о французах идет речь.

*  *  *

- Ты француз? – спросил меня представитель Киевэнерго.

- Нет, я еврей, - ответил я смущенно.

Мне никто не говорил, но я уже понимал, что евреем быть не очень хорошо. Я всегда слышал о великом русском народе, о братском украинском народе, о братском  белорусском народе (именно в такой последовательности), о других братских народах (далее по алфавиту от абхазцев до якутов), но я никогда ни слова не слышал о братском еврейском народе. Если бы только это - неупоминание. Потому что упоминание – еще хуже. Как раз прошлым летом в пионерлагере сынок одного из будущих Героив Украины (Слава! Слава!), который работал у нас на заводе незаметным охранником на складе, а оказался впоследствии бывшим бандеровцем, сынок этот при виде меня всегда напевал популярный мотив песни “Красная розочка”, но вместо "Как у нас в садочке розы расцвели" пел «Как у нас в садочке жид сидел на бочке».

Электрик улыбнулся на мое признание.

- Ну, хорошо, я вижу, что с проводкой в доме порядок, - сказал он тщательно укладывая все отцовские бумаги на место в шкаф. – Говорить родителям, что я был, не надо. Тебя ж предупреждали никого не пускать, а ты ослушался. Будут ругать, если признаешься. Француз.

И он быстро собрался и ушел.

*  *  *

Да, чуть не забыл, книжка Ильи Григорьевича Эренбурга называлась – «Французские тетради».