Рассказы сельского Диогена ЧастьI Перевернутые сан

Игорь Ходаков
Часть I Перевернутые сани

Каникулы. Зимние. Долгожданные. Из городской кутерьмы да сутолоки в тишину деревни. Я о них, каникулах этих, теперь вспоминаю как о сне. Чудесном…
Деревня. Заснеженный сад. Почти полностью укрытый сугробами штакетник. Голые, с заиндевевшей корой, деревья. Домик в саду. Мое летнее ночное пристанище. Сейчас в нем холодно и неуютно. Во дворе тишина, редкие куры уныло бродят тут и там, не радуясь морозу. А, в еще утром натопленной комнате, тепло. Выходить неохота. Ранние сумерки, скоро можно будет свет зажигать. Поэтому тороплюсь – когда свет-то зажгу да печку с бабушкой растопим, совсем уютно станет, из дому меня силком не вытащишь. Собираюсь еще засветло: свитер натягиваю – теплый, колючий, с запахом шкафа; валенки обуваю просторные, с калошами; надеваю светло-коричневую телогрейку, подпоясываюсь флотским ремнем, подаренным мне дядей, служившим в морской авиации. Сверху, в соответствии с тогдашней модой – шарф, узлом на шее завязанный. Ну и шапку кроличью – куда ж без нее в деревне-то. Пади не город, выпендриваться с оттопыренными красными замерзшими ушами не перед кем. Бреду, кое-где проваливаясь в снег, к Леньке. Вчера допоздна с ним на его санках – деревянных и самодельных – катались, по накатанной колее, мимо запорошенного репейника, аккурат к речке съезжали, покрытой льдом. Под усеянным звездами зимним небом.
Вокруг тишина, только где-то вдалеке едва слышен грохот колес товарняка. Подхожу к Ленькиному дому. Стучу в разукрашенное узорами окно терраски. Пока он услышит-то. Зимой раньше у всех терраски были нежилыми – только комнаты печкой и отапливались. Выходит Ленька. Уже одетый. И отчего-то серьезный. Начинаю пытать его:
– Здоров, чего мрачный такой?
А он озирается, спрашивает таким, знаете, приглушенным голосом,скрипя валенками по снегу:
– Ты, слышь, пока ко мне шел, ничего не видал?
– Да нет, – пожимаю плечами, – а кого щас увидишь? Бабушка с работы еще не пришла. Остальные по домам сидят, печки топят, телек зырят.
Я махнул рукой в сторону нашей улицы, и впрямь: в четырех домах на ней, включая Ленькин, из печных труб вился дымок.
– Да нет, – морщась, говорит друг, – я про большак.
– А чо большак, я на нем не видел никого. Случилось что?
Ленька, признаюсь, меня заинтриговал.
– Сегодня Борис Палыча хоронить должны были везти. Опился он и помер.
–А-а, – равнодушно ответил я, не испытывая никаких эмоций относительно грустной судьбы этого самого Борис Палыча, о котором я слышал краем уха и вроде как пару раз летом его видел. Пьяного и с фермы возвращающегося. В черных кирзовых сапогах, мятой серой кепке и серой же робе. С морщинистым желтоватым лицом и неизменной папироской в зубах, и что-то бубнящим себе под нос.
– Да вот маманька говорит, что теперь сорок дней надо бы все двери в доме особливо крепко закрывать, и ворота тоже. И фонарь в саду включать не забывать, а то мы, слышь, иногда на ночь и не включали его.
От этих слов я, признаюсь, поежился и, хотя оделся тепло, испытал чувство внутреннего неуюта, стал непроизвольно озираться, и даже подошел как-то поближе к Леньке. Стою, молчу, не знаю даже что сказать-то. Друг смотрит на меня и видно что тоже некоторый страх от смерти односельчанина испытывает. Я попытался разрядить обстановку и нарочито громко – так, знаете, всегда делают чего-то боящиеся люди, но  пытающиеся показать, что, мол, им и не страшно вовсе – говорю:
– Ну помер и помер, Леньк. Мы, это, может на санках сегодня покатаемся? Как вчера.
При слове «санки» друг мой, напротив, еще серьезнее стал, потянул меня за рукав и тихо произнес:
– Слышь, пойдем к погосту сходим, там сани должны стоять.
– Какие сани? – не понял я друга, и даже попятился от него, от перспективы-то похода на кладбище, да еще  в надвигающихся сумерках, грозящих, судя по нависшим тучам, обильным снегопадом.
– Ну, Борис Палыча в санях на погост везли. У него ж никого в деревне не было родных-то. Вот только тетка. Старая такая, с мужем своим приехала и сказала, что на погост надо покойника-то в санях везти.
 – А почему в санях-то именно? Хотя ваще-то понятно – на телеге особо не разъездишься щас.
– Да нет, – даже с некоторой досадой перебил меня Ленька, – не в этом совсем дело. Мне маманя сказала, что обычай такой в старину был – на санях покойника на погост возить. Но это ладно. Главное, чтобы он обратно не возвернулся.
– Кто? – задаю донельзя глупый вопрос.
– Ну, Борис Палыч, кто ж, еще, – разъяснил мне друг.
– В общем, – говорит Ленька – пойдем, глянем, сани на месте ль там? А то, слышь, смеркается уже, вишь небо как заволокло, неровен час снег пойдет, иттить тяжелей будет.
– Ну, пойдем, – согласился я, поняв что санки свои самодельные Ленька сегодня не вынесет и катание на них отменяется, а домой вроде как и рано – только вышел.  Да и интересно мне стало на сани эти глянуть.
Бредем, под низкими сизыми тучами. Оно, перед снегопадом-то, потеплее, нежели чем вчера, должно быть. Да какой там – мороз щеки лижет.
По дороге друг поведал мне, как, опять же, маманя ему рассказала, что сани для Борис Палыча долго искали, для похорон-то его. Вроде колхозные сани хотели даже дать для дела такого.
– Так тетка говорит председателю, что сани энти должны возле погоста  простоять сорок дней, чтобы, значит, Борис Палыч не возвернулся на них домой к себе. А на это председатель не пошел, ответив, что на сорок дней не даст их, сани-то. Они для делов разных колхозных надобны.
– Ну и где ж сани тогда достали?
Ленька усмехнулся, посмотрел на меня.
– А у деда моего покойного одолжили. У него где-то в сарае завалялись. Дом-то нежилой. На отшибе. Как дед помер, так и стоит он, дом-то его,  заброшенный. Никто в него не то что не заходит – мимо дедова дома стараются лишний раз вообще не хаживать, а тетка Борис Палычева, ничего – пошла. Она сказала, чтобы лошадь, как на кладбище Борис Палыча свезут, сразу домой гнали, и сани развернули полозьями к дому, и перевернуть не забыли.
– А какая разница какими там они полозьями стоят-то? – поинтересовался я у друга.
Мне кажется, Ленька даже поразился несуразности моего вопроса:
– Ну как, слышь, чтобы он не воротился. Борис Палыч, значит, ночью из могилы выберется, и к саням; увидит, что они перевернуты и – обратно в могилу, в домовину полезет. Это мне маманя так рассказала.
– Так он, ты говоришь, один жил. Куда ему возвращаться-то?
– Один-то один, так он от скуки-то повадится по деревне шастать, в окна заглядывать, да в двери барабанить.
От этих Ленькиных слов я непроизвольно замедлил шаг. А тут еще снег некстати повалил большими хлопьями и совсем стемнело. Друг мой наоборот, торопит:
– Слышь, давай, быстрее, а то, вишь, темнеет как.
– Ага, – усмехнулся я, пытаясь развеять собственный страх, – дорогу обратно неотыщем.
Ленька шутку не понял и только кивнул головой, согласившись:
– Могёт и такое быть; Борис Палыч из могилы выберется, и еще леший нас запутать может – вместо дома к погосту забредем, аккурат к могиле Борис Палычевой.
Тут я не выдержал, остановился, глаза вытаращил на друга и говорю:
– Слушай, кончай, Леньк, и, того – может возвернемся?
Как мне не любопытно было на сани эти глянуть перевернутые, но выйти, из-за происков лешего, вместо дома к Борис Палычевой могиле не хотелось совсем.
– Слышь, не бойсь, мы издалека только посмотрим.
Ну, тут мое любопытство-таки пересилило страх. Идем дальше, перешли большак, мимо церкви нашей, из красного кирпича сложенной в XVIII веке и ныне полуразрушенной, зияющей черными отверстиями окон с кое-где погнутыми решетками, проходим. А вот и кладбище сквозь снежную пелену виднеется. Подходим, ограда кладбищенская наполовину сугробами занесена – пади этой ночью совсем ее из-под снега не видно будет. Кладбище как кладбище, никаких саней-то и не видать. Я уже почти за Ленькин рукав ухватился и из уст моих вот-вот должны были слететь слова: мол, ладно, посмотрели, и топаем домой. Но тут друг сам меня за рукав схватил,  показывает пальцем, нагнулся ко мне, чуть ли не в ухо шепчет:
– Вишь?
– Што? – мне от Ленькиного шепота совсем жутко стало.
– Сани. Полозья, точнее, от них.
– Не-а.
Мокрые хлопья снега словно умывали лицо, хотелось только одного – домой. И дернуло меня попереться с другом на это кладбище, на ночь глядя. Вечно Ленька с дурацкими предложениями пристает – злился я и на него и на себя заодно тоже. Друг, между тем, схватил меня аж за плечо, показывает:
– Да вон полозья-то торчат!
И тут я и впрямь разглядел – еле-еле видно, торчат из сугроба заметаемые снегом полозья перевернутых саней. Я аж оторопел. Тем паче, что за оградой виднелся холмик, под которым, как я был уверен, и был погребен этот злосчастный Борис Палыч.
– Слышь, – говорит Ленька, – щас часов шесть только. Борис Палыч из могилы выберется в полночь. Придем?
– Ага, – пробормотал я, до сих пор, – а столько лет уже прошло!, – не понимая – зачем. Зачем я согласился припереться с другом на кладбище,  смотреть как Борис Палыч из могилы выбирается. Вот вы бы согласились?
В общем, побрели мы с Ленькой обратно, уговорившись в одиннадцать у дома его встретиться. Расстались. Временно. Иду я домой один – мне тут пару минут-то всего от Ленькиного дома добежать, а вспотел весь. На каждом шагу, под каждым запорошенным кустом, в ведущей к речке низине, Борис Палыч этот мерещится. Уфф, наконец-то у дома своего. Родного. Дымок из печки змейкой вьется. Тишина. О том, что через пару часов на кладбище снова переться, стараюсь не думать. С трудом открываю калитку, хотя вчера только дорожку лопатой очищал от нее к дому, но вот снова занесло, пробираюсь на ступеньки терраски. Ага, вот он веник, стряхиваю с валенок снег, захожу в дом, в натопленную комнату. Бабушка, пледом укрывшись, перед телевизором сидит, концерт какой-то предновогодний смотрит. Оглянулась на меня, говорит:
– Где тебе носит-то? Картошка в сковороде, с сосисками, на плите. Блины в другое сковородке. Еще теплые. Иди, садись скорее исть.
Вся обстановка в натопленной комнате настолько контрастировала с ожидавшим нас с Ленькой походом на кладбище, что я понял: никакая сила не заставит меня выйти сегодня вечером из дома…
Продолжение следует.




12 – 13  сентября 2016 года по дороге из Королева в Москву. Москва, Анискино.