Отпуск

Евгений Фулеров
В четыре часа утра она умрет.
Сейчас десять вечера белой ночи. Мы стоим во дворе перед крыльцом дома в довольно высокой траве и прозрачном вечернем таежном воздухе. Ощущаемое душой лирное звучание сияет в пространстве – в скалах, реке, деревьях, во дворе, в нас…
Это – счастье.
Еле дождавшись отпуска в первый год своей жизни на Большой земле, мы вернулись в Джикимду. В Олекминске гудели три дня, сегодня утром вертолет привез нас домой. Не можем понять, где наш настоящий дом – там, на Украине, или здесь, в Якутии. Дневное застолье окончилось, все разошлись, мы вдвоем.
Уставшие после многочисленных встреч с олекминскими друзьями и излишних возлияний, мы предвкушаем долгое спокойное и сладкое отдохновение. Во мне умиленное настроение:
— Как же здесь хорошо! Чувствуешь?
Лена смотрит в траву, грустно улыбается в себя уголками рта и, не поднимая головы, отвечает:
— Да. Здесь прошла лучшая наша жизнь.
— Почему прошла? Здесь началась наша лучшая жизнь, которой не будет конца.
Между нами метра два, но кажется, будто беседуем вплотную. Очень тихо, ветра нет, кузнечики молчат, полноводная Олекма едва слышна.
— Мне что-то не очень хорошо.
— Это перепой, милая. Четвертый день гуляем. Тебе надо вырвать. Помнишь, как в Сумах после дня рождения нас обоих рвало у нас под забором? Мгновенно обоим полегчало.
— Уже пробовала, не помогло.
— Тогда пойдем осуществим, о чем целый год мечтали – полежим на лучшем в мире ложище.
Ложище – это большая самодельная кровать, которую я шесть лет назад сделал перед прилетом Лены с нашей маленькой дочерью Мариной ко мне в тайгу. Рама из стволов на четырех толстенных чурках. В стволы плотно друг ко дружке загнаны скобы, сделанные из гвоздей. Из тракторных камер нарезал длиннейшие резиновые ленты и переплел через скобы всю конструкцию крест на крест. Более комфортного ложа не знаю.
Мы зашли в дом. Возбужденная восьмилетняя Марина исследовала все углы и ящики, выкидывая в центр комнаты все свои вещички и игрушки, которые накопились за пять лет жизни в Джикимде. За год ничего не пропало. Она хохотала, натыкаясь на очередную безделушку, и начинала рассказывать ее историю.
Лена реагировала вяло, ей стало действительно плохо.
— Так, Маришка, успокойся, хорош бардак разводить, – говорю я, – мама себя неважно чувствует. Ты, я вижу, спать не собираешься. Беги на улицу с собаками поиграй.
Лена лежит без настроения, говорит, что легче не становится.
— Траванулась чем-то. Сейчас… потерпи. В кладовке у меня настойка золотого корня на водке есть еще с прошлого года. Спрятал надежно, чтобы Толик случайно не выпил. Мигом подогрею, поможет.
Золотой корень ; родиола розовая ; наше таежное богатство, от всех болезней спасает. Знаю два распадка, где он подо мхом растет. Каждый год собирал.
Настойка не помогла.
С улицы вернулась Марина.
— Доченька, а давай-ка иди спать к дяде Толе с тетей Ниной. Мама приболела, свет тушить не буду, чаем буду ее отпаивать. Ты этой ночью с нами толком не выспишься.
Лене становится все хуже, даже не хочет разговаривать. Мне уже страшновато. В двенадцать часов ночи очередная связь с Олекминской кустовой радиостанцией. Не хочу ждать утра, рисковать и вызываю санрейс. Телеграмму на ключе передаю медленно, за год рука слегка потеряла навыки. На кусте радистом дежурит Володя Пичугин ; давний дружок. Договариваюсь с ним о связи каждые полчаса. Насочинял симптомов, чтобы наверняка прилетели ; и температура сорок, и рвота, и сознание теряет, и все болит.
Лежим на кровати. Я пытаюсь что-то говорить развлекательное или утешительное, глажу ее по голове, руке, но она почти не реагирует. Каждые полчаса бегаю в рабочую комнату, где стоит рация. Прибегаю и рассказываю новости: за пилотами в гостиницу пошли, с больницей созвонились, за врачом домой поехали, вертолет готовят и так далее.
Беспомощность ; трудно переживаемое чувство. Могу деревья валить, воду носить, на тракторе по непролазной тайге поехать, не могу только ей помочь.
В очередной раз побежал к рации, чтобы еще раз уточнить, точно ли вылетели? Когда?
Меня не было три минуты. Прибегаю ; Лена, распластавшись, животом вниз, лежит на полу в метре от кровати. Подхватываю подмышки, затаскиваю опять на кровать, кричу: «Что? Что?». Она, как не дышащая кукла. Начинаю делать искусственное дыхание, колотить со всей силы кулаком в сердце.
Ничего!
Поднимаю ее, ставлю на ноги. Не стоит. Опять делаю искусственное дыхание, опять колочу в сердце.
Ничего!
Останавливаюсь, опускаю руки. Теперь что делать?
Она умерла, что ли? Это смерть?
Тупо сижу на кровати.
— Эй!
В ответ тишина давит в голову.
Мы же неделю ждали этой ночи, чтобы раствориться в любви на своем родном ложе. Вот ее красивое лицо, грудь со шрамами от операции, перенесенной еще в школе, стройные ноги ; все есть! А она где?
— Лена, слышь? ; я затормошил ее скулы. Не отвечает.
Начал озираться по сторонам, вверх, вниз. Ну, она же здесь, ну, душа ее?
— Ты меня видишь? Сделай что-нибудь.
Очень светло. Белая ночь буянит, залила через окна светом всю комнату. Гавкнул Диксон. Надо ему будку подправить, перекосилась.
Как теперь Марине сказать? Пусть спит пока? Или сразу?
Я зашел на половину Толика. Марина спала на раскладушке в кухне, свернувшись калачиком. Дети же крепко спят? Их и в восемь часов не добудишься. А сейчас только четыре утра. Вполголоса сказал:
— Марина…
Дочь мгновенно подлетела, свесила ноги вниз и вопросительно посмотрела на меня.
— Мама умерла.
Она рванулась через кухню, коридор на нашу половину. Поворот налево, еще раз налево ; там кровать. Я пошел с отставанием следом. Сначала услышал одинокий крик: «Мама!», потом увидел дочь, сидящую на коленках на кровати перед телом матери. Через несколько секунд задом сползла на пол. Сначала левой ногой, затем правой. С опущенной головой, без слез, молча пошла, не знаю куда. Может, назад на кухню Толика, может, на улицу?
Толя с Ниной еще спали. Я вышел во двор, не понимая ничего. Что-то произошло не то. Походил вдоль длинной поленницы, подобрал колун из опилок, положил на пенек и пошел в агрегатку искать гвозди. Гроб надо сколотить. Доски напилю бензопилой из кругляка. Не забыть бензин маслом развести, шлангочка где-то на бочках.
На звук бензопилы вышел из дому Толя.
— Толик, выкопай могилку за огородом между соснами.
Он молча кивнул и пошел за лопатой.
Со стороны заповедника прибежал научный сотрудник Юра Рожков с активированным углем в ладошке. Я развел руками:
— Всё…
— Как?!
И я ничего не смог с собой поделать ; расплакался. Сел на землю, прикрыл голову руками и разрыдался. Юрины ноги переминались возле меня, потом ушли.
Слезы распахнули все окна и двери. Тупое вязкое безысходное непонимание и неприятие выплеснулось из меня наружу. Осталась печальная ясность и немое безразличие.
Загудел вертолет, мы с Толиком пошли в заповедник на площадку. Врач, медсестра, еще кто-то идут навстречу с грустными лицами. Юра им уже рассказал. Благодарен им за сочувствие на лицах, мне тогда это было нужно. Но было и странное чувство вины перед ними за то, что я жив, а она умерла.
Сказали, что хоронить нельзя, нужно везти в город на экспертизу.

МИ-8 ; как громадная дребезжащая пустая консервная банка. Марина, молча, сидит боком и смотрит в круглое окошко. Я сижу рядом, смотрю на раскладушку с Леной под белой простынею. Открыл лицо. Зачем его закрывают? Перед смертью не накуришься, в лицо любимой не насмотришься.
Раскладушку повезли в морг, нас ; в больницу. У Марины зрачки расширились до предела. Неделю она ходила с такими нечеловеческими глазами.
Патологоанатом сказал, что раньше такого не видел ; все внутренности разрушены. Причина ; визига. Это плотный желейный шнур по всему позвоночнику осетра. Из нее пирожки вкусные получаются. Но если визигу заквасить надолго, то превращается в очень сильный яд. Орочоны в древние времени таким ядом смазывали наконечники охотничьих стрел.
При разделке осетра случайно остался фрагмент визиги. Закоптили рыбу и хранили к нашему приезду. На столе стояло общее большое блюдо с кусками осетра. Ели все. Тот кусочек мог попасться любому.
А как же она могла молчать?
С полуночи до смерти лежала на спине с открытыми глазами, тяжело дышала, покрывалась испариной, не плакала и не стонала. Изредка громко выдыхала. А у нее же внутри в это время органы гибли! Только один раз, когда я прибежал от рации с сообщением, что вертолет покатил на взлетную полосу, она ответила: «Уже поздно».

Марину оставил в Олекминске у Вовки Пронского, потом за ней вернусь, а сам повез гроб на родину. Отпуск только начался, времени еще много. У меня много, а у нее – времени уже не стало.
Помню Марину накануне отъезда. Она сидела на корточках на куче песка вместе с Пронскими погодками – десятилетним Ванюшкой и девятилетним Ильюшкой. Пацаны что-то строили, кричали, мешали друг другу. Марина, не двигаясь, смотрела на их труды.
Не знаю, сколько друзья дали капитану «Метеора», чтобы оцинкованный гроб стоял, привязанный на крыше пассажирского речного судна на подводных крыльях. Багажного отсека в нем нет. Шестьсот километров Лена проплыла по Лене до Якутска. Друзья из управления метеорологии перевезли нас в аэропорт с речного вокзала. В аэропорту пьяный грузчик придавил себе гробом палец. Кровь хлынула из-под ногтя. Он собрался было заматериться, но из уважения к покойнику сам себя и осек. В Борисполе на ПАЗике встречали Витёк, Жорик и Куб.
Дед – отец Лены – сказал только одну фразу: «Если бы привезли Марину, не простил бы».
Людей на похоронах было много. Я вам так скажу, если кто умер, сразу бегите в дом к покойнику. Для любящих родственников визиты друзей-товарищей в первые скорбные дни – большое утешение.
За полгода до смерти Лена окрестилась в сумском Пантелеймоновском храме. Их крестили в один день с Мариной. Они стояли рядом в тазиках, смотрели друг на друга и радостно смеялись, когда их освящали водою.