Колиивщина

Собченко Иван Сергеевич
И. С.  Собченко






К о л и и в щ и н а
(кинороман)






г. Москва
2016  год

2

Восстание гайдамаков, получившее название “Колиивщина” вспыхнуло в ответ на мятеж, развязанный в польском государстве, так называемой Барской конфедерацией, направленной против короля Станислава II Августа Понятовского и его советников, желавших ограничить власть магнатов, а также декларировавшая защиту внутренней и внешней самостоятельности Речи Посполитой от давления России.
Крупным центром конфедератов был город Умань, в котором укрывалось свыше десяти тысяч поляков и евреев, а также значительный гарнизон. Перешедший на сторону конфедератов польский губернатор Умани Рафаил Младанович выслал против приближавшихся гайдамаков находившийся в городе казачий отряд надворных казаков Феликса Потоцкого под командованием Гонты (сам же Потоцкий был противником конфедератов, поэтому его в городе не было).
Но высланный навстречу гайдамакам Гонта перешел на их сторону (причиной этому послужила, в том числе, позиция его “сюзерена” Потоцкого). 18-го июня 1768-го года силы гайдамаков, усиленных отрядом Гонты, подошли к Умани и осадили ее.
Об этом и о том, чем кончился мятеж, изложено в настоящем киноромане.



























3


Историческая справка

После знаменитой Переяславской Рады Россия и Украина вели продолжительные войны с Польшей, которая не хотела мириться с потерей украинских земель.
В 1667-ом году между Россией и Польшей был заключен так называемый Андрусовский договор, по которому Украина делилась на две части: Левобережная отходила к России, Правобережная (исключая Киев, который оставался за Россией) – к Польше. Больше ста лет (до второго раздела Польши) Днепр оставался границей разделенного на две части единого народа.
Украинские земли по правой стороне Днепра оказались в руках польских магнатов. Непосильное бремя панщины упало на плечи украинского крестьянства. Его хищнически эксплуатировали польские и украинские феодалы, арендаторы имений и шинков, сборщики податей и судейские чины. Нищета прочно поселилась в крестьянской хате. Отбывая панщину, которая иногда достигала пяти дней в неделю, крестьянин был обязан еще платить подати. Он платил за сбор грибов и ягод в лесу, за переезд через мост, за помол зерна, за окна в избе – и не платил разве только за воздух.
Наряду с усилением социального гнета, усиливался и гнет национальный. Украинский народ насильственно приводили к унии, православная церковь оказалась под запретом.
Гнев народный не угасал никогда.
Доведенные до отчаяния, крестьяне восставали против своих поработителей, на протяжении почти всего 18-го столетия. Польским панам то и дело приходилось гасить одно восстание за другим. Борясь за освобождение от крепостнического и национального гнета, украинские крестьяне вместе с тем боролись и за воссоединение с русским народом.
Повстанцы на Правобережье назывались гайдамаками. Особенно яркими были гайдамацкие восстания в 1734-ом, 1750-ом и 1763-ем годах. Огонь восстания катился по Киевщине, Брацлавщине, Подолии, Галиции, перехлестывая даже через высокие горы Карпаты. И долго-долго звучали в песнях перехожих певцов-кобзарей имена гайдамацких ватажков Варлана, Гната Голого, отважного Опрысика (так назывались в Галиции гайдамаки), Олексы Довбыша.
Самым ярким из гайдамацких восстаний было восстание 1763-го года, известное в истории под названием Колиивщина. Его возглавляли славные сыны украинского народа Максим Зализняк и Иван Гонта. Восстание охватило всю Правобережную Украину, докатилось до Карпатских гор. Польская шляхта, разбитая гайдамаками в нескольких сражениях, обратилась за помощью к русскому правительству. Восстание было потоплено в крови народа. Но отблески Колиивщины еще долго пугали панов, и, то там, то здесь вновь и вновь вспыхивали гайдамацкие огни.





4


Часть   первая

I

Получив в свое распоряжение Правобережную Украину согласно Андрусовскому договору 1667-го года, поляки еще долгое время не имели возможности восстановить на этих землях свою прежнюю власть в полном объеме. Только к 1713-му году Правобережная Украина вернулась к шляхетскому устройству жизни.
Территория Правобережной Украины была разделена поляками на четыре воеводства: Волынское, Подольское, Брацлавское и Киевское (хотя сам Киев вошел в состав русского государства). Польские магнаты продолжали захватывать огромные земельные участки, крепостных крестьян, скот, создавая себе несметные богатства. Наиболее крупными имениями в Украине владели семьи Вишневецких, Потоцких, Любомирских, Марторийских, Яблоновских, Броницких и других польских магнатов. Во владении каждой значительной магнатской семьи находились десятки украинских городов, сотни деревень и десятки тысяч крепостных крестьян. В середине 18-го столетия в Правобережной Украине 40 феодальных семей владели 80% территории страны. Усиливался крепостной гнет, крестьяне работали на барщине 4-5 дней в неделю. Каждый парень или девушка, которые уже достигли 15 лет, были обязаны обрабатывать панщину в полном объеме. К тому же эконом (управляющий) был ничем не ограничен, имел право признать детей и меньшего возраста достаточно крепкими и заставить их работать. Рабочий день составлял 12 часов зимой и 19 часов летом, кроме того, каждому работнику эконом назначал “норму”, какую тот должен выполнить за день. Если работник не успевал ее выполнить днем, то обязан был заканчивать ее ночью.
Во второй половине 18-го столетия на подвластных Польше украинских землях фактически были ликвидированы льготы, которые обещали слобожанам, которые по-новому осваивали опустошенную Великою Руиною территорию. Внедрена регулярная панщина, денежные подати, а, кроме того, почти полтора десятка всяких повинностей, как, например, плата за использование земли, плата за кошение травы. Была еще одна скрытая повинность, которая вызывала большую обиду простого люда. Каждый помещик имел монопольное право на пропинацию, то есть на изготовление и сбыт в своем имении алкогольных напитков. Сама шляхта до такого “бизнеса” не опускалась, и, как правило, сдавала пропинацию в корчемную аренду, которую, в свою очередь, монополизировали евреи. Корчемный арендатор селился в слободе с самого начала ее появления. Но корчмарь не только гнал водку или варил пиво. Контрактами были предоставлены права, которые давали арендаторам большую власть над крестьянами, которые попадали под арендаторскую юрисдикцию. Все они, а также надворные казаки, даже священники, были обязаны покупать у арендатора водку, брагу. Молоть муку, обрабатывать крупу приказано было только в арендованной евреями мельнице. Местные жители обязаны были продавать мед и воск. Крестьяне вынуждены были ремонтировать плотины и мельницы, заготавливать для винокурень дрова, рожь, солод и другое сырье, крестьянские общины

5

обязаны были сторожить корчмы ночью. Широкая была практика, когда помещики
передавали в собственность корчмарям по несколько крепостных семей для ”побутового обслуживания”.
Корчма имела целью пограбить крестьян. Так, в Брацлавском и Киевском воеводствах “пьяные деньги” составляли 75% всех доходов помещиков. Арендатор имел возможность не только покрыть свои затраты на изготовление водки, а также получать прибыль. Поэтому крестьяне были просто принуждены покупать алкогольные напитки всякими способами. Водку нередко отпускали в долг (причем при остаточном расчете арендаторы обдуривали должников, не владеющих письменностью). Бывало, переходили к прямому давлению на потенциальных “пьяниц”. В контракте 1757-го года на корчемную аренду в поместьях Ф. Потоцкого был такой пункт: “Если кто-нибудь из подданных через какую-нибудь упертость не дает дохода, арендатор по окончании третьего квартала имеет право позвать его в управление замка. Начальство, рассматриваемое заяву, может заставить получить доход за счет упертого имуществом”. Имущество крестьянина принудительно обкладывалось своеобразным алкогольным налогом. При этом налог на имущество упертого определяли, ясно, не сам крестьянин, а арендатор и подкупленное им “начальство”, которое никогда не мучилось из-за применения так называемой “арендаторской экзекуции”.
О принудительном сбыте водки свидетельствует запись 1765-го года в инвентарной книге Богуславского староства: “Производство надзвычайного давления на подданных привело к тому, что много их в прошлые годы убежало”. В инвентарной книге Каневского староства арендаторы, которые принуждали “крестьян покупать в корчмах водку в таком размере, что дальше не могли крестьяне терпеть”, что приводило к бунту крестьян. Принудительный сбыт водки и “арендаторские экзекуции” детально описал шляхтич 
Ф. Макульский. Когда корчмарь получал убытки или своевременно не мог получить долг, тогда по просьбе администрации в село приезжала комиссия за счет “впертых” селян до тех пор, пока не был получен долг. Когда должники продолжали “упираться”, то у них отбирали зерно, одежду, скотину. При этом “нещасных крестьян избивали нагайкой и просто выдирали у них изо рта кусок хлеба”.


II

Что касается евреев в Польше, то они были свободные, имели свою управу и даже несколько домогались своего представительства во власти. Евреи  имели большое влияние, но они не имели гражданских и политических прав. Во властных документах евреев называли “неверными” или “старозаконными”, они не занимали никаких властных постов, их даже не брали в армию. Много евреев было грамотными, поэтому они работали писарями или нотариусами, занимались мануфактурой и торговлей. Большинство поляков недолюбливали евреев по религиозным причинам, а также видели в них конкурентов в бизнесе. Своего рода “еврейская торговая мафия” контролировала цены на зерно и сахар, занималась перепродажей скотины, в том числе и краденой. Евреям забрасывали контрабанду и подделку векселей, фальшивых денег и поставляли разбавленную водой
6

водку в их арендованные корчмы. Евреи-арендаторы были особенно ненавидимы крестьянами, так как именно евреям отдавали в аренду шинки.


III

Крестьяне в Польше составляли 80% от всего населения, но, тем не менее, были лишены каких-либо политических и гражданских прав. Пан имел право распоряжаться жизнью своих холопов. Даже изданный в 1768-ом году закон, который запрещал панам самовольно наказывать своих подданных насмерть, не изменил ситуацию на лучшее, так как холоп не мог жаловаться на пана. Если пан забивал холопа нагайками, то на него мог пожаловаться другой пан или шляхтич-эконом. Но польская история не знает таких случаев, чтобы в актах польских судов того времени значился какой-нибудь пан, защитивший обиженного холопа против другого пана, собственника холопа.
Таким образом, угнетение большей части населения Польши требовало своего разрешения, которое, как правило, проявляется в борьбе за свои гражданские права.


IV

При почтовой дороге из Богуслава в Лысянку, в лесистой и плодороднейшей части Брацлавского уезда, расположено местечко Медвин Богуславского староства.
Местечко расположено на 12-ти небольших ярах и долине, находящейся в центре их, покрытых отличными садами и огородами. Из почти каждого яра вытекало по небольшому ручейку, которые соединялись в один, составляющий два порядочных пруда и вершину речки Хоробры.
В 1768-ом году в местечке насчитывалось около 200 дворов, населенных крестьянами. Евреев в местечке совсем не было.
Медвин в то время считался пригородом Богуслава и от последнего города зависел в своих хозяйственных делах.
Медвин в 1620-ом году получил Магдебурское право за королевскими привилегиями. По королевским привилегиям 1620-го и 1655-го годов Медвин считался вольным городом, пользовался на дедичном праве своими землями, избирал для себя старост и судей.
После Прутского мира 1711-го года польская власть отняла право городка на самоуправление, у жителей было отнято право выбирать себе старост. Назначенные от короля старосты начали притеснять жителей податями и работами и городские земли стали называть своими, отняли в свою пользу питейные доходы, заставляли вольных жителей сторожить у дворов старостинских и питейных, или собирали на это деньги, требовали мещан в услугу дворовую, силой забирали продукты и птицу и отягощали накладами разного рода.
За люстрацией 1763-го года 157 медвинских дворов платили богуславскому

7

старосте  чинш, житний осип, ставковое, поколесное и другие подати. Только 4 не
закрепощенных из 5 слободских дворов были освобождены от повинностей.


V

Уже вторую неделю в Медвине на панских токах молотили озимые. Глухо, словно пищальные выстрелы, стучали цепи. Сквозь огромные раскрытые настежь ворота риг валила густая пыль. Как будто пожар поднялся над двором.
Федор Василенко в новой панской риге, только этим летом построенной в паре со своим соседом Юхимом Петренко молотили озимые. Петренко был уже пожилой человек, небольшого роста, сухощавый, с глубоким шрамом от раны, полученной когда-то, морщиной между бровями.
На высоком лбу Петренко густо выступал пот, катился по щекам, по носу, капельки его дрожали на реденьких, чуть посеребренных сединой усах. Петренко бессильно махал цепом.
- Ты бы, дядько Юхим, отдохнул, - сказал Федор, подгребая вымолоченный сноп, - а я один немножко помолочу.
- Да я словно бы и не устал, только поясницу чего-то ломит…
Федор отвернулся в сторону, выплюнул едкую пыль и бросил на ток тяжелый, туго перевязанный сноп.
- Где там не устал! Вторую копну кончаем сегодня.
Петренко вытряхнул остья из бороды, подмостил куль и опустился на него. А Федор, примяв ногой сноп, и поплевав на ладони, взял в руки цеп.
- Хлопцы говорили, эконом обещал за месяц перед Рождеством убавить на день панщину. Вместо 3-х дней будет 2 дня в неделю.
- Как бы ни так! Он, если б только было можно, добавил бы еще один. Когда перешел я на панщину, то работали только 96 дней в году, а сейчас уже 144 дня в год. И чего не придумывали иродовы сыны! Ты ж сосчитай, кроме панщины: обжинки, - стал загибать на руках пальцы Петренко, - закосы, обкосы, дорожное. За грибы и ягоды из лесу по два дня накинул. Боюсь, Федор, не протяну я долго… Взгляну на тебя – зависть берет: молодой, здоровый, а паче всего – не вечный крепостной. Отбудешь срок – снова вольный.
- Слышал я, будто у тебя земля была. Чего ж ты пошел к пану? – переспросил Юхима Федор.
- Из-за нее ж и пошел. Заложил землю, заплатить в срок не смог, а управляющий закладную на нее заставил дать. И уже не выкарабкался. - Петренко поднялся, взял цеп.
- Отбыть бы мне срок. Больше никогда не продамся в панщину. Соберу немного денег, земли куплю, - мечтательно заговорил Федор.
- Так когда-то и я думал. На землю с трудом собрал, а вот не удержался на земле.
- Я зубами в землю вцеплюсь, мне бы десятинки три для начала. Денег немного есть, да еще приработаю. Вот только на хату выделить придется, - дрожащим голосом поведал о своей заветной мечте Федор.
8

Петренко потряс сноп, скрутил перевязь.
- Зачем тебе новая хата, разве эта совсем падает?
- Надо, - замямлил Федор. – Может, жениться буду.
- Думаешь, мельник отдаст за тебя Галю?
- Отдаст, наверняка отдаст. Писарь обещал помочь, с мельником переговорит.
- Поменьше веры ты ему давай. Нужен ты ему, как архиерею хвост.
- Я ему верю. У него все, как у простых людей.
- Все, да не все. Он, правда, тоже борщ ест, но только ест-то он его серебряной ложкой.
- Разве среди богатых добрых людей нет?
- Бывают… что и муха чихает. Ты думаешь, он благодетель, если тебе работу дает?
- Он мне за это деньги платит, и потом меня никто не хочет брать на подельщину.
- У тебя силы за десятерых, а он… - Петренко замолчал, так как заметил, что сам управляющий имениями пришел на ригу.
Цепи на току загудели еще быстрее. Управляющий с приказчиком обходил кучи обмолоченных снопов, разговаривал с молотильщиками, что-то поспешно записывал на ходу, иногда останавливался, щупал руками делянку.
- Чего они роются так долго возле деда Тихона? – прошептал Федор, нападая цепом по краям колосков.
- Это что такое? – вдруг на всю ригу загремел голос приказчика. – Треть зерна в соломе. И сколько ты намолотил? Полторы копны? Ты у меня таким способом еще семь лет молотить будешь. И это называется молотьба? – кричал он, тыкая пучком соломы в лицо деду Тихону.
Федор разогнулся.
- Чего он прицепился? Деду Тихону скоро семьдесят. Ему уже время на печи сидеть…
- Тсс, молчи, Федор, - испуганно зашептал Петренко, дергая Федора за полу, - на тебе все отольется. Слышь, молоти же! Ой, горюшко мне с тобой.
Федор с силой ударил по снопу. Не замечая, что он не развязанный, бил до тех пор, пока не лопнула перевязь.
- Никогда не вмешивайся не в свое дело, если не хочешь в какую-нибудь беду попасть, - продолжал шептать Петренко, низко нагибаясь над разостланным снопом, - не пробуй меряться с панами чубом: если длинный подстригут, а короткий – выдернут.
- Разве ж можно терпеть неправду? – гневно воскликнул Федор.
- А где же ты правду видал? Молчи. Так лучше. Видишь, и ушли.
- Ушли, а ты слышал, как он сказал: “Не засчитывать деду этот день”? Чтоб ему, хромому псу, все лихом обернулось.
- Пана ругают – пан толстеет. Тише, а то еще кто-нибудь услышит и донесет. Ну, а нам кончать пора. Пока перелопатим да уберем – ночь застанет. Ох, и поясница ж болит! Недаром говорят, что цепь да коса, то бесова душа.
Пока погребли, перелопатили и перевязали, уж совсем стемнело. Солнце скрылось за высоким, крытым черепицей панским домом, возвышавшимся над прудом остроконечной башней. По земле пролегли темные тени.

9

Домой шли вместе. За всю дорогу не перекинулись ни словом. Попрощавшись на
улице с Петренко, который жил на конце села, Федор открыл покосившиеся ворота. На тыну, возле хлева, висело несколько кувшинов.
“Забыли внести”, - подумал он. Поснимал кувшины, ногой толкнул дверь в сени. Мать сидела на скамье возле воткнутой в брусок лучины и что-то чинила. На полу, прикрытые дерюжкой, спали два маленьких брата Федора.
- Мамо, налейте поесть, - бросил с порога Федор.
Набрав в корец воды, умылся над ведром. Вытираясь обтрепанным на концах рушником, глянул в маленькое, без рамы окно: в хате, через дорогу, где были посиделки, уже зажгли свет.
- Ну, и борщ, - сказал Федор после нескольких ложек, - волны по нему так и ходят.
Мать вздохнула.
- Завтра снова к писарю думаешь идти? Праздник престольный, грех работать. В церковь сходил бы, уже и батюшка говорил, что это Федор храма Божьего чурается?
- Ладно, разбуди утром, к писарю все равно идти надо, я обещал завтра закончить работу, начатую раньше, а сейчас я на посиделки пойду, - бросил Федор и вышел из хаты.
- Куда же ты, не евши? – забеспокоилась мать, - хоть узвару выпей.
- Поставь в погреб, я утром выпью, - ответил Федор на ходу.


VI

На дворе разгулялся ветер. Он вырвал из старой, низко нависшей стрехи пучки почерневшей соломы и разбрасывал их по двору, по дороге, швырял за ворота и катил вдоль улицы.
В небольшой хате бабы Ониски, где нынче были посиделки, негде было повернуться. Играла гармонь, но никто не танцевал. В предпраздничный вечер по обычаю девчата с собой ничего для вязания не брали, они сбились в углу и о чем-то шептались между собой. Галя тоже была с ними. Когда Федор вошел в хату, одна из девушек ущипнула ее за руку. Галя встрепенулась, но, увидев Федора, опустила черные, цвета спелой смородины глаза. На ее нежных полных щеках разлился чуть заметный румянец. Сесть было негде. Федор пробрался к лежанке и там встал, опираясь рукой о стену. В хате, кроме своих, было несколько парубков с соседней улицы. Несмотря на уговоры и брань бабы Ониски, они бросали шелуху от семечек куда попало. Ловя девушек, забирались на настил с ногами, разваливали подушки. Наконец, закурили трубки, стали собираться.
- Что, хлопцы, споем на дорогу, - сказал один из парубков. – Чтобы светильник погас!
Они стали полукругом у стола, взялись под руки, другие начали петь:
Розпрягайте хлопци коней,
Та й лягайте спочивать,
А я пиду в сад зеленый,
В сад крыныченьку копать.
Огненный язычок над светильником испуганно задрожал, метнулся в сторону,
10

зашипел конопляный фитиль, но Галя, схватив с чьей-то головы шапку, успела прикрыть
светильник.
- Отдай! – пытаясь обнять Галю, закричал парубок. – Хлопцы, заберем и ее вместе с шапкой.
Галя завизжала тонким голосом и, бросив шапку, метнулась на печь. Парни с соседней улицы со смехом и шутками, прихватив на дорогу из решета, стоящего на лежанке, по пригоршне семечек, двинулись к двери.
В хате стало просторнее. Федор сел за стол, где курносый, толстогубый Петро тасовал захватанные игральные карты. Федор тоже стал играть в карты. Ему в них не везло, уже трижды подряд ему пришлось сдавать. Он так увлекся игрой, что даже не заметил, как в хату вошли еще двое других парней. Оба они были одеты одинаково: кунтуши из красного сукна, синие шаровары, новые, будто инеем припорошенные смушковые шапки.
- Кто это? – шепотом спросил Федоров напарник.
Федор поднял голову.
- Тот, что ниже, писаря сын, а того, с маленькими усиками, впервые вижу. Видно, с писарчуком в городе учатся вместе.
Поскрипывая хромовыми сапогами, вновь прибывшие прошли к настилу, сели среди девчат. Некоторое время Федор не смотрел в сторону парней, а когда взглянул, то увидел, что Галя смущенно улыбаясь, уже сидела между ними. Писарчук шептал ей что-то на ухо – Федор видел, как вспыхнула Галя от тех слов – и, оставив ее с незнакомым с усиками, подошел к столу. Вынул из кармана колоду новых карт, лениво бросил их на стол.
- Сдай.
Парни некоторое время рассматривали диковинный рисунок на картах. Петр зачем-то даже понюхал их, а потом быстро стал тасовать
- Кто это? – указал Федор глазами на парубка с усиками.
- Этот со мной! Одноклассник! Хочет наши медвинские обычаи посмотреть, - усмехнувшись, писарчук сменил тему: - Галя ему приглянулась.
Федор вздохнул, нахмурил густые брови.
- Ты бы посоветовал ему за кем-то другим поухаживать.
- Не тебя ли он должен спрашивать, за кем ему ухаживать?
- А может, и меня!
Федор сверху вниз взглянул на писарчука. Он был не только на голову выше его, но и раза в два шире в плечах. Все село знало о его богатырской силе, не одна девушка заглядывалась на его высокий стан, не одной снилось его красивое, смуглое лицо.
- Здесь наши парубацкие порядки! – громче сказал Федор.
- А мы заведем свои, - процедил сквозь зубы писарчук.
- Парни, чего вы шепчетесь, давайте играть в кольца, - вдруг подбежала к ним одна из девчат.
Федор бросил играть в карты, вылез из-за стола.
- Может, лучше во вдовца сыграем? – обратился к парням.
- А как же, давайте играть во вдовца. Садитесь по парам, - заговорили парни. – Кто

11

же будет вдовцом?
Троим не хватало пары, и два парня, шутя, сели рядом, третий остался “вдовцом”.
Федор снял широкий ремень, сложил его вдвое. Началась игра.
- Кого хочешь в жены? – спросил Федор белоголового круглолицего “вдовца”.
- Ох, и нужна ж мне жена! Некому ни поесть приготовить, ни рубаху выстирать, - приняв жалостливый вид, запричитал парубок. – Мне бы такую жену, как Галя.
- Отдаешь? – спросил Федор парня, составлявшего пару Гале, который был другом писарчука.
- Нет, - ответил тот.
- Сколько? – повернулся Федор к белоголовому.
– Один горячий, – ответил белоголовый.
Федор снова обратился к прибывшему с писарчуком парню:
- Давай руку.
Ремень больно полоснул парню ладонь, и тот резко отдернул руку.
Не отдал парень Галю и во второй раз, хотя от трех горячих вся ладонь покраснела. В третий раз подставил уже левую руку.
- Отдашь? – еще раз переспросил Федор.
- Нет, - нетвердым голосом ответил парень. Его вытянутая вперед рука мелко дрожала.
Все затихли, выжидая, что будет. Ремень свистнул раз, второй.
- Он ребром бьет! – вдруг закричал писарчук и схватил рукой ремень. – Ему самому нужно десять горячих.
- Врешь! – выскочил парень, сидевший рядом с незнакомцем. – Не бил Федор ребром.
- Бил! Я сам видел! – продолжал писарчук.
- У нас тогда игры не получится, - Федор с ремнем направился к дверям. – Я ухожу.
- Мы тоже уходим, - девушки стали снимать с жерди свитки.
- Чего бежите,  и без Федора играть можно, - сказал Петро.
Девушки снова повесили свои свитки на место. Сели играть, только ушла за Федором Галя. Однако игра без Федора и Гали не клеилась.
Парни собрались возле настила, где уселись девушки, поставили посередине решето с семечками.


VII

Федор и Галя медленно пошли в сторону пруда. Под ногами тихо шуршали сухие листья, иногда потрескивали ветки. Они долго шли по безлюдной улице. Наконец, хаты кончились: прошли еще немного, возле трех верб Галя остановилась. Недалеко плескалась о берег пруда освященная месяцем вода.
- Не надо дальше идти, - тихо промолвила Галя, - отец может увидеть, он часто выходит из хаты за мельницей посмотреть. – Галя говорила чуть слышно. – Ты не сердишься на меня за сегодняшнее? Я того парня совсем не знаю. Чудной он какой-то.
12

- За что же на тебя сердиться? – Федор легонько привлек Галю к своей широкой груди. – Хорошая моя!
- Не хорошая я, - Галя спрятала свою руку в рукав Федорова свитка. – Не нужно мне было вовсе возле того парня садиться.
- Нет, хорошая, - не слушая ее, шептал Федор. – Ясочка моя!
Галя склонила голову ему на плечо. Федор слегка коснулся губами ее холодной щеки. Она не отклонялась, а, крепко прижавшись к плечу, закрыла глаза, сама подставила полные, пьянящие губы для поцелуя. Потом спрятала голову у парня на груди, платок
сполз на плечи и Федор гладил ее по голове, как маленькую. Вдруг Галя оторвала голову,
поправила платок.
- Мне пора, уже поздно.
Федор хотел задержать ее, но Галя успела отбежать, погрозила ему пальцем и крикнула:
- Приходи завтра, мы раньше уйдем от бабы Ониски!
Федор возвращался домой по другой улице. В голове мысли одна другой лучше, одна другой светлее. Представлялось, как станет хозяином, построит новую хату и пошлет сватов к Гале. Нет, пошлет раньше, хату они потом поставят, с четырьмя окнами. А с молодой нарочно поедут мимо двора писаря, и не одними санями, а тремя, а то и четырьмя. Коней разных достанут, дуги обовьют лентами, а к кольцам – звоночки. На передние сядет он с Галей. Пускай видит писарчук, какую молодую, в цветочном на голове венке со свисающими разноцветными лентами, он, Федор, высватал, пусть кусает он от зависти губы.


VIII

Среди проблем (экономических, социальных), требовавших разрешения в Польше, был и так называемый диссидентский вопрос. Диссидентами назывались представители иных христианских конфессий (применительно к римокатолической Польше – греко-католиков и православных, вместе составляющих большинство диссидентов Польши и Великого княжества Литовского). К грекокатоликам и православным относились, главным образом, жители обширной территории Украины и Белоруссии, находившихся тогда под властью польских панов. По сравнению с римокатоликами их гражданские права были урезаны в Польше, которой принадлежали украинские земли, православные были вообще вне закона, а в Великом княжестве Литовском существовала всего лишь одна епархия. Правительство Екатерины II добивалось ликвидации такого положения. Сейм 1767-го года постановил, в основном, уравнять в правах римокатоликов и диссидентов. Несмотря на сохранение римокатолической религии, как единственной государственной религии и гарантирование римокатоликам, составлявшим меньшинство населения, для них отводилось 2/3 мест в посольской палате сейма и полного господства в сенате, в котором римокатолические епископы, в отличие от епископов других конфессий, заседали по должности, и признали православных диссидентов (ранее в самой Польше они вообще были вне закона государства и признавались только канонически правом греко-
13

католической церкви, которая официально называлась только униатской, чтобы оскорблять грекокатоликов, а в Литве дискриминировались не только римокатоликами, но и униатами). В условиях равенства римокатоликов и диссидентов право депутата сейма лишало римокатоликов-реакционеров возможности дискриминировать диссидентов. Это вызывало недовольство консервативных римокатолических кругов страны.


IX

Среди послов соседних государств, которые могли влиять на сейм и польского короля, наибольшую силу приобрел постепенно в Варшаве посол петербургского двора князь Репнин. Он подкупал магнатов, влиятельных сановников, сеймовых послов, он держал на жаловании самого короля Станислава. Он диктовал сенату, сейму, королю законы и постановления в интересах правительства Екатерины II.
А интересы Екатерины II и ее правительства сводились к тому, чтобы не допускать никаких перемен в польской конституции, которая обеспечивала в Польше вечные раздоры и свары. “Для нас всемерно лучше, чтобы Польша вовне в безобразии и небытии оставалась”, - писал приближенный екатерининский вельможа, граф Никита Иванович Панин. Сама Екатерина II именовала польский государственный строй “счастливой польской анархией”. Счастливой не для Польши, конечно, а для нее, Екатерины.
Главным поводом для вмешательства в польские дела Екатерина II избрала защиту православных от католических и униатских гонений. Екатерине, ее послам и министрам не было никакого дела до истинных нужд и страданий украинского народа, но “защита единоверных братьев”, “защита православных” служила им благовидным предлогом для самоуправства в Польше.
В конце 1767-го года Екатерина II приказала князю Репнину добиться на очередном сейме от республики, “чтобы республиканцы испросили у императрицы единожды и навсегда ручательства сохранения всей своей конституции”. Это, во-первых. А, во-вторых, Репнину предписывалось потребовать на сейме уравнения в правах диссидентов с католиками. “Надо совершить диссидентское дело в Польше, - писал Репнину Панин, - не для распространения нашей веры, но для приобретения себе оным через посредство наших единоверных… единожды навсегда твердой и надежной партии с законным правом участвовать во всех польских делах…” Репнин великолепно изучил нравы шляхетского общества. Он знал, кого угостить, кому пригрозить немилостью императрицы, кому послать табакерку с червонцами.
Мерами строгости, угроз, насилия, подкупа Репнин добивался желаемого.
По настоянию Репнина сейм покорно выбрал особую комиссию из четырнадцати человек, которая должна была обсудить предложения русского правительства и вынести решение по большинству голосов. “Я требую не толков, не рассуждений, - вразумительно объяснял Репнин членам комиссии, - а послушания”. Комиссия единогласно приняла все предложения Репнина. Комиссия постановила: православие получает свободу совести и богослужения и во всех гражданских правах уравнивается с католиками. Эти решения объявляется в числе основных законов республики, а основные законы республики
14

ставятся под защиту императрицы. Республика покорнейше просит императрицу всероссийскую всемилостивейшую взять под свою охрану все государственное устройство Польши.
21-го февраля 1768-го года сейм утвердил решение комиссии, а еще через некоторое время Екатерина объявила республике о своем всемилостивейшем согласии о ее благе, а князю Репнину – о том, что ему пожалованы орден Александра Невского и
пятьдесят тысяч рублей.
Граф Панин, поздравляя князя Репнина с достигнутыми успехами, писал ему, что сделать дело лучше, чем оно сделано, было невозможно.
Однако успехи князя Репнина вызвали целую бурю негодований у поляков.


X

Нечестивые диссиденты будут сидеть в сейме и сенате рядом с правоверными католиками! Этого жадная и фанатичная шляхта перенести не могла. В том же феврале 1768-го года в ответ на решение сейма о предоставлении всех гражданских прав диссидентам магнаты “завязали” конференцию в городе Баре. Барские конфедераты объявили, что не сложат оружия до тех пор, пока постановления о равноправии не будут отвергнуты. Главарь конфедерации, маршалок Пуловский, обнародовал манифест, в котором призывал магнатов и шляхту бороться “за веру и свободу” – за “истинную римско-католическую веру” и шляхетские золотые вольности, попираемые Екатериной и королем. На своих знаменах барские конфедераты вышили изображение Богородицы, а на мундирах кресты. Они уподобляли себя крестоносцам, средневековым ревнителям веры…
Но кому бы они себя ни уподобляли, народ украинский сразу увидел в конфедератах то, чем они не были в действительности: не борцов за свободу, а воинствующую гвардию классового врага, гвардию ксендзов и панов. Главными во всех своих унижениях конфедераты считали православное население Правобережной Украины – украинское крестьянство, и всю свою ненависть они обратили на украинский народ.
В одном месте они вырезали село, отказавшееся поставить им фураж, в другом повесили холопа, поднявшего руку на своего пана, в третьем избили камнями православного попа и, нанося ему удары, приговаривали: ”Се тебе за государыню и за всех православных христиан”. В четвертом месте обезоружили надворных казаков, не пожелавших примкнуть к их полкам…
На глазах у народа вокруг конфедератов мигом сгруппировались все враги холопства: магнаты, владельцы огромных поместий на Украине и все прихвостни их – мелкие шляхтичи, экономы, посессоры, ксендзы, попы-униаты. Повсюду шныряли монахи, проповедовавшие кровавый поход против украинских крестьян во имя “святой католической веры”, повсюду губернаторы скупали оружие и силой принуждали надворных казаков присоединяться к войскам конфедерации.
Полчища конфедератов вступили на Украину. Холопы знали: от этих пощады не жди.
Страх объял местечка и села. Но страх не мешал холопам припрятывать рушницы и
15

копья в лесах и оврагах, складывать хлеб и лепешки в сараях и погребах. Все чаще собирались они на тайные беседы по ярмаркам и по шинкам, в древних, тесных кельях Матронинского монастыря, переговаривались, понижая голоса, ожидали… Кого они ждали? Запорожцев, которые, как из-под земли, появляются вдруг на селах и в хуторах – лихие, веселые, чубатые – и выкликнут клич на сборы? Или стройные колонны русских, которые с пушками и ружьями придут, наконец, защищать украинских крестьян от польского насилия?
Вскоре страх сменился радостью: пронесся слух, что русская царица готова и в самом деле послать полки против конфедератов, малочисленные и слабосильные войска короля не могли справиться с конфедератами сами.
27-го марта польский сенат постановил просить императрицу всероссийскую обратить свои войска на украинских мятежников, “возмутителей отечества” – конфедератов. Русская императрица не замедлила дать свое согласие. Поскакали курьеры из Петербурга от Панина в Варшаву к Репнину.
Конфедератские комиссары объезжали правящие дворы западных государств: дрезденский, версальский, венский – и всюду просили помощи против русских. Конфедераты искали защиты у самого опасного врага России – у турецкого султана. Конфедератов необходимо было привести к покорности. Екатерина вынуждена была послать в 1767-ом году в Польшу войска ”для того, чтобы придать больше весу требованиям Репнина”. Эти войска были сосредоточены под Винницей. Командиру особого корпуса войск генералу Кречетникову предписано было открыть военные действия против “барских возмутителей” – против конфедератов.
Против конфедератов? Весть эта мигом разлетелась по городам, селам, хуторам и местечкам и вдохнула в крестьянские души крепкую веру в победу. Единоверная государыня посылает свои войска против конфедератов. Это значит – на нашу защиту! Так поняли эту весть украинские крестьяне. Они не могли понять ее иначе. Если против конфедератов – значит, за нас, потому что конфедераты – это наши главные враги.
Казалось, все ясно.
И холопы, доведенные до отчаяния неистовствами конфедератов, вдохновляемые надеждой на помощь императрицы, подняли восстание. Их символом веры стало: на панщине не работать! Бей панов! Отбирай у них землю! Бей ксендзов и монахов! Бей конфедератов!
Снова высоким и ярким пламенем – выше леса! – запылали панские замки. Снова зацокали копыта быстрых запорожских коней по черным, намокшим водою и кровью весенним полям. Снова леса были разбужены гомоном толп, говором, смехом, вольными песнями. Снова о ватаге, укрывавшейся в лесу близ села, говорили сыновья отцам, сдвигая темные брови и снимая пику: “Ты меня не удержишь, батьку, я с ними пойду”.


XI

Конфедерация в своем манифесте обошла короля молчанием. Однако уже 26-го марта 1768-го года король обратился к Екатерине с просьбой о помощи. Тотчас же на
16

подавление восстания были двинуты крупные контингенты русских войск. Гетман Францишек Ксаверий Броницкий с польским войском и генералом Апраксиным и Кречетниковым двинулись против конфедератов.


XII

Мать разбудила Федора еще до восхода солнца. Во дворе скрипели журавли, где-то
ревел скот. Над селом, как и с вечера, гулял ветер, расчесывал взъерошенные крыши селянских хат, раскачивая ветви старой груши, что росла за хлевом, стряхивая с нее желто-красные, словно царские пятаки, листья и мелкие груши. Одна из них упала на хлев по ту сторону гребня, скатилась по камышовой кровле во дворе. Федор поднял грушу, вытер полою свитка и положил в рот. Нетерпеливо поправил на голове шапку, вышел за ворота. На улице было пусто.
Недалеко от него проехало несколько казаков из надворной охраны, вооруженные словно на бой: на шеях по-казачьи повешены ружья, у каждого на боку нож на перевязи, на пояске – рог в медной оправе, обтянутый кожей, и сумочка для пуль и кремния. Одеты одинаково: в желтые жупаны, голубые шаровары, желтые с черными оторочками шапки.
“Сколько же это денег надо, чтобы одеть их и прокормить?” – подумал Федор, шагая пыльной улицей.
Писарь Тихон Иванович Иванов в этот день тоже поднялся спозаранок. Он стоял посреди двора за спиной поденщика, который присел на корточки, мазал выкаченный из-под навеса небольшой возок.
- Пришел, - бросил писарь на Федорово приветствие и, приглаживая зачесанный набок, как у дворовых гайдуков, чуб, приказал работнику – поденщику: - Ящик телеги сеном хорошо вымости. Да не тем, что в риге, а надергай болотного из стога. В передок много не накладывай, а то всегда раком сидишь. Попону подтяни, как следует, а потом к Федору: - Я по делам в Богуслав поеду, а ты закончишь корчевать – заберешь пеньки непременно сегодня, пускай не валяются в огороде. Вернусь из поездки, зайдешь ко мне за расчетом. Я к вечеру, думаю, уже буду в управе.
Федор взял за сараем большую, сделанную кузнецом по его просьбе лопату, и через перелаз забора прыгнул в сад, где рядами чернели кучи земли. Весной писарь хотел посадить молодой сад. Чтобы деревья лучше принялись, ямы готовили с осени. Ямы большие, в аршин глубиной, а копались они на месте старого, недавно спиленного сада.
Работа кипела в больших Федоровых руках. Редко, когда нажимал ногой, больше загонял лопату прямо руками, выворачивая в сторону большие глыбы земли. Присел отдохнуть только раз. Хотелось пить, но, чтобы не встречаться с сыном писаря, во двор не заходил. Дорыв последнюю яму и сложив в кучу пни, Федор прямо через плетень выпрыгнул на улицу, стежкой через гору направился домой. Быстро запряг в телегу маленькую тощую кобылу, которую, наверное, за ее норов называли Морокой, и, погрозив пальцем двум младшим братьям, примостившимся в задке, рысцой поехал к писарю. Огромные пни выносил прямо на улицу, не желая проезжать через писарев двор. Возвращаясь назад, поехал шляхом. Напротив управы остановил Мороку, привязал вожжи
17

к возу и, очистив о колеса землю с сапог, пошел в дом. Впереди мелкими нетвердыми шажками проковыляла к двери старушка, неся под рукой что-то завернутое в цветастый платок. Писарь еще не подъехал из Богуслава. Федор решил обождать его, ожидала писаря и старуха.
Наконец, писарь приехал и сразу вошел в свою комнату.
- К вашей милости, Тихон Иванович, - прошамкала старуха. – Горе нам, неграмотным.
- Прошение написать? – спросил писарь, садясь за стол.
- Да, да, - закивала старуха, - вы же знаете, какое у меня горе.
- С невесткой?
- С невесткой, - снова кивала старуха. – Так вы не осудите, я вот полотна пять локтей принесла.
Она наклонилась к корзине. Писарь молчал, только перо в его руке скрипело тонко и, казалось, сердито. Старуха достала из-за пазухи платочек, зубами развязала узелок. – И денег полталера. – Она положила на край стола несколько серебряных монет.
Писарь повел глазом, но продолжал писать.
Старушка подождала еще немного и снова порылась в платочке.
- Я и забыла. Еще есть.
Она положила деньги. Писарь бросил в чернильницу перо, откинулся на стуле.
- Что же, можно написать. Придешь завтра. Все будет готово: и прошение, и ответ. Не по закону невестка корову присвоила, не по закону. А и ты тут, - притворился писарь, словно только теперь заметил Федора.
Старуха поплелась к дверям. У порога остановилась, уважительно отступила в сторону, пропуская городового. Нетвердо держась на ногах, тот прошел по комнате.
- Чего это ты, Тихон, в выходной день сидишь до сих пор, - сказал он, - шел бы к жинке. Заждалась, вероятно.
- Та я только с поездки, был в Богуславе, почту возил.
- У тебя ничего нет там? - кивнул городовой на дверь соседней комнаты.
- Хватит с тебя на сегодня.
- Тебе жалко? – опершись о стул, заговорил городовой. – На свои ты ее купил? На базаре ты сам бесплатно ее берешь.
- Иди, иди, пей, если хочешь. Там в сундуке, в углу, кукурузным початком бутыль заткнута. Ключ возьми, - уже в спину бросил писарь городовому.
Тот широко взмахнул в воздухе рукой, как слепой, взял ключ. В двух шагах от двери остановился, наклонил голову, протянул руку с ключом. Он ткнулся, было, вперед, но ключ стукнулся о доску в двух четвертях от отверстия. Городовой снова отступил, минуту подумал – снова повторилось то же самое.
- Подожди, - писарь взял из рук городового ключ. Отпер дверь, ткнул ее ногой.
Городовой, пошатываясь, исчез в темной комнате.
- Тихон Иванович, - начал Федор, - вы велели зайти за деньгами.
- Пеньки забрал?
- Забрал.
- Хорошие пни, гореть будут, как порох, - говорил писарь, опуская руку в карман…

18

Он отсчитал на ладони несколько монет, положил на стол. – Я всегда так – расчет сразу. Оттягивать не люблю, на, получай.
Федор взглянул на деньги.
- Тихон Иванович, тут только тридцать копеек. Вы же обещали, кроме пней, по
четыре копейки за яму. Тридцать ям – выходит талер.
- Слушай, парень, где ты видел, чтобы кто-нибудь за три дня талер зарабатывал? Выдано вкруговую по сорок копеек на день! А ты и трех дней не работал. Такие деньги за десять дней работы никто не получал.
Федор поправил на голове шапку, проглотил слюну, которая почему-то набежала в рот и, пытаясь говорить спокойно, сказал:
- Мне нет до этого дела, сколько дней копал бы кто-то другой, пусть хоть месяц. Я хочу, чтобы сполна заплатили за работу.
- Я тебе и так…
- Пан писарь, - негромко, но твердо проговорил Федор, - сейчас пойду и пни в ямки позатаптываю – месяц будете их откапывать!
Писарь невольно посмотрел на здоровенные пудовые Федоровы сапоги с порванными голенищами, снова пополз в карман, отсчитал еще двадцать копеек.
- Ух, а закусить нечем, - вытираясь рукавом, появился в дверях городовой.
Оба, и писарь, и Федор, ошалело смотрели на него. От губ, вдоль всей щеки протянулись к городовому синие полосы.
- Ты… не ту бутылку взял, - испуганно заголосил писарь. – Чернила выпил. Ох, и горе мне с тобою, еще и поразвозил по морде! Пойдем быстрее в сени. Не доведи, Господи, до греха.
Писарь взял городового под руку, на мгновение повернул голову к Федору.
- А ты не торчи тут, больше ни копейки не дам. Ну, чего ждешь, иди!
- Пускай на тебя теперь собаки работают, - Федор плюнул писарю прямо под ноги и выскочил на улицу.
Там, подогнув ноги, спокойно дремала Морока. Федор резко дернул вожжи. Морока от неожиданности кинула задом и рысцой пошла по дороге.
Еще издали парень заметил возле шинка большую толпу людей, между ними писаря сын и еще несколько сынков богачей. Не желая проезжать мимо, он дернул левую вожжу, кобыла свернула с колеи. Под колесами мягко зашуршал песок. Морока сгорбилась, через силу тянула воз. Вдруг воз качнулся, как на выбоине, и чуть не по самые оси завяз задними колесами.
- Но, но, - дергал вожжи Федор.
Кобыла загребала ногами, но воз не трогался с места.
- Но, не издохла, понатужиться не хочешь, - ударил Федор кнутовищем Мороку.
Морока испуганно рванулась в сторону, возле оглобли перервался гуж.
- За хвост ее тяни! – крикнул кто-то от шинка. “Как же теперь? – в отчаянии подумал Федор. – Стыд какой, и девушки вон смотрят. Все из-за писаренка, - он со злостью взглянул на кобылу, выводя ее из оглобель. Потом обошел вокруг воза, оглядел колеса. – Чего я горячусь? – внезапно успокаиваясь, подумал он. – Богачей застеснялся? Пусть насмехаются, черт с ними. Правда, Морока, беги домой”.

19

Он забросил поводья кобыле на шею, шлепнул ее по крестцу. Морока мотнула головой и, прижав уши, помчалась в улочку. Бросив на пни дугу, Федор привязал к оглоблям свернутые вдвое вожжи через сидельник. Поплевал на руки, взялся за оглобли и потянул вместо лошади. Воз заскрипел задними колесами, и тяжело пополз по песку.
Через полминуты он был уже в улочке, на накатанной колее.
Позади слышалось улюлюканье, свист. Федор не оглядывался. Он широко шагал по дороге, а за ним, подскакивая на выбоинах, катился нагруженный до краев пнями воз.


XIII

Федор никак не мог дождаться вечера. Ему казалось, что солнце опускается невероятно медленно, оно как будто зацепилось за тополь, повисло между ветвями. Сегодня должно решиться все. Три дня тому назад Галя сказала: можно засылать сватов. Мать все знает и обещала уговорить отца.
“А если мельник не согласится?” – со страхом подумал Федор. - Да что там? Согласится. Разве он не знает Федора? Разве есть в селе парубок сильнее его, к работе привычнее? А дальше еще не то будет. Он всем покажет, как нужно хозяйничать, горы своротит. Где же это так долго замешкались дядько Юхим Петренко и дед Тихон? Может, побежать к ним? Вот они идут!”
Дед Тихон постучал палкой в окно.
- Федор, ты готов?
- Сейчас, поясом обвяжусь.
Петренко и дед Тихон зашли в хату.
- Может, по чарке бы выпили перед дорогой? – одергивая на Федоре свитку, предложила мать.
Дед Тихон взглянул на Петренко.
- А что, можно, матери его ковинка, для храбрости потянем по одной. В случае если там не выдадут невесту.
- Не приведи Господь, - охнула мать. – Стыда тогда не оберешься.
Петренко толкнул деда Тихона в бок.
- То я, матери его ковинка, в шутку сказал, - поперхнулся чаркой дед Тихон. – Высватаем ту кралю, это уж беспременно.
Они пошли со двора. Возле мостика с острогами в руках и прутьями на шеях с нанизанными на них небольшими рыбками толпилась куча мальчуганов. Заметив сватов, они побросали остроги, зашептались между собой. Самый меньший между ними, пузан в непомерно больших сапогах, подняв любопытные глаза и шмыгнув носом, громко сказал:
- Глядите, дед Тихон свататься идет.
Дед Тихон погладил мальчика по голове, усмехнулся.
- Я, сынку, матери его ковинка, отсватался уже. Вот тебя, шалопута, женить следовало бы, а то некому пузыри под носом вытереть! И откуда эта детвора все знает?
Не широкой дорогой спустились к пруду. Проходя мимо трех осокорей, Федор невольно замедлил шаг – тут чуть не каждый вечер простаивали они с Галей.
20

- Ты не бойся, - сказал ему во дворе дед Тихон. – Все будет ладно. Пошел прочь, чего тявкаешь? – махнул он палкой на небольшого лохматого пса, что приседая на передние лапы, с лаем прыгал перед ними. - Хозяин, матери твоей ковынка, злее и тот молчит.
Сваты прошли в хату. Федор остался ждать результата во дворе. Через непримкнутую в сени дверь ему было слышно, как сваты вошли в светлицу, как, откашлявшись, неторопливо начал дед Тихон.
- Дозвольте вам, паны хозяева, поклониться и добрым словом прислужиться. Не погнушайтесь матери его… Значит, тэе… выслушать нас, а затем выслушаем вас.
Дальше дед Тихон медленно повел речь про добрых ловцов-молодцев, молодого князя и куницу – красную девицу.
Федору казалось, что дедовой речи не будет конца. Он вытащил цветастый платок – подарок Гале, вытер со лба пот. Хотел стать еще ближе к сеням, но дорогой от села кто-то ехал к мельнице. Тогда Федор отошел вглубь двора, оперся о перелаз. За садом, сухо поскрипывая, медленно-медленно вертелись колеса водяной мельницы и шумела вода в лотках. Федор сорвал с куста калины листок, протянувшей свои ветви через забор, несколько ягод и одну за другой побросал в рот. Долго сосал, не выплевывая косточек.
- Федор, - послышался от двери голос Петренко, - заходи. – И, понизив голос, Петренко закончил: - Обменяли святой хлеб.
Забыв обо все на свете, Федор бросился в хату. На скамье о чем-то разговаривали перевязанный рушником дед Тихон и мельник. Мельничиха собирала на стол. Около печи стояла Галя. Смущенно улыбаясь, она подошла и завязала ему на руку красивый вытканный шелком платок.


XIV

Через неделю Петренко пошел узнать как идет подготовка племянника Федора к свадьбе.
Петренко вошел в хату. Навстречу ему поднялась вся в слезах Федорова мать.
- Где ж молодой хозяин? – снимая с плеча вожжи и беря их под руку, спросил Петренко.
- Нет его, к городовому побежал. Галю во двор старосты Ржевутского в Богуслав забрали… - Женщина снова заплакала. – Свадьбу через две недели должны были сыграть.
- Я знаю, - ответил Петренко. – Пришел узнать, как идет к ней подготовка.
- Юхим, скажи, может, оно и ничего, управляющий говорил, что ее взяли до панского двору, на недолго, еще обещали заплатить ей. Может, это милость ей большая. Рукодельница она редкая.
- Конечно, ничего. Не убивайтесь, вернется Галя, - сказал Петренко. Но сам почувствовал, как от этого известия в душе словно холодом повеяло. Кто-кто, а он знал, что такое панские милости.


21


XV

Значительное проявление народного гнева выразилось в восстании 1768-ом году под названием “Колиивщина”. Поводом было появление русских войск на Правобережной
Украине. В народе решили, что солдаты пришли защищать православных от насильственного насаждения католицизма и униатства. Центром подготовки восстания стал Матронинский монастырь.
В Матронинский монастырь приводили униатских священников присягать “на благочестие”, что в глазах униатов и католиков было бунтом. Игуменом монастыря был Мелхиседек Значок – Яворский. Мелхиседек вел явную борьбу с униатами: отводил от них украинское народонаселение, распространял православие, утверждал строительство православных церквей и наводил порядок между православным духовенством. Его имя хорошо было известно как в Москве, так и в Варшаве.
Мелхиседек (до пострига звали Михайло) – сын лубенского полковника есаула Карпа Значка родился на Левобережной Украине, в Лубнах, в 1720-ом году. Учился в Киево-Могилянской академии, самом авторитетном учебном заведении. Он получил почти энциклопедическое образование: помимо теологических наук учил математику и медицину, знал несколько языков - российский, немецкий, польский, латинский и греческий. В свои двадцать два года, с прекрасным образованием, он по собственному желанию был распределен в заграничный православный Матронинский монастырь. Заграничный в связи с тем, что Правобережная Украина входила в состав Речи Посполитой (так называемая польская Украина). Согласно статьи 9-го Договора о вечном мире между Россией и Польшею (1686-го года) церкви и монастыри на территории Правобережной Украины входили в состав Русской православной церкви.
Обычно образованные ученики Киевской академии не очень желали распределяться священниками в “заграничные” монастыри. Это было своего рода наказанием. На Правобережной Украине обители были очень убогими и небезопасными, их теснили представители католицизма и унии. Решение Мелхиседека добровольно служить в Матронинском Троицком монастыре было очень странным и свидетельствовало о его мужестве и преданности православной вере.
Матронинский монастырь располагался на Чигиринщине и был одним из старейших на Украине. Он существовал еще с периода княжеской Украины, а после разрушения его татарами был восстановлен в 1620-ом году в соответствии с универсалом гетмана Петра Сагайдачного. Это было пустынное место, сама обитель была размещена среди густого леса. Ничто мирское не отвлекало чернецов от молитвы.
После семи лет усталого труда, в 1745-ом году, Мелхиседек Значок, уже как отец Мелхиседек Яворский, был избран и утвержден игуменом. Он сразу начал деятельность: боролся с деморализацией духовенства, всеми силами улучшал имидж ”заграничных” парафиев и взгляд на важность их существования и дальнейшего развития.
В 1761-ом году епископ Геврасий Линцевский назначил игумена Мелхиседека Значка-Яворского главой всех православных монастырей и парафиев на Правобережной Украине. С этого времени Значок-Яворский развернул настоящую борьбу за православие.
22

Он старательно фиксировал факты религиозных репрессий польских властей и бомбардировал этими документами представителей как религиозной, так и гражданской власти.
Это был один из известных церковных деятелей в Украине, который последовательно и целенаправленно боролся за религиозные и национальные права
украинского народа. Он очень быстро получил неслыханную популярность среди украинских крестьян, в 1765-ом году униатский декан Корсуня жаловался на него, так как много парафиев униатской церкви начали ходить просить прощение у Бога в Матронинский монастырь. Благодаря деятельности Мелхиседека численность православных людей выросла в несколько раз, а православных церквей было около 30, а стало больше, чем  пять сотен. Такой энергичный православный деятель был костью в горле для польских властей. Мелхиседек добился аудиенции Екатерины II и просил у нее поддержки в защите православия. Царица Екатерина поручила московскому представителю в Варшаве решить это дело и, таким образом, сам Мелхиседек лично передал через представителя королю польскому большое досье, где были зафиксированы факты всякой неправды, какую чинили поляки православным священникам. Король был вынужден издать ряд документов, которые подтверждали права и льготы православных парафиев. И хотя запрещение гонения православного населения Польского королевства носило только декларативный характер, однако, это было большим достижением Мелхиседека.
Тем не менее, хотя это и формальные достижения, они не сошли Мелхиседеку с рук – украинский митрополит П. Володкович в мае 1766-го года начал судебную тяжбу с Мелхиседеком и другими игуменами украинских монастырей. Но Мелхиседек не приостанавливал своей деятельности ни на минуту, и продолжал вести борьбу за православие исключительно мирными методами. Он рассылал копии королевских привилегий парафиям, составлял акты о нарушениях прав и свобод православного населения и призывал российскую светскую и церковную власть на защиту православных на Правобережной Украине. Поляки не желали терпеть деятельность Мелхиседека, посылали против него войско. Весной 1766-го года он извещает епископу Геврасию: “Войско польское в несколько тысяч человек к нам на Смелянщину вступило… Священники убежали… Я остаюсь в монастыре, невзирая на все унижения…”
Та как Мелхиседек вел переписку с Петербургом, он стал эмиссаром российского православия и 18-го января 1768-го года направился в Варшаву, получивши от российского правительства что-то наподобие дипломатического паспорта. Пробыв в  Варшаве до конца марта, Мелхиседек вернулся назад в Переяславль.
После возвращения из Польши, 3-го марта 1768-го года, Мелхиседек сразу отправляется в Петербург. Прием Мелхиседека в Петербурге свидетельствует о том, что российская корона тайно сочувствовала борьбе украинского народа против католической Польши. Согласно своему видению, Мелхиседек Значок-Яворский на законных основах организовывал крестьян на решающее отсечение униатов, организовывал православных под идеологическим знанием, которое имело религиозную оболочку. Отстаивая православие, крестьяне боролись “не за богословные, небесные дела, а за свои земные интересы: долой панщину, долой шляхетский гнет, за воссоединение с братской Россией”.

23


XVI

Утро было холодное и безветренное. Тяжелые грязновато-сизые тучи неподвижно
застыли в небе – казалось, они вмерзли в его ледяную поверхность. Изредка сквозь узкие просветы проглядывало солнце, но оно уже было не в силах разогреть остывшую за ночь землю, и его тепла еле-еле хватало, чтобы растопить иней, который ложился по утрам на пожухлую тырсу. Где-то высоко в небе печально курлыкал запоздалый журавлиный ключ.
По степи ехали всадники. Утомленные дальней дорогой, кони шли мелким шагом, подминая сухую траву. Всадники, покачиваясь в седлах, вели неторопливый разговор, не перебивая друг друга – видно, немало дней провели они вместе и уже успели обо всем переговорить. Хотя у всех у них были при себе сабли и ружья, они все же не походили ни на запорожцев, ни на казаков степной охраны. Всадник крайний слева не участвовал в разговоре. Он сидел в седле боком, в правой руке держал длинную, с ременной кистью на конце нагайку. Время от времени он резко взмахивал рукой, и высокий куст сухой тырсы, перерезанный пополам, падал наземь.
- Чего молчишь, Максим, словно ворожишь? Кажись, ты не колдун? – обратился к нему всадник, ехавший рядом.
Максим повернул голову, удивлено взглянул на соседа большими серыми глазами и, ничего не сказав, снова взмахнул нагайкой. На высокий лоб его набежали морщины, что глубоко залегли под глазами и двумя длинными бороздами прорезали наискось от прямого носа худощавые щеки, делали его немного старше. Из-под мерлушковой шапки выбивалась прядь волос, и такие же русые усы подковой свисали ниже резко очерченного подбородка. От всей Максимовой фигуры веяло уверенностью, и было видно – человек он смелый, характера твердого, даже несколько сурового. Одет он был в простенькую сорочку, заправленную в широкие суконные штаны, заплатанные на левом колене, да в кунтуш из телячьей кожи с большими откидными рукавами. Из-под кунтуша выглядывала подвешенная через плечо лента с запасными пулями и порохом. На широком ременном поясе висел кошелек, украшенный медными пуговицами, и шило. Сабля и ружье были привязаны к седлу, к нему притороченная кирея и туго свернутый бредень.
- Наверное, мы уже не доедем сегодня до редута, - касаясь рукой локтя Максима, промолвил сосед.
- Ну, и надоедливый ты, Роман, - отвел локоть Максим, - сказал – доедем. Вот только через Синюху перескочить, а там всего верст  десять останется.
Роман намеревался спросить еще что-то, но, увидев, что Максим не склонен к разговору, махнул рукой и засвистел сквозь зубы веселую песенку. Среди всадников Роман был самый молодой и самый красивый. Густой черный чуб, подстриженный в кружок, плотно покрывал лоб, и лишь узкая белая полоска оставалась между чубом и прямыми ровными бровями. Большие синие глаза смотрели беззаботно и, казалось, немного хитровато, они беспрестанно смеялись, смеялись даже тогда, когда Роман старался быть серьезным. Только тогда они немного прищуривались, но веселые огоньки все равно теплились в них, чтобы спустя мгновение  вспыхнуть яркими искрами неудержимого смеха. Когда Роман улыбался, на его чистых выбритых круглых щеках
24

появлялись две ямочки, а большие полные губы расплывались широко, открывая два ряда плотных белых зубов.
Роман поправил на поясе крымскую пороховницу, немного поднялся на стременах и стал всматриваться вдаль – не видно ли реки? Но впереди, сколько видел глаз, была
только степь, степь, степь. Никогда еще не касалось этой земли чересло, никогда здесь не свистела коса, срезая под корень буйные травы. Только ветер вольно гулял от края до края, шаловливо ероша высокую тырсу. Да редко-редко коршуном вынесется на степной бугор татарин, натянет поводья, приложит ладонь к островерхой шапке и бросит острый взгляд на степь. Осядет на задних ногах конь, взовьет копытами жирную землю. На миг застынет татарин. Но лишь на миг. А потом отпустит поводья, конь сорвется с места и поскачет по уклону в густые травы. И снова стоит одиноким бугор, а в выдавленной копытами ямке весной поселится жаворонок. Никто не потревожит его покоя, и будет он ранними утрами взлетать из своего гнезда высоко-высоко в безграничную голубизну неба, чтобы вся степь услышала его громкую песню.
- Роман, а Роман! Расскажи что-то из своей жизни, - сказал невысокий толстый всадник по прозвищу Жила.
- Не надоело вам, хлопцы, языки чесать, - отозвался Максим.
- Какая тебя, Максим, сегодня муха укусила, что ты такой злой? Целый день ворчишь, о чем нам разговаривать? – сказал Жила. – Про вечерю сытную – только живот раздразнить. Про заработки наши? Надоело. Целый век, почитай, лишь про них и разговор. А толк какой? Что, нужда от этого уменьшится? Дома жена голову грызла, приеду – опять грызть будет. Вот если бы привез с собой полон кошель золотых… На Сечь заедем? – круто переменил он разговор.
- Там обо мне никто не соскучился.
- Побудем с неделю, варенухи попьем. Братчики угостят. Ты в какой курень ходил, в Уманский?
- В Тимошевский. Да сколько я там ходил! Больше аргатовал. Не тянет меня на Запорожье, и там как везде. Хорошо тому, у кого в мошне звенит. – Максим с минуту молчал, что-то обдумывая, а потом добавил: - Оно, правда, и спешить некуда. Можно заехать. Эх, и тоскливо же на сердце. Напьюсь, как приедем в Сечь. – Он звонко хлопнул по шее Романова коня, и тот от неожиданности сбился с шага. – Не сердись, Роман, уже к Синюхе подъезжаем. Тут места уже более людные начинаются. Нужно бродом проскочить, ногайцы частые засады на броду устраивают.
Максим перекинул ногу через шею коня, взял в руки поводья. Кони пошли быстрее. Спустились в овраг, на какое-то время степь скрылась из глаз.
- Где же речка? – спросил Роман, когда они выехали на бугор.
- А вон, - Максим указал ногайкой, - за камышом не видно. Сейчас увидишь. До нее…
- Тр-рр! Хлопцы, смотрите! – крикнул Жила. – Трое!
Максим свистнул, отпустил поводья. Конь с места взял галопом. Вытянув шею, прижав уши, он стлался в быстром беге. Максим видел, как те трое съехали  в воду и стали переезжать реку.
На отлогом берегу Максим остановил коня и, выхватив пистолет, взвел курок. Трое

25

неизвестных уже были на середине речки.
- Не монахи ли это, гляди, как рясы по воде полощутся? – сказал Роман. – Эй, не бегите, мы казаки! – крикнул он, приложив ладони ко рту.
Но монахи еще поспешнее задергали поводья. Только задний испуганно оглянулся
и направил коня влево, откуда было ближе к берегу.
- Слушай! – поднявшись в седле, закричал Максим. – Куда же ты? Правее, правее бери!
Но монах не слушал. Он проехал еще несколько саженей, и вдруг его конь потерял под ногами дно, нырнул под воду вместе с всадником. Два больших круга образовалось на этом месте. Не успели они разойтись и на десяток саженей, как в центре их забурлила вода. Фыркая и тревожно храпя, конь вынырнул без всадника. Монах выплыл почти рядом и протянул, было, руку, но конь, минуя его, быстро плыл к берегу.
- Спасите! – раздался над рекой отчаянный крик и отдался в камышах приглушенным “ите-е!” -  “Потонет, - мелькнуло в голове Максима. – Долго не продержится, одежда потянет на дно”.
- Выдержим, Орлик? – подвел к воде коня.
Орлик, вздрагивая кожей на холке, переступал с ноги на ногу.
- Эй, держись! – небольшим острым ножом Максим черкнул по одной, потом по другой подпруге, оперся о конскую шею и сбросил седло вместе с тороками на землю. – Держись!
Через минуту он плыл к утопающему… Перебирая ушами, Орлик рассекал крепкой грудью охлажденные осенними ветрами волны. Уже несколько раз вода смыкалась над головой монаха, один раз он пробыл под водой так долго, что поднявшаяся над ним волна успела дойти до берега.
“Не выплывет”, - подумал Максим, со страхом глядя на круги, которые, покачиваясь на волнах, разбегались по речке. Но в этот самый момент из воды вновь вынырнула мокрая голова. Словно понимая, что нужно делать, Орлик двумя сильными рывками подплыл к утопающему. Максим схватил монаха за плечо, и тот ощутил опору, отчаянно барахтаясь, уцепился за Максимову руку.
- Что же ты… - начал Максим, но, почувствовав, как конь выскользнул из-под него, не договорил. Он попытался освободить свою левую руку, но монах цепкими, как клешни, пальцами, ухватился тогда и за сорочку.
- Пусти… так ведь тогда оба потонем… За плечи берись… - глотнув воды, прохрипел Максим.
Жгучая боль сожаления заполнила Максимово сердце. “Неужели конец, и так по-дурному? Нет, плыть, удержаться на воде”.
Жажда жизни охватила его. Максим бешено работал правой рукой и обеими ногами, но чувствовал, что почти не продвигается вперед, только все глубже погружается в воду. Он еще раз рванул левую руку, и в этот самый миг почти рядом с собой увидел конскую голову. Это был Орлик.
Когда Максим выпустил гриву, конь отплыл недалеко и, сделав небольшой круг, снова подплыл к хозяину. Максим крепко обхватил правой рукой шею коня, а левой подтянул ближе монаха.

26

Конь выволок их на песчаный берег, где стояли оба монаха. Один из них держал наготове волчьи шубы. Максим рукой отстранил монаха, который хотел набросить на него шубу, и, подняв за ворот спасенного, поставил на ноги.
- Бегом, скорее бегом, а вы огонь разложите.
Он силой заставил монаха бежать рядом с собой. Тот тяжко дышал, путался в мокрой одежде, несколько раз падал, но Максим поднимал его.
- Ради Бога, пусти… не могу, зачем мучишь меня? – заговорил монах.
- Беги, отче, если жить хочешь. Еще немного, вон уже огонь развели.
Возле Синюхи пылал большой костер. Весело потрескивал сухой камыш, огонь вылизывал причудливыми языками, похожими на гадючьи жала, песчаную косу. Сизый дым стелился низко над водой и казалось, будто сама река дымилась. Возле костра Максим разделся, насухо вытерся шершавой колючей кирзой, отчего тело раскраснелось. Потом переоделся в приготовленную Жилой одежду, выпил две кружки горилки и подвинулся ближе к огню, где уже зябко щелкал зубами закутанный по самые уши в волчью доху монах. К Максиму подошел высокий монах в дорогой бархатной рясе, подпоясанной широким поясом.
- Дай благословлю, сыну, святое дело сделал ты, - заговорил он низким голосом. – Мы помолимся за тебя, и Господь примет наши молитвы. На Сечи скажу твоему куренному, чтобы награду тебе дал.
Максим покачал головой.
- Не надо мне ничего. За души людские денег не берут. Да и не из Сечи мы.
- Из зимовника?
- И не из зимовника.
- Разве вы не казаки?
- Званье казачье, а жизнь собачья, - выцеживая в кружку остатки горилки, проговорил Жила. Мы аргатали. Как бы сказать, наемники-поденщики.
Под накинутой поверх рясы мантией у монаха виднелись пистолеты и кинжал, а у другого монаха, кроме сабель и пистолетов, к седлам было привязано по новому русскому карабину. Максим, на минуту задержав взгляд на карабинах – оружии это он видел впервые – поднялся.
- Будем трогать, путь предстоит еще немалый.
Высокий монах ехал рядом с Максимом. Некоторое время оба молчали. Наверное, затем, чтобы завязать разговор, монах потянулся из седла.
- Хороший конь. Это он сегодня вас обоих спас?
Максим провел по гриве, легонько почесал Орлика возле уха.
- Этому коню цены нет. Он – все мое богатство, все состояние. И сват, и побратим верный, как поют в песне, - Максим замолк, стал неторопливо набивать трубку, затем раскурил ее, выпустил большой клубок дыма. - А вы, батюшка, из Матронинской обители?
Максим еще раз пристально посмотрел на монаха. Небольшие проницательные глаза, казалось, глядели на всех несколько презрительно, черные, как вороново крыло, волосы свободно спадали из-под клобука, густые усы, такая же густая борода наполовину закрывали полное лицо. Да, это был игумен Матронинского монастыря, правитель

27

православных монастырей и церквей на Правобережной Украине Мелхиседек.
- Ты откуда же будешь, что знаешь меня? – в свою очередь спросил Мелхиседек.
- Из Медведовки.
- Это возле нашего монастыря. Как звать тебя?
- Максимом. Максим Зализняк. Гончар.
- Зализняк? Не слышал о таком, хотя медведовцев знаю немало. У вас, почитай, полсела гончаров. Отец твой в местечке живет?
- Нет, мне еще восьми лет не исполнилось, как он помер. От побоев, говорят. Мать и сейчас в селе проживает, сестренкина девчушка при ней. Сестру паны в ясыр продали.
Малхиседек, дернув повод, спросил:
- Чего же ты далеко на заработки заехал?
- Понесло, как говорят, за двадцать верст кисель хлебать, - усмехнулся Максим. – И продолжал уже без усмешки. – Спроси, отче, куда я не ездил. Одни гутарят – там лучше, другие – вон там… Лучше там, где нас нет. Однако дома едва ли не хуже всего. Там, где мы были, хоть немного свободнее: когда захотел, тогда и ушел от хозяина. А дома нанялся к пану, к примеру, на пять лет, так все пять лет, как один день, отбудь. Да еще того и гляди из вольного казака крепостным станешь… Что же, отче, нового в нашей стороне? Давно я не был в своем селе.
Мелхиседек сжал полные губы, покачал головой.
- В том-то и беда наша, что очень плохо, - сказал он хмуро. – Униаты бесчинствуют. Попов православных выгоняют, палками бьют их, бороды в клочья рвут, закрывают церкви святые.
- И много их?
- С войском идут на Подольскую Украину, не признают привилегий, которые когда-то дали православным церквам короли польские. Монастырь наш хотели разорить. Не знаем, откуда и помощи ждать. Тщетна вся надежда людская. В Писании сказано: “Не надейся на князя, на сынов рода человеческого – в них нет спасений. На Бога положись”.
- А своего ума держись, - бросил сердито Зализняк и громко крикнул: - Хлопцы, вон фигура виднеется! – дернул за поводья.
Конь пошел размашистой рысью.
Вскоре уже хорошо можно было разглядеть не только фигуру, но и двух дозорных возле нее. Через всю степь протянулась цепь таких фигур. Днем и ночью караулят возле них дозорные – одни внизу с лошадьми, другие – на верхушке дерева – осматривают степь. Заметит казак с дерева орду, подаст знак товарищу. Высечет тот огонь, поднесет пук соломы к просмоленной веревке. Все двадцать бочек со смолой вспыхнут сразу, от нижней до верхней. Дозорные с другой фигуры увидят тот огонь, подожгут свою, затем вспыхнет третья, четвертая… И пускай быстрее ветра скачут татарские кони, однако им не обогнать ни огня, ни убежать им от запорожцев, которые уже мчат из Сечи наперерез.
Максим помахал дозорным шапкой и повернул коня вправо, где в продолговатой долине, окруженной невысоким валом с частоколом, окутанный вечернею мглой виднелся редут. Зализняк подъехал к воротам и постучал нагайкой.
На минуту воцарилось молчание. Есаул высунул по плечи голову, обвел долгим взглядом оборванных, на плохих конях аргаталов. Он помолчал, словно обдумывая, что

28

делать, для чего-то чмокнул губами и махнул рукою одному казаку.
- Открывай.


XVII

Миновав тонкое болото, Мелхиседек с монахами и Зализняк с аргаталами, въехали в Сечь. Никто, даже часовой, не спросил их, откуда они и зачем прибыли сюда. Он лишь скользнул равнодушным взглядом по всадникам и, перебросив ружье с одного плеча на другое, отступил с дороги… На улице не было видно ни души. Сечь словно вымерла.
- Братчики после обеда отлеживаются, - бросил Жила.
Уже в самом конце Гассан-Баши – сечевого предместья – прибывшие встретили большую толпу людей.
Это были похороны. Певчие, состоявшие только из мужчин – преимущественно старых казаков – пели глухо и негромко, словно нехотя, и, казалось, будто все были простужены. Сразу за гробом шел поп, позади него усатый седой запорожец нес большую чару с горилкой.
- Не будет удачи, - сказал один из аргаталов и снял с головы шапку. – Мертвеца встретили. Братчику, - наклонился он с коня к одному из запорожцев, - кого это хоронят, что так много людей, может куренного?
- Какого там куренного, - ответил запорожец. – Может, знал Василия Окуня из Белоцерковского куреня?
- Не знал. Отчего он помер, не татары ли подстрелили?
- Окунь несколько лет из куреня не выходил. Ему уже, кажись, за восемьдесят было. Захотел в последний раз верхом проехать. Видно, чуял уже смерть свою. Сел на коня, конь на дыбы, и дед с него. Мы к Окуню – готов. Где уж там ему было удержаться на коне.
Аргатал не стал слушать дальше разговорчивого запорожца и пришпорил коня. Когда он догнал своих, один их монахов, все еще оглядываясь на похороны, спросил:
- Для чего чару за гробом несут?
- Знаете, пьющий был казак. Разве вы никогда не видали такого, ваше преподобие? Нет? Когда непьющий умирает – хоругвь белую несут за гробом. Однако редко такое приходится видеть.
Мелхиседек хотел что-то сказать, но Зализняк выровнял коня и показал нагайкой на улицу, отходившую в сторону.
- Вам сюда, никуда не сворачивайте, улочка прямо к монастырю приведет. Да вон и колокольню видно – церковь рядом с монастырем.
Мелхиседек повернул коня. Узенькая улочка действительно привела к монастырю. Монахи сошли с коней. Ведя их на поводу, вошли в монастырский двор.
Передав поводья монаху, и спросив какого-то послушника, где помещаются комнаты игумена, Мелхиседек направился к деревянному домику около ограды. Сечевой игумен встретил Мелхиседека очень приветливо. Расспрашивая о дороге, засуетился, сам собирая на стол. Потом угощал гостей со свежими ароматными просфорами, однако,
29

чтобы не показывать себя невежливым, о цели приезда не спрашивал. Послушав Мелхиседека, стал говорить сам: о своем монастыре, о татарских набегах, сетовал на соборного старца – начальника церковных служителей на Сечи, рассказал, как попал
сюда. Он принадлежал к тем людям, которые больше любят рассказывать, нежели
слушать, и наилучшим собеседником считают тех, кто слушает их, не перебивая. Мелхиседек не прерывал. Он сидел молча, ощупывая игумена своими колючими глазами.
“Нет, на него положиться нельзя, - наконец, решил он про себя, - никчемный человек”. И вслух сказал:
- Зело интересные вещи рассказываете. Я еще вечерком зайду к вам, если не возражаете. Кошевого бы мне повидать. Еду я из Петербурга, удостоила меня государыня грамоту передать ему.
- Может, что про наш монастырь? – насторожился игумен.
- Сам того не ведаю, запечатана грамота. Только я нахожусь в сомнениях, чтобы про монастырь в ней говорилось. Где сейчас кошевой?
- Вряд ли вы застанете его дома. Собирался он сегодня куда-то, будто в зимовник свой. Завтра после утрени отдадите, он будет в церкви.
- Не проспать бы, утомился немного, - зевая и поглядывая на дверь соседней кельи, молвил Мелхиседек.
- Не беспокойтесь, - замахал руками игумен, - я скажу пономарю, он разбудит. Пойдет подымать кошевого и к вам зайдет. Вы, я вижу, отдохнуть хотите с дороги. Прощу вот сюда, до вечера еще успеете отдохнуть.
Проснулся Мелхиседек перед заходом солнца. Взял в руки высокий, похожий на меч посох, отправился осматривать Сечь. Сечевой хотел, было, дать в провожатые кого-нибудь из прислужников, но Мелхиседек отказался.
По улицам тут и там слонялись запорожцы. Одни проходили быстро, очевидно, спешили по каким-то делам, другие же – а таких было большинство – бродили без дела от куреня к куреню, от одной группы к другой.
Держась рукой за тын, отыскивая место посуше, Мелхиседек добрался по размокшей грязной улице до майдана. На краю майдана стояли в ряд несколько шинков. Приземистые, покосившиеся, они глядели своими подслеповатыми окнами в землю, как будто стыдясь посмотреть в глаза прохожим. Каждый навес поддерживали два трухлявых столба, отчего шинки походили на нищих, которые, опершись на палки, выстроились возле церковных ворот. Около второго от края шинка Мелхиседек заметил порядочную толпу запорожцев. Они стояли полукругом около завалинки. Посреди толпы сидел слепой кобзарь с сизоватым двойным шрамом на лбу. Около него, поджав под себя ноги, примостился мальчик. Кобзарь качал длинной седой бородой, перебирая сухими руками струны почерневшей от времени кобзы. Кобзы почти было не слышно – ее заглушали сильные казацкие голоса. Мелхиседек прислушался. Чтобы лучше разобраться, о чем поют запорожцы, он обошел лужу и приблизился к толпе. Запорожцы, обнявшись за плечи, притопывали ногами, громко пели.
Когда кобзарь закончил петь, Мелхиседек решил идти дальше, но куда – не мог решиться.
- Ваше преподобие, - внезапно услышал он сбоку. Мелхиседек обернулся. Возле

30

него стоял Зализняк.
- Хорошо, что доброго человека встретил. Вы бы мне указали дорогу в монастырь?
- Заблудились? Вот так через майдан идите.
- Разве я этой дорогой сюда пришел?
- Вероятно. Пойдемте со мной, я провожу вас, - предложил Максим.
Они пошли рядом.
- Не думаешь на Сечи остаться? – после некоторого молчания спросил Мелхиседек и остановился перед лужей, отыскивая глазами место посуше.
Зализняк указал на чуть заметную тропинку между двумя колеями.
- Сюда идите. – И, помолчав, добавил: - Оставаться мне здесь не хочется. Да и незачем.
Мелхиседек осторожно двинулся вперед, ощупывая посохом дорогу.
- Куда же ты поедешь, снова к какому-нибудь наниматься?
- Выходит, что так. Куда-нибудь да поеду. Была бы спина, а дубина найдется. Скорее всего, вернусь в родное село.
Мелхиседек вышел на сухое место, немного подождал Максима, пошел рядом. Ему все больше и больше нравился этот аргатал. Нравилось его открытое, смелое лицо, приятная, хотя и скупая улыбка, нравилось и то, как рассудительно он говорил, как внимательно вслушивался в речь собеседника.
- Слушай, а не пойти ли тебе в монастырь? Там никто не будет измываться над тобой: перед Богом - все равны. Поработаешь на монастырском дворе, понравится – в монахи пострижешься. Ты говорил, что не женат. А не захочешь постричься – сможешь пойти, куда сердце влечет, никто тебя задерживать не станет.
Максим задумался.
“Ей-ей, правду говорит игумен, - размышлял он. – Перед Богом все равны. А разве нет?”
- О! Максим! – прервал его мысли встречный казак. – Здоровый будь! Откуда? Каким ветром?
- Суховеем, - ответил Зализняк. – После расскажу.
Запорожец, видя, что Максим с монахом, не стал задерживать его.
- Заходи сегодня вечером в наш курень, - пригласил запорожец Максима.
- Ладно, Данило, - кивнул головой Зализняк, - зайду. И подойдя к Малхиседеку, сказал: - Подумаю, ваше преподобие, может, и приду. Оно на месте виднее.
- Ты грамотный? – немного погодя, спросил Мелхиседек.
Зализняк покачал головой.
- Некому грамоте учить было. Отец немного знал грамоту, да где ему было со мной морочиться. Крестный обещался, у него и часослов, и псалтырь были, и еще какая-то книжка, октоих, или как-то так. Да вскорости помер.
Они дошли до монастыря. Мелхиседек попрощался и пошел в монастырский двор. Но вспомнив что-то, остановился у калитки.
- Домой скоро едешь?
- Через неделю, а может, немного позже, - не сразу ответил Максим.
- Давай вместе поедем, сподручнее и веселее. Дорога далекая.

31

- Отчего же, можно, - согласился Максим.
Мелхиседек прикрыл за собой калитку.
Со двора долетел приглушенный бас – Мелхиседек уже с кем-то разговаривал.
Зализняк, пристально всматриваясь перед собой – уже были сумерки – пошел к
Тимошевскому куреню, где остановились аргаталы. В курене был один Роман.
- Ты что это так рано спать улегся? – толкнул его Зализняк.
Роман поднял голову, потер рукой открытую грудь.
- А что же больше делать?
- Горилку пить. Пойдем в гости к стойловцам, приятель мой давний, Данило Хрен, там, приглашал.
- В гости я всегда готов. – Роман долго возился в углу, отыскивая шапку. – В шинок будем заходить?
- Зачем?
- За горилкой, - ответил Роман.
- За горилкой? Не нужно. Все равно одной квартой всех не напоим, да тут так и не заведено. Они сами угостят. Не зря говорят, что на Запорожье бывает два дурня: первый, кто пришел в курень голодный, а второй, кто ушел оттуда не пьяный.
На пороге куреня старый, немного сгорбленный, но еще крепкий еврей брил запорожцев. Захватив в пригоршню оселедец, он вертел голову запорожца то в одну, то в другую сторону, дергал кверху, задирал назад, а тот красный, словно из него тянули жилы, кряхтел, сопел и тихонько поминал черта.
В просторном курене, аршин сорок длиной, людей было немного. В противоположном от двери конце, ближе к кухарской половинке, горели две свечки, около них на перевернутой вверх дном бадье стояло ведро с медовой варенухой. С десяток запорожцев по очереди черпали ковшом. Закусывали вяленой таранью, лежавшей тут же, на бадье.
- Будь ты неладен, всегда так: когда дома пообедаешь, и тут зовут, - воскликнул после приветствия Роман. – И не просите, не сяду, - он уже сидел по-татарски, поджав под себя ноги. – Что ты припал как вол к луже! – толкнул Роман высокого запорожца и потянул руку за коряком.
- Ух, матери твоей дуля! – довольно крякнул, хлопнув его по спине, здоровенный носатый запорожец. – Бойкий ты, и говоришь складно.
- Максим, чего стоишь? – сказал Данило Хрен, приглаживая неровные усы. – Садись вот тут, рядом со мной.
- Чего это у тебя левый ус наполовину короче?
- Порохом спалил. Костер раскладывал. Такие были усы.
- Хоть бы подрезал…
- Короткие будут совсем. Потерплю, он скоро отрастет.
- Поспеши, Максим, - протянул ему коряк Роман, - а то сам выпью.
- Этот выпьет, - показывая большие крепкие зубы, засмеялся носатый. – Истинный казак. Знаешь, как когда-то бывало, в сечевики принимали? Не слышал? – Рассказчик поудобнее уселся, пососал трубку. – В первый день берут казака запорожцы на сенокос. Сами возьмут косы – и на луг. А ему кашу поручают варить. “Крикнешь, - говорят, - с

32

могилы, когда будет готова”. Сварит тот кашу, выйдет на могилу, и начинает кричать. Запорожцы лежат себе поблизости в кустах – и ни гугу. А у того каша уже пригорает, он чуть не плачет. Так вот и сгорит каша. Вернутся и прогоняют его. А иной зайдет на могилу, позовет раза два, а потом плюнет и вернется к казанку. “Ну, вас, - скажет, - ко всем чертям, кабы были голодны, сами бы пришли” - за ложку и садится есть. “О, это наш,
- говорят, - этого можно принять, человека по еде видно”.
- То когда-то было… - бросил Жила.
- Было. А теперь…
Носатый запорожец мотнул рукой.
- Перевелась Сечь. Видно, скоро ее совсем разрушат. Царицыны люди все здесь околачиваются, одни ее указы какие-то возят, другие в пушки заглядывают да челны щупают, а третьи, черт бы их побрал, так и вовсе не знают, зачем толкутся. Не та Сечь, не та. Даже татары не те стали. Не разберешь – мирные они или немирные. Едут к нам с товарами, а мы к ним: до чего дошло – накидываемся друг на другу.
Максим подержал коряк в руках, выпил варенуху и молча повесил коряк на бадью.
- Почему мало пьешь, сам говорил дорогой, что хочешь напиться? – удивленно поднял брови Роман.
- Хотел, да уже расхотел.
- Не разберу я тебя, Максим, - Роман оборвал кусок тарани, пососал и снова положил на цебер. – Чудной ты какой-то. Иной раз привередничаешь, да только не должно бы этого быть. Откуда бы взяться этим прихотям?
- Не приставай! – бросил Зализняк, вынимая из медного кольца на поясе трубку.
- Нет, ты скажи, почему ты такой? – не отступался Роман. – Неужели тебе не хочется выпить?
- Хочется… как голодному по нужде выйти.
Роман приготовился сказать какую-то колючую остроту, но его перебил Хрен.
- В самом деле, отстань! Чего ты прицепился к человеку, как злыдни к нищему? Не хочет, и пускай. Ты, Максим, насовсем в Сечь?
- Через неделю домой поеду.
- Может, в нашем курене останешься? Что тебе дома – злыдни стеречь?
- А что у вас делать? Коней карасевых пасти? Я их у аги напасся.
- Ого, у Карася есть что пасти. Двести восемьдесят жеребцов, - обронил какой-то запорожец, лежавший в тени за цебром.
- Двести восемьдесят! – даже Роман поднялся. – Больше, Максим, чем у нашего аги было. И вы держите такого в курене?
- Ты, парень, видно, мало еще горя видал. Помолчи – лучше будет.
- Чего ж молчать, - возмутился Роман. – Разве и на Запорожье не вольно правду говорить?!
Наступило долгое молчание, только долго потрескивал фитиль, да какой-то запорожец чавкал, обсасывая тарань.
- Видишь, парень, - загадочно и не торопясь, проговорил Хрен, - вольно-то вольно, а только дурней всегда бьют.
Роман блеснул глазами.

33

- Смотри, дядько, чтобы я за такие слова по шее не заехал, хотя ты и старше. А то можно и на кирею стать.
- Не горячись, меня пугать нечего, - спокойно промолвил Хрен. – Я уже, сынок, дважды стрелялся на кирее. Это не Бог весть что, было бы только из-за чего. Я тебе плохого не желаю, молодой ты, можешь в беду попасть.
Носатый запорожец протянул коряк.
- Выпейте вдвоем, и не нарушайте доброй беседы. А я лучше расскажу вам одну быль.
Разговор повернулся к излюбленной запорожцами теме. Говорили о ведьмах, оборотнях, леших. Носатый запорожец рассказал, как он заснул на возу в чужой клуне и его со свистом и гиканьем возили вокруг сада черти, как он перепугался и не мог ничего сделать, и только под утро догадался – вывернул сорочку, чертей сразу как водой смыло.
- А ты не пьяный был? – спросил один из слушателей.
- Крест святой, - божился запорожец, - утром еще и след от колес на току видно было.
- Меня когда-то также черти возили, - вмешался Хрен. – Пришел я раз с крестин. А парни понамазывали морды сажей да еще и одежду мою под стреху запихнули, вот поискал я ее на другой день. Максим, может, ты и вправду брезгуешь нашей чаркой?
Максим взял коряк и выпил крепкий, сладковатый напиток, пахнувший медом и сухими грушами.
- Пускай вам Роман про чертей расскажет, - сказал он, улыбаясь. – Он с ними, как с кумовьями, жил.
- Не надо бы на ночь нечистого поминать, - несмело попросил кто-то.
- Да чего там, с нами крестная сила, - перекрестился носатый. – А ну-ка, ну-ка, парень.
- Правда, это не со мной было, - переворачиваясь на живот, начал Роман, - а с соседом. Поехал он однажды в лес…
- Не вертись, как на огне, - прошептал кто-то своему соседу, - слушай.
- Вот, значит, поехал он в лес, а за ним щенок увязался.
Зализняк легонько пожал Хрену руку и встал. Хрен вопросительно поднял на него глаза. Максим прижал ладонь к щеке, показывая, что идет спать, и, отступая тихо, вышел из куреня.


XVIII

Ежась от утреннего холода, Мелхиседек прошел в распахнутую настежь дверь. В церкви стояла полутьма, свечей горело немного, и в углах было совсем темно. Церковь была почти пустой, только возле аналоя столпились запорожцы – преимущественно старики седобородые – сечевые деды. Поспешно прошли на свои места писарь, есаул и судья. Подпономарь, который ежедневно будил их, сегодня нарочно опоздал – они были заспанные, с нерасчесанными чупринами. Мелхиседек брезгливо поморщился – возле аналоя кто-то громко икал. Отыскав глазами главный бокуп – отгороженное решеткой
34

место для старшины, игумен увидел, что кошевой уже стоял там. Виднелась только его широкая спина в кирее и бритый затылок. Заутреню сегодня служил сам соборный старец. Постояв немного, Мелхиседек прошел в ризницу. При его появлении дородный лысеголовый поп испуганно встрепенулся и прикрыл что-то подрясником.
“Видно, похмелялся перед молитвой”, - подумал Мелхиседек и спросил:
- Почему это в церкви пусто? Где казаки?
Поп поддернул под рясой штаны, завернул какую-то страницу в Библии.
- Спят, как кабаны. Крестом же их в церковь не погонишь. Покойный кошевой, царство ему небесное, - поп перекрестился, - пред церковными выборами издал, было, указ – всем заутреню слушать. На другой день пришел, а в церкви – хоть свисти. Он в ближайший курень одного за чуб, другого. - “Чего это вы, сучьи дети, молитву не слушаете?!” “Как не слушаете? – те ему в ответ, - мы нарочно и дьякона выбрали такого, чтобы в куренях его было слышно”. А дьякон, не буду врать, бывало, как зовут, верите – в потолок звенит. Однако жаловаться на запорожцев нельзя, Бога они почитают и на подаяния не скупы.
Мелхиседек вернулся в церковь. Встав в левом крыле перед образом святого Николая, которого какой-то богомаз намалевал с непомерно длинной бородой и запорожскими усами. По окончании службы, когда все вышли из церкви, Мелхиседек подошел к кошевому Запорожской Сечи Петру Калнышевскому. Тому, очевидно, уже кто-то доложил о приезде правителя правобережных церквей, и Калнышевский встретил Мелхиседека без всякого удивления.
- Я должен поговорить с вами, - после приветствия сказал Мелхиседек.
Кошевой расстегнул кирею – после церковной духоты ему было жарко – и кивнул головой в сторону улицы.
- Прошу в мой дом. Там и поговорим.
Размахивая палицей, кошевой двинулся от церкви, Мелхиседек за ним. Оба обходили только большие лужи и шагали так широко, что Мелхиседеку приходилось почти бежать. Иногда, вспомнив об игумене, кошевой замедлял ход, но спустя мгновение, забывал и снова начинал выбрасывать палицу далеко вперед. Мелхиседек даже не заметил, как они вышли на майдан.
- А шинков у вас немало, - переведя дух, сказал Мелхиседек. - Видно, запорожцы изрядно бражничают.
- Угу, - согласился кошевой, - пьют, аспиды. Вчера иду я к складу, а один здоровенный, пьяный, как черт, кожух разостлал мехом вниз, сел на нем по-турецки и читает проповедь прохожим. Весь в грязи, словно чудовище. Я к нему: “Чего ты, - говорю, - такой-сякой, расселся, точно сучка в челне?” А он мне: “Наставляю добрых людей на путь истинный, призываю хмельное не пить!”  “Как же ты можешь других наставлять, когда сам как свинья пьян?”. “В том-то и дело, - отвечает. – Пускай на меня смотрят, какой вред горилка приносит. А то что бы из того было, если бы я им трезвый говорил?”. Ах вы, дьяволы… - внезапно прервал рассказ кошевой и, не промолвив больше ни слова, рысцой бросился через площадь в сторону торговых рядов.
Грязь брызгала из-под его сапог, полы киреи взлетали, словно крылья подстреленного коршуна, который силится и не может взлететь ввысь.

35

Около хлебных рядов сгустились запорожцы. Слышался крик, громкая ругань. Мелхиседек видел, как при появлении кошевого часть людей бросились врассыпную, другие обступили его, что-то доказывали, размахивая руками. Кошевой ходил между рядами лавок, зачем-то долго копался в мешках, потом снова останавливался, окруженный толпой. Он еще некоторое время говорил с сечевиками, что-то щупал,
отведывал, потом пригрозил кому-то пальцем и вернулся назад.
- Кашевары взбунтовались, - отряхивая забрызганные грязью полы, пояснил он удивленному Мелхиседеку. - Хлеб им показался плохим. Вот они и побежали все вместе, и давай возы с хлебом в грязь опрокидывать. Чего им, аспидам, нужно, разве калачей? Подумаешь, великие паны! Хлеб как хлеб, я пробовал. С остьями немного - беда невелика. Пойдемте быстрей, нам уже недалеко.
В хате кошевого было уютно и тепло. Калнышевский снял кирею и кафтан и остался в шелковой голубой сорочке и синих шароварах с широкими золотыми галунами. Он пригласил игумена завтракать. Блюда подавали два молодых повара. Ели сметану, потом борщ с мягкими пшеничными булками, жареную баранину с гречневой кашей, пироги с творогом и маком. Под конец завтрака кухарь поставил глиняную макитру грушевого узвара и тарелку медовых пряников.
Вытерев губы концом шленской скатерти, кошевой поднялся из-за стола.
- Немного перекусили, теперь можно и о делах поговорить, - сказал он. – Пойдемте, ваше преподобие, в светлицу.
Мелхиседек заметил – лицо кошевого сразу переменилось. Оно, как и раньше, выглядело немного простовато, но глаза посерьезнели, и в них светился скрытый ум. Игумену и прежде казалось, что Калнышевский только прикрывается простотой, а в действительности он рассудителен и даже хитер.
- Атаман, - начал Мелхиседек, сев рядом с Калнышевским на скамью, - ты уже, наверное, догадываешься, что приехал я не с пустяковым делом. За пустяками в такую даль не ездят. Да будет тебе известно: Еду я издалека, из самой Варшавы. Вернее не из Варшавы, а из Петербурга, в Варшаве я проездом был. Послала меня к тебе наша государыня. Ты знаешь, атаман, меч и католическое распятие нависли над нашими православными церквами на правом берегу Днепра, горе и муки падают на головы тех, кто не хочет принимать унии.
Черные колючие глаза Мелхиседека заполыхали неукротимым огнем. Он говорил убедительно, со страстью.
Игумен рассказал, как на протяжении последних лет униаты все дальше и дальше на Правобережной Украине ткали свою паутину, усиливали гонения на православных. Они уже повсюду, невзирая ни  на кого, чинили насилия. Да и некому было их остановить. Внутренние раздоры, борьба за власть до предела расшатали прогнившие основы Речи Посполитой. Казна была пуста, жолнеры поразбредались по домам, местное управление пришло в упадок. Одновременно с этим Польша все больше и больше попадала под влияние России. Наконец, в 1764-ом году на польский престол был посажен близкий к Екатерине II Станислав Август Понятовский. Однако уже вскоре значительная часть шляхты недовольная направленной на сближение с Россией политикой Станислава, провела через сейм конституцию, по которой православие на Правобережье запрещалось

36

совсем, и провозглашался врагом всякий, кто не принимал католической веры. Русское правительство, которое только и искало предлога, чтобы вмешаться во внутренние дела Польши, через своего посла в Варшаве Репнина заявило протест, пригрозив вооруженным вмешательством, и сейм издал новый указ об урегулировании прав католиков и диссидентов. Тогда крупнейшие польские магнаты объявили, что они  не признают
постановление сейма, и снарядили посольство в Рим. В Польше, в мрачных дедовских
замках потомственных князей, собиралась закоренелая католическая шляхта. Тут плелись коварные заговоры, вызревали черные польские помыслы. На Подольскую Украину двинулись шляхетские отряды Воронина, Мокрицкого с благословения папы и частично вооруженные за его счет зашевелилось и местное дворянство. Чувствуя свою силу, шляхта начала жестокую расправу над православным духовенством.
Отказавшись выполнять королевские указы, конфедераты чинили повсюду свою волю. Польское правительство, бессильное предпринять что-либо против них, обратилось за помощью к Екатерине II. Тогда с русской стороны на Правобережье был послан пехотный корпус генерала Кречетникова
Обо всем вспомнил игумен, обо всем рассказал кошевому. Только, по-видимому, забыл напомнить, что вместе с распятием шляхтичи увезли с собой длинные узловатые канчуки, что паны в имениях стали чувствовать себя еще увереннее, что панские нагайки все чаще свистели над все ниже склоненными спинами крестьян.
Калнышевский внимательно вслушивался в речи Мелхиседека. Почти все, что говорил игумен, было известно ему. И теперь он никак не мог уразуметь, к чему ведет Мелхиседек, искал какую-нибудь нить, которая бы связывала речи игумена с ним, кошевым Сечи Запорожской, и не находил ее. Да ее и не нужно было искать. Мелхиседек после недолгой паузы поднялся со скамьи, разгладил бороду, наклонился к Калнышевскому.
- Прибыл я не только по своей воле. Меня послала государыня с грамотой. Запорожцы тоже должны выйти из Сечи, встать с оружием на защиту веры. Вот грамота.
Мелхиседек полез рукой за пазуху, вынул завернутую в шелк бумагу, стал развязывать ее. Глаза кошевого беспокойно забегали по светлице.
- Тимош, пойди Глобу позови! – крикнул он, приоткрывая дверь, и, возвратившись на место, смущенно пояснил Мелхиседеку. – Глоба писарь, кошевой, он сейчас прибудет, тут недалеко, через одну хату. Не умею я читать.
Однако грамоту взял.  Долго разглядывал ее, вглядывался в мелкий, красивый почерк. И Мелхиседек никак не мог разобрать, в самом ли деле он не знает грамоты или только прикидывается. Через несколько минут, стуча сапогами, в светлицу вошел писарь Иван Глоба. Кошевой протянул ему бумагу, коротко пояснил, о чем идет речь. Глоба прочитал грамоту сначала про себя, потом, расправив ее на столе, вслух. А дочитав, внимательно посмотрел на подпись.
- И печать с орлом, и писано под указ, а только не настоящая она, атаман, - словно про себя промолвил писарь. – На таких грамотах должна бы другая печать быть, на шнурках. Да и лик не государин. Я руку ее величества хорошо знаю.
Мелхиседек сидел неподвижно. Его лицо было спокойно, только ниже упали на глаза длинные ресницы.

37

- Как не государыни? – тихо спросил он.
- А так, не государыни – и дело с концом! – не поднимая головы, промолвил Глоба. Я сейчас принесу какой-нибудь указ, сверим, хотя и так видно.
- Не надо, - махнул рукой Калнышевский. – Я вижу - почерк подделан. Подпись государыни и я хорошо помню. И с чего бы это вам поручили ее везти? Гонцов, что ли нет
в сенате? – кошевой вытянул вперед руку. – Молчите, ваше преподобие. Я все знаю, не
берите на душу большого греха, и так вы не малый приняли. Не пойму только, ради чего вы все это затеяли? Может, ради славы? Что, мол, это я поднял всех на оборону веры. В историю попасть! На такое дело подбить хотели! Когда б не сан ваш и не о вере шла речь, приказал бы в колодки забить. Уходите отсюда с миром и не пробуйте на запорожцев наговаривать, худо будет.

































38


Часть   вторая

I

Мелхиседек не стал злоупотреблять доверием кошевого Запорожья, лично агитировать запорожцев на борьбу с униатами, за православную веру. Нашел Максима Зализняка в Томашевском курене и с ним и его спутниками отбыл из Сечи. Мелхиседек  направился в Переяславль, Зализняк со спутниками домой в Медведовку.


II

При въезде в село, на краю Дерновского шляха стоит почерневший деревянный крест. На кресте – исклеванный птицами и обдерганный ветрами сноп, рядом со снопом на гвоздике – цеп и серп. Иссеченный дождями, покосившийся от непогоды, крест напоминает обвешенного сумами нищего-калеку. От середины креста расходятся шестнадцать дырок с забитыми в них колышками. Это отметки о количестве льготных лет. Идут по Правобережью панские приказчики – заходят и на Левый берег, а иногда и в самую Польшу и Молдовию: ищут свободных людей, уговаривают наняться к пану. Обещают реки медовые, горы золотые. А прежде всего льготные годы. Целых шестнадцать лет не будет платить крестьянин чинш. А потом сколотит деньги, уплатит пану за землю – и ходи-гуляй свободный человек. Шестнадцать лет – шестнадцать колышков, задумается человек. Дома в каждом углу подстерегает его нищета, и гонит нужда из дому. Шестнадцать льготных лет, но ведь дальше же… А вдруг не соберет денег? Да что там! Заработает он. А если и не заработает… За шестнадцать лет много воды утечет, многое может измениться. Будь что будет. Иду!.. И идет.
Проходит время. Но что-то не слышно, чтобы зазвенели в кошельке у крестьянина деньги. Он уже пану не только за землю должен, а и занял у него, чтобы покрыть нехватки. Все меньше становится на кресте колышков: проходит восемь, а за ними и еще восемь лет. Черными впадинами поглядывают на крестьянина, когда он возвращается с поля, пустые дырки на кресте. Со страхом отводит он взгляд, и то начинает уже понимать, что уже до смерти не видеть ему воли. Он крепостной. Только разве и утешает немного мысль, что не он же один, а все село…
- Вот, Роман, мы и дома, - придерживая коня, сказал Максим. – Даже не верится.
Он наклонился с коня, взглянул на крест.
- Два колышка осталось. Осенью еще один вытащат. Вот так весь век от креста до креста и ходит человек, пока сам не ляжет под крестом навечно.
Орлик неспокойно бил копытом по грязи, кося глазом на Зализняка. Он словно понимал, что уже закончился долгий путь, и как бы удивлялся, почему это хозяин задерживается в последние минуты. Наконец, Максим отпустил поводья. Из-под копыт брызнула грязь, ударила в покосившийся крест. Кони помчались по широкой улице.

39

- Максим, заходи, не забывай! – Роман резко дернул вправо повод.
Максим поскакал дальше. Из-под ворот выскочил бесхвостый пес и некоторое время с лаем бежал рядом. Коротким эхом отбивался стук копыт по мостику. Еще улица слева. Только теперь Максим почувствовал беспокойство. Вот под горою, на самом краю села, уже видно хату. Когда-то красивая, с резными ставнями, она теперь низко, по самые окна, осела в землю. За хатой – сливовый сад. “Где вяз, на котором когда-то с хлопцами качели привязывали? И шелковица возле колодца не видна. Наверное, срубили на дрова?”
Максим соскочил с коня, открыл ворота. В окне мелькнуло испуганное лицо, на миг спряталось и уже показалось в другом окне. Потом осторожно скрипнула дверь, из сеней выглянула белокурая детская головка.
- Оля, ты?
Головка опять спряталась и через мгновение появилась снова.
- Оля, неужели не узнала? Выросла как. Я Максим.
Большие детские глаза смотрели на него удивленно и немного испуганно. Вдруг  в них мелькнули веселые огоньки. Девочка с громким криком бросилась к нему.
- Дядя Максим! Приехали. Мы так ждали, так ждали. Баба Устя каждый день вас вспоминает.
Зализняк подхватил девочку на руки, улыбаясь, заглянул в глаза.
Вся в мать. Белокурые волосы в колечках кудрей, волнистые волосы. И глаза синие-синие, до черноты, как вода в Тясмине перед грозой. Болезненно сжалось сердце, казалось, будто холодный ветер прорвался под кунтуш. Сестра Мотря! Вспомнилось, как еще ребенком хозяйничала она в хате (мать на поденщине всегда), словно взрослая, стряпая у плиты, пела ему: “Ой, ну, люлю каточек”, и, поставив перед ним на стол миску с кашей, складывала по-матерински руки на груди. Еще сама ребенок, вынянчила его.
Где она сейчас, что с нею? Отдавали паны Думковские старшую дочку за князя литовского и в приданное молодой княжне силой взяли Мотрю ко двору. Как сейчас помнит Максим: прискакал на Сечь ее муж, рвал на себе сорочку, рассказывая об этом. Едва не в ногах у кошевого валялся Максим, выпросил сотню казаков. Не жалели братчики коней. Но опоздали. Попала Мотря в неволю. На Писарской плотине подстерегли запорожцы свадебный поезд. Не многим шляхтичам удалось бежать. Переворачивались в воду чертовы кареты, визжали перепуганные паны, высоко поднималась Максимова сабля, жаждая мести. Однако паны Думковские успели бежать. Перед самыми казацкими конями с грохотом закрылись двери Кончакской крепости.
Неужели так никогда и не удастся отплатить за Мотрины муки? Неужели?
Максим еще раз поцеловал белокурую головку племянницы.
- Ждали? И ты ждала? А я уже думал, что ты другого дядю нашла, вижу – в сенях прячешься.
- Ой, нет! – Оля обхватила шею Зализняка, прижалась щекой. – Я не узнала вас.
- Где же баба Устя? – заглянул в низенькое окошко Максим.
- Пошла к тетке Карихе просо толочь. Вон она.
- Где?
- Да вон же. Баба Устя! Дядя Максим приехал.
Огородом, раскинув руки, спешила Максимова мать. Платок сполз на плечи, из-под

40

очинка выбились седые волосы. Подбежала к сыну, припала к его груди, громко всхлипнула.
- Сынку, приехал… - только и смогла вымолвить.
- Приехал, мамо. Теперь с вами буду. Зачем же плакать? – лаская мать, говорил он.
Она вытерла уголком платка глаза.
- Это, сынку, от радости. Видишь, Оля, дождались. Пойдем, пойдем в хату, засуетилась она.
- Сейчас коня заведу.
В хате словно ничего и не изменилось. За перекладиной торчал пучок сон-травы Молодецки выпятили груди прицепленные под столом синие соломенные петухи с красными хвостами. Только на потолке в нескольких местах повыступали рыжие пятна. “Кровля протекает, нужно завтра починить” – подумал Максим. Снял кунтуш, взял ведра, вышел во двор. Уже в дверях услышал, как мать что-то шепнула на ухо Оле. Спуская ведро в колодец, почувствовал, как журавль тянет вниз. “Как только мать воду достает? Колодка оторвалась и прибить некому”.
- Оля,  а ты куда? – заметил он племянницу, выскочившую из двери.
- К тетке Насте.
- Зачем?
Оля повертела головой, таинственно улыбнулась.
- Нужно… баба послала.
- Занять что-нибудь, - догадался Максим. – Никуда ты, Оля, не пойдешь. Возьми лучше корец да слей мне. Только дай я сначала польюсь.
Вода была холодная, с приятным, знакомым  с детства привкусом.
Вымывшись до пояса, Максим напоследок брызнул Оле в лицо и большими прыжками побежал в хату. Оля с визгом и смехом бросилась за ним.
- Зря ты, мама, беспокоишься, - растирая мускулистую грудь, заговорил Зализняк. – Не нужно никуда посылать Олю.
- Я хотела немножко сала занять, мы отдадим…
- Сало у меня в торбе есть. Если хотите что-нибудь для меня приготовить, то сварите юшки с фасолью. Да луковичку дайте вот такую, - он показал здоровенный кулак. – Есть лук?
- Ого, целых пять венков, - ответила Оля.
- Пять венков я, наверное, за один раз не съем, - засмеялся Максим. – Разве вдвоем с тобою?
Скрипнула дверь, вытирая на пороге ноги, чтобы не загрязнить чисто вымазанный глиной пол, в хату вошел Карый.
- Здорово, бездомник, - протянул он руку. – Живой, крепкий!
- Крепкий, - с силой пожал руку Максим. – Проходите, дядько Гаврило.
Карый не успел сесть на скамью, как дверь снова скрипнула. Зашел дальний Максимов родственник, Микита Твердохлеб, немного погодя – друг Максимового детства Микола, за ним еще один сосед, потом еще – и вскоре хата была полна людей. Около двери столпилась куча детворы – Олины друзья.
Максим развязал торбу, вынул несколько пригоршней сушек, высыпал на стол.

41

- Возьми, Оля, гостинец. Поделись с ними. – Он показал головой на детвору. – А ты, мама, лучше не канительтесь со стряпней. Принесете капусты квашеной, если есть. Есть? Вот и хорошо – она пригодится к чарке. Вот сало, тарань вяленая.
- Подождите немножко, я все же протоплю. Это недолго, - ответила мать.
Вскоре все сидели за столом. Выпили по чарке, потом по другой.
- Ну, рассказывай, Максим, где был, - накладывая сало на краюху хлеба, попросил Твердохлеб. – Заработки как, небось, с червонцами приехал? – подмигнул он. – Был слух, ты ватагу за Буг водил.
- Какую там ватагу? – Максим налил в кружку, протянул Карому. – Еще по одной. Водил ватагу коней аги татарского, аргатовал в Очакове
- Зализняк, и у неверных? Паны, как и у нас, - молвил Твердохлеб.
- Где их нет, - кивнул головой Максим. – Разве на том свете! Что же у вас здесь нового?
Микола дожевал соленый огурец, вытер рукавом рот.
- Поп новый, только и всего. Сюда возом привезли, а теперь разжирел – в карете ездит. – Он на мгновение замялся – не знал, как ему называть Зализняка – соседом, как раньше, или Максимом. – Знаешь, - продолжал он, - кончаются льготные годы. При льготных жизни не было людям, а что же дальше будет?
- Подумать страшно, - поддержал Твердохлеб. – В селе уже вольных людей почти не осталось. Куда только казаки деваются? И мору нет, и войны тоже, а от ревизии до ревизии их все меньше и меньше. Ты, может, тоже в имение пойдешь?
- Не знаю, навряд ли, - ответил Максим.
- Куда же денешься? – покачал головой Карый. – Гнись не гнись, а в оглобли становись. Или на своем хозяйстве осядешь? Деньжат коп десять все же привез?
Максим промолчал. Взял бутылку, снова налил чарки. Разговор затянулся до вечера. Незаметно из темных углов вылезли лохматые тени, смешались с табачным дымом, окутали хату. Один за другим расходились соседи убрать на ночь скот. Последним вышел Микола – друг детства Максима. Максим проводил его до перелаза, взял за локоть.
- Оксана где, в имении или дома? – тихо спросил он и отвел глаза в сторону.
- Должна быть дома. Одна. Стариков я встретил утром, куда-то поехали, не в гости ли в Ивковцы к родичам. – Микола оглянулся, заговорил еще тише: - ждет она тебя. Не бойся, сходи, все равно в селе все знают, что вы любите друг друга. Она сама меня о тебе расспрашивала. Еще хочу тебе сказать – берегись, Максим! Не ходи на раковку, на сторону Думковских, докажет кто-нибудь на тебя – схватят думковцы.
- Там, поди, уже забыли все, что я и на свете живу. Да и не так легко взять меня. Паны Думковские с Калиновскими и сейчас враждуют? Это к лучшему. Старый пан, говорили, подох. Давно подох. Не говори никому, что я об Оксане спрашивал. Хорошо?
- Зачем об этом напоминать.
Микола ушел. Максим оперся о камышовый плетень, потер лоб. Незаметно для себя отламывал рукой старые, трухлявые стебли камыша. Чувствовал, что не пойти не может. А пойти – накликает людские толки. Но чего стоят эти пересуды? Разве и так не знают, что любят они друг друга еще с детства? Только потом редко приходилось видеть Оксану, подолгу не приезжал Максим домой, слонялся по заработкам, на Сечи. А три года

42

тому назад заболел в степи, подобрали казаки с зимовки. В селе прошел слух, будто помер он. Лишь Оксана не поверила. Два года ждала его, отказывала женихам. Уже и мать стала гневаться. “Не век же тебе в девках сидеть”, - говорила она. Больше всех пришелся матери по нраву богатый казак из пикинеров, которые одно время стояли в селе. Насильно обручила с ним Оксану. Пикинер условился с управляющим Калиновских о выкупе Оксаны, сам должен был приехать на Маковея и отгулять свадьбу. Но на Спас пришло известие, что ранен он на литовской границе, лежит в госпитале и неизвестно, когда вернется.
Обо всем этом рассказывали Зализняку на Сечи запорожцы из Медведовки.
Максим поправил в плетне поломанный камышек и пошел в хату. Засветил лучину, воткнул ее в дверку возле печи, сел на скамью. Мать рядом. Любовно и печально глядела она на сына.
- Максим ты и вправду разбойничью ватагу водил? – отважившись, спросила она. – Поговаривали тут такое. Писарь говорил: приедет твой сын богачом, если на суку не повесят. Мне же… мне не надо такого богатства, неправдой нажитого.
Зализняк обнял мать, сказал успокаивающе:
- Брехня все это, мамо. Никого я не грабил. Меня грабили, старшины по зимовникам, ага татарский на Черноморье. Дни и ночи я спину гнул.
- Все зарабатывал?
Максим на минуту замолк. Отвернулся к печи. Красный огонек от лучины качнулся, вспыхнул ярче, осветив его суровое, мужественное лицо.
- Заработал, было. Однако беда стряслась. Напали на Ингуле немирные буджаки, забрали все.
- Ой, горе какое! – встревожилась мать. – Ведь могли и в рабство продать, а то  и убить.
- Все могло быть. Выручили сторожевые казаки, потом расскажу. – Он нежно обнял мать, а она прижалась к нему, утирая слезы... – Я, мамо, пойду. Может, опоздаю немного, не беспокойся.
Мать не спрашивала, куда он идет. Долго смотрела вслед, шептала что-то сухими губами.


III

Максим перешел улицу, тропинкой спустился к берегу. Пошел так умышленно, чтобы ни с кем не встретиться. В селе мигали редкие огоньки… Тихо журчала невидимая в темноте небольшая речушка, что сбегала к Тясмину, плескала о берег легкой водой. Не доходя до пруда, Максим свернул на вязкую луговину, поднялся на гору. Под сапогами рассыпались песчаные комья, иногда нога попадала в яму, наполненную водой. Под горой тянулась улица. Далеко разбросанные одна от другой хаты одиноко жались к горе, словно искали у нее защиты. Зализняк сошел вниз, остановился на краю реденького заброшенного сада. Сквозь яблоневые ветки был хорошо виден слабый огонек в окне хаты. Максим почувствовал, как бешено забилось сердце, будто ему стало тесно. Он долго
43

стоял неподвижно, чувствуя, как его все больше охватывает волнение. Наконец, медленно ступая, подошел к окну, легонько постучал в стекло. В хате, словно испуганный чем-то, встрепенулся огонек, скрипнула дверь.
- Кто?
Максим сразу узнал такой знакомый еще с детства голос.
- Оксана, это я, Максим! Открой!
Звякнул засов.
- Ты? Неужто ты?.. Заходи в хату, - как-то словно бы равнодушно промолвила Оксана.
Максиму разом показалось, что его ноги налились свинцом, будто он прошел пешком невесть какой длинный путь.
“Неужели не рада? – мелькнула мысль. - Забыла, неправду говорил Микола”. Он тяжко переступил порог, вошел в хату.
Оксана вошла следом, забыв прикрыть двери. И стоя у порога, прижала руки к груди. Максиму показалось, что она смотрела на него как-то испуганно.
- Оксана, вечер добрый. Чего молчишь? Может, мне не надо было приходить?
Лицо Оксаны передернулось, как от боли, она только теперь опомнилась, опознала неожиданное счастье. Качнулась от двери навстречу протянутым Максимовым рукам.
- Приехал, я знала, что ты приедешь! – Она поцеловала его и, откинув голову назад, разглядывала в глаза. – Любимый мой, дорогой, золотой.
- Счастье мое!
- Если бы счастье, раньше бы приехал! – немного успокоившись, проговорила она. – Не сердись, я сама не знаю, что говорю.
- Твои в Иванковцы поехали? – Максим оглядел хату. – Окна завесь.
Оксана засмеялась.
- Я бы их во всю стену прорубила, пускай все смотрят на мою радость. Не боюсь я ничего. - Однако достала платок и, не переставая говорить, стала завешивать окна.
- Я и тогда не пряталась со своей любовью, тем паче теперь не хочу таиться. Или, может, ты боишься? Нет. Я знаю, ты у меня ничего не боишься.
Прижалась к нему, поцеловала в щеку. Потом взяла другой платок, пошла к угловому окну.
- Правда твоя, следует их позакрывать. Пускай наше счастье не раскрадывают люди. Его и так у нас немного. – Оксана утихла, вглядываясь в окно. – Дождь какой пошел, как из ведра поливает. Вот и конец, завесила. – Она села возле него. – Рассказывай, милый, надолго? Навсегда! Ой, радость какая!
Максим счастливо улыбался, вслушиваясь в ее голос. По Оксаниным щекам разлился широкий румянец. Максим сидел и любовался ею. Радовался ее радостью, чувствовал, что она всей своей женской душой рвется к нему. Как ему хотелось прижать ее к сердцу, поцеловать эти глаза, сказать что-то нежное-нежное, такое, чтобы сердце замирало от счастья. Но чувствовал – не может. То ли душа черствела от ежедневной борьбы, или он еще не привык после долгой разлуки. Не поднималась рука, чтобы обнять ее, такую желанную, близкую. Он всматривался в знакомые черты, она снилась ему на чужбине в короткие ночи неспокойного бурлацкого сна. Вот под круглой бровью чуть

44

заметная точечка – когда-то давно, детьми, они играли у пруда и маленькая Оксана упала прямо на пень.
“И улыбка та же. Оксана осталась такой же, как когда-то, - думал он. – И любит меня так же и верит мне”.
Эта вера жила в них обоих на протяжении многих лет. Только она и могла отогнать темные думы, перебороть грусть и боязнь разлуки, не толкнуть в чьи-то чужие объятия. Почему он так верил Оксане, Максим и сам не знал, но жила в нем уверенность, а без такой веры не может быть счастливой любви, настоящего счастья.
- Истосковался я по тебе, Оксана, душой. – Он положил в руку ее длинную тугую  косу, слегка обнял за плечи.
- Расскажи, где же ты был? Что делал? Вспоминал ли меня?
Тихо лилась беседа, словно нитка хорошей пряжи, тонкая, бесконечная. В сенях на насесте ударил крыльями и прокукарекал петух. Максим прислушался – в окно громко стучал дождь. Было слышно, как стекая со стрехи, плещется вода, падая в лужу возле завалинки.
- Время домой, - промолвил Максим.
Оксана отвернула уголок платка, выглянула в окно.
- Куда же ты пойдешь? Ливень на дворе. Посиди еще немного. А то, может, устал, так ложись, поспи, я потом разбужу.
Не ожидая ответа, она разобрала постель, постелила Максиму на скамье.
- Зачем ты так? – Максим слегка притянул Оксану к себе. – Может, вместе постелешь, Оксана? Все равно люди узнают, что я у тебя был, никто не поверит…
- Не надо, Максим, - тихо вымолвила она. – Разве мы для людей живем? Ложись, спи.
Он был бессилен против такого довода, против этого до беспамятства родного голоса.
Оксана притушила светильник, пошла к постели. Максим долго лежал неподвижно. Старался думать о событиях последних дней, о том, что будет делать дальше. В ближайшие дни, может и завтра, пойдет к управляющему и договорится с ее отцом. Старик любит его и, конечно, согласится.
Повернулся на другой бок. Мысли летели одна за другой, не давали уснуть. Кроме того, преследовал легкий укор: зачем остался, не надо бы людских пересудов. Прислушался к дождю – он не утихал.
- Максим, почему ты не спишь?
- Оксана! Неужели ты думаешь, что я сейчас могу заснуть?
- Недели две тому назад ты мне так плохо приснился. Целый день после этого я ходила сама не своя. Что было бы, если бы я тебя снова утратила?
- Теперь мы всегда будем вместе. Я уже никуда не поеду. Наймусь где-то поблизости, заработаю денег.
- Ты обо мне часто думал, Максим? – горячим шепотом спросила Оксана. Ее лица не было видно, но Максим почувствовал, что она мечтательно улыбается.
- Часто, очень часто. Бывало, лежу, кони под лиманом пасутся, а я один-одинешенек. И думаю о тебе.

45

Оксана вздохнула.
- А все-таки лучше быть вместе, нежели думать друг о друге. Правда, милый?
- Правда. Однако я пойду. Нет, Нет… Ты сама понимаешь, я должен быть до утра дома.


IV

Как и планировал Максим, на второй день после обеда встречался с отцом Оксаны, ходил к управляющему и просил, чтобы тот отпустил за него Оксану. Управляющий отказал отпустить Оксану. Сказал, что она уже обручена, с пикинером, договорено про выкуп, разве что сам пикинер отступится или не приедет до весны.
Выкуп за Оксану запрашивал большой, намекнул, что пикинер обещал привезти из похода и ему, управляющему, подарок. В груди Максима вспыхнула волна гнева, однако он сдержался. Знал – руганью тут не поможешь. Денег он таких не мог сейчас дать. Еще же придется и попу давать. “Орлик!” – об этом горько думать, но что же поделаешь.
“Надо продать такому человеку, чтобы впоследствии можно было выкупить. Только это позже, а сейчас и этих денег недостаточно”.
“Почему так? – билась в голове Максима мысль. - Почему всегда одни неудачи?”
Весь век искал счастья, гонялся за ним. Глядя на свои сильные руки, думал Максим: нет, он все же должен выбиться в люди. Судьба бросала его с одного места на другое, с одних заработков на другие. Иногда ему казалось, что вот-вот он догонит свое счастье. А оно как ветер. Так и теперь.


V

Длинноногий петух с загнутым набок гребнем тяжело взлетел на частокол и, ударив крыльями, хрипло закукарекал. Мелхиседек повернул голову к окну.
- Петух после обеда поет – к перемене погоды, - подумав, добавил: - А мне уже собираться пора.
Сказал “пора”, однако, не спешил. Каждый день засиживался с отцом Геврасием, переяславским епископом, каждый день говорил эти слова и не уезжал. Так уютно, так спокойно становилось на сердце после разговора с преосвященником, что уходить никак не хотелось.
Почти полтора года прожил Мелхиседек в Переяславле, ежедневно навещая отца Геврасия. Сблизились, подружились за это время, открыли друг другу сердце. Матронинский монастырь, игуменом которого он был, Мелхиседек навещал редко. Много лет он прожил в этом монастыре. В Переяславль переселился после того, как в монастырь однажды ворвались униаты, пытались забрать привилегии, данные когда-то польскими королями монастырям и церквам Правобережья. Больше недели прятался тогда игумен с монахами по пещерам в лесу.

46

Мелхиседек взглянул на стену, где висели часы – пятый час. В самом деле, пора идти. Преосвященный всегда в это время ложился почивать. Однако сегодня можно было
бы еще посидеть, ведь теперь они встретятся нескоро. Завтра игумен должен выехать на Правобережье.
- Будь осторожен, - ковыряя в редких белых зубах костяной зубочисткой, говорил Геврасий, - чтобы не схватили униаты, а то заставят тачкой землю на вал в Радомышль возить. Путь нелегкий твой, все дороги на Правый берег Мокрицкий перекрыл. – Геврасий спрятал зубочистку в ящичек, вытер салфеткой руки. – Мокрицкого берегись больше всего, это хитрый и хищный иезуит.
Мелхиседек, который до этого сидел неподвижно, упруго поднялся из старинного кресла и зашагал по комнате. Резко остановился возле стола, круто повернулся на высоких мягких каблуках и, опершись обеими руками на палицу в серебряной оправе, заговорил торопливо взволнованно, будто боялся, что Геврасий вот-вот оборвет его и не даст договорить до конца.
- Сам ведаешь, твое преосвященство, какие времена настали. Или униаты нас, или мы униатов. Они все большую силу набирают. Наша беда в том, что сидим мы, ждем чего-то. Досидимся до того, что весь народ в униаты переведут. Нам надо тоже силы собирать. В посполитых все спасение. Народ сильный и послушный, как стадо овечек, куда пастух направит – туда и пойдет.
- Не напрасно ли мы так хлопочем, государыня сама возьмет нас под защиту. Ведь уже послали войско на Правый берег.
- Эх, - покачал головой Мелхиседек, - я хорошо насмотрелся в Петербурге на государыню, наслушался о ней при дворе. Она больше играет в защитницу православия, нежели на самом деле печется о вере.
- Тсс-с… Что ты речешь? – схватился за ручки кресла, даже приподнялся епископ.
- Речу то, что есть, - Мелхиседек приблизился к Геврасию. – Разве нас может кто-нибудь услышать? Никто. Чего тебе бояться? Давно я хотел откровенно с тобой поговорить. Государыне льстит, когда ее называют заступницей веры христианской. Она на словах и есть такая. А на деле боится. Войско  послать ее уговорил пан посол Репнин, граф Орлов тоже руки приложил к этому делу. При дворе поговаривают, что наступает самое время отобрать от поляков Правобережную Украину. Польша ослабела вконец: знать бы, что другие государства не вмешаются, так можно было бы и сейчас начать. Императрица, говорят, страшится действий решительных. Боюсь, затянется все, - Мелхиседек передохнул и опустил вниз палицу. – Нам только от одного нужно печалиться – как священников православных от униатских бесчинств уберечь. Ты, владыко, корил меня за то, что за стенами Матронинской обители нашли себе пристанище гайдамаки и что в лесу возле монастыря ватага гайдамацкая табором стоит. Я же в том не зрю зла, а только пользу одну. Разве не они однажды уже отбили нападение?
Много лет пылал по Правобережью огонь гайдамацких восстаний. Он - то разгорался в большое пламя, вздымаясь так высоко, что его видно было из Варшавы, и тогда оттуда посылали большие карательные отряды войска, чтобы погасить его, то замирал совсем, раскатывался тлеющими угольками по лесам и буеракам. И все же угольки те не угасли. Они показывались седым пеплом, бледнели и тлели, тлели. Со

47

временем поднимался свежий ветер, сдувал пепел, и снова вспыхивало пламя ярко и сильно. Карательному отряду удалось развеять гайдамацкую ватагу на Тикиче, но через
несколько месяцев появлялись другие – над Россю или в Черном лесу, на Ингуле. Ловили одного атамана, через полгода ехали ловить другого. А то их появлялось сразу несколько: Верлан, Грива, Гаркуша, Голый, Бородавка и десятки других атаманов прошли со своими ватагами за последние пятьдесят лет все Правобережье. Гайдамацкие ватаги никогда не обходили Матронинский монастырь, и именно поэтому в монастырь редко наведывались панские военные отряды и конфедератские гарнизоны…
- Это я знаю. Однако… - Геврасий наморщил лоб. – Это грабители, они разбоем занимаются.
- Это не страшно. Нас они не трогают. Я их вскоре совсем к рукам приберу. Собрать бы несколько вооруженных дружин, поставить на содержании монастырской казны, чтобы были у нас под рукою. Тогда бы не было нужды прятать по оврагам имущество монастырское и самим за жизнь дрожать. – Мелхиседек умолк, ждал, что скажет епископ, но тот молчал.
- Выпьешь чаю? - наконец, спросил он.
- Нет, я пойду, - Мелхиседек взял с подоконника лосевые перчатки. – Нужно кое-что в дорогу подготовить.
Епископ не стал задерживать его и протянул Мелхиседеку пухлую изнеженную руку.


VI

Кучер Яков знал – игумен любит быструю езду. Пара вороных, выгибая шеи, легко мчала громоздкую карету по ухабистой дороге так, что повар Иван, который сидел спиной к лошадям, чтобы не упасть, всякий раз хватался за руку послушника Романа Крумченка. Перед каждым крутым склоном Иван боязливо жался к нему, вполголоса, чтобы не услышал игумен, просил кучера:
- Потише, видишь, как я сижу.
На крутом повороте он едва не выпал на дорогу, хорошо, что успел схватиться за дверцу кареты.
- Сядь вниз на сундучок, - поправляя под боком подушку, бросил в окошко Мелхиседек, - а то еще потеряешься, - и рассмеялся раскатисто, широко.
Больше игумен не отзывался за всю дорогу. Сидел молча, и либо дремал, либо смотрел на печальные, напоенные дождями поля. В голове Мелхиседека роились мысли, черные и неспокойные, как вспугнутые грачи над осенними осокорями.
К Днепру, как на это и рассчитывал Мелхиседек, подъехали вечером. Подождав, пока совсем стемнеет, остановились в крайнем дворе села Сокирино. Мелхиседек не захотел вылезать из кареты. Кухарь поставил перед ним маленький складной столик и, порезав, разложил на салфетке мясо и колбасу. Игумен сам достал шкатулку из козлиной кожи, вынул из нее рюмку, нож и вилку. Однако поесть не пришлось. Не успел он приняться за первый кусок телятины, как в дверцу, не спрашивая разрешения,
48

просунулась голова послушника.
- Ваше преподобие, бежим отсюда, дядько из соседнего двора говорит, что час
тому назад тут какие-то всадники вертелись, расспрашивали людей, не видели ли кареты. Может, это о нас спрашивали?
Мелхиседек кинул вилку и вытер салфеткой руки.
- Запрягайте и быстрее на переправу, не теряйте времени.
Кони бешено мчались полем, разрывая грудью вечернюю темень. Через четверть часа вынеслись на отлогий днепровский берег. Парома не было. На той стороне, над самой водой, горел костер, около него сидели люди, похожие отсюда на сусликов, которые поднимались на задние лапки. Над Днепром всходил молодой месяц.
- Эге-ге-й, паро-о-ом! – приложил руку ко рту кучер. - “О-ом”, - откликнулось где-то эхом.
Кучер подождал немного и закричал снова.
- Чего орешь, будто режут тебя, - откликнулся кто-то с речки, - плыву же вот.
Стукнувшись о помятые, словно изорванные зубами, доски помоста, паром остановился, слегка закачался на небольших волнах. Кучер взял коней за уздечки, свел их на дощатый настил парома.
- Поплюйте же, хлопцы, на ладони да берите крюки в руки, - сказал один из паромщиков. – Мы вдвоем уже не дотянем.
- Что это за люди возле костра сидят? – спросил из кареты Мелхиседек.
- Люди и все тут! Мало их каждый вечер на берегу ночует. Казаки надворные.
Сонно плескалась под паромом река. Он плыл немного наискось, пересекая надщербленную волнами лунную дорожку. Мелхиседек вылез из кареты и стал возле перил. Ухая каждый раз, дружно дергали за веревку огромными дубовыми крюками паромщики и кухарь с послушником.
Игумен прошел вперед, где кучер держал под уздцы неспокойных лошадей и тихо сказал:
- Яков, поедем не дорогой. Сразу, как съедем с парома, поворачивай влево вдоль Днепра.
Яков кивнул головой. Паромщики тут же бросили крюки и разогнанный паром сам доплыл до мостиков. Яков свел лошадей с парома, немного провел их под гору на поводах и только хотел взять в руки вожжи, как откуда-то, словно из-под земли, появилось несколько темных фигур.
Мелхиседек, шедший позади кареты, видел, как, вырвав вожжи, двое нападающих схватили под руки кучера, а еще несколько человек бросились к двери кареты.
“Засада”, - молнией промелькнуло в голове игумена: - Бежать!”
Он отступил несколько шагов назад  и хотел присесть, чтобы незаметно броситься в темноту, но рядом прозвучал насмешливый голос:
- Куда же вы в ночь, еще заблудитесь?
Мелхиседек попытался засунуть руку под шубу, но услышал тот же спокойный голос:
- Не успеете, у меня ближе. Пойдемте в дом.
- По какому праву задерживаете? Знаете, кто я? – воскликнул игумен.

49

- Если бы не знали, не задержали. А право? Без него обойдемся.
Спорить было бессмысленно. Мелхиседек направился к хате. Она стояла на
пригорке около переправы. В хате было грязно, всюду валялась солома, на которой, очевидно, спали днем. В печи горел огонь, два человека в одежде надворных казаков возились около нее. За столом, откинувшись к стене, небольшой человек покручивал пальцами оттопыренные усы. Увидев Мелхиседека, он отдернул руку, зачем-то полез в карман, затем снова принялся закручивать усы. Очевидно, он не знал, как держать себя и умышленно напускал важность и суровость на свое лицо.
- Как ехалось? – прищурил он левый глаз.
- Почему и кто меня задержал? – не отвечая на вопрос, в свою очередь, спросил Мелхиседек, уже давно догадавшись, с кем имеет дело. – Кто вы?
- Кто мы? Я – инсигатор Иоахим Левицкий. Почему не пустили ехать дальше – сам увидишь. Гм. Значит, садись, говорить будем.
Мелхиседек сел напротив Левицкого. Но разговора не получилось. Инсигатор, как понял Мелхиседек, сам не знал, о чем говорить с игуменом и для чего было приказано задержать его. Задав несколько ничего не значащих вопросов, почванившись немного, Левицкий поднялся.
- Отсиживаться будем на том свете, поехали.
- Куда? – спросил встревоженный Мелхиседек.
- Там узнаешь.
Мелхиседек тоже встал.
- Может, мне все же скажут, по чьему приказу творится это бесчинство? Кто посмел незаконно задерживать слугу христианской церкви, который едет в свою обитель?
- Посмел официал Мокрицкий, он ждет тебя… - осекся инсигатор, испугавшись, не сказал ли он чего лишнего, ведь ему было велено ничего не говорить игумену.
В сенях Мелхиседек зацепился рукавом за щеколду, отцепился, немного задержался, и в тот же миг кто-то больно толкнул его в спину. Мелхиседек прикусил от обиды и боли губу, но, ничего не сказав, поспешил выйти из темных сеней на крыльцо, возле которого стояла карета. Когда закрылась дверца кареты, игумен стал обдумывать свое положение. Сопоставляя все, тревожился все больше и больше. Беспокоило и то, что очень уж многочисленная стража охраняла его – человек двадцать (через час после отъезда к ним присоединился еще один отряд) – и то, что обращались с ним очень бесцеремонно, а больше всего то, что везли к Мокрицкому. Игумен долго размышлял, как держать себя, что говорить Мокрицкому. Думал и не мог найти способ, как бы дать Геврасию весть о себе.
Ехали всю ночь, лишь перед утром остановились на каком-то хуторе, чтобы дать отдых лошадям. Все разбрелись по хатам. Инсигатор, который очень боялся за Мелхиседека, остался с ним. Даже спать лег с ним в одной комнате, поставив у двери  часовых. Оба не спали. Так и пролежали все время, переворачиваясь с боку на бок. Наконец, Левицкий не выдержал и, сев на скамье, закурил. Мелхиседек попытался завязать с ним разговор, но тот пробормотал что-то неприятное, не то ругательно, не то угрожающе, и приказал снова садиться в карету.
Мелхиседек внимательно смотрел в окошечко и догадался, что они едут в Корсунь.

50

Он не ошибся. Вечером этого дня они прибыли в Корсунь. Остановились в предместье, возле Росси. Прямо из кареты Мелхиседека повели в какой-то дом. В большой
продолговатой светлице за столом сидели трое. Глаза Мелхиседека остановились на том, кто сидел посередине. Это и был Мокрицкий. Большая, с залысинами голова, тоненькие, в ниточку, усы, такие же тоненькие, словно подправленные брови, нос с горбинкой – все подчеркивало изнеженность и болезненность этого человека. Глаза у него были большие, бесцветные и сердитые. Наклонившись вперед, он уперся глазами в Мелхиседека, чем-то напоминая голодного, облезшего волка, который перенес трудную зиму. Официал привык, чтобы под его взглядом люли терялись, чувствовали себя неуверенно и с первой минуты подчинялись его воле. Но игумен стоял спокойно, казалось, что он прячет в черной бороде усмешку. Его черные глаза смотрели на Мокрицкого без тени страха или хотя бы удивления.
- Значит, встретились, - проговорил Мокрицкий.
- Выходит, что так, - ответил Мелхиседек.
- Войну задумал начинать, поход требуешь?
- Против кого? И о какой войне может идти речь со мной, лицом духовным?
- Вот как, - скрывал в усмешке губы официал. – Санкта матер, он овцой прикидывается. Против кого людей провидениями подстрекаешь, для чего из сундука королевские грамоты повытаскивал и размахиваешь ими?
Мелхиседек поднял голову.
- Чтобы люди знали, что король дал нам равные права с католиками, что сейм приказал не притеснять диссидентов. Эти грамоты я читал в своих церквах, а не в ваших.
- Сто дяблов, не тебе указывать, где чьи церкви. Зачем едешь из Переяславля?
- Это допрос? Хочу знать, кто я, узник?..
- Гость долгожданный и дорогой! – захохотал официал. – Вы идите, - кивнул он головой тем двум, что сидели рядом с ним.
Когда они оставили комнату, Мокрицкий вышел из-за стола и остановился перед Мелхиседеком.
- Пускай тебе будет известно, что я все знаю. А чего еще не знаю, то могу домыслить. Был ты у царицы, на Сечи был. Ведаю, ездил в Варшаву бить челом на униатов. А теперь скажи мне, помогло это тебе хоть сколько-нибудь?
Мелхиседек не отвечал.
- Молчишь? Я за тебя скажу! Ни черта не помогло. Нам начхать на короля, и на большой сейм. Думаешь, король и сейм могут нам что-то сделать? Чей же это король, кто его выбирал? Чьи права он должен уважать? И сейм тоже? Все эти сеймы и указы преходящие, а право вечно. Против этого права король не пойдет. Если хочешь знать, не пойдет и царица, она ему еще сама поможет защищать его. Или, может, король и императрица за холопа руку потянет? Холоп был и будет холопом, и держать его нужно в покорности. А шляхтич тоже был и будет шляхтичем, хоть назовись он паном, хоть князем, хоть графом. Вера шляхетская тоже одна должна быть.
“Верно сказал про холопов официал, - подумал Мелхиседек. – А про веру как загнул!” – и вслух промолвил: - Так пусть будет такой верой христианская.
- Одна есть правильная вера – католическая, - возразил ему Мокрицкий. – Она

51

существует испокон веков. Она и есть самая разумная. Но не будем сейчас спорить об этом. Я хочу, чтобы ты уразумел тщетность своей борьбы. Не нам с тобой ссоры заводить.
Другие дела есть. Холопы стали своевольными, а вы их своими словами на еще большее своевольство толкаете.
- Верно, посполитые весьма несмирными стали.
- Вот видишь, як богам коха, правду молвлю. Кто же их может смирению научить? Только мы. Слушай, игумен, я не желаю тебе зла. – Мокрицкий пристально поглядел Мелхиседеку в глаза и выпалил: - Переходи в унию. Ты должен почитать за великую честь, что тебе молвилось в Святом Риме и решено не карать тебя, а обратить в лоно католической церкви.
Мелхиседек силился понять, для чего ведет весь этот разговор Мокрицкий. Если он знает о его поездке в Петербург и на Сечь, то уж он, конечно, не поверит всем его словам об отречении от христианства. Никогда униаты не простят ему того, что он уже сделал. А веру свою он не продаст, крест у него на шее – это часть его самого, его плоти, его духа.
- Никогда и ничего не толкнет меня на предательство, никто не собьет с пути истинного. Готов принять кару во имя Господа Иисуса Христа.
- Можешь молиться хоть черту, - Мокрицкий подошел к шкафу, налил из графина бокал и выпил. – Мне только нужны грамоты королевские, вот и все.
- Не имею их, можете обыскать.
Мокрицкий криво усмехнулся, налил снова.
- Были бы они с тобой, был бы я дурнеем, чтобы просил. Скажи, куда ты спрятал  их? Отдашь – можешь сидеть спокойно, никто тебя не тронет. Разойдемся по-честному.
- Значит, все же боитесь их? – улыбнулся игумен. – Это я и раньше знал. Неприятно будет, когда на сейм привезем грамоты.
Они стояли друг против друга как на поединке. Смотрели друг другу в глаза так долго, что у Мокрицкого от напряжения стала дергаться щека. Он повернулся и пошел к шкафу, бросив через плечо:
- Эй, там!
В светлицу вскочили два жолнера.
- Возьмите его, - кивнул на Мелхиседека, - в свинарник бросьте. – Но когда игумен был уже за дверью, позвал жолнера и крикнул: - В замок отведите, в холодную!
Ночью Мелхиседек имел еще одну беседу с Мокрицким, тот приходил в подвал пьяный. Снова предлагал перейти в унию, угрожал, топал ногами, даже толкал под бока ножными саблями. Но чем больше горячился официал, тем тверже становился игумен.
Утром Мелхиседека снова посадили в карету. Одежду, постель, сервиз, даже занавески с окошечка и дверцы – все забрали. Позади кареты скакали на конях жолнеры. За городом почему-то свернули с дороги и погнали лошадей полем. В одном буераке карета высоко подскочила на ухабе и тяжело упала на правую сторону. Мелхиседек, который больно ударился плечом и головой, лежал лицом вниз. Его поставили на ноги. Он еще не успел прийти в себя, как два жолнера ловко схватили его за рукава и выбросили из шубы.
Потом кто-то сорвал с него дорогую альтенбасовую рясу, затем подрясник.
“Убьют”, - мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх.

52

Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.
- Смилуйтесь, сотворите благодеяние, - упал на колени перед инсигатором
послушник.
Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.
- Встань, Роман, все в воле Божьей, - перекрестился Мелхиседек.
Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когда-то черная, а теперь рыжая сутана, едва доходила до колен.
- Взгляните, он на индюка похож! – крикнул молодой безусый жолнер.
Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге, до Родомышля, карета переворачивалась еще дважды. По приезду игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.
С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане – один страшнее другого: дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченко удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.
Однажды, когда Мелхиседек лежал на полу в забытьи, ему послышался какой-то шум. Он поднял голову. У входа работали два каменщика. Игумен смотрел и не мог понять, что они делают. А те клали уже второй ряд кирпичей. Через эту еще невысокую загородку переступил послушник и опустился возле Мелхиседека.
- Ваше преподобие… я… - Крумченко не мог говорить, по его щекам текли слезы.
Мелхиседек понял все – замуровывают вход в его каменную темницу. На душе стало как-то пусто и тяжело, но страха почему-то не было. В голове теснились какие-то посторонние мысли о незаконченном жизнеописании, о монастырском саде. “Нужно сказать Крумченко, чтобы взял бумаги и передал Геврасию. И почему Крумченко так убивается о нем? Какое добро сделал он для этого человека? Никакого”.
Эта преданность растрогала игумена.
- Господи, прости меня, что я не с подобающим терпением переносил те беды, кои твоя любовь посылал для моего очищения, - шептал Мелхиседек.
Надрывал молитвой сердце, звал на последнюю беседу Господа. Ему он отдал душу, свой разум и жизнь.
- Эй ты, вылезай, не то и тебя замуруем! – крикнул от входа жолнер.
- Иди, Роман. Поедешь к переяславскому епископу и скажешь, что грамоты в стене за аптекой. В моей келье, за иконостасом, лежат листы исписанные. Пусть он их возьмет тоже. Благослови тебя, Господь!.. Ну, иди же!.. Бог все видит.
- Быстрее! – нетерпеливо крикнул жолнер.
Послушник перелез через возводящуюся стену.
Только теперь на игумена напал страх. Каменные стены обступили его со всех сторон, казалось, они сжимают его. Молиться! Но молитва почему-то не приходила на мысль, все спуталось в его голове. Еще лег один ряд кирпичей, еще меньше стало

53

отверстие. Мелхиседек приподнялся на руках. Даже боль не могла пригасить страшной жажды жизни… Жить! Обычным монахом, послушником, наймитом, узником в темнице.
Его рука соскользнула по соломе, и он тяжело ударился о стену погреба.
Он уже не слышал, как прискакал Мокрицкий с приказом губернатора отменить казнь. Мелхиседека отмуровали, два жолнера вынесли его на воздух, положили на землю.
- Поднимите его, - велел Мокрицкий.
Один из жолнеров тряхнул игумена за руку, но рука дернулась и безжизненно упала вдоль тела. Жолнер приложил ладонь к груди.
- Готов, - сказал он.
Мокрицкий наклонился и сам поднес ладонь к губам игумена.
- Хм, в самом деле не дышит, сдох от испуга.
- Зарой его, - бросил жолнерам и вставил ногу в стремя.
- Где же лопату взять? – сказал один из жолнеров другому, когда Мокрицкий отъехал. – Вот еще морока.
- Пускай сами закапывают, - кивнул тот головой на послушника и кучера. – Пойдем отсюда.
Вслед за жолнерами, минуту постояв над Мелхиседеком, пошли и каменщики. Крумченко и кучер остались одни. Долго молча сидели они на куче кирпича. Уже солнце скрылось за спиной лентой соснового бора, уже кусты лозы в долине легкой дымкой окутала вечерняя мгла. Вдруг кучер, который напряженно всматривался в лицо Мелхиседека, схватил за руку послушника.
- Гляди, веки дрогнули! – он бросился на колени, прижался ухом к груди игумена. – Дышит! Ей-богу, дышит! Воды скорей.
Крумченко зачерпнул прямо из лужи, оставшейся от каменщиков, пригоршню воды и плеснул в лицо игумена. Потом зачерпнул еще. Губы Мелхиседека шевельнулись, он вздохнул, будто просыпаясь ото сна, и открыл глаза.
- Сейчас же нужно забрать его отсюда, - прошептал на ухо кучеру послушник. – И тогда бежать к купцам, что письмо передавали. Они его спрячут. Ваше преподобие, лежите, мы сейчас. Все уехали. Потерпите еще немного. Бери, что же ты стоишь! – крикнул он на кучера.
Они осторожно подняли Мелхиседека и понесли в долину, густо заросшую лозняком и молодыми сосенками.


VII

Управляющий положил подушку на кресло, на которое затем села пани Ржевутская. Через несколько минут внизу послышался свист розог, потом хриплый, смешанный с бранью стон.
- А! Это Микита, птичник. За что его?
- Две утки леса своровала возле речки Россь. Сорок пять розог, не так уж и много. Это на сегодня последний.
Пани поднялась, позвала горничную и, отдав ей кота, пошла смотреть хозяйство.
54

Она заглянула во все углы, но ее внимательный глаз сегодня не мог ни к чему придраться
– везде был порядок. Недаром в Богуславе о Ржевутской говорили: “Надо учиться у нее хозяйничать”. Пройдя по широкому двору, пани зашла в один из флигелей. В большой
светлице в ряд сидели рукодельницы. Увидев панну, они вскочили и склонились в низком поклоне. Каждая положила шитье перед собой. Однако пани сегодня не присматривалась к рукоделию. Она прошла вдоль комнаты и хотела уже выходить, как одна из рукодельниц выскочила на середину комнаты и упала пани в ноги. В ее черных глазах дрожали слезы.
- Пани, отпустите меня! Я – я не рукодельница, не крепостная.
- Что? Кто же ты такая?
- Галя!
Управляющий перебил ее, вышел вперед, закрыл собой.
- Это дочка мельника, того, что живет в Медвине. Мельник не панский, но за ним недоимка числится. Взяли девку на некоторое время, что тут такого? Вы посмотрите на ее вышиванье. – Управляющий принес вышитый Галею узор.
Пани подержала узор и отдала управляющему.
- Хороший, прямо-таки чудесный. Таких мне еще не приходилось видеть. Почему же ты, глупая, плачешь? В темницу тебя посадили, что ли?
Ржевутская повернулась и вышла из светлицы во двор. Возле веранды двое холопов собирали и складывали на скамейку изломанные розги.


VIII

Вечером, когда вышивать было трудно - при таком освещении можно было испортить рукоделие - девчата пряли. Часто засиживались до первых петухов. За филипповку, мясоед и большой пост каждая должна была напрясть по семьдесят мотков пряжи.
Тихо гудут прялки, тянут тонкую нитку, и нет ей ни конца, ни края. Правду, наверное, говорила баба Ониска: если бы расправить эту нитку в длину, так хватило бы через синее море перекинуть. Шуршат прялки, однообразно, тихо льется печальная девичья песня. А в песне той и тоска о покинутой старенькой матери, и сетованье на свою горькую долю: не приедут с рушниками к бедной крепостной девушке сваты, ведь тонкая пряжа ложится белыми свитками полотна в панские сундуки, а девичий сундук порожний стоит. Гниет кованная железом дубовая крышка, точит тесовые доски шашель, вянет девичья краса.
- Счастливая ты, Галя, - промолвила одна из девчат, связывая разорванную нитку, - вернешься домой, а там ждет твой Федор. Ох, и парубок же!
Галя смущенно улыбнулась.
- Что значит вольная, - продолжила девушка. – И приданое, наверное, собрала не малость. Ты одна у отца?
- Немного собрали. Наткала кое-что, да и пряжи мотков десять есть. Плахты две приобрела: одна в клеточку, другая мелкоузорчатая, три запонки… Да чур ему, что об этом говорить. Когда меня отпустит пани Ржевутская из Богуслава в Медвин? Брали на
55

несколько недель, а уже месяц прошел не один.
- Давайте, девчата, лучше споем, чем думать о плохом, - встряла еще одна из девушек. – Петь какую будем? Калину?
За песней девушки не услышали, как в комнату вошел эконом. Он тихонько остановился у двери и молча слушал, как поют девчата. Когда они кончили песню, эконом стукнул дверью, будто только что зашел и обратился к Гале:
- Положи гребень, девушка, и иди за мной.
Галя свернула кудель, положила на нее гребень и вышла за дверь. Эконом был уже около дома. Галя быстро перебежала двор, нагнала его только на ступеньках.
- Возьми этот ковер, - указал эконом, когда она зашла в круглую замковую залу, - и неси за мной.
- Разве горничных нет? – удивилась Галя. – Почему это мне, я же отродясь в хоромах не бывала, не знаю, как оно там.
- За тобой ходить тоже не мое дело, а хожу ведь. Руки у тебя поотсыхают? Отпустили всех горничных сегодня, завтра у них работа спозаранку.
Галя взяла свернутый ковер и пошла за экономом. Он поднялся по узкой лестнице, прошли полутемный, освещенный одной свечкой коридор.
- Первая дверь направо, туда неси, - почему-то отвернулся эконом. – Покроешь им диван и можешь идти.
Эконом ушел куда-то в сторону. Галя толкнула коленом дверь, вошла в комнату. От неосторожности выронила на пол ковер: около окна с книжкой стоял хозяйский сын.
Галя раньше дважды встречалась с панычом во дворе, но он проходи мимо, как будто ее не замечал.
- Чего ты испугалась? – закрыл книжку паныч. – Ковер этот с этого дивана.
Паныч указал пальцем на выгнутый венецианский диван. Галя ощутила, как испуганно заколотилось в груди сердце. Чтобы не выдать волнение, она быстро подняла ковер и стала расправлять его на диване.
- Не так, поперек надо. – Паныч подошел к ней. – А край чтобы свисал немного. Этот ковер с детства лежит в моей комнате, его мне дед подарил. - Поправляя левой рукой ковер, паныч правой слегка обнял Галю.
Галя резко выпрямилась, уклонилась от объятий, и ступила шаг к двери. Но паныч успел преградить ей дорогу. Прикрыв дверь, он повернул ключ и положил его в карман.
- А я не выпущу, - он скривил губы в глупой улыбке, ощупывая Галю бесстыжими, зелеными, как у матери, глазами.
Видя, что он намеревается подойти к ней, Галя вытянула перед собой руки.
- Панычу, не подходите! А не то закричу.
- Думаешь, кто-нибудь прибежит? Кричи – хоть лопни, - уже без усмешки ответил паныч.
Он подался вперед, оттолкнул стул, обхватил Галю. Девушка рванулась, вцепилась в его руку, пытаясь вырваться. Но паныч держал руку крепко, ломая девушку в поясе. Галя не кричала, не плакала. Поняв, что криком горю не поможешь, она, собрав все свои силы, оборонялась молча. Упираясь в его грудь левой рукой, правой она била его по выхоленному лицу, царапала щеки и, наконец, изо всех сил ударила в подбородок. Паныч

56

пошатнулся, на минуту ослабил руки, и Галя, вырвавшись из его объятий, отбежала на несколько шагов.
- Ты так! – прохрипел он.
Теперь он был страшен. В разорванной на груди сорочке, с окровавленной щекой, широко расставив руки, он снова кинулся на девушку. Галя, не помня себя, вскочила на стол, схватила большую медную статую, ударила ею по его руке и прыгнула в окно. Падая на землю, ощутила боль в раненой о стекло левой руки. Девушка упала в сугроб под окном, и в то же мгновение, как она вскочила на ноги, в десяти шагах от нее раздался перепуганный голос часового гайдука.
- Стой! Ни с места! Стой!
Этот возглас словно толкнул Галю. Не разбирая дороги, она бросилась через кусты.
- Стой! – еще раз прозвучало позади, и вдруг за спиною прогремел выстрел.
Галя сделала еще несколько шагов и остановилась, обеими руками ухватившись за яблоньку. С яблоньки клочьями посыпался снег. В голове Гали подсознательно стучала одна мысль: бежать, бежать домой, в Медвин.
Хотела двинуться с места и не могла. Прижимая к груди ствол яблоньки, она медленно опустилась на колени и, раскинув руки, упала на белый пушистый снег.
Выстрел гайдука оказался роковым, пуля сразила девушку.


IX

Печально гудят колокола. Начинает один, чуть слышно за ним другой, немного сильней третий, четвертый и наконец все вместе. Заливаясь слезами, грустно поют свадебные песни дружки. Ветер треплет на их схимах листы, развевает хоругви, ерошит седую бороду деда Тихона. Дед Тихон и Петренко, перевязанные накрест рушниками, идут рядом. Петренко держит высоко над головой хоругви, его руки посинели от холода и на них выступили большие жилы.
- Думал ли ты, Юхим, что сватом на похоронах придется быть? – не поднимая головы, говорит дед Тихон. – Мне это уже второй раз на моем веку. Ох, грехи наши тяжкие? – вздохнул он. – Юхим, надо бы за Федором приглядеть, чтобы чего с собой не сделал. Прямо чудной какой-то стал. Видел, как для души вместо воды горшок с ладаном на окно ставил? Почернел весь. А из глаз – ни слезинки.
Федор и в самом деле не плакал. Зажал в кулаке снятый с руки свадебный платок, низко склонив голову, он молча шел за гробом. Если бы кто-нибудь со стороны поглядел на него, то ему могло бы показаться, что Федор обдумывает какие-то важные дела. Но парубок ни о чем не думал. В голове было пусто, только тупо болели виски, будто бы после тяжелого похмелья. Он не заметил, как пришли на кладбище к свежевырытой могиле. И только тут он, наконец, опомнился. Носилки уже поставили на землю. Страшно закричала Галина мать, порываясь к дочке. Федор подошел к гробу, опустился на колени. В последний раз взглянул на свою нареченную. Галино лицо, обрамленное венком из бумажных цветов и красных гроздей калины, было спокойным, ясным. Как будто не пуля вынудила смежиться ее веки, а ровный глубокий сон. Казалось, устала она за день,
57

готовясь к свадьбе и примеряя с вечера свадебный убор, заснула. Вот сейчас мать возьмет ее за руку, скажет:
- Вставай, доченька, ой, как ты разоспалась! – И она вскочит на ноги, протрет
кулачками глаза.
- И впрямь разоспалась, что же вы, мамо, не разбудили раньше…
Но уже никогда не встанет Галя, не зальется звонким смехом.
Федор трижды поцеловал Галю в холодные губы и поднялся с колен. Петренко и дед Юхим сняли с крышки высокий каравай, накрыли гроб. А еще через несколько минут разбился первый ком земли о крышку гроба.
Один за другим расходились с кладбища люди. Силой увели Галину мать. Тяжко сгорбившись, поддерживаемый под руки, пошел мельник.
- Федор, пойдем, - тихо тронул парубка за руку Петренко.
- Куда? – не поняв, спросил Федор.
- Домой.
- Домой я уже не пойду. Нет мне туда возврата. – Федор наклонился, взял с могилы комочек земли и, поглядев вдаль, твердо сказал: - Никогда, Галя, я не прощу твоей смерти. Клянусь, я отомщу за тебя.
- Опомнись, Федор, что ты можешь поделать? – испуганно заговорил дед Тихон. – Стража там, башни до тебя достают.
- Не помогут им те башни, не остановить им моей мести. Не убежит паныч от моих рук, и не только этот паныч. Всех их резать надо. Не бойтесь, диду, я сейчас не в крепость иду.
- Куда же ты, Федор? – встревожился дед Тихон.
Федор показал в сторону юго-востока.
- Туда, на встречу к гайдамакам.


X

Как и планировал Роман, его приняли на службу надворного казака в Медведовке. Однако служба не сложилась с первых дней, особенно предвзято относился  к нему сотник.
Уже пришла зима. Падал первый снег. Маленькие пушистые снежинки весело кружились в воздухе, белой скатертью устилали землю. Открыв дверь, Роман по-детски подскочил на одной ноге, выбежал во двор и, растопырив руки, пытался поймать в ладони как можно больше снежинок, потом закинул голову и стал ловить их губами. Сколько их? Тысячи тысяч! Белыми роями вырывались они со вспененною метелицей неба из сизой снеговой мглы. Еще вчера земля печалила глаза черными холмами, а сейчас она была вся в праздничной обнове, словно девушка, одетая к венцу.
Роман, набрав пригоршню снега, потер им обе щеки, направился к конюшне. Проходя мимо одного из многочисленных домов, он увидел своего сотника. Тот, сонно почесываясь, стоял на пороге.
- Уже встал? Не уходи никуда, сегодня будешь со мною при барине. Пан на охоту
58

едет.
- Я думал, конюшню почистить.
- Почистишь завтра.
- Ехать, так ехать. Мне все равно, навоз ли чистить, пана ли сопровождать.
- Верно. Готовь коней. Постой, постой! Что ты болтаешь? – вдруг спохватился сотник.
Роман придал лицу удивление, несколько глуповатое выражение.
- Я говорю, мне все равно, что ни делать. Только бы не зря панский хлеб есть.
- Ну-ну! Смотри ты у меня, - погрозил пальцем сотник. – Поди, скажи в сотне, пусть готовятся.
- Разве пан так рано встанет?
- А и правда, - согласился сотник, - я еще и сам не выспался.
Задав лошадям корм, Роман вышел из конюшни. Около жарни, ступая широко, как на косовице, мел дорогу псарь. Был это пожилой, очень странный человек. Лицо у него было все испещрено морщинами и напоминало плохо намотанный клубок суровых ниток. Борода тоже росла как-то чудно – двумя клинышками. Даже имя его было необычное – Студораки. Когда Роман спросил, почему у него такое имя, псарь ответил, что отец его был едва ли не беднейшим человеком на селе. Потому и имя такое: тем, кто побогаче, поп лучшие имена давал, а кто победнее – тем похуже. А в каких святцах выкопал это имя – никто не знал, может, и сам придумал.
Однако хотя и прожил весь свой век дед Студораки в нужде, был он человеком очень веселого нрава. За веселость он Роману и полюбился. Они часами могли просиживать вдвоем на конюшне, рассказывали друг другу всякие небылицы, часто прерывая разговор смехом.
- Доброе утро, диду, - поздоровался Роман. – Зачем подметаете? Все равно снег снова нападает.
- Зачем мету? Собак буду гнать к колодцу, так чтобы не увязли. – И, расправив спину, опираясь на метлу, уже серьезно сказал: - Пан, как только просыпается, сразу на псарню идет.
- Вы с ним каждый день разговариваете. Каким он вам кажется? В самом деле он такой, как про него вчера есаул рассказывал?
- Добрый пан, только в морду дал. Слышал такую поговорку?
- Я без шуток.
- Я тоже не шучу. Что и говорить, пан большой руки.
Про пана Калиновского ходило много слухов. Говорили, что он человек мягкого нрава и большой доброты. И что еще удивительнее, будто он простыми людьми не брезгует, хотя и шляхтич потомственный: выслушает и поговорит. Роман за это время видел пана раза три, и то издали. Пан Калиновский приехал неделю тому назад. В Медведовское поместье он наезжал почти каждый год – тут была лучшая охота. Сразу же следом за ним понаехали и гости – едва ли не со всей волости. Не бывали тут только ближние соседи Думковские. И не только потому, что барыня была уже в летах, и ей не подобало присутствовать на таких банкетах. Давнишняя вражда разделяла их семьи. Еще и теперь помнит пан Калиновский, как его отец организовывал вооруженные наезды на

59

поместье Думковских. Тех спасали только крепостные стены, крепкие и неприступные.
Каждый вечер в имении гремела музыка, звенели кубки, вспыхивали фейерверки. Только под утро развозили лакеи пьяных гостей по флигелям.
- Что без дела стоять, взял бы другую метлу.
- Некогда, я хочу сбегать к Зализняку, он должен домой приехать.
- Зализняк? Максим? Разве он здесь? – снова взялся за метлу Студораки.
- В монастырь Онуфриевский нанялся, уже недели две тому назад. Говорил я ему, чтобы со мною в надворные шел, не захотел.
Дед Студораки покачал головой.
- Этот не пойдет. Золотой человек.
- Выходит, в надворные не люди идут? Неужели псарь выше стоит, чем казак надворной охраны?
Студораки перевернул метлу, постучал черешком о землю.
- Не горячись, еще язык проглотишь. Не будем меряться честью. У обоих нас работа собачья, у тебя – по воле, а у меня – поневоле. Тебе Максима не разгадать. Говоришь, в монастырь пошел. Допекли, видно, нехватки. Передай ему поклон от меня! – крикнул он Роману уже вдогонку.
Около ворот Зализняка снег лежал непротоптанным. Роман заглянул через плетень, остановился. Напевая тоненьким голоском, березовым веником подметала от порога дорожку Оля. Отступив на несколько шагов, Роман надвинул на лоб желтую с черной окантовкой шапку и кашлянул так, что в соседнем дворе испуганно закудахтала курица, прыгнул через перелаз. Оля оглянулась, выпустила из рук веник и с визгом побежала в хату.
- Оля! – крикнул ей наперерез Роман. – Не беги, это я.
Услышав знакомый голос, девочка остановилась. Исподлобья взглянула на Романа. А тот сбил на затылок шапку, залился громким смехом.
- Испугалась? Неужели я такой страшный?
- А зачем вы так обрядились? – успокаиваясь, проговорила Оля.
- Как? Страшно? А я думал, красиво.
Порывшись в кармане, Роман вытащил медовый пряник. Сдул с него табачные крошки, подал девочке.
- Дядя Максим дома?
- Нету, он вчера приезжал. Орлику сена привез, а мне ленты в косы. Писарь уже два раза приходил, на Орлика смотрел. А дядя Максим сказал, чтобы мы его не пускали. Я Орлику гриву заплела, на лестницу стала и заплела, и не боюсь, - рассказывала сразу обо всем Оля.
- Вот так молодец, - Роман похлопал Олю по холодным от мороза щечкам. – Вырастешь – за полковника замуж отдам.
Оля скривила губки.
- Не хочу за полковника. Я за Петрика пойду.
- Какого Петрика?
- Поводыря кобзарева. Он уже два раза к нам заходил. Еще в прошлом году. Я Петрику и колечко подарила, он обещал зимой снова прийти.

60

- За поводыря, так за поводыря. Ладно, пошел я, надо еще домой забежать.
Когда Роман вернулся в панский двор, доезжие уже вторично потрубили в рога.
- Где тебя черти носят? – накинулся на него сотник. – Чтобы больше без
разрешения за ворота не смел ступать.
Роман вывел коня. Крикливо суетились стременные, щелкали бичами псари, пытаясь успокоить собак. Те рвались на длинных поводах, лаяли все разом.
Заправляя на ходу под соболью шапку чуб, с крыльца сбежал пан. Он помахал всем перчаткой, подошел к коню.
“Красивый пан, - подумал Роман, - только синяки под глазами – пьет много и ложится спать поздно”.
Отстранив рукой стременного, Калиновский вскочил в седло. Еще раз приветственно махнул рукой дворовым казакам, подозвал начальника стражи и оглянулся назад. Вдруг его взгляд упал на белоснежный круп коня, и пан поморщился. На крестце справа чернело чуть заметное пятнышко. Калиновский, не говоря ни слова, пожал плечами.
- Влетит теперь конюхам, - прошептал рядом с Романом какой-то казак.
- Неужели будет бить?
- Пан, конечно, не станет, а слуги всыпят.
- Он ничего не говорит?
- Может и не сказать. Вон сотник уже косит глазом.
Теперь лицо пана не казалось Роману таким приятным. Однако разбираться в своих мыслях было некогда: снова затрубили рога, передние тронулись со двора – нужно было строго держаться своего ряда.
Казалось, будто это выезжают не на охоту, а войско отправляется в бой. Гарцевали, форся друг перед другом, на резвых конях шляхтичи, размеренно покачивались в седлах казаки. Хватаясь за передние луки, низко наклонились доезжие, сдерживая собак. Гремели рожки и валторны. За казаками ехали повара, визжали полозьями сани, нагруженные питьем и едой. А позади, набирая на огромные полозья комья липкого снега, катились две арбы с певчими и музыкантами.
Охота началась сразу же по приезду на место. Однако сотню, в которой был Роман, вместо того чтобы сопровождать господ, как утром говорил сотник, поставили в заслон. Некоторое время поле было пустынно. Где-то далеко в лесу стучали в деревянные колотушки крестьяне-загонщики, медленно приближаясь к опушке. Но вот из березняка выскочил заяц, прижал уши, и что есть мочи, помчался через поле. За ним никто не гнался и, пробежав немного, заяц присел на снегу. Потом выскочило еще несколько. Роману было плохо видно, и он, опершись о заднюю луку, поднялся в стременах. В это время из леса выбежали два волка. Роман видел, что они выбежали совсем не оттуда, где их ждали охотники. Пытаясь не допустить волков до лесистого оврага, наперерез им кинулись крестьяне, постукивая на ходу в деревянные колотушки. Слева тоже послышались крики. Это из-за молодого сосняка показались пан и доезжие с собаками. Лошади соревновались в быстром беге. Впереди других, размахивая арапником, скакал Калиновский.
- Смотри, - крикнул Роман своему соседу, - пан наш первым доскачет!
Все напряженно следили за скачкой. Но через несколько минут гончие, а за ними и

61

охотники, скрылись за холмом, и до казаков долетел лишь собачий лай, а несколько позже приглушенные выстрелы.
Обед собирали в лесу. Так велел пан еще с вечера – обед под открытым небом.
Гремела музыка, лакеи расставляли под соснами столы, разводили костер. Казаки и
дворня нарубили себе сосновых веток, понабросав их на снег, постлали на них киреи.
Повара разливали в деревянные миски горячий кулеш. Роман разостлал свою кирею для двоих – для себя, и для деда Студорака. В одном кругу с ними сидели еще два доезжих – один из них был известный на всю волость охотник – и три казака.
- Собаки сегодня словно побесились, - пристроив посередине большую миску, сказал Студораки, - одна повод перервала. Или она его раньше перегрызла…
Старик прервал речь. Просекой прямо к ним шел пан. Все повскакивали, но Калиновский махнул рукой, чтобы продолжали обед. Откинув полу шубы, он присел между Романом и дедом Студораки.
- Налей всем по чарке, кулешу мне дай, - подозвал он одного из поваров. – Я пришел пообедать с настоящими охотниками. – Пан повернул голову к доезжим. – Отец мой был заядлым охотником, и мне его страсть передалась. В нашем охотничьем деле не только умишко надобно, но и чутье особенное. Вот такое, к примеру, как у тебя, - кивнул он головой на Студораки и, приняв из кухаревых рук рог с горилкой, поднял его. – Выпьем за удачу.
Все выпили, закусили квашеной капустой. “Вот это так, выпил и не поморщился, - отметил Роман. – Как казак добрый”.
- Я с самого начала видел – будет удача. – Калиновский поставил на колени небольшую мисочку с кулешом. – Как только первого волка затравили. Подъехал, взглянул – лежит он на боку и язык прикусил.
- Прикушенный язык – верная примета удачи на охоте, - подтвердил один из доезжих.
Дальше разговор перешел на сегодняшнюю охоту, вспомнили, какая гончая взяла первого волка, как упал с коня один из панов. Калиновский кончил есть. Вытер платочком закругленные вверх усы, стряхнул с куртки крошки.
- Хороший кулеш. Кто это такой вкусный приготовил?
- Секлетля, кухарка для застолья, - ответил один из казаков.
- Позовите ее.
Казаки подвели пожилую женщину. Вытирая о фартук руки, она низко поклонилась пану.
- Ты прямо княжью еду приготовила, - Калиновский сунул руку в карман. – Ты всегда такую варишь?
- А как же, паночку, всегда такую подаем.
- На вот тебе рубль. И впредь такую вари.
Роман сидел как зачарованный.
“Правду говорили, пан очень добрый”, - думал он.
И утренний случай с конем совсем изгладился из памяти.
Вечером в имении снова был банкет.


62


XI

Студораки, Роман и Таня проводили время за игрой в карты.
- Снова у тебя лишние карты остались, - хитро прищурил глаза дед Студораки. – Не везет тебе, Роман, в карты.
- Кому в карты не везет… - улыбнулась Таня.
Роман кинул быстрый взгляд на девушку, густо покраснев, стал собирать карты. Ему действительно не везло сегодня. И не только сегодня. Вчера, когда приходилось играть с дедом Студораки и Таней, Роман чаще всего оставался в дураках. Эту девушку прямо невозможно было обыграть: она словно знала, с какими картами остался Роман, и часто, наверное, нарочно доигрывала с ним один на один. И, конечно, обыгрывала его. Роман злился, давал себе слово впредь внимательно следить за картами, но снова сдавать приходилось ему. На этот раз он, быть может, и выиграл бы, но не хотелось оставлять в дураках деда, хотелось непременно выиграть у Тани.
- Еще раз сыграем? – предложил Роман
- Надоело уже, да мне и идти пора, - пряча в карман карты, поднялся Студораки.
Таня накинула на плечи платок и пошла к двери вслед за дедом.
- Таня, я хотел тебе что-то сказать, - остановил ее Роман.
- О картах?
- Ты вечером, как управишься, выйдешь в сад, туда – к груше?
Таня повела плечами.
- Не знаю, может, и выйду.
- Я буду ждать! – крикнул Роман ей вдогонку. “Нет, сегодня я ей все скажу, что будет, то и будет”, - решил он.
Когда Роман вышел на улицу, он увидел стоящего возле псарни деда Студораки.
- Хотел я, Роман, с тобою об одном деле поговорить. Оно будто бы и не касается меня. – Дед позвал к себе Романа. – Про Таню хочу тебе сказать. Она хорошая девушка, сирота, крепостная. А ты, казак, вольный. Грех было бы ее обидеть. Я не знаю, что там между вами. Она бедовая дивчина, однако, и ты не промах. Знаешь, сколько уже девчат по приказу управляющего с рогаткой на шее в дегте и перьях по селу водили?
Роман почувствовал, как его бросало то в холод, то в жар. Было и приятно, что все думают, будто Таня близка ему, и вместе с тем оскорбительно, стыдно.
- Что вы, диду! Как могли такое подумать? Таня… правда, она нравится мне, но не очень, а так, немного…
- Я пока еще ничего и не думаю. Экономка намекала. Таня же будто дочка мне. Одна она меня старого жалеет… Ну, я пошел.
Студораки склонил голову и широко зашагал через двор. Роман поглядел ему вслед и тоже пошел в хату к своей сотне.




63


XII

Долго ждал Роман в этот вечер под грушею Таню. Одно за другим освещались в
панском доме окна, во дворе стихал гомон.
“Не придет”, - думал Роман, расхаживая вокруг груши. Вытоптанный на снегу круг становится все больше и больше. Роман напряженно вглядывался в темноту. Остановился и, прислонившись спиной к стволу, застыл. “Подожди же, будешь знать, как надо мной смеяться”, - грыз он рукавицу.
- Ты уже тут? А я думала, что не пришел.
Роман понял: удивление ее деланное. Но почему-то сказать об этом не мог.
- Давно жду. Я больше не могу так, и сегодня скажу. – Роман отломил от груши кусочек коры, стал ломать его на мелкие куски. – Помнишь, как мы стояли  в четверг около погреба, и я сказал, что это я непросто ради шутки снял кольцо с твоей руки.
- Откуда же мне знать, для чего?
- Все, что я сказал тогда, правда.
Роман чувствовал - высказать “все прямо”, как думал, он снова не может, и все же продолжал говорить. Он говорил путано, далекими намеками, а Таня пожимала плечами, делала вид, будто не понимает. Подобные разговоры уже велись между ними не раз. Больше всего возмущало Романа то, что Таня держала себя с ним так же, как и с другими хлопцами. Он тоже старался показать, что равнодушен, заставляя себя при Тане шутить с другими девчатами - это плохо выходило. А когда оставался один, все больше думал о Тане. То представлялось ему, как, рискуя жизнью, он спасает ее от опасности, что будто бы умирал от ран и Таня, упав ему на грудь, горько плакала. А иногда приходили мысли проще, ближе: ему удалось раздобыть денег, и он выкупил ее у пана, и вот он ведет ее в родную хату и говорит родителям: “Вот моя жена”.
- Дед Студораки сказки рассказывает в застольной, - не дослушав до конца путаную речь Романа, отозвалась Таня.
- Значит, тебе интереснее слушать дедовы сказки?
- Нежели твои, - со смехом закончила Таня.
- Тогда… тогда нам не о чем говорить. Знаю, почему ты не хочешь меня слушать. Ты вообще такая.
- Какая?
- А такая, - Роман неуверенно щелкнул пальцами.
- Тогда мне тоже нечего говорить с тобой.
- И хорошо, я пойду.
Таня ничего не сказала. Только наклонила голову, глубоко надвинула на глаза платок.
- Я пошел.
Роман повернулся и медленно сделал шаг от груши, второй, третий. Он ждал, что Таня позовет, остановит его. Однако она не отзывалась. Роман шел, и ему казалось, вот-вот что-то оборвется в его груди. Превозмогая это ощущение и заставляя себя даже не

64

оглядываться, он ускорил шаг. Около забора снова замедлил шаги. “Вернуться? – И тут же
подумал: - Для чего – чтобы снова смеялась? Она рада, что я ушел”. Он перескочил через забор и почти побежал через двор.
… Всю ночь на псарне выли собаки. Где-то поблизости ходил волк. Разгневанный тем, что ему мешали спать, пан велел утром отвести на конюшню деда Студораки. Роман вместе с другими казаками в это время резал в амбаре овсяную солому на сечку. Когда ему сказали, что деда Студораки повели на конюшню, он кинул наземь ржавую косу и бросился туда. Один гайдук вытаскивал скамью, двое других держали старого псаря, хотя он и так не упирался. Сбоку, с коротенькой трубкой в зубах, стоял надутый есаул.
- Чего прешь сюда? – набросился он на Романа.
- За что деда?.. Чем он провинился?
- Роман, уходи отсюда, - тихо промолвил Студораки. – Голос его срывался, в глазах дрожали слезы. Старик не боялся гайдуков, его душила обида.
- Подождите, я к пану пойду, - обратился Роман к есаулу.
- Пошел бы ты ко всем чертям! – показывая выщербленные зубы, выругался есаул. – Станет пан тебя слушать, а я ждать. Хочешь, так и тебе еще всыплем за компанию?
- Мне… мне, – Роман больше не находил слов.
- Ну, тебе же, иди прочь! – толкнул его есаул.
- Ах, ты ж, пес щербатый! – схватив стоявшую возле двери толстую дубовую мешалку, замахнулся Роман.
Есаул успел отклониться, и удар пришелся по трубке. Она хрустнула в есауловых зубах, отлетела в сторону и упала на кучу мешков с просяной мякиной. Испуганно вскрикнув, есаул, пригнувшись, бросился к двери. Мешалка догнала его в дверях, зацепила по ногам, и есаул вывалился из конюшни в затоптанный ногами снег. Гайдуки испуганным табунком отступили к дверям, один выхватил из ножен саблю. Роман уже не помнил себя: схватив в углу тройные вилы, он двинулся на гайдуков, выкрикивая слова угрозы. Гайдуки, тесня, сменяли друг друга, пятясь, выскочили из конюшни и кинулись вслед за есаулом, который уже очутился на противоположной стороне двора.
- Роман, остановись, что ты делаешь? – дрожащим голосом заговорил дед Студораки.
Роман еще полностью не осознал всего, что произошло. Он посмотрел на вилы, откинул их в сторону и, подняв потерянную в горячке шапку, стал зачем-то встряхивать ее.
- Пропал ты, беги в лес. Садом в лес, там не догонят.
Роман опомнился. Он понял – ему не простят этого. Того, кто избил шляхтича, по законам речи Посполитой карали “строго горлом”. Роман огляделся вокруг, надел шапку. Он обнял деда, который толкал его в плечо, торопя к бегству.
- Увидите Таню…
- Все скажу.
- Да ей до меня и дела нет.
- Горе мое, беги! Любит она тебя, я знаю.
- За образами платок, в Чигирине купил для нее, возьмите и отдайте, - крикнул Роман уже на бегу.

65


Часть   третья

I

Осенью 1767-го года в православном Матронинском монастыре под видом послушников поселилась небольшая группа запорожских казаков, которые поставили перед собой задачу освободить украинские земли из-под польского гнета. Они считали себя приемниками Богдана Хмельницкого.
Группа состояли из восьми сечевиков. Возглавил группу сечевиков Иосип Шелест. Посланные им агитаторы в январе-феврале 1768-го года побывали не только на территории Правобережной Украины, но и на российском Левобережье, на землях Запорожской Сечи. Они везде призывали с вооружением собираться в Матронинском монастыре, чтобы “стать на защиту православия против шляхты и жидов”. Поводом стала деятельность Боярской конфедерации: ее издевательства над народом. Группа Шелеста просто воспользовалась ситуацией. Она стала призывать народ на борьбу с конфедератами, поддержав, таким образом, короля и русские войска. Иосипа Шелеста рада повстанцев провозгласила полковником. Повстанцев решено было называть “войском запорожским”, и тех, кто не был сечевиком, тоже называли запорожскими казаками.
Центром подготовки восстания стал Матронинский монастырь, где защитником православных был игумен Мелхиседек Значок-Яворский.
Матронинский монастырь был построен на территории урочища “Холодный Яр”, который имел семь тысяч гектаров, образованных из десятков сложно разветвленных лабиринтообразных яров, общая протяженность которых под 250 километров. Крутые и высокие холмы образуют между собой достаточно узкие проходы, настоящие ущелья, глубиной до 60 метров. Вся эта горно-складчатая труднопроходимая местность покрыта реликтовым лесом, в котором преобладают ясени и дубы.
Повстанцы в этом урочище “Холодный Яр” образовали свою “казацкую сечь”. Хладноярцы были вооружены ружьями и пистолями. Были и те, которые имели только ножи и промасленные острые колья. Это был хорошо организованный боевой отряд, за казацким устроем, они имели свою хоругвь, несколько военных знамен, а у полковника была булава-пернач


II

Зализняка нужда заставила искать работу. Он нанялся в Онуфриевский монастырь в родном селе Медведовка.
После работы Зализняк сидел на высоком грушевом пеньке возле потрескавшейся лежанки с зажатым между колен старым потертым хомутом. Сырые ольховые дрова шипели в лежанке, стреляя на пол искрами. Хоть и топилось с самого утра, но в хате было

66

холодно. Только одно окошко напротив лежанки наполовину оттаяло, и сквозь него было
видно, как кружатся около хаты в бешеном танце снежные рои. Третий день лютовала метель. Холодные ветры бешено мчались полями, проникали в глубокие овраги, врывались с разбегу в леса и, покружившись, обессиленные падали в чащах глубокими снегами. Глухо стояли кряжистые дубы, отряхивая со своих желтых, похожих на дубленые тулупы крон хлопья снега.
В такую погоду не хотелось оставлять теплую лежанку и выходить из хаты. Однако выходить случалось часто: управиться со скотом, нарубить и наносить в кельи дров и в погреба слазить, обрубить лед возле колодцев.
И только покончив со всем этим, батраки шли в хаты и усаживались поближе к огню, плели корзины, шили и чинили упряжь, плотничали. “Не случилось ли чего с Оксаной?”, - вешая на вбитый в стену гвоздь дратву, думал Зализняк. Вспомнил, как плохо она ему снилась минувшей ночью. Будто бежала она по льду, а за ней гнались несколько гайдуков. Она кричала, звала на помощь, но Максима отделяла от нее широкая полынья. Впрочем, что может случиться с Оксаной? Она дома у родителей. И все же… Нет. Когда они будут вместе с Оксаной, никому не позволит ее обидеть. Сейчас она, наверное, сидит около лежанки и что-то шьет или прядет. Максимовы мысли прервал скрип двери.
- Скорее, помогите лошадей выпрячь, вся упряжь льдом покрылась! – крикнул из сеней монастырский сторож. – Какой-то гость знатный приехал, его кучер один не управится.
- И какой дурень в такую погоду в гости ездит? Как только они добрались? – снимая с колышка тулуп, проговорил конюх. “Кто бы в такую непогоду гулять выбрался, тут без риска для жизни не поедешь”, - подумал Зализняк и вышел из хаты.
Уже на пороге ветер швырнул ему в лицо горсть снега. Прикладываясь рукавом, Максим подошел к саням. Около лошадей суетились двое монахов и кучер. За санями стоял кто-то в длинной, до пят, медвежьей шубе, облепленный до самого воротника снегом. Он повернулся спиной к ветру и стряхивал с рукава снег. Зализняк узнал игумена Матронинского монастыря Мелхиседека.
- Узнаешь? Я узнал тебя сразу, аргатал очаковский, - усмехнулся тот как-то устало. – Послушал меня, в монастырь пошел. Почему же не в Матронинский?
- Там не захотели взять, своих послушников полно. А мне сюда и ближе, - ответил Максим, разглядывая Мелхиседека.
Игумен очень изменился. Исхудал, постарел, осунулся. Максим слышал рассказы о том, что Мелхиседек, схваченный иезуитами, был брошен в темницу: поздней осенью дошли слухи, будто его уже умертвили, только одни говорили – живьем закопали в землю, иные – замуровали в темнице.
- Возьми этот узел и иди за мной, - Мелхиседек указал рукой на сани.
Максим вытащил из саней кожаный мешок, закинул его на плечи и пошел рядом с Мелхиседеком.
- Как тебе живется ныне? – спросил игумен, отворачивая от ветра лицо.
- Ничего, благодарение Богу.
- Значит, хорошо, раз ничего. Ты в какой хате живешь? В той? Ладно, поговорим

67

попозже. У меня от холода зуб на зуб не попадает.
Игумен через силу открыл заметенную снегом дверь. Он ничего не сказал об узле – наверное, забыл о нем – и исчез в темноте коридора. Максим передал мешок одному из монахов, вернулся в хату. Мелхиседек Зализняка увидел только через два дня. Игумен не позвал его, а пришел сам. Стояла капель, и с окон по стене бежали грязные ручейки. В хате, кроме Максима, не было никого. Он сидел, как и прежде, на пеньке, и обшивал войлоком хомут.
- Я хорошо помню, как ты спас жизнь моему послушнику, - опускаясь на скамью, начал Мелхиседек.
- Не нужно об этом, ваше преподобие, - сказал Максим. – Кыш, куда ты! – махал он рукой на курицу, взлетевшую ему на колено. Она приморозила гребень, и конюхи взяли ее в хату. – Совсем обнаглела. Иди на двор, уже тепло.
- Ты женат? Постой, я и забыл, ты ведь говорил, что нет. – Мелхиседек смял в кулак бороду. – Совсем память потерял.
“Зачем он пришел? К чему ведет речь? “– пытался отгадать Максим. Внезапно в его голове возникла давнишняя мысль. Он отложил хомут, поднял на Мелхиседека глаза.
- Ваше преподобие! Я тогда всего не сказал вам. Есть в местечке одна девушка. Мы с нею с детства любим друг друга, я не мог ее взять за себя когда-то. Теперь вот… Собрал немного денег, крепостная она – выкупить хотел. А управляющий знакомый вашей милости. Не могли бы вы что-нибудь сделать?
Мелхиседек повертел в пальцах набалдашник золоченой палицы.
- Видишь, это мирское дело. Однако поговорить можно. Сейчас я не могу побывать в Медведовке. Весной там буду. Если управляющий до весны не согласится, то что-нибудь сделаю. До той поры ты еще приработаешь. Я бы советовал идти в наш монастырь. Он немного дальше от местечка, нежели Онуфриевский, версты на три, не больше. Сколько тут имеешь?
- Двадцать пять рублей на год, две сорочки, штаны и чоботы.
- Мы дадим тридцать.
Максим не колебался. Ему нравился больше святой Матронинский монастырь. Кроме того, думал, что он будет ближе к Мелхиседеку и весной напомнит ему про его обещание.
- Ваше преподобие! Я еще об одном хотел попросить. Вы моего коня когда-то хвалили, помните? Хотел я его сюда забрать, игумен не позволил. Дома за ним некому ходить. Нельзя ли мне его с собой взять? За харчи пускай высчитывают, или он сам за себя отработает. То есть я с ним.
- Не перечу, бери и его. Собирайся в дорогу, сегодня и поедем.
- Мне собираться нечего. Все мое имущество в одну торбу влезет.


III

В этот же день Мелхиседек и Зализняк выехали в Матронинский монастырь. Матронинский Троицкий монастырь был расположен на высокой горе, среди дремучих
68

лесов и скорее походил на крепость, нежели на святую обитель. Со всех сторон его
окружали очень глубокие, заросшие столетними дубами и кленами яры. Они тянулись
далеко на юг, расходились в несколько сторон сразу, перекрещивались и, наконец, терялись в болотах. Место было безлюдное, дикое, и тем величественнее и красивее среди этой глуши казался обнесенный со всех сторон высоким валом монастырь. За стеной стояли две церкви, несколько кирпичных домиков для монахов, трапезная и еще множество других мелких строений. “Сколько ладоней тут мозолями покрылись?”, - думал Максим. Он не впервые был здесь и всякий раз задавал себе этот вопрос.
- И зачем было в такой глуши монастырь ставить? – вслух сказал Зализняк, когда они въехали в кирпичные ворота.
Мелхиседек стянул перчатку, откинул воротник.
- Ничего здесь не тревожит душу, которая стремится к Богу, потому и место такое.
“И монахов, которые стремятся к спокойной жизни”, - хотел сказать Максим, но промолчал…
Встречать игумена выбежала вся монастырская братия. Монахи уже раньше узнали, что Мелхиседеку удалось освободиться, и что он где-то скрывался, до времени опасаясь вернуться в монастырь. Особенно обрадовался наместник монастыря иеромонах Гаврило. Раньше он сам стремился к власти, пытался всякими способами  пробраться выше, стать настоятелем. Долгим и тяжелым был его путь, приходилось притворяться, напускать на себя вид смиренника, пока не был рукоположен в иеромонашеский сан. Вот уже скоро исполнится два года с того времени, как Мелхиседек переселился в Переяславль и непосвященным настоятелем был он, Гаврило. Это и понятно, но вместе с тем и страшно.
Место настоятеля пришло к нему в трудные годы. Вещий сон когда-то приснился ему. Будто вылез он на вершину тонкой сосны, тут бы стать поудобнее, оглядеться вокруг, ан верхушка качается. Он уцепился за ветку и боится шевельнуться, чтобы они не сломались совсем. Вниз тоже страшно слезать. А рядом стоят другие сосны, толстые, высокие, вот с такой можно бы оглядеть весь край, только, видимо, не суждено ему на них взобраться. Так и эта власть.
Разве не приходилось за эти два года выставлять в лесу дозоры из монахов или по несколько дней прятаться по таким буеракам и пещерам, в которые даже волки боялись залезть? Не монастырь, а Сечь Запорожская! Сколько хлопот, сколько страха! Но вот теперь возвращается игумен. Отныне пускай он отвечает перед Богом и митрополитом за жизнь монахов и за монастырское имущество.
Однако очень скоро пришлось Гавриле глубоко  разочароваться. Через два дня, когда они начали разговор о делах, Мелхиседек сообщил, что не задержится тут больше, чем на полмесяца.
- Имею надобность снова выехать в Переяславль, мне как правителю церквей Правобережья, удобнее быть там, - говорил Мелхиседек, переставляя в шкафу пузыречки, какие-то ступки, пузатые банки. – Аптеку, если дорога позволит, тоже возьму.
Аптекарство было любимым делом игумена. Эта любовь доходила до чудачества. Он мог по несколько часов простаивать над мраморным столиком: переливал какую-то жидкость в склянках, деревянной ложечкой что-то перемешивал в банках. Монахи в

69

кельях удивлялись, а некоторые поговаривали, что игумен хочет сделать из воды и камня
золото.
- Как же дальше быть? – теребя в руках реденькую рыжую бороду, заговорил Гаврило. В яру холодном стан гайдамацкий, ежегодно сюда ходят, как в свою хату. В госпитале два раненых гайдамака лежат. Из-за них и монахи страх перед Господом теряют. Беглый монах, тот, которого при вас приняли, в мир похаживая, блудом занимался, в Ивковцах его поймали на греховном. Я приказал на цепь посадить.
- Не страх Божий теряют, а любовь к Господу. Недобрые слухи в монастыри идут. Хоть бери и выкладывай монастырские стены повыше, чтобы миряне не видели, какие дела за ними творятся. Доходы как?
- Не очень велики. Вот они все описаны.
Мелхиседек взял бумагу, поводил пальцем по столбикам цифр, посмотрел прибыли: свечные, карнавочные, молебные, просфорные, церковные.
- Расходы на трех остальных листах, - показал Гаврило. – Три западные кельи приделали, ворота новые поставили, два колокола по шесть пудов купили, перекрыли крышу на церкви Божьей Матери. На все это много расходов будет. Совсем обветшали царские врата, надо их заменить, некрасивые они без резьбы, а позолота совсем облезла, кресты непрестольные серебряные приобрести надо.
Мелхиседек отдал бумаги обратно, собрал все со стола, положил в ящик, подвинул кресло и сел напротив.
- Слушай, брат мой, со вниманием. Говорил ты о гайдамаках. Плохо, что у нас под боком живут разбойники. Однако со всех сторон следует поразмыслить. Не лучше ли все-таки они, нежели униатские вооруженные хоругви? Лучше, наверное. Гайдамаки нам беды большой не приносят. В случае чего, можно их и проклятием застращать. Нам нужно прибрать их к рукам. Мелхиседек откашлялся и, разглядывая запачканные чем-то синие пальцы, продолжал: - Еще одна мысль есть у меня. Нам надо иметь своих таких людей, чтобы оружие в руках держать умели. Из послушников, наемных работников. Я привез одного с собой. Весьма хорошо знает военное дело. Ему можно было бы поручить собрать что-то наподобие хоругви оружной. Оружие закупить надо. И вообще, об оружейном спокойствии следует позаботиться. Я имею на мысли сделать вот что: созвать духовный совет монахов высших из монастырей окрестных, священников некоторых и панов, которые нам жертвования делают.
Гаврило молча перебирал кисти на поясе. Мелхиседек подвинул чернильницу и вынул из ящика лист бумаги.
- Теперь давай обмозгуем, кого звать на совет.


IV

Зализняк, чтобы сократить путь, прошел по заснеженному огороду вдоль горы и перелез через тын во двор. Мать как раз кормила на пороге кур. Увидев сына, она как-то испуганно сжалась и едва ответил на приветствие. Максим сразу заметил, что дома не все в порядке.
70

- Мамо, случилось что-то?
- Сынок, не могла я ничего поделать… Забрал писарь Орлика… - мать всхлипнула.
- На десять рублей мы ему должны были. Стал требовать, а где же я их возьму? Он и забрал коня. Еще пятерку на стол кинул.
Максим глубоко, всей грудью, вдохнул воздух. Вспомнились доверчивые, похожие на спелые очищенные каштаны глаза Орлика. Бывало, когда смотришь на них, кажется, будто конь все понимает. А может, кое-что и понимал. Как-то давно, лет пять тому, в зимнюю вьюгу Максим добирался из Сечи к зимовнику. Холод колючими иглами пронизывал все тело, казалось, доставал до самого сердца. Чтобы хоть немного согреться, Максим слез с коня, опустил поводья, пошел следом за ним. Орлик сам выбирал дорогу. Наконец, Максим немного согрелся, но понимал, что на лошадь садиться нельзя. А идти дальше тоже не мог. Хотелось упасть на снег, хоть на минуту, смежить веки. Знал, что и этого делать не следует, но так хотелось хотя бы немного передохнуть. Только минуту, лишь одно мгновение…
Вот и буерак, значит, Орлик правильно идет. Еще версты три – и зимовник. Под кривой обгорелой вербою Максим остановился. Вытащил бутылку. В ней еще оставалось глотка два горилки. Когда уже второй глоток был во рту, Максим вспомнил о лошади. Вылил горилку изо рта на рукавицу и потер лошади ноздри, заснеженную грудь. “Сейчас тронемся, - думал он. - Не надо было выезжать из Сечи. Хлопцы, наверное, сидят у огня. Хрен  рассказывает разные случаи. А кухарь уже и еду подает. Только почему он так смешно одет?..” Вдруг Максим открыл глаза от какого-то толчка. Орлик наклонил голову и толкал его мордой в плечо…
Из хаты выбежала Оля, а с ней какой-то незнакомый Максиму белоголовый мальчик.
- Дядя пришел. А это Петрик, я вам говорила о нем. И дидусь у нас.
Максим погладил детей по белокурым головам и взял их за плечи.
- Бегом в хату, еще простынете. Мамо, я скоро вернусь. Вы не убивайтесь так сильно.
Зализняк вышел на улицу.
“Не убивайтесь”. А жгучая горечь схватила за сердце. Казалось, потерял близкого. “Куда идти? В управу? Там и атаман городовой. Может, он бы помог, когда-то атаман был неплохим человеком”. Из управы, громко разговаривая, выходило несколько человек. Они поздоровались с Максимом и, не задерживаясь, пошли дальше.
- С кем это он так? – спросил один из них.
- Известно, с кем, - ответил другой. – С крамарем и монотельщиком. Каждый Божий день хлещут.
- Отчего не пить, когда их доля спита, - вставил еще кто-то.
“Не про атамана городового?” – подумал Зализняк.
Он знал, что атаман чуть не каждый день находит утешение в горилке.
Год тому назад утонул в Тясмине его единственный сын. Больная атаманова жена после такого печального случая жида недолго, он ее схоронил через несколько дней после смерти сына. Городовой атаман, когда-то заботливый хозяин, забросил хозяйство и стал пить. Поили горилкой атамана дуки, а за его спиной вершили дела.

71

Когда Максим вошел в управу, городовой атаман сидел за столом и, подперев
голову рукам, что-то бормотал.
- Семен Гнатович, - коснулся плеча атамана Максим.
Тот посмотрел мутными, непонимающими глазами и продолжал бормотать.
- Семен! – из соседских дверей высунулась голова писаря, - ты не…
Увидев Максима, писарь мигом исчез. Зализняк толкнул дверь, пошел вслед за ним. При его появлении писарь, который, наклонившись, рылся в столе, выпрямился.
- Чего, по какому делу? Я уже сейчас ухожу, - забормотал он и начал складывать бумаги.
- Знаешь хорошо, писарь, по какому я делу пришел.
- Я по закону. С сотским приходил. Коня все равно уже нет у меня. Не подходь! – настороженно крикнул писарь, шаря глазами в ящике.
Вдруг Максим молниеносно прыгнул вперед, толкнул стол так, что он опрокинулся, и схватил писаря за грудь.
- За коня хотел пулей отплатить? – он кивнул головой на перевернутый стол, из которого вместе с бумагами выпал и валялся возле ножки пистолет. – Крыса беззубая. – Он с размаху ударил писаря головой об стену. - Цыц! Посмей только пикнуть!
Но писарь и так не кричал. В его хмельных глазах застыл ужас, рот был открыт, и в нем что-то клокотало, словно в заслюнявленной трубке. Перед ним был тот Максим, которого боялись трогать не только сынки медведовских богатеев, но и гайдуки с панского фольварка. Навсегда запомнил писарь, как когда-то давно Максим, будучи моложе его лет на десять, бил писаря на улице за то, что тот сказал, кто выпустил из попова пруда в речку рыбу.
- Еще пять рублей дам, дай вытащить из кармана, - наконец, прошептал писарь.
- Конь где? – еще сильнее прижал его Максим.
- Нет сейчас, у Ивана, в городе.
Максим, ударив писаря в подбородок дважды подряд, встряхнул его в руках так, что у того голова дернулась, как привязанная, и бросил его на стул. Стул не выдержал, и писарь полетел на пол. Максим хотел уже идти, но его взгляд упал на пистолет. Чтобы писарь не выстрелил в спину, он поднял с пола пистолет и, согнув пополам, швырнул его в писаря и направился к двери, громко пригрозил:
- Чтобы конь к вечеру был у меня в хлеву. И именно мой конь, Орлик.
В соседней комнате атаман, также опершись на руку, продолжал что-то бормотать.
Вечером, как только привели от испуганного писаря коня, Максим Зализняк выехал на нем в Матронинский монастырь. С ним уехал и дед Корней.


V

Мелхиседек определил время проведения совета. Собрались все приглашенные. Много говорили о глумлении и издевательствах иезуитов, о притеснениях ими православных, об угрозе конфедерации, созданной униатами в городе Баре. Не признавали конфедераты указ сейма об уравнении прав униатов и диссидентов, глумились над
72

универсалами короля Станислава Понятовского, над его политикой сближения с Россией. Огнем и мечом поклялись они искоренить на Правобережье православную веру. Во все стороны рассылались по Украине конфедераты, набирая жолнеров в свои гарнизоны. Шляхта волынская выставила восемьсот человек. Две тысячи вооруженных шляхтичей ждали сигнала в Баре. Вскоре конфедераты насчитывали в своих отрядах уже около двадцати тысяч шляхтичей, вооруженных первоклассным оружием, исполненных злобой, благословленных папой. Встревоженный действиями конфедератов, бессильный что-либо сделать сам, консилиум сената решил прибегнуть к помощи русских войск. Из Варшавы в Москву поскакали гонцы. Военная коллегия, подкрепив армию генерала Кречетникова донскими казаками и несколькими карабинерными полками, предписала генералу начать военные действия. Конфедераты также усилили свою деятельность. Все дальше и дальше расходились их отряды, захватывая все новые волости. Напуганные залпами русской полевой артиллерии, бессильные перед регулярными воинскими частями, ошалелые конфедераты вымещали свою злобу на беззащитных крестьянах, на православном духовенстве.
Мало кто из присутствующих на раде догадывался, для чего их позвали, чего от них хочет Мелхиседек. Сам наместник настоятеля монастыря Гаврило был в душе твердо убежден, что правитель церкви созвал их для того, чтобы создать видимость какой-то деятельности и обеспечить себе спокойное место в Переяславле. Панов на совете было четверо. Они сидели в стороне и перешептывались о том, что если тут дело будет клониться к чему-либо опасному, то им ни во что вмешиваться не следует. Наконец, заговорил Мелхиседек. Он сидел в углу возле камина, и его лицо почти совсем скрывалось в тени.
- Возлюбленная братия, - начал он, - я вам говорил в самом начале, что мы должны сегодня решить весьма значительное дело. Нам непременно надо знать, как быть дальше. Ведь только мы можем спасти веру, только мы можем защитить православие. – Игумен обвел взглядом присутствующих и, положив руку на раскрытое евангелие, продолжал: - Тут говорилось многое. Говорили, что от комендантов пограничных крепостец должны требовать свободного въезда на тот берег, говорили, что нужно вписать в городские  книги протест. Ведь это истина. Однако этим мы не спасем веру. Меч, только он один может пресечь путь супостату.
Паны, пораженные словами игумена, переглянулись. Мелхиседек поднялся и выступил на свет. Еще раз, обведя всех долгим, пронизывающим взглядом, заговорил горячо, отчеканивая каждое слово:
- Оружие закупить надлежит… Тайно создать вооруженные отряды… Чтобы по всем монастырям были такие и прежде всего в Матронинском… На все это нужны немалые деньги. Людей смелых найти нужно, таких как атаман гайдамацкой ватаги из Холодного Яра. Я еще одного такого с собою привез, они должны собрать первый отряд. Все это будет началом богоугодного похода за веру.
Игумен повернулся к столику, отодвинул полуустав и, поправив наброшенную на плечи шубу, продолжал:
- Сейчас на трапезу, а вечером все соберемся. И пусть каждый поразмыслит, что он может сделать для общего дела.

73


VI

Максим с двумя послушниками выгружал из саней под амбар ясеневые колоды. Колоды были сырые и послушники через силу поднимали вдвоем один конец.
- Тебя тоже выгнали в лес? – проходя мимо, обратился к одному из монахов дед Корней.
Послушник не ответил, еще ниже склонил голову и отпустил колоду. Другой послушник, почувствовав тяжесть, выхватил из-под колоды свои руки, оставив под колодой зажатую рукавицу. Попытавшись освободить ее, Максим отстранил послушника и, приподняв колоду, топором вынул рукавицу.
Выгрузив дрова, Максим снова хотел ехать в лес, но пришел посыльный монах и сказал, чтобы Максим шел к игумену.
Мелхиседек, как всегда, сидел в своей келье возле камина. Последнее время его все знобило, и он не разлучался с теплой медвежьей шубой.
- Как живется на новом месте, никто не обижает?
- А кто меня может обидеть?
Мелхиседек пошевелил в камине кочергой, немного отстранился от огня и заговорил медленно, словно взвешивая свои слова:
- Знаю, не настолько тебе хорошо живется. Трудно в мире найти спокойствие душевное. Нужда и голод людей угнетают, толкают их на смертельные поступки. Послушай мои душеспасительные наставления – прими послушничество. В том будет твое спасение. Я вижу: твою душу терзает какое-то беспокойство. Что тебя держит в мире? Любовь? Суетна она и пагубна для души. Одна есть праведная любовь – любовь к Богу.
- Не только мирская любовь держит меня там, - поглядывая на огонь, ответил Зализняк. – Не по мне монастырские стены. Вы говорили – за ними правда.
- А разве нет? Послушай меня. Я прошел все послушничество, начиная с трапезной. А сейчас, видишь, достиг сана игумена. Только здесь Бог посылает полное спокойствие. Ты бы мог начать прямо с послушничества.
Зализняк покачал головой.
- Не хочу я никакого послушничества. Степь, ваше преподобие, мне снится, степь и воля.
- Я от тебя ее не отбираю. Воля и здесь есть. Подумай, поразмысли. Служение Богу – наивысшее служение. А тем паче сейчас, когда настало время защищать веру, защищать правду. Вера и правда только здесь, за этими стенами.
Зализняк оторвал глаза от пламени, повернул голову к Мелхиседеку. Игумен, в свою очередь, посмотрел на него. На гладенькой, зеркальной поверхности одного из изразцов качнулся огонь и, вспыхнув, заиграл страстным румянцем на обветренной, мужественной щеке Максима.
- Неделю я в монастыре, а вижу: нет и за этими стенами правды. Верно говорят: где большие окна – много света, а правды – нету. Думается мне, что не тут она ищет защиты. Вы говорите про защиту веры. Это справедливо. Топчут ее униаты, глумятся над
74

православным человеком. Кто же на защиту ее встанет? Вы за панами монахов посылаете, просите их. Деньги от них принимаете. А о том забыли, что паны ради жизни сытой отрекутся от креста, первыми унию примут. У мужика крест только с душой можно отнять, иначе он не отречется от него. Кто же защитит крепостного от кнута шляхетского, от голодной смерти спасет? Про правду я только в сказках слышал, а видеть ее еще не видел. Но увижу!
- Прими послушничество – увидишь.
- Для чего принимать? Пятки вам некому чесать? Или некого за водкой на базар посылать?
- Замолчи! – гневно стукнул о пол палицей Мелхиседек. – Иди прочь с моих глаз!
Зализняк взял со стула шапку и пошел из кельи. В дверях на мгновение остановился, повернул голову.
- Совсем идти из монастыря?
Ответа не было. Надел шапку и ступил через порог. Уже за порогом настиг его голос игумена:
- Как знаешь!
Максим прошел несколько шагов по протоптанной к церкви дорожке и остановился у дикой груши. На дворе трещал мороз, но Максиму казалось, что удушье сжимает грудь. Он расстегнул кожух, набрал с ветки пригоршню сухого снега.
“Может, не нужно было так говорить игумену, - подумал он. – Нет, надо, только немного не так. Игумен человек справедливый, но и он, поди, не все сказывает”.
Зализняк, задумавшись, брал с веток хлопья снега и, сжимая их в комочки, бросал в рот. Вот уже сколько времени прошло, как вернулся он из степей. Думал найти покой, но так и не нашел его. Напротив, чем дальше, тем теснее роились в голове тяжкие думы. Видел нищенскую жизнь земляков своих, гневом и жалостью переполнялось сердце. А тут еще слухи про истязания униатами людей православных. И вера, и барщина – все перепуталось. Куда же в самом деле податься людям, как разобраться во всем? Кто им искренне хочет помочь? Игумен? У него есть какие-то замыслы. Может, и правда, Мелхиседек хочет помочь бедным людям? Но как, чем он думает помочь, почему не скажет? И почему в самом монастыре так глумятся над наймитами и послушниками? Где же та сила, которая станет на пути шляхте и униатам? Максим не находил ответа. Лучше ни о чем не думать. Он вольный человек, казак. Но почему в памяти всплыли слова Христа: “Нынче мужик волен только на том свете”. Не, он не мог не думать, не болеть душой.
Снег таял в руке, стекал за рукав. Зализняк почувствовал, как мороз больно ущипнул его за пальцы. Он растер в ладонях остатки снега и, спрятав покрасневшие руки в карманы кожуха, пошел к сараю, куда уже снова подъезжали послушники с дровами.


VII

Из Холодного Яра в монастырь приехали на двух санях гайдамаки. Между ними Максим увидел Романа.
75

После инцидента на панском дворе Романа с есаулом, чтобы не быть наказанным, Роман, минуя монастырь, сразу отправился в лагерь к гайдамакам, который располагался в лесу недалеко от Матронинского монастыря.
- И ты в гайдамаках? – вопросом встретил Максим Романа.
Роман пожал Максиму руку и молча потянулся к Максимову кисету.
- Ты не курил раньше, - сказал Зализняк.
- Научили, - кивнул Роман на гайдамаков, которые выносили из амбара мешки. Все они походили больше на обыкновенных крестьян, чем на страшных “разбойников”, о которых распускали небылицы паны. Одетые в свиты и кожухи, без оружия, они деловито, по-хозяйски нагрузили одни сани, подобрали солому и подогнали вторые.
- Ты же был в надворных, и меня звал туда, а сейчас в гайдамаках? – спросил Максим. – Довели?
- Потом расскажу. С есаулом повздорил.
- Что-то я тебя никогда не видел, другие часто бывают в монастырях, - больше, чтобы нарушить молчание, спросил Зализняк. – Что вы сейчас делаете?
- Галушки варим и едим. А атаманы еще и горилку пьют.
- Подожди, Роман, весна не за горами, найдется дело.
К ним подошли еще несколько гайдамаков.
Высокий рыжий гайдамак махнул рукой.
- Дело? Возы на дорогах останавливать да перетряхивать?
Мимо них от колодца гнал волов дед Корней. Волы ступали медленно, осторожно, боясь поскользнуться на ледяной дорожке. Поравнявшись с гайдамаками, Корней махнул на волов налыгачем, направляя их к воловне, и остановился около группы гайдамаков.
- Останавливайте, хлопцы. Только не шляхетские, те страшно, с теми всегда гарнизон скачет. Мужицкие, что на базар идут. – Воловник, плюнув впереди себя, растер плевок ногой. – Вот я и говорю, шляхтичей страшно, конфедератов еще больше. С теми сохрани Бог связываться. Вон под Вильшанкой целое войско конфедератов стоит. А вчера сын мой из села приезжал. Титаря одного в Вильшане замучили конфедераты, набрехали, будто из святой чаши горилку пил. Смолою его сердечного, облили и подожгли – ни за понюшку табаку пропал человек.
Воцарилось молчание.
- Это так. Ишь, иродовые души! То голову кому отрубят, то живьем сожгут, – первым отозвался рыжий гайдамак. – Давно бы под Вильшану надо выступить, так разве ж…
- Вы чего тут торчите? – вдруг послышался за спинами хриплый голос. Все оглянулись. От келий медленно, вперевалку приближался гайдамак в красном дубленом кожухе, подпоясанном дорогим китайчатым поясом и в красноверхой, сбитой на ухо, шапке.
Зализняк уже раз видел этого человека, он был старший гайдамацкий атаман Иосип Шелест. Он уже успел пропустить с честными отцами несколько чарок пенной браги, и его мелкие глазки блестели задиристо, словно смоченные маслом горошинки.
- Чего столпились? – показывая два ряда больших зубов под стриженными стрехой усами, уже громче крикнул он.

76

- Слушаем, вот, человека, - ответил старый гайдамак в заплатанном кожухе. – Конфедераты снова людей мучают. Титаря из Вильшаны замордовали. А наша ватага из леса носа не показывает.
- А ты тут причем? – широко расставив ноги, взялся обеими руками за пояс Шелест. – Есть тебе дают? Дают. Так и сиди молча. Не наш конь, не наш воз, не нам его и смазывать. Ну, чего стали, носите быстрее.
Кое-кто из гайдамаков стал выбивать золу из люльки, отходя к саням.
- Покурить дай людям, атаман, - негромко сказал Зализняк.
Атаман крутнулся на каблуках.
- Твое какое собачье дело? Гляди, не то еще самого приневолю сани нагружать.
Максим усмехнулся, выпустил кольцо дыма. Ему не хотелось ссориться, но к атаману возникла какая-то неприязнь. Он пытался подавить ее и не мог.
- Убирайся ко всем чертям! – сквозь зубы процедил атаман.
Максим услышал это, и в его глазах заиграли гневные огоньки.
- Куда прикажешь мне идти?
Шелест взмахнул нагайкой. Зализняк наклонился, и нагайка, свистнув в воздухе, сбила с крыши несколько ледяных сосулек. Максим левой рукой схватил нагайку. Атаман дернул к себе, но поскользнулся и едва не упал. Он дернул второй раз, третий. Максим держал нагайку возле ременной кисти, даже не шевелясь.
- Ты что?.. С кем так? Эй, хлопцы, что смотрите? – крикнул атаман, выпуская нагайку и хватаясь за саблю.
Но гайдамаки окружили их кольцом, хмуро молчали.
- Оставь саблю, - приступил впритык к самому атаману дед в заплатанном кожухе. – Не то он тебя той сосулькой в коровий помет расшибет, - показал он на Максима, который оторвал от низенькой крыши огромную ледяную глыбу и держал ее в руке.- А мы не вступимся.
Атаман блеснул глазами, хищно, по-волчьи ощерил зубы и бегом побежал к забору, возле которого стоял его конь.
- Я тебе это припомню, - пригрозил он и вскочил в седло.
Дед покачал головой.
- Как мальчишка, избитый на улице, похваляется.
Максим криво усмехнулся на угрозы атамана и пошел напрямик к хате. Снег уже глубоко оседал под ногами, в следах сразу же выступала вода. Длиннющие, словно бороды престарелых дедов, сосульки на крытой под железо церкви оплакивали зиму крупными слезами. На яблоне, по-весеннему весело, о чем-то щебетали между собой две синицы. Шли последние дни марта.


VIII

Весна была дружная. Снег таял быстро. Звонкими ручейками он стекал и стекал по оврагам. Тясмин – и тот бурлил, с грохотом сорвав с себя ледяной панцирь, подмял под себя высокий камыш, лозы, дохнул широкой волной, разлился до синей полоски дубового
77

леса. Уплыли в Днепр льдины, на склонах заклубилась паром земля. На холмах уже 
можно было сеять. Но не спешили медведовцы в поле, не радовали их погожие дни. В местечке был голод. Муку мешали с березовой корой, мякиной, желудями, употребляли все, что могли разжевать слабые челюсти. Максиму не раз приходилось встречать в лесу крестьян, которые искали под пыльными прошлогодними листьями полуистлевшие или проросшие желуди. А в панских амбарах каждое утро открывались двери, и крепостные перелопачивали горы золотой пшеницы и туго слежавшейся ржи, которая начинала подпревать снизу. Паны не спешили продавать хлеб, да и в Варшаве только и разговоров было о том, что вот-вот снова наладится торговля через Северное море, и тогда за эту пшеницу англичане заплатят в Гданьске настоящие деньги. А то, что холопы голодают и стали очень неспокойными – не страшно. Надворные войска хорошо вооружены, а им на помощь идут конфедераты.
Конфедераты из Бара, словно чума, расползались по Украине все дальше и дальше. Хищная рука папы сыпала из Рима золотые, они катились через Правобережную Украину к берегам Днепра, а за ними мчались на конях шляхтичи с красиво нашитыми на мундиры крестами. В Черкассах силой оружия заставили людей принять унию. В Жаботин прибыло и встало на постой конфедератское войско, такой же гарнизон, снаряженный Мокрицким, направился, было, в Медведовку, но полковник чигиринских казаков Квасневский, боясь восстания, не пустил его в местечко. Видя это, русское войско усилило свой натиск на конфедератов. В Баре конфедератский гарнизон оборонялся изо всех сил. Еще большее сопротивление оказали униаты в Бердичеве. Несколько дней русское войско метало в крепость ядра из разных пушек: двадцатифунтовых, шестифунтовых, огромных
единорогов – пулкортанов, пока не обвалились в нескольких местах крепкие стены крепости. Тогда в проломы ворвались карабинеры и в коротком бою сломали сопротивление осажденных. Но взятие перворазрядной Бердичевской крепости не остановило конфедератов. Они рассыпались небольшими отрядами и, избегая прямых
столкновений с русскими войсками, стали собирать основные силы в отдельных местах воеводств.
Максим в местечке бывал редко. Когда приходил, то видел, как по склонам оврагов люди таскали на себе бороны, как забрасывали сети в плесы около Тясмина, надеясь поймать занесенную половодьем быструю щуку или исхудавшего весеннего карася. Тогда хотелось скорее убежать прочь отсюда, за мрачные монастырские стены. Особенно его поразила смерть дядьки Нечипора. После длительного голодания Нечипор продал писарю амбар, купил на базаре хлеба и селедок и, наевшись, умер под вечер. Сельди привозили в местечко запорожцы. Они привозили рыбу, соль, икру, а сами покупали сукно, порох, пули. Продавали сечевики крестьянам сельди недорого, и скоро они совсем упали в цене. Именно это и спасло многих от голодной смерти.
Приезжали запорожцы и в монастырь, но знакомых сечевиков Максим не встретил.
Надо было начинать сеять и на своей ниве, да где взять зерно? Не только Максим, а все медведовцы поначалу думали, что весной паны откроют амбары, и хоть дорого, а все же начнут продавать хлеб. Но растаял снег, растаяли и надежды. Паны амбары не открыли – они все ждали. Селянские нивки стояли невспаханными, земля пересыхала, особенно на Горбах, где был и Максимов клочок. Возвращаясь на рассвете из дома в монастырь,

78

Максим свернул на Горбы, поглядел, и сердце защемило от боли – там чернела лишь только его полоска, да на другой возился дядько Корней.
Максим прошел межой под степную вишню, где стоял воз, поздоровался с Корнеем. Тот как раз насыпал из мешка зерно в коробку.
- Как, дядьку, земля не пересохла?
- Начинает пересыхать. Дождик на посев не помешал бы. – Корней размял в ладони комок земли, поднес ее к Максимову лицу. Потом отвел ладонь в сторону, подул несколько раз.
- У меня пониже, там будто бы еще ничего. – Вытер ладонь пучком сена, потом полою старой, опрятно заплатанной свиты.
Максим погрузил руку в коробку с зерном, пошевелил пальцами.
- Пшеничка так себе. Своя?
- Какая там пшеничка! Мышеед один. Купил в воскресенье в Чигирине на базаре. Мало, не хватит на всю полосу. Я гречки придержал немного. Да погода стоит ветреная, неурожай будет на гречку.
- А ну, дайте я попробую. – Зализняк снял пояс, перекинул его через плечо. Легко поднял с воза лукошко, обхватил его поясом.
- Не забыл? – спросил Корней.
- Не бойтесь, не забыл.
Максим поправил пояс, стал на краю нивки. Первый взмах – и золотые зерна широким веером брызнули на черную землю. И снова, как и всегда при первом шаге по вспаханной ниве, Максиму вспомнился его дед. Он учил Максима сеять. Высокий, худой, он неторопливо шагал по ниве, размахивая правой рукой с закатанным до локтя рукавом. Левая неподвижно лежала в коробке. Первый заход его дед начинал без шапки, его длинные седые усы шевелил ветер, и от этого казалось, будто они живые. Дед торжественно поглядывал на внука и в такт взмахам руки приговаривал: “Под правую, под правую, под правую”. Максим тоже широко ступал рядом с ним и тоже сеял. Только не зерно, а перемятую землю.
Земля мягко расступалась под сапогами Максима, ноги погружались по самые щиколотки. Золотые брызги сливались с землей, тонули в ней, казалось, она втягивает в себя зерно – труд и пот крестьянина, его радости и страдания, волнение и надежду.
Максим обошел нивку дважды, и когда рука заскребла по дну, подошел к возу. На его лице блуждала теплая улыбка.
- Земля как пахнет. Давно не сеял. Жаль – в монастырь пора. Мы тоже на днях выезжаем, монастырские земли в долине еще не совсем просохли.
- А свою когда будешь сеять?
Максим задумчиво смотрел на бледно-розовую полосу над лесом, с красным маленьким ободочком внизу. Ободок на глазах рос, увеличивался и вдруг на землю упали косые пучки лучей. Чистая, словно слезы младенца, роса, что дрожала на молодой траве на обочине, вспыхнула, заиграла всеми красками, и казалось, будто это блестят не капельки росы, а золотые мониста.
Максим отвел взгляд.
- Не знаю. Буду просить зерна в монастыре. Если дадут – послезавтра и засею.

79

Он попрощался и пошел вдоль межи, чтобы не затоптать золотые бусинки, растерянные в траве утренним солнцем.


IX

Весной стало больше работы. Только после захода солнца возвращались батраки и послушники с поля. Однако очень часто, поужинав, кто-то еще шел к Холодному Яру. В воскресенье сюда сходилась едва не вся монастырская челядь. На высоком холме около яра было гульбище. Там собирались гайдамаки. Играли в карты, пели или просто слушали рассказы бывалых людей. Сам лагерь – гайдамацкая сечь – скрывался на дне яра в сизоватой туманной мгле, что исчезала только в солнечные дни. По склону яра, переплетаясь ветвями, стояли столетние дубы и бересты: казалось, будто они взялись за руки и, поддерживая друг друга, заглядывают с любопытством в ужасающую глубину яра. От большого яра расходились во все стороны десятки более мелких, а те, в свою очередь, делились на множество маленьких овражков. Лагерь с трех сторон защищали рвы, а с четвертой гайдамаки сделали лесные засеки и поставили дубовые рогатки и башню. Максим часто засиживался допоздна на холме возле костра, смотрел, как переливается белым светом Мамаева дорога, как гаснут далеко в долине огни Жаботина. Вспоминались Запорожье и дни, проведенные в степи, луг, на котором он с мальчишками пас панских коней. На этот луг часто прибегала Оксана.


X

Наступил апрель, и все тревожнее становилось на сердце у Максима. Что на этот
раз скажет ему управляющий. Максим подсчитал, сколько у него собралось денег, но выходило не больше ста рублей. Придется взять у настоятеля на отработку, да еще распродать дорогое дедовское оружие. А нет, будь что будет. Заберет Оксану и убегут они на сечевые, а то на татарские земли. Жаль, не видно никого из знакомых запорожцев из палаток, у кого можно было бы хоть поначалу оставить Оксану.
Однако вскоре случилось нечто такое, что совсем изменило все мысли и планы Максима. Пришли события, которые перевернули всю жизнь, взбудоражили до дна спокойную гладь ежедневных забот и мечтаний.
За неделю до Троицы Максим с несколькими послушниками и запорожцами, приехавшими в монастырь, спускались тропой к Холодному Яру. Еще издали они услышали глухой шум голосов, выкрики, топот ног.
- Не иначе, как что стряслось. Ну-ка, пойдемте быстрее, - сказал один из запорожцев.
Они ускорили шаг. Голоса все приближались. Вскоре они увидели большую толпу гайдамаков, которые шли прямо через лес к яру. Впереди, придерживая на плечах кирею, шагал есаул Бурка. Максим знал Бурку еще по Запорожью, а потом часто встречал его в

80

монастыре – есаул бывал у игумена едва ли не каждую неделю.
- Максим, пойдем с нами, - бросил на ходу Бурка, - это и тебя касается.
- А что такое? – устремляясь за ним, спросил Максим.
- Конфедераты в Медведовку вот-вот из Черкасс должны прийти. Пани Думковская вызвала их.
Хотя Зализняк не раз думал, что такое может случиться, все же это известие поразило его. Пани Думковская! Сколько горя причинила эта пани людям! Нет, нельзя допустить конфедератов, чего бы это ни стоило, нельзя им дать ворваться в Медведовку.
- Так они скоро и в наш монастырь придут, - стараясь идти в ногу с Максимом и Буркой, заговорил низенький, широконосый татарин по прозвищу “Толмач” – монастырский послушник.
- Этому не бывать, достаточно, что один раз пустили, - сказал кто-то сзади.
Они опустились в овраг Байкового луга, где висел казан и куда собирались на раду гайдамаки.
- Куда мы идем? – спросил Максим.
- К атаману, всех созывать будем.
- Почему же мы направляемся к землянкам? Родное место тут. – Зализняк остановился. – Возьми палицу, ударь в казан, - обратился он к Толмачу.
Толмач взял дубовую палку, еще раз взглянул на Зализняка.
- Бей! – махнул рукою Бурка.
Услышав удары в казан, из землянок, из леса стали выбегать гайдамаки, присоединяясь к толпе. Атамана долго не было. Кто-то побежал в атаманский курень, но он был пуст. Держась рукой за куст, спустился в овраг и, умышленно не торопясь,
подошел к толпе. Остановился возле первого гайдамака, расспросил, что случилось.
- Что за спешка, почему без меня в казан ударили? – подходя к Бурке, мрачно спросил он. Вдруг увидел Зализняка, еще пуще нахмурил брови. – Тебе чего здесь нужно?
Максим  пытался говорить спокойно.
- Тоже, что и всем. Я сам из Медведовки. Не время, атаман, сейчас ссоры разводить.
- Так иди в свою Медведовку и не пускай конфедератов. А в наши дела нос не суй. Убирайся отсюда.
- Зачем ты, атаман, человека гонишь? Лес не твой, а мы кого хотим, того и приводим! – крикнул кто-то из толпы.
Шелест словно не слышал этих слов. Он расправил плечи, молодецки сбил на ухо шапку, встал на пень.
- Пане молодцы, гоните этого лайдака. Я получил важные известия. Через неделю возле Чигирина остановится караван купеческий. Восемь суден сукном московским груженый. А конфедераты не к нам идут.
Толпа зашевелилась, загудела. Послышались выкрики возмущения, кто-то громко, крепко выругался. Какая-то внутренняя, доныне неведомая сила толкнула Максима, и он тоже стал на пенек.
- Врет он, околпачивает вас. Не слушайте его, хлопцы! Неужто мы не станем на сторону крестьян, на защиту своих матерей и сестер? Неужто дадим шляхте убивать

81

людей, приневоливать их в унию?
- Довольно дрожать за свою шкуру, довольно терпеть! – крикнул Роман.
Шелест на мгновение растерялся. Опомнившись, он хотел толкнуть Зализняка, но тот уже сам соскочил с пенька.
- Не нужно нам такого атамана. В шею его прочь! – внезапно взорвался громким криком овраг.
Кто-то дернул Шелеста за полу, и он упал прямо в толпу.
- Буку в атаманы!
- Лусконога, тяните Лусконога! – слышалось то тут, то там над толпой.
- Зализняка! – донеслось слева.
Максим удивительно оглянулся, но Роман схватил его под руки и поставил на пень.
- Зализняка атаманом, Зализняка! – выкрикнул он, перекрикивая все голоса.
- Зализняка! – за Романом кричало еще несколько человек. – Он славный казак.
- Какой из меня атаман? – пытался отказаться Зализняк.
- А ты кланяйся, сучий сыну, - толкнул его палкой под бок какой-то старик, - и не отказывайся от чести.
- Зализняка! – звучало уже по всему буераку. – Он сотню водил на Запорожье.
- Зализняка! – гремело вокруг. – Зализняка!
Кто-то дернул его за ногу, еще кто-то поддержал за пояс, и Максима усадили на пень. Старик с палкой сорвал с него шапку, и Зализняку на голову посыпались прошлогодние листья, земля, даже конский помет. Так всегда делают на Сечи с атаманами, чтобы не задирал нос, чтобы помнил, кому обязан своей властью.
Наконец, мусор перестал сыпаться на голову, и Зализняк поднялся.
- Слово говори! – крикнул кто-то.
Максим обвел взглядом сотни устремленных на него глаз – возбужденных, выжидающих. В них он прочитал не просьбу, а приказ. Зализняк хотел говорить и чувствовал, что не может. То ли от того, что ему никогда не приходилось стоять пред таким количеством людей, то ли не знал, что именно надо сказать, но слова не находились.
“Да и нужны ли слова? – думал Зализняк. – Имеет ли он право вести людей на такое великое дело, сможет ли справиться с ним и? И разве только с ними? С этой сотней мало что сделаешь”.
- Не пустить шляхту в Медведовку – это же только начало, - последние слова он произнес вслух. - Одних не пустим – другие придут. А тех тоже надо будет гнать, и так до тех пор, пока не отобьем у конфедератов охоту к таким наездам. Сами подумайте, на что идем?
- Знаем, говори, что делать будем? – закричали со всех сторон.
- Говори!
- Слушаем!
Максим задумался. Он еще не успел привыкнуть к своему новому положению, а от него уже ждали ответа.
- Что делать будем? Шляхту будем бить? Понесем из Холодного Яра огонь мести за обездоленных, искалеченных людей, и жарко станет тому, на кого дохнет этот огонь. –

82

Максим замолк, а потом нерешительно промолвил: - А с чего будем начинать – еще сам не ведаю. Но думал я об этом, сами знаете. Я и в гайдамаках не был, - он усмехнулся и, поправляя пояс, добавил: - Теперь видите, какой из меня атаман. Да ничего, выбирали вместе, давайте же вместе и совет держать. Время не ждет.


XI

В конце 16-го мая повстанцы разогнали конфедератов, которые вешали селян в окрестностях Жаботина, штурмом овладели замком в этом городе. Здесь они захватили ружья, две пушки, снаряжение и войсковые запасы.
На сторону повстанцев перешел местный сотник Мартин Белуга. Обидно, за несколько месяцев до того, как повстанцы оставили Холодный Яр, случилась трагедия – выстрелом из пистолета был убит И. Шелест. Одной из версий, что стрелял запорожец Кондрат Лусконич после стычки “за начальство”. Сталось это 20-23-го мая 1768-го года.
Все вопросы подготовки и организации были выполнены под руководством Шелеста. Никто не знает, как бы развивались события под руководством Шелеста. Он забрал с собой в могилу много тайн, связанных с организацией восстания. Были слухи о каком-то письменном поручении тогдашнего кошевого Запорожской Сечи П. Калнишевского, которое атаман имел на руках. Правда, позже Калнишевский категорически отказывался о причастности Запорожья к восстанию, оправдываясь только тем, что в восстании участвовала только казацкая мелкота, которая служила у старшины. Однако отрицать у повстанцев “запорожского следа” нельзя, так как неоднократно на Запорожье бывал игумен Матронинского монастыря Мелхиседек Значок-Яворский, который являлся духовным лидером восстания.


XII

Зализняк наклонился, чтобы не стукнуться головой о притолоку, и вошел в есаулову землянку. Бурка сидел на полу, подогнув по-татарски ноги, и большой ложкой хлебал из казана тузлук. Завидев Зализняка, он облизал ложку и отставил казанок немного в сторону.
- Садись, вон ложка на полке.
- Не хочу, я ел.
Бурка снова подставил к себе казанок, вытерев усы, зачерпнул гущу со дна. На голове у Бурки торчал маленький невзрачный оселедец, а усы были большие, пышные,  и потому казалось, будто они не настоящие, а вот-вот должны отпасть.
Есаул накрошил в тузлук сухарей и помешал ложкой. Ждал, когда атаман начнет разговор. Он еще чувствовал обиду на Зализняка, и не столько на Зализняка, сколько на гайдамаков. Прогнав Шелеста, товариство должно было его избрать атаманом. Однако к Максиму есаул проникся уважением с первого же дня, и становиться ему на пути и в
83

мыслях не имел. Поразмыслив, он даже был несколько рад, что так сложилось, так как чувствовал, что вряд ли мог бы справиться со столькими людьми, тем паче теперь, когда
дело так сильно разгорается и кто знает, чем все это может кончиться. Лично он не боялся ничего, но быть в ответе за стольких людей все-таки страшно.
- Я думаю, сегодня двинуться в Медведовку, - примостился на обрубке колоды Зализняк.
- Сегодня? Не рано?
Максим покачал головой.
- Ты не так понял меня. Я и сам знаю – рано. Будем ждать до Троицы, как на раде условились. От того у нас большая польза будет. Монастырь - Троицкий, на храм много людей съедется. Да и Нечипор от запорожцев из Медведовки еще не вернулся. Я хочу поехать к чигиринскому коменданту Квасневскому. Он сейчас в Медведовке. Из того, что я о нем слышал, не похож он на шляхтича. Может, с ним о чем-нибудь сговоримся. Войско в Медведовке не тревожит меня, не численно оно. Да и комендант медведовский слабоумный человек.
Бурка молчал. Он размышлял, как бы лучше ответить. “Посоветует не ехать, а вдруг удастся, скажет “недалеко смотришь”, а ехать – тоже сомнительное дело”, - подумал он и промолвил вслух:
- Как знаешь. Я тоже одно дело надумал: на Троицу молебен отслужим, с панами, меня они выслушают,  а нет – так и пригрозить можно.
Максим поразмыслил и одобрил предложение есаула.
- Верно это, и слабодушным силу придаст. А вокруг добрая молва пойдет, соберет к нам людей. – Зализняк наклонился, положил руку на колени. – Тех, которые сейчас еще не вписаны в третий курень, впиши в четвертый.
- Такого же нет.
- Пусть будет. Это пока. Видишь, я сам еще не знаю, какого нам порядка держаться. По-моему – курени плохо. Это не Сечь. Тут села, поля, - устремив взгляд в пол, Максим наморщил лоб. – Отряды создать нужно, как у татар. Но об этом потом. – Он поднялся, оглядел землянку и словно только теперь заметил, как  в ней грязно. – Грязь  у тебя, хоть лопатой выгребай. И все на вас, атаманов, глядя, такое же позаводили. Я сказал, хлопцы уже чистят повсюду. Мне, наверное, к тебе переселиться придется, если не станешь возражать. А то там тесно. Приеду – начну чистить.
Бурка покраснел, потер рукою переносицу.
- Добре, уберу. Сам мусора не люблю, это при Шелесте завели.
Максим вышел из землянки. Теплый весенний вечер, напоенный запахом молодых листьев и первых цветов. Мимо землянки и с кувшином березового сока в руке прошел незнакомый гайдамак. Увидев атамана, он почтительно кивнул головою и взялся руками за шапку. Зализняк сморщился. Хотел вернуть гайдамака, пристыдить, но тот был уже далеко и не захотелось кричать на весь яр. “Видно, что недавно челядником при дворе где-то был. После сам поймет”.
До вечера было далеко, и Максим раздумывал, чем заняться теперь. Долго стоял неподвижно. Обрывал и мял в руке вербовые котики, следил глазами, как парит над лесом сокол-бориветер. На душе было тревожно, как и в первые дни. Но тогда он думал, что это

84

от непривычки, пройдет немного времени – привыкнет, успокоится. Однако спокойствие не приходило.


XIII

Избранный вместо И. Шелеста повстанцы избрали полковником Максима Зализняка. Он и возглавил освободительный поход на Умань. Надо сказать, что время для того было удачное. Как раз в феврале 1768-го года часть польской шляхты, недовольной российским вмешательством в польские дела и политикой короля Станислава Понятовского, созвала в городе Баре конференцию, которая огласила “Божью войну” королю, России и православию. Польское правительство, не имея возможности собственными силами победить конфедератов, обратилось за помощью к России. На территорию Правобережной Украины вошел корпус царских войск под командованием генерала 
П. Кречетникова. Конфедераты стянули главные силы к Бару, Виннице, Бердичеву, где и развернулись боевые действия. Отмобилизована была большая часть надворной милиции, отряды которой держал тогда каждый магнат. Тогда отпор гайдамакам могли чинить только разрозненные небольшие отряды шляхты, которые наполняли Правобережье в поиске снабжения, союзников, заодно грабили селян, терроризировали православное духовенство. Один из таких отрядов численностью в 20 человек зализняковцы уничтожили на днепровском острове недалеко от Черкасс.
Руководитель восстания  1768-го года Максим Зализняк очень загадочная личность. Местом его рождения  одна часть исследователей считает село Медведовка Чигиринского района Черкасской области, другие считают, что он родом из селища Мельники Чигиринского района. Многие уверены, что М. Зализняк родился в селе Олексеевке, которое находится на территории Бобринецкого района Кировоградской области. Есть и такие исследователи, которые утверждают, что он родом из села Пикивцы.
Официальная точка зрения – Максим Зализняк родился в селе Медведовке на Черкащине в семье бедного селянина в 1740-ом году. После смерти отца, когда Максиму исполнилось 13 лет, он ушел на Запорожье, где пробыл 14 лет. Мальчишки на Сечи уже давно перестали быть там диковинкой. Жили своей группой, учились сабельному бою, упражнялись в стрельбе, овладевали грамотой, выполняли обязанности джур (слуг) у куренных атаманов.
Куренной атаман, у которого Зализняк был джурой, заметил интерес паренька к пушкам и, следовательно, отдал его в науку к сечевым пушкарям.
В Сечи Зализняк попал на глаза игумену Матронинского монастыря Мелхиседеку (Михайло) Значко-Яворскому, который часто навещал Сечь. Игумен был рьяным борцом против засилья в Украине униатской церкви, которая служила для одурачивания и ополячивания населения Правобережной Украины. Игумен почувствовал в Зализняке какую-то силу, понял, что в его лице Украина может увидеть нового Б. Хмельницкого и постепенно начал обращать парня в “свою веру”, то есть на борьбу за сохранение православия.
85

На Сечи сначала так и думали. Зализняк грозился, что он хочет жить в монастыре и может даже постричься в монахи.
В ноябре 1767-го года он ушел в “польский край”, и  вначале оказался в Онуфриевском (Жаботине), а потом в Матронинском монастыре.
Матронинский монастырь был удачной конспиративной квартирой, так как сюда
постоянно приходили со всех сторон Украины, среди них легко прятались и преступники. На удалении около двух верст от монастыря, в глубине леса Холодного Яра был оборудован тайный табор, который называли Матронинской Сечью.
Вскоре пошли слухи, что в Холодном Яру, в урочище близ Матронинского
монастыря под Чигирином таборится ватага гайдамаков, а руководит ею Зализняк. Под его руководством сначала было только 128 повстанцев, но вскоре все окрестные отряды начали идти под руку Зализняка. Становлению отряда Зализняка много уделял внимания Значок-Яворский. Через близких к церкви людей – а именно тогда разгоралась борьба против униатства – он влиял на местных главарей, склоняя их к единению.
.Отряд, которым командовал Зализняк, в основном был посажен на лошадей. Сам
Зализняк сидел на буланом коне, имел на себе красный жупан, синюю шапку, сафьяновые сапоги, шалевый пояс, за поясом пистоли, на боку сабля. Не старый еще человек, меньше сорока лет, с виду полный, круглолицый, красив, небольшого роста и плечист… уса русые, небольшие, за ухом оселедец.
Максим Зализняк был казак смелый, храбрый и грамотный.


XIV

В Медведовку Максим приехал, когда в хатах еще только зажглись первые огни. С собой он взял Романа. Полковник чигиринских казаков Квасневский проживал в доме медведовского коменданта Белевского. Зализняк оставил коня возле хаты деда Мусия, что жил неподалеку и сказал Роману:
- Зайдем, расспросим, что и как. Ружья поставь где-нибудь в углу, пусть не маячат за плечами.
Наружная дверь была не заперта.
- Гляди, кто пришел! – поднялся дед Мусий на приветствие Максима. – О, и ты Роман. Одарко, занавесь чем-нибудь окна, - оглянулся он немного испуганно.
- Хлеб-соль, диду. Чего ты так удивился, будто мы с того неба свалились?
Дед засуетился. Смел рукавом со стола крошки, отвернул заплатанную, но чистую скатерть.
- Присаживайтесь к столу.
Максим и Роман попробовали, было, отказаться, тогда старик таинственно подмигнул, достал с полки бутылку, в которой плескалась горилка.
- Зять сегодня в гости приходил, - сказал он.
Закусили луком, затем баба поставила в большой миске борщ.
- Что нового, диду? – похлебывая борщ, спросил Максим.
- Ничего, кроме слухов всяких, будто вот-вот конфедераты в местечко придут,
86

отметят, у кого остались льготные годы. Ты-то как живешь?
Максим вытащил из борща что-то черное, взял в пальцы, стал разглядывать.
- Это мясо и твои зубы не возьмут, - старик хмыкнул не то со смешком, не то со вздохом. Кусок корца из-под соли. Борщ солить нечем. Запорожцы привезли, да только три дня продавали, откупщики у них всю оптом купили. Ты про Квасневского спрашивал?
Уже недели две сидит. Уехал, было, а позавчера снова вернулся. У нашего коменданта живет.
Старуха возилась у печи, прислушиваясь к разговору. Максим мигнул Роману, однако тот не понял. Тогда Зализняк наступил ему на ногу и снова показал глазами. Роман поднялся и подошел к старухе:
- Как дочки поживают? Зятья? Слыхал, будто Охрим коня обменял?
Максим наклонился к старику.
- В какой комнате комендант живет? Часовой где?
- Зачем это вам? Худое что-то задумал ты, Максим? Еще когда б кто-нибудь другой, так леший с ним.
- Ничего худого, поговорить хотим, вот крест святой, - Максим быстро перекрестился.
- В светлице от колодца, если он не в гостях. А охраны никакой не ставят. Можно пройти из сада через кухню.
- Все, ладно. Кони пусть у тебя побудут, не выходи из хаты, чтобы тебя с нами никто не видел. Скоро в гости жди, диду. Спасибо за хлеб-соль.
- Пойдешь через сад - ступай тихо. Подождешь в кустах, в случае чего – свистнешь дважды, - сказал Зализняк Роману на улице. Сначала давай в окна посмотрим.
Увидев перед собой незнакомого человека, полковник Квасневский испуганно вскочил с кровати и выпустил из рук книжку. Лишь одно мгновение размышлял он: пистолеты висели на стене, а незнакомец стоял у порога, держа руку под кунтушом. Думать о защите было поздно. Да, может, он пришел без злого умысла, только почему же так рано и без разрешения?
- Не бойтесь, полковник. У меня нет злых намерений. А что пришел так, непрошенный, - Максим усмехнулся, - прости.
Квасневский продолжал сидеть на кровати.
- Я от гайдамаков. Полковник, нам  точно известно, что в Медведовку должны прибыть конфедераты. Мы все дали обещание, что не пустим их. Медведовцы хорошо помнят, как вы однажды не пустили униатов сюда, - Зализняк замолк, разглядывая Квасневского.
Тот заморгал глазами, выдерживая взгляд.
- Я не понимаю, чего вы хотите?
- Неужели не понимаете? С вами больше восьми сот казаков.
Квасневский опустил глаза. Взяв с подушки книгу, поставил ее ребром себе на колени.
- Тогда были другие времена.
- А теперь? Мы знаем вас как человека честного.
- Никогда не обижал я мирных обывателей, воин я.

87

- Мало не обижать, надо защищать их. Конфедераты сами подрывают мощь Речи Посполитой. Недаром из Варшавы позвали против них русской войско. Слышали уже – крепость Бердичевскую взяли!
Квасневский выпустил книгу и сжал руки так, что пальцы хрустнули в суставах. Да, один раз он, как комендант, запретил униатам въезжать в село. Он исполнил
постановление сейма. То были ксендзы с небольшим количеством жолнеров. А сейчас? Разве не то же, разве сейм и король не указали, что конфедераты являются врагами Речи Посполитой? Но как пойти против них? Против шляхтичей, таких же, как он сам? Фольварк Мокрицкого находится по соседству с его фольварком. Что это? Санкта Матер, что ему делать?
- Я жду ответа, пане полковник.
- Не знаю, - чуть слышно промолвил Квасневский.
Зализняк постоял еще какое-то мгновение и взялся за ручку двери.
- В таком случае, пане полковник, советую вам не становиться нам на пути. Вас никто не тронет, можете сидеть спокойно.


XV

Уже за три дня до Троицы в Матронинский Троицкий монастырь стали съезжаться окрестные крестьяне. Места на монастырском заезжем дворе хватило немногим, спали в клунях, конюшнях и даже – а таких было большинство – в саду под открытым небом. Между людьми ходили разные слухи. Говорили, что где-то в лесу собралось большое войско, что скоро выгонят конфедератов и шляхту, что в воскресенье будет молебен и всех силой позаписывают в гайдамаки. Некоторые крестьяне ждали этого дня с нетерпением, иные со страхом, другие с любопытством, а были и такие, что тихонько запрягали лошадей, и, убирая торбу, отправлялись домой. В субботу из лесу вышла часть гайдамаков и смешалась с прихожанами. Гайдамаки разговаривали громко, не таясь, бранили панов, звали крестьян к себе.
В воскресенье с утра погода стояла ясная, солнечная. Над монастырем, поблескивая на солнце крыльями, кружилась стая снежно-белых голубей. На церковном дворе шумела огромная толпа. Маленькая деревянная церквушка тоже была переполнена. От дыхания сотен людей, от смрада фитилей, густого запаха дегтя в церкви стояла тяжелая духота. Монотонно читал евангелие протоиерей, качая в такт словам продолговатой, словно у лошади, головой.
Роман, который стоял напротив царских врат за спиной Бурки, почувствовал, как все больше его клонит ко сну. Сначала он вслушивался в речь протоиерея, ожидая, когда тот скажет что-то такое, что касалось тех событий, которые должны были произойти, но слыша, что протоирей читает какую-то длинную и нудную молитву, стал думать о чем-то своем. Неприятный запах растаявшего воска и ладана кружил голову. Гайдамак, который стоял позади, задремал, прислонив свечу чуть не к самой стриженной “под макитру” голове Романа. Роман локтем толкнул его в живот и прошептал:  “Патлы спалишь. Чем тогда мне девчат завлекать?”.
88

Наконец, на колокольне зазвучали колокола, и при чтении пятого псалма начался крестный ход. Впереди шел протоиерей с чудотворной иконой и наместник настоятеля иеромонах Гаврило. Мелхиседека не было, он выехал, не пробыв даже трех недель, но Максиму все время казалось, что он тоже шагает впереди всех. За ними Зализняк и Бурка, гайдамаки, крестьяне, монахи. Когда обошли вокруг церкви и остановились около
паперти, Бурка осторожно взял за локоть наместника.
- Отче, остановись, скажи людям слово напутственное.
Гаврило исправно моргнул глазами, скрестил руки на выпуклом животе.
- Что могу сказать я? Я могу лишь величать Бога.
Но Бурка взял его под руку и помог встать на ступеньки. Толпа остановилась, умолкли разговоры.
- Возлюбленные! Ныне у нас праздник великий. Сошлись мы сегодня в седьмой день недели, чтобы совершить благое и святое дело. Помните, кто сотворил благое дело, тот вознесется на небеса, райские врата всегда будут открыты перед ним. Миряне, таинства униатов нечестивы. Покойники, схороненные нами, не встанут в день Страшного Суда. - Иеромонах кашлянул и неожиданно замолк. Он оглянулся, словно ожидал поддержки, кашлянул еще раз. Его приложенный ко рту кулак мелко дрожал, на лбу выступили капельки пота.
Бурка тревожно посмотрел на Зализняка, который от волнения никак не мог расстегнуть верхние крючки кунтуша. Гаврило шептал что-то про себя, потом поглядел под ноги, чтобы сойти вниз. В толпе послышался глухой шум. Зализняк рванул воротник, два верхних крючка оборвались, и в то же мгновение он ступил на паперть.
- Люди добрые, братья мои по неволе! – прозвучал над толпою его сильный голос. – Да, братья по неволе, потому что паны совсем озверели, хуже неверных из нас невольников делают. Кому сегодня не надели хомут, наденут завтра. Недаром же сейчас и поговорка такая пошла: “На воле – плачу вдоволь”. Нет мочи дальше терпеть такое надругательство, - Максим передохнул. Он сам не знал, откуда брались слова, но они лились свободно, как будто он целую ночь обдумывал их… – Коли мы сами сейчас не защитим себя, то кто же защитит нас? Настало время выбираться из неволи, разбить ярмо, которое терпим от шляхты, оборонить веру от кровавых рук конфедератов. Только когда уничтожим змеиное кубло пановское, что сосет нашу кровь, тогда и будем свободны. Встанем же на бой против наших обидчиков, поклянемся, что всех панов выгоним с нашей земли!
Максим выхватил саблю из ножен. Рассыпав на солнце серебряные брызги, блеснули сабли и ножи в руках гайдамаков, на мгновение застыли в вытянутых руках и вслед за атамановой медленно опустились к земле. Бурка махнул рукой, с колокольни прозвучал пушечный выстрел. Певчие запели тропарь. Иеромонах принял из рук дьякона чашу, стал освящать склоненные сабли и ножи. Несколько гайдамаков вывезли на руках из сада два оружия. Иеромонах подошел к возам и, шепча молитву, покропил оружие.
- Берегите же, в чьей душе еще тлеет отвага, эти сабли и пищали дедовские!
Минуту, долгую минуту тянулось молчание. Потом к возу подошли два парубка, очень схожие между собой, видно, братья, и, не говоря ни слова, протянули руки. Роман подал им две сабли и два ружья.

89

- У меня своя есть, - ударил по боку пожилой запорожец, пробиваясь через толпу к саду.
Толпа продолжала стоять, словно завороженная. И вдруг встрепенулась, загремела сотнями голосов… Крестьяне, обгоняя друг друга, ринулись к возам, на которых стояли гайдамаки. Столпились все около возов. А позади, путаясь ногами в длинных полах и
боясь, что ему может не хватить оружия, отчаянно пробивался низкорослый татарин Толмач, силясь просунуться под руками других.
- Мне кривая сабля оставьте, янычарку мне! – кричал он, хотя никто в общем шуме не слышал его слов.


XVI

Следующая неделя промелькнула как один день. Зализняк упорядочивал сотни, выпрашивал у настоятелей коней, снаряжал лазутчиков в Чигиринский и Смелянский полки, наведывался в кузницу, где ковались ножи и наконечники для копий. Его стройную фигуру в туго подпоясанном кунтуше видели то в землянке, то в саду у обоза, то около кельи наместника. Вот и в этот день, когда уже совсем стемнело, он вернулся в хату, в которой жил, когда еще был батраком. Есть не хотелось, и Максим, не раздеваясь, лег на скамью. В голове вертелись обрывки каких-то мыслей тяжелых и неуловимых.
Зализняк еще и сейчас хорошенько не знал, когда они выступят и на какую сторону. Конфедераты в Медведовке не появлялись, они остановились на полдороге. Однако Максиму было ясно, что не сегодня-завтра они придут. Он понимал, что надо использовать время для того, чтобы собрать как можно больше людей и вооружить их.
“На Сечь пошлем гонцов, - думал он, прикрывая ладонью глаза. – Хрен и Жила соберут хлопцев”. Двое гайдамаков лежали на полу и шепотом разговаривали. Увидев, что Зализняк открыл глаза и, подумав, что они мешают ему отдыхать, умолкли. “Выставил ли Бурка охрану со стороны Жаботина, он как будто говорил мне, что да?” – старался вспомнить Максим. Он уже хотел подняться и пойти спросить, как в хату в сопровождении гайдамака вошел какой-то старик с мальчиком. Максим узнал кобзаря. Сумный, словно видя, где лежит атаман, отстранил гайдамака и подошел к скамье.
- Ты тут, атаман?
- Тут, - Максим сел на скамью. – Садись, диду.
- Из Медведовки я сегодня, - опускаясь рядом, сказал кобзарь.
- Из Медведовки? – поднялся Зализняк и сразу вспомнил, что до сих пор еще не вернулись посланные туда разведчики. “Может, схватили их?” – подумал он и сказал вслух: - Кто там?
- Тебя ждут. – Сумный повернул голову, и теперь двойной шрам напоминали две глубокие борозды. – В Кончакской крепости собирается шляхта, все медведовские паны уже там, и часть надворного гарнизона Калиновских туда же перебралась, шляхта голопузая вся в Калиновской крепости осталась.
- А остальное надворное войско? – спросил один из гайдамаков.
- Остальные надворные войска в имении. Стоят и не знают, что им делать. Они с
90

тобой пойдут, Максим.
- Где чигиринский комендант со своим гарнизоном? – спросил Зализняк.
- Квасневского в крепости нет. Удрал из местечка, а с ним и его сотни ушли. – Кобзарь помолчал и, опустив голову, добавил: - Всех, о ком знают, что из его семейства
кто-нибудь в гайдамаках, забрали и заперли в сарай.
Оба гайдамака вскочили с пола.
“Мать и Оля тоже там, - промелькнуло в голове у Максима. Он хотел спросить о них, но сдержался. – Конечно, там, только он об этом не смеет спрашивать. Скажут, вишь какой, как узнал, что его семью забрали, так сразу повел сотни на местечко”.
Он сидел, стиснув зубы. “Вскочить бы на коня… Но…” – и еще ниже он поник головой. Это впервые атаманская власть легла такой тяжестью на плечи, не пуская его к родным и любимым.
Однако надо было что-то решать. Максим вздохнул и, взяв со стола кисет и кресало, спрятал в карман.
- Диду, а бабуся и Оля, наверное, на Тясмине спрятались? – сказал Петрик, поводырь кобзаря.
Кобзарь отрицательно покачал головой.
- Скорее, у кого-нибудь из соседей.
- Ступайте, хлопцы, и позовите Бурку да куренных атаманов всех, - приказал Зализняк гайдамакам. – Будем наступать.
Этот первый бой окрылил всех. Все сложилось как нельзя лучше. В полночь Зализняк привел три сотни гайдамаков в Медведовку. Еще в монастыре посоветовавшись  с сотниками, решили брать крепость не с берега, а с воды, откуда меньше всего ждала шляхта. Гайдамаки собрали все челны, какие только были у берега, а одна сотня, захватив с собой приготовленные веревки и длинны палки с крюками на концах, поплыла камышом к крепости.
Штурм начался перед рассветом, когда густой туман окутал речку. Нападение было до того неожиданным, что стража, увидев на стенах гайдамаков, бросилась бежать, не сделав ни единого выстрела. Часовые опомнились только позже, когда гайдамаки перелезли уже через стену.
Зализняк с двумя сотнями стоял неподалеку от ворот, откуда было слышно стрельбу, потом наступила тишина. Уже думали, что сотню сбросили в воду. Максим хотел, было, приказать бить дубовой колодой дверь крепости, как вдруг прозвучал десяток разрозненных выстрелов и дверь раскрылась. В усадьбе пылало какое-то строение, в хлевах ревела потревоженная скотина. В предутренней мгле можно было разглядеть, как вспыхивали огоньки выстрелов в окнах замка, рычали, словно звери, пушки, выплевывая в раскрасневшиеся лица гайдамаков картечь. Но уже то тут, то там содрогались гулкие коридоры от радостных восклицаний атакующих, слепо бились под высоким сводом летучие мыши, напуганные сабельным звоном. Максим, не останавливаясь, побежал вверх по ступенькам. Еще кто-то вначале высек огонь и зажег воткнутую в нишу плошку. Максим взял в левую руку плошку и нес ее, держа высоко над головой.
Они вбежали в одну залу, потом в другую, перебежали через какую-то комнату – везде было пусто. Гайдамаки, рассыпавшись по другим комнатам, тоже не нашли никого.

91

Тогда Зализняк по ступенькам бросился вниз. Бой уже утихал, в замках, в коридорах с плошками, а то и просто намоченными в смоле пылающими тряпками, вздетыми на сабли, сновали повстанцы. Возле небольшой комнаты столпились гайдамаки.
- Что тут такое? – спросил Максим, осветив плошкой чье-то лицо.
- Шляхтичи сюда попрятались, - щурясь от света, ответил гайдамак, - все, которые
успели.
Зализняк протиснулся в комнату. В ней, наполовину от двери, виднелось что-то похожее на погреб, туда вели ступеньки. Возле ступенек, подогнув под себя ногу, будто продолжая бежать, лежал один из медведовских шляхтичей, пан Браворской.
- Что же за ним не бросились? – всматриваясь в темень, спросил Зализняк.
- Пытались было, но двое сразу сорвались в какую-то яму, вот и ждали света.
Максим наклонил плошку и спустился в отверстие. Из него ударило запахом плесени, застоявшегося воздуха. Саженях в двадцати впереди себя он увидел колодец. Дорожка вела в обход слева. Проходя по ней, Максим посветил и заглянул вниз – по спине от страха побежал холодок. Дна не было видно.
“Куда же ведет этот ход? “– попытался догадаться Зализняк. Только под землей разобрать было трудно. Миновал еще два колодца. Вокруг одного был обход, через другой лежали широкие мостки. Проверив ногой крепость досок, Максим направился дальше. Через полсотни саженей ход раздваивался. Максим не задумываясь, повернул направо. Завернув за угол, стало как будто несколько светлее и вдруг произошло нечто неожиданное. Впереди, где именно, он не мог разобрать, раздался страшный крик, похожий на завывание. Утроенный эхом подземелья, он разбивался на несколько звуков. Гайдамаки, которые шли за Максимом, толкая друг друга, кинулись назад. Зализняк поднял плошку, она стукнула о потолок, выскользнули из рук, затрещала под ногами. В это мгновение что-то метнулось Зализняку под ноги, больно укусило ниже колена. Над головой Максима чуб стоял дыбом. Максим молниеносно нагнулся над плошкой, почувствовал второй укус, схватил и сжал руками какое-то животное. Оно дико заворчало, рванулось всем телом, но Зализняк еще крепче сжал руки. Послышался тихий визг, похожий на стон. Только теперь Максим разобрал, что это было небольшая собачонка. Она тихо скулила, словно прося прощения за то, что сделала. Держа собачонку левой рукой, Максим поднял плошку, которая задымив, вспыхнула ярким племенем, и пошел вперед. В нескольких шагах был еще один поворот, сбоку пробивался бледный, утренний свет. Теперь ход, очевидно, был проложен под склоном яра, какое-то дерево пробило корнями размытый дождями слой земли, а она немного осыпалась, образовав небольшой лаз. Через него пробивался пучок лучей, который падал на железные поросшие мхом двери. В углу под дверью было гнездо, и в нем пищали трое крошечных, еще слепых щенят. Собачонка лизнула руку, словно прося отпустить ее. Максим отпустил ее и улыбнулся.
- Оказывается, ты тут не одна, а с семейством. А напугала меня здорово.
Он пошарил в карманах, не завалялся ли там какой-нибудь кусок хлеба, но ничего не нашел. Присел на корточки и погладил дрожащую от испуга собачонку по короткой блестящей шерсти.
Через минуту Зализняк поднялся и еще раз огляделся вокруг. Этой дорогой

92

беглецы не проходили. Значит, они свернули налево, и теперь их не догнать. Княжне Думковской и шляхте удалось бежать.
Однако когда Максим вернулся в крепость, то узнал, что бежала только Думковская и незначительная часть шляхтичей. Большинство же их вместе с комендантом крепости полковником Скаржинским отступило во время боя к флигелю и заперлось в 
нем. Под градом пуль, перебегая от дерева к дереву, туда пробрались гайдамаки. Шляхтичи ожесточенно оборонялись, их вытаскивали по одному из дому и на крыльце отрубали головы.
После восхода солнца из леса прибыли все сотни, и гайдамаки вступили в Медведовку. Небольшую Калиновскую крепость облили смолой и подожгли с двух сторон. Деревянные строения вспыхнули, как факелы, и горели целый день, пока не взошла вечерняя звезда. Гарнизон сложил оружие, как только вспыхнула первая башня, лишь комендант местечка Белевский с двумя сотниками, воспользовавшись густой завесой дыма, выскочили через северную стену и спрятались в плавнях около Николаевского монастыря.
Сотни надворной стражи пана Калиновского и других панов с самого начала перешли на сторону Зализняка. Возле церкви они приносили присягу на верность Украине. Каждая сотня получила свою хоругвь.
В селе стоял великий гомон, словно на празднике. По улицам в цветных платках, взявшись за руки, ходили девчата, около ворот кучками толпились молодцы и пожилые крестьяне, облокотившись на тыны, стояли старики. Образовав круг, в середине которого мелко выбивали каблуками двое казаков, через Калиновку пришли к шинку запорожцы. Вслед за ними проехали на лошадях еще несколько сечевиков. На перекрестке они встретили гурьбу девчат, перегородили им дорогу, со смехом и шутками потеснили лошадьми к тыну.
В это время подошли Роман и дед Мусий.
- Девчата, прячьтесь ко мне под полы, - расстегивая кунтуш, крикнул Роман. – Лучшая возле сердца укрытие найдет.
- Куда ты, Мусий, так вырядился? – вскрикнул от ворот остробородый старичок. – Сидел бы ты на печи, пока баба есть дает. Ты же все кости растрясешь.
- За правое дело не страшно и растрясти, - сурово ответил дед Мусий. – Я еще, матери его ковинка… - и старик с важностью повел плечами.
Хотя его вид и вызвал у Романа улыбку, однако он сдержался. Дед был одет в старый, гранатового цвета жупан, синие шаровары и сморщенные, густо смазанные смальцем сапоги. На боку у него была сабля, за плечами торчало источенное шашелем копье, едва ли еще не прадедовское. Роман вспоминал, что им когда-то баба мяла сорочки в жлукте.
С Романом и дедом Мусием находился и Микола, их односельчанин, присоединившийся к гайдамакам.
Все трое свернули во двор Карого.
- Дядько Гаврило, эй, где же вы, почему не откликаетесь? – заглянул в порожнюю хату Роман. – Нет, может, в хлеву. А вот вы где?
Увидев Романа, Карый схватил жгут соломы и кинул на мешок, стоявший около

93

присыпанной мякиной кадки.
- Хлебец пересыпаешь? Хороша пшеничка, - запустил руку в кадку дед Мусий. – Сразу видно, не с бугров, а с Черного поля.
Карый запуганно заморгал глазами.
- С какого там Черного поля, моя собственная.
- Рассказывай, будто ты ее не молотил. Чего ты боишься? Ох, и пугливый ты, Гаврило. Люди скот брали, и то не боятся. Я коня привел. Роман пару волов. Наше оно, потом кровавым полито.
Карый завязал мешок и кинул на него охапку соломы.
- Оно так. Все село брало пшеницу из панских амбаров и опять же… Роман сел на коня, да и был таков. А мы с тобою тут остаемся. Поздороваемся в лесу на суку. Ну, пойдем в хату. Там поговорим.
- Нам некогда. А вы, дядьку, разве не идете с нами? – спросил Микола.
Карый развел руками.
- Куда я пойду, стар я.
Дед Мусий выругался:
- Ты старый? Я и то иду. Семьдесят мне скоро.
- Может, ты здоровее, крепче, - неуверенно проговорил Карый.
Роман подошел к Карому.
- Заячьи штаны на тебе, дядько Гаврило. Видно, мало тебе паны шкуру дубили.
- Мне мало? Кому же тогда больше?
- Все идут, один ты за женскую юбку держишься. Боишься, как бы паны не вернулись? Не вернутся они, нет им больше дороги в наше село. Что ж, сиди дома, без тебя волю добывать будем. Кто добудет, того она и будет. Знал бы Максим, какой у него сосед.
- Я бы пошел. Так ведь у меня и оружия-то нет никакого.
- Нож острый есть? Вот и хорошо, а там добудем. Идем, готовь магарыч, - хлопнул его по плечу дед Мусий.
- Магарыч-то можно бы, да нет и гроша ломаного за душой.
- У меня тоже, - бросил Микола.
- Нюхателей, выходит, много, а табаку нисколечко, - улыбнулся Роман. – Пойдем в корчму, у меня найдется, - и выгреб из чресла пригоршню медяков.


XVII

Зализняк решил забежать домой только на минуту. Но, увидев осунувшееся лицо матери, полное безысходной скорби, задержался дольше. Мать не плакала, не упрекала его, только грустно смотрела на сына, подперев щеку маленькой сухой рукой.
- Чего вы, мамо, так на меня смотрите? – сказал Зализняк, усаживая на колени Олю.
- Наглядываюсь. Береги себя, сынок, один ты у меня, и надежда и опора вся. Говорят, ты за старшего там у них. Правда? – мать утерла концом платка глаза.
- Не плачьте, мамо. Знаю, сколько нагоревались вы из-за меня. Недолго уже теперь
94

осталось, вернусь – и заживем по-новому.
- Дай Бог! Не разбираюсь я, что к чему, а все же верю, что ты только за правое дело встаешь. Сызмальства не любил неправды, нрав уж у тебя такой. А паны, они ж людей в скотину превратили, - вздохнула мать.
Максим вышел из хаты и направился в сад. В лицо повеяло опьяняющим ароматом
черемухи, смешанным с запахом меда. Под окном кудрявился нежно-голубой барвинок, словно стрелы торчали вверх петушки. Максим сорвал несколько стеблей с большими желтыми цветами, подул, и с них посыпалась желтая пыльца.
Вон под тем кустом смородины, где гнездятся куры, он нашел когда-то самопал. Что это была за радость. Целый день чистил его с хлопцами, а вечером побежали к Тясмину испробовать его в стрельбе. То ли пороха набили много, то ли ствол разъело где-то внутри от давности и дождей, только разорвался он возле самой руки. Максиму раздвоило надвое большой палец и опалило чуб. Палец не зарастал долго, а когда зажил, остался приплюснутым и коротким.
“Может, уже никогда не придется увидеть свой садик”, - подумал он.
- Я еще вечером вернусь, - сказал матери, провожавшей его до дороги.


XVIII

У встречных гайдамаков Зализняк спросил, не видали ли они Бурку, и, узнав, что тот в корчме, поехал туда. Он едва протиснулся в дверь, столько людей столпилось там. Максим глазами поискал Бурку – тот сидел недалеко от стойки. Только он хотел окликнуть есаула, как его самого кто-то позвал.
- Атаман, выпей с нами чарку.
Зализняк оглянулся. Около стены с чаркой в руке стоял дед Мусий.
- Или, может, уже брезгуешь? – он хитро прищурил глаза. – Так знай, что в корчме и в бане все равные паны.
Зализняк взял из дедовой руки чарку, выпил и закусил луковицей. Гайдамаки немного притихли, поглядывая на атамана, особенно те, кто его еще мало знал. Это были в большинстве своем казаки надворной стражи, которые присоединились к гайдамакам.
Дед Мусий налил еще одну чарку, потеснил кого-то со скамьи.
- Садись, Максим, а то тебя теперь только издали видишь. А я бы поговорить хотел. Слухи идут, будто ты от коша грамоту имеешь. Правда ли?
Зная, какие разговоры ходят между казаками, Зализняк уже давно думал, что скажет, когда его спросят об этом.
Он посмотрел на деда Мусия и громко, так, чтобы слышали все, ответил:
- Правда, запорожцы тоже с нами.
- А от царицы? – спросил кто-то из-за угла.
- Имеем и от царицы грамоту. В ней все сказано. Царица повелела бить униатов и шляхтичей, подходя к Зализняку, крикнул Бурка.
- Где же она? – послышалось от того же угла.
- Лежит та грамота в укрытии, не дозволено ее читать сейчас, - важно ответил
95

есаул. – Настанет время – всем огласим.
Зализняк тем временем подошел к шинкарю.
- У тебя место есть, где бы можно было отдельно посидеть?
- Есть. Прошу в камору, - закивал лысой головой шинкарь и приотворил дверь за
стойкой.
В небольшую комнату, заставленную бочками, Зализняк позвал Бурку и еще двух сотников: Швачку и еще одного, которые были в корчме.
- Что изволите пить? – почтительно склонил голову шинкарь.
- Ничего. Хотя нет, пиво будете пить, хлопцы? Три кружки пива. И оставь нас одних. – Теперь обратился к атаманам: - Надо думу думать, что делать дальше.
- Что нам думать, - воскликнул молодой сотник, - теперь пускай паны Думковские и Калиновские думают, им нужно пристанище искать, а не нам. Гулять будем.
- Будешь гулять, пока шляхта из Черкасс приедет да даст тебе под зад? – промолвил сотник Микита Швачка.
Это был низенький, лет сорока человек, на первый взгляд с равнодушным выражением лица. Только маленькие темно-серые глаза, которые быстро перескакивали с одного предмета на другой, выдавали его неспокойный характер.
Максим знал, что Швачка был нрава резкого, придирчивого и не упускал случая уколоть, а то и посмеяться над кем-нибудь.
- Верно, сидеть нельзя. Надо идти на Черкассы. Там самое большое логово. А позади себя надо место надежное подготовить, куда можно лишнее оружие справить и казну. Такое место, где в случае неудачи и самим отсидеться можно.
- У нас есть место, яр Холодный, - отхлебнул пива Бурка.
- Видишь, оно было хорошим, пока мы прятались там и вся сила наша там была. Ты думаешь, куда шляхта отправилась? В лес, наверное? Наш лес против нас самих и обернется. Я думаю, что самым лучшим местом был Николаевский монастырь. Он на острове сам как крепость.
Сотники задумались.
- Верно, место удобное, - отозвался немного погодя и Швачка.
Бурка тоже не выдержал.
- Тогда, Микита, сейчас езжай и договорись с игуменом, - обратился к Швачке Зализняк. – А мне еще одно дело сделаешь. Нужно посланцев в Сечь снарядить, а заодно и  в ближайшую волость. Пускай всем рассказывают, что свершилось здесь, пускай подымают крепостных. Шляхта сильна. Войско у нее, пушки. Но это не страшно. Одолеть ее можно. Коршун тоже силен, а ласточки его гоняют. В единении наша сила.
- Воззвание бы написать, - молвил Бурка, отодвигая кружку.
- Напишем, зови писаря.
- Он пьяный лежит.
- Я буду писать, - сказал молодой сотник, - были бы перо да бумага.
Позвали шинкаря, велели достать бумагу, чернила и перо. Шинкарь поспешно принес. Сотник взял перо, старательно мокнул его в чернильницу и подложил бумагу. Он наморщил лоб, водя другим концом пера у себя по подбородку.
Максим напряженно думал. Он закусил по привычке нижнюю губу, стучал по

96

столу пальцами.
- Пиши: “Коренные обыватели, слушайте нас…” Нет, не так, замарай. – Зализняк отпил от кружки Бурки и зашагал по комнате. - “Что писать? Может, позвать кого-нибудь
из грамотных людей?” – подумал он. Вдруг вспомнились слова, которые он говорил около
монастыря. – Пиши: “Порабощенные братья, жители панских и церковных поместий!
Наступила пора выбиться из швали, освободиться от ярма и бремени, которые вы терпели от своих панов…”
Перо быстро забегало по бумаге. Сотник только на миг остановился, чтобы снять с него соринку и продолжал дальше. А Максим говорил: “… И станете вы вольными, без панов и управляющих, счастливыми людьми”.
Сотник едва успевал записывать. Он сам удивлялся, откуда берутся у их атамана такие слова, ласковые, как весеннее солнце, острые, как сабли, колючие, словно татарские стрелы.
- Все, - наконец, остановился Зализняк. – Почитай.
Сотник медленно прочитал написанное и снова макнул перо.
- Подпиши, атаман.
Максим подошел к столу и стал за спиной сотника.
- Подпиши сам.
- Как подписывать?
Максим взял кружку и пожал плечами.
- Разве не все равно, подпиши, как знаешь.
- Конечно, не все равно, - сотник поднял голову. – Титул какой-то нужно. Если мы сотники, а ты над нами старший, то ты должен быть, ну, к примеру, полковником.
И уже не дожидаясь согласия, сотник чиркнул: “Полковник Зализняк с войском”.
Максим вышел во двор не через корчму, а через комнату, в которой жил корчмарь. Возле поломанного тына стояли Микола, дед Мусий, Карый и Роман.
- Вот так-так, повел в корчму, матери его “ковынка”, - показывая Максиму на Романа, бранился дед Мусий. – Зазвал, а сам сбежал. Говорит, я сейчас – ждем-пождем, а его, висельника, как вода смыла. Хоть штаны в заклад отдавай.
- Я же пришел, - оправдывался Роман.
- Ты пришел!.. Запорожцы выручили, заплатили. К крале своей бегал. Нужен ты ей. За ней сын писаря ухаживает. Недаром же тебя так быстро Таня и прогнала сегодня.
Роман стоял, заложив руки в карманы, и смущенно улыбался.
- И совсем не прогнала. Если хотите знать, так вот. - Он вынул из кармана кисет и расправил его на ладони. – Взгляните, что вышито: “Оце тому казаченьку, що верно любила”.
Дед Мусий протянул руку, но Роман спрятал кисет в карман. Он хотел пошутить и вдруг густо покраснел, зачем-то стал расстегивать кунтуш.
- Так и женился бы, - будто в сердцах сказал дед Мусий. – Болтается лоботряс такой, наверное, уже двадцать пять стукнуло. А вот и еще один кавалер старый, хоть и атаман. Разве не придется потанцевать на твоей свадьбе, Максим?
Зализняк улыбнулся.
- Потанцуем, диду, придет время. А вы, хлоцы, - обратился он к Миколе и Роману, -

97

собирайтесь в дорогу, поедете с грамотой. Не вы одни, многие поедут. Зайдите  к Бурке, он даст. Сейчас писать будут.
Зализняк рассказал, куда и зачем они поедут. Роман согласился с радостью, Микола
же – с видимой неохотой. Максим поглядел на солнце – оно клонилось к горизонту.
Швачка должен был уже вернуться. Ожидая его, Максим пошел вдоль улицы, по которой
тот должен был ехать. Но сотника не встретил.
Возвратился Швачка только вечером и рассказал, что игумен наотрез отказался пустить гайдамаков в монастырь. Когда он, Швачка, попробовал сказать слово наперекор, то игумен велел выпроводить его прочь. В гневе он бросил игумену несколько оскорбительных слов, и монахи хотели схватить его. Гайдамаки не дались им в руки, выскочили и засели в лозняках. Хорошо, что на берегу было с полсотни запорожцев на лошадях. Их Швачка прихватил с собой на всякий случай. Увидев своего сотника в затруднительном положении, они бросились вплавь к острову.
- Мы монахов немножко поучили уму-разуму, - усмехнулся под конец Швачка. – Игумена потом мы в бане нашли, прятался. Хлопцы там немного тряпья привезли да деньжат торбу. Да еще книжек два челна на ружейные пыжи. А монахи целы все. Когда будем перебираться?
Зализняк посуровел. Не следовало трогать монахов. Могут пойти разные нехорошие слухи между крестьянами.
- Не нужно было этого делать. Теперь нам туда ходу нет. В крепости Кончакской оставим гарнизон. Езжай к своим. На заре выезжаем отсюда. Ивану скажем, пусть едет в крепость. И это золото ему передай, он останется с полусотней.
Зализняк легко вскочил на коня и рысью поехал к крепости. Там он пробыл весь вечер.
Уже пропели первые петухи, когда он подъехал к Оксаниному двору. Оксана, должно быть, и не дожидалась в этот вечер. Как только он соскочил с коня и стукнул воротами, она тотчас появилась на пороге и спросила шепотом:
- Это ты, Максим? А я дожидалась. Неужели, думаю, не приедет?
- Как бы это я не приехал?
Оксана взяла из Максимовых рук поводья.
- Пойдем отсюда, тут все видно.
Ночь была лунная. Большие звезды, словно слезы, дрожали высоко-высоко в небе.
Максим и Оксана вошли в клуню. Она привязала коня к возу стоящего посредине тока и положила охапку сена. Они сели на бревно под копной прошлогодних обмолоченных снопов. Только теперь Максим почувствовал, как тяжелая усталость разливается по его телу. Оксана снова угадала и это.
- Устал?
- Немного устал.
- Полежи на сене, тут дерюжка есть.
- Я хочу с тобой посидеть.
- Я же рядом сижу.
Максим лег на сено, с наслаждением раскинулся на нем. Оксана сняла с его головы шапку и подложила под голову.

98

- Боюсь я, Максим. Страшно все это и непонятно мне. А страшнее всего то, что ты опять уедешь.
- Ты уже знаешь? Теперь ненадолго, Оксана. Ты же умеешь ждать, правда? И
понимаешь все? Ох, и заживем, когда приеду! – Он взял ее руку и крепко сжал в своей. –
Иди сюда… ко мне.
- Не надо, - чуть слышно прошептала она. – Максим, ты будешь беречь себя для меня, будешь? Обещай.
- Обещать? Этого не могу, Оксана. Я же атаман, на меня все смотрят. Хотя зря свою голову я никогда не подставлю. А ты себя береги. Всякие люди есть. Ты ведь моя невеста, это все знают. Я буду вести о себе присылать, сам, когда можно, буду наведываться.
- Любимый мой! Без тебя я жить на свете не смогу! Твоя любовь – единственная моя отрада, единственное утешение! – голос Оксаны понизился до неразборчивого шепота. Она поправила под головой Максима шапку и легла рядом с ним.


XIX

Вскоре отряд возрос до 70 запорожцев, он и избрал Максима Зализняка своим полковником. Позже к ним присоединилось еще 300 добровольцев “из казаков и мужиков польских”, то есть из надворных казаков и селян.
Прежде чем прибегнуть к серьезному выступлению в районе родной Медведовки, Зализняк устроил в монастыре ритуал освящения казацкого оружия.
Кстати, гайдамаки в основном предпочитали называться казаками. Но против этого выступило казачество, значительная часть которого пыталась дистанцироваться от гайдамаков, даже зачастую прибегая к слишком жестоким методам борьбы.
Так вот, освящение оружия произошло, а вместе с ним произошло и освящение гайдамацкого движения в Украине, славной и одновременно жахитливой Колиивщины.
Чтобы достичь успеха, повстанцам нужен был тщательно разработанный план и постоянная координация их действий. Дело в том, что польские войска были расположены по всей Украине небольшими отрядами – в сотню или две воинов. Кроме того, пускай не больше, но были армии магнатов, так называемая “надворная милиция”, образование из казаков – они должны были защищать имущество пана от захвата его бандами соседних панов или гайдамаков. Учитывая все это, украинские повстанцы распределили свои силы на отдельные отряды, которые должны были действовать совместно или отдельно. На Зеленые Святки, 29-го мая (старым стилем 18-го мая) 1768-го года план был готов в полном объеме. Было куплено много вооружения.
До выхода в поход Зализняк перед большой численностью прихожан сразу после службы прочитал очень интересный тайный документ, известный как “Золотая грамота”. Этот документ, как будто бы полученный из рук самой московской царицы тогдашним
игуменом Матронинского монастыря Мелхиседеком Значком-Яворским. В документе
царица призывала всех православных украинцев к вооруженному восстанию против
Польши. Нет сомнения, что это был поддельный документ. Оригинала “Золотой грамоты”
99

никто не видел. Однако этот документ был прочитан, чтобы побудить украинцев и  подтолкнуть их к борьбе с поляками.


XX

Человек тридцать переодетых гайдамаков должны были добраться вместе до Смелы, и уже оттуда группами по три-четыре человека разъехаться по селам. В каждой такой группе имелся один грамотный человек, он должен был читать крестьянам универсал. Гайдамаки были одеты в форму надворной стражи. И хотя старшим над ними Зализняк назначил атамана Шилу, Роман попросил, чтобы сотником надворной стражи одели его. Шило, спокойный, степенный человек, согласился с радостью. “Лучше я буду играть малую комедию, чем большую”, - сказал он. Но Роман, себе и другим на забаву, скоро стал злоупотреблять своим положением. Когда они проезжали через какое-нибудь село, он вел себя на людях надменно и высокомерно, как будто и в самом деле был сотником отряда, требуя от переодетых гайдамаков почтительного отношения к себе. Гайдамаков распирало от смеха, когда он в одном селе погнал в корчму за горилкой самого Шилу. Разгневанный сотник, как только они выехали за село, остановил коней, потребовал Романа снять с себя сотницкую одежду и отдать ему.
Отдав сотницкую одежду, дальше Роман ехал, скучая. Затем он остановился на нескольких запорожцах из гайдамацкого отряда, которые затеяли игру. Каждый из них по очереди разгонял коня и, кинув шапку, на скаку ловил ее. Кто же не успевал поймать, должен был в первой же корчме угостить за свои деньги товарищей. Долго из них никто не проигрывал. Только на третьем заходе один из запорожцев неудачно перехватил поводья, и шапка, скользнув по локтю, упала на землю. Вокруг раздались довольные выкрики.
Гайдамаки выехали на бугор и пустили лошадей шагом. В долине виднелось село.
Впереди них подвода. Роман пришпорил коня и поскакал вперед. Вскоре он был возле  подводы. Небольшая брюхатая лошаденка, лениво помахивая хвостом, дремала на ходу.
На возу, подложив под щеку обе руки, сладко спал здоровенный, краснощекий поп.
Большая зеленая муха лазила у него под носом, но поп не ощущал этого и сладко чмокал во сне губами.
- Батюшки, ау! – позвал Роман.
Поп даже не шевельнулся.
- “Пьян”, - догадался Роман.
Разглядывая попа, он думал: что бы ему сделать? Повернуть коня, и пусть он едет туда, откуда выехал? Но позади гайдамаки, они остановят воз. Роман посмотрел в сторону, и вдруг по его лицу расплылась улыбка. Он слез со своего коня и, оставив его на дороге, взял попову лошадь за уздечку. Справа блестело болото, и к нему тянулись в траве две колеи, проложенные, видимо, еще с осени, когда сюда возили мочить коноплю. Роман повернул лошадь на колеи, провел немного и пошел назад. Он сел в седло, ожидая, что будет дальше. Лошадь, вероятно, захотела пить, дошла до пруда и стала понемногу заходить в воду. Высоко подтянутый чересседельник не дал ей дотянуться мордой до
100

воды, и она брела все дальше и дальше, таща за собой воз. Вода уже была выше колес. Вдруг поп испуганно вскочил. Он протер глаза и сразу завизжал тонким голосом, который никак не шел к его дородной фигуре:
- Спасите! Тону! Господи, спаси, грешен есмь!
Роман видел, что конь спокойно пьет воду, и что болото неглубокое. Свистнув сквозь пальцы, он стегнул своего коня нагайкой и опустил поводья. Гайдамаки нагнали его уже при въезде в село.
- Я тебе посмеюсь над святым отцом, - показал кулак Шило. – Совести у тебя нет. Крест святой носишь, а сам помогаешь черту вертеть его мельницу. Недаром батюшка думал, что это дьявол его в воду уволок. Как есть дьявол. Тьфу на твою голову!
- На свою плюй, - усмехнулся Роман. – Говорите, подумал, что это дьявол его в воду завел?
- Здорово же он перепугался. А как в рясе в воду соскочил! – хохотали гайдамаки, покачиваясь от смеха в седлах.


XXI

Роману с Миколой и запорожцем грамотеем выпало ехать в Мельничовку.
- Леший его знает, откудова начинать, - говорил запорожец, когда они выехали на Смелу. – Того и гляди, наскочишь на какого-нибудь пройдоху, и он продаст со всеми потрохами.
- Да кто нас слушать станет? Еще и оделись, как поповцы на смотрины, - кивнул Микола, оглядывая поля… – Рожь буйно растет. Глядите, как поднялась дружно.
В Мельниковку приехали под вечер.
- Давайте искать самую бедную хату, и там остановимся, - предложил запорожец.
- Ничего не выйдет, нужно в самый богатый двор ехать, - не согласился Роман. –
Ты послушай! – остановил он отрицательный жест Миколы. – Там мы увидим, к кому
лучше идти. И ехать далеко не надо, сворачиваем прямо в этот двор. Гляди, горенки, словно лысины на солнце блестят, видно, гончар живет.
Роман слез с коня. Через двор, задрав кверху свою рыжую бороду, шел хозяин.
- Дай Боже, вечер добрый! – поздоровался Роман. – Хозяин, у тебя найдется место переночевать приезжим казакам?
- Хата у меня невелика, а семейство большое. Да ну, ничего, потеснимся. Заводите коней.
Пока гайдамаки давали коням корм, хозяйка готовила ужин. Хозяин пригласил приезжих в хату к столу.
- Садитесь, угощайтесь, чем Бог послал, - говорил он, нарезая тоненькими ломтиками хлеб.
Роман бросил взгляд – на столе дымился постный борщ.
- У этого не разживешься, хозяин не слишком щедрый, - шепнул запорожец Роману. – Придется свою доставать.
Он отстегнул от пояса рог и потряс около уха.
101

- Найди, хозяин, во что налить.
- Сейчас. Ну-ка подай нам капусты, - велел хозяин жене, вылезая из-за стола.
Выпили по чарке, потом еще по одной. Слово за слово, между Романом и хозяином завязался разговор, к нему присоединились и остальные. Сначала говорили про посевы, про погоду, хозяин жаловался на убытки, которые ему принесли дожди.
- Вы издалека едете? – осторожно спросил он, немного погодя.
- Из Чигирина, - отвечал Роман и набрал пальцами капусты.
- Чего ж там нового? Слухи идут, будто гайдамаки Медведовку разорили.
- Всех, кто побогаче, по ветру пустили. Целые улицы вырезали. – Роман взял ложку. – У моего брата пожарище от усадьбы осталось, сам чуть живой выбрался. Вот и едем с грамотой чигиринского коменданта. Они вот-вот и до Чигирина доберутся, надо упредить их. За помощью едем.
- Верно! Сразу их в кулак надо. – Хозяин поднял над столом свой небольшой грязный кулак с зажатой в нем ложкой. – Всем из-за них покоя нет. Знаю я этих лайдаков. У нас в селе тоже…
- А что у вас? – будто равнодушно спросил Роман.
- Неспокойный народ, своевольством дышит. Не весь, правда, однако есть такие голодранцы. Я уже говорил пану: схватить бы того-то и того-то да в яму бросить. Безопаснее было бы.
Роман не перебивал. Он взял у запорожца рог, налили еще по чарке.
- Людей туманят, слухи всякие возмущающие распускают, - крикнув, продолжал хозяин. – Батрак мой бывший в селе живет, Неживой Семен. Он меня давно убить намеревался. К пану с поклепом на меня бегал. Там ему сто с гаком отмеряли – с месяц чесался. Съел бы меня, будь его воля. Но я ему скорее руки укорочу. Дай только что узнать достоверно, - хозяин наклонился и зашептал: - Вчера шел, заглянул в окно, а у него в хате человек десять сидят. Все один в один – хлеб режут. Думаете, добро замышляют? Знаю. Сын мой у пана так, как и вы вот, в сотне сторожевой. Завтра должен приехать, все
расскажу.
Гайдамаки поддакивали хозяину, изредка вставляли какое-нибудь слово. После ужина Роман сказал, будто хочет посмотреть село и вышел на улицу. Поблизости от
хозяйского двора, спиной к Роману, стояла с ведрами какая-то молодица. Она наклонилась, чтобы зацепить ведра коромыслом, но Роман взял ведра в руки и, взглянув на нее, спросил:
- Куда нести?
Молодица растерянно посмотрела на казака, развела руками.
- Домой, вон моя хата.
Роман пошел рядом с женщиной.
- Муж мне чуба не намнет? – спросил он, поставив ведра у ворот. – Его еще с поля нет? Это хорошо. Не сердись, я шучу. Скажи лучше, где тут Неживой Семен проживает?
- Тот, что Явдоху держит?
- Не знаю, кого он держит, у гончара он раньше работал?
- Вот там, возле пруда. Вторая хата с того конца.
Роман поблагодарил и пошел от ворот. Через несколько шагов его догнал Микола.

102

- Куда ты идешь? – обернулся к нему Роман, - возвращайся назад. Не то гончар, чего доброго, заподозрит еще. А я к этому Неживому сам наведаюсь.
Микола не возражал. Он немного постоял на улице, поглядел во все стороны, и вернулся во двор. Некоторое время ходил возле сарая, разглядывал гончарный станок, а когда надоело, пошел в кухню, где уже спал запорожец. Микола лег рядом. Сон не приходил, и Микола лежал с открытыми глазами, заложив руки за голову. Все думал о сегодняшних событиях, они его  волновали. Не по душе ему была эта поездка с грамотой. Миколе казалось, что это лишнее дело. Да и не ему этим заниматься, тут нужен человек ловкий. Вот если бы поскорее за саблю взяться, там он себя покажет. А над этим пускай Роман мудрует.
Роман пришел не скоро. Он сел на сене, стал неторопливо разуваться.
- Ну, как? – спросил Микола.
- Лучше, разве только не спится. Этот Неживой разумный хлопец. У них уже все договорено. Хотели сами посылать кого-нибудь в Медведовку, узнать, правда ли то, что им рассказывали. У него и в соседних селах знакомые батраки есть. Завтра он сход созывает. – Роман всунул в сапог онучи и, подкладывая под голову кунтуш, еще раз повторил:
- Хлопец весьма разумный.
Неделя, проведенная в Медведовке, пролетела необыкновенно быстро. На второй день был сход. Прямо оттуда люди двинулись в панское поместье. Небольшой отряд надворной стражи не сделал ни единого выстрела. Часть казаков присоединилась к крестьянам, тех же, которые сопротивлялись, обезоружили. Атаманом крестьяне выбрали Семена Неживого. Роман удивлялся его деловитости и рассудительности. Неживой с отрядом пошел по соседним селам, а в другие послал своих людей. Каждый день к нему прибывали толпы крестьян. Семен умел всем все растолковать, всем находил нужное место. Он не суетился, не бегал, а распоряжался спокойно, обдумывая каждое дело заранее: все выходило у него так умело, будто он весь век прослужил в войске. Через несколько дней уже все было готово к выступлению.


XXII

Когда в Медвине похоронили Галю, Федор решил вначале отомстить панам Ржевским за ее смерть, а потом отправиться на юг к гайдамакам. Он не мог придумать как
наказать панов, не один уже день проводил в Богуславе, бродя вокруг панской усадьбы.
Однажды на ярмарке, толкаясь между возами с дегтем, салом и солью, Федор увидел запорожцев. У, что то были за казаки, Боже Твоя воля! Кони были под ними  высокие, сытые. Как сели на коней да поехали по ярмарке – будто искры сверкали. Красные жупаны глаза слепят, вылеты разлетаются за плечами как крылья. Федор целый день ходил за ними. Стали они на лугу за городом в цель стрелять – шапку худую на сук повесили. Федор лежал на животе под деревом, глаз не спускал с шапки. И что же? Так и сажают пулю в пулю, ни одна пуля новой дырки не сделала, все в первую дырку попали. Стали горилку пить – целое ведро втроем выпили. Стали на конях гарцевать и шапки в
103

воздух подбрасывать – ни одна не упала – подлетит всадник и подхватит. А как начали песни петь про турецкую неволю, про удальство казацкое, у Федора даже дух захватило – такая песня.
Федору захотелось уже не к гайдамакам идти, а стать казаком.
Когда запорожцы уехали с ярмарки, начал Федор расспрашивать у каждого: что они за люди? Откуда такие парни? Из дальней ли стороны? Сивоусый дед Микита, старый чумак, что каждую весну ходил со своими волами под Перекоп за солью, рассказывал Федору про запорожцев.
Главное их жительство – под Днепром, пониже порогов. Земли у них вольные, так и зовутся: “вольности запорожские”. Нет на тех землях ни панов, ни холопов. Живут запорожцы, никому не кланяются – только Богу в небе и батьку своему кошевому в Сечи. Турок к ним сунется – турка побьют, ногайский татарин – татарина, а к ляху и сами чуть ли не каждую весну в гости жалуют.
И пошел, и пошел дед Микита рассказывать про те вольные степи. Рыбы в реках – страшенная сила. Раков – штанами ловить можно. Кони целыми табунами ходят. Птицы там, говорил, столько, что как пойдут на охоту – домой ведрами на коромысле тащат. Волков, лисиц, зайцев, диких свиней – прямо не пройдешь. Дикие кабаны пудов по десять, а то и больше весом – насилу шесть человек на сани сложат. А земля такая родючая, что бросишь горсть зерна – десять коп пожнешь…
Целую ночь снились Федору чубатые казаки. А утром решил он просить деда Микиту взять его в поход, чтобы увидеть вольные степи.
Дед Микита ему не отказал, назначил выезд завтра на рассвете.
Федору пришлось накануне выезда подготовить замысленное дело с отмщением за Галю. Приобрел он две банки быстро горящей жидкости. Спрятал в кустах по обе стороны панского имения. Он спланировал поджечь по обе стороны дома пристройки, в них было складировано сено.
Ночью ему повезло, она была темна, Федор выследил, когда сторож ушел на заднюю сторону строений. Он выплескал жидкость на сено и поджег. Когда сено разгорелось и пламя поднялось до крыши, сбежались на пожар слуги. Другая сторона, где
тоже была такая пристройка, никем не охранялась и не просматривалась теми, кто тушил пожар. Федор поторопился воспользоваться безлюдьем возле второй пристройки, выплескал на нее вторую банку жидкости и поджег.
Федор был уже далеко от поместья, на лугу, где образовался чумацкий поезд, но видно было большое зрелище от пожара. Говорят, до утра не могли загасить пожар.


XXIII

Двадцать чумацких возов выехали под утро из города и взяли путь на Перекоп за красноозерской солью. Впереди всех шли гладкие, откормленные волы, убранные красными и синими лентами. День был праздничный, и между крутыми рогами волов сияли две восковые свечи, как пред иконой в церкви. То были волы чумацкого атамана деда Микиты. На возу сидел сам батько-атаман, рядом с ним пышный петух – возвещал
104

время путникам, а рядом с петухом – Федор.
На всю жизнь запомнит Федор эту дорогу.
Дед Микита взял его с собою хлопцем-погонычем, но работа его не томила: Федор распрягал, запрягал волов, чистил казаны да ложки, подмазывал дегтем оси. В остальное время он шагал рядом с возом, по щиколотку в ласковой горячей пыли, или лежал на возу на мешках. Всюду, куда хватало глаз, раскинулась степь. Ветер наклонял, пригибал к земле высокие травы. Федор лежал на возу, щурил глаза, и тогда нельзя было понять, где кончается степь, где начинается небо. Узенькие тропочки тут и там извивались в траве – по каждой хочется пройти, да нельзя – не успеешь. Могилы изгибали свои высокие спины. Федор отставал от возов, взбегал на могилу и, прикрывшись рукою на солнце, глядел вокруг.
Там балка густо поросшая лесом. Она такая глубокая, что молодые дубки, ясени, березы кажутся не деревьями – травинками. Там подальше – широкая речка, вся в камыше. Там холм, а на холме, подняв длинную ногу, стоит журавль. А за холмом хутор. Три хаты по откосам оврага и возле них поднимаются на гору и спускаются книзу сады.
А по “извечному шляху”, по знаменитой Муравской дороге, тянутся чумацкие возы. Впереди всех – серые, гладкие, как водой облитые – важно шествуют волы деда Микиты.
Вот караван достиг колодца. Видно, колодец глубокий, воду из него добывает не человек, а лошадь.
Наглядевшись вдоволь, Федор бросился вниз с кургана догонять своих. В траву – как в воду. Бежал, путаясь в длинных стеблях. Вдруг уйдут без него? Как он здесь на дороге один останется? Медвин и Богуслав далеко Не дай Боже вычислят, что поместья поджег он. Возврата нет.
В чумацком обозе всем заправлял атаман дед Микита. Шутка сказать – тридцать лет ходил Микита в Крым за солью и знал в степи каждую могилу, каждый овраг, каждый хутор. У него хранилась вся чумацкая казна. Он расплачивался дорогой за пастбище, переправы и водопои. Он указывал, в каком колодце свежая вода, а в каком худая, в каком селе живут добрые люди, а в каком лучше отойти - от греха подальше. Дед Микита
выдавал кухарям толокно, пшено, сало и огромной ложкой пробовал из котла кашу. Дед Микита по утрам будил чумаков с первым криком своего петуха, а вечерами назначал в огороде сторожей. Дед Микита осматривал колеса от всего обоза (целы ли?), и волов (здоровы ли?), и пастбища – нет ли на них чихири. От травы чихиря волы хворают. Все знал, все умел дед Микита. – починить худую ось, и вылечить хворого вола. А вечером рассказывал сказку. “Днем сказок нельзя сказывать – со строгостью говорил дед Микита –
от дневных сказок овцы дохнут”.
Когда солнце скрывалось, и желанная тень окутывала степь, чумаки распрягали волов и пускали их в высокие травы. Потом они расставляли возы четырехугольником, по-запорожски, а внутри зажигали костры. Над каждым костром ставили треножник, к треножнику подвешивали котелки, и до полуночи качались по вытоптанным травам высокие тени треножников, котлов, людей.
Федор молча лежал на возу, смотрел издали в пламя костра и поджидал, когда позовет его к костру дед Микита. Дед, причмокивая беззубым ртом, долго пробуя толокно

105

и кашу, потом легонько толкал Федора в бок и говорил ему, отвешивая глубокий поклон:
- Просим, батьку, до нас, коли ласка!
Веселый был этот дед Микита, шутливый.
Федор присаживался к костру хлебать толокно из деревянной миски. Жадно ел он, и жадно слушал, что рассказывали бывалые чумаки. Про характерников запорожских рассказывали. Будто есть такие характерники – колдуны – на Запорожье, что проговорят над тобою “Отче наш” наизворот, и никакая пуля тебя не тронет. А самого-то характерника убить можно не простой, а только серебряной пулей. Характерник сильнее всякого человека. От одного его дыхания ляхи с ног валятся.
Дед Микита слушал, поглаживал седые усы, и молчал. Помолчит, а потом и сам начнет рассказывать. И, случалось, такое страшное расскажет, что у Федора ложка – вместе с толокном – падала из рук на траву. И не поймешь, быль он говорит или сказку.
Однажды завел дед Микита рассказ про песьеголовцев.
- Были в старину такие люди, - медленно говорил он, поглаживая петуха, который при ярком пламени костра клевал у него из ладони зерно, - были в старину такие люди, с песьими головами: песьеголовцами прозванные. Они перенимали пути чумаков и которого чуманька поймают, того начинают откармливать: орехами и желудями, орехами и желудями. Как прокусят ему длинным зубом палец и видят , кровь не течет, а каплет один только жир, так того человека и зарежут.
Федор придвинулся ближе к костру. Ему уже почудилось, что в темноте из травы выглядывает песья остроухая морда.
- Табор ихний, песьеголовский, - рассказывал дед Микита, - был у самой вот у той балочки… - дед снял петуха с колен и ткнул пальцем в сторону, в темноту.
- Да будет тебе брехать, дед! – вдруг заорал чей-то злобный, хриплый, срывающийся голос. От соседнего костра поднялся и шел к Миките высокий черномазый чумак. Федор боялся его: чумак этот за всю дорогу ни  с кем не заговорил ни единым словом, и шея у него всегда была завязана грязной окровавленной тряпкой. – Будет тебе брехать, дед! – повторил он и босой грязной ногой отшвырнул в сторону петуха. – Песьеголовцы, песьеголовцы! – передразнил он деда Микиту. – Будто уж нету на нашей
Украине никого пострашнее твоих песьеголовцев!
И вдруг он начал разматывать грязную тряпку на шее. Он дергал ее, тянул и рвал, и Федор с ужасом смотрел на его темное лицо, освещенное пламенем костра. Вот кончилась тряпка, чумак бросил ее в огонь и наклонил голову. Федор увидел у него на шее широкую, черную, чуть затянувшуюся рану. Чумак наклонился к деду Миките и, согнувшись в три погибели, вертел перед ним своей шеей, и Федор глаз не мог от него оторвать.
- Песьеголовцы укусили? Песьеголовцы твои укусили? – кричал чумак на деда Микиту.
Чумак сел возле деда. Все молчали. Федор смотрел на него и ждал: что скажет этот черный человек?
Черный закрыл лицо руками и лег на траву. Рана шла до самого затылка. Потом он поднял голову и заговорил. Вокруг костра сидели пять человек, но он говорил только деду Миките, близко придвигая свое темное лицо к его морщинистому доброму лицу. Все смотрели на него, на глубокий овраг на его шее, от которого слова казались еще страшнее.

106

Он говорил быстро, хватал руками высокие травы, вырывая их с корнем и отбрасывая в сторону.
Сам он родом из Волыни. На Волыни людям уже житья не стало. Голод. У панов пироги да вина, а у холопов хлеб с лебедой. Он бежал от своего пана на Киевщину. Там возле Сокирной нашел село, что за пять лет было свободно от панщины. Пан-арендатор и
хату ему дал, и волов. Село богатое. Хлеба стеной стояли, а яблок, вишни, груш, черешни, слив! На третью осень женился он на мельниковой дочке, на четвертую родила она ему сына, а на пятую люди на панщину пошли. Сразу четыре дня в неделю потребовал пан-арендатор. Побросали люди свои бахчи, огороды, поля, поплелись на панское поле. Шмякаются на землю перезрелые груши, гниет, пропадает зерно на неубранных полях – на холопских полях.
Федор слушал и ждал: когда же будет про рану?
Еще прошла зима и еще одна, и приказал пан хлопчика малого вести на панщину. Огороды полоть. Нечего делать, повел четырехгодовалого сына. Его Павлусем звали. Взял Павлусь  да и повыдергивал с грядки всю морковь, а лебеду всю оставил. Пан-арендатор за эту работу своими руками отстегал малого хлопчика на конюшне.
Стала жинка просить: уйдем да уйдем отсюда. Лето перетерпели, а перед самым перед мясопустом кинули хату, взяли сына и вышли в широкое поле. А тут и метель началась. Бредут по пустому полю, снег так и метет по ногам. Плачет Павлусь на руках. Хворь какая-то к нему перекинулась – кашляет, как старый дед на печи, и все личико беленькое в красных пятнах. Зашли в корчму при дороге погреться. Сосчитали свои гроши: два гроша насчитали. На один купили горилки смазать дитя, на другой – бублик. Жинка хотела заночевать в корчме, но муж не позволил: опасался погони. Догонит пан-арендатор – шкуру спустит, душу вынет, дитя до смерти забьет. Вышли опять на мороз. Слышен топот – будто лошади скачут. Не за нами? Свернули в лес. Даю Павлусю бублик, а он и глазами не смотрит и рученьками не берет, только плачет тихонько. Жинка вытоптала ямку в снегу, положила Павлуся под кусток, и пошли они вместе собирать для костра хворост. Вот вернулись, разожгли костер. Жинка схватила скорее Павлуся – поднести к огню, обогреть, а ему и огонь уже не нужен. Поздно. Не дышит уже Павлусь.
И носик остренький торчит, как у птички. Чумак замолчал. Но все знали, что это еще не конец.
Жинка заплакала в голос, а он выломал палку и начал могилу рыть для Павлуся. Земля мерзлая, роешь - не выроешь. Жинка совсем разум потеряла от горя, прижимает мертвого Павлуся  к груди и кричит: “Это ты, это ты виноват! Зачем ты вывел нас из корчмы на мороз? Дитятко мое! Павлусь мой! Родной батько тебя загубил”. Обидно ему было слышать такие слова, и в глазах у него помутилось. Он ударил ее палкой по голове.
Той палкой, что рыл могилу. Один раз и ударил. Она охнула и упала. Лежит и не шелохнется. Снег валит ей на лицо, на глаза, а она и снежинок не смахивает. Мертвая лежит.
Он положил ей на руки Павлуся и так и закопал их обоих в холодную землю.
До зари он просидел на могиле. Утром сделал крест, поклонился могиле и пошел в ближайшее село. Там явился к войту и все рассказал. Войт отправил его в город, в тюрьму. В тюрьме его допросили паны-судьи. Он все рассказал им. Они присудили голову

107

ему отрубить – за то, что бежал от своего пана, потом четвертовать его тело – за то, что убил жену, потом голову на палку прибить и ту палку поставить на выгоне позади города. Скоро вывели его на площадь. Палач взмахнул мечом, и он больше ничего не видел, видел только лужу крови на земле, а больше ничего не видел. Он очнулся в цирюльне. Цирюльник зашептал ему в самое ухо: “Палач разрубил твою шею до половины, такое уж
твое счастье. И милостивые паны-судьи приказали отдать тебя на излечение в цирюльню, такое уж твое счастье. Когда я тебя вылечу, тогда тебе снова голову будут рубить. Такое уж твое арестантское счастье”.
  А он не стал дожидаться того счастья. Он бежал от цирюльника.
Костер совсем умирал на земле, но никто не поднимался за хворостом. На небе стали видны крупные блестящие звезды. Последние слова черномазый чумак произнес уже совсем тихо, почти шепотом. Все молчали. Только ветер шуршал травой, да слышно было, как жуют волы. Дед Микита встал, пошарил в темноте на своем возу и подал черному чумаку полотенце – шею завязать.
- Быть бы мне на один день паном, - сказал Федор, вскочив на ноги, - быть бы мне на один день паном, или королем, или царем, или кем там еще! Я бы такие приказал бы порядки, я бы так правду наблюдал, я бы…
Никто не ответил ему.
- И зачем же ты, человече, на Запорожье идешь? – спросил черного чумака дед Микита.
- Зачем иду? – повторил тот, усмехнувшись. – Затем иду, дед, что на Запорожье не перевелись еще добрые казаки. Затем иду, что пора уже панов-ляхов погнать с нашей Украины, чтобы и духу их там не осталось. Будет уже им пановать.
Сказал и ушел к себе на воз. И все улеглись. Федор лег на мешки, но долго не мог уснуть. Он слышал, как дед Микита говорил кому-то в темноте: “Семь дней будут они ляхов бить, а семь лет будут их ляхи вешать и четвертовать. Лядчина как стояла, так и век стоять будет”. Потом и дед Микита уснул, а Федор все не спал. Он думал: “Почему такое устройство жизни? Взять хотя бы и нашего батьку. Был раньше вольным, а ныне стал панским. На панщину в имении пана Ржевуского чуть не каждый день ходил. А панский
управляющий, говорят, нещадно и немилосердно лупцует, что до самой, говорят, кости тело вырывает… И одолеет ли черный чумак с запорожцами ляхов? – думал Федор. – Вот я поджег богуславского пана, но что - он отстроится, только больше шкуру будет драть со своих рабочих. Вот если бы его из Богуслава выгнать. И правду ли говорит дед Микита, что лядчина, как стояла, так век будет стоять? Нет, не правда. Не может того быть… А как жинка его лежала на земле мертвая, с мертвым Павлусем на руках… А его Галя, которую подстрелили в саду у пана, за которую он отомстил, сжег панскую усадьбу, но Галю не
вернешь… страшно это. И правда ли, что жили когда-то на земле песьеголовцы?..”– и Федор уснул.
На всю жизнь запомнил Федор эту дорогу.
Наконец, обоз приехал к заветным границам “запорожских вольностей”, чумаки поехали на переправу, а Федор распрощался с ними, поклонился деду Миките в ноги и пошел прочь. Пошел искать работы и счастья в вольных запорожских степях.


108


XXIV

Правду говорил дед Микита: могучими воинами, лихими наездниками, проворными, выносливыми пловцами были запорожцы. На коне запорожец, как репейник,
сидел. Днепр переплывал от берега до берега. Умели запорожцы безопасно переходить болото, выложив топкие места вдоль и поперек длинными копьями, умели определять свой путь в пустоширокой степи ночью по звездам, днем – по ветрам и по солнцу. Умели, проследив легкое колебание травы, узнать, куда движутся татарские хищники. Сильны были запорожцы и в пешем, и в конном, и в морском, и в сухопутном бою. Умели они, и нападать, и защищаться. Всюду была им готовая крепость. Расставят свои возы четырехугольником, сомкнут их колесо к колесу железными цепями, а по углам укрепят пушки – вот и крепость готова.
Правду говорил дед Микита: панов-ляхов не водилось на Запорожье. Но кое-что  утаил от Федора дед Микита. В те годы, когда пришел на Запорожье Федор, выросло и обогатилось там новое панство – свое же, запорожское. Запорожская старшина захватила вольные степи, заселила их беглыми из Польши и Левобережья и “привязала их к себе всякими повинностями”. У старшины и дома были высокие в Сечи, и сотни лошадей по хуторам, и тысячеголовые стада овец. И не только земли, лошадей и овец захватила себе старшина. Она захватила и волю. Старшина судила казаков, решала походы, делила по-своему добычу. Разбогатев и разъевшись, старшина подружилась с русскими генералами. Стали препоны чинить казакам – сироме, голоте запорожской – “шарпать ляха”, вступаться за обиды, нанесенные народу украинскому. Стала посылать от коша “команды для охранения границ”, чтобы не пускать “сиромашных на Украину”.
Несколько месяцев слонялся Федор по Запорожью, имел разную работу, но ни одна из них не пришлась там Федору по сердцу. Он решил бросить Запорожье и вернуться домой,


XXV

Однажды Роман с Неживым и несколькими гайдамаками возвращались из соседнего села. И заехали на хутор попить воды. Встретил их старик пасечник. Когда он узнал, кто у него в гостях, то вынес не воды, а ведро настоянного на ячмене кленового сока. Гайдамаки уселись на колоде около ворот и, похваливая напиток, расспрашивали у старика о житье-бытье. Дед говорил неохотно, и все время почему-то поглядывал на Неживого, словно испытывал его. Когда тот, поблагодарив за угощение, взялся за повод, дед остановил его:
- Постой-ка, дело есть к тебе. Был бы ты не мельниковский, не признался бы и тебе. Только гляди не подведи меня на старости лет. Даешь обещание сделать то, что я попрошу?
- Обещанного три года ждут… Ты не обижайся, диду, это я в шутку сказал. Не

109

знаю, какая у тебя просьба.
- Ты ее сможешь выполнить. Кладешь крест? А то не скажу.
- Ладно, кладу, - усмехнулся Семен. – Говори быстрее, нам ехать надо.
- Перекрестись!
- На духу я, что ли? Ну, вот тебе крест, - начинает уже сердиться Неживой.
Дед еще раз почему-то оглянулся и, наклонившись к Семену, заговорил:
- У меня в клуне парень скрывается. Он еще зимой, похоронив невесту, ушел из Медвина, с надеждой попасть к запорожцам. По пути, в Богуславе, сжег панское поместье, в отместку за смерть невесты, которая была взята в поместье из Медвина и застрелена там в саду. Зовут его Федором. Был в Запорожье, не прижился. Хотел вернуться домой, но узнал, что его ищут за поджог, видел его кто-то и донес пану. Остановился у меня с новой надеждой попасть к гайдамакам. Помоги ему добраться к гайдамакам.
Неживой не стал даже раздумывать.
- Веди его. Мы завтра отсюда едем и его с собой возьмем, если он, конечно, того стоит.
Старик пошел в хлев, за ним отправилось несколько любопытных гайдамаков. Пасечник откинул в одном месте несколько вымолоченных снопов, отгреб солому и поднял дверцу.
- Вылезай, парень, тут свои.
Федор вылез из погреба.
- Чего в погребе? – спросил один из гайдамаков.
- Ищут его за пожар в Богуславе, - ответил за Федора пасечник.
Подвели Федора к Неживому и Роману. Федор поздоровался.
- Дорогу ищешь к гайдамакам?
- Да!
- Считай, нашел, - ответил Неживой и распорядился дать Федору свободного коня.
… В субботу Неживой вывел своего коня из Мельниковки. Часть людей была на лошадях, большинство же шло пешком. Оружие тоже у всех разное: сабли, ружья,  копья, ятаганы, ножи, преимущественно насаженные на палки, у трех на шее висели татарские
луки. Несколько повстанцев вместо копий несли на плечах длинные копья, закопченные на концах. Позади отряда ехало несколько возов. На одном из них сидела с детьми Явдоха, жена Неживого. Семен побоялся оставить ее в Мельниковке, и хоть Явдоха (она была на сносях) долго отказывалась бросить родной очаг, он все же уговорил ее.
Они вместе отправились к гайдамакам в Холодный Яр, к Зализняку.


XXVI

Федор увидел атамана Зализняка через два дня, когда отряд Неживого прибыл в лес, к монастырю. Федора ввели в помещение, когда Зализняк уже заканчивал беседу с Неживым. Максиму Неживой понравился с первого взгляда. В нем было что-то такое, что привлекало к себе, располагало к искреннему теплому разговору. В серых с раскосой искоркой глазах Неживого светились ум, спокойная отвага.
110

- Что остановился у порога? Проходи, садись вон на скамью. Зовут тебя как, и откуда ты?
- Спасибо, - учтиво ответил Федор. – Я постою, - прошел до скамьи.
- Федор я, из Медвина, - и он рассказал о своем пути к гайдамакам.
Швачка, который тоже был в помещении, вылез из-за стола и подошел к Федору.
- Парень ты, я вижу, самостоятельный, бойкий. Я хотел такого найти. Мне джура нужен. А ты у меня как бы за помощника будешь.
Федор радостно посмотрел на Швачку.
- Согласен.
Зализняк снова подсел к Неживому. Но поговорить так и не удалось. Вдруг за окном послышался шум, прозвучало несколько выстрелов. Все вскочили, за исключением Швачки, который сидел возле окна, и, не поднимаясь, нагнулся к нему, протер рукавом грязное стекло, посмотрел во двор.
- Ничего не разберу, - молвил он.
Зализняк кинулся к дверям, но навстречу ему уже заходили несколько гайдамаков.
- Запорожцы, атаман! – закричал один из них, прижимаясь к дверному косяку, чтобы пропустить тех, которые шли за ним.
- Истинно, запорожцы. Принимаешь, атаман?
- Омелько?!
- Как видишь, я.
Зализняк обнял Жилу, расцеловались трижды.
Данило Хрен тоже полез целовать Жилу.
- Довольно, обслюнявишь совсем, мне противно и целоваться будет, - отстранил его Жила.
– Иди, может, теперь мной побрезгаешь? А как же атаман со мной целуется? С тобой еще целоваться можно, ты тоже в старших ходишь, - говорил Хрен, уже обнимая Зализняка. – Видишь, у меня уже и ус отрос… Пришли помогать тебе… коржи есть. – Он бросил на скамью шапку. – Жаль, не все выступили… Там на Сечи такая каша заварилась. Калнышевский и старшины под страхом смерти запретили идти к вам. Как видишь, кое-кому смерть не страшна. Куреней на полтора, а то и больше набралось, чуть не с боем
выходили из Сечи.
Зализняк несказанно обрадовался прибытию запорожцев. Это была не только
значительная воинская сила, это было одобрение запорожцами их восстания, что означало, что рядом становились еще несколько верных, храбрых друзей. И от этого сердце застучало быстрее, а на душе стало радостно.
Это настроение не оставляло Максима целый день. Зализняк ходил улыбающийся, не отпускал от себя сечевых побратимов, пока Хрен не пнул кулаком под бок Жилу.
- Чего это он на нас поглядывает, как на девок засватанных? Еще сглазит. Отпускай нас, Максим, мы спать пойдем.





111


XXVII

В ту ночь Швачка делал наезд на Жаботин, расположенный в яру по дороге на Смелу и Черкассы. Стоял большой отряд конфедератов и гарнизон надворной охраны. Федор не принимал участия в бою. Он вообще мало разбирался в событиях этой ночи. Гайдамаки выехали вечером, скакали какими-то ярами, потом поднялись на пригорок и еще немного проехали лесом. Часть гайдамаков спешилась и, связав по несколько лошадей, двинулись куда-то в ночь. Их повел Швачка. Другая часть на конях отъехала влево в яр. Федор остался на поляне с коноводами. Он слышал далекие выстрелы, потом на горе, как факел, вспыхнул замок, осветил притихшее в яру местечко. Вскоре стрельба окончилась, и только из местечка доносилось завывание собак да звон колоколов. Швачки долго не было.
- Что же там такое? – спросил Федор коноводов, но те и сами ничего не знали.
Некоторые из них оглядывались на лес, боясь, что из чащи вот-вот выскочат жолнеры. Федора тоже пробрал страх.
- Может, их отбили, так почему же замок горит?
- Пгу-у-у! – вдруг прозвучало где-то сбоку.
Федор испуганно присел, но один из коноводов приложил руку ко рту и засвистел в ответ. Во тьме заржали кони, им ответили те, которых стерегли коноводы. Из Жаботина возвращались гайдамаки.
- Все, еще одно кубло разорили, - переводя дух, сказал Швачка. Он взял из Федоровых рук повод. – Дорога свободна.
Швачка поставил ногу в стремена, но, вспомнив что-то, выдернул ее.
– На вот, для тебя добыл, - и он подал Федору на ременной перевязи саблю.


XXVIII

Зализняк оперся о седло, оглянулся, поднялся в стременах, пристальным взглядом окинул сотни. На целую версту растянулось гайдамацкое войско. Да, это войско! Пусть оно не пышно убрано, не играют перед сотнями литавры, не ласкают взор подобранные
под одну масть кони, как в сотнях надворных войск. Не слышно шуток, не хохочут
беззаботно всадники, забавляясь повешенными на шее ружьями. Это собрались
уярмленные и поруганные, кое-кто из них, может быть, впервые взял в руки
заржавленный дедовский самопал, но не выпустит его из рук, не попросит в бою пощады, пойдет туда, куда поведет их он, Зализняк. Максим почувствовал в груди что-то похожее на гордость. Ему, наймиту-поденщику, сотни людей вверили свою жизнь, свои надежды и чаяния.
Впереди ехали конные сотни. Это в большинстве своем были запорожцы и бывшие казаки надворной стражи, при полном вооружении, на добрых конях. Несколько дней тому назад к восставшим одна за другой присоединились почти все чигиринские и

112

смелянские сотни. Над сотнями трепали на ветру привязанные к копьям разноцветные флажки. Сзади них ехали несколько конных сотен, собранных из крестьян, и только вслед за ними, не придерживаясь никакого строя, хотя они и были разбиты по сотням, немного поотстав, чтобы не глотать поднятую конскими копытами пыль, шли пешие гайдамаки. У многих из них вместо оружия была все та же коса, с которой они прошли не одну десятину на панских сенокосах, или вилы, которыми перекинули неисчислимое количество снопов на панских полях. В самом центре катилось десятка два возов, и шли вьючные кони, груженные бытовым имуществом.
У самой дороги, опираясь на косы, застыло полдесятка косцов. Максим посмотрел на них, потом его взгляд упал дальше, туда, где между копнами травы бежал к лесу какой-то человек.
- Здорово, косари! – Зализняк съехал с дороги, придержал Орлика.
- Доброго здоровья, - нестройно ответили ему.
- Травы хорошие выдались!
Лысый старик, вытирая травой косу, кивнул головой на покос.
- Нечего Бога гневить, неплохие, едва косу таскаешь. Говорил хозяин наш, что под лесом еще лучше.
- А где же ваш хозяин? Не он ли там за копнами побежал?
- А какой еще леший?
Максим отпустил повод, и Орлик, которого он никогда не зануздывал, потянулся к траве.
- А вы зачем же не бежали?
- А чего нам бежать? – ответил один из косцов. Сидя на покосе, он перевязывал по постолах волоку. – Мокрый дождя не боится. Что с нас взять? Да и то сказать, разве вы не такие люди, как мы? Может, кое-кто и из нас в гайдамаки думает пойти.
- Что-то долго думает. Скажите лучше, не проходил ли тут кобзарь слепой с хлопцем? – спросил Максим.
- Проходил еще на рассвете. Вон не там ли он идет?
Зализняк обернулся и выехал на дорогу, где, постукивая палкой, шагал Сумный с Петриком. Увидев Зализняка, Петрик сказал об этом деду, и они сели на обочине дороги. Максим подъехал к ним, слез с коня. Дед рассказывал недолго. Он подтвердил все, о чем говорили другие лазутчики, которые вернулись утром: в городе войска немного, все оно стоит в замке. Конфедераты почти все выехали из Черкасс. О том, что гайдамаки вышли
из лесу, никто не знает.
Зализняк поскакал к гайдамакам. Он отделил конные сотни от пеших (последним
наказал ускорить шаг и двигаться следом), повел их на Черкассы. Через полчаса были уже в городе. Завидев вооруженных всадников, люди попрятались в хаты, улицы опустели, и только собаки заливались по дворам да иногда из-под копыт с кудахтаньем кидалась перепуганная курица.
Промчались предместьем, широкой улицей, выехали на торговый майдан. День был базарный, а при появлении гайдамаков на майдане, поднялось что-то страшное. Все бросились врассыпную. Ревела оставленная на произвол скотина, трещала под ногами опрокинутая наземь с прилавков посуда, визжали женщины, разбегаясь по дворам.

113

Максим, остановив коня, удивленно смотрел на все это. Неподалеку от него крестьянин лупил кнутовищем по ребрам коня. Он пытался выехать в улочку, но его воз, крепко зацепившись колесом за соседний, запряженный волами, не мог сдвинуться с места. Максим поехал туда. Увидев Зализняка, крестьянин швырнул кнут и кинулся под воз, чтобы хоть самому проскочить в улочку, но с перепугу попал не туда и вылез возле заднего колеса, перед самой головой Орлика.
- Стой! – крикнул Зализняк. – Стой, говорю!
Крестьянин прижался к забору, поднял для защиты руки.
- Чего бежишь? – спросил Максим, наклоняясь с седла.
- Все бегут, и я тоже. Гайдамаки.
- Так что же, что гайдамаки?
- Резать всех будут…
- Кто это тебе сказал – Максим едва сдерживал гнев.
Крестьянин отвел руки и только теперь взглянул на Зализняка.
- Атаман городовой на сходке.
- Атаман? Тот скажет. А у вас самих ума нет. Поворачивай коня и не бойся ничего. Торгуй себе на здоровье да не будь дураком.
- Мы сами не верили. Люди передавали, что никого не трогают. Но атаман…
Зализняк повернул коня и поехал назад. Сотни стояли на улице. Никто не отъезжал в сторону, не сходил с коня. Тем временем на базаре немного утихло. Часть торгующих убежала, те же, кто превозмог страх, остались на майдане, видя, что их никто не трогает, возились около своих возов, поглядывая искоса на гайдамаков.
Что-то нехорошее шевельнулось в сердце Максима: было оскорбительно и больно, что крестьяне при появлении гайдамаков бросились врассыпную. Он понимал: недобрые слухи распускают богатеи, и успокаивал себя тем, что со временем люди узнают правду о повстанцах.
Зализняк взглянул на суровые лица гайдамаков, и, не говоря ни слова, ударил коня нагайкой. Орлик, не привыкший к этому, от неожиданности, взял с места галопом, но Максим натянул поводья, сдержал его. Ничего не понимая, конь покосился глазом на хозяина, и, потоптавшись на месте, пошел широкой рысью.
Максим не оглядывался. Он слышал за спиной неровный стук копыт и бряцанье оружия. Промчавшись через узкий мост, кони взяли под гору. На горе виднелся замок с дубовым частоколом и рвом вокруг. При приближении гайдамаков над высокими, под
циркуль, воротами открылись бойницы. Такие же бойницы открылись и на двух угловых
башнях. Не доезжая на пушечный выстрел, Зализняк остановил коня. Он посмотрел на
замок – штурм должен быть нелегким. Тогда, когда он слушал донесение лазутчиков, все казалось очень простым. Напуганный гарнизон при появлении такого войска сам откроет ворота. Как неразумно было попасться на это! Максим ощутил на себе сотни взглядов, понял: решать надо быстро. Неприятный холодок защекотал в груди.
“Нужно было подготовиться к штурму”, - промелькнуло в голове.
- С коней, копья в козлы!
Сошел с коня и отдал своему джуре Василию повод. “Неужели гарнизон будет стрелять? “– подумал про себя, и, превозмогая какую-то внутреннюю дрожь, направился к

114

воротам.
- Максим, куда ты? Стой! – крикнул Швачка.
Но Зализняк не отвечал, продолжал идти. Становилось немного жутко под неподвижными темными взглядами бойниц, казалось, вот-вот какая-нибудь из них хмуро блеснет пламенем прямо ему в лицо. На холмике, перед воротами, Максим остановился.
- Казаки, выйдите кто-нибудь за ворота, переговорим! – подняв голову вверх, крикнул он.
Над воротами открылось маленькое оконце, и оттуда послышался старческий голос:
- Мы с бунтовщиками не разговариваем. Для них у нас давно пули приготовлены.
- Попробуйте сделать хоть один выстрел – мышь живая не выскочит отсюда, - ответил Швачка, который вместе с Федором подошел и стал рядом с Зализняком. – Ты там кто такой будешь?
- Не твое дело, кто я, - послышалось сверху. – Казак.
- В кого же стрелять собираешься? В казака? Боитесь сами выйти – впустите меня. Или тоже страшно?
Окошечко не закрылось, но оттуда уже никто не отвечал. Подождав немного, Швачка постучал нагайкой в ворота.
- Сейчас, словно в свои стучишь, - послышалось из-за ворот, и одна половинка их немного приоткрылась.
Максим, Швачка и Федор прошли в них.
Ворота сразу же закрылись, звякнул пудовый засов. Зализняк осмотрелся вокруг. Около ворот столпились до сотни надворных казаков, другие посвешивались со стен, с любопытством поглядывая на Зализняка.
- Пойдем, - указал на кирпичный дом с деревянной башней за ним тот, что открывал ворота. По одежде было видно, что это сотник. – Комендант ждет.
- Не спеши, дай оглядеться. – Максим поправил серую, смушковую шапку, продолжая разглядывать надворных казаков.
- Впервые видишь, что ли? – упершись руками в бока, спросил один из них.
- Таких, как вы, впервые. Не все за панское добро лбы подставляют.
- Где же ты других видел? – снова бросил тот же казак.
- Везде. С нами восемь сотен казаков надворной стражи. В Медведовке, в Жаботине, все перешли к нам. Есть казаки из Чигирина, Смелы.
- Пойдем-ка, - дернул его за рукав сотник.
Но Зализняк уже не обращал на него внимания.
- Чего рты поразевали? – загремел он на казаков. – А вы идите за мной.
- Можно и тут поговорить, - сказал Зализняк. – Зачем комендант, хочешь затвориться от своих людей?
Между казаками пробежал легкий шепот.
- Ты еще разглагольствуешь? В яме заговоришь. Возьми его!
Никто из казаков не шевельнулся. Сотник, было, подступился к Зализняку, но Швачка поглядел ему в лицо так, что тот отступил назад.
- Мы предлагаем сдаться, у нас нет никакой охоты стрелять в своих, - сказал

115

Зализняк казакам.
- А нам ничего не будет? – спросил кто-то со стены.
- Ничего. У вас никто и оружия не заберет. Кто хочет, переходите к нам, будем вместе шляхту бить.
Максим снова обернулся к сотнику. Тот, поняв, что гарнизон не на его стороне, хотел броситься к дому, но ему перегородил путь Швачка.
- Постой! Мы же договоримся, что к чему.
- Стреляйте в них! – бледнея от страха, завизжал комендант и схватился за саблю.
Никто не заметил, как через низенький частокол около домика просунулось ружье. Оно качнулось дважды и черным дулом нацелилось на Зализняка, который стоял к нему спиной. Случайно оглянувшись, Федор заметил его.
- Атаман, берегись! – он дернул Зализняка за руку, и тот, потеряв равновесие, упал на Федора. Они вместе покатились по земле. В тот же миг грянул выстрел. Надворный казак, что стоял напротив Зализняка схватился за грудь, крутнулся на месте и, словно подкошенный, упал головой вперед. Воспользовавшись замешательством, сотник вскочил в дом и закрыл дверь.
- Братцы, Митька убили! Это же свои в нас стреляют! - крикнул молодой чубатый казак, пытаясь поднять мертвого. – За что? Митько, Митько, встань!
- Открывай ворота, - послышались голоса.
Несколько человек кинулось к воротам. Из дома прозвучало три выстрела. Один из надворных казаков, бежавших к воротам, присел к земле, схватился руками за живот. Однако ворота уже были открыты, в них вбегали гайдамаки. Теперь почти из всех окон второго этажа загремели выстрелы. Одна из пуль просвистела над самым ухом Максима, другая попала в руку казака рядом с ним. Кое-кто направился к воротам, но Швачка выхватил пистолет и метнулся вперед.
- Под стены, там пули не достанут.
А еще через несколько минут гайдамаки уже лезли в окна дома, откуда отстреливались сотник и старшины.
От крепости гайдамацкая лавина плеснула на город. Словно камешек в бурном потоке воды, мчал в этой лавине Неживой. Помнил он, как прыгнул с конем через плетень, как рубанул бегущего всадника, и вот гайдамацкий поток выбросил его на берег. Бурно раздувал бока конь, коротко ржал. Неживой огляделся. Он очутился в конце какой-то незнакомой улицы: шинок, две лавочки…
“Где сейчас Гершко?” – вспомнил Неживой лавочника, которому он, Неживой, возил горшки от гончара, когда батрачил у последнего в Мельниковке.
Подгоняемый любопытством, Неживой дернул поводья, и пустил коня вскачь. Около переулка, в котором жил Гершко, из-за забора выскочили двое гайдамаков.
- Остановись, нельзя туда! – крикнул один из них.
- А что там? – спросил Неживой, слезая с коня. Один из гайдамаков показал рукой. Неживой прислонился к тыну. Возле хлева, зацепившись свитой за колышек, висел гайдамак. Его руки свисали, как две палки, голова упала на грудь. Семену показалось, будто гайдамак шевельнул ногой, пытаясь достать землю.
- Он еще живой, - Семен приготовился прыгнуть через тын, но один из гайдамаков

116

удержал его за полу.
- Сядь, убьют!
Неживой хотел вырваться, и в тот же миг над головой тонко, словно оборванная струна, просвистела пуля. Семен сам не помнил, как очутился на земле, прижимаясь к тыну. Оба гайдамака лежали рядом.
- Ты не рвись, он неживой, две пули в голову всадили ему, - сказал один из них. - С чердака кто-то стреляет. - Семен выглянул в дырку – окна в доме были закрыты ставнями. Он понимал, что вскакивать напротив окна опасно – за ними мог стоять невидимый враг и выстрелить в щель.
- Вы от груши не пробовали зайти, там вот другая дверь?
- Крепка. Стучали, стучали, а он сквозь нее бабахнул и мне свиту пробил, - показал гайдамак продырявленную полу.
Вдруг в хате что-то стукнуло, послышался тонкий крик.
- Это уже второй раз, слушайте, слушайте! – крикнул гайдамак.
Из хаты донесся крик громче первого. Потом что-то загрохотало, задняя дверь распахнулась настежь, из нее выскочил юноша с взлохмаченными волосами в разорванной сорочке. Он сделал несколько шагов и упал. Из дверей выглянула голова, к задвижке потянулась рука. Это был Гершко. Но не успел он прикрыть дверь. Один из гайдамаков, почти не целясь, выстрелил из оружия. Лавочник, словно готовясь к танцу, выставил одну ногу вперед и упал через порог. Гайдамаки кинулись в хату, а Неживой остановился возле юноши. В нем он узнал того хлопца, который отводил коней, когда Неживой привозил горшки.
Хлопец лежал, подобрав под себя руки. Из ножевой раны в боку текла кровь. Семен перевернул юношу на спину, приложил ухо к груди – он дышал. Из хаты, вытирая пот, вышел гайдамак
- Еще один там был, на чердаке в сенях сидел. А чердак не закрыт. Вижу - сено сыплется, покончил я с ним.
- Найди что-нибудь чистое, рушник или платок какой, - попросил Неживой.
Неживой взял хлопца на руки и понес в хату. Он положил его на кровать, разрезал
ножом сорочку, наскоро перевязал рушником рану.
- Беги, позови бабу, чтобы в лекарствах толк знает, - сказал Семен, убирая задвижку от ставней. Ставни упали за окном, и в окно хлынул сноп света. Около дверей, как бы заглядывая в хату, лежал какой-то мертвый человек.
- Это тот, что на чердаке сидел, - сказал гайдамак.
Неживой подошел к убитому, посмотрел в лицо.
- Ох, да это Зозуля, земляк мой! Вот он куда из села убежал. Давно по нему веревка плакала.
- Пить, - тихо попросил хлопец.
Семен кинулся к ведру, но гайдамак уже нес в кувшине воду.
- Попьешь – оно и полегче станет. Потом баба придет с травами, - говорил Неживой, поднося кувшин. – Это ты нам дверь открыл? – спросил Неживой молодого хлопчика.
Молодой хлопчик ничего не ответил, только простонал.

117


XXIX

В Черкассах стоял гомон. Уже вошли пешие сотни и рассыпались по улицам. Город издавна славился своим богатством. Где еще найдешь такой конный завод, как тут, а завод селитровый, а лавки да заезжие дворы, что выстроились в ряд. Дома, словно красуясь друг перед другом, поблескивали крытые железом крыши богатых купеческих и шляхетских домов. Из года в год наживалось это богатство, по медному грошу выбирались деньги из дырявых крестьянских карманов, обмененные на золото, ложились в сундуки сверкающими червонцами, поднимались просторными домами с большими окнами, катились размалеванными каретами. И вот пришли мужики, чтобы снова разобрать по карманам эти гроши. Да разве их заберешь все? Сколько их вкусными, заморскими лакомствами спряталось в толстых панских животах, дорогими нарядами износилось на плечах панночек… Пускай в огне сгорят хоромы, пусть с дымом развеются горы одежды, пусть испепелятся панские бумаги, в которых писано, что мужик – это немое быдло, которое должно весь век ходить в ярме, что земля панам дана от Бога и закреплена подписью короля, что суд и управа – это только для мужика! Пусть этот дым летит по Украине, и, почуяв его, задрожат паны, ожидая кары! И гайдамаки карали. Пылали дома, по улицам носились выпущенные из конюшен панские лошади, шипели в огне селитры, рассыпая в стороны огненные брызги.
Роман шел словно среди фейерверка. Сабли уже в ножнах. Пистолет за поясом. Возле шинка остановился, прислонился к столбу. Ему показалось, что он слышит, как наливает тело усталость. Капля за каплей. Он остыл также быстро, как и загорелся, беги теперь мимо него шляхта или корчмарь – не погнался бы. Злоба вытекла из сердца.
Мимо него, взявшись за руки, гурьбой прошли парубки. Последний день гуляли они в родном городе, уже не жалея, пропивали, у кого какая завалялась монета.
Роман лениво вынул из кармана большие, похожие на луковицу, серебряные часы, и подбросил их на руке, довольно усмехнулся. А потом прижал к уху, и, слушая, как размеренно стучит механизм, улыбнулся еще раз.
Гайдамаков в замке было мало. За воротами возле стен стояли в ряд пять пушек: три чугунные и две медные. Около одной из них с паклей в руках возился Зализняк. Заскорузлые Максимовы руки, давно соскучившиеся по работе, ловко бегали возле дула, натирая до блеска медный ободок. Возле соседней пушки возились еще несколько человек и между ними дед Мусий.
- Бог посылает праздник, а тут работа, - сказал Роман, подходя к Зализняку. – А по-
моему, надо так, чтобы через день – воскресенье, через неделю – свадьба, а в будни
чтобы дождь шел. И зачем их тереть? Не все ли равно, из ясных стрелять или из тусклых? Я вот штуковину достал, - Роман вытащил из кармана часы. – На, Максим, ты же у нас атаман, тебе эта забава больше всего и пойдет. Может, с какими панами выпадет разговор, вытащишь часы эти, крышкой щелкнешь.
Зализняк, не вытирая рук, взял часы, повернул их на ладони, для чего-то постучал по крышке ногтем.
- Где ты взял их? – спросил он, немного помолчав.
118

- У купца одного. Мы с ним полюбовно договорились.
Зализняк размахнулся и швырнул часы далеко от себя. Часы жалобно звякнули и упали на землю сплющенные. Роман удивленно посмотрел на часы, потом на Зализняка.
- Зачем? Изъян в них какой?
- В тебе самом, Роман, изъян этот. – Максим присел возле пушки. – Грабежом занялся. Эх ты!
В этом “Эх ты!” слышалось такое презрение, такой укор, что Роман поморщился, как от боли.
- Каким грабежом? Часы одни взял, и те для тебя. Ну, посмотри, ничего нет. – Роман начал выворачивать карманы: - кресало – мое, кисет – тоже. Другие шапками деньги грабастают…
- Не выворачивай, вижу и сам. Грести можно, знать только нужно, зачем. Ты же сам понимаешь, хлопцы деньги в один котел ссыпают. Эти деньги мирские. Паны их награбили, а мы теперь назад ворочаем. Они на оружие пойдут, на еду, бедным людям на житье. Правда, есть и такие, что о себе только заботятся, думают набить золотом пояса и домой улепетнуть. Разве ради этого вышли мы из Холодного Яра, разве для своей карьеры под пули идем?
- Лучше в латаном, чем в хапаном. А без грабежей не обойдется, - отозвался дед Мусий. – С этим опосля разберемся. Хорошо ты, Максим сказал: разве для своей корысти идем? Серебро и злоба тянут человека в болото, вот оно как. Не за него мы бьемся – за волю, за правду.
Дед Мусий оперся о пушку, смотрел куда-то далеко. Впервые Роман видел лицо деда таким мечтательным и взволнованным.
- Поднять бы всех посполитых, да вместе по панам ударить. Чтобы по всему свету, чтобы до самого океана-моря ни единого пана не осталось. Страшной была бы эта война, зато последней. А такое будет когда-нибудь, - добавил дед Мусий.
- Чудит дед, - засмеялся кто-то из гайдамаков.
- Почему чудит? – вспыхнул старик. – Вот выгоним панов и баста.
- Другие придут.
- И тех выгоним.
- Свои паны появятся, - не утихал тот же самый гайдамак.
- Как же без пана?
- Плетешь ты дурное! – рассердился дед Мусий. Он взял в руки палку с намотанной
на ней паклей, присел на корточки и со злостью стал толкать ее в дуло. – Роман,
приподними возле колеса, криво чего-то она стоит, ямка там.
Некоторое время работали молча. Потом дед Мусий передал Роману палку, сел верхом на пушку.
- Максим, отчего ты оселедец себе не заведешь? – спросил он.
- Какая от него польза? Ума не прибавит. Был аргаталом и стригся так, зачем же теперь под кого-то подделываться? Ну, заканчивайте без меня.
Максим вытер руки и поднялся. Нужно было идти созывать на совет старшин. Сделал несколько шагов, как вдруг кто-то осторожно тронул его за локоть. Оглянулся.
Перед ним стоял Роман.

119

- Максим… Не знал я. Никогда больше. Веришь?
Сурово поглядел Максим Роману в глаза. Словно в душу заглянул. И положил на плечо руки.
- Верю.
Проходя мимо обломанного куста жасмина, Зализняк остановился. Под кустом сидели двое голых до пояса гайдамаков. Один из них, седоусый, с резко выступающим вперед подбородком, мешал что-то в котелке деревянной длинной ложкой. Максим заглянул в миску с водой, что стояла в стороне – в ней на дне лежало с десяток пуль.
Зализняк присел на корточки. Второй гайдамак выворачивал по одному на разостланную попону какие-то ящички, перебирал что-то руками. Максим взял с попоны несколько причудливых крючков, разложил на ладони.
- Что это? – спросил он седоусого.
Гайдамак налил в формочку свинца и, покрутив формочку в руке, ответил:
- Шифр, книги им печатаются. Свинец очень хороший. Этот человек печатником был когда-то, - кивнул он головою на второго гайдамака.
Зализняк пристально всмотрелся в буквы, разложенные на его шершавой ладони. Вот она удивительная, таинственная грамота, которую ему так и не удалось узнать. А как хотелось! В этих причудливых закорючках прячется мудрость тысяч людей, мудрость, недоступная им, мужикам. Взять бы все книги, сесть с понимающим человеком, попрочитывать их. Может, в них что и говорится о воле, о том, как ее легче добыть? Только нет. Ведь книги же панами писаны, и о своей воле паны заботились. А все же, как бы хорошо было иметь эти штуки, чтобы и гайдамаки могли напечатать книги про свою мужицкую волю, разослать воззвание ко всем людям. О земле написать. А им сейчас вместо того, чтобы печатать книги, приходится переплавлять эти буквы на пули. И то хорошо. Служил этот свинец панам, теперь пусть послужит казацкому делу.
Зализняк вздохнул, высыпал на попону буквы, поднялся. Гайдамаки удивленно переглянулись между собой, снова взялись за свое дело.
… Атаманы собрались в большой круглой зале комендантского дома. Перекидывались словами, попыхивали люльками. Под потолком плавали сизоватые облака дыма. Даже Швачка не нюхал табак, а взял у кого-то люльку и неумело затянулся крепким дымом.
Убедившись, что собрались все, Зализняк поднялся. Напротив него в столе было вставлено круглое зеркало. Максим взглянул в него, и, словно стесняясь, отступил в
сторону.
- Друзья-атаманы, - сказал он, берясь руками за спинку кресла, - давайте думать,
что будем дальше делать. У меня самого уже голова трещит от этих дум.
- Что там размышлять! – кинул Бурка. – У нас замок, укрепим его…
- Думаешь, долго в нем просидишь? – молвил Неживой, подбирая под кресло длинные ноги. – Не держаться, а гарнизон оставить. А самим в лес отойти.
Неживой выбил трубку прямо на стол и снова набил ее.
- Для чего же тогда было все начинать? Выступать надо.
- Куда? Подальше от своей хаты? Уж если помирать, так возле своего жилья, -
бросил сотник Шило.

120

Неживой поднялся в кресле и заговорил быстро, обращаясь по очереди ко всем атаманам.
- Войска у нас мало. Будем сидеть – как цыплят передушат. Зажгли огни, раздувать не следует. Пойдем на Корсунь, Богуслав, Канев. Люди к нам валом валят, ждут нас повсюду. Знаю, сами мы вряд ли доведем дело до конца. Нам русские помогут. Если мы попросимся, чтобы к левому берегу нас присоединили, нас должны будут присоединить. Разрознили паны людей. Разрознили на куски Украину: Гетманшина, Слобожанщина, Запорожье. “Польская Украина”? Какая она польская? Наша Украина, была и будет.
Неживой замолк. Все взоры обратились на Зализняка. Максим докуривал трубку. Выбил пепел о холодный камин, подошел к окну. По ветвистой черешне шумел теплый летний дождь. В зале было тихо, только огромные настенные часы неумолимо тикали в напряженной тишине.
- Возвращаться нам нечего. Верно говорит Неживой – договариваться нам надо с войском русским. Выгоним панов, установим нашу казацкую власть, тогда и соединиться легче будет. – Максим задумчиво открыл окно. Шум дождя стал сильнее. – Хотя думается мне, не простое это дело. Народ русский, он такой же, как и мы. А паны тоже такие, как и наши. Видано ли, чтобы пан за пана не вступился? Боюсь я этого. Эх, верно дед Мусий говорил, загнать бы их, да так далеко, чтобы и тут, на левом берегу, и в России, как и звать-то их позабыли. Может, и будет такое. А пока что будем гнать польскую шляхту, откуда только можно. Попила она нашей крови. Мы тоже ихней кровушки не пожалеем. Мы Украине волю добудем! Завтра выступаем.
- Куда? – спросил какой-то сотник
- На Корсунь.
Максим показал рукой. Все невольно посмотрели в окно, туда, где далеко на горизонте от города к лесу упала радуга. Она сияла разными красками и походила на дугу, старательно раскрашенную хозяином во все цвета, убранную в красивые свадебные ленты. Радуга переливалась сиянием, влекла к себе. Казалось, будто она указывает путь, зовет в поход. А где-то за нею догорал зажженный гайдамаками фольварк.


XXX

Поход Зализняка был похож на триумфальный марш. Не выдерживают никакой критики утверждения про три кровавых дня в сожженной союзником Зализняка Иваном
Усичем  Смеле. Во-первых, ничего неизвестно о существовании самого Усича, а, во-
вторых, конфедератский отряд, шляхта, католическое духовенство, евреи-корчмари, как только услышали о взятии Жаботина, убежали не только из Смелы, а из окружающих сел. Задолго до прибытия сюда наших гайдамаков во главе с есаулом Василием Бурлакою. Максим Зализняк в то время был в Черкассах, где тоже не встретил противодействия. И шляхтичи, и евреи убежали, также получив неточную информацию про штурм и разрушение черкасского замка. Повстанцы и “местные жители” просто разобрали имущество беглецов. Единственное – казаки Зализняка устроили “тяжелый вред” –
порубали бочки в кладовой корчемного арендаря так, что “водка текла рекой”.
121

Объединившись в Смелой, гайдамаки двинулись на Корсунь. Везде к ним присоединялись селяне, надворные казаки, мещане. Встречали отряд еврейская голота, и с “поклоном” выходили представители общины из сел, находившихся за несколько километров от маршрута.
Губернатор Корсунского староства А. Суходольский задолго погрузил ценное имущество на телеги и с охраной убежал. Корсунцы встречали Зализняка хлебом-солью на городищенских (на входе в город) и запросили его с войском в город. Пятьсот слуг губернатора, трех шляхтичей и двух “своих”, ненавистных местной общине братьев Литвишников, убили. После Корсуня повстанцы подались в Богуслав, где им не довелось штурмовать замок, так как он был пустой, все его обитатели убежали. Здесь гайдамаки разделились. “Войско запорожское” продолжало пополняться. На то время в нем насчитывалось около 150 сечевиков и около 3 тысяч селян. Основные силы во главе с Зализняком продолжали поход на Умань, атаманы Андрей Журба и Микита Швачка пошли на Белую Церковь. Атаман Павло Таран получил поручение идти в юго-западную часть Белоцерковского староства, а Иван Чалый (Бондаренко) должен был освобождать свое родное Киевское Полесье.
Перепуганные мелкие шляхтичи сбежались в Лысянку, имея надежду пересидеть за укреплениями тяжелое время, так как в Лысянке был большой военный гарнизон, и кроме того, губернатор города Кучеревский мобилизовал для обороны всех горожан, умеющих держать оружие. Но большая часть горожан не желала терпеть окружение города, они говорили, что город все равно будет взят, и если его не защищать, то повстанцы перебьют только евреев и не станут издеваться над горожанами и забирать их имущество.
Отряд их трехсот воинов захватил город и уничтожил всех евреев и поляков, горожане-украинцы отделались от своих соседей иноверцев, боясь, что они сами пострадают от рук колиив.
В Лысянке Зализняк велел надеть на спину пана губернатора седло: катайся, кто хочет! На воротах католического монастыря он приказал повесить шляхтича и собаку, и когда грузное тело шляхтича и маленькое тело собаки повесили рядом, Зализняк собственноручно приколотил к воротам дощечку с надписью: “Лях и собака веры одной”.


XXXI

Рассказам о зверствах повстанцев, какие дошли до нашего времени, не всегда
можно верить. Нередко их сочиняли перепуганные шляхтичи и евреи. Хотя реальные
основания для страха были. В Татиевке гайдамаки захватили шляхту и корчмарей, не все успели убежать. Местные селяне вылавливали их и приводили на кару к повстанцам, а если гайдамаки кого-нибудь миловали, то селяне их убивали сами. Не одиноки случаи убийства лихварив (евреев) и посесориев (шляхтичей) отмечены в селах нынешних Христиновского, Монастырского районов Черкащины. Кровавыми были события в селах Стадница и Клюка, где отряд стадницких и клюковских чиновных шляхтичей сжигал селянские хаты, расправляясь с “бунтующими холопами”. При приближении повстанцев
каратели решили отсидеться за стенами каменной гуральни, но их отпор быстро одолели и
122

около двух десятков закололи копьями. После этого в Стадницах и Клюках селяне сожгли все до одного шляхетские дома. Но большая паника опережала приход зализняковцев – бежали все, кто не мог рассчитывать на снисходительность селянства. Отпор учинил гарнизон Каневского замка, который повстанцы во время штурма сожгли. Есть сведения, что полякам, которые сдавались добровольно, гайдамаки даровали жизнь.
Пламя народного восстания охватило большую территорию – около 35 тысяч квадратных километров. Везде селяне громили панские маетки, забирали скотину и имущество помещиков и арендаторов. Община села Новоселица, что на Киевщине, проявила “жестокость” в том, что заставила шляхтича Шелеховича повенчаться с девушкой-селянкою. Перед ним поставили вопрос ребром: “или сдохнешь, как собака, или возьми в жены Олену, девочку Кирилла Музычки, которую раньше Шелехович принуждал к сожительству”.
Умели ляхи панувать, да не умели народ шанувать.
Как видим, действия гайдамаков были успешными, украинское население приветствовало их как освободителей и победителей. Но трагедия этого движения, как и  трагедия тогдашней Украины, заключалась в том, что, преодолев польский гарнизон, гайдамаки на этом не останавливались. Они дрались в ужасной резне, во время которой тысячи мирных жителей погибали только потому, что были поляками, евреями, украинцами, но католиками или униатами и если вели себя так, как никогда, в принципе, не позволяли себе вести запорожские казаки. Это и породило конфликт между сечевиками и гайдамаками. Хотя среди гайдамаков было немало бывших запорожцев.


XXXII

… Но вот и Лысянка, и Жаботин, и Каменка. Броды остались уже позади. Впереди Умань. Многочисленный отряд Зализняка идет, набирая на ходу людей и оружие, прямым маршем на Умань. Захватить Умань! Об этом подвиге отряд Зализняка мечтал с самого
начала восстания.
Всякое панское имение было ненавистно восставшим. Но ненавистнее других были те города и местечки, где красовались костелы, униатские церкви, католические монастыри, где пряталась шляхта, где орудовали конфедераты. Вот почему так жаждали восставшие победы над Уманью. Умань – богатый торговый город во владениях знаменитого магната, киевского воеводы, вельможного графа Франциска-Силезия Потоцкого.
Граф Потоцкий владел на Украине десятью тысячами крестьянских семейств, тысячами квадратных километров полей, лугов и лесов, сотнями сел, городов, городков и местечек. Он был ревностным католиком и покровителем унии. Умань славилась базилианским монастырем, духовным училищем при монастыре, костелом, униатской церковью. Немало униатских церквей возвел граф Потоцкий на Уманщине. А в 1768-ом году, когда магнаты провозгласили конфедерацию в Баре, губернатор унии, рачительный пан Младанович, стал закупать на графские деньги и свозить в уманские склады ружья,
порох и мундиры для дорогих друзей, для панов-конфедератов.
123

Из Умани и в Умани шныряли монахи-иезуиты – долгополые агенты барской конфедерации.
Но не достались конфедератам ни мундиры, ни ружья, ни порох.
Отряд атамана Зализняка шел прямой дорогой на Умань.


XXXIII

Город Умань был самым укрепленным городом Брацлавского воеводства. В 1761-ом году пан Потоцкий заново отстроил его. Город был окружен рвом, валами и обведен палисадом. Рыночная площадь с гостиным двором в двадцать лавок были укреплены двумя бастионами. Многочисленный гарнизон стоял в городе: только шестьсот конных казаков надворной милиции и шестьсот пеших охраняли владения ясновельможного пана.
В мае 1768-го года в Умань стали собираться со всех концов Правобережной Украины – из Чигирина и Черкасс, из Смелы и Лысянки, из Жаботина и Крылова – польские шляхтичи, ксендзы, монахи, богатые еврейские купцы. Они приходили пешком, приезжали верхом на заморенных клячах или на статных скаковых лошадях в высоких каретах, где на дверцах сквозь пыль просматривались короны и львы, или на скрипучих возах. Днем и ночью визжали колеса, стучали копыта по широкой звенигородской дороге.
Шляхта, ксендзы и купцы искали защиты за надежными стенами Умани.
И скоро Умань не могла уже вместить беглецов. Площади и улицы были запружены повозками, палатками, лошадьми, тюками, людьми. Те, которым негде было поместиться, отдавали свои пожитки губернатору Младановичу и униатскому ксендзу Костецкому, а сами располагались табором недалеко от городских стен, близ Грекова леса.
Рос табор, росли и множились слухи. И вдруг густыми толпами повалили в табор люди не из дальних краев, не из Фастова или Лысянки, не из Канева или Жаботина, а уже из ближайших мест, из своей же Брацлавщины. В городе постоянно квартировались части
польской регулярной армии. Во время восстания в Умани находилось три сотни драгунов и артиллерийский полк под командованием Лепарта, около трех тысяч надворных казаков во главе польских полковников Обуха, Макрушевского и казацких сотников Ивана Гонты, Дашко и Яремы. Получив известия о победах повстанцев, городская власть потребовала сформировать ополчение из горожан и селян, так называемые отряды “зеленой милиции”, и попросила у комиссара Бендзиньского полтысячи надворных казаков под командою сотника Уласенко.
В 1768-ом году была создана Барская конфедерация. Конфедераты, заняв значительную часть воеводства Подольского, Брацлавского и Киевского, стали принуждать землевладельцев к доставке в помощь конфедерации денег, провианта и вооруженных людей. В Умани был получен универсал, требовавший присылки в стан конфедератов 30000 злотых, значительного фуража и 3 тысяч вооруженных и форменно одетых солдат (то есть иными словами, всей надворной казацкой милиции) и угрожавшей строгим взысканием в случае ослушания. Универсал из Умани был препровожден на
усмотрение владельцу Уманщины воеводе Силезию Потоцкому. Управляющий его
124

поместьем дворянин Младанович одновременно просил снабдить его инструкциями. Потоцкий не был расположен в пользу конфедерации, но, с другой стороны, боялся, чтобы в случае резкого отказа его уманские поместья не подверглись разорению со стороны конфедератов, и потому занял двусмысленное положение. Он приказал Младоновичу ответить конфедератам, что он находит неудобным послать им в помощь свою казацкую милицию, так как на искреннее участие ее в войне с русскими войсками невозможно положиться, но взамен милиции будет сформирована из шляхты конная и пешая милиция, которая будет присылаться с трехмесячным жалованьем и провиантом в Бар. В то же время он приказал всю уманскую милицию расположить лагерем у реки Синюхи вдоль русской границы и войти в сношения с киевским военным губернатором Воейковым, чтобы в случае необходимости тот оказал уманской милиции помощь и просить  его разрешить уманской милиции отступить в случае необходимости  за русскую границу. Потоцкий, не доверяя в этом деле управляющему Уманщиной, так как Младанович симпатизировал конфедератам, помимо Младановича, Потоцкий снабдил сотника Гонту особыми инструкциями относительно поведения милиции и вступил с ним в частную переписку.
В письмах Потоцкий обещал за контроль выполнения его инструкций хорошо наградить Гонту сразу после усмирения конфедерации.
Некоторые письма воеводы к Гонте были перехвачены Младоновичем, и Гонта знал, что воевода ему не доверяет.
Иван Гонта принадлежал по рождению к крестьянскому сословию. Родился в селе Росошках на Черкащине в 1721-ом году. Еще в юношеские годы его взяли в надворное войско польских графов Потоцких в Умани. В 1757-ом году за военные заслуги он назначен старшим сотником надворных казаков. Выделяясь из среды казаков своим образованием, Гонта занял видное положение даже в местном польском шляхетском обществе, хотя последние и относились к нему с затаенной завистью и враждебной подозрительностью. Она проявлялась особенно ярко, когда возникла барская конфедерация, а вслед за тем пошли и слухи о симпатии Гонты к гайдамацкому
движению. Младанович несколько раз получал доносы на Гонту, но, не имея никаких
ясных улик, не решался сменить Гонту, зная его популярность в милиции.
Среди казаков милиции Гонта пользовался значительным уважением и авторитетом. И шляхтичи, и управляющий уманским имением были уверены, что в каждом затруднительном случае мнению Гонты и его влиянию вся уманская милиция готова повиноваться беспрекословно. Вследствие этого убежденные шляхтичи старались жить в дружбе с влиятельным сотником и обходились с ним с почетом, как с равным. Впрочем, положение свое в шляхетском обществе Гонта поддерживал и личными своими качествами.
Гонта был казак видный, рослый и красивый, отличался постоянной удачей во всех своих предприятиях. Он был представительный мужчина и к тому же он не только говорил, но и превосходно писал по-польски, а воспитание его было таково, что и теперь его можно было бы счесть за шляхтича. Благодаря этим качествам Гонта, несмотря на крестьянское происхождение, был принят в местном кругу шляхетского общества и занял
в нем даже видное положение, вследствие особенного к нему благоволения уманского

125

владельца, воеводы Силезия Потоцкого. По установленному обычаю ежегодно 300 казаков из надворной уманской милиции под предводительством сотника отправлялись по очереди ко двору владельца в его резиденцию – Кристонополь, находившегося в Червоной Руси, где исполняли при его особе службу в качестве придворной стражи. Во время этих командировок Гонта обратил на себя внимание Потоцкого, сделался его любимцем и доверенным лицом. В два похода Гонта приобрел от воеводы грамоты, по которым последний и отказал в его пожизненное владение два богатых села: его родину Росошки и соседнее село Орадовку, и села эти приносили в то время ежегодно доход в 20000 злотых. Сверх того, Потоцкий изъял Гонту и его сотню из зависимости от полковников-шляхтичей, командовавших уманской милицией, и подчинил прямо власти губернатора. Вследствие этих распоряжений Гонта стал возбуждать зависть шляхтичей, заведовавших администрацией Уманщины, но, тем не менее, не исключая губернатора, обращались с сотником с большим вниманием и уважением, так как в среде их установилось мнение, что Потоцкий будто выслушивает сообщения Гонты о действиях их по управлению имением и относится к этим сообщениям с большим доверием.


XXXIV

Наступила обеденная пора, и жизнь на улицах шумного города стала затихать. Дружно застучали железными засовами лавочники, запирая деревянные лавки, выстроившиеся в два ряда посреди площади. Из открытых настежь дверей базилианской школы выбегали школяры, и, развевая длинными полами черных плащей, крикливыми табунками разбегались по переулкам. Они напоминали стайки суетливых скворцов. Посередине улицы, мимо обнесенных изгородью и валом лавок, которые вместе с другими домами образовывали цитадель с каменной башней и двумя обитыми железом воротами, заложив руки в карманы белого суконного кунтуша, шагал Иван Гонта, старший сотник уманских городовых казаков, или как они назывались по-новому,
милиции. Завидев его высокую фигуру, лавочники оставляли засовы и замки, снимали
шапки, склонялись в почтительном поклоне. Сотник кивал в ответ и ускорял шаг, пытаясь скорее избавиться от заискивающих взглядов и льстивых улыбок. Наконец он миновал последнюю лавку и вышел за ворота, около которых стояла рогатка. Ею запирались на ночь ворота. Дальше улица тянулась между двумя рядами двухэтажных домов, поставленных панами из окрестных имений. В последнее время крестьяне стали неспокойными, и шляхтичи сочли за благо переселиться под защиту крепких стен и надежной охраны. Охрана состояла из двух тысяч казаков, шестисот человек пешего отряда, в которых были преимущественно молодые шляхтичи, и отряда гусар. Только здесь за высокими стенами паны были спокойны, ничто не угрожало их жизни. Граф Силезий Потоцкий – воевода, которому принадлежала Умань, выполняя наказ короля и сената, хорошо позаботился о защите крепости: ведь она стояла на пересечении дорог из Польши, Гетманщины, Запорожья и даже далеких Кавказа и Крыма. Город был окружен валом, рвом и надежно укреплен.
- Пане сотник, подожди, - вдруг послышалось со стороны.
126

Гонта оглянулся. С крыльца ратуши, громыхая по ступенькам тяжелыми сапогами, быстро сошел начальник уманских городовых казаков полковник Обух.
- Слышал новость? – забыв поздороваться, заговорил он. – Гайдамаки уже под Корсунем. Поначалу я так считал: собралось там с десяток лиходеев, пограбят пару сел – и назад в лес, а оно, смотри, как поворачивается. Только что паныч приехал из села… дай Бог память… - Обух постучал ладонью по плоскому лбу, пытаясь припомнить название села, - забыл, как оно называется. Одна гайдамацкая ватага встретилась в лесу под тем селом с конфедератами. Эти с карабинами были, шли в шеренгах, как реестровое войско, но разбойники накрыли их таким огнем, что шеренги сразу расстроились и отошли к болоту. Капитан, начальник когорты, дважды выстраивал конфедератов в ряды и водил их в контратаку. В третий раз солдаты побросали карабины и побежали к болоту. Капитан кричал-кричал, а потом видит, что и ему не сдобровать, взял да и бросился с конем в болото. Конь увяз, а его самого пулей убило. Ну, что ты на это скажешь?
- А что тут говорить? – пожал плечами Гонта.
После такого ответа Обух не стал продолжать разговор. Он вытер платочком вспотевшую шею, и после некоторого молчания бросил:
- Ты куда идешь?
- Домой. – Гонта смотрел куда-то в сторону, поверх головы полковника. Его большие глаза были как всегда задумчивы и словно бы смотрели с удивлением. От этого казалось, что сотник все время к чему-то прислушивается.
Обух собрался идти к губернатору, чтобы рассказать ему об услышанном и узнать, не сказал ли чего взятый два дня тому назад в плен запорожец из гайдамацкого дозора. Гонта согласился пойти с ним. Они перешли с середины улицы к забору, где было меньше песку, и ускорили шаг. Неожиданно из ворот полковника выскочили трое мальчуганов с куками наперевес. Выкрикнув пронзительными голосами воинственное татарское “алла”, они запустили в голубое небо камышовые стрелы. Это было так неожиданно, что Обух даже отшатнулся.
- Холеры на вас нет! – плюнул он под ноги. – У тебя тоже такие разбойники?
- У меня девочки – четыре, только один хлопец. Что ты бранишься, видишь, какие
бравые казаки растут.
- Скорее гайдамаки, - хмуро обронил Обух.
- А разве гайдамаки не казаки?
Они уже подошли к усадьбе губернатора Младановича. Самого замка не было видно, он прятался в тени густого парка, над деревьями виднелись только четыре башни с флагами на шпилях.
Младановича нашли в тенистой беседке за послеобеденным кофе. Тут же сидела его жена, мать – восьмидесятилетняя старуха, старшая дочь Вероника, а также начальник гарнизона поручик Лепарт и землемер Шафранский, присланный в Уманскую волость для нарезания панских угодий.
Завидев Гонту и Обуха, губернатор отставил чашку и вытер салфеткой губы.
- А я как раз хотел за вами посылать. Прошу к столу.
Он пожал руку Гонты и подошел к Обуху. Еще когда Младанович здоровался с
сотником, Обух стал искать в кармане платочек. Не найдя его, он вытер вспотевшую

127

ладонь о карман и неспешно протянул ее. Младанович указал на стулья, и, садясь на свое место, незаметно концом скатерти вытер руку, к которой прикасался Обух. Гонта, доглядев это, скрыл усмешку в углах глаз.
- По воле или поневоле? – обратился к Обуху Шафранский, который считал себя большим знатоком “холопского языка”, поговорок и обычаев.
- Поневоле, шляхтич из-под Корсуня привез недобрую весть. – И Обух передал все то, что рассказывал Гонте.
За столом все всполошились. Только старуха продолжала держать перед собой газету, выискивая места, где писалось о приездах и отъездах знакомых господ из столицы, о свадьбах и похоронах. Ее уже мало волновало все остальное, да и нужно ли обращать внимание на каких-то холопов, которые взбунтовались невесть почему. Сколько таких бунтов помнит она на своем веку и всегда холопу указывали его место.
- Иезус Мария, они могут и до Умани дойти? – встревожилась госпожа Младанович.
Лепарт громко засмеялся. Его смех подхватили все присутствующие, за исключением Гонты и Шафранского. Обух тоже не находил в словах пани губернаторши ничего смешного, но изо всех сил морщил свои тяжелые губы и веселую улыбку. Наконец Лепарт, поправив перевязь, красиво охватывающую его тонкий стан, сказал:
- Что вы, пани! Достаточно роты хороших жолнеров, чтобы разогнать это быдло по их свинюшникам. Эти хамы храбры, когда перед ними безоружные.
- Конфедераты не были безоружными, - заметил Гонта.
Младанович перебил его.
- Бой происходил в лесу, и силы, верно, были неравны. Ни о какой серьезной опасности не стоит и думать. Однако эти хамы могут разрушить имения и погубить шляхтичей. Нужно как можно скорее прибрать их к рукам. Они до сих пор не встречали хорошего гарнизона. А конфедераты неразумно вступают в бой маленькими отрядами – им надо соединиться… - Поняв, что зашел слишком далеко, Младанович запнулся и нарочито сосредоточенно стал дуть на уже остывший кофе.
- Вы, сотник, так говорите о разбойниках, словно боитесь их. – Шафранский
пытливо прищурил на Гонту глаза.
Поймав этот взгляд, Гонта ничего не ответил. Он хорошо знал, как его недолюбливает Шафранский, как мало доверяет ему. Не доверяет ему губернатор клюга, подстолий Рафаил Деспот Младанович. Тот не только недолюбливал Гонту, но и побаивался его. Особенно с того времени, когда сотник во главе трехсот казаков возвратился с Червоной Руси, когда ездил воздать почет от города покровителю его – воеводе графу Потоцкому. То, что уманский губернатор сочувствует конфедератом, Гонта знал наверняка. О том же, что он имеет связи с ними, лишь догадывался. В губернском городе часто проходили какие-то тайные собрания, по ночам в город ввозили оружие и седла. Младанович говорил, будто бы он делает это для защиты от гайдамаков. Губернатор взимал с населения города неумеренные подати, к тому же каждые три двора должны были содержать городового казака. Не раз, не два, выходя из дома, Гонта встречал в своем дворе крестьян с шашками в руках. Они приходили просить старшего
сотника похлопотать перед губернатором, чтобы тот хоть немножечко уменьшил бы

128

подати. Несколько раз Гонта ходил к Младановичу, но тот неизменно отказывал ему и просил не вмешиваться в государственные дела.
- Как же их не бояться, этих гайдамаков, они такие страшные, - поправляя бант на кошке, сказала Вероника.
- За них еще не взялись, как следует, - Лепарт поймал кошку, которая убежала от Вероники, и посадил ее снова к ней на колени.
- Будьте покойны – все они получат свое. Есть слух, что скоро должны назначить главным региментарием коронного обозного пана Стемпковского. Я пана обозного немного знаю. Он не будет цацкаться с бунтовщиками. У него железная рука и твердое сердце.
- Вы ни к чему не притронулись, - обратилась пани Младанович к Гонте. – Берите торт миндальный или черемис. Дайте, я вам положу.
- Благодарю, я не люблю сладкого.
Чаепитие закончилось.
Младанович закурил коротенькую трубку и, пригласив взглядом Гонту и Обуха следовать за ним, вышел из беседки.
- Имею кое-что сказать вам, - заговорил он, шагая по аллее. – Я в самом деле хотел посылать за вами. Получена весть, что много надворных казаков, забыв страх перед Богом, перешли на сторону гайдамаков. Я уверен в ваших уманских казаках, но все же… нужно привести всех под присягу. Откладывать не будем, я уже назначил день – в воскресенье.
- Много казаков в разъездах по волости, - осторожно заметил Обух.
- Их нужно собрать к воскресенью. Сегодня пошлите за ними. – Младанович остановился и выбил трубку о яблоньку. – Сейчас я хочу посетить кордегардина, может, что-то вытянут из того проклятого запорожца. Хотите пообедать со мной?
- Охотно, не правда ли, пан сотник? – обратился Обух к Гонте.
Гонта молча кивнул головой.


XXXV

После сытного обеда они пошли к кордегардии – небольшой тюрьме, которая разместилась вблизи монастыря. За высокими железными воротами их встретил начальник кордегардии и двое его помощников.
- Сказал что-нибудь? – вопросительно кивнул головой на тюрьму Младанович.
Начальник кордегардии, небольшой горбатый человек, испуганно заморгал глазами и развел руками.
- Нет. И железо раскаленное прикладывали и к журавлю подвешивали – еле дышит, а молчит.
Палач и два его помощника метнулись к тюрьме. Через минуту они появились, ведя под руки измученного, в окровавленной одежде запорожца. При его появлении Гонта нервным движением вытащил из кармана трубку и набил ее.
Запорожец отстранил руками тюремщиков и, пошатываясь, остановился. Щурясь,
129

приложил ладонь ко лбу, посмотрел на солнце. Гонте почему-то показалось, что он сейчас улыбается. Запорожец действительно улыбнулся. Но улыбка его была мимолетной, она еле-еле коснулась его потрескавшихся, запекшихся губ. Запорожец опустил руку и перевел взгляд на Младановича, Обуха и Гонту. Глаза его снова стали холодными. Внезапно они встретились с глазами Гонты, и в них заиграли заметные огоньки.
- Проведать приятеля пришли? Соскучился я без вас, братишки. Сабли на вас казачьи и одежды тоже… - начал запорожец.
Младанович оборвал его речь.
- И на тебе такая же висеть будет. Напрасно муки принимаешь. Скажи правду, и я сегодня же отпущу тебя на волю. Мы и так знаем все про гайдамаков. Кто тебя послал? Зализняк? – Наступило длительное молчание. – Ну, говори же! А нет – прикажу поднять на дыбу, будешь там висеть, пока не сдохнешь.
- Не вели поднимать очень высоко, а то не достанешь целовать в то место, откуда ноги растут, - с усмешкой ответил запорожец. И вдруг взгляд его погас, теперь в глазах отразилась страшная усталость и мука. Запорожец покачнулся и тоскливо, безнадежно прошептал:
- Закурить бы… хоть разок затянуться...
Гонта через силу глотнул слюну, она показалась ему густой, тягучей, как непропеченный хлеб. Неожиданно даже для самого себя выхватил изо рта трубку и, ткнув ее запорожцу, зашагал мимо оторопевших Младановича и Обуха к воротам.


XXXVI

Протяжно гудели рожки, соревнуясь с тысячеголосым гомоном толпы: уманский гарнизон приносил присягу на верность польской короне. Прозвучал первый выстрел из пушки – войско стало строиться в две линии. После третьего выстрела из командной комнаты, в которой хранились военные клейноды, вышел Младанович в сопровождении двух казаков. Они несли его саблю и перевязь. За ними парами шли хорунжие с хоругвями да атаманы и есаулы с флагами. На каждом из них красовались вышитые золотыми нитками патриарший герб и герб Потоцких.
Младанович остановился посреди майдана и подал рукой знак: рожки и литавры разом умолкли, только толпа еще некоторое время гудела возбужденно и глухо. Губернатор медленно обвел взглядом войско. Гонте показалось, что этот взгляд задержался на нем дольше, нежели на других. Сотник стоял на правом фланге казацкого полка. Впереди казаков выстроились кирасиры: суровые, молчаливые, затянутые в леопардовые и волчьи шкуры, они походили на два ряда статуй. Гонта поискал глазами Лепарта, но в это время Младанович начал говорить, обращаясь к войску. Сотник напряженно вслушивался в его речь и почему-то не мог ничего понять. Ему даже показалось, будто не все слова долетают до него, а разбиваются о плотную стену гусар и теряются где-то между ними.
- … Несколько дней тому назад мы поймали одного гайдамака…
“Младанович говорит о том несчастном человеке”, - подумал Гонта и вздрогнул.
130

Только теперь он понял, почему не долетели до него слова губернатора. Сотник все время думал о пленном запорожце.
После церемониала присяги в губернаторском замке начался бал. Столы разместили в саду, в тени ветвистых яблонь и груш. Младанович пытался придерживаться в своем доме старинных обычаев и порядков. Данцигские, обитые позолоченным сафьяном кресла, турецкие золотые кубки, французские серебряные сервизы – все было старинное, дорогое, все подчеркивало знатность и древность шляхетского рода Младановичей. Пили также по старинному обычаю – слуги каждый раз приносили кубки вдвое больше. Кубки брали с подносов гайдуки, одетые в простые басиматы, и подносили гостям. Дамы сидели отдельно на увитой виноградом веранде. После нескольких кубков начались разные игры, принесли карточные столы. Какой-то шляхтич сел на коня и под одобрительные восклицания въехал по ступенькам на веранду, принял из рук губернаторской дочки кубок с шампанским.
Гонта сидел около куста сирени, время от времени потягивая из кубка густой напиток. К нему подошел и сел рядом главный уманский кассир – седой шляхтич.
- Весело, не правда ли, пан Гонта? А все же не так, как бывало в старину. Ни тебе той пышности, ни того достатка, ни того великолепия…
Гонта не слушал кассира. Постукивая пальцем по кубку, он смотрел на аллею, где кружились пары. Ближе к нему танцевал Лепарт с госпожой Младанович. Поручик, как всегда, самовлюбленно улыбался, прижимая к себе губернаторшу ближе дозволенного. Но ее это, видимо, нисколько не смущало, она не отталкивала поручика, а даже улыбалась
ему одобряюще. Лепарт, сделав еще несколько кругов, встретился взглядом с Гонтой. Сотник усмехнулся, и поручик, поняв эту улыбку, сразу сник, сбился с ритма. Гонта не стал больше смотреть на него и повернулся к кассиру, который продолжал свой рассказ:
- Мой дед имел несколько фольварков возле Бердичева. Приехав как-то туда поохотиться с гостями – до этого он никогда не был в тех своих фольварках – и оказалось, что там совсем негде охотиться. Он поговорил с главным управляющим, и что вы думаете – согнали тысячу подвод и за три дня сделали зверинец. Зайцев туда понапустили, лисиц.
Не желая дальше слушать надоедливого пана и воспользовавшись тем, что тот приложился к кружке, Гонта выбрался из-за стола. Дойдя до ворот, сотник заметил губернатора, тот сворачивал с аллеи на дорогу. Гонта хотел пройти мимо, но Младанович позвал его.
- К казакам?  Я тоже туда. Посмотрю, как они веселятся.
На майдане гулянье было в полном разгаре. Часть казаков сидели за длиннющими, наспех сколоченными столами, другие ходили от кучки к кучке, горланя песни, кому какая пришлась по нраву: чумацкие, молитвенные, запорожские, даже гайдамацкие. Дождей давно не было, и перетертый песок поднимался из-под сотен ног едкой пылью. Младанович остановился возле какой-то лавки поглядеть на смешное зрелище. Троих казаков со всех сторон окружила толпа мальчуганов: время от времени какой-нибудь из них приближался к пьяному на безопасное расстояние и громко кричал:
- Дядько, а Васько вам в спину дули тычет!
- Мне? Да я ему… - казак неуклюже поворачивался, никого там не находил и
поворачивался обратно, мальчуганы вспуганным табуном бросались врассыпную.

131

Через минуту все повторялось.
Губернатор продолжал обход. На его самодовольном лице блуждала усмешка.
- Странные эти люди казаки… - наконец промолвил губернатор, но не закончил и настороженно прислушался. Вдруг его лицо передернулось, он услышал пение под бандуру, брови подскочили вверх, и хотя усмешка еще не исчезла, теперь она была столь бессмысленной, что походила на кривлянье безумца.
Гонта тоже остановился, он еще раньше уловил рокот бандуры.
- Как смелы холопы, пся кровь! Я вас научу, какие песни петь! – неестественным голосом завизжал Младанович. - Пра схизмата хмеля! Растопленным оловом залью глотки за эти разбойничьи песни.
Взбешенный, он был смешон. Схватив со стола тарелку, он швырнул ее в кобзаря, затопал ногами, вырывая из его рук кобзу.
Гонта не видел, что было дальше. Он бегом выбрался из толпы и зашагал по улице. Встречные казаки удивленно оглядывались на старшего сотника, провожали его долгими взглядами. Гонта не замечал, куда идет. Он сам удивился, когда увидел перед собой покосившиеся хаты, предместье Бабанки. Но не повернул назад, только замедлил ход и свернул с дороги на тропинку, что вела через яр.
Какое-то неприятное чувство сжимало грудь. Оно не уменьшалось, а все возрастало. Почему не остановил? Как мог спокойно смотреть на такое?
Страшный стыд жег мозг. Хотелось круто повернуть и побежать на майдан. Но он сам понимал – поздно. И от этого становилось еще обиднее.
Эта песня – первое, что ему запомнилось с детства. Ее любил петь ее отец, научил петь и его, маленького Ивана.
“Странные люди эти казаки…”
А он, Иван? Кто он сейчас, с кем он? Где тот берег, к которому плыл всю свою жизнь? Тут, где шляхта? А на том остались товарищи, односельчане, родичи. Дядько Опанас, дед Василь, материна и отцова могила тоже там. Чтобы они сказали, когда бы увидели его сегодня? Не было бы ему прощения. В их маленькой хате кобзарь всегда сидел на самом почетном месте – в красном углу под образами.
Разве не замечает он, как посмеиваются паны над его холопской речью, манерами, над песней его? Гонта остановился. Перед ним протянулось широкое поле. Далеко на горизонте возвышалась могила, а немного правее – еще одна, поменьше. Украина! Земля любимая! Сколько пота горького пролито крестьянами на твоих нивах! Сколько крови протекло по росе чистой! И все это во славу твою, чтобы пышно цвела ты, как роза по весне. Сколько жита буйного вытоптано вражескими лошадьми, гончими панскими?!.. Сколько могил одиноких возвышаются в степи! Лежат в тех могилах рыцари славные, что защищали волю родного края. То предки твои. Разве не тебе они в песнях завещали встать за правду, за землю родную, за народ подневольный?
Сотник вздохнул и тяжело опустился на холм. Над головой в светлой голубизне вился жаворонок. Казалось, он застыл на месте, только крылышки трепетали часто-часто, поднимая его все выше и выше.
Гонте снова вспомнилось детство. Какая радость – услышать первого жаворонка в
поле. Выезжая на маленькую, арендованную у пана ниву, с одинокой грушкой на меже,

132

отец часто брал его с собой. И всегда над их нивой заливался звонкой песней жаворонок. Маленькому Ивану казалось, что жаворонок звенит над их нивой всегда один и тот же. Он его так и называл “наш жаворонок”. Однажды он нашел на меже и гнезда, а в нем было четыре птенца. И неведомо, кто больше любил эту нивку с одинокой грушкой: жаворонок или он, Иванко. Ему в отчем доме теснее, чем жаворонятам в гнезде. Он малый понимал: вырастут они, выпорхнут из гнезда в лазурное небо и мягкие травы, а куда выпорхнет он? Жили они у деда. Кроме его отца, в избе три отцовых брата, все они женатые. Иванко подчас путал своих двоюродных братьев и сестер. Затем дед выделил отцу на пустыре клок земли под хату. Отец выплел из лозы стены, мать облепила их глиной. Когда отец зимой вносил в хату и собирал ткацкий верстак, он и братья залезали на печь – в избе больше места не было.
Поэтому с первыми ручьями и бежал он так радостно на нивку. Наибольшей мечтой отца было купить эту нивку у пана. Об этом же они шептались и с матерью ночью. Об этом, случалось, отец говорил с улыбкой Иванку: “Погоди, сын, будет эта нивка нашей, купим ее вместе с жаворонком. Сейчас он пану поет, а уже тогда только нам запоет”.
И в этот миг жаворонок обрывал песню. Видно, прислушивался. Он, как понимал Иванко, ничего не имел против, чтобы его купил Иванков отец. Ведь это он весной, вспахивая нивку, делал крюк, бережливо обходя гнездо, оставлял ему клочок дрогой земли. Ведь это он засевает для него рожью ниву, прятал гнездо от дурного глаза.
Но жаворонок так никогда и не запел его отцу.
Теперь над полями Гонты поет с дюжину жаворонков. Но теперь Гонте кажется, что поют они не ему, а тем посполитым, которые пашут его поля. Обманулся он мальчиком в жаворонке, жаворонок не продаст свою песню. Все это было так давно. Теперь он сам пан, у него два села. И Гонту грызет мысль, чтобы сказал отец, увидев его сейчас? Возрадовался или закручинился бы? Скорее закручинился бы.
И почему-то впервые подумалось: сколько таких нивок, как арендовал его отец, уместится на его поле, скольким счастливым пахарям могли бы запеть жаворонки?
Над полем тяжело, словно вздыхая, подул ветер. Гонта снял шапку, расстегнул кунтуш. Ветер тряхнул длинные, немного закрученные вверх усы сотника, рванул оселедец, выдернул его из-за уха. Гонта заправил оселедец на место, но ветер снова вынул оселедец на лицо, поиграл рукавом кунтуша, шагнул по житу. Оно зашуршало, плеснуло упругой волной. Опять полетел ветер. И по житу одна за другой побежали волны: зелено-синие, завихренные на гребнях, такие, какие бывают на море, когда оно ждет бури.


XXXVII

Младанович и другие экономические урядники в Умани, желая вместе оказать помощь конфедерации и исполнить формальные распоряжения Потоцкого, отправили милицию в лагерь к Синюхе, приказали командовавшим ее полковникам-шляхтичам зорко следить за поведением казаков вообще, и в особенности за действиями Гонты. Затем они
принялись весьма усердно подготавливать вооружение предполагаемой шляхетской
133

милиции. Они обложили всех крестьян Уманщины тяжелым налогом и за полученные деньги стали приобретать оружие и заготавливать мундиры: белые жупаны, зеленые шапки и куртки. К Младановичу стали съезжаться местные шляхтичи на секретные совещания, явились какие-то таинственные лица для интимных переговоров, по ночам в экономические магазины привозили запасы оружия, седел и тому подобное.
Хотя все эти приготовления делались втайне, но слухи о них дошли до Потоцкого и последний решился отправить доверенное лицо для проверки действий своих управляющих. Выбор его, впрочем, сделан был весьма неудачно. В Умань, в качестве уполномоченного воеводы, был послан бельзский мечник Цесельский, человек, по словам современника, “весьма видной наружности, но скудный умом, лишенный храбрости и самостоятельности”. Цесельскому поручено было: проверить расходы и не допустить растраты денег управляющими на предметы, не разрешенные владельцем. Приехав в Умань, Цесельский немедленно подчинился влиянию Младановича и окружавшей его шляхты. Вместо того чтобы удержать их от действий в пользу конфедерации, он сообщил им подробности о сношениях воеводы с Гонтою и подтвердил то, что последний сообщает Потоцкому сведения об их поступках.
Известие это крайне взволновало шляхтичей: губернатор Младанович, главный кассир Рогашевский и полковник милиции Обух давно уже косились на Гонту, завидуя милости и доверию к нему Потоцкого и негодуя на то, независимое от них, самостоятельное и обеспеченное положение, которое успел достигнуть казацкий сотник. Давно их коробило от необходимости обращаться с холопом, как с равным себе
урядником. Теперь, узнав, что Гонта противодействует их конфедератским замыслам, и служит органом непонятных для них намерений воеводы, они решились изобрести всевозможные меры для того, чтобы уронить его в глазах владельца, и, если возможно, совершенно погубить. Но для этого необходимо было добыть факты, обвинения, и шляхтичи занялись этим весьма усердно. Они начали с того, что уговорили Цесельского сделать представление Потоцкому о том, что Гонта получает вознаграждение не по заслугам, что уманская касса терпит значительный урон, вследствие отдачи ему в пользование двух богатых сел, и что было бы справедливо, отняв у него эти села, назначить ему в качестве сотника жалованье в 100 злотых (то есть 15 рублей) в год, которые более чем достаточны для содержания холопа. Вслед за тем, Младанович стал тщательно собирать всевозможные доносы на сотника. В доносчиках не оказалось недостатка: несколько уманских евреев сообщили Цесельскому, будто в лагере Гонта уговаривает казаков к сношению с гайдамаками, но что в осуществлении этого намерения помешал ему скончавшийся недавно в лагере сотник Дашко, который будто сказал: “Я не согласен, ибо семь недель будет вашего господства, а потом в течение семи лет будут вас вешать и четвертовать”. Получив этот донос, Цесельский хотел, было, судить Гонту и приговорить к виселице, но другие шляхтичи сообразили недостаточность улик и удержали его от решительных шагов в надежде на более веское обвинение.
Особенно взмолилась за Гонту жена полковника Обуха: “Оставьте в живых, я за него ручаюсь”. Тронули Цесельского просьбы пани Обуховой, и отпустил Гонту в стан на Синюху начальствовать казаками.
Новый донос, более серьезный, не замедлил явиться. Его прислал в начале мая из

134

лагеря полковник Обух. Он извещал, что Гонта по ночам уезжает из лагеря в свои села и там проводит время в тайных совещаниях с какими-то “заграничными особами”. В ответ на это донесение из Умани известили Обуха, что сообщения его недостаточны для того, чтобы казнить Гонту и посоветовали более тщательно следить за ним, пресечь ему всякую возможность тайно сноситься с посторонними лицами и, главное, стараться поймать врасплох и арестовать “заграничные особы”, если таковые появятся.
Меры, принятые Обухом, увенчались успехом: несколько дней спустя в казацкий лагерь приехали какие-то духовные лица из Киева и изъявили желание посетить Гонту. Обух распорядился немедленно арестовать их, обыскать и доставить под сильным караулом в Умань вместе с найденными при них бумагами. Узнав о случившемся, Младанович вызвал в Умань Гонту, в полной уверенности, что нашел достаточные улики для его гибели. Но губернатору пришлось разочароваться. Оказалось, что духовные арестованные лица вовсе не занимались политикой. Найденные при них бумаги заключали лишь полемические рассуждения, направленные против унии, сетования о том, что польское правительство воспрещает православным жителям Украины ходить на поклонение в киевские пещеры и, наконец, письмо какого-то духовного лица к Гонте, заключавшее исключительно заверения дружеских чувств. Конечно, на основании всего найденного нельзя было Гонту ни казнить, ни судить, особенно ввиду расположенности к нему Потоцкого. Младанович оказался в затруднительном положении: чтобы выйти из него, он дал пир в честь Гонты, объяснив все дело недоразумением Обуха, и вступил с заподозренным сотником в интимную беседу, предложив ему: или искренне поклясться в
верности шляхте, или сложить с себя чин сотника и оставить милицию.  Гонта ответил, что он не намерен ни оставлять военной службы, ни нарушать верности к воеводе Потоцкому. На том противники и прекратили переговоры. Младанович, чувствуя поражение, отпустил Гонту с честью в лагерь, приказав, тем не менее, полковникам Обуху и Макрушевскому продолжать тщательный за ним надзор.


XXXVIII

Два месяца прошло с тех пор, как солдат Каргопольского карабинерного полка Василь Озеров был передан в 3-ий Донской гусарский полк, которым командовал поручик Кологривов.
Из гусарского полка для усиления штатной охраны были взяты два эскадрона, потому и возникла необходимость в его пополнении. Василя, как бывшего донского казака, вместе с несколькими другими однополчанами определили в гусары. Служба в донском полку не понравилась Озерову с первых дней. Тут были богатые казаки с верховьев Дона, все они, начиная от вахмистра и кончая командиром полка, с нескрываемым презрением смотрели на низовиков и таких вот случайных в полку как Василь. К тому же командир полка, на диво злой и тяжелый на руку, как говорили про него казаки, наказывал немилосердно и за провинности, и без всякой провинности, а так, “для острастки”.
Особенно трудно было первые дни. Словно в тумане жил тогда Василь. В тумане
135

тяжелом, беспросветном. Несколько раз даже появлялась мысль бросить все и бежать куда-нибудь в Причерноморье. Но выдержал. Почти каждый вечер, возвращаясь  с бегового поля, он с соседом садились у окна, и мазали свиным салом спины, исполосованные длинной плетью вахмистра.
Была суббота. В гусарском полку проходили занятия по изучению частей и порядка сборки карабина. Капрал, который проводил в полуэскадроне учения, стоял под навесом, казаков выстроил в две шеренги, поставив прямо под дождем. Прошло не больше часа. Болели ноги, ныла поясница, но никто даже шевельнуться не решался. Это стояние было еще одной мукой из числа тех, которые выдумывал изобретательный капрал для новичков, прозванный солдатами за свой тонкий голос и придирчивый нрав “щенком”. Монотонно, словно длинную, надоевшую молитву, повторяли вслед за капралом гусары непонятные названия карабина, которые капрал загибал на левой руке сразу по два пальца. Когда занятия подходили уже к концу, позади строя на дорожке, ведущей к штабу, появилась высокая фигура в синем плаще. Узнав в ней командира полка поручика Кологривова, капрал выскочил из-под навеса и забежал во фланг, чтобы подать команду “кругом”, но поручик продолжал идти дальше. Он поравнялся с последним гусаром полуэскадрона, как вдруг остановился. Капрал повернул строй и браво, по-казачьи звякнув шпорами, отрапортовал ему. Не слушая рапорта, Кологривов придирчивым взглядом окинул неподвижную стену синих доломанов.
- Это новые?
- Второй полуэскадрон пятого эскадрона. Солдаты в большинстве старые, но
гусарская служба для них суть новая. Десять человек из рекрутов.
Кологривов подошел вплотную к строю и остановился напротив Озерова.
- Из какого полка?
- Из Каргопольского карабинерного полка их высокоблагородия полковника Гурьева, - не моргнув глазом, ответил Василь.
- Командиром роты кто был?
- Их благородие капитан Станкевич.
- Увидим сейчас, чему вы научились в карабинерном полку. Всем внимание! Порядок заряжения карабина после первого залпа?
- Взять карабин к ноге, наклонить дулом к себе, спустить патрон, насыпать порох на полку, закрыть полку… - четко выпалил Василь.
- Кто командир корпуса?
Хотя поручик бросил этот вопрос через плечо, уже шагая вдоль строя, Василь понял, что он спрашивает его.
- Кавалер ордена Белого Орла, их превосходительство генерал-лейтенант Кречетников.
Кологривов насупился: казалось, он был недоволен быстрыми и точными ответами солдата. Он замедлил шаг, остановился на правом фланге перед широкоплечим гусаром с толстыми, по-детски оттопыренными губами и наивными голубыми глазами. Тот ел глазами начальство, пытаясь сдержать нервную дрожь. Это был донской казак из новоприбывших. Тупой от природы. За эти две недели он окончательно утратил всякий
здравый смысл. Капрал совершенно сбил его с толку. Началось с того, что на третий день

136

по прибытии, когда капрал проводил занятия по словесности, на его вопрос: “Кто является врагами государства Российского?” – наученный каким-то гусаром новобранец в конце перечисления после “турок” и конфедератов добавил еще одного: “капрал Щенок”. С тех пор не проходило и дня, чтобы капрал не оставлял несколько синяков на лице бедного гусара.
- Карабин знаешь? – резко спросил Кологривов.
Гусар мотнул головой, будто хотел удержаться от икоты, и дрожащими губами залепетал:
- З-знаю, - он смотрел на капрала, а тот, побаиваясь не менее его, грозил ему глазами и загибал по два пальца на левой руке.
Гусар растерялся еще больше и зашевелил толстыми, посиневшими от страха губами, повторяя что-то про себя.
Кологривов поправил плащ и обратился к гусару:
- Как титулируется государыня императрица?
Казак моргнул сразу обоими глазами и рявкнул одним духом:
- Курок игольчатый со скобой и язычком.
На какое-то мгновение все оторопели. И вдруг страшный удар в челюсть свалил гусара на вторую шеренгу.
- Он новобранец, два месяца… - но дальше Василь не успел ничего сказать.
Его сосед, веснушчатый пучеглазый казак Кирилла, прикрыл Василю рукой рот и со страшной силой стиснул локоть.
- Дурень… запорют, - зашептал он.
На счастье Василия Кологривов не услышал его слов. Приказал капралу доложить командиру эскадрона о наложении на нерадивого болвана гусара десять суток ареста со стоянием в полном выкладе около стены по два часа и пяти суток. Кологривов не спеша пошел по дорожке. А капрал, ругаясь на все заставки и грозя спустить с новобранца “семь шкур”, повел гусар.
Возвращаясь из березовой рощи, куда вместе с другими гусарами они каждый день ходили за сушняком, Василь встретил бывшего командира, в роте которого служил раньше. Капитан был невысокий, лысоватый мужчина с задумчивыми светло-голубыми глазами и короткими, всегда аккуратно подстриженными усиками. Станкевича солдаты любили. Он никогда не кричал на них, никогда не наказывал невиновных, а уже если приходилось посадить кого-нибудь на один-два дня под арест, то только за какой-то значительный проступок. Тогда он хмурил брови, но без гнева и как-то болезненно опускал глаза. Еще о нем рассказывали, что у него очень много книг. По словам денщика, он возил повсюду их с собой, и во все свободное от службы время проводил на походной койке с книжкой в руках. На офицерские вечеринки ходил редко, и когда шел, возвращался рано. Однако как рассказывал денщик, к рюмке прикладывался, и походный бочонок всегда трясся в капитанском возке вместе с книжками.
- Служба как, Озеров? – пощипывая усики, спросил Станкевич.
- Да так, ваше благородие.
Станкевич пристально посмотрел на солдата.
- Исхудал ты очень. Нелегко, видно.

137

Озеров вздохнул, кивнул головой.
- Трудно, ваше благородие. Поначалу думал – с непривычки, втянусь со временем. А теперь… - Василь поднял глаза. Они горели болезненным огнем. – Рукоприкладство, карцер… Мочи нет… Солдата одного из петли вынули. Из новобранцев он: вахмистр донимал, а сегодня еще и полковой…
Капитан ничего не сказал Озерову. Только ниже опустил голову, чаще закрутил усики. Василь понял: ничего он не может сказать, разве что пожалеет. А для чего солдатскому сердцу жалость? Ведь и так немало в нем незаживших ран, тревог и сомнений…


XXXIX

Вечером на квартире Кречетникова собирались офицеры. Генерал любил эти собрания. Сам охотно подсаживался к ломберному столу перекинуться в фараона, сыграть в банк. К услугам молодежи был танцевальный зал, столы с хорошим выбором вин. Сегодня генерал не пошел к ломберным столам, а остался в танцевальном зале в окружении офицеров. Среди них был и поручик Кологривов. Рассказывали разные смешные истории. Анекдоты, которые старый генерал очень любил.
Как Кологривов не напрягал память, он не мог припомнить ни одного. Да и не умел он рассказывать анекдоты. Сын богатого атамана, сам бывший казацкий есаул, он
выбился в командиры гусарского донского полка своим упорством, храбростью и преданной службой императорскому дому. Армейские офицеры за глаза смеялись над ним, а в душе завидовали. В двадцать шесть лет командир полка! Было чему позавидовать.
- Я расскажу случай, который произошел со мной сегодня. Господа, он походит на выдумку, однако это правда. Несколько часов назад я проверял понимание словесности и разных воинских артикулов солдатами, которыми раньше командовал капитан Станкевич. – И Кологривов рассказал о том, что случилось в пятом эскадроне, кое-что изменил и добавил от себя.
- Страшный он, этот Станкевич, - отозвался пожилой премьер-майор. – Знавал его батюшку, достойный и умный был дворянин. Не вышел в него сын. Все какие-то книжки читает - немецкие, французские. Видел я среди них и сочинения Вольтера, Руссо.
- Что там Руссо! У него есть более пикантные книги, - вставил Кологривов.
Офицеры с улыбками переглянулись. Кологривов, поняв, что сказал невпопад, стушевался и отошел в сторонку.
Кречетников уселся поудобнее в кресле и, разглядывая носки своих сапог, заговорил старческим голосом:
- Не похвально, господа офицеры. Книжки всякие, идейки, это не приводит к добру. Станкевич человек ученый. А на службу, видите ли, сквозь пальцы смотрит. – Генерал пожевал губами и негромко чихнул (офицеры при этом хором пожелали ему доброго здоровья). – Нам нужно отправить кого-нибудь из офицеров вербовать людей в солдаты. Пришел рескрипт создать еще два пикинерских полка на этом берегу Днепра.
138

Андрей Петрович, - обратился он к полковнику Гурьеву, - отдайте распоряжение.
- А куда посылать? – спросил Гурьев.
- Куда-то в направлении Чигирина, Черкасс.
- Там же разбойники, эти, как их?.. – воскликнул кто-то из офицеров.
- Гайдамаки, - подсказал премьер-майор.
Молоденький поручик в тесном мундире с короткими рукавами пожал плечами.
- Гайдамаки также воюют с конфедератами.
- Мало с кем они воюют, - усмехнулся Гурьев. – Попробовали бы вы попасть им в руки, они бы с вами рассчитались не хуже, чем с конфедератами. Это обыкновеннейшие разбойники.
- Нет, не разбойники, - возразил премьер-майор. – Однако я согласен с Андреем Петровичем – в руки к ним попадаться не следует. Эти люди пострашнее простых разбойников. Они убивают не всех, а дворян и других богатых людей.
К офицерам молча подошел Станкевич. Остановился за спинами, слушая спор. Гурьев одними глазами ответил на его поклон, но, не возражая генерал-майору, смотрел почему-то на Станкевича.
- Вы считаете, что им присущи какие-то идеи? Они просто обыкновеннейшие скоты. К ним даже не стоит применять оружие, а только плети.
- Не правда ли, Василий Павлович? – щуря левый глаз, обратился он к Станкевичу.
- Вы о ком? – спросил тот.
- О гайдамаках. Как, по-вашему, они имеют какие-то идеи, планы? И чтобы они
сделали, если бы схватили кого-нибудь из нас, дворян?
- Я слышал о них много непохвального из уст наших офицеров. Однако мне кажется, что никто не задумывался над тем, что привело их к бунту. Насколько мне известно, им просто невозможно было жить. А что касается того, если бы они схватили кого-нибудь из нас… Не знаю. Но разве вам никто не говорил, как гайдамаки ждут русское войско? В надежде на его помощь они, видимо, и подняли бунт.
- Они же пошлют мужика с дубинкой и на нас, - сурово произнес Гурьев.
- Наш поселянин смирный душой и преданный нашей императрице, - осторожно заметил толстый, как бочка, майор. – Он не станет бунтовать.
- Вы не дали мне, господа, договорить до конца, - сказал Станкевич. – Я тоже не знаю, какая судьба постигла бы того из нас, кто попал бы в руки гайдамакам. Все же гайдамаки видят в нас просто русских, которых они ждут и которым верят, а не дворян.
- Почему в ставке не укажут помешать им? – Не слушая Станкевича, обратился к Кречетникову премьер-майор.
Кречетников пожевал губами и, опираясь на ручки кресла, поднялся.
- Пойдемте, господа офицеры, снимем пробу с французского. Его мне прислал один старый знакомый. Что же касается гайдамаков… Вчера я получил письмо от князя Репнина. Он пишет: “Не способствовать этому новому огню, а погасить…” Хотя гасить пока советует словами. Не знаю, как с ними можно говорить. Андрей Петрович справедливо заметил…
Кречетников в окружении офицеров направился в соседнюю комнату. Станкевич
тоже хотел идти, но Гурьев задержал его.

139

- Василий Павлович, присядьте здесь, - указал он на кресло рядом. Полковник постучал пальцами по крышке маленькой серебряной табакерки и, делая вид, что продолжает внимательно следить за танцами, сказал вполголоса: - Я знаю, вам скучно тут, в Бердичеве. Вы любите путешествовать, знакомиться с новыми местами… и как раз выпал случай: получен рескрипт созвать два полка пикинеров. Для вербовки нужно послать одного офицера, на которого можно положиться. Хлопот никаких, все будет делать капрал и солдаты. – Гурьев не договорил, завидев вошедшего в комнату лакея.
- Что тебе?
- Там солдат с пакетом, спрашивает ваше высокоблагородие.
- Пусть войдет.
Лакей вышел и через минуту вернулся с высоким гусаром в запыленном мундире. Отпечатывая шаг, гусар подошел к полковнику, отрапортовал и подал пакет. Гурьев скользнул взглядом по адресу, сломал сургуч и кинул гусару:
- Ступай.
Тот отдал честь и четко, по всем правилам артикула, повернулся кругом. На навощенном полу остались две кривые линии.
- Болван! – процедил сквозь зубы Гурьев. – Стой! Не поворачивайтесь! Десять суток ареста!
Солдат стоял неподвижно, только, словно ожидая удара в спину, втянул голову в плечи.
- Марш отсюда! – процедил полковник, и уже к Станкевичу: - А некоторые берутся
утверждать, будто у этих скотов есть что-то в голове.
 - Сапоги на нем еще с турецкой войны, с шипами горного полка, - тихо заметил Станкевич. – Какие будут распоряжения? Когда выезжать?
- Завтра или послезавтра. Деньги и все необходимое получите у генерала Исакова, напишите ему рапорт.
- Хорошо. Я выеду завтра. Мне можно идти?
Полковник кивнул головой.
- У меня к вам просьба. Хотел бы взять с собой одного бывшего моего солдата, который теперь находится в полку Кологривова. Привык я к нему.
Гурьев пожал плечами.
- Хорошо, я поговорю с поручиком о вашей просьбе.


XL

Когда еще в конце мая в Умань пришли впервые вести о появлении гайдамаков у Чигирина, то первоначально власти не обратили на эти слухи особенного внимания. Гайдамацкие отряды, более менее крупные, каждую весну появлялись в Украине и тревожили шляхтичей, но покушаться на более сильные укрепления города не дерзали. В числе украинских крепостей Умань считалась сильнейшей. В ней находились слишком внушительные силы для защиты от летучих гайдамацких отрядов.
Но на этот раз тревожные вести вскоре стали принимать необходимые размеры:
140

гайдамацкий набег явно стремился перейти во всеобщее крестьянское восстание. Небольшой отряд Зализняка рос по часам и мгновенно почти охватил весь юго-восточный угол Киевщины, направляясь к западу. Шляхта и евреи в тревоге бежали под защиту крепостей: Белой Церкви, Лысянки и особенно Умани.
Ввиду возраставшей паники Младанович счел, наконец, нужным в начале июня принять более серьезные меры предосторожности: он приказал запереть городские ворота и не пропускать в город никого без тщательного осмотра, отправил доверенных лиц в Бендеры для закупки у турецкого паши пороха и ядер, в которых чувствовался недостаток, пересчитал лошадей и приказал их подковать. Он пытался нанять как можно больше воинов, обращался даже к немцам, предлагая им большие деньги, но те не желали биться с бунтующими селянами. Кругом города расставил стражу и, наконец, решил пустить в дело казацкую милицию.
Получив благословение от городского правительства, Гонта с казацким отрядом разбил табор под городскими валами. К городским воротам стекались польские и еврейские беженцы, но город был переполнен, и им пришлось стать табором в лесу возле города, когда стало известно, что Зализняк с войском вышел на Умань, то в городе среди жителей началась тревога.
Младанович планировал, что когда восставшие подойдут на расстояние пушечного выстрела – их встретят пушки, после чего в бой вступят польские отряды, а “зеленая милиция” нанесет удар в спину атакующим.
Однако Зализняк не тропился подойти к Умани, он находился где-то на северном
востоке, а в это время в город доходили различного рода слухи. Паника росла. Те, кто
сумел купить лошадей, бежали – кто в Киев, кто в Галичину.
Евреи увидели, что судьба в руках того, кого они подвели, было, под виселицу: они явились к Гонте и поднесли ему блюдо червонцев и другие богатые подарки и просили: “Батюшка, защити нас”. Гонта отвечал евреям: “Выхлопочите у пана Цесельского мне приказание выступить против гайдамаков”. Евреи выхлопотали приказ, но Цесельский велел троим полковникам принять начальство над казаками и выступить в поход против гайдамаков.


XLI

Отряд Зализняка уже вступил в окрестности Умани. Восставшие врасплох захватили село Ризаное, перебили шляхтичей, сожгли их дворы. А на другой день отряд перекинулся в местечко Буки. Там навстречу им вышли с хлебом-солью восставшие холопы и сразу повели атамана Зализняка в хату, где связанными лежали на лавках три униатских ксендза. Атаман Зализняк приказал одного ксендза повесить, другого в омуте утопить, третьего из ружья застрелить.
Смятение охватило город. Правда, Умань не Жаботин, не Буки и не Ризаное. В Умани дубовый палисад, в Умани тридцать две пушки, осадные и полевые. А у наступающих одни копья да колья, да плохонькие ружьеца. И все-таки великий страх
обнял шляхту.
141


XLII

Губернатор Младанович, начальник уманской надворной милиции, управляющий всеми уманскими владениями вельможного графа Потоцкого, заперся у себя в покое и долго сидел у окна, кусая ногти и поглядывая на рыночную площадь. Вероятно, судьба лысянского губернатора представлялась его глазам в эту минуту. Нужно было подготавливать город к осаде. Губернатор позвал к себе начальника гарнизона Лепарта, землемера Шафранского, присланного из графской резиденции из Кристанополя для выдела земель католическому монастырю, и сотника Гонту. Землемер Шафранский служил некогда в войсках прусского короля и был весьма искушен в военном деле. Сотника Гонту сам граф Потоцкий почитал вернейшим и храбрейшим из всех уманских сотников. Капитан Лепарт был еще молод, но службу свою нес исправно.
В покоях губернатора капитан молчал и почтительно слушал, что говорили другие. А губернатор Младанович бегал по комнате из угла в угол и, останавливаясь то перед Шафранским, то перед Гонтой, которому по своему низкому росту он был по плечо, сотый раз пересказывал сведения об успехах запорожцев и холопов в Жаботине, Фастове, Каневе. Землемер Шафранский ровным голосом сказал:
- Не может того статься, чтобы бунтовщикам удалось захватить город, столь
искусно укрепленный. Умань бесспорно есть наилучшая снаряженная крепость во всей
Брацлавщине. С полком же уманским не сравняться и королевские полки.
Шафранский посмотрел на Гонту. Губернатор Младанович и капитан Лепарт тоже взглянули на него. Гонта был высок, строен, длинноус. Он стоял, опираясь на кресла, и чуть-чуть улыбался, показывая белые зубы, играя кистями узорчатого пояса. Он выпрямился, приложил левую руку к сердцу и наклонил голову в знак готовности уманского полка служить своему вельможному пану.
Землемер Шафранский подал совет немедленно расставить на валах вокруг города пушки, поближе одна к другой, и послал доверенных людей в Бендеры, к турецкому паше, за порохом и ядрами. Сотник же Гонта сказал, что если будет только на то воля пана губернатора, уманские надворные казаки за счастье почтут выступить навстречу возмутителю, не ожидая, пока бунтовщики приблизятся к Умани. Сотник Гонта ручался своей головой, что славные уманские казаки при первой же встрече разгонят жалкую шайку Зализняка, а его самого живьем доставят в Кристанополь, пред светлые очи ясновельможного пана.
На другое утро пешие казаки уже волокли на валы к воротам тяжелые пушки. А конные казаки надворной милиции, все шесть сотен со своим полковником, со своими сотниками и старшинами, собрались на площади перед губернаторским домом для парадного смотра.
Правду говорил землемер, уманский полк вельможного графа Потоцкого ни в чем не уступал любому королевскому полку. Уманские казаки были люди видные и красивые. Под всеми всадниками бурые кони. Наряжены казаки в желтые жупаны, голубые
шаровары и желтые с черным околышем шапки. Чеканные турецкие пистолеты и рог для пороха задвинуты за пояса: из-за плеча у каждого выглядывает ружье. Но виднее всех,
142

удалее всех был сотник Гонта. Жупан на нем атласный, шапка бархатная, рог для пороха оправлен в серебро. И нарукавники в серебре и по поясу серебро. Заломив набок бархатную шапку, Гонта гарцевал перед своей сотней на вороном коне.
Губернатор Младанович вышел на крыльцо своего дома и держал речь перед полком.
- Мы все уверены, - говорил он тонким голосом, оборачиваясь к полковнику Обуху и сотнику Гонте, - что храбрые уманские казаки рассеют шайки бунтовщиков и заслужат себе новую славу и новую благодарность от вельможного графа.
Полковник Обух и сотник Гонта, спрыгнув с коней и сняв шапки перед губернатором, доложили ему, что они готовы биться со злодеями до последнего дыхания, до последней крови.
- Смертью своей, - сказал Гонта, и голос его дрогнул, - мы готовы доказать свое усердие к воле ясновельможного графа!
Потом все казаки спешились и еще раз присягали в своей верности церкви святого Николая. Первыми присягали полковник Обух и сотник Гонта. Когда церковное молебствие было окончено под звон колоколов, под звуки труб и литавр бунчуки, знамена
и прапоры двинулись из города в обоз, к Грекову лесу. Казаки, провожаемые жителями,
шумно скакали по улицам города. Уманский полк оставил город и двинулся по Звенигородской дороге навстречу Зализняку.


XLIII

Много дней и ночей ожидал город известий о бое надворных казаков с Зализняком, но известий все не было. Младанович заперся у себя в доме, созвал ксендзов и три дня подряд они служили у него в покоях молебен.
На третий день землемер Шафранский послал сказать Младановичу, что он просит позволения повидаться с ним. Губернатор принял его в своем спальном покое. Там был полумрак, пахло ладаном, и в углу, перед образом Пречистой Девы, колебались огоньки зажженных лампад. Но и в полутьме разглядел Шафранский, что губернатор не отрывает глаз от его лица. Шафранский поклонился губернатору и сел.
- Прошу прощения у пана, - сказал он отрывисто. – Надлежит распорядиться, чтобы в городе, не медля ни единого часа, холопы приступили к рытью колодца.
Младанович смотрел прямо в рот Шафранскому.
- Разве пан Шафранский полагает, - спросил он хрипло, - что надворные казаки допустят Зализняка к самому городу?
- Прошу прощения у пана, - ответил Шафранский, стараясь говорить тихо и глядеть мимо глаз губернатора, - но никому неведомо грядущее, кроме одного только Господа Бога.
Старый опытный воин, Шафранский был дальновиден. Разгонят ли уманские казаки отряды Зализняка, или отряд Зализняка разгонит казаков – кто может знать? А ведь
в Умани нет воды. В мирные времена уманцы ездят за водой в степь за три версты, к речке Каменке. Что же станется с горожанами, если Зализняк приступит к городу и придется
143

захлопнуть последние городские ворота?
И вот, по распоряжению губернатора в тот же день на площади начали рыть колодец. Прорыли десять сажен – нет воды, прорыли двадцать – все нет и нет. Губернатор Младанович сам пожаловал к колодцу и приказал работавшим холопам рыть его, не отдыхая ни днем, ни ночью.


XLIV

Табор шляхтичей и евреев - беглецов под стенами города между тем все рос и рос. Уже число беглецов достигло шести тысяч человек. И табор, куда каждый час прибывали новые беглецы, первым узнал нежданную весть. В ночной темноте эта весть перекинулась в город. Ночью, тайком, явились из табора в дом губернатора три польских шляхтича. Войдя в губернаторскую спальню, где Младанович без сна лежал на высоких подушках, они долго крестились на образа, долго прикладывались к губернаторской ручке и умоляли его жестоко наказать изменников. Младанович, пятясь от них, прижимаясь к подушкам,
приказал им говорить вразумительно. Тогда они без всяких доказательств объявили губернатору, что конец пришел
славному городу Умани: надворные казаки нарушили святую присягу. Максим Зализняк повстречался с сотником Гонтой тайком в темном лесу и поведал ему, что он, Зализняк не возмутитель совсем, а послан в польские земли от русской царицы Катерины, будто русская царица Катерина повелевает всех католиков и униатов по всей Украине вырезать, чтобы и семени их не осталось. Шляхтичи уверяли, что сотник Гонта вошел в согласие с возмутителем Зализняком и вместе с ним идет штурмовать Умань.
Бегая вокруг высокой постели губернатора, шляхтичи неотступно просили его немедленно вызвать Гонту в город будто бы для важных совещаний, схватить его и отрубить ему голову.
Губернатор приказал шляхтичам удалиться и обещал завтра объявить свое решение. Когда они оставили спальню, Младанович не позвал к себе ни Лепарта, ни Шафранского. Всю ночь шагал он из угла в угол, поглядывая на носки своих красных сафьяновых сапог, грызя ногти и разговаривая сам с собой, а под утро решил послать гонца к уманскому полку с приказом, чтобы все сотники немедля явились в город для важных совещаний. “Если Гонта ослушается, - так говорил сам с собой в ночной тишине Младанович, - значит, шляхтичи правы: он готовит измену. Если же он исполнит приказ- значит, слухи напрасны и совесть его чиста”.
На призыв губернатора Гонта вместе с другими сотниками и старшинами немедленно прискакал в город. Они спешились у крыльца губернатора и стали ожидать Младановича, держа под уздцы еще дрожавших от бега коней. Младанович в парадной одежде вышел навстречу прибывшим. Он был бледен и казался еще невзрачнее, еще меньше ростом, чем всегда.
- Пане Гонта! – начал он, и голос его оборвался. – Пане Гонта! – начал он опять… –
Доносят мне, что ты нарушил присягу и ведешь переговоры с возмутителем Максимом Зализняком. Я не хочу тому верить. Ты получил много милостей от пана. На сколько же
144

новых можешь ты надеяться и получить за охранение панских владений.
Гонта стоял перед Младановичем, как пораженный громом. Он схватился рукой за шею лошади, и сотник Уласенко кинулся его поддержать, опасаясь, что он рухнет наземь. Но он устоял. Он закрыл руками лицо, и, когда он отнял руки, по щеке его ползла слеза. Он заговорил, размахивая руками, хватая губернатора то за руки, то за узорчатый пояс. Он горько жаловался, что у него много врагов, что недруги и завистники чернят его напрасно, и, воздевая руки к небу, требовал доказательств вины. Он клялся в непреклонной верности графу. Он говорил, что ни за какие сокровища в мире не поднимет руки на своего пана-батьку.
Растроганный Младанович просветлел лицом, обнял его и поцеловал троекратно в губы, слегка приподнимаясь на цыпочки. Он хотел, было, сразу отпустить Гонту с миром к полку, ожидающему в степи, но Гонта умолял дозволить ему подтвердить свою преданность новой присягой. Младанович дозволил.
Снова зазвонили колокола, заблестали, зашелестели в воздухе хоругви, шляхта и купцы со всех концов города бежали к дому губернатора. Гонта целовал крест, евангелие и руку ксендза Костецкого. Успокоенный Младанович задал богатый пир в честь Гонты, а после пира Гонта со всеми сотниками и старшинами отправился к своему полку. Но не
защищать город от Зализняка торопился он. Он спешил в надежде иметь свидание с
атаманом.
Когда же сотники опять уехали к востоку, то в городе нарастало тревожное затишье, прерываемое лишь глухими известиями о приближении гайдамаков к Умани. Гроза действительно приближалась: гайдамаки взяли Лысянку и перебили в ней шляхтичей. Лысянская казацкая милиция присоединилась к ним, и они направились на Умань. В Уманскую волость они вступили с северо-востока, перебили шляхтичей в местечке Буках и в окружающих селах и направились к городку Соколовке. На пути Зализняк разглашал, будто он предпринял поход на основании указа императрицы, что он пришел восстановить казачество, в том числе и древний уманский полк, что он намерен изгнать всех панов из Украины, Подолии и Волыни. После взятия гайдамаками Соколовки, к городу вернулась от реки Синюхи уманская милиция и остановилась вблизи его на ночлег.


XLV

Войско Зализняка двигалось, нигде не останавливаясь, на Умань. В последней сотне, где-то совсем с краю, идет Гаврило Карый. Черный, запыленный, заросший рыжей щетиной шагает, глотая пыль, поднятую сотнями ног. Идет пешком – пожалел взять из дому коня, а когда разбирали в своем селе панских – также побоялся взять. Впереди Карого без всякого порядка шла толпа пеших гайдамаков. Тут собралась беспросветная голь. Мало кто имел саблю или ружье, в большинстве косы на рукоятках, а то и просто огромные, обожженные на концах колья.
По обочине дороги, нацепив на дубовую палку, к которой был прикреплен бич с

145

железной, покрытой острыми шипами булавой, шел Микола. Роман уже дважды доставал
для него коня, но Микола, который не любил ездить верхом, оба раза отказывался. Миновали пруд, разделенный плотиной, сотни стали сворачивать с тракта на глухой полевой проселок, терявшийся среди хлебов далеко у леса.
Зализняк остановился у перекрестка, пропустил мимо себя сотню. Устало опершись о седло, он смотрел вдаль. Теплый ветер нес с собой душистый аромат гречихи и навевал воспоминания о проведенном в поле детстве. Максим с наслаждением вдыхал пьянящий запах. Когда поравнялась группа последней сотни, он кинул повод Орлику на шею и пошел к Миколе.
- Что это ты в хвосте плетешься?
- Ногу натер, сапоги очень тесные.
- Поменялся бы с кем-нибудь.
- Пробовал уже. Один казак, как будто и не малого роста, а надел мои – не подходят. Скажи Максим, зачем мы со шляху свернули?
- Отдохнем в ближайшем селе. Да и безопаснее идти по глухим дорогам. Но далеко уклоняться от дороги не будем. Ты оставайся тут, и когда подойдет обоз, скажешь, чтобы сворачивали на ту дорогу. И сам подъедешь, нога немного отойдет.
- Что-то неохота мне тут сидеть, - почесал затылок Микола.
- Чтобы нескучно было, возьми себе кого-нибудь. Вон Карого.
Зализняк подозвал Карого и приказал ему остаться с Миколой, а сам поехал за
войском.
Микола и Карый примостились недалеко от дороги. Микола лежал на животе, отыскивая в траве молоденькие листки щавеля, собирал по несколько и клал в рот. Щавель оставлял терпкий, горьковато-кисловатый привкус.
Припекало солнце. Вблизи дороги, там, где был хутор, дремали разомлевшие от жары тополя.
- Пойдем в холодок, - предложил Микола. – Оттуда дорогу тоже видно.
Они перешли под тополя и сели в тени. Микола снова принялся за щавель, а Карый, сняв свиту и положив ее себе на колени, принялся подшивать оторванный рукав. Свита была почти новой, Карый не раз ругал себя, зачем взял ее из дому. Он и сам не понимал, как это случилось. Все в тот день ходили в праздничной одежде, и он тоже, а потом и выехал так.
- Что-то лень напала, ко сну клонит, - проговорил Микола и потер глаза.
- Спи, я посторожу.
- А не заснете? Еще прозеваем обоз. Максим говорил, чтобы глядели хорошенько, где-то тут поблизости шляхетская ватага бродит.
- Он, может, нас припугнуть хотел.
Микола подложил шапку под шею, и через минуту раздался громкий храп. Карый склонился над свитой, изредка поглядывая на дорогу. Закончив пришивать рукав, он расправил свиту, повернул ее перед собой и, осторожно свернув, положил на траву. Потом поднялся и пошел бродить по пустырю. Не нашел ничего интересного, снова сел возле Миколы. Его одолевала зевота. По зеленой траве, прорываясь сквозь лиственный шатер,
прыгали солнечные зайчики. От них рябило в глазах и дремота одолевала  еще больше.

146

Зевнув еще раз, Карый снял сапоги и, прикрыв их свитой, подсунул себе под голову.
- “Будут ехать – услышу, когда задремлю”, - решил он.
Спали долго. Не слышали, как к перекрестку подъехал обоз, как обозники остановили лошадей и стража долго совещалась, куда ехать. Следы сворачивали направо, но почему им атаман утром ничего не сказал, или не оставил кого-нибудь? Хотя бы метки положили на дороге. Видно, гайдамаки пошли в обход, а им надо ехать прямо. Рассудив так, обозники двинулись шляхом в прежнем направлении.
Солнце уже повернуло с юга, и тень передвинулась далеко вправо. Микола сквозь сон почувствовал на своей щеке лучи, перевернулся на другой бок. Становилось жарко. На лице выступили капельки пота. Микола смахнул их ладонью и проснулся. Он сел на траву, протирая заспанные глаза. Карый спокойно спал под тополем. Микола взглянул на тень и испуганно вскочил.
- Дядько Гаврило, вставайте!
В эту минуту послышался топот лошадей. Микола оглянулся. Заметив незнакомых всадников, он пластуном упал в траву.
- Шляхта, дядько, лежите! – закричал он на Карого, который, почесывая пятерней потную грудь, поднялся из травы.
- Где? - еще не опомнился Карый.
Микола поднялся на колени и силою повалил Карого. Но было уже поздно. К ним
скакали всадники. Охватив кольцом хутор, они осторожно приближались к тополям,
держа ружья наготове. Разглядев, что гайдамаков только двое, шляхтичи с криком навалились на Миколу и Карого, который упал на колени и умоляюще поднял руки над собой.
- Паночки, за что вы нас, мы не гайдамаки… - Карый проклинал в душе и Зализняка, который оставил его дожидаться обоза, и Миколу, а прежде всего деда Мусия, который наделил его этой зазубренной саблей и пистолетом.
- Зачем вязать этих мерзавцев? – крикнул какой-то шляхтич. – На тополь их.
- Нужно сначала к региментарю отвести, - не согласился другой.
Завязался спор. Победили те, которые требовали повести пленных к региментарию. Миколе и Карому связали руки и прямиком через поле повели  к лесу. Шляхтичи гнали коней рысью так, что не только Карый, но и Микола с трудом поспевали за ними. Несколько раз тонкая нагайка-трехвойка больно стегнула плечи и шею Миколы, а один кончик рассек кончик уха. Микола старался не опережать дядьку Гаврилу, знал, если опередит, все удары будут падать на плечи Карого. Около леса они выскочили на дорогу и всадники погнали лошадей еще быстрее. Карый стал спотыкаться. Еще немного и упал бы, но в это время из-за кустов выбежал какой-то человек в коротком жупане и замахал руками. Всадники попридержали коней.
- Карета в болоте застряла, помогите вытащить! – крикнул он.
- Чья карета?
- Пан Есус! Карета нашей пани застряла. Пани к нам ехала.
Шляхтич свернул с дороги. За кустами увидел карету. Накренившись на один бок, она стояла посреди заросшей осокой речки. Забрызганный грязью кучер в завернутых
выше колен штанах, стоял в воде. Он уже совсем выбился из сил и изуверился в своих

147

исполосованных кнутом лошадях. На козлах сидел какой-то панок. Ожидая, пока вытащат из воды карету, он через окошко разговаривал с кем-то, видимо, с самой госпожой.
- Колесо увязло, приподнять нужно. Вот и палка лежит, я ее под кустом нашел, - сказал кучер.
Шляхтичи сошли с коней, но ни  у кого не было желания лезть в грязную взбаламученную воду.
- Холопы пусть лезут! – вдруг выкрикнул один из шляхтичей и, радуясь своей находчивости, кинулся развязывать Миколу и Карого.
Несколько человек ехидно помогли ему. Карый хотел заправить за пояс полы свиты, но какой-то тшляхтич толкнул его в спину.
- Она тебе ненадолго понадобится, черти в ад и голого примут.
Микола взял палку и первым побрел в воду. Речушка, хотя и имела в ширину около двадцати саженей, была мелка, с заболоченным илистым дном. Заднее левое колесо кареты провалилось в грязь по самую колодку. Микола подсунул под него палку, а когда попробовал нажать плечом, палка увязла в иле.
- Дайте хворосту, - попросил Микола.
Шляхтичи нарубили саблями лозы и побросали в воду. Лоза не долетала до кареты. Микола палкой подгреб ее к себе. Собирая лозу, он поглядывал на берег. Вдруг в голове у него зародилась мысль о побеге. Утаптывая лозу под колесо, Микола прошептал Карому:
- Бежим! Когда карета тронется – мигом в лес. Речка топкая, на конях нескоро переберутся.
- И не думай. Куда там… Проситься будем… - испуганно зашептал в ответ Карый.
- Быстрее там! - Закричали с берега.
Микола снова заложил палку.
Вдвоем с Карым они приподняли колесо. Кучер дернул за вожжи, шляхтичи на берегу зашумели, заулюлюкали, даже панок на козлах наклонился вперед, зачмокал губами. Карета заскрипела и тяжело тронулась с места.
Шляхтичи закричали еще громче. Тогда Микола, бросив на воду палку, крикнул Карому:
- Бежим, дядько!
Он больше не оглядывался. В несколько прыжков был на другом берегу, и мчался к лесу. Упал в какую-то лужу, вскочил и снова побежал, а когда выскочил на сухое место, треснул первый выстрел. Микола кинулся налево, позади прозвучало еще с полдесятка выстрелов, только пули просвистели где-то сбоку.
Микола слышал, как взбешенно ругались шляхтичи, загоняя коней в воду, но это теперь не страшило его – он уже бежал через кусты ивняка, за которыми начинался лес.


XLVI

Зализняк водил палкой по песку и, поглядывая то на Неживого, то на Швачку, что-то втолковывал им.
- От Канева до Богуслава тридцать верст. Ты, Семен, напрямик пойдешь вот так, - и
148

Зализняк провел на дороге еще одну линию. – Мы пробудем где-нибудь возле Богуслава, пока ты подойдешь.
Максим поднялся, поправил на плечах кирею.
- И ты тут? – только теперь заметил он Романа. – По делу какому, или просто так?
- Просто так.
Они вошли во двор, где остановился Зализняк, присели на завалинке. Максим вытащил трубку, а набить не успел: на улице послышались топот, брань.
- Что за нечистая сила? – обронил Максим.
В этот миг в калитку, прижав уши, вскочил Орлик. За ним, пытаясь догнать коня длинной лозинкой, бежал какой-то гайдамак. Увидев атамана, он немного растерялся и швырнул лозинку через ворота.
- Буханку украл, из сада зашел, а она на возу лежала. Мы как раз обедать собирались. Один казак подскочил к нему, а он его за рукав.
- Залез, как говорят, в чужую солому, да еще и шуршит, - пошутил Швачка.
Максим подозвал коня к себе.
- Придется тебя привязать – ворюгой стал.
- Думает, если атаманский конь, так ему все можно, - засмеялся Роман. – Глядите-ка, делает вид, будто пасется, а сам глазом косит. Ох, и хитрющий!
- Джура его избаловал, любит хлопец лошадей. А вот и он. Ну, как, Василь?
- Нет обоза. Я и на вербу взбирался – не видно.
- Обоз давно должен быть. Не иначе случилось что-то.
- Они знают, куда ехать? – спросил Швачка.
- Знают, я земляков своих оставил у дороги.
- Кого? – повернул голову Роман.
- Миколу и Карого. Яков, возьми с полсотни хлопцев и скачи к перекрестку. С обозом, видно, не все ладно.
- Я поеду тоже, - Роман вскочил и побежал за ворота.
Через несколько минут с полсотни запорожцев Швачкиного отряда мчались по дороге на Трушовцы. На перекрестке Швачка натянул поводья, и вороной, в дорогой сбруе конь, взвившись на дыбы, остановился на месте. Гайдамаки принялись осматривать дорогу, местность поблизости. Швачка отдал коня и пошел по дороге. На ней были хорошо видны следы колес многих возов.
- Сапоги нашел, - подскакал к Швачке здоровый, косая сажень в плечах, гайдамак.
Роман осмотрел большие растоптанные сапоги.
- Миколины, - встревожено кинул он. Спешился, внимательно вгляделся в протоптанную в ячмене дорогу, которая вела куда-то к лесу.
- Разве тут разберешь что-нибудь? Конские копыта хорошо видны. Следы от тополей ведут туда, где и сапоги нашли. Микола зачем-то к лесу пошел. А, может, его погнали?
- Плохо. Обоз прямо поехал. Нам надо ехать за ним. – Швачка подозвал Федора. – Быстрее к атаману. Пускай вышлет сотни три на Карашин. Скажи, мы тоже туда поскакали за обозом.
- А с Миколой как? К лесу нужно ехать.

149

- Некогда, медлить никак нельзя.
- Миколу схватили.
- Что же нам обоз спасать или твоего Миколу? – уже со злостью сказал Швачка, садясь на коня.
- Около обоза охрана есть.
- Нам надо выполнять атаманов приказ.
- А бросать людей без помощи…
- Ты, Роман, когда потонешь – против течения поплывешь. Бери восемь казаков и езжай. Только мигом.
… Протоптан в ячмене след… Дорога… Снова след к речке. Остановился. В истоптанной траве виднелись наполненные водой глубокие следы колес, в стороне от них виднелась свежая порубка ивняка, а возле самой воды, лицом вниз лежал какой-то человек. Роман нагнулся, смутно узнавая что-то знакомое в той скрюченной фигуре.
- Карый, дядько Гаврило! – удивленно крикнул он, переворачивая мертвого. – Убили его. Рана над ухом. – Несколько минут вглядывался в знакомое лицо. Потом встрепенулся. – Значит, и Микола где-то тут. Нужно спешить. Вернемся, тогда похороним Карого.
Придерживаясь следа, они выехали на дорогу. Но дорога сразу расходилась – одна шла влево, к лесу, вторая спускалась с горы к Трушовцам. На ней виднелись следы копыт,
оставленные небольшим отрядом.
На холме размахивала крыльями ветряная мельница, торопила к себе. Дверь ветреницы была заперта. Объехали вокруг, один запорожец постучал копьем по дощатой стене. Никто не откликнулся. Очевидно, мельник засыпал зерно, а сам пошел в село.
В село въезжали шагом. Улицы были пустынны, как показалось Роману, какие-то настороженные. Лишь в одном окне промелькнуло женское лицо и, увидев вооруженных всадников, спряталось.
- Нужно зайти в какую-нибудь хату и расспросить, - сказал широкоплечий гайдамак. – Село словно вымерло.
Последние слова никто не услышал. Из-за плетня грянул залп. Дико заржали кони, кто-то из гайдамаков выстрелил над головой в небо.
Конь Романа ринулся в сторону и остановился около тына, пошатываясь на широко расставленных ногах. Роман понял – конь сейчас упадет. Освободив ноги из стремян, Роман прыгнул через тын, прямо в огород. И в это же мгновение перед самым его лицом упал на землю перерезанный напополам пулей просяной стебель. Роман втянул голову в плечи и вслепую кинулся дальше в огород. Он пробежал несколько шагов и увидел перед собой недостроенную хату. Выстрелы гремели где-то за спиной, и от этого казалось, будто стреляют только в него.
- За стену, - услышал Роман, вскочив в прорезь дверей. Он стал за стену, оглянулся. В хате пряталось еще двое гайдамаков.
- Чего вы сидите, бежим в окно! – показал Роман на прорезь в противоположной от дверей стене.
- С той стороны тоже стреляют.
Роман присел под стеной и оглядел хату. Ее, видимо, начали строить еще с осени,

150

сруб был возведен выше окон. Но потом почему-то работу прекратили: в густой траве валялись почерневшие щепки, сложенные под стеной слеги тоже почернели. В сенях на мостках, установленных на столбиках (чтобы не достали мыши), лежали две копны ржаных обмолоченных снопов.
- А где остальные казаки? – спросил Роман.
- Человека три на конях вырвались, он еще Опанас лежит. – Гайдамак показал рукой через окно. Роман тоже подошел к окну и осторожно взглянул из-за стены. На улице убитые кони, около одного из них лежал убитый гайдамак. Больше никого не было видно.
- Вот так попались! – сказал один из гайдамаков.
 - Может, Бог даст, как-нибудь выберемся, - подбодрил Роман.
- Как-то Бог даст: отец хату продаст, собак накупит, никто к хате не подступит, - невесело пошутил второй гайдамак, выкладывая из торбы в шапку пули. – Не выйти живым отсюда.
Роман хотел выглянуть в боковое окно, но второй гайдамак – он подрывал под стеною землю – предостерегающе крикнул:
- Берегись! Тут вблизи кто-то стреляет, но очень метко.
Тем временем к хате подполз еще один гайдамак. За ним по земле протянулся ржавый след – он был ранен в руку пониже локтя. Сечный – так звали гайдамака, который
выкладывал заряды, помог раненому перелезть через порог. Посадив его под стеной, он принялся перевязывать рану. Роман взял в углу сноп, проткнул его поперек, надел на него свиту. Сверху приладил шапку. Потом взял чучело снизу, поднял напротив окна. Свистнула пуля, пронизав чучело насквозь. Роман опустил куль, через несколько минут снова поднял его. Так повторялось несколько раз. На четвертый раз уже никто не стрелял. Стрелок понял – его обманывают. И дальше, сколько Роман ни показывал чучело, выстрела не было. Тогда Роман снял с куля и надел на себя свиту, напялил на голову шапку и стал на корточки, готовясь подняться.
-Что ты делаешь? – оторвавшись на миг, спросил Сечный, и снова продолжал наблюдать за улицей.
- Разве не видишь? Я теперь вот встану и погляжу, где сидит этот проклятый стрелок. Он подумает, что это чучело.
- Не надо, я уже его прокопал, - сказал гайдамак снизу. - Он за колодцем сидит. Подай ружье.
- Хлопцы сюда! Они идут! – крикнул Сечный.
- Ты лежи и смотри, чтоб отсюда не зашли, - велел Роман гайдамаку, который подкопался под стену, а сам схватил ружье и стал к окну.
- Дайте и мне что-нибудь, - попросил раненый.
Роман огляделся. Ружей было только три. Он вытащил два пистолета, положил возле раненого и снова вернулся к окну.
По улице, низко нагибаясь, перебегало пять жолнеров. Хотя они жались к плетню, их все равно было хорошо видно.
- Ишь, выпрямились, уже и не пригибаются. Ну же, ну, поднимайтесь, свиньи,
выше хвосты, глубоко будете морем брести, - прошептал Роман. – Стреляем?

151

Однако выстрелили первыми два жолнера. Стреляли они на бегу, почти не целясь, и обе пули попали в стену, далеко от окна. Роман спустил курок. Жолнер, в которого он целился, остановился и тяжело сел на землю, продолжая держать ружье перед собой. Рядом с ним упал второй, сраженный пулей Сечного. Остальные залегли под тыном и открыли огонь по окну. Теперь приходилось прятаться за стены и выглядывать осторожно краем глаза.
- Продержаться еще бы немного, - продолжал Сечный. - Кто-то из наших убежал же – приведет помощь.
Позади них прогремел выстрел. Все трое оглянулись.
- Куда ты, Остап, стрелял? – спросил Сечный.
- Двое подсолнухами подкрадывались. Один вернулся, а другой вон лежит. Они и от сеней могут зайти. Там в срубе щель. А то и под стенами до дверей проберутся.
- Я сяду там, - раненый гайдамак перешел на новое место, сел под снопом. – Отсюда на все стороны видно. А вы двери завалите, вон бревна, доски лежат.
Это было разумно. Через несколько минут Роман и Сечный завалили дверь бревнами, кольями, досками. Жолнеры сделали еще несколько попыток проникнуть в хату. Один раз они зашли со стороны Сечного, но Роман, Сечный и раненый гайдамак выстрелами отогнали их. После этого жолнеры долго не решались приблизиться к хате. Дважды они предлагали сдаться, только гайдамаки оба раза отвечали им выстрелами.
Казалось бы, в таком укрытии можно продержаться долго. Но у гайдамаков кончался порох. Первым это обнаружил Сечный. Опрокинув свой рог, из него не посыпалось ничего. Тряхнув им около уха, бросив под ноги, взял Романов. Да и там ничего не было. Только из Остаповой двойной пороховницы потрусили заряды на троих.
- У тебя пороховница есть? – обратился Сечный к раненому.
Тот покачал головой и виновато опустил глаза.
- Открылась, когда были в огороде и порох высыпался.
Наступило долгое молчание.
- Не затаись я за тын, бежал бы в поле, - тоскливо вымолвил Остап. – Мимо меня конь без всадника проскакал… Поводья по земле тянулись… Ишь, пред кудою лезет! – Остап выстрелил в жолнера, промахнулся и злобно выругался. – Не выйти нам из этого тризнища.
- Смотрите, еще солдаты! – крикнул Сечный.
Все бросились к окну.
- Одежда какая-то непонятная, - промолвил Роман.
- Глядите, мундиры зеленые, а у среднего по мундиру шитье серебряное.
- Братцы, так это же русские солдаты! – выкрикнул Сечный. – Средний – офицер. Только куда они идут?
- Не видишь куда – к жолнерам, - хмуро обронил Остап. – Помогать им.
- Не может быть! Я выбегу к ним, - сказал Роман и вскочил на окно.
Сечный в испуге схватил его за полу.
- Я тоже не верю, чтобы москали в нас стреляли. Только на всякий случай лучше подождать.
Офицер и двое солдат свернули за угол, где должны были быть жолнеры.

152

В тяжелом молчании проходили минуты. Все четверо напряженно всматривались в улочку, где исчезли солдаты. Никто не проронил ни слова. Наконец из-за угла снова появился офицер и солдаты. Офицер на мгновение обернулся, что-то сказал. Потом поднял руку – Роману показалось, будто он погрозил пальцем – и медленно пошел к гайдамакам. Когда офицер и солдаты подошли ближе, один солдат снял с плеча карабин и помахал им. Только теперь Роман заметил: на конце штыка болтался обрывок белого платка.
Роман, Сечный и Остап, словно по договору, разом кинулись к дверям. Разметая бревна и доски, они вышли из хаты. Только раненый остался в дверях, держа в руке пистолет.
Офицер и солдаты были уже рядом. Они остановились, офицер с любопытством посмотрел на гайдамаков и заговорил тихим голосом:
- Мой отряд находится в этом селе. Я запрещаю в нашем присутствии вести бой. Идите, в вас никто стрелять не будет.
Роман, Сечный и Остап переглянулись, не зная, верить ли словам офицера.
- Идите, не бойтесь, - глядя большими ласковыми глазами, сказал солдат, на штыке которого висел белый платок. – Ваше благородие, разрешите я их провожу?
Офицер кивнул головой и в сопровождении другого солдата пошел прочь.
- Пойдем сюда, - промолвил Сечный, шагая тропинкой на меже.
Гайдамаки быстро, еще не веря в свое спасение, зашагали в огород. Солдат шел сзади.
- Можете идти спокойно, жолнеры не погонятся за вами. Наш капитан сказал им, что если попробуют возобновить бой, он прикажет перестрелять весь отряд.
Сечный замедлил шаги и, поровнявшись с солдатом, пошел рядом.
- Кого нам благодарить? Кто вы такие?
- Русских солдат благодарите. Мы всем отрядом просили капитана заступиться за вас. Капитан у нас добрый. Мы приехали вербовать казаков в пикинерию. Остановились в селе на день и слышим – стрельба. Капитан и говорит мне: “Пойди, узнай, что там”. Я взглянул – лежат за плетнем польские жолнеры, наверное, конфедераты, и стреляют по хате. Спрашиваю, в кого стреляете? “Холопы, - говорит, - там засели”. Закурить у вас нет? – вдруг прервал рассказ солдат.
Они уже вышли из огородов. Под молоденькой березкой остановились. Роман вынул кисет. Солдат набил трубку, с наслаждением затянулся крепким дымом.
- Хороший табачок! Давно курил такой, еще у себя дома… Нет, брешу, когда-то один гончар угощал. В гости меня приглашал в село… Мельниковку. Не с вами он случайно – Неживым мне назвался?
- Неживой Семен? – вместе воскликнул Роман и Сечный.
- Семен.
- Начальник отряда он.
Остап не слушал разговора. Он все время испуганно оглядывался. Солдат заметил это.
- Идите, я буду возвращаться. Поклон передавайте Семену, скажите, кланялся им
Василь Озеров. Если есть, дайте еще табачку на трубку.

153

Роман развязал кисет, но сразу же снова затянул его и протянул солдату.
- На память.
Солдат взял кисет, повертел его, но заметив шитую шелком надпись, прочитал: “Оце тому казаченьку, що верно любить”, протянул кисет назад.
- Подарок от девушки.
Роману самому стало жаль кисет, вспомнил, с каким трудом выпросил его у Тани. Но он колебался только какой-то миг.
- Возьми, она мне еще десять подарит. Скажу и все. – Роман говорил с такой убедительностью, что солдат согласился.
Он спрятал кисет.
- Прощайте, поклон не забудьте передать. Памятный у нас тогда с Семеном  разговор вышел.
Роман хотел пожать руку и вдруг обнял Озерова, крепко поцеловал его в губы.
- Спасибо, брат, за все спасибо.
Когда гайдамаки проходили берегом мимо опрокинутого вверх дном челна, в нескольких шагах от них послышался всплеск, зашуршал камыш. Все схватились за ружья. Остап огляделся на солдат. Те были далеко. Он хотел позвать их, но так и застыл с поднятой рукой. Из камышей, весь в грязи, в рыжей камышовой пыльце, вышел Микола.
- Ты?
- А кто же? По голосу вас узнал… - Микола далеко в камыши забросил толстый дрынок, вытер рукавом лицо. – Слышу: бегают и бегают в селе. Думаю, меня ищут. Притаился в камышах и, как цапля, стою попеременно на одной ноге. “Ну, мыслю, пусть подойдет хоть один. Больше я вам не попадусь”. Они послали нас с Карым карету вытаскивать. А Карый? Не видели?..
Никто не ответил. Но Микола понял и так. По лицам, по глазам. Тихо снял шапку, перекрестился на восток.


XLVII

Вторую неделю, окопавшись, стоял лагерем под Звенигородской крепостью Уманский полк. Со дня на день ждали гайдамаков: возле пушек дымились костры, как сурки, застыли на холмах дозорные – наблюдали за шляхом. Но все напрасно. И чем дальше, тем больше надоедало дозорным вглядываться в наскучивший пыльный шлях, все чаще, позевывая, переводили они взгляды на голубое небо, по которому плыли и плыли белые кудрявые облачка.
В лагере с каждым днем ослабевал боевой дух, расстраивался порядок. Тем более что никто не обращал на это внимание. Разве что полковник Обух, но его мало кто слушал, да и сам полковник не знал, как все это наладить. Никогда ему не приходилось водить в бой казаков, если не считать боями наезды на безоружных крестьян, поднимавшихся на своего пана. Зато он умел подготовить казаков к парадной встрече графа, снарядить пышную охрану графского выезда или устроить в замке фейерверк. Не
мог Обух разрешить и такой вопрос: что лучше – ждать гайдамаков здесь, или идти вперед
154

или возвращаться в Умань. Обух решил обо всем этом посоветоваться с Гонтой, который последние дни совсем не появлялся среди войска.
Шатер Гонты стоял на опушке леса. Когда Обух зашел туда, старший сотник сидел на разосланной попоне и ел хлеб с чесноком и салом.
- Хлеб-соль, - коснулся шапки Обух. – Что-то ты на люди не показываешься?
Гонта поднял прямые, загнутые на концах брови, и откинул на ухо оселедец.
- Нечего мне там делать. Придет враг – выйду. Завтракал? Если нет – садись.
Обух посмотрел на завтрак Гонты и втянув носом воздух, бросил куда-то в сторону:
- Как-то неудобно, когда от полковника чесноком несет. Что казаки подумают?
Но на попону сел.
- Не хочешь – не ешь, а я очень люблю чеснок с салом. Еще с детства. Я тогда его никогда не наедался досыта, - Гонта мокнул чеснок в соль и смачно захрустел молодым стеблем. – Семья у отца была большая, допусти только – за неделю грядку выметывали. Бывало отец и мать пугали нас железной бабой. Уже потом я понял, что никакой бабы не было. Просто отец надевал навыворот кожух и садился за грядкой, а мать посылала кого-нибудь из нас за чесноком.
Обух поморщился. Ему, шляхтичу, было непонятно, как может сотник, тоже шляхтич, вспоминать такое. А Гонта отгадал мысли полковника Уманского полка и
продолжал разговор:
- Не всегда у нас в хате было и хлеба вдоволь. Вчера встретил в своем стане кобзаря. Разговорились о том, о сем, он меня и спрашивает, ведаю ли я, что такое голод?
- Он знал, кто ты? – настороженно спросил Обух.
- Слепой он на оба глаза. Разве что хлопец-поводырь сказал, кто. До откуда ему знать.
- И ты не взял этого кобзаря под стражу?
Гонта будто не расслышал слов Обуха, глядя сквозь открытый полог шатра, рассказывал:
- Так вот, знал ли я голод? Как не знать. И сегодня помню один голодный год. Мне всего шесть лет было. Отец куда-то на заработки пошел, а в нашей хате - заплесневелого сухаря не было. Мы с соседским хлопцем Микиткой всегда вдвоем бегали. Раз сидели под тыном – весной дело было – крапиву искали молоденькую.
- Ладно, оставим это! Скажи лучше, что делать будем? Где у чертовой матери те гайдамаки, откуда их ждать? А тут по лагерю все людишки какие-то шляются. Может, в Умань вернемся?
- Тебе виднее – ты полковник. Однако гляди, чтобы не влетело тебе от губернатора: ведь посланы мы встретить адверсора.
- Был бы перед нами тот адверсор, а то аспид его знает, где это быдло. Пойдешь его искать, а оно густо в ярах подстережет да и накинется всем окопом. А ты как считаешь?
- Так же, как и ты.
Видя, что от Гонты ничего не добьешься, Обух вытер о попону руки и поднялся.
- Схожу на хутор. Там знаешь, дьяковна есть, - Обух прищурил сытые глаза и
прищелкнул пальцем, - как пряничек медовый. А почему ты никуда не выходишь? Спишь,

155

наверно?
- Сплю, - согласился сотник, хотя темно-синие подковы под глазами скорее свидетельствовали о бессоннице, нежели о чрезмерном сне.
- Хотя бы поглядел, какой казаки ретрашимент за хутором насыпают. Прямо тебе крепость. Пойдем, пройдешься со мною, а заодно и на него поглядим. Ты в этих делах разбираешься.
Обух застегнул парчовый, на китовом усе, с золотым позументом в три пальца кунтуш и вышел из шатра. Гонта тоже оделся и вышел вслед за ним. Они шагали по дороге к хутору. День стоял прохладный, пасмурный. Сухой ветер кружил  полями, вихрями налетал на хутор и подхватывая в садах тучи мотыльков – их в этом году было почему-то очень много – нес их над пшеницей. Гонта вырвал с корнем стебель пшеницы и показал Обуху.
- Погляди, пшеница какая густая и налив хороший. Я проезжал весной этими краями – была реденькая-реденькая. А, вишь, загустилась.
- Я с нею никогда дела не имел. Да разве не все равно, какая она будет? Нам хватает.
- А людям?
- Кого ты людьми считаешь? Может, вот этих гайдамаков? Плетками их надо кормить, а не пшеницей.
- Очень мало они ее и так ели и поднялись потому, что есть было нечего.
Обух и Гонта остановились на краю хутора.
- Ретраншемент там, возле балки, - указал толстым коротким пальцем Обух. – Присмотри, чтобы все как следует было.
Обух свернул в улочку. Гонта задумчиво посмотрел ему вслед, повернулся и пошел назад. Сделав несколько шагов, остановился. На краю дороги лежала жердь с вьющейся по ней густой фасолью. Еще наедет кто-нибудь. Сотник поднял жердочку, воткнул ее возле тына и, оглянувшись, не видел ли кто-нибудь, быстро зашагал к лесу.


XLVIII

В начале июля на Украину двинулся с войском гетман Броницкий. На какое-то время в Варшаве все успокоилось. А потом тревога снова охватила столицу. Долго ждали там вестей об усмирении холопов, но их не было. Некоторые стали сомневаться, удастся вообще коронному гетману подавить восстание.
То, что коронные войска не в силах усмирить крестьян, первым понял сам Броницкий. После некоторых мелких неудачных столкновений осторожный гетман остановил свои войска и стал лагерем. В сенат он сообщил, что готовится собрать воедино шляхетские отряды и объединенными силами ударить по бунтовщикам. Только королю, с которым издавна был в дружбе, написал правду: войско не в состоянии одолеть гайдамаков, короне угрожает гибель, и нужно созвать общее ополчение. Это письмо не на шутку испугало короля. Как быть, где искать спасение? Поможет ли ополчение, да и
каким способом можно его созвать?! Каждый шляхтич имеет свой двор, свое войско, при
156

дворах блеск, шум, в театрах читают громкие стихи, на банкетах гремят залпы, а позаботиться о государстве некому. Государство гибнет. Король уже не допускал к себе гонцов, которые каждый раз привозили все более тревожные вести.
Зарево гайдамацких пожарищ в то время уже полыхало на фоне густых волынских и закарпатских лесов. Отряды повстанцев действовали в районе Львова, Дубно и Бельца. О восстании гайдамаков уже говорили в соседних государствах: Венгрии, Турции, Пруссии. Там усилили охрану границы, укрепили пограничные крепости и увеличили гарнизоны в них. С Правобережной Украины бежало панство. Кто спасался на Левобережье, кто в Кракове и других надежных крепостях.
Такой надежной крепостью считали и Умань. Каждый день туда прибывали шляхтичи. Одни ехали в гербовых, запряженных шестерками, с десятками нагруженных имуществом возов позади с поварами и горничными, но были и такие, что приезжали без седла, на взмыленных лошадях, успели спасти только жизнь да дедовскую ладанку на голой шее. Через несколько недель в город стали впускать только шляхтичей, и то после тщательного обыска. А еще через некоторое время въезд был совсем прекращен. Шляхта стала поселяться под Грековым лесом, недалеко от крепости.
Однако как ни обыскивали всех проходящих и приезжающих, а через неделю после выхода из Умани полка милиционеры поймали на базаре гайдамацкого лазутчика с грамотой. Грамоту лазутчик успел проглотить, его пытали каленым железом, жгли на
спине порох, но он не сказал, кто ему передал ее и что в ней было написано. Велено было испороть живот, однако никто не осмелился это сделать без причастия, а пока искали православного попа – в Умани не было ни одного, его привезли откуда-то из села – грамота успела набрякнуть, и разобрать в ней ничего не смогли. По Умани ходили всякие слухи, один страшнее другого. Неизвестно откуда они появлялись, кто распространял их, но они черным дымом ползли по городу, пугая обывателей. Один из них очень похожий на правду, дошел до ушей землемера Шафранского, когда-то служившего офицером в армии Фридриха Великого, а теперь во время общей тревоги в городе фактически принявшего на себя все дела по обороне крепости и вербовке дворян в войска. Слух этот привез  богуславский подстароста. Он рассказывал, что видел сам, как Гонта перебежал к гайдамакам и повел за собою весь полк уманских казаков. Этому слуху поверили все, тем более что из полка несколько дней не было никаких известий. В Варшаву послали донесение, в сторону Звенигородки выслали разъезд из молодых дворян с приказом разузнать обо всем.
Мало кто надеялся на возвращение этого разъезда. Но к всеобщему удивлению разъезд возвратился уже через день, да еще и не сам, а со старшим сотником Гонтой и полковником Обухом.
- Вот видите – прав я: все это навет и ложь, - говорил Младанович Шафранскому и  Лепарту, когда они втроем заперлись в кабинете губернатора. – Наши казаки верны королю и гербу графа.
- Этому Гонте давно бы следовало отрубить голову, - хмуро обронил Шафранский. – Что-то есть. Давайте устроим им очную ставку с тем богуславским подстаростой.
- Не испугать бы его преждевременно. Держитесь с ним, как и прежде.
Послали за подстаростой, но тот не явился в замок. Ждали-ждали, послали

157

вторично – его уже не было. Искали по городу, в лагере под Грековым лесом – исчез. Тогда Младанович позвал к себе Обуха и о чем-то долго с ним беседовал. А на следующий день Обух и Гонта в присутствии трех ксендзов и наиболее выдающихся шляхтичей города в очередной раз приняли присягу.
Пристально вглядывался во время присяги Шафранский в лицо Гонты, но оно было спокойным, холодным. “Действительно клеветали на нашего сотника”, - подумал землемер.
Вечером Обух и Гонта снова выехали в свой лагерь.


XLIX

- Пан сотник, где вы?
Гонта раскрыл глаза, не подавая голоса, вглядывался в темноту вокруг себя. Тихо просунул руку под подушку, нащупал кинжал.
- Я привез письмо от графа. Велено его побыстрее передать вам.
- Почему за шатром не подождать?
- Ради Бога, письмо тайное.
Гонта снял с колышка сумку для пуль и кремней, вынул огниво. Трут был сырой и
долго не загорался, хотя искры падали целыми снопами, освещая два лица: настороженное лицо Гонты и выжидающее – незнакомого казака в шапке – хорунжего с гербом графа Потоцкого.
Наконец, трут задымился, Гонта ткнул его в кучу соломы и раздул огонь. Светильник зашипел.
- Почему такая спешность и таинственность?
- Дела, сотник, не ждут. Некогда сидеть на сем свете. Надо торопиться, да и то если черти кочергами за плечи не станут толкать.
Гонта долго вертел конверт. Печать была какая-то незнакомая. Но как только разорвал конверт – сразу понял все. Однако виду не подал. Он прочитал письмо, свернул его вдвое, поднес к светильнику. Держал там до тех пор, пока огонь не лизнул кончики желтых от пота пальцев. Потом растер пепел и высыпал его под попону.
- Какой будет ответ?
Гонта молчал. Подперев рукою острый подбородок, он смотрел широко открытыми глазами, не видя хорунжего.
- Что же мне передать атаману?
- Ничего.
- Как ничего?
- Так.
- Пане сотник, гляди, пока надумаешь – будет поздно. Разве можно ждать в такое время? Земля горит под ногами…
- Думаешь, мне эта земля чужая?
Хорунжий всем телом подался вперед, но сотник больше ничего не сказал и вдруг погасил светильник.
158

- Уходи отсюда!
- Иду. Вижу – не знаешь ты еще сам, где твоя дорога. Однако думаю – станешь ты около нее. И пойдешь по ней, с нами пойдешь. Я вскорости буду у тебя, захочешь сам придти – наведайся в Звенигородку, найдешь хату, вторая от выгона – ставни с петухами. Скажи хозяину, что хочешь видеть Омельку Жилу.


L

Зализняк нехотя пил квас, хлебая его из дубового корца, жевал сухую тарань, кости выплевывал далеко в кусты. Он долго сидел в тени на опрокинутом улье – с полдесятка рыбных голов валялось у его ног.
На душе у Максима было холодно. И это уже не первый день. В придачу ко всему мутило от сладостей. Раздобыл их где-то на разбитом сахарном заводе его джура Василь. Хлопец, который сызмальства не видел ничего, кроме тюри, принес полную торбу конфет, жареных орехов, маковников, пряников.
Саженях в двадцати от Максима, не решаясь подсесть ближе к суровому атаману, седобородый, сухощавый старик пасечник мастерил грабли. Возле него под кустом бузины валялись сито и веник, да стоял кувшин с водой – начали роиться пчелы и надо
было не прозевать рои. Старик несколько раз взглядывал в сторону атамана и увидел, что тот выплевывает кости уже не так ожесточенно и не так далеко, как раньше, отложил в сторону грабли и только вознамерился, было, подойти к Максиму, как вдруг затрещал перелаз, и в сад прыгнуло трое, по шапкам видно – тоже атаманы. Пасечник снова сел под куст.
К Зализняку подошли Омелько Жила и есаул Бурка.
Сотник Шило, отделившись за Медведовкой со своим отрядом, долго бродил по Черкасщине и лишь недавно присоединился к войску Максима.
Завидев их, Зализняк поставил корец и поднялся навстречу.
- Видел? Передал  цидульку?
- Ну, и жара, сорочка солью пропиталась, - не отвечая на вопрос Максима, Жила зачерпнул квасу и припал потрескавшимися губами к выщербленному краю корца.
- Видел, спрашиваю?
- Чего ты пристаешь, попить дай. – Жила перевел дух и снова припал к корцу. – Недаром говорят, человек до тех пор добр, пока старшиной не поставят. Сердитый ты стал. Это от того, что на люди не выходишь. Видел и говорил. Письмо передал. – Жила допил, очистил тарань и смачно откусил большой кусок. – Прочитал он писание наше, а сказать ничего не сказал. Я трижды в их лагерь ходил: прислушивался, присматривался. Не будут казаки с нами биться, и Гонта, думается мне, тоже. Настоящий он казак, душа его казацкая. Я ночью в его шатер пролез, другой бы крик поднял с испугу, а он хоть бы что. А ты, атаман, чего такой злой? Рожа – точно кислицу съел.
- Тошно что-то, а в животе будто черти смолу варят.
- Може, пойти к попу здешнему? У него, говорят, всякие лекарства есть, пускай дает порошок, - осторожно посоветовал Шило.
159

- Иди ты со своим порошком… - но Максим недоговорил.
- Так вот, про Гонту и его казаков, - продолжал Жила. - Не будут они защищать Умань. А нам туда идти надо. Панов в ней – видимо-невидимо. Возьмем ее, и тогда весь край будет в наших руках.
- Сначала надо в Лысянке навести казацкий порядок. Панов туда тоже множество сбежалось, - сказал Зализняк.
- Крепость весьма сильная, - отозвался Шило.
- Крепость сильна, однако не знаю, сколько там войска. Горбачук сейчас в Лысянке, лазутчик наш, - пояснил Максим. – Он все должен разведать. – Помолчав, он снял с ветки шапку и поднялся. Неживой начал переговоры с русскими начальниками, только пока толку от тех переговоров еще нет. И Швачка не дает никаких вестей о себе.
- Ты уже и нос повесил? – кинул Бурка.
- Мне вешать нос нечего. А вот тебе, есаул, свой поднять нужно, понюхать вокруг. Хлопцы совсем распустились, только и слышишь: там кого-то раздели, тут ограбили.
Оттуда жалуются, отсюда просят. А ты будто не видишь.
- Кто поросенка украл, а у кого в ушах пищит. Грабят – причем тут я? – ответил Бурка.
- Грабители прилипли к нам. Гайдамацким именем прикрываются. Головы надо таким снимать. Бить беспощадно таких! – решительно махнул рукой Зализняк и собрался
уходить.
- Верно говоришь, бить! Да куда же ты? – крикнул Жила. – Поразмыслим сообща.
- Вот возьмите и поразмыслите сами хоть раз, - ответил Зализняк. – А я пойду чуб подрежу… Зарос, как монастырский дьячок. Василь вон с бритвой и ножницами дожидается.
Он покрутил прядь русых мягких волос и, перехватив (уже в который раз) направленный на перелаз взгляд Жилы, громко рассмеялся:
- Что, праведник, жарку дожидаешься? Сейчас понесет. Ишь, рожа покраснела: плюнь – зашипит. Это чтоб напрасно не нападал на других. – И Максим звучно хлопнул Жилу по крутой шее.


LI

Горбачук – наиболее доверенный лазутчик Зализняка – из Лысянки не вернулся. Тогда вызвались идти Сумный с Петриком. Из лагеря возле Богуслава они вышли на рассвете. По пути к ним пристало два сельских хлопчика – Петрик умел знакомиться везде очень быстро – хлопцы шли в свое село - назвались они медвинскими. Дед Сумный шагал впереди, постукивая по сухой дороге дубовой палкой, дети шли на большом расстоянии за ним. Будучи ростом поменьше своих сверстников, Петрик выглядел старше их. Может, потому что его продолговатое лицо загорело, кончик носа облупился, губы обветрились. А может, старше его делали глаза. Большие, голубые, они уже не раз наливались слезами,
видя людское горе.
Мальчики расспрашивали своего нового товарища о городах, которые приходилось
160

Петрику с дедом проходить, о том, куда они идут сейчас и зайдут ли в их село. Они будут им очень рады. Петрик столько всего знает, с ним так хорошо играть.
Петрику уже не впервые хотелось рассказать мальчикам все, как есть, похвастать перед ними. Если бы они знали, куда он идет. Ходят они с дедом по Украине, меряют ногами бескрайние дороги, одно за другим проходят порабощенные печальные села. Часто заходят во вражеские крепости. Пристально вглядывается Петрик своими голубыми глазами в окружающее, рассказывает деду, что видит. А потом дед передает гайдамакам.
Давно позади осталось село Медвин. Давно Петрик попрощался с товарищами, уже начали болеть ноги, а дед все не собирается останавливаться на отдых. Петрик тоже не просил деда об этом, как ни хотелось ему сесть, особенно под деревьями, которые миновали в полдень. Стояла жара. Раскаленное солнце медленно опускалось по небу, Плыли редкие, обожженные огненными лучами тучи, им тщетно было бы от них ждать благоприятной тени.
- Скоро отдохнем, - глухо говорил дед, постукивая палкой. – Сейчас мы яром идем? Через полверсты возле калины криница должна быть. Сядем, размочим сухари.
- Откуда вы знаете, диду, про криницу?
Кобзарь погладил мальчика по голове и посветлел улыбкой.
- Знаю, сынку. Был тут когда-то.
- Еще когда были зрячим?
- Нет, слепым уже. Слушай, кажется, что-то стучит. – Старик остановился. – А ну, взгляни на дорогу.
Петрик напряг зрение, вглядываясь вперед, потом назад. Сначала ничего не видел, но вдруг вдали сзади заклубилась пыль. Она быстро приближалась.
- Шляхта!
- Пошли помаленьку. Не впервые ведь встречаем. Давай только на обочину свернем.
Отряд человек из тридцати уже подъезжал к ним. Передний, в легком плаще и легкой кирасе, натянул поводья – гнедой конь со звездой на лбу взвился на дыбы, фыркнул пеной прямо в лицо старику. Петрик отшатнулся назад, выпустил дедову руку.
- Они, ваша моць. Те, которые проследовали Медвин, - норовя подъехать непослушным конем к начальнику отряда, крикнул всадник в лохматой, как у татар, шапке.
Начальник что-то сказал по-польски, и вдруг Петрик почувствовал, как колючая плеть обожгла его босые, потрескавшиеся ноги. Всадник в лохматой шапке бросил его в седло, и отряд, вытаптывая рожь, повернул назад в Медвин. Деда гнали пешком, привязав за шею веревкой к седлу. Их привели к порожнему летнему загону – видно, крестьяне, выгнав хозяина, разобрали скот по домам. Петрика и деда кинули в один из хлевов и заперли за ними дверь.
Петрик не понимал, сколько времени лежал он – пришел в себя от легкого прикосновения чьей-то руки.
- Дидусю, полезли в уголок, там сено.
- Ты не бойся, - тихо заговорил дед Сумный, когда они умостились на сене. – Будут спрашивать о чем-нибудь – говори, не знаю ничего. Деда вожу по базарам и все. Видал

161

нас кто-то, видно, этот что-то говорит по-нашему. Предательник.
Проходили часы. Кобзаря и его поводыря никто не тревожил. Время в ожидании тянулось невыносимо медленно. Незаметно для себя Петрик стал дремать. Его разбудили голоса снаружи. Кто-то ударил ногой в дверь, и в хлев вошли четверо. Среди них был и тот, кто в кирасе и другой в мохнатой шапке. Некоторое время они вглядывались в сумрак – уже стало темнеть. Вдруг, не говоря ни слова, начальник махнул рукой. Свистнула в воздухе нагайка, тихо вскрикнул дед Сумный. Нагайка охватила плечи кобзаря, дернула его к себе, повалила деда головой вперед.
- Говори, старая шкапа, куда идешь? – сказал тот, что был в лохматой шапке.
Петрик, который до этого времени с ужасом смотрел на шляхтичей, вскочил на ноги.
- Не бей, не дам! – он вцепился в руку жолнера, повис на ней.
Жолнер ударом кулака свалил Петрика на землю, толкнул ногой, схватил за воротник и поднял в воздух.
- Куда вы с дедом шли?
- Не знаю, куда-то на ярмарку.
- И он брешет! – Тот, что в лохматой шапке, подошел к Петрику и стал больно таскать его за волосы.- Скажешь правду? Как? Не знаешь ничего? Я подскажу.
Один из шляхтичей скрутил Петрику назад руки, другой связал их веревкой.
Хлопца кинули в угол, а сами стали допрашивать деда Сумного. Долго били старого кобзаря, но он молчал. Петрик не раз порывался подняться на ноги и тогда его сбивали ударом сапога. Несколько раз полоснули нагайкой. Наконец, начальник отряда отступил к двери.
- Не скажешь? Подожди, завтра заговоришь. Мы и так все знаем. – И к шляхтичам: - Бросьте его, нам нужно выведать, кто их привел.
Тот, который в мохнатой шапке, оглянулся от двери.
- Это было только так, немного, утром возьмемся за вас, как следует, взбучку зарядим такую, что сразу заговорите.
Дверь закрылась. Петрик подполз к деду.
- Дидусь, вам больно?
- Ничего, сынку, мне глаза вынимали, и то вытерпел. А ты молодец, и дальше так держись. Наши выручат.
- Я ничего не скажу… Только откуда наши о нас узнают?
- Узнают, кто-нибудь им передаст.
Петрик положил старику голову на колени и, устроившись поудобнее, попросил:
- Расскажи, дидуль, что-нибудь.
Дед стал рассказывать, как одного маленького мальчика отдали в неволю к злому татарину. Однажды, когда они ездили с послами, татарин потерял шапку с письмом султана. Мальчик не спал, он видел, как упала шапка. Проснулся, глядь – шапки нет. Давай бить мальчика. “Признавайся, куда шапка девалась?” Но тот молчал…
Петрик заснул под тихий говор деда. Проснулся среди ночи, испуганно открыл
глаза.
Он хотел пошевелиться, но связанные руки больно заныли.

162

- Тихо, Петрик, это я, дед Сумный, - услышал он над головой тихий шепот. – Часовой затих, видно, заснул. Крыша дырявая… Сынок, удирай ты к нашим. Повернись ко мне спиной, я развяжу руки.
Дед долго возился с веревкой, зубами развязывал узел.
- Вот и все. – Дед сплюнул на сено и вытер о колено губы. – Не заблудишься?
- Дидусю, а вы? Вместе давайте бежать.
- Не могу, я и так не долез бы до перекладины, а тут еще колодка на ногах.
- Я помогу…
- Не теряй времени. Гайдамаки меня спасут. Отыщешь атамана, скажешь – по дороге на Лысянку в Медвине стоит небольшой отряд, из войска главного региментария Стемпковского. Запомнишь, Стемпковского? И видно, он в Лысянке. Эти вот, которые нас взяли, кажется, кого-то ждут. Они не знают, где наши. Так и скажи атаману. – Дед наклонился и, отыскав Петрикову щеку, поцеловал его. – Спеши, сынок, не мешкай!
- Я, дидусю, утром вернусь с гайдамаками.
Петрик полез по стене и, схватившись руками за слегу, просунул в дырку голову.
Через мгновение он мягко соскочил на другую сторону хлева. Часовой сладко спал,
прислонившись к двери.
На рассвете Петрик выбежал из села Медвин. В потемках долго блуждал по полям, пока не набрел на гайдамацкий разъезд. Разъезд привел его в отряд Зализняка, который в это время находился в селе Дибровка. Несмотря на раннее время, Зализняка не нашли.
Бросились по соседним дворам, послали к Бурке, Шило, но никто не мог сказать, где он. Бурка уже хотел поднимать на ноги всех, как в это время в воротах показался Зализняк, ведя на поводу мокрого Орлика.
- Где ты был? Кобзарчука наши дозорные подобрали, - вскрикнул Бурка.
- Коня водил к пруду купать. Где хлопчик?
- В хате. Пойдем быстрее.
Теряясь и сбиваясь, Петрик рассказал, как они попали в руки шляхтичам, передал слова деда Сумного.
Максим задумался. Высек огонь, запалил трубку, прошелся по комнате.
- Дядя Максим, - Петрик умоляюще поднял глаза, - ехать нужно.
- Может, это сам Стемпковский в Лысянку перебрался? – высказал догадку Шило.
- Об этом и я думаю. Нужно все точно разведать. Если так – отрезать их от Лысянки, а потом сразу смять. Чтобы ни один человек не ускользнул. Следует послать дозор. Бери казаков, - обратился он к Шило, - заодно и кобзаря в Медвине освободишь.
Шило вышел.
- Сейчас дозор вышлем. Я сам с ним поеду. Не потревожить бы шляхту до времени.
- Дядя, - Петрик сорвался со скамьи, - они убьют дидуся, быстрее надо скакать.
Максим привлек мальчика к себе.
- Хорошо, отдохни, все сделаем, - он погладил его по белокурой головке и крепко поцеловал в лоб.
Где-то за выгоном загудел котел, созывая гайдамаков третьей сотни.
Петрика охватило отчаяние. “Атаман не хочет выручать деда, - подумал он. – А дидусь меня ждет. Я ему обещал приехать. Они его утром заберут с собой. Нет, я должен

163

задержать шляхту. Совру им что-нибудь…”
Никем не замеченный, Петрик выбежал из хаты. На улице, привязанные к колышку, под тыном щипали траву два оседланных коня. Петрик подбежал к одному, отвязал поводья. Конь послушно пошел за мальчиком.
- Ты куда? – окликнул Роман, который с рушником на плече шел от колодца.
- Атаман послал, - соврал хлопец.
Он был уже в седле. Ударив коня концом повода, конь скосил глаза и, сбившись с ноги, рысью пошел со двора. Петрик хлестнул коня другой раз, третий, припал к шее, ослабил повода.
- Это же Буркин конь, Петрик, стой! – крикнул Роман, видя, что тот не слушает его, бросился к другому коню.
Услышав громкий стук копыт, со двора выбежали Зализняк и Бурка.
- Конь мой где? – спросил есаул.
- Хлопец поехал, - кинул в сторону джура Зализняка. - А на другом вслед за ним поскакал Роман.
Максим и Бурка переглянулись.
- Он к деду поехал. Орел – не хлопец. Не страшно, туда Шило сам с сотней  отправился. Василь, давай Орлика.
Через минуту Зализняк мчался полем. Быстро-быстро отбегали назад придорожные кусты, ветер трепал полы кунтуша, свистел в ушах, бил в лицо конской гривой. 
Наконец, Зализняк поравнялся с Шило.
- Остановись! Посоветуемся.
Шило с казаками остановились.
- Хлев находится в загоне, за селом Медвин со стороны Лысянки. В село не заходим. Проскочим его по Лысянской дороге. Часть своего отряда пошлешь по дороге, чтобы они проскакали мимо загона и за сажени две развернулись обратно. Ты, с другой частью отряда перед загоном свернешь в поле. Подойдете к загону, когда обратно будут скакать те, которые вначале проскачут загон. Затем вместе ты с тыла, а те с фронта накинетесь на загон. Смотрите, чтобы никто не смог уйти к основному отряду.
Зализняк пустил Орлика во всю силу. Вихрем мчался Орлик по дороге. Наконец, впереди замаячили две фигуры, одна ближе, другая, маленькая, как букашка, подальше.
“Быстро скачет хлопчик, раз Роман до сих пор не смог его догнать”, - подумал Максим.
Может быть, Роман так и не догнал бы Петрика, если бы тот сам, услышав топот, не оглянулся. Через несколько минут с ним поравнялись Роман, потом Максим.
- Вернемся? – ухватил Роман за повод коня Петрика, и вопросительно посмотрел на Зализняка.
- Теперь уже все равно, вон уже загон виднеется, – распорядился Зализняк Петрик, езжай сейчас же назад.
Максим выхватил саблю и, помахав ею, оглянулся назад. Шило понял сигнал атамана и на скаку повернул налево. Теперь отряд гайдамаков разделился на две части.
Роман тоже продолжал движение, припав к гриве. Попробовал, как идет из ножен сабля, крепче оперся в стременах. “Не видно возле загона никого, может, уехали шляхтичи уже?

164

– подумал он. – Но кто-то суетится, а вот кто-то есть”.
И вдруг взгляд Романа упал налево. Выкрикивая что-то, уцепившись за повод, скакал Петрик. У Романа перехватило дыхание. Хотел крикнуть, но понял – напрасно. Дал коню шпоры, усталый конь изо всех сил рвал копытами землю. “Куда же? Куда же он?!“ – увидел, как Петрик поворачивает коня вдоль загона. Роман тоже дернул повод и свернул в жито. Конь замедлил бег. В этот миг от загона прозвучало несколько выстрелов. Роман не слышал свист пуль, только увидел, как споткнулся конь Петрика, и мальчик вылетел из седла. Роман поскакал туда и спустя мгновение увидел Петрика, который стоял в жите, испуганно глядя на убитого коня. А позади уже глухо стучали десятки копыт.
  - Растопчут! – крикнул Роман и, перегнувшись с коня, подхватил мальчугана обеими руками, кинул его впереди себя на седло.
 Несколько поодаль, возле хлева, не переставая, гремели выстрелы. Конь мчал Романа и Петрика прямо туда. Роман хотел свернуть в жито, и вдруг Петрик изо всех сил сжал его левую руку.
- Он! Изменник!
Роман повернул голову. В несколько саженей от себя он увидел под тыном маленькие круглые глаза, они испуганно и зло смотрели из-под мохнатой шапки. Это
длилось всего лишь мгновение. Человек в мохнатой шапке качнул головой и подбросил над тыном руку с пистолетом. Молниеносным движением, повернувшись в седле, Роман прижал мальчика к себе, прикрыв его. Треснул выстрел. Петрик невольно зажмурил глаза, а когда открыл их – страшное место осталось позади. Конь мчал их все дальше и дальше в
жито.
- Куда же мы, к сараю правьте! – крикнул Петрик.
Но тут он вдруг почувствовал, как ослабели руки Романа, как выпустил тот его. Потом послышался тихий стон. Петрик успел схватиться за гриву, повиснуть на ней.
- Дядя, дядя Роман, что с вами?
Но Романа уже в седле не было.
Максим вытер о колени саблю. Все было кончено. За тыном возле хлева валялись порубленные и пострелянные шляхтичи. Двое их них рассечены саблей Максима. Одного Зализняк зарубил, перелетая на коне через тын, за которым засели жолнеры, другого уже во дворе.
Гайдамаки сносили во двор убитых товарищей. К Зализняку подъехал Шило.
- Парубка в жите убили, того, что хлопца догонял.
- Романа?! – Максим почувствовал, как больно укололо возле сердца.
Несколько минут он сидел неподвижно в седле, потом медленно опустил повод Орлику на шею и слез на землю. Молча побрел в жито вслед за сотником. В голове роились какие-то обрывки мыслей, воспоминаний. После смерти отца он еще никогда не чувствовал себя так, как сейчас. Возможно, до его слуха долетел тонкий детский плач. Максим вздрогнул и пошел быстрее. Через десяток шагов он остановился. Несколько гайдамаков, что стояли полукругом, расступились, давая место атаману. Роман лежал на земле, раскинув по земле руки, над ним, низко склонив колосья, печально шептала рожь.
Припав головой к груди Романа, горько плакал Петрик. Долго стоял Максим, всматриваясь в близкие, знакомые черты красивого лица Романа.

165

Сколько ночей проведено вместе в дальних татарских степях! Сколько раз приходилось делиться последней крошкой табаку, пригоршней пшена! Сколько раз отгонял Роман своими остротами невеселые Максимовы думы! И вот лежит он, балагур и шутник, и уже никогда не разомкнутся его уста для смеха, не откроются, не подмигнут веселые, с искоркой глаза. Мало кто знает, что за этими шутками и рассказами бывалого волокиты, часто грубыми, скрывалась чистая и нежная душа верного побратима, преданного друга, любящего сына. Что все его россказни были выдумкой, и умер он, не коснувшись устами девичьих губ. Почти весь свой короткий век он проскитался по наймам, на Сечи, некогда ему было заниматься любощами – надо было кормить больного отца и четверых маленьких братьев и сестер. А дешевое колечко, купленное у золотаря, которое сейчас выпало из его кармана и валялось в жите, было предназначено какой-то вдове из Богуслава, как об этом говорил Роман, Тане. Все это знал лишь он, Максим.
Плач Петрика оторвал Зализняка от тяжелых дум.
- Возьмите хлопца, отведите в хату к диду, - тихо сказал он. – Похороним Романа вон там, под березкой.
Он поднял колечко, спрятал его в карман и, опустившись на колени, поцеловал
убитого в лоб. Потом вынул из кармана красивый китайчатый платок и, накрыв им лицо
Романа, пошел под березку, где гайдамаки уже копали саблями могилу.
Землю носили, по старому казацкому обычаю, шапками. Могилу насыпали высокую, печальная березка касалась ее своими ветвями. В головах поставили крест, а
Максим сам прибил копье и повязал на нем платок.


LII

- Не дают, атаман, слово сказать, из пушек палят, - вытирая пот на крутой мясистой шее, рассказывал Шило.
Он только что вернулся от Лысянского замка, куда посылал его Зализняк на переговоры.
- Ворот в крепости сколько? Двое? Они деревянные?
- Деревянные-то они деревянные, да железом крепко окованные. А под воротами бастионы с длинными ружьями. Придется на стены взбираться.
- Я стены уже осмотрел. Простреливаются висячими пушками во все стороны. Лезть на них – много людей погубить напрасно. – Максим заложил ногу за ногу, пососал пустую трубку. – Поди, скажи Бурке, пускай лысянских обывателей на сход созывает.
Бурка пришел к Зализняку через час.
- Крестьяне собрались, а мещане и другие, кто там познатнее, не идут.
- Пускай хлопцы сгонят их силой! Если кто упираться будет, палкой их подгоните.
Ждать пришлось недолго. Через полчаса Бурка зашел во двор, крикнул в окно:
- Согнал, Максим!
Зализняк открыл окно в сад, позвал Василия.
- Будешь, Василь, при мне.
Он надел широкий, с серебряной пряжкой пояс, вытер тряпкой сапоги, расчесал
166

гребенкой чуб, оглядел джуру. Особенно долго взгляд его задержался на разорванной поле Василевой черкески.
Василь испуганно посмотрел на Зализняка. Впервые глядел на него атаман так хмуро и недовольно. Чем прогневал он его, может, в одежде что не так? Черкеску эту еще брат принес. Вот только разорвана она немножко, заплата на плече.
Василь искоса поглядел на заплату.
- Бес с ней, - махнул Зализняк рукой. – Клочья только позапихивай, пускай не торчат.
Он зашел в хлев, где лежало седло, вынул из кобуры пернач и отдал Василю.
- Будешь сзади нести, да не горбись, выше держи голову.
Когда Зализняк появился на майдане, по толпе прошелся гул.
- Атаман, атаман!
- Где?
- Вон с джурой.
Василь шагал за атаманом твердо, держа на вытянутых руках пернач. Краем глаз смотрел на толпу, а в груди росла радость, гордость за себя: он ни какой-нибудь простой
гайдамак – он атаманов джура.
Слева и около крыльца толпились крестьяне, мещане стояли в стороне, возле тына. Максим наклонился в сторону крестьян и внимательным взглядом обнял толпу.
- Долго вы собирались, - обратился через голову к мещанам. – А вы мне как раз
нужны. Мы хотели добром войти в вашу крепость. Да не выходит так. Придется ее с боем брать. Но мы не хотим губить своих людей, начнем осаду. Не знаю, сколько придется ее держать. Может, месяц, а может, и больше. Все это время нам нужно что-то есть и чем-то кормить коней. Крепость ваша, вы ее строили, наверное, кое у кого сынки и сейчас там отсиживаются. Мы потом в этом разберемся. Кормить нас должны вы. Для начала с каждого мещанского двора порешили мы собрать по триста злотых.
Обыватели стояли, ошеломленные таким приказом, как громом. Потом зашевелились, подошли поближе. Послышались недовольные выкрики, ропот. Но Зализняк будто не слыхал ничего.
- По три сотни золотых – и ни гроша меньше… Однако можно обойтись и без этого. Поэтому говорю прямо – разорение всем будет. Снарядите депутацию в замок и договоритесь, чтобы открыли ворота. Вот и все. Не то придется вам и деньги платить и камень под крепость возить, всего хватит.
Максим сошел с крыльца и пошел с площади. Он не остановился, даже головы не поднял на отчаянные крики мещан. Брови его были насуплены.
Василь за спиной не мог видеть этого. Однако он видел другое – атаман беспрестанно крутил усы. А это значит, что он доволен – дела идут хорошо.
В полдень мещане отправили депутацию в замок. Двое депутатов было от крестьян.
Перед отходом Максим пригласил их к себе и о чем-то долго разговаривал с ними.
На холме около замка собралось много гайдамаков и жителей местечка. Большинство гайдамаков имели при себе оружие, многие их них, те, что окружали
атамана, были на лошадях.
Переговоры затянулись. Возле ворот – их было видно, как на ладони – где

167

принимали депутацию, суетились какие-то люди: одни куда-то уходили, другие возвращались назад, часть из них оставалась в крепости, а вместо них приходили другие.
- Хичевский вышел, - промолвил какой-то крестьянин.
Зализняк наклонился с седла.
- А кто такой Хичевский?
- Комиссар. Главный сборщик податей. Лютый как волк. На людях ездил. Тех, кто не сдаст в срок податей, запрягал в рыдван и ехал до соседнего села. Там других впрягал. Прошлый год всю волость так объехал. Как раз перед вашим приходом к нам заявился.
Максим слушал, а сам внимательно следил за воротами. Было ясно, там не приходили к согласию. Депутаты топтались на месте, мяли в руках шапки. Вот один из крестьян немного отошел в сторону и уронил шапку. То был условный знак. Мгновенно Зализняк выпрямился в седле, поднял над головой руку. Шпорами изо всех сил стиснул бока коня, тот стал на дыбы. В правой руке Максима блеснула сабля.
- Гей к бою!
- К бою!
Этот грозный выкрик единым дыханием вырвался из сотен гайдамацких грудей, и
помчались в страшном полете быстроногие кони. Засверкали на солнце сабли, косы. Размахивая вилами и кольями, бежали пешие гайдамаки. Грохнули со стен ружья. Окутавшись дымом, качнулись висячие пушки. Шляхтичи бросились назад в крепость, схватились за цепи, чтобы закрыть ворота. Но было поздно. Сюда вихрем налетели
гайдамаки. Однако самого упрямого шляхтича, который никак не хотел выпускать из рук цепи, Зализняк рубанул с ходу, других затоптали лошадьми.
Микола вбежал в крепость сразу же за конными сотнями. На миг остановился, не зная, куда податься. Прислушался и метнулся в ту сторону, откуда доносилась самая густая стрельба. Его обогнали какие-то всадники – промчались так близко, что едва не смели лошадьми, и свернули за угол. Микола побежал еще немного и, увидев перед собою стену, свернул в улочку. Между домами метались конные гайдамаки, слышались выстрелы. Откуда-то потянуло горелым. Вдруг Микола услышал бряцанье. Он поднял голову, вблизи них, на крыше длинного приземистого дома, ожесточенно рубился с жолнерами донской казак Омелько Чуб. Молнией металась в руке Омелька сабля, но шляхтичей против него было трое. Омелько уже стоял на самом краю железной крыши. Микола оглянулся – около самого дома сохло на солнце несколько свежеошкуренных дубовых бревен. Схватив первое, что попало на глаза, Микола поставил его стоймя и примерил взглядом расстояние до шляхтичей, размахнулся – бревно с грохотом шлепнулось на крышу. Один из шляхтичей полетел вниз головой на землю, другие испуганно оглянулись. Чуб тоже едва устоял на ногах. Опомнившись первым, он рубанул по голове ближайшего шляхтича. Третий помчался по крыше вдоль дома. Он добежал до самого конца, но там его подрезал снизу косой какой-то крестьянин. Чуб спрыгнул вниз.
- В самый раз, хлопче, подоспел, - он поднял голову и вытер пот со лба. – Только как ты такую дубину вон куда закинул?
Микола в ответ только усмехнулся.
Дальше они двинулись вместе. Возле дверей одного из домов возились двое гайдамаков.

168

- Подсобите, братцы, двери отбить, - позвал один из них. – Каземат это.
Микола и Чуб подошли к железным дверям с огромным замком.
- Давайте принесем бревно и ударим вместе. Ужас, как крепки, - говорил тот самый гайдамак, который подозвал Миколу и Чуба. – Иди вон, лежит жернов, поднимем его – и им ударим.
Стали поднимать жернов, но он был расколот и развалился на несколько кусков. Тогда Микола поднял большой обломок, ударил им по замку и сбил его, вошел вовнутрь, одни благодарили, а другие стремглав, словно боясь, что их могут завернуть назад, вылетели во двор. В дверях дальней темницы долго никто не появлялся. Наконец, оттуда вышли двое, ведя под руки третьего, изувеченного и измученного. То был гайдамацкий лазутчик Горбачук.
Все вместе вышли во двор. Выстрелы теперь слышались только с одной стороны – это в каменном доме возле пекарни засели с десяток шляхтичей. Однако вскоре гайдамаки ворвались и туда. Шляхтичи через чердак вылезли на крышу, их сбрасывали оттуда на подставленные снизу копья. Там же в пекарне, за мешком с мукой, гайдамаки поймали комиссара Хичевского. Припомнили ему пытки, муки, разъезды по волости в карете,
запряженной людьми. Крестьяне надели на Хичевского седло и взвалили на него два мешка муки, заставили сборщика податей возить их на себе по городу.
От пекарни Микола вместе с другими гайдамаками направился в верхнюю часть города. Ожесточенное сопротивление шляхтичей возле пекарни еще больше разъярило
его. Он бежал впереди толпы, держа перед собой косу на длинном держаке. Миколино сердце жаждало мести за невесту, за отца, преждевременно загнанного в могилу ростовщиками, за вековые недоимки и нужду. В каждом шляхтиче виделись арендаторы и корчмари – медвинские угнетатели. Ничто не могло его остановить. И когда за мостом, возле старой пивоварни, четверо шляхтичей, загнанные в угол между частоколом и конюшней, сделав по выстрелу, бросили оружие и умоляюще воздели к гайдамакам руки, Микола не поколебался. В его сердце не закралась жалость, коса в руках не дрогнула. А когда из окна старого двухэтажного дома гайдамаки выбрасывали толстого, с длинными рыжими пейсами арендатора, Микола не остановил их, не пришел арендатору на помощь. Месть? Как долго он мучился и страдал, как долго ждал этого часа. И вот он пришел. Так мстить!


LIII

Смотрел с высоты месяц, бледный, холодный, словно высеченный из льда. Вокруг него весело мерцали звезды. Большие, сверкающие, они словно так и сыпали во все стороны искры. Впрочем, в местечке все и так было видно. На базаре пылали огромные костры, стреляли снопами искр в прозрачном небо. Гайдамаки гуляли. На базар повытаскивали столы, скамьи, тут никто не менял горилку, не считал кварт. Каждый черпак из бочек тем, что попадало под руки, и пил столько, сколько принимала душа.
Одни пили весело, празднуя победу, другие заливали водкой беспокойство и страх, третьи пили просто так, чтобы забыть на время обо всем на свете. Пели без умолку одну песню за
169

другой, но слова заглушали шум голосов. До Максима, который стоял у открытого окна, долетали только обрывки слов. Вдруг над самими воротами зазвенели струны кобзы. Зазвенели так неожиданно, что Зализняк вздрогнул. Песня обвиняла Зализняка, что он отрывается от народа. Ему захотелось узнать у кобзаря, в чем он видит его отрыв от народа и он быстро вышел на улицу. На перелазе дорогу ему заступила темная фигура.
- Это ты, Максим, не спишь еще?
Зализняк узнал Жилу.
- О чем он там поет?
Жила нарочно не спешил слезать с перелаза, преградив дорогу.
- Пел. Правда глаза колит. Сколько уже дней на людях не показываешься? Сидишь, насупился, загордился, может?
- Я загордился? Кто тебе это сказал?
- Пока что никто, а думать так не я думаю один.
Максим разом почувствовал себя так, как бывало в детстве, перед матерью, когда она выговаривала ему за какую-нибудь провинность. Он хотел сказать что-то оскорбительное, выругаться, но почему-то смолчал. Чувствовал – Жила ждет бранных
слов и ответит на них.
- Людям надо видеть тебя не только в бою. Им хочется верить в победу, они ее в твоих глазах ищут. А ты мелькнул перед ними на коне и исчез. Эх, Максим! Пойдем на майдан.
- Сейчас, дай одеться, - тихо сказал Зализняк.
Через несколько минут он вышел во двор в шапке и кирее.
- Зачем ты всегда, как в метель одеваешься?
- Это ты про кирею? Привык уже.
- На сыча в ней похож. – Жила помолчал. – А я, Максим, вчера книжку одну интересную нашел.
- Какую?
- Про Хмеля, подвиги его ратные в ней описаны, жизнь. Как с казаками в походы ходил.
- Про гетмана Хмеля? Прочитаешь завтра? Как бы я хотел сам эту книжку прочитать. Знаменитый казак был – гетман Хмель. – Зализняк положил руку Жиле на плечо. – А то, что ты сейчас говорил – правда. Просто дурман нашел. Заботы, тревоги и всякие мысли голову давят. Роман убит. Знаешь сам, не о себе пекусь.


LIV

Целую неделю уже сотник Гонта принимал у себя в палатке гонцов атамана Зализняка. Зализняк в тайных письмах звал сотника и храбрых уманских казаков вместе ударить на Умань, постоять за народ православный и в награду обещал им милости великой государыни.
Крепко задумался осмотрительный Гонта. Однажды, расставив надежных часовых у своей палатки, он пригласил к себе на ужин пятерых казаков своей сотни. И потом
170

прочел им атамановы письма. И застукали казаки пистолетами по столу:
- Буде уже ляхам панувать! Давно пора на пики поднять конфедератскую сволочь!
Так склонился Гонта к союзу с Зализняком. Был он обласкан, одарен, захвален панами, присягал и клялся в верности панам, но верным остался не панам – украинскому народу. Любил ли он свой народ? Помнил ли всегда о том, что сам он не дворянского, не шляхетского, а крестьянского, холопского рода? Или примкнул к восставшим из одной лишь корысти: надеялся, что милости императрицы будут щедрей милостей ясновельможного графа? Кто может знать?


LV

В первых числах июля Уманский полк и отряды милиции других городов, присоединившихся к нему, перешли от Звенигорода к селу Соколовки и преградили путь, по которому, согласно донесению лазутчиков, должны были идти гайдамаки.
На этот раз лазутчики сказали правду. Не прошло и двух дней, как к Соколовке с другой стороны подошли отряды колиив, как называли в этих краях гайдамаков за их
оружие: длинные, заостренные колья. Оба войска стояли на месте. Ни те, ни другие не начинали боя. И гайдамаки, и надворные казаки ходили в село за горилкой, за харчами, некоторые наведывались на посиделки, и ни одного столкновения между ними не было,
хотя встречались они не раз. Обух пробовал запретить своим казакам эти “хождения”, только из этого ничего не получилось. Полковник забеспокоился не на шутку. Обратился за советом к своему помощнику полковнику Макрушевскому, бывшему ловчему графа Потоцкого. А тот посоветовал такое, что даже Обух удивился: Макрушевский предлагал устроить засаду и вырубить всех, кто будет возвращаться из села.
- Ты знаешь, к чему это приведет? – широко раскрыл глаза Обух. – К похоронам. Нашим с тобой похоронам. Да в такую засаду и идти никто не захочет. Нам надо бежать в Умань.
- Прошу прощения у пана, как это бежать? От кого? От этих пшеклентных холопов? Этого быдла? – Макрушевский громко захохотал.
- Ой, пан ловчий, не знаете вы этих холопов, не приходилось вам дело с ними иметь. Жили вы при дворе и видели их только за спинками кресел да по конюшням. А они бывают злы и даже отважны.
- Мы либо вернемся в Умань с победой, либо не вернемся туда совсем.
- Лучше живой хорунжий, нежели мертвый сотник, - вздохнул Обух.
В эту ночь ему не спалось. Впервые в жизни Обуха мучила бессонница. Он переворачивался с боку на бок, ложился на спину, пробовал даже прикрыть голову одеялом, но веки, будто кто подрезал, они никак не хотели закрываться. Именно тогда  пришла ему мысль проверить дозоры. Он даже вышел из шатра. Под возами, разбросавшись на примятой траве, беззаботно спали казаки. Полковнику сделалось жутко. Он отыскал шатер полкового обозного и откинул полог. У самого входа торчали чьи-то
ноги. Обух дернул спящего за ногу, тот от неожиданности всхрапнул, отдернул ногу.
- Кого там нечистый носит?
171

- Это я, полковник. Почему нигде стражи не видно?
- Стражи? А ее давно никто не ставит. Старший сотник приказал спать.
Обух больше ни о чем не расспрашивал. Он бросился к шатру Макрушевского – разбудил полковника и рассказал о том, что узнал.
- Теперь понятно все: измена! – поспешно одеваясь, закричал Макрушевский. – Убить его надо, вот и все. Немедля.
Макрушевский задумался.
- Правда, не по-рыцарски это. Однако мы ни о чем не догадывались, а он, видимо, обо всем позаботился. Впрочем… Иди, иди, я за тобой!
Оба остановились. Неподалеку от них белел шатер Гонты. Макрушевский долго вглядывался в темноту, притворялся, что проверяет пистолет. Ему показалось, будто на фоне белого шатра чернеет какая-то тень. Вот она шевельнулась, снова шевельнулась, застыла.
- Оно и впрямь не к лицу на сонного нападать. Да, может, еще и измены никакой нет. Пойдем назад, подождем.
Разошлись по шатрам, и до самого утра оба не спали. После восхода солнца Обух и Макрушевский пошли к Гонте. Старший сотник, показалось, ждал их. Он стоял возле
шатра и курил трубку.
- Пан сотник, мы пришли по важному делу, - стараясь говорить твердо, сказал Обух. – Зачем это ты снял стражу? Лагерь врага совсем близко от нас. Это похоже на
измену.
Гонта даже бровью не повел.
- Думаете, гайдамаки нападут ночью на лагерь?
- А как же иначе?
- Казаки на казаков ночью не нападают.
- Быдло это, а не казаки! – запальчиво вскрикнул Обух. – А о том не подумал, что гайдамаки могут прийти к нам сманивать казаков? Наверное, уже не один побывал здесь. Наши казаки весьма легко поддаются уговорам.
- Может, и так. Значит, весьма плохи порядки у наших казаков, если они так легко поддаются на уговоры. Гайдамаки не боятся пускать в свой лагерь надворных казаков, а мы боимся. Я умышленно снял охрану. Правда без нее дорогу найдет.
Обух ошеломленно посмотрел на Гонту.
- Выходит, ты тоже за них?
Гонта поднял голову, неожиданно выпрямился, взглянул прямо в глаза полковнику.
- Да. Меня тоже тревожит судьба Украины.
- Это измена! – воскликнул Макрушевский.
- Измена? Кому измена? Нет, я доныне изменял своей Украине, своему народу. Отныне довольно! Слышите, довольно! Так и скажите вашему Потоцкому и Младановичу.
Уловив едва заметное движение руки Макрушевского, Гонта повел плечами в его сторону.
- Саблей, полковник, хочешь померяться? Давай, - и стремительно обнажил саблю.
Только полковники, видимо, не имели никакого желания меряться саблями с Гонтой. Будто по договору они повернулись к нему спинами и со всех ног пустились к

172

своим шатрам. Обух бежал впереди, Макрушевский за ним. Он и сейчас держал голову высоко, но ногами перебирал часто и быстро, словно индюк в танце.


LVI

Гонта выслал вперед авангард и сам выехал в гайдамацкий лагерь.
По дороге его снова полонили невеселые думы. Неприятной представлялась встреча с гайдамацким атаманом. Тот будет либо лебезить перед ним, либо примет чванливо – вероятно, он о себе высокого мнения. Победа и слава, наверное, вступили хмелем в его буйную голову. С такими  ожиданиями выехал Гонта в рощу, где разместился гайдамацкий стан. Гайдамаки с любопытством провожали его глазами, но никто не остановил, ни о чем не расспрашивал. Гонта пытался как можно лучше рассмотреть гайдамаков. Пристальным, несколько придирчивым взглядом он окидывал их оружие, одежду, лошадей. Намеренно расспрашивал, куда ехать, ехал наобум. Наконец, возле одного костра, придерживая поводья, спросил, как найти атамана. Высокий худощавый кашевар помешал в котле и указал ложкой:
- Вон он под березой.
Сотник направил коня в ту сторону, куда указал кашевар. Среди кучи людей Гонта узнал и своих казаков.
- А вот он и сам. – С разостланного под березкой ковра поднялся высокий, стриженный в кружок казак и, не ожидая, пока сотник слезет с коня, протянул ему руку.
- Здорово, пане сотнику! Сердечно рад твоему приезду!
Гонта посмотрел казаку в глаза, и сразу ему показалось, что он как одним взмахом руки снял с плеч какую-то большую тяжесть. В этом громком “А вот…”, в этом теплом взгляде лучистых серых глаз было столько искренности, радости и простоты, что Гонта сам не заметил, как с силой опустил руку Зализняку на плечо:
- Здорово, атаман! Спасибо за доброе слово!


LVII

На маленькой круглой поляне, где был разостлан узорный ковер, на ковре, поджав по-турецки ноги, сел с трубкой в зубах черноусый быстроглазый казак. В ухе у него изумрудом сверкала серьга, черный чуб пересекал выбритый череп. На лбу его, на щеках, на подбородке синели рубцы.
Хрустальный графин и две серебряные чарки блестели на пушистом ковре у ног атамана.
Гонта ступил на ковер, озираясь вокруг.
- Пане Гонте! – закричал Зализняк, хлопая себя по коленям. – Пришел-таки, ваша
ясновельможность! Выпей, собачий сын, выпей с нами горилки!
Он налил чарку из графина. Гонта, стоя, молча смотрел на булькающую водку, на

173

унизанные кольцами коричневые пальцы атамана, на его открытую волосатую грудь. Он видел атамана впервые.
- Пьем, пане сотнику, за православную веру! – сказал Зализняк и встал, поправляя пистолеты за поясом. Он был ниже Гонты – коренастый, широкоплечий. – Пьем, пане сотнику, за вольную Украину! Пьем за великую государыню! А лященки, - он полоснул себя по волосатой шее, - смерть…
Зализняк протянул чарку Гонте. Но Гонта отстранил его руку.
- Грамоту царицыну покажи, - хрипло сказал он.
Зализняк хлопнул в ладони. Из-за кустов выскочил молоденький парень, весь увешанный пистолетами, с длинной пикой в руке.
- Шкатулку подай, - сказал Зализняк.
Хлопчик с длинной пикой стремглав бросился в кусты. Подал атаману резную деревянную шкатулку
Зализняк прыгнул на ковер, вынул из шкатулки свиток бумаги с большой красной печатью, висящей на витом шнуре. Протянул свиток Гонте, и снизу вперил в его лицо испытующий взгляд.
Гонта развернул свиток, сел рядом с атаманом. Золотые буквы сверкали на свитке. Гонта был грамотен не только по-польски, но и по-русски. Шевеля губами, он
обстоятельно прочел каждое слово “Вырезать и уничтожить… всех поляков…” Зализняк, ерзая на ковре, не спускал с него своих быстрых глаз. Наконец, Гонта прочел последнее
слово: “Екатерина”. “Е” было пышное, кудрявое, окруженное завитушками и хвостами.
- Выпьем, - сказал Гонта, скатывая указ. – Выпьем, пане полковник.
Зализняк захохотал и ударил его тяжелой рукой по плечу. Они вскочили, обнялись, поцеловались и выпили, глядя друг другу в глаза.


LVIII

На следующее утро, после ночлега у Соколовки, гайдамаки вышли из местечка по направлению к Умани, навстречу им шли уманские казаки. Но на пути они остановились по приказанию сотников и последние обратились к полковникам-шляхтичам со следующей речью: “Можете, паны, уехать прочь, мы не нуждаемся более в вашем присутствии, советуем вам: бегите, если хотите оставаться в живых. В противном случае погибнете, если не от руки гайдамаков, то от нашей”. Затем сотники объявили, что кто желает из казаков, может удалиться вместе с полковниками. Обух, Макрушевский быстро отъехали в сторону и направились к русской границе, которой достигли не без большой опасности. Все же казаки под предводительством Гонты соединились с ополчением Зализняка 14-го июня 1768-го года и вместе направились к Умани.
Усиленное войско Зализняка подошло к границам города, стерло с лица земли временный табор беженцев, которым не нашлось места за стенами Умани. Там было от 5 до 8 тысяч человек, это в основном небогатые польские паны и покинутая на произвол
челядь, большие еврейские семьи, у которых отобраны телеги и лошади.
В Смеле Неживой решил остановиться на день-два и разведать, что делается в
174

Медведовке. Выслал две разведки, одну в направлении Жаботина, другую – через Замятино, мимо Черкасс.
Отряд отдыхал по дворам.
Семену уже было известно о пребывании в Смеле около тысячи завербованных пикинеров, и поэтому он нисколько не удивился, когда на следующий день по приезде возле двора, в котором он остановился, увидел двух солдат в зеленых мундирах. Семен поднялся из-под груши, где отдыхал на разостланной кирее, поздоровался с солдатами и пригласил к себе. Те не заставили себя долго просить. Хозяйка увидела у атамана гостей, вынесла и поставила на кирее миску сочной вишни и подложила с десяток райских яблок падалиц.
- Говорил я: встретимся, вот и встретились, - промолвил один из солдат, глядя в лицо Неживому.
- Кто говорил, когда? – Семен настороженно взглянул на солдата.
На мгновение в голове сверкнуло какое-то воспоминание и угасло. “Где я его встречал?” – подумал Неживой. Но за последнее время перед его глазами прошло столько людей, столько промелькнуло лиц, что никак не мог вспомнить, где он видел этого солдата.
- Где-то мы с тобой встречались, а где - не вспомню.
Солдат с улыбкой взглянул на него. Он брал по одной ягоде и не спеша клал в рот.
Семен еще раз напряг память, но напрасно.
- Не знаю, - вздохнул он.
- Подвозил ты меня. В Черкассы с горшками ехал.
- Василь? Илья Муромец?
Озеров усмехнулся.
- А я тебя не раз вспоминал. Помнишь наш разговор?
- А как же! Разговор у нас тогда был серьезный. И он исполнился немного. Ты тут зачем?
- Не немного, а как следует. Я вот и прибыл продолжить его. Мы тут с командой, в пикинеры казаков вербовали… Да не удалась пикинерия. Передумали хлопцы. А мы, солдаты, тоже заодно с вами. Давно уже хотели пристать к гайдамакам, да не выпадало случая. В полк возвращаться я уже не думаю, и хлопцы тоже. Принимаешь к себе?
- Вас? А как же! – Неживой не находил от радости слов. Осуществились его надежды. Вместе с ним идут русские солдаты. Увеличивались силы, и из земли теперь
присоединятся к левому берегу, по всей державе Российской.
“А, может, Озеров пошутил?” – вдруг подумал Семен. Он начал расспрашивать,
рассказал о своих намерениях. Будто не похоже на шутку. Но снова в его голове возникла тревога, и он с некоторой настороженностью спросил Озерова:
- А начальник как ваш?
- Начальник? Ему мы еще ничего не говорили. Он человек хороший, не такой, как все другие. Странный немножко. Он уже сам догадывается обо всем. Пойдем к нему вместе.
Станкевича, который вдвоем с денщиком жил в пустом панском флигеле, застали
дома. Он лежал на диване, на полу валялись две пустые бутылки, какая-то книжка,

175

несколько листов бумаги и сломанное пополам перо. Капитан лежал в мундире, он был навеселе. Озеров отдал капитану честь и сказал, что он и атаман Неживой просят разрешения поговорить с ним. Услышав фамилию Неживого, Станкевич сел. Стал искать ощупью на диване трубку, а сам с любопытством разглядывал атамана. Хмель постепенно уходил. Капитан не нашел табаку и попросил его у Озерова. Неживой достал кисет, быстро протянул Станкевичу, который молча набил трубку.
- Слышал о таком. Может, за мной пришел? – Станкевич, не рассчитав, затянулся и закашлялся.
Семен удивленно посмотрел на капитана. Не понял – в шутку сказал он эти слова или серьезно. Озеров решил прекратить это молчание.
- Мы, ваше благородие, пришли вам сказать вот что: солдаты не вернуться в полк. Не все, конечно, девятеро нас здесь остается, - Озеров перечислил фамилии. – Пикинеры тоже.
Станкевич молчал. Василю стало на мгновение жаль его, ведь это так просто капитану не пройдет. Озеров даже почувствовал себя немного виноватым в чем-то. Боясь, чтобы не заговорил Станкевич, он решил сказать все до конца.
- Вернуться, чтобы Кологривов запорол до смерти? Нет. Вам спасибо большое, вы один не допускали до рукоприкладства, милосердны были к солдату. Но в полку вы не
вечно. И еще одно хочу сказать: мы тоже крепостные, дома плеток тоже перепробовали. Правда, там не научались плести такие, как тут, у здешних надсмотрщиков. Они вчетверо, а у нас в большинстве тройчатки, а все другое без отличия. От Москвы до Кракова - беда одинакова. Вы, ваше благородие, не возвращайтесь в полк. Оставайтесь с нами.
Станкевич снова не ответил. Он тупо смотрел куда-то в окно, не замечая, что трубка наклонилась и на камзол посыпался тлеющий пепел. Неживой сдул его с камзола и растер ладонью по дивану. От прикосновения Семеновой руки Станкевич вздохнул и повернул голову, встретился с ним взглядом. В его глазах Семен увидел тоску, которая бывает только от никогда не затихающей боли.
- Ваше благородие, - тихо сказал Семен. – Разве вы не видите? Мы не разбойники. А вы бы помогли нам.
- Иди с ними, Озеров. Я не думаю даже словом задерживать тебя. Ты душой, сердцем чуешь, где твоя правда. Если бы я знал, где моя! Вижу, и верно – не разбойники вы, - перевел Станкевич взгляд на Неживого, - за свою правду бьетесь. Идите!
- А вы?
- Я не пойду.
Ничего больше не вымолвил капитан. Но эти слова были сказаны таким голосом,
что и Озеров, и Неживой не стали больше настаивать. Они простились и пошли из комнаты.
К вечеру вернулись оба разъезда. Разведчики доложили, что в Медведовке, в Черкассах, Чигирине, Жаботине снова лютуют конфедераты. В Медведовке стоит большой конфедератский гарнизон. Однако крепость и въезды охраняют плохо. Возможно, раньше Неживой не отважился бы идти прямо на Медведовку. Но теперь,
когда к ним присоединилось столько пикинеров и русские солдаты, он без колебания повел свое войско туда. Повел не кружными дорогами, а широким пыльным Чумацким

176

шляхом.


LIX

Неживой с нетерпением ждал вестей от Зализняка. Посланные к нему двое запорожцев почему-то задержались, и Семен уже думал, не пойти ли самому с куренем к атаману.
Но посланцы, наконец, возвратились и доложили, что атаман пока не зовет их к себе. Он приказывает выгнать шляхту из всех ближних к Чигирину и Черкасс волостей, а вместе с тем продолжать переговоры с русскими властями о принятии освобожденных от шляхты и польских комиссаров земель в Российскую державу. От Медведовки – ближе к правому берегу к Переяславлю, где находится много русских начальников, и именно через них, как казалось Зализняку, будет легче всего договориться. Еще атаман советовал обратиться к правителю правобережных церквей Мелхиседеку. Он тоже поможет в этом деле.
Получив такой наказ, Неживой решил действовать. Именно так, как Максим, думал и он. Можно бы и самим снарядить посланцев в Малорусскую коллегию, а то и к самой царице, но брало сомнение. Нелегко туда пробиться, не всему могут поверить. А когда об
этом заговорят русские начальники, тогда иное дело.
Поблизости от Медведовки, в селе Галогоновке, стоял гусарский полк. Его
командиру, полковнику Федору Горбе Семен и написал первое письмо. Два других
письма отправил в Переяславль, одно – в полковую канцелярию, другое – игумену Мелхиседеку. Их повезли сотник Таран и Василь Озеров.
Озерова Неживой послал с тайной надеждой, что напомнит русским властям о том, что их надо взять под свою защиту. Василь долго не соглашался ехать, он боялся, как бы ни распознали в нем беглого солдата, и не довелось бы ему предстать перед военным судом. От одной мысли о суде по коже пробегал неприятный холодок. Озеров помнит,
как судили двух беглецов из их полка.
Однако никто бы не узнал в Василе беглого солдата. Косу он отрезал, отпустил усы, мундир давно сменил на черкеску и широкие шаровары.
- Будешь выдавать себя за бывшего возчика из купеческого обоза или русского
переселенца, - сказал Неживой. – Кафтан только подбери да пояс солдатский сними.
Приехав в Переяславль, Таран и Озеров в тот же день отправились к Мелхиседеку, который проживал при монастыре, рядом с епископом Геврасием. Но к большому удивлению Тарана и Озерова, их не только не допустили до матроновского игумена, а даже и не впустили в монастырский двор. Рассерженный сотник принялся бранить вратарей – двух здоровенных послушников, так они не стали слушать его и заперли калитку.
- Что за незадача! Еще и не говорят ничего. Мы все же войдем туда, - сказал
упрямо сотник, - пойдем вокруг стены. В монастыре всегда лазы есть, через которые монахи за горилкой и колбасой бегают, а бывает, что и за чем-нибудь поскоромнее.

177

И в самом деле, пройдя сотни две шагов, они нашли в ограде дырку. Через нее пролезли в монастырский сад. Прошли садом, миновали какое-то строение. И вдруг остановились в удивлении. Растерянно посмотрели друг на друга.
На монастырском дворе столпились какие-то вооруженные люди. Около хлева, под навесом, отгоняя мух, громко стучали ногами по деревянному настилу полтора десятка лошадей.
- Оказия, да и только, - прошептал Таран. - Взгляни, какая дорогая карета возле хлева стоит. Откуда тут, в монастыре, взялись оружные люди?
Ближе других к гайдамакам стояло двое часовых, около дверей одного из монастырских строений. Василий внимательно пригляделся к ним.
- Гусары, хотя форма у них какая-то странная. Похоже на дворцовую охрану, только зачем они тут, не пойму.
… Не менее Озерова и Тарана был удивлен в тот день появлению на монастырском дворе высоких, в расшитых золотым галуном мундирах гусар и игумен Мелхиседек. В щель между занавеской он видел, как остановилась возле братских келий золотая карета, как из нее вышел какой-то солидный сановник в голубом, подпоясанном плетеным поясом мундире, с золотыми эполетами, крестом и двумя орденами по левому борту. Приезжий не спеша огляделся, вытер платочком лоб. Тем временем к нему подбежал настоятель монастыря и еще несколько монахов. Сановник спросил о чем-то у настоятеля, и тот показал пальцами на окна дома Мелхиседека. Мелхиседек быстро надел новую рясу и
схватил какую-то книгу, сел под образа за стол. В дверь, придерживая руками дорогую саблю, с темляком и кистью, уже заходил Малороссийской коллегии генерал-губернатор
граф Румянцев.
Не подобало духовным особам склоняться перед светскими властями, ничьего гнева, кроме гнева Господнего, не должны они бояться. Но так только в Писании говорится. А с тех пор прошли времена, и много чего изменилось на православной Руси. Высоко в гору поднялся монарший трон и раздавил патриарший. И не духовные владыки указывали царю, а царь им. Укажи царица – и всех духовных отцов из светлейшего синода в Сибирь упекут. Чего уж тогда говорить про епископов.
Оба, и Мелхиседек, и Геврасий (Румянцев приказал позвать и его) чувствовали себя беспомощными. Ведь неспроста приехал начальник края, президент Малороссийской коллегии! Тот же самый гетман, только прозывается по-иному (гетманское звание отменила императрица Екатерина II).
Мелхиседек хоть виду не подавал, а Геврасий с испугу рясу подпоясать позабыл даже. Он сидел, съежившись, и никак не мог унять свои колени, которые  тряслись, как на морозе.
Румянцев вначале расспрашивал о делах епархии, особенно на правобережье, о монастырях. Полюбопытствовал, сколько существует духовных семинарий, сколько они выпускают ежегодно попов, и нет ли нужды открыть еще несколько. Он спросил, давно ли был на правом берегу Мелхиседек и как часто приезжают оттуда священники.
Незаметно перешел к делу, ради которого, как понял матроновский игумен, и
приехал. Президент напомнил им о том большом огне, который разгорелся на Правобережье, и осторожно намекнул, что и они, епископ и правитель церквей, имеют

178

некоторое отношение к этому огню.
У Геврасия, который, было, успокоился, снова мелко задрожали колени. Мелхиседек тоже почувствовал, как у него перехватывает дыхание. Но он даже бровью не повел.
- Каждому видно: не за веру льется кровь в Польской Украине, - говорил Румянцев. – То чернь взбунтовалась против своих панов. Дело это достойно удивления и возмущения. Вчера я послал реляцию на высочайшее имя, где все подробно описал. Здесь есть над чем задуматься. Крестьяне бегут с Левобережья и присоединяются к гайдамакам. С Запорожья тоже идут к ним толпы. Бунт не сегодня-завтра может переброситься и сюда, да и в Великороссию, ибо и там такие холопы, а в последнее время даже замечается дух своеволия и непокорства в них. – Румянцев перевел дыхание и продолжал: - Вчера я получил донесение от наших войсковых команд. В местечке Козелец взбунтовались крестьяне и выпустили из-под стражи польских арестантов, врагов государства и короля. Их по этапу вели в Сибирь. Теперь они разгуливают в гайдамаках, - Румянцев расстегнул высокий, расшитый золотом воротник мундира и продолжал: - Как видите, сегодня они выпустили тех, кто замахивался на трон польского короля, завтра помогут тем, кто поднимет руку на трон Российской империи. Нет, бесчинства эти надобно прекратить. Разбойники никого не слушают. Но я считаю, они еще не забыли Господа Бога. И вам следует напомнить им о каре небесной. Надо написать письмо к православным, а также к самим гайдамакам.
В каждом слове генерал-губернатора Мелхиседек узнал как бы повторение своих собственных мыслей. Разве не хватался он за голову, слыша, как гайдамаки берут город за
городом, засекают до смерти не только католических духовников, но и попов? Нет, не только против унии они воюют – на своих повелителей подняли руки. Сколько раз проклинал в душе Мелхиседек то время, когда пригласил Зализняка в свой монастырь.
- Ваша светлость, - Мелхиседек наклонился и открыл в стене ящик, - я уже отослал пергамент правобережному духовенству, а вот письмо, адресованное посполитам.
Румянцев взял письмо, повернул на свету и не спеша стал читать: “Молю вас, чтобы ни единая душа к своевольникам не приставала. Более терпели, еще потерпите. Не
присоединяйтесь к гайдамакам, ибо и Бога прогневите, и никто за вас не будет стоять, кровь же и обиды никогда никому не простятся. А если кто из безумства к ним присоединится, то такого чуждайтесь, и между собой такого не допускайте. Щедротами Божьими молю вас и прошу – терпите и соседей своих учите, чтобы по глупости кто бы ни отважился на злое. Пускай весь свет знает, что вы не гайдамаки, не разбойники и чужую кровь не проливаете”. Румянцев сложил письмо. По его лицу скользнула довольная усмешка.
- Зализняку еще напишите. Я слышал, будто вы с ним знакомы. Только не угрожайте поначалу, а уговаривайте.
Через четверть  часа Мелхиседек и Гаврасий провожали губернатора к карете, приниженно кланяясь, осторожно пожимая его тонкую, в перстнях руку. Когда Румянцев  уже ступил на подножку, к карете подбежал гусарский капитан, начальник охраны.
- Ваша светлость, только что задержали двух подозрительных людей. Нашли пистолеты и письмо какое-то в шапке. Видно, издалека эти люди. Не признаются ни в чем,

179

говорят, что расскажут только игумену правобережному. Будто бы по церковным делам прибыли. А для чего же тогда оружие? И за углом стояли.
- Приведите их.
Через минуту перед губернатором уже стояли Таран и Озеров.
- Вы кто такие будете? – прищурив глаза, спросил губернатор. – Не с правого берега?
Василь уже знал, кто перед ним. В первую минуту он обрадовался такому случаю: сейчас они с Тараном расскажут все самому генерал-губернатору. Но что-то удержало его, то ли неожиданный вопрос, то ли несколько суровый тон генерала.
- Оттуда, пан генерал, - ответил Таран.
- Может, гайдамаки?
Теперь Василь был уверен, что не следует говорить, кто они такие. Годы службы научили его различать малейшие оттенки в голосе начальства, разгадывать их. Может, губернатор чем-то разгневан, может, он не знает хорошо, кто такие гайдамаки и чего они добиваются. Только как не признаться – письмо находится в руках гусарского начальника, его могут прочесть, и будет еще хуже.
Опережая Тарана, Василь сказал:
- Были в гайдамаках, а теперь отреклись от них. Приехали просить разрешения поселиться на Левобережье. А письмо наш бывший атаман передал. Не знаем, что в нем.
Услышав русскую речь, Румянцев удивленно взглянул на Озерова.
- Ты как попал на Правобережье?
- Переселенец я с Дона, ходил с обозом под Черкассы, там женился, мать, сестру
туда забрал.
- А письмо их преосвященству везли, - добавил Таран.
- Отпустите их, - кивнул Румянцев капитану, и к Мелхиседеку: – Вот вам и оказия написать гайдамацкому атаману. – Он еще раз попрощался с монахами и сел в карету.
Вечером того же дня Румянцев написал “реляцию в иностранных дел канцелярию”. В ней снова доказывал, что гайдамаки уже принесли немало зла вельможным людям на Правобережье и что угроза гайдаматчины нависает над всей Малороссией и даже над
Великороссией. В конце реляции, отвечая на вопрос коллегии, причастен ли к гайдамакам правитель правобережных церквей игумен Мелхиседек - игумен Мелхиседек к гайдаматчине не причастен, это человек умный, преданный русскому престолу и может принести ему немалую пользу.


LX

Одно за другим проезжал Неживой со своим войском пригорюнившиеся села. За две недели он выгнал шляхту не только из Черкасской и Чигиринской, но и из нескольких соседних волостей. Рассылая во все стороны отряды, сам шел с пешими гайдамаками. Войско его за это время значительно выросло. Однако с переговорами дело мало
продвинулось вперед. Мелхиседек ответил на письмо, но совсем не так, как того ждал Семен. Он умолял сложить оружие и, положившись на Бога, отдаться в руки польских
180

властей, просить у них прощенье. Семен об этом письме не сказал никому, а отослал его Зализняку. Из полковой переяславской канцелярии не ответили ничего. От полковника Чорбы получил ответ – письмо было страшно путаным, словно писал его не офицер, а хитрый малограмотный волостной писарь.
Все же Неживой не впал в отчаяние.
- Конечно, поначалу прямо никто не ответит. Тут подумать надо, спросить совета у старшин начальников, - размышлял он.
Ему хотелось лично встретиться с русскими военачальниками, но такой случай долго не выпадал. Произошло это нескоро и совсем неожиданно.
В середине июля отряд подошел к городу Крылову, около которого стоял русский полк. В Крылов вступили ночью.
В местечке было тихо, только изредка где-нибудь во дворе залает злая собака. Все собаки оказались привязанными. Когда гайдамаки подходили к воротам, они бросались куда-то за хату или в огород. Гайдамаки забегали в высокие панские и купеческие дома, но они были пусты. Даже челядь куда-то исчезла. Тогда Семен решил зайти в бедняцкий двор и там узнать обо всем.
Испуганный хозяин очень долго отпирал дверь, а когда открыл, притворился, будто только поднялся с постели. Это был старый лысый еврей. На вопрос Семена, куда делись крыловские и другие сбежавшие сюда богачи, хозяин ответил, что все они сбежали за речку. Крылов стоял на русской границе и делился на две части: Крылов польский и
Крылов русский. Семену было непонятно, как могли русские военачальники пропустить на свою сторону беглых шляхтичей и дать им прибежище?
- А вы почему не убежали? – спросил Неживой хозяина хаты.
- Мне что? Я бедный еврей, подручный часовщика… Что мне прятаться?.. Не успел я… - забормотал тот и растерялся совсем.
Дождавшись рассвета, Неживой отправил в русскую часть города посланца, которому поручил просить русских командиров, чтобы они выдали гайдамакам шляхту. Еще посланец должен договориться о свидании атамана Неживого со старшим русским военным начальником.
Посланец вскоре вернулся. Офицер, который принимал посланца – кто он и какого чина, посланец не знал – сказал, что с ним он говорить не будет, а хочет по всем пунктам говорить с атаманом. Встреча должна состояться на плотине.
А еще больше Неживого удивила сама встреча. На плотину он вышел один и медленно пошел на другую сторону. Дойдя до половины плотины, остановился. Путь ему
преградила свежеотесанная жердь, положенная на две вбитые в землю рогатки. По щепкам, по свежепротоптанной земле Семен понял, что все это было сделано только что.  Размышлять долго не пришлось. На другом конце плотины появилось  три фигуры: одна впереди, две другие позади. Ровным шагом они приближались к Неживому: то был офицер и два солдата. Офицер остановился около жерди и, козырнув, холодно представился:
- Поручик Манвелов, - и застыл, выжидая.
Странно это было Семену, он едва сдерживал улыбку.
- Я гайдамацкий куренной, Неживым зовусь. Мне бы поговорить со старшим

181

русским начальником.
- Их превосходительство принять не могут. Я им все передам, для того я нахожусь здесь.
Холодный тон поручика, его прищуренные глаза раздражали Неживого. Язык не поворачивался говорить слова, приготовленные по дороге.
Семен смотрел на руки поручика в белых перчатках, на красивые, начищенные до блеска сапоги, и, не зная, какой ему теперь вести разговор, молчал. Офицер, чуть откинув голову назад, обвел выразительным взглядом большие руки Семена, присыпанную пылью одежду, неуклюжие сапоги и тоже молчал. Неживой понял – поручик нарочно так подчеркнуто посмотрел на его одежду и руки. Семен нахмурился.
- Вы пропустили на свою сторону беглецов из Крылова польского. Этого вы не должны были делать, и мы просим выдать их нам, - решительно заговорил он.
- Там не только польские шляхтичи.
- Я знаю, есть там разные паны. Только они с правой стороны, издевались как раз над нашими людьми. У вас находится такой пан, как Лымаренко, он из моего села. Не выдать нам его вы не можете.
- Мы дали приют обиженным людям. Эти люди – богатые дворяне и купцы. А вот кто вы – это нам неизвестно.
Неживой скользнул взглядом мимо поручика и встретился глазами с одним из солдат. Тот печально отвел глаза и опустил их.
Неживой понял: ему не удастся договориться с офицером. Не сосновая жердь разделяла их, а высокая стена. И вдруг ему захотелось выругать этого надутого
самоуверенного панка, сорвать на нем свою злость. Но Семен через силу сдержал себя и, пытаясь говорить любезно, произнес:
- Может, вы передадите вашему командиру, и он все же согласится поговорить со мною.
- Сколько можно повторять – их превосходительство вас не примет. Надеяться на выдачу людей, которых мы взяли под свою защиту – тоже напрасно. И взять с этих людей, - поручик усмехнулся, - вам уже нечего.
- Все пошло вам на хабар?
Лицо офицера покрылось бурыми пятнами. Он моргал глазами, заикался, и не находил слов, а потом взорвался:
- Как смеешь, хам, злодейское отродье, надеюсь, наденут тебе на шею веревку.
Семен больше не смог сдерживать гнева.
- Уходи, поганец, прочь отсюда, да побыстрее! А не то турну только – за десятыми верстами залаешь. Иди же, что глаза вытаращил!
Семен схватил жердь и махнул ею перед носом офицера. Тот испуганно попятился, едва не оступился с плотины, оглянулся назад. В это время Семен швырнул жердь, она ударилась о воду, обдав брызгами поручика. Тот от неожиданности  вскрикнул и бросился бежать. Солдаты сдержанно замялись. Один из них кивнул головою Неживому. Придерживая руками сабли, они побежали за офицером.



182


LXI

… Беззаботно вела себя охрана Кончакской крепости в Медведовке. Сначала около ворот по ночам стояли трое часовых, потом – двое, а еще через несколько дней – один. И тот, заперев ворота, укладывался спать. Почти каждый вечер добрая половина гайдамаков шла гулять в местечко, а часть оставалась там и на ночь.
Поэтому-то отряду Калиновского так легко удалось попасть в крепость. Еще днем туда проник один из его лазутчиков, который перекинул через стену веревку. По ней пробрались еще двое. Втроем они зарезали спящего часового и открыли ворота.
С вечера шел дождь. Большие капли стучали по железной крыше флигеля, в котором жила Оксана. Временами они сливались в однообразный гул. Под этот гул Оксана и заснула. Проснулась от какого-то грохота. Сначала подумала – гром. Села на кровать, прислушалась. Нет, это не гром. Оксана ясно различала грохот выстрелов. Она вскочила с кровати.
За окнами – темень: казалось, она прилипла к мокрым стенам. Снова выстрел, и уже совсем близко. Было ясно – неведомый враг ворвался в крепость. Оксана в растерянности остановилась посреди комнаты. Что делать? Вдруг она услышала, как заскрипели старые ступеньки крыльца, застучали шаги. Вспомнив, что забыла вчера накинуть крючок, она бросилась к дверям, но не успела. Двери открылись, и на пороге появилась темная фигура. Фигура стояла на месте, видимо, не решаясь сразу войти в
комнату. Скорее ощутив, нежели разглядев врага, Оксана испуганно вскрикнула и изо всех сил ударила пришельца в грудь. Тот упал на крыльцо. Девушка, мгновенно прикрыв
дверь, накинула крючок. Она металась по комнате, разыскивая, чем бы подпереть дверь. Под руки попались неизвестно кем принесенные сюда ружейные козлы. Она схватила их, подсунула один конец под ножку стола, другим подперла дверь, а по ней уже били прикладами. Оксана сняла со стены дамскую саблю – подарок Максима – и вынула из ножен.
Зазвенело стекло. Девушка метнулась к окну и с силой ударила саблей в темное пятно за окном. Раздался отчаянный крик. Оксана сама от неожиданности и ужаса едва не
выронила саблю из рук. А потом сжала рукоять и словно окаменела. Из этого состояния ее вывел удар бревном в дверь, он потряс весь домик. Двери разлетелись в щепки и в комнату ворвались несколько конфедератов. Оксана успела отскочить в угол, защищаться от первого удара. Во тьме сверкающей лентой мелькнула над головой сабля, звякнула сталь. Отбив удар, девушка сама рубанула от левого плеча, но сабля скользнула по металлическому наплечнику конфедерата и едва не выпала из рук. Тогда Оксана, как и возле окна, ударила саблей перед собой. Один из конфедератов со стоном отступил к стене. И тут под ноги девушке кто-то опрокинул стул. Она упала на колено, хотела подняться, но на нее навалились сразу несколько человек, скрутили ей руки.
- Девушка! – только теперь разглядел какой-то конфедерат.
- Там разберемся, тащите ее во двор.
Двое шляхтичей хотели поднять Оксану, и тут сильное сотрясение отбросило их к стене. Флигель содрогнулся, затрещал и осел на левую сторону. По его крыше градом
183

застучали камни, щепки. Это летели обломки Кончакской крепости.
Ее взорвал на воздух один из гайдамаков, сечевой побратим Максима, запорожец Корней. Когда шляхта овладела почти всей крепостью, ему удалось пробраться в пороховой погреб. Запорожец долго и безуспешно стучал огнивом – трут никак не хотел загораться. А по ступенькам уже бряцали ножнами сабель конфедераты. Тогда Корней разбил о помост бочку с порохом, и, шепча молитву, стал высекать огонь прямо на порох. Порох попался сырой, искры падали на него, шипели и гасли. Шляхтичи уже были за спиной. Корней поспешно ударил еще несколько раз по кремню и в отчаянии поднялся, чтобы саблей встретить врага. Но тут в его голове сверкнула догадка: Корней вытащил из-за пояса пистолет, и, поставив его под кучей пороха, спустил курок. Последнее, что он услышал, был звук выстрела. А в последующий миг страшный грохот разбудил ночную тишину. Рухнули тяжелые своды крепости, спрятав под каменными глыбами останки славного запорожца.
Калиновский – он не был в крепости во время ее штурма и разрушения, оставшись с небольшим отрядом, побоялся ждать утра в Медведовке, и приказал возвращаться в лес. Своим жолнерам он не сказал ничего, но про себя твердо решил оставить  отряд и скорее бежать куда-то дальше, в Польшу, или под защиту какой-нибудь сильной крепости – Умани, Белой Церкви. Достаточно он натерпелся страхов, достаточно поскитался по лесным чащам.
Остатки отряда собирались около Писарской гати. Калиновский со своим помощником ждал за речкой. Только помощнику, знакомому еще по коллегиуму
шляхтичу, Калиновский мог высказать свои сомнения. Они сидели вдвоем под вербой. Только поговорить не успели. К ним подъехали три конфедерата. Один из них держал
поперек седла девушку. Это была Оксана. Калиновский узнал ее. На его бледном лице заиграла злорадная усмешка. Вот на ком он отомстит. Запомнит его Зализняк!
Страшную кару придумал шляхтич.
Двое жолнеров взяли Оксану за руки и распяли на веревках поперек плотины, между двумя вербами. Оксана еще не понимала, что хотят делать с нею шляхтичи. Она видела, как Калиновский что-то приказал одному из жолнеров, и тот поскакал на другой конец плотины. Через минуту оттуда выехали остатки отряда. Увидев, как шляхтичи все
сильнее пришпоривают коней, Оксана поняла все. Девушка не кричала, не плакала, хотя сердце сжимал ледяной холод. Вот прямо на нее мчатся десятки лошадей. Оксана рванулась изо всех сил, но веревка сильно врезалась в ее руки. Страшные запененные морды были уже в нескольких шагах от нее.
- Максим! – что было силы крикнула она, и ее крик испуганной чайкой метнулся
низко над водой, разбудив сонные камыши.
Конь переднего всадника ошалело шарахнулся в сторону, ударился о веревку и шляхтич через голову полетел в речку. Последнее, что успела увидеть Оксана – перед самым лицом лошадиная морда с широко разорванной уздечкой ртом и выпученные от ужаса глаза всадника над нею.




184


Часть   четвертая

I

Приближался день святого Яна, но в Умани, впервые за все годы, никто не готовился к празднику. Не бегали под окнами панскими хором со щетками и черепками в руках служанки, не разносились по улицам запахи свежих печений и лакомств. Тревога и страх окутали город. Быстро, будто спасаясь от кого-то, пробегали по улицам отдельные казаки, жолнеры катили на вал бочки с порохом и пулями, на площади землемер Шафранский разбивал на отряды мещан, указывая каждому отряду место на стене. Шафранский руководил всей обороной. Он созвал в ополчение не только купцов и шляхтичей, но даже учеников базилианской школы и лавочников. Именно им, а не надворным казакам поручил он охрану северной башни и стены, к ней прилегавшей. Казаков в городе осталось больше пятисот. Кроме двух уманских сотен тут находилась большая часть лысянской милиции, а также богуславской и других городов. Шафранский мало доверял им. Поэтому даже места не указал для них, и они толкались без дела.
На рассвете 18-го июня гусарский дозор донес о приближении к городу большого войска. В городе была объявлена тревога. С самого утра на стенах толпились горожане и жолнеры. Врага долго не было. Гусары сначала гоняли со стен детей, потом им это надоело, и они, присев возле пушек, принялись за кувшины с вином, принесенные
услужливыми господами и барышнями, да за вкусные пироги.
Младанович, Шафранский и Лепарт разместились на башне комендантского замка. Палило жгучее июньское солнце. Шел одиннадцатый день осады.
- У меня уже голова болит от этой проклятой жары, совсем она меня доконала, - заявил Лепарт,  в который уже раз поливая водой из фарфорового чайника платочек и смачивая виски. – Чувствую, по спине ручьи бегут.
- Снимите мундир – сразу легче станет, - посоветовал Шафранский, не отрывая от глаз подзорную трубу.
Он был в легкой шелковой рубахе, подпоясанной тонким ремнем и в такой же легкой шляпе с петушиным пером за отворотом.
- Может, никаких гайдамаков нет. Просто пригрезилось дозорным гусарам, - попробовал успокоить себя и других Младанович. – Или то не гайдамаки, а казаки наши в крепость возвращаются. Мы уже не один раз слышали ложь. Ведь старшины хотя бы должны приехать, Макрушевский, Обух…
- Тот хорунжий говорит, будто они киевским шляхом отъехали.
- Господа, поздно спорить. Сейчас все увидим. Вон всадники.
- Где? – вскочили вместе Младанович и Лепарт.
- Пыль видите?
- Не вижу, где она?
- Да вон же!
Младанович тоже поднес к глазам подзорную трубу. Лепарт поднялся сзади, не

185

решаясь попросить трубу. Он прикрыл ладонью глаза, впиваясь взглядом в сероватые тучи пыли на дороге. Отведя на миг глаза, он испуганно крикнул:
- Взгляните, вон из лесу выехали! – Шафранский и Младанович сразу перевели трубы.
- Наши казаки надворные! – крикнул губернатор. – И Гонта с ними. Белый конь - его.
Весть эта мгновенно разнеслась по городу. Скоро уже и простым глазом можно было различить, что это идут славные уманские казаки. Верно, бой уже был, если казаки возвращаются в город. Разбили ли они Зализняка, или отступают, разбитые им? Нет, они не похожи на отступающих, они шествуют стройным маршем, с развернутыми знаменами. Каково же было изумление, и каков же был ужас шляхты, ксендзов, купцов, когда Шафранский, сбежав с башни во второй раз, объяснил им, что рядом с уманскими казаками, вместе с ними по дороге движутся чубатые запорожцы и вооруженные пиками холопы – без всякого сомнения - отряд Зализняка.
Теперь уже и Лепарт видел, как от Уманского полка отъехал верховой и поскакал к другому войску. Оттуда тоже отделилась черная точка, стала приближаться ему навстречу.
- С атаманом разбойником здоровается, - опустил вниз трубу Шафранский. Он помял в кулаке реденькую козлиную бородку и повернулся к Лепарту. – Пойдем, пан поручик, наше место сейчас там, - он показал на стену, где в немом молчании застыли гусары и горожане.
Младанович остался один. Он тоже, было, направился за Шафранским, даже сделал
несколько шагов по ступенькам, но так и не сошел вниз. “Что я там буду делать? – подумал он. Лучше отсюда буду наблюдать. Успокоюсь, а тогда пойду, подбодрю войска”.


II

Колии пошли на хитрость – в авангарде шел Гонта со своими казаками при полном параде и в городе решили, что он возвращается с победою. Дело в том, что в Умани и мысли не было об измене Гонты, так как польские полковники, которых отпустили казаки, еще не вернулись в Умань, и даже не прислали никого, чтобы предупредить город о казацкой измене. Поэтому вместо выстрелов со стен неслись приветственные выкрики. Но когда дальновидный инженер Шафранский рассмотрел, что за уманскими казаками шло ополчение Зализняка, он объявил тревогу. Все городские ворота были закрыты и польские части перед городом стали строиться к бою. Младанович до последнего надеялся, что это какая-то ошибка, он на сто процентов доверял Гонте, даже широко любил его. Увидев со стены, как Гонта подъехал к Зализняку и обнялся с ним, он стал как вкопанный, будто у него отобрало язык.
На улицах города началось великое смятение. Из табора в единственные
незапертые еще ворота хлынули толпы людей. Еврейские купцы бежали в синагогу,

186

шляхтичи с женами и детьми – в костел. В костеле и синагоге сразу началось молебствие. Под непрерывный звон колоколов ксендз Костецкий, еще недавно собственной рукой благословлявший Гонту на военные подвиги, вышел из костела с образом Богородицы в руках и пошел крестным ходом по улице. 


III

Когда Младанович возвратился на прежнее место, его глазам открылась новая картина. Гайдамаки лавиной мчались на лагерь под Грековым лесом, в котором собрались шляхтичи и все иные беглецы, не поместившиеся в городе. Губернатор нервно прикусил
губу. Он понимал, что через минуту от лагеря не останется ничего. Разве сможет он устоять пред этой лавиной?
- А потом там (губернатор имел в виду Варшаву) обвинят меня, что не смог защитить от черни, допустил до уничтожения, - пробубнил Младанович. – А что я могу поделать, что?
Лагерь окутался дымом. Это защитники сделали залп из ружей и пушек. Несколько верховых упали, но другие скакали дальше. Еще залп – уже реже. И вдруг сильный – он долетел даже сюда, на башню – крик сотряс сталь.
- Рафаил, где ты? Что это такое? – послышался голос снизу.
Младанович раскрыл глаза, оглянулся. По ступенькам поднималась жена.
- Возвращайся назад, не надо тебе сюда, - поспешил ей навстречу губернатор. – Вероника, а ты куда? – преградил он дорогу дочке. - В костел идите, молитесь Богу о нашем спасении.


IV

… Перед самым заходом солнца гайдамаки пошли на штурм крепости. Плотными рядами, с лестницами, жердями в руках, они подошли ко рву и стали перелезать через него. По ним ударили из пушек, ружей, мушкетов, пистолетов. Большинство защитников были плохими стрелками, и первый залп причинил мало вреда наступающим. Однако неслыханной силы грохот и десятка два трупов несколько нарушили их ряды. Одни продолжали катиться вниз и карабкаться по склону на другую сторону рва, другие остановились. Тем временем на стенах снова успели зарядить пушки. Второй залп погнал наступающих назад, в поле. Только сотня запорожцев во главе с Жилой добралась до самых ворот главного въезда. Но именно там Шафранский еще днем поставил наибольшее количество пушек. Словно пытаясь опередить друг друга, надрывно гудели пушки, посылая картечь в сечевиков. Те, видя, что остались одни, не выдержали, отступили назад.
- Бегут холопы. Победа! – закричал Лепарт, вырываясь на самый край стены и размахивая саблей. – Виват!
- Виват! – подхватили сотни голосов.

187

- Взяли, пся кров, мы еще не то вам покажем, вонючие холопы! Отчего это мы не
видим ваших рож, а только спины? – неслось вдогонку запорожцам.
Шляхтичи, может, впервые в жизни, обнимались с купцами, гусары с лавочниками, арендаторами, с базилианами. Какой-то приказчик, заложив в рот пальцы, пытался свистнуть, но у него ничего не выходило. Тогда он схватил медную кружку, в которой кто-то приносил воду, и забарабанил по ней кулаком, не жалея пальцев. В одном месте около стены осталась стоять лестница. Ее увидели двое учеников базилианской школы. Лестница не доставала до верха, но они привязали веревку и спустились вниз. Под стеной, склонив голову на руки, стонал раненый гайдамак. Увидев базилиан, трое запорожцев из отряда Жилы обернулись и сняли с плеч ружья. Хотя их пули не долетели до базилиан, те с легкостью кошек бросились наверх. Один из них все же успел ранить гайдамака в живот. Жолнеры выстрелили по запорожцам из пушки, и те рассыпались во
все стороны. Теперь к лестнице бросились несколько человек, но Шафранский не пустил их.
Гайдамаки в этот день больше не повторяли атаки. Кое-кто высказывал мнение, что их больше совсем не будет – побоятся идти вторично на штурм крепости. Другие отрицали это.
Польская артиллерия стреляла с валов, правда, не прицельно. Первые штурмы гайдамаков были отбиты картечью. Гайдамаки провели правильное окружение, из соседних сел – Помыйника, Маньковки, Иванкова, Полковничьего - они собрали селян, которые начали подпиливать деревянные ограждения.


V

Сам Младанович склонялся к мнению тех, которые говорили, что гайдамаки пойдут прочь от города. И все же, как он не тешил себя такой надеждой, заснуть не мог всю ночь. Только перед самым утром задремал, а, впрочем, и тогда тяжелые видения не оставляли его. Снилось, будто гайдамаки поймали гусара, посланного ночью к гетману, сделали подкоп в самый комендантский замок. Проснулся от чьего-то назойливого голоса:
- Рафаил, вставай, к тебе пришли
Младанович открыл глаза. Над ним склонилась жена.
- Кто пришел?
- Лепарт и управляющий. Чем-то очень взволнованы, тебя хотят видеть.
Губернатор вскочил. Одеваться не надо было – он спал одетый.
- Пусть войдут сюда.
- Пан губернатор, беда, - с порога испуганно заговорил поручик. – Почти все казаки перебежали к разбойникам. Человек десять старшин только и остались.
- И слуги из замка тоже, - скороговоркой добавил управляющий.
Младанович удивленно и вместе испуганно поглядел на них.
- Как убежали?
- Через палисад, ночью. Кто бы подумал? Если бы после поражения такое
произошло, было бы совсем неудивительно – испугались, а то ведь победа на нашей
188

стороне.
- Это еще не все, - прервал эконома Лепарт. – Источник сух. Они перекрыли его за Бабанкой. Теперь в городе нет ни капли воды. Это ничьих больше, кроме Гонтиных, рук дело. Что делать будем?
Младанович почувствовал, как по телу побежали мурашки, как похолодело в животе. Казалось, будто туда попала льдина.
- Не знаю, сейчас увидим, - бормотал он. – Надо Шафранского найти.
- Он возле Лысой горы.
Губернатор на минуту забежал в комнату жены, где сидели перепуганные женщины, вызвал жену и, пытаясь говорить по возможности спокойно, негромко сказал:
- Идите в костел. – И еще тише, сжимая женину руку: - на случай чего – не выходите оттуда совсем. В церкви никто не осмелится вас тронуть.
Недалеко от Лысой горы на чьем-то огороде работала кучка людей. Несколько человек копалось в яме, другие оттаскивали в сторону землю ведрами, затаптывая большую грядку прибитого дождями к земле лука. Навстречу Младановичу вышел перепачканный глиной Шафранский.
- Колодец копаем, - сказал он, - хоть и выбрали самое низкое место, а долго придется ковырять, вода тут далеко. Не случайно в  городе ни одного колодца нет. Надо было кому-то на холмах город закладывать.
Младанович хотел сам осмотреть место, где начали копать колодец, но со стены послышались удары колокола.
- Наверное, враг снова готовится к приступу. Эй, бросай лопаты, все на стены! – крикнул Шафранский и первый выскочил на улицу.


VI

После второй неудачной попытки Зализняк приказал поставить в поле пушки и палить по крепости, чтобы сделать в стене пролом. Пороху было маловато, поэтому стреляли только из больших пушек. В ответ заговорили все пушки крепости. Над стенами клубился белый дым, казалось, будто там загорелись скирды сена.
Ядра целыми роями жужжали над головами гайдамацких пушкарей, ломали станки на пушках, калечили людей. Чтобы хоть немного защититься от убийственного огня, пушкари отвезли пушки немного назад, налево, за песчаный бугор.
В полдень посмотреть на стрельбу приехал Зализняк и Гонта.
- Не сделали пролом? – спросил Зализняк, опираясь на колесо поломанной пушки, задравшей свой толстый нос высоко вверх.
- Слабоваты у нас пушки. Тут бы единорогов несколько поставить, - отозвался усатый пушкарь.
Над головами просвистело ядро, подняло тучу пыли позади, неподалеку от Василя Весневского, который держал коней. Кони испуганно захрипели, потянув за собой хлопца.
- Отъезжай под осины! – крикнул Максим. Он прикрылся шапкой от солнца и
долго вглядывался в крепость.
189

То ли не нападают, то ли не долетают ядра? Так нет же. Было видно, как в одном месте со стены посыпалась щебенка, очевидно, ядро чиркнуло и отскочило в сторону. Еще выстрел. Это ядро, не долетев, упало в ров. А вот другое ударило около самого зубца башни.
Максиму вспомнилось, как стрелял он в Запорожье по кирпичному гуляй-городку, построенному их руками. Их, молодых пушкарей, обучал тогда сам главный обозный.
Зализняк, не оборачиваясь, поманил пальцем Гонту и обозного.
- Зря порох палим. Так можно и целый год стрелять. Пушку косо поставили и ядра отскакивают от стен. Пороху сколько осталось? – голос обозного заглушил пушечный выстрел, но Максим понял его ответ по качанию головы.
- Придется-таки через стену лезть.
- Я вот над чем голову ломаю, - сказал Гонта. – С южной стороны крепости есть
такое место, где нет стены. Правда, там нужно вверх вскарабкаться, и вал весьма высок, а все же если б попробовать подрубить там палисад? Давай проскочим туда.
Приказав обозному прекратить стрельбу, Зализняк и Гонта отправились к рощице, где ждал их Василь с лошадьми.
Рубить палисад было послано около пятисот гайдамаков. Столько же расположилось за яром на виду крепости, на расстоянии выстрела, готовые броситься им на помощь.
Весь путь, от ржаного поля, по которому валялись раскиданные копны, до крепости нужно было проделать под сильным обстрелом. Помня приказ сотника как можно быстрее добраться до палисада, гайдамаки бежали изо всех сил. Гора становилась все круче, и под конец им пришлось перейти на шаг, а потом и вовсе карабкаться по откосу на четвереньках. Люди обрывались, одни – скошенные пулями, другие – просто споткнувшись о камни или кочки, катились вниз, сбивая друг друга. На конце палисада одному из гайдамаков по имени Микола казалось, что он спрячется тут от  лютого свиста пуль и избавится от неприятного чувства беспомощности. Выхватив из-за пояса топор, он с размаху вогнал его в дубовую колоду, которая несколько выдавалась вперед. И вдруг над головой зашумело, будто пролетала стая птиц, что-то тяжело и глухо ударилось позади. Задержав топор в поднятой руке, Микола на мгновение огляделся. По склону, сбивая людей, катился огромный пень.
Это было начало. За пнем сверху посыпались камни, полетели колоды, кувшины с порохом. Хотелось бросить все и, не оглядываясь, бежать отсюда в поле. Но Микола превозмог себя, не оглядываясь, не прислушиваясь к крикам и жалобным стонам. Не только топором, казалось, зубами бы вгрызся в дерево, чтобы быстрее одолеть его.
Внезапно что-то горячее обожгло левую руку от плеча до локтя. Микола посмотрел вверх и отпрыгнул в сторону. Он сделал это вовремя, так как сверху широкой струей лилась смола. От палисада вниз по откосу уже сбегали гайдамаки. Микола остановился в нерешительности, не зная, убегать или рубить дальше. Но тут в полудесятке саженей от него затрещал палисад, и несколько колод упало вниз. Микола заметил, как одна из них сбила кого-то с ног, придушила обожженным концом к земле. Двое гайдамаков, которые прижались спинами к палисаду, стояли рядом, испуганно рванулись вниз.
- Стойте, куда вы, человека придавило! – закричал Микола, сразу забыв и страх и

190

обожженную руку.
Один гайдамак продолжал бежать, другой повернулся, едва не поскользнувшись на склоне, и бросился назад. Микола приподнял топором колоду, гайдамак вытащил придавленного. Тот тихо застонал и махнул рукой:
- Бегите, хлопцы, побыстрей. Не стойте на месте. – Этот голос показался Миколе знакомым. Он наклонился, взглянул в потное, вымазанное сажей лицо гайдамака.
- Жила! – узнал Микола своего побратима.
Как ребенка схватил он его на руки и бросился по склону. Бежал с такой быстротой, что если бы поскользнулся, то, наверное, свернул бы шею и себе, и Жиле. Уже и гора осталась позади, а он никак не мог замедлить бег. В груди захватывало дух – казалось, будто легкие до краев наполнились воздухом и не могут его выжать. Стрельба продолжала звучать с прежней силой. Она, очевидно, и не стихала, а он только некоторое
время не слыхал ее. Мелькнула радостная мысль: “Жив, теперь не попадут, уже не достанут”.
Микола остановился. Тут было безопасно. Вокруг ходили гайдамаки, хмуро поглядывали на вал. Оттуда, как и после первых неудачных атак, долетало улюлюканье, свист. Максим положил Жилу на землю и присел возле него.
- Что у тебя болит, ноги как?
Жила пошевелил ногами.
- Помяло немного колодой. Ничего, пройдет.
Он перевел взгляд на вал, где хохотала шляхта, вытер запекшиеся губы и погрозил кулаком в сторону крепости.
- Смейтесь, чертовы ляхи, еще поплачете!


VII

Из-за леса выплыл месяц. Он на мгновение спрятался за небольшим продолговатым облачком, вынырнул снова, и снова исчез. Казалось, что он купается в пенистых волнах разбушевавшегося моря, а они пытаются захлестнуть его, спрятать в прозрачных глубинах. Но вот он в последний раз качнулся на месте, расплескал сизые тучки и залил, осветил все неживым светом: и сонный лес, и шумный гайдамацкий лагерь на опушке, и старенькую хату лесника на берегу сонной реки. Река засветила, заиграла бледной радугой, а возле островка за покосившейся мельницей старые вербы низко склонились над водой, спустив в нее свои длинные косы, заблестела таинственно, как бы угрожая скрытой под зеркальной поверхностью глубиной. Ближе, на самый берег, надвинулись кусты, словно пытались добросить до воды свои тени. Лес стоял молчаливый. Но вдруг ударил, рассыпался по лесу громкий звук – защелкал соловей. Даже тени, казалось, встрепенулись от этого внезапного пения. Соловей встряхнул тишину, разбудил ее громким эхом, и, отбившись от березняка, эхо пошло гулять по чаще. Соловей пел у самой хаты. Даже свет, падавший из окна на куст, не пугал его.
В хате за столом сидело четверо: Зализняк, Гонта, Жила и Василь Весневский.
Ужинали. На стол подавала согнутая, высушенная недугом жена лесника. Жила нарезал
191

большим ножом хлеб, положил перед каждым по нескольку ломтей.
- Атаману самый большой кусок, милость его надеюсь к себе привлечь, - промолвил запорожец, хитро подмигивая Василю.
- Не мешай, дай послушать, - недовольно кивнул Зализняк.
- Нашел кого слушать! У нас на Сечи их столько было!.. Около одного нашего куреня не меньше сотни в пении упражнялись. Спать не давали. Побегал я с палкой по кустам.
Жила взглянул на Зализняка, и замолк. Ближе подвинулся к окну, опустил голову. Глаза его чуть сузились, по худощавому лицу блуждала веселая улыбка. Всем своим видом запорожец будто говорил: “Ишь, заливается. Знает, что это я так в шутку на него наговаривал. Люблю разбойника”.
Вдруг соловьиная песня оборвалась. Во дворе послышался лошадиный топот.
- Василь, поди, погляди, кто там, - сказал Зализняк и взялся за ложку.
Василь вскоре вернулся с высоким, одетым в красные казацкие шаровары и белую, подпоясанную широким чересом свиту, гайдамаком.
Гайдамак в дверях снял шапку, перекрестился на образа, прошел к столу.
- Ты атаман? – сразу узнал Зализняка, хотя, наверное, видел его впервые. – От Неживого я.
- От Неживого? Это хорошо, - обрадовался Максим. – А я жду не дождусь от него вестей. Садись к столу, рассказывай, как там.
Гайдамак посмотрел на стол, где вкусно дымился борщ, но почему-то покачал головой и сел в стороне на скамью.
- У нас все будто бы хорошо. Ходили мы, как ты указал, по Чигиринщине и Черкасщине. До Крылова дошли, там дальше русское войско стоит. Атаман попробовал переговорить с начальником, да не вышло. Не то начальник не захотел, не то не допустили до него, этого я не знаю. Еще говорил атаман, ездили наши в Переяславль. Там тоже будто бы ничего не получилось. Игумен письмо прислал, вот оно у меня в шапке. Дайте нож подкладку распороть, - взял у Гонты нож, склонился над шапкой. – Войска теперь на два куреня. И каждый день приходят новые. Атаман спрашивает, как быть дальше?
Максим взял письмо, передал Гонте. Подвинул ближе светильник. Гонта негромко прочитал Мелхиседеково послание гайдамакам.
Максим слушал, не перебивая.
- Вот как, пан игумен, - словно про себя сказал он, когда Гонта закончил чтение. – Уже испугался. Панов стало жалко - и веру сберечь и панов не затронуть. А мы не хотим их. Сами веру защищать будем, а панов и всякую иную шляхту вконец порубим. До копыта! Бог видел наши кривды, видит и нашу правду. Но во гневе мы: за святое, правое дело кровь льем.
Зализняк замолк. Молчали и другие. Посланец мял в руках шапку, внимательно разглядывая ее, словно искал на ней какое-то примечательное раньше место, он только изредка бросал короткие взгляды на Максима и снова прятал глаза.
- Ты, наверное, не ужинал? – отозвался Максим. – Бери ложку. Чарку выпей. Не гляди, что в кварте на донышке осталось. Еще есть. У нас этого дива, сколько хочешь…
Что еще предавал Неживой? В Медведовке как?

192

- В местечко шляхта, было, вырвалась. Крепость Кончаковскую взяли. Крепость кто-то из наших взорвал вместе со шляхтой. – Гайдамак перевел дыхание и совсем тихо закончил: - Оксану Черемшину замучила шляхта.
Тихо стало в хате. Никто не проронил ни слова. Тяжело молчал Максим. Мелко дрожала в его руке и стучала об стол ложка. Глаза его сделались большими, будто он смотрел на что-то и не мог охватить своим взором. Наконец, он прижал ложку к столу, положил ее.
- Больше ничего не говорил Неживой?
- Ничего, атаман.
- Идти Неживому к нам пока что нечего. Я так думаю: - Зализняк посмотрел на Гонту и Жилу. – Мы об этом договорились, когда расходились на три шляха. Нужно иметь за спиною надежный тыл. Да и не оставим же мы земли, откуда шляхту повыгоняли. Вот еще Умань возьмем. А там, даст Бог, Белую Церковь.
- Отстояти Радомышль… - промолвил Гонта.
- Под Радомышлем Бондаренко с войском. Пошлем помощь. И тогда все Киевское воеводство будет в наших руках.
- Сначала надо взять эти города…
- Возьмем! – стукнул изо всех сил кулаком по столу Зализняк, даже миски и чарки подскочили… - Ты не спеши уезжать, - обратился он к посланцу. – Устрой его, Василь, на ночь. Вы почему не едите?
- Я уже один полмиски выел, невмоготу больше, - промолвил Жила и отодвинул от себя ложку.
- Какой там полмиски! Ешь! И вы тоже. А я в лагерь наведаюсь. Голова что-то болит, верно, накурился лишку.


VIII

Максим вышел из хаты, прошел к конюшне. Оседлал Орлика, вывел за ворота, сел в седло и пустил коня по лесной дороге. Не помнил, долго ли ехал так. Низко согнувшись в седле, Зализняк не почувствовал, как Орлик сошел на самый край дороги, как стегают по лицу ветки. В голове сновали обрывки воспоминаний, не задерживаясь долго, исчезали, расплывались, как марево: на их месте появлялись другие, иногда совсем посторонние и причудливые. Даже лица Оксаны, такого родного и близкого, он не мог ясно представить. Видел ее глаза в час прощания, полные слез, полные любви и тоски.
Погруженный в свои думы, Максим даже не заметил, как кончился, отступил назад лес, и перед ним, залитое лунным светом, раскинулось поле. Тишина стояла в поле, торжественная, загадочная. Глухо стучали по дороге копыта. Крикнул дважды перепел и смолк. У самого уса прожужжал жук и упал коню на шею. Орлик недовольно фыркнул, завертел головой. И снова мерный стук копыт, нависшее над землей звездное небо. Орлик остановился на перекрестке. Максим легонько толкнул его каблуком. Конь пошел прямо, по некошеному лугу. Через некоторое время остановился. Максим долго сидел
неподвижно. Потом медленно слез на землю. И вдруг содрогнулся, словно от холода, упал
193

в густую траву и, закрыв лицо руками, глухо зарыдал. Орлик немного постоял над ним, потом легонько коснулся губами Максимовой шеи, но тот не ответил. Орлик встряхнул головой и отошел прочь, пощипывая траву.
… Максим удивленно озирался вокруг. Незнакомый луг, какой-то кустарник. Над кустарником уже высоко поднималось солнце. Повернул голову в другую сторону – в долине пасся Орлик. Зализняк припомнил все. Вытер лицо росой, поднялся и пошел к коню, который призывно заржал на его приближение. Закинув Орлику намокший в росе повод, пошел искать копанку – она была невдалеке, между двумя кустами ивняка. Около копанки на бугорке грелась под солнцем небольшая змея. Заметив Максима, она быстро соскользнула с бугорка, пошелестела в траву. Легким свистом Зализняк подозвал Орлика. Копанка была глубокой, и лошадь не могла дотянуться до воды. Максим стал на колени, разгреб руками старые листья, зачерпнул воды шапкой, поднес Орлику. Напоил его,
подправил подпруги и вскочил в седло. Вскоре доехал до села и остановился возле корчмы.
Несмотря на ранний час, в корчме уже сидело четыре человека. Трое из них были из надворной охраны – хорунжий и двое казаков, четвертый – взлохмаченный парубок в заплатанных домотканых штанах и серой потертой свите.
Зализняк кинул на прилавок несколько серебряных монет и кинул шинкарю.
- Кварту горилки и кислого чего-нибудь. Квас есть?
- Нет, есть капустный рассол.
- Неси рассол.
Максим тяжело опустился на скамью. Казаки и парубок продолжали прерванную приходом Зализняка игру. Хорунжий скручивал в кольцо кожаный ремень и клал его на стол. Парубок брал шило, тыкал перед собой, пытаясь попасть в середину кольца. Но хорунжий каждый раз успевал дернуть за другой конец ремешка, и шило оказывалось сбоку. Казаки громко хохотали.
- Довольно, пан хорунжий, - просил хлопец.
- У нас, хлопче, так не водится. Взялся играть – играй.
- Я же не брался. И денег уже нет. Ей-богу! Мне шинкарю нечем за ночлег заплатить.
- Врет. Поищите, хлопцы.
Казаки схватили парнишку за руки, один пощипал карманы.
- И вправду нет. Два шелинга осталось.
- Еже раз сыграем. Целься!
- Чем я заплачу?..
Вошел шинкарь и поставил перед Максимом рассол. Цедил горилку, а сам не сводил с Максима глаз.
- Как называется ваше село? – обратился Зализняк к надворникам.
Хорунжий и казаки переглянулись.
- Забыл, как свое село называется?
- Громы, - негромко сказал паренек.
- А дорога на Греков лес далеко отсюда?
- Нет, вот сразу же за корчмой. Лес из-за хаты видно.

194

- Ой, что это? – вдруг испуганно вскрикнул шинкарь, когда Максим снова повернулся к нему. – Зализняк! – Он отступил за бочку и попятился к прилавку. Хотел проскочить в дверь, но Максим быстро выпрямился и стегнул его нагайкой вдоль спины.
- Куда? Доносить? Погуляй тут, пока не выеду.
- А это тебе, хлопче, - Максим вынул из кармана несколько талеров, протянул пареньку. – Ты как тут очутился?
- На заработки шел. Ночевал в корчме. Они пришли, вытащили шило и ремень и заставили играть… А ты… в самом деле Зализняк?
- Зализняк.
Испуганно дрожал в углу на тоненьких ножках шинкарь, подтягивая то правой, то левой рукой штаны. Настороженно поднялись казаки.
Максим хотел подтянуть кружку, но, заметив секретный взмах руки хорунжего, повернулся. Положил руку на саблю.
- Ну?
Ничего больше не сказал Зализняк. Но такой грозный был этот окрик, так суров взгляд, что хорунжий застыл на месте.
Зализняк выпил рассол, вытер ладонью усы и направился к двери.
- Дядьку, дядьку атамане, - сорвался с места хлопец. – И я с вами.
- Ты? Что ж, пойдем.
Они вышли на улицу.
- А на чем я поеду? – в отчаянии спросил хлопец, увидев возле крыльца атаманова коня: - Я же не угонюсь.
- Позади сядешь. Подожди. Это чьи кони возле сарая, надворников этих? Бери коня хорунжего.
- А если они догонят?
- Не догонят.
- А выскочат из хаты да стрельнут?
- Забоялся? Тогда не нужно ехать со мной.
Максим стал отвязывать коня.
- Стойте, дяденька, я придумал, как быть. Дверь подопру. - Он схватил под тыном дубинку и, засунув один конец между трухлявыми ступеньками крыльца, другой подставил под щеколду. – Теперь скоро не выскочат. – Ловко отвязал коня и помчался догонять Зализняка.


IX

Полтора дня копали колодец, и все напрасно. На глубине сорока саженей лопаты застучали о камень. Попробовали копать в одну сторону, в другую – всюду было то же самое. Крепкая гранитная скала загородила каменной грудью путь к воде. Копать  в другом месте никто не согласился: сколько на это уйдет времени, а там, наверное, снова будет такая же скала. Шафранский мял в руках сухой песок, бранил мещан.
Опираясь на лопаты, те бросали хмурые взгляды на черную, похожую на звериную
195

пасть яму. Никто из них не думал трогаться с места. Теперь оставалось надеяться на помощь. Откуда ее ждать и когда она придет?
А развязка приближалась неминуемо и быстро Гайдамаки теперь не оставляли в покое крепость ни на минуту. Вот уже больше двадцати часов осажденные должны были вести огонь. Шафранский сам спускался в пороховые погреба и видел, что при такой стрельбе пороху и ядер хватит не больше, как на полдня. Пороховых погребов в замке было раз в десять меньше, чем винных. Землемер так и сказал губернатору.
- Если бы имели пороху столько, сколько вина, мы могли бы сидеть в осаде, хоть и до следующего праздника святого Яна.
Осажденных мучила жажда. Воды нигде не было, а мещане стали пить наливки и вино. Шафранский собственными глазами видел, как во время атаки со стены упали трое пьяных солдат. Пьяные валялись всюду – под заборами, возле деревьев, бродили из лавки в лавку, горланя срамные песни.
В городе все больше росла тревога. Уже отслужили несколько молебнов, дважды прошел крестный ход с чудотворной иконой. Никогда еще так искренне не воздевал руки, обращаясь к Богу, епископ, умоляя простить грехи. Отчаяние достигло предела утром
12-го июня, когда начался новый штурм.
Перед этим ночью к гайдамакам бежала часть солдат и все арестанты – кто-то убил часового и открыл двери кордегардии. Теперь гайдамаки уже несли с собой длинные лестницы, сделанные в лесу. Осажденные опрокидывали гайдамаков вместе с лестницами, сбивали камнями, обрабатывали кипящей смолой, но гайдамаки лезли и лезли на стены, цепляясь за каждый выступ, за каждую колодку в палисаде. Особенно часто гремели выстрелы на левой крайней башне восточной стены. Бой там длился почти час. На южной стене было еще хуже. В разгаре боя из-за домов выскочило с полсотни уманских крестьян с топорами и косами в руках, бросилось на помощь гайдамакам. Если бы не гусары, которых как раз вел на южную сторону Лепарт, гайдамаки непременно прорвались бы в город.
После боя Младанович, Шафранский и Лепарт собрались в губернаторском доме. Поручик нервно шагал по комнате, заложив обе руки в карманы мундира.
- Нужно оставить мысль о дальнейшей обороне, - говорил он. – Палисад проломлен в двух местах. Пороху нет. Я не могу больше ручаться за своих гусар. Еще одна атака и - конец. Гайдамаки уничтожат нас всех.
- За ваших гусар я тоже не ручаюсь, - въедливо произнес Шафранский, - торговцы вели бой смелее, чем они. Возьмите себя в руки, поручик. Нам нужно продержаться хотя бы до завтра, пока не подойдет помощь.
- Помощь? Откуда? Кому мы нужны? Думаете, Белявский или Стемпковский придут на помощь? Они сами попрятались от гайдамаков, как лисы от гончих. Хоть на стену взберись да кричи на все поле – никто не придет. Нужно начать переговоры. Я думаю, мы сможем договориться с Гонтой.
- А мне кажется, поручик, вам нужно лечь и выспаться.
Младанович не вмешивался в спор. Глубоко погрузившись в кресло, он, казалось, даже не слышал спора. Но вот он шевельнул рукой и поднял голову.
- Не будем спорить, пан Шафранский. Поручик говорит правильно. У нас уже нет

196

сил для борьбы. Но нам еще, возможно, удастся о чем-то договориться. Нужно позаботиться о спасении женщин и детей.
- Сначала надо думать о короне и воинской чести, а потом уже о женщинах и детях! – резко вскрикнул Шафранский.
Младанович устало махнул рукой. Получив эти неутешительные известия, он потерял всякую надежду на успех защиты.


X

Младанович решил на своих условиях сдаться повстанцам. Он отправил на переговоры парламентером еврея с белым платком. Однако того ждала горькая судьба. В подзорную трубу со стены увидели, что парламентера повесили вверх ногами на придорожной вербе.
Тогда он ночью уговорил купцов-евреев загрузить несколько телег дорогими тканями, шитыми золотом пояса, роскошными шапками да кисетами и отправили все Гонте, выпросив у него пощады для города. Принявши дары, Гонта и Зализняк переговоры отложили до утра.
На следующий день Гонта, привязав белый платок к копью, подъехал  к воротам и предложил возобновить переговоры на условиях сдачи. Он требовал, чтобы Младанович вышел к нему лично и приказал бы открыть ворота. Растерявшийся губернатор исполнил это требование, он пошел к воротам навстречу Гонте. Гонта предложил Младановичу сдать город, уверяя его, что в этом случае полякам и евреям будет дана возможность оставить Умань. Младанович отклонил предложение Гонты. Следовательно, сразу начался колиями штурм города. Они с двух сторон штурмовали валы, воспользовавшись тем, что польские пушки били через головы на большое удаление, даже снаряды не попадали в линии обоза повстанцев. Учинилась большая паника. Наперекор тому, что в городе был еще запас выстрелов для пушек и другие припасы,  распространились слухи, что пушки замолкли, потому что окончились снаряды, и воды осталось лишь на два дня. И поэтому, когда утром 21-го июня возле ворот снова появился Гонта с белым платком, толпа стала требовать от Младановича вступить в переговоры. Толпу поддержал Лепарт.
- Мы сейчас выедем за ворота на переговоры с Гонтой.
- Идите, а я не пойду.
Так они и вышли, ни о чем не договорившись между собой. Шафранский, хотя и сказал, что не пойдет, все же пошел, когда Младанович и Лепарт исчезли за воротами. То ли его гнало любопытство, то ли он боялся, чтобы губернатор и Лепарт не сделали какой-нибудь оплошности, но он догнал их. Вслед за ними за ворота стали выходить шляхтичи и солдаты. Их становилось все больше, они заполняли место перед воротами, подвигая передних дальше и дальше.
Все трое – Младанович, Лепарт и Шафранский – молчали. Они видели, как к гайдамацкому лагерю подъехал их посланец, как немного погодя оттуда выехала группа верховых и поскакала к ним. Над поднятой над головой саблей переднего всадника
трепетал на ветру белый платок. В этом всаднике Младанович узнал Гонту.
197

“Какой будет эта встреча? – думал он. – Сконфузился сотник? Или, напротив, будет
спесивиться, станет угрожать, попытается унизить, как это часто делается по не писаным законам разговора с побежденными?”
Гонта глаз не опускал, но ничем не пытался подчеркнуть свое положение победителя. Вел себя сдержанно, с достоинством. Младанович даже удивился, встретив спокойный взгляд темных глаз Гонты.
“Как только может он смотреть в глаза после того, как перешел на сторону грабителей? Что толкнуло его на это? Погоня за богатством, за воинскими почестями?” Эти и подобные вопросы мучили Младановича. Он сдержался, чтобы не обратиться с ними к Гонте. Но тот нахмурил брови и сурово оборвал губернатора.
- Я приехал не за тем, чтобы оправдываться перед вами.
- Пан сотник, еще не поздно, вы сможете вернуться: взвесили ли вы, на что идете? Мы попросим короля, он милостив, простит.
- Я все обдумал и взвесил. Давайте говорить о том, для чего мы тут съехались. Я считаю, что вы позвали меня для переговоров. Вот наши условия…
Шафранский прервал его:
- Как смеешь! Ты должен выслушать сначала наши.
Гонта густо покраснел. Сдерживая гнев, только крепче сжал губы.
- Хорошо, я слушаю.
Младанович молчал, не зная, с чего начать. Только теперь он пожалел, что они ни  о чем заранее между собой не договорились.
- Мы даем денежный выкуп, а вы отходите от города, - первым выскочил Шафранский.
- Легкие пушки… - заговорил Младанович, но Шафранский перебил его.
- Никаких пушек. Еще дадим немного вина, муки.
- Денег давать не будем, - вмешался Лепарт.
Гонта оборвал всех разом.
- Вы вышли торговаться или посмеяться над нами? Вы совсем забыли, что перед вами стоят посланцы от войска противника.
- Предатель не может быть ничьим посланцем.
Гонта едва удержался, чтобы не выругаться, и продолжал выкрикивать свои предложения.
- Вы сдаете  все орудие, ядра, порох и пули. Должны также выдать следующих шляхтичей и арендаторов: управляющего Скаржинского, панов Калиновского, Думковских…
- Ты думаешь, безумец, что говоришь? – выкрикнул Шафранский.
Из толпы, где слышали весь разговор, тоже послышалась брань. Младанович хотел что-то сказать, но его слова потонули в громких выкриках.
- Продажный холоп!
- Убирайся отсюда!
Гонта подобрал поводья, не спуская взгляда с толпы.
- Я уеду, а вы впоследствии пожалеете.
- Лайдак, бандит! – слышалось оттуда. – Бей его!

198

Внезапно Гонта молниеносным движением дернул поводья и рванул лошадь в
сторону. Пуля свистнула над самым ухом. Он видел, как выхватил пистолет Шафранский, намереваясь выстрелить. Обнажив саблю, к Шафранскому кинулся один из запорожцев, сопровождавших Гонту. Землемер успел уклониться от сабли, выстрелили сечевику в голову. Казак упал на гриву, и испуганный конь помчал его в поле.
Уже первый выстрел был для гайдамаков сигналом к атаке. До этого они стояли на краю леса и ждали окончания переговоров. Степь всколыхнулась от топота сотен копыт, тысяч ног.
Над головами гайдамаков взметнулся грозный клич:
- Или добыть, или дома не быть!
Засуетились на стене шляхтичи. Сильнее задымили фитили, осажденные ближе к краю, пододвинули колоды и котлы со смолою.
Возле ворот образовалась свалка. Все, кто вышел в поле, пытался как можно быстрее вскочить в крепость. Оттого в воротах люди сбивали друг друга с ног, давили тех, кто упал на землю, толкались, хватались за плечи и полы и поэтому топтались на месте. Гонта со своими казаками, ворвавшись в этот поток, плыл вместе с ним, чтобы не дать закрыть ворота.
А гайдамаки были уже рядом. Стража, несмотря на то, что за стеной осталось столько своих, хотела закрыть ворота. Только ей это не удалось, ее оттеснили, смяли. Завязался бой, а тем временем подтянулись главные силы колиив.
Нужно признать, что у повстанцев была слабая дисциплина. Когда они ворвались в город большою толпою, то начали хватать все, что пожелали и убивать горожан. Поэтому по всем улицам города рассыпались ворвавшиеся. Началась кровавая расправа, известная под названием “Уманской резни”.


XI

Гайдамаки, ворвавшиеся в город, прежде всего, бросились на евреев, метавшихся в ужасе по улицам. Их зверски убивали, топтали копытами лошадей, сбрасывали с крыши высоких зданий. Детей поднимали на концы пик, женщин мучили. Масса евреев, числом до трех тысяч человек заперлась в большой синагоге. Гайдамаки приставили к дверям синагоги пушку, двери были взорваны, гайдамаки проникли в синагогу и превратили ее в бойню. Покончив с евреями, гайдамаки принялись за поляков. Многих они перерезали в костеле. Улицы города были усеяны трупами или изувеченными, недобитыми людьми. Около двенадцати тысяч поляков и евреев погибло во время этой “уманской резни” – пять в таборе беженцев и семь в городе. Из них было пять тысяч поляков и семь тысяч евреев.
Много было уничтожено евреев, так как большое число евреев Умани были крамарями, и не желали оставлять свое имущество и бежать из города. Кроме того, большое количество колиив были из панских селян, у которых экономами были эти же евреи, шинкари - евреи, а именно они и чинили селянам неправду, так как “сам пан не желал мазать свои сапоги грязью” и почти не появлялся на селе.
Меньше было уничтожено поляков потому, что они, хотя были католиками и
199

врагами украинского православия, но все же, они были христианами, а еврейская религия
пугала, вокруг которой для украинцев было много чего непонятного. Поэтому повстанцы, ворвавшись в город, первым делом стали обстреливать синагогу, где евреи просили Бога о спасении. Строение завалилось и похоронило под своими обломками много людей, а те, которые выскочили, попадали на пики колиив.
Много поляков сохранило жизнь только потому, что были знакомы с Гонтою. Хоть сотник и изменил польскому городскому правлению, так как он ненавидел польское владение на Правобережье, но ему была не безразлична судьба отдельных поляков и он им сочувствовал. Он сделал все возможное, чтобы спасти их жизнь и детей от расправы. Его доверенные бойцы разыскивали их, независимо от того, что на улицах шли бои, и сопровождали на церковный двор или в штаб самого Гонты, который он организовал на своей бывшей квартире в здании украинского мещанина Богатого.
Сутки в городе не было порядка, повстанцы хватали все, что попадало на глаза, насиловали женщин и убивали всех, даже и тех, кто не оказывал отпора.
В это время Гонта приказал привести к себе губернатора Младановича и потребовал от него передачи денежной кассы и, вследствие его отказа, выдал Младановича окружавшим казакам, которые его убили. Тем не менее, Гонта спас детей Младановича.
Он явился в костел, куда укрылись многие шляхтичи, и где уже началась резня, и приказал вывести из него несколько семейств, в том числе и семейство Младановича, обещая спасти их. Выведенных из костела детей Младановича препроводили в дом мещанина Богатого, их сопровождали казаки, назначенные Гонтой, которые проходя среди толпы, кричали: “Не тронь!”. Затем сам Гонта явился в дом Богатого и, заметив, что гайдамаки в него врываются и обращают внимание на спасенных, отвел детей Младановича в заднюю комнату и сказал им: “Сидите здесь, будете в безопасности”. Детей Гонта поручил безотступному попечению казака Шило, который их охранял в течение нескольких дней, объявляя всем: “То ляцкие дети, дарованы житьем от Гонты”. Когда явились из одного из окрестных сел крестьяне, преданные семье Младановичей, он приказал выдать им и позволить увести из Умани этих детей.
Гонта, желая предохранить от разъяренной толпы многих детей и женщин, уведенных в экономический двор, приказал отвести их в церковь, где священник прочел над ними молитву и окропил их водой. Толпе было сообщено, что лица эти приняли крещение по православному обряду и что восприемниками их были Гонта и Зализняк.
Когда страсти успокоились, Гонта приказал вывести на улицу всех, скрывавшихся во время погрома, и каждому поименно объявил, что жизни его более не угрожает опасность.
Увидев лежавшие на улице трупы убитых людей, Гонта страшно побледнел, и приказал немедленно похоронить их.


XII

В то время когда часть гайдамаков кинулись к воротам, другие полезли на вал.
200

Смертоносная картечь уже не могла остановить их.
Прорываясь в ворота, Зализняк слышал, как громкое казацкое “Слава!” уже звучало где-то над его головой. Перепуганная шляхта бросала оружие и бежала в центр города к
гельде. Неподалеку от ворот метнулись вверх высокие огненные языки зарева. В воздухе
затрепетали крылышками белые комочки голубей.
Орлик вихрем мчал Зализняка по встревоженным улицам города. Послушный каждому, чуть заметному движению повода, Орлик прыгал через плетни и заборы, высекал на мостовой искры, сворачивал в переулки, затем снова выравнивал бег. Из-за забора гремели выстрелы, из окон бросали камни, стулья, ящики, посуду.
В просвете между двух домов промелькнули тополя, каменные ворота над ними. Еще поворот - Орлик фыркнул, рванулся в сторону, обходя распластанный труп крестьянина с топором в руке. Максим увидел, что по улице убегают четверо шляхтичей. Завидев Зализняка, двое из них остановились, выстрелили. Пули пролетели где-то высоко над ним, Максим пригнулся к гриве, занес над головой саблю. Но шляхтичи не захотели принять бой. Двое из них, кинув оружие, прыгнули через ограду в сад. Из тех двух, которые не стреляли, один побежал направо и исчез в воротах, другой, высокий шляхтич в голубой шелковой сорочке, на мгновение задержался. Он крикнул что-то тем, которые удирали, они даже не обернулись. Тогда он побежал тоже и через минуту скрылся в калитке, которая виднелась в конце улочки. Максим соскочил с коня и погнался за этим шляхтичем. Он не знал, кто это, но по одежде было видно – это кто-то из начальства крепости. Заслышав позади топот, Максим оглянулся: за ним, немного отстав, бежали двое гайдамаков. Зализняк не ошибся. От него убегал Шафранский. Землемер глянул назад и увидел только Зализняка. Он хотел остановиться, но страх, который неведомо почему напал на бывшего офицера армии Фридриха, загнал его в губернаторский дом. В нем было пусто, челядь еще ночью бежала к гайдамакам, губернаторша укрылась с детьми в костеле. Шафранский слышал шаги позади себя и, подгоняемый ими, бежал по ступенькам на башню. Эхо, как казалось Шафранскому, еще никогда так громко не отбивалось под этими сводами. Только оказавшись наверху, он понял, в какую ловушку забежал сам. Ведь можно  было повернуть к танцевальному залу или в альков и там закрыть дверь на крючок или выскочить в окно. Землемер посмотрел вниз: в нескольких саженях от него находилась толстая ветка березы. Но до нее не дотянуться. Он оглянулся и вдруг осознал, что есть спасение – ведь у него в руках сабля. Чего он испугался? Еще не все потеряно. Он недурной фехтовальщик, нужно приготовиться к поединку.
Буйная казацкая удаль горячей волной захлестнула Максима. Один раз в сознании сверкнуло, словно молния: “Нужно скакать к своим. Ведь бой еще не кончен…” Но мысль эта также быстро угасла: “Там Гонта. А я… быстро”.
Сабли со скрежетом скрестились в воздухе. Внизу, на лестнице, топтались гайдамаки, но вход им загораживала широкая спина атамана. Первый удар Шафранский отбил легко. Пытаясь загнать противника в дальний узкий угол, он перешел в наступление
и наносил короткие быстрые удары. Только Зализняк не отступал ни на шаг. Шафранскому сначала показалось, что ему вот-вот удается ударить противника в правое плечо. Он напрягал все силы, чаще сыпал удары, но всякий раз его сабля натыкалась на саблю Зализняка. Шафранский попробовал применить свой, выработанный им когда-то

201

давно хитрый прием. Выбрав момент, он будто нечаянно откинул руку с саблей вниз, к
самому полу, и поморщился. Противник должен был непременно воспользоваться удобным моментом, податься вперед. Тогда можно упасть на правое колено, уклоняясь от
удара, и молниеносно сделать глубокий выпад, попадая саблей, словно шпагой, в живот.
Но Зализняк не пошел на эту хитрость. Он не подался вперед, а замахнулся, чтобы ударить Шафранского по руке, и тот едва успел отдернуть руку. Землемер снова растерялся.
- Иезус – Мария, смилуйся надо мной, - чуть слышно шептал он синими губами.
Сделал еще одну попытку обмануть Зализняка. Близко от южной стороны, откуда два дня тому назад они с Младановичем и Лепартом наблюдали за приближением гайдамацкого войска, стояли стол и несколько стульев. Туда шаг за шагом стал отступать Шафранский. Поравнявшись со столом, он, что было силы, толкнул его ногой на Зализняка. А тот, очевидно, ждал этого и успел отскочить в сторону. Теперь Шафранский оказался прижатым к невысокому каменному барьеру. Видя, что ему не под силу отбивать сильные удары Зализняка, он в отчаянии огляделся в поисках спасения. В этот же миг Максим ловко рубанул его саблей по голове. Вытирая на ходу оббитые бархатом перила лестницы саблю, Максим выбежал на улицу. Вскочил на коня, поскакал к гельде. В ней уже хозяйничали гайдамаки. Гонта сидел под стенами лавки и вершил суд. Кинув поводья Орлику на шею, Зализняк взошел на крыльцо и сел рядом с Гонтой на перила.
- Губернатора поймали, - негромко сказал Гонта.
- Где он?
- Я просил его выдать бумаги и кассу – он отказал. Выкрикивал оскорбительные слова. Гайдамаков оскорблял. Убили его.
- Туда и дорога, - Максим вынул кисет и закурил. На его лице отразилась страшная усталость.
В последнее время, после известия о смерти Оксаны, он исхудал, почернел. Никто бы не сказал, что ему нет и тридцати – он выглядел пожилым человеком. Увеличилось число морщин, они солнечными лучами расходились по его лицу от уголков глаз, а под глазами легли широкие круги, и от этого казалось, будто они глубоко запали.
Максим ни с кем не говорил про смерть Оксаны, ни с кем не делился своим горем. Знал – ничто уже не сможет унять его боль, ничто, даже месть.
- Детей губернатора я велел отпустить… - начал снова Гонта, но Зализняк остановил его:
- Много наших полегло возле гельды?
- Нет, не очень. Уманские крестьяне помогли. Осажденных же почти всех уложили. – Гонта наклонился ближе к Зализняку. – Знаешь, Максим, немножко страшно становится. Я только что хотел заступиться за управляющего Скаржинского, тихий такой был себе человек. А кто-то из толпы выстрелил из пистолета, убил его… Католиков заставляют креститься. Уже и попа достали, повели в Михайловскую церковь.
- Они нас тоже не жалели. Еще вчера раненых дорезали. – Максимовы руки сжались в кулаки. – Думаю, если бы добрым был этот Скаржинский, не стреляли бы в него. Наши люди доброго помнят! А за веру христианскую униаты как пытали?! Бороды в клочья рвали, за ноги подвешивали. Нет им пощады! – Максим поднялся на ноги и

202

выкрикнул в толпу: - Бей, хлопцы, шляхту! Бей униатов!
Напротив, возле длинного амбара, хозяйничал Микола. Посбивал на дверях замки, выкатывал по одной под навес десятипудовые кадушки с зерном. Делил Микола хлеб на
едоков. Зерно крестьяне насыпали в мешки, он взвешивал его на безмене, держа безмен на
весу в протянутой “железной” руке. Когда кто-либо просыпал пшеницу на землю, молча указывал глазами, заставляя убирать хлеб – он мозолями пахнет. Смерив взглядом маленькую юркую старушонку, которая суетилась возле двух мешков, не зная, как доставить их домой, Микола придержал за узду буланого коня, бросив хозяину, который собирался уезжать:
- Подвези!
Не ожидая согласия, один за другим, словно это были подушки, побросав на воз мешки, схватил в охапку старушонку и посадил поверх мешков под веселый хохот толпы. И сам чуть улыбнулся доброй, почти детской улыбкой.


XIII

Наступил вечер. Еще дымились головнями остатки панских хором, а на базарной площади перед гельдой вспыхивали гайдамацкие светильники – костры, еще большие, чем в Лысянке. Глухо стучали о днища бочек топоры. Звенели золотые и серебряные шляхетские кубки, звучали цимбалы. В длинной, до пят кирее, в низко надвинутой на лоб шапке между столами ходил Зализняк, рядом с ним шагал Гонта. К ним тянулись десятки рук с кубками и корцами, знакомые и незнакомые гайдамаки останавливали атамана, упрашивая, а чаще почти требуя выпить. Максим останавливался, пил и снова шел между плотными рядами гайдамаков.
Гайдамаки не вспоминали о сегодняшнем дне. Казалось, не смертельный бой закончили они, а какую-то трудную большую работу, и сели после нее поужинать.
На краю площади Максим остановился. То ли от хмеля, то ли от бессонных ночей и тяжких дум гудело, шумело в голове, перед глазами плыли зеленые круги. Он повернулся к Гонте, показал на гайдамаков рукой:
- Смотри, все они сегодня встречались с глазу на глаз со смертью. А до этого такой жизнью жили, которая страшнее смерти: голод, нагайки, неволя. Все они видали. Все терпели. И вот сейчас… Недаром сказано: тверда Русь – все перенесет. Гляди, вон исчезает ночь, за нею настанет день. А там снова походы, бои. А с ним, может, и плен, пытки. Все они знают это, знают – и не боятся… Может ли сравняться с нашим какое-либо другое войско, будь то сама королевская гвардия! – Максим прошел несколько шагов, переступив через труп шляхтича с рассеченной головой, свернул под тополь и снова остановился. – Накипело… Так накипело – дальше некуда. Лучше смерть, чем такая жизнь. – Он нагнулся, запалил от головешки трубку. Помолчал. – Разговорился я… Ты не
удивляйся, это со мною не часто бывает. Оставайся, а я пойду.
- Куда?
- Так, пройдусь по полям. Ты любишь степь? Я – очень, свыкся с нею. Еще лошадей люблю. Будь здоров.
203

Максим пожал руку Гонты и широким шагом пошел через базар. А позади звенели
цимбалы, тонко-тонко, захлебываясь, наигрывали знакомую издавна песенку. Ее так любила Оксана.   


XIV

Погром продолжался два дня, наконец, страсти улеглись. Нужно было приступать к устройству края и к продолжению начатых действий. После взятия Умани только в течение трех недель гайдамаки имели возможность свободно распоряжаться в крае. В это время руководители приняли меры для того, чтобы распространить движение на возможно широком пространстве. Из крестьян формировали отряды и рассылали их в разные стороны: в Брацлавщину, на границы Подолии и Полесья с поручением изгнать или истребить шляхтичей.
В Умани созвана была рада.


XV

Перед ратушей была созвана многотысячная толпа гайдамаков, наймитов, мануфактур и окрестных крестьян. Все они сошлись на выборах гетмана. Только одно имя выкрикивали тысячи голосов, одного человека желали иметь гетманом – Максима Зализняка. И когда он взошел на крыльцо, воздух сотрясся и вздрогнул от пушечных и ружейных залпов, стаями птиц взметнулись над головами шапки, лесом взвились ружья, косы, пятиаршинные копья.
- Слава гетману Зализняку! Слава батьку Максиму! – звучало над городом.
Уманским полковником был выбран Иван Гонта.
Это случилось 22-го июня 1768-го года. На ней была провозглашена Гетманщина.


XVI

Расставшись с Зализняком в Лысянке согласно плана кампании, он вернулся со своим отрядом в Черкасщину и Чигиринщину, где в это время мародерствовали банды польских конфедератов.


XVII

По пути в Мошны Неживой занял Медведовку, где устроил свою базу и далее захватил Мошны, Крылов, Черкассы и Чигирин.

204

В течение июня и первой половины июля 1768-го года Семен Неживой получил под свой контроль почти всю юго-западную часть Правобережья, установил там казацкие порядки и назначил администрацию.
Неживой показал себя суровым, но справедливым руководителем, он постоянно требовал дисциплину среди восставших, защищал обиженных. Везде, где он действовал, его отряд отличался своим поведением. Например, свидетельства Ивана Ботвиненко из села Сегединцы: “… Когда атаман Неживой пришел в Сегединец со своими воинами, то сразу обещал сегединцам, что не будет на селе никаких грабителей и насильств, рассказывал о восстании и приглашал селян присоединиться к его отряду. Слово свое он сдержал, не было отобрано ни одной лошади…”
После взятия Лысянки большая часть отряда Неживого осталась с Зализняком, который шел на Умань, а Неживой с малым отрядом пошел в другом направлении. Этот поступок его характеризует как непримиримого борца за освобождение украинских людей от польского гнета. В селе Тарасовка он узнал, что какой-то отряд злодеев, которые называли себя гайдамаками, грабили селян и насиловали женщин. Неживой призвал селян присоединиться к его отряду. Вместе они нашли тех “гайдамаков” и заставили их возвратить награбленное.
В селе Медведовка отряд атамана Неживого заставил поляков бежать, после чего полковник разместил в том селе свой отряд. Он установил службу, которая занималась
конфискацией имущества и скотины поляков и евреев, строго запретил что-нибудь
отбирать у украинцев.
Вот о чем свидетельствует один из его бойцов, Федор Бондаренко: “Неживой стоял со своим отрядом в тамошнем селе Медведовка около двух недель, во время того постоя
объездил вокруг села Чигиринской губернии и там, если находил жидовскую скотину, то забирал ее… и продавал…,  а деньги использовал для нужд восставшего отряда”.
Исторические материалы свидетельствуют, что бойцы Неживого, отобравши у поляков награбленное имущество – продукты, лошадей, скотину – возвращали все селянам. Себе они не брали ничего, даже того, что нужно было для войска. За все, что они брали по селам, они платили деньгами. Следовательно, бездоказательные упреки о грабежах, которые делало русское правительство во время следствия, не имели под собой оснований.


XVIII

В средней части Киевского воеводства действовал отряд бывшего куренного атамана полковника Швачки. Ему подчинялись отряды, которые освободили от поляков
район между Богуславом, Белой Церковью и Васильковым, дошли на западе до Бердичева
и Житомира.
Максим Швачка – запорожский казак. Оставил Запорожье осенью 1767-го года и
поехал на Правобережье с чумаками, которые везли соль из Крыма. Он встретился с Зализняком и был в команде тех запорожцев, которые пришли в Матронинский монастырь. Поэтому он стал одним из четырех атаманов - участников колиивского
205

восстания. Швачка брал участие в первых битвах рядом с Максимом Зализняком, но после овладения Богуслава, когда Зализняк пошел на запад, Швачка со своим заместителем Андреем Журбою отошел от него. На то время его отряд состоял из 10 запорожцев и 200 надворных казаков (последние присоединились к Швачке вместе с поручиком Калитковичем). Швачка был отправлен Зализняком в район действий Белой Церкви, где когда-то воевал славный казацкий полковник Семен Палий.
Жара, душный июньский день, в лесу полумрак и прохлада. Шагают через лес по тропинкам, а то и напролом вооруженные конные отряд атамана Максима Швачки. Всадники в черных рубахах, смазанных жиром, чтобы вши не заели – в кунтушах и бараньих шапках. Стремена у их лошадей деревянные, уздечки веревочные. Едут без песен, без говора. Треском и хрустом отзывается их шествие по лесу.
Впереди едет на буланом коне атаман, удалой запорожец, в нарядном уборе. За его спиной сидит на коне юнец с обожженным дрючком в руке.
Юнца этого, прослышав о подвигах отряда Швачки, послала к атаману за сорок верст громада села Юзовки – и в село Юзовку, на помощь восставшим юзовским холопам, ведет свой отряд атаман.
- Пан Бржезовский до псов и коней ласков, а до людей лютый, - всю дорогу бубнил
в спину атамана юнец с обожженным дрючком. – Он приказал одной жинке на селе выкормить своей грудью щенят. А перед самым Рождеством велел малых дивчат и хлопчиков из хат повыгонять, и в те хаты коней поставил, чтобы те не померзли. В конюшнях холодно коням. А на самого на зимнего Миколу старого деда Ничипора с земли согнал и землю его взял себе под распашку. Побираться пошел дидусь.
Прослышав, что ныне повсюду прогоняют люди панов своих, юзовские мужики связали пана Бржезовского и заперли его в конюшне: поживи с любимыми своими
конями! Челядь панская, псари да дозорные, не стали пана оборонять, разбежались.
Молодой паныч и эконом как в земле сгинули: люди искали, искали их – не нашли.
И громада послала хлопчика за атаманом: пусть приедет, пусть рассудит, что делать с добром панским.
Всю дорогу тихим голосом рассказывает юнец о Юзовке атаману. Молча насупившись, слушает атаман. Юнец покачивается, подпрыгивает в седле и цепко держится маленькой грязной ручкой за шалевый алый пояс. Идут день и ночь, скудно питаясь толокном и сухарями. Идут по ночам, проверяя дорогу по звездам и ветрам.
На четвертый день хлопчик начинает непоседливо ерзать в седле.
- Близко ли? – не вынимая изо рта трубки, отрывисто спрашивает атаман.
- Близко! – тоненько отвечает юнец. – Вон-вон уже и лесу конец, а за лесом
Васильевка, а за Васильевкой горка, а под горкою и наше село.
Отряд вступает в Васильевку. Почему так тихо в селе? Почему людей не видать: ни
стареньких дидов, ни говорливых молодиц, ни быстроногих парней? Никто не выходит навстречу, не поит коней, не приглашает в хату отведать горилки и меду. Тихо на селе: только поганое воронье с криками кружит над свежей зелененькой рощей. Медленно
шагом едет по улицам атаман, оглядываясь из-под насупленных бровей на настежь открытые двери хат. Молча, уже догадываясь о какой-то случившейся беде, отряд ускорил движение.

206

Наконец атаман придержал коня, спешился, ступил на порог высокой беленькой хаты.
Юнец спрыгнул за ним на крыльцо и заглянул через атаманово плечо в хату.
Пусто в хате. Подполье изрыто, пол взломан, а в колыбели лежит мертвый младенец, и по лицу его вокруг закрытых глаз и рта ползают черные мухи. Хлопнув дверью, атаман вышел из хаты, вскочил в седло, ременной плетью хлестнул коня и пустил его рысью вон из села, где над березовой рощей кружило поганое воронье.
Солнечно в березовой роще. Сверкают белые стволы берез и нежные зеленые листочки. И среди зеленых листьев – багровые, вздутые лица повешенных. Бьются кони, храпят, не идут. С криками взвиваются в высокое небо черные птицы.
На тоненькой стройной березе висит старый дед, седоусый, сгорбленный. Ветер поворачивает, крутит его сухонькое, легкое тело, он медленно поворачивается вокруг себя и показывает столпившимся людям то распухшее лицо с седыми бровями, то горб в заплатанной свитке. Рядом со стариком на соседней березе повешен молодой еврей. Ветер перебирает его тонкие волосы. Видно, он был портной: ножницы торчат у него из кармана.
Молча, сняв шапки, стоят люди перед мертвецами. Щурясь от солнечного
сверкания, поглядывают они на повешенных, друг на друга и своего атамана. Атаман приказал придать погребению мертвых. И вот они уже зарыты у подножия белых берез, солнечные пятна бродят по их могилам, по некрашеным белым крестам, а люди, нахлестывая лошадей, сжимая в руках колья, на ходу, на бегу заряжая ружья, мчатся вверх, на пригорок – за тем пригорком село Юзовка.
Не встретят ли их и там тишина, воронье, мертвецы?
Юнец, приподнимаясь в седле, жалко глядит вперед: что-то там дома, на родине, в
Юзовке?
Там – конфедераты.
Сверху, с горки, видны их голубые и желтые жупаны, их шляпы, украшенные белыми перьями, и вот оно, их конфедератское знамя – яркими шелками вышита на знамени Божья Матерь.
Выхватывает из ножен свою саблю запорожец, придерживает коня и поднимает саблю над головой:
- Наступил час, дети, начать дела!
И лавиной бросается отряд вниз, в село. Впереди всех, высоко подняв над головой саблю, несется запорожец. А внизу, в селе, на улице, среди жолнеров в желтых жупанах, стоит возле телеги священник. Руки у него связаны, лицо в крови. На телеге, свесив, сидит
капитан конфедератского войска, похлестывает прутиком по чоботам и со смаком обсасывает гусиную лапку. Священник не спускает с его лица блестящих бегающих глаз.
- Пристань на унию, - весело говорит капитан, обсасывая косточку, - пристань на унию, пан, я сейчас тебя отпущу, да еще велю из пушек палить.
- Я от вас, униатов, отрицаюся, - дрожащим голосом отвечает поп, - учения вашего и слушать не хочу.
Капитан отшвыривает в сторону косточку, отирает шелковым платком жирные губы и говорит что-то на ухо жолнеру, тыкая пальцем в поля.

207

Жолнер отвязывает коня, вскакивает в седло и пускает коня в рожь. За ним скачут другие. Там, во ржи, с женами, детьми, прячутся юзовские крестьяне. Жолнеры сгоняют людей в село, напирая на них лошадиными мордами и расставляют их вокруг телеги. Тихо, без звука, без слов, стоят старики, женщины, парубки. Только малые дети решаются плакать. “Не плачь, донечко, моя, не плачь, не гляди на них…”
Капитан прохаживается мимо поля, охлестывает чоботы прутиком и облизывает жирные губы.
- Скоты, лайдаки, твари! – говорит он и его затылок наливается кровью. – Тогда у вас будет благочестие, когда у меня на ладони вырастут волосы.
Он растопыривает пальцы и во все стороны поворачивает свою квадратную ладонь. Потом подносит ее к самому лицу священника. Священник опускает глаза.
- Повесить! – кричит капитан жолнерам, и жолнеры хватают попа.
Но не успевают они дотащить попа до ближайшего дерева, как дробный топот заставляет их взглянуть на гору. С горы все ниже, все быстрее и быстрее несется тяжелое облако пыли.
И вот уже валяется на земле затоптанное знамя Богородицы, у попа уже развязаны руки, трупы капитана и жолнеров брошены в придорожную канаву, а ватажок стоит во
весь рост на телеге – на той телеге, где только что сидел капитан.
- Панове громада! – возглашает он юзовским холопам, сгрудившимся вокруг него. – Панщину отрабатывать больше не будете, жито и всякое добро забирается на свою корысть, сено косите только себе, кабанов панских режьте и ешьте.
И врывается народ на маленький двор, ведут люди по своим сараям и конюшням панских лошадей, коров и волов, несут из панских покоев невиданную посуду и мебель, из панских амбаров – хлеб, горох, солод, гусиное перо, обдирают с крыш и со стен железо,
скобы и крюки, а к вечеру поджигают панский дом кузнецам на угли.
- Любуйтесь, люди добрые, как народ крещеный гуляет, - приговаривает атаман,
хозяином расхаживая по двору, притоптывая серебряными подковами.
- Куда, святые отцы, и откуда? – спрашивает он вдруг, кладя свои тяжелые руки на плечи двух долгополых монахов, которые хотели, было непременно шмыгнуть за ворота.
- Мы в Чигирин, пане добродию, ласковый пан, - отвечают монахи, извиваясь под тяжестью его рук и целуя его в руки и в плечико. – В монастырь, Господу нашему помолиться.
- Вот какие же вы добрые, богомольные монахи, - говорит атаман, насупившись и глядя им в лицо тяжелым, пронзительным взглядом. – Торопитесь Бога молить? Так я же вам и дорогу покажу на тот свет, прямехонько к Господу Богу.
И он двумя рывками срывает с них монашеские долгополые одеяния, и громада сразу узнает паныча и эконома и, поддавая их коленками в спину, волочит в конюшню,
чтобы дожидались там вместе с паном суда и расправы.
Догорают амбары, сараи, клуня, огонь уже не рвется к небу, а тихо стелется по черной земле. Среди обгорелых бревен на заваленном углем, кирпичами и пеплом дворе
идет гульба.
Панский ключник снимает шапку еще за воротами, кланяясь при каждом слове, подает атаману на серебряном подносе вино из панского погреба, а атаман, развалившись

208

в голубом атласном кресле, поставленном прямо на углу, потчует вином юзовских холопов и своих помощников. Утерев усы и губы, атаман просит песню – и как из-под земли является перед ним слепой старик: бандура висит у него на груди. Старик запевает, перебирая струны, и сразу стихает пьяный гомон, слышно только, как журчит, заканчивая свою работу, огонь.
Поет бандурист, и все молчат, обступив его, и только тоненьким голосом, коверкая на свой, на русский лад, подпевает ему солдатик.
Когда бандурист кончил петь, то все люди все еще ждали чего-то, будто не верили, что это уже конец. Атаман сидит в голубом атласном кресле, прикрыв глаза рукою.
Потом он встал, усадил бандуриста в свое голубое кресло, поднес ему чарку вина из собственных рук.
- Музыку, - шепчет он на ухо юнцу.
И юнец ныряет в толпу и до тех пор дергает за руки парубков, пока они не приносят скрипку и бас. Атаман пустился вприсядку, бесом понесся по двору, сверкая серебряными подковами, а за ним не утерпел один из бойцов и пошел отбивать присядку своими сапожищами – аж земля задрожала. Да где ему! Запорожец – тот не пляшет,
летает. Вот он взметнул в последний раз рукавами и стал во весь рост и тянет из бутылки вино, закидывая голову, как сокол.
- Этими своими подковками, - говорит он, отрываясь от бутылки, - буду я в Варшаве бренчать, ляхам страху задавать.
А юнец стоит возле него, вцепившись в шалевый алый пояс маленькой грязной ручкой и приговаривает, поворачивая лицо во все стороны:
- Это я его привел! Это я его привел! Это я его привел!
В конце мая, в начале июня восстание не знало поражений. Польская армия, армия вечно пирующих начальников и своевольных жолнеров не оказывала восставшим отпора.
Надворные казаки из панской милиции при первом же призыве срывали с себя галуны и нашивки, попирали ногами панские гербы и соединялись с восставшими. Бежать, бежать – вот все, что оставалось панам. Бежать за надежные стены своих крепостей или в степи, в поля, в хлеба, туда, где еще так недавно прятались холопы. И бегут, бегут шляхтичи, ксендзы, паны, еврейский шинкари и купцы в степи, в леса, в Умань, в Белую Церковь, в Лысянку, свозят добро под защиту чудотворных икон, сдают его на хранение ксендзам и раввинам.
Шляхтичи из Васильковщины, добежавшие аж до самой Умани, дрожа и заикаясь, рассказывали горожанам, что теперь на Васильковщине новый пан хозяйничает – холопский пан, любый пан, Швачка. Швачка поставил свою атаманскую палаточку в
Фастове, в самой середине города, на рыночной площади. Похаживает атаман перед своей палаточкой, бархатной шапочкой помахивает. Приведут к нему попа, или ксендза, или
шинкаря, или шляхтича: он нацелится, сощурит очи, стукнет обухом по голове, в самое темя, и отдаст своим ватажкам на обдирание.
Было от кого бежать, было от кого прятаться в лесах и за надежными стенами.
Но никто не спасет их – ни леса, ни молитвы, ни стены.



209


XIX

Недаром так боялись Швачку разбежавшиеся по стране, затворившиеся в Умани и в Белой Церкви ксендзы и монахи, паны, арендаторы, шляхтичи. Суровым, беспощадным врагом панства и шляхетства был атаман Швачка. Обух топора, в котором, заикаясь от страха, рассказывали беглецы с Васильковщины, не приснился им, не был их выдумкой. Всем своим ножам и пистолетам предпочитал Швачка обух. Ловко умел он рубать и отбиваться саблей (“как рубанет кого, то так надвое и рассечет: одна половина головы туда, а другая – сюда” – говорили про него ватажане), зорко стрелял из рушницы и пистолета, любил Швачка обух. Выглянет белыми дырами глаз на трясущегося человека, приподнимет в седле свое грузное, но проворное тело, легонько взмахнет рукой – и падает человек, как подкошенный, и вот и еще одним паном меньше стало на русской Украине.
Отряд Швачки рос как снежный ком, и в Фастов пришли уже не десятки, а сотни восставших. Швачка был немногословен. “За сабли, хлопцы, за мушкеты!”, - говорил он, собирая громаду в каждом селе и все без дальнейших слов понимали, кого надо рубить той саблей, в кого стрелять из того мушкета. Выводили коней из конюшен. Заступами, а
то и руками разрывали землю под корнями спелой яблони, добывали давно припрятанную саблю или рушницу. А у кого не было оружия – брал косу. А у кого и косы не было – строгал и смолил себе кол, и шли за Швачкой. Шли целыми таборами, пешие, конные и на возах. Шли в поту, в пыли и в  крови. Отряд Швачки захватил Фастов, Блошинец, Володарку, Гребенку. Всюду приказывал он своим хлопцам без пощады убивать шляхтичей, ксендзов и попов. Всюду приказывал он своему верному есаулу Андрею Журбе разбивать шкафы, сундуки и конторки панских управляющих и писарей и по ветру
пускать подлые панские бумаги, хуже болотных пиявок сосущие кровь из крестьян. Громким, счастливым хохотом встречали повсюду крестьяне расправу со счетами,
записями повинностей, инвентарями, завещаниями, контрактами. С этой бумагой в руках шляхтич отыскивал беглого холопа, с этой бумагой приходил он в хату и под упорным взглядом голодных глаз уносил на панскую кухню последнего поросенка… Холопские руки жадно рвали и мяли бумагу, холопские пятки топтали все, жинки тащили ее в хату на растопку, хлопцы делали из нее пыжи.
В одном селе Андрея Журбу подвели к большому сундуку, окованному железом. На сундуке висел замок величиною с кулачище.
- Тамо, - сказал старик с трясущейся головой, показывая на сундук костлявым пальцем.
- Тамо, - сказали дети, боясь подойти к сундуку поближе и кивая на него
подбородками из угла.
Журба долбанул по сундуку топором. Сундук не дрогнул. Журба выстрелил в него
из пистолета: пуля отскочила и ударилась в стену.
- Выдай, выдай письма лядские, выдай зараз! -  в бешенстве заорал Журба сундуку и стал бить его чоботами.
Сундук остался неподвижен, даже замок не шелохнулся. Тогда, напружив шею и раскорячив ноги, Журба поднял его над головой и потащил к реке топить. В сундуке этом
210

вместе с другими бумагами лежала книга, куда эконом – главный судья этого села и десяти соседних – заносил решения своего неправого суда. Раскачав сундук на руках, как младенца, Журба швырнул его в воду и с минуту любовался кругами, что пошли по воде. Затем он плюнул в самую середину последнего круга и, придерживая саблю, побежал помогать Швачке, который раздавал холопам ковры, оружие и кубки на панском дворе.
Немало шляхтичей с женами, детьми и пожитками сбежали в те дни в Белую Церковь. Дважды ходил Швачка под Белую Церковь – и дважды отступал, даже не начав атаки. По углам белоцерковского замка высились башни с квадратными бойницами. Замок был обведен высоким палисадом. В нем гарнизон был значительный и военных припасов много. Из башен молча и высокомерно смотрели на топчущихся внизу людей черные, вздетые к небу пушки.
Отряд Швачки расположился табором в степи, в виду Белой Церкви. Холопы, вооруженные списами и кольями, хмуро поглядывали на замок. День прошел, и ночь прошла, а Швачка все не объявлял приступа. Наутро второго дня в палатке атамана найден был клочок бумаги, подброшенный кем-то из замка – письмо от  губернатора Белой Церкви. Губернатор по-польски писал “нечестивому разбойнику” Швачке, что
намерен до крайности оборонять город от “бешеных холопов”. А внизу тем же почерком, но по-украински было написано: “Як ухоплю тебе за шияку, то потягну тебе, як собаку, та дам тоби кияку…”
Швачка держал в могучих руках легонькую бандуру, сидел в своей атаманской палатке и напевал песни, подыгрывая себе на бандуре. Песни любил он заунывные, печальные:
Ой, запил чумак, запил,
Сидя на рыночку,
Та й пропил чумак, пропил
Усю худобочку…
Прочтя записку, он хрипло и отрывисто, будто вода забулькала у него в горле, рассмеялся и отбросил бандуру в сторону.
- Гей, хлопцы! – закричал он, выйдя из палатки и подбоченившись. – Седлай коней! Ворочайте в Фастов! Пусть себе до поры красуются в своем замке! Плюньте мне в очи, если мы их всех по одному не передавим…
Кое-кто пробовал, было, ворчать: “Уступить поганым ляхам! Упустить добычу!”. Но Швачка вступил на коня и поскакал вперед. Он не оборачивался даже. Он знал, что никто не посмеет ослушаться его приказания.
В Фастове, где Швачка на этот раз обосновался надолго, поняли его хлопцы, что
означали слова “по одному передавим”. Швачка разослал в села и местечки и на дорогу в Белую Церковь разъезды по пять, десять человек. Он приказал старшим разъездов в каждом селе, где еще пануют ляхи, объявить: повелел, дескать, атаман Швачка, новый
владелец Фастова, присылать к нему на расправу панов. Когда не останется на украинской земле панов, вся земля станет холопской и холопы уже не холопами будут, а вольными казаками. А лядчине приказал он объявлять, что на великсвет государыня Екатерина принимает православный народ под свою государскую руку. И потянулись в Фастов возы, груженные не птицей, не зерном, не солью, не поросятами, а с другим товаром. На возах, 

211

связанные нога к ноге, лежали паны и шляхтичи.
С ними Швачка не разговаривал. Но, когда они уже были мертвы, он, отложив в сторону обух, спрашивал крестьян, привезших к нему добычу:
- Что было у твоего пана? Палаты были? Кони были? (холопы кивали головами). Вашим трудом кабаны жирели, вашим трудом палаты ставили – себе и берите их. – И добавлял, потирая руки: - чисто будет на Украине: не то что пан, а и дух панский не спасется с Украины.
А затем, очистив ловкими пальцами перо, становился у высокого аналоя, взятого им в каком-то костеле, и писал твердым кривым почерком: “Киевскому генерал-губернатору Воейкову. Вышедший в Польшу по указу ее императорского величества на истребление ляхов полковник Швачка доносит: панов побито нами…” и хмурил мохнатые брови, вспоминая нужное число.

XX

Полковник Швачка отправил в Киев опытного казака Василия, чтобы тот рассказывал местным горожанам о восстании и приглашал желающих присоединиться к его отряду. На его призыв отозвались 50 молодых украинцев из Киева, которые перешли границу, где охраняли русские войска, и объединились со Швачкой. Большой отряд из Запорожья, около 40 человек, тоже пришел и объединился с войском Швачки. Все это свидетельствует, что он имел очень большой авторитет среди казаков и селян. Очень быстро его отряд насчитывал уже тысячи человек, хотя его войско было очень
разнородное: запорожские казаки, казаки надворной милиции, правобережные селяне и киевские горожане, даже украинский шляхтич с Волыни.
Швачка поделил свое войско на сотни и очень быстро освободил от поляков районы Богуслава, Белой Церкви и Василькова. Первый вооруженный конфликт с русским войском у него случился, когда он преследовал поляков на Триполье. Тогда русские части стали на защиту поляков, но колии приняли бой и заставили россиян отойти за кордон.
После этого Швачка некоторое время находился в Фастове. Его очень волновал тот факт, что русские войска выступили против украинских повстанцев. Он пытался понять - это был просто случайный инцидент, которые случались во время войны?
Швачка был грамотным казаком, он переписывался не только с российской, но и с польской властью. В письмах Швачки к российскому генерал-губернатору в Киеве
нескрываемое удивление, что последний “держит руку за ляхов”, так как коли действуют по поручению “нашего полковника Зализняка”. Здесь появляется известие “Золотая грамота”, доверяя его письму, повстанцы были уверены, что они действуют по
поручению, или меньше, согласно с волей русской царицы Екатерины II. Именно поэтому Швачка не смог сделать правильных выводов относительно намерений русского
правительства сразу после вооруженного столкновения на Триполье. Он стал подозревать, что православные братья задумали что-то плохое, и поэтому на переговоры с Воейковым Швачка и Журба появились не сами, а послали посольство в составе трех казаков.

212

Воейков арестовал всех троих и после допроса отправил одного из них в Фастов с предложением Швачке и Журбе сдаться вместе со всем войском русскому командованию на Левобережье.
Воейков показал повстанцам, какое настоящее отношение к ним русского правительства. Швачка и Журба отказались от такого предложения и продолжали борьбу, но теперь не только с поляками, но и с русскими войсками.
В начале июля Швачка разделил свой отряд: Журба с тремя сотнями ушел дальше на запад, а сам Швачка подался в Богуслав. По поручению генерал-губернатора Воейкова против Швачки был отправлен московский карабинерский полк под командованием полковника Протасова, который окружил Швачку в районе Богуслава. Швачке было предложено сдаться, он отклонил предложение. Повстанцы дали бой и вышли из окружения, но много было убито, а сам Швачка вместе с 68 бойцами попал в плен, так как имел тяжелое ранение.


XXI

Заместитель Швачки Андрей Журба имел настоящее имя Василий Тесленко. Новое имя и фамилию он взял, так делали и другие казаки, когда пристал к гайдамакам. Журба один из тех, которые вместе с Зализняком пришел в Матронинский монастырь. Он был эрудированный и грамотный, поэтому сразу стал правой рукой атамана Швачки и оставался при нем около двух месяцев.
После того, как в начале июля отряд Швачки, который тогда имел больше тысячи
Повстанцев, был разбит, Журба начал действовать самостоятельно. Он возглавил отряд из трехсот повстанцев и повел их из Богуслава через Белую Церковь на Волынь.


XXII

На севере Киевщины действовал отряд полковника Ивана Бондаренко. Ему подчинялись несколько сотников: Саражин, в отряде которого воевали атаманы Бандурка, Скорина и Петр Ветер в районе Боярки, Головацкий - в Маркове, Грицько Вовк и Максим Максимов - на Полесье.


XXIII

Раньше, выезжая из городов, Максим оставлял в них атаманов, передавал в их руки
всю власть. Теперь он ездил с Гонтой по ближним, занятым гайдамаками волостям,
устанавливал всюду казацкие порядки, раздавал панскую землю, создавал вооруженные отряды по селам.

213

Никто не осмеливался больше поднимать над крестьянской головой меч, никто не собирал золотых с политой его потом земли. Еще никогда не держали небольшие крестьянские тока на своих черных, выстроганных лопатами спинах такого количества маленьких копен, никогда не наполнялись латаные мешки таким отборным зерном.
Именно поэтому, в какое бы село ни приезжали Зализняк с Гонтой, везде они были желаемыми  гостями. И чем меньше в хате были окна и ниже нависала стреха, а на ней виднелось больше заплат, тем приветливее встречали их там. Снова вспомнились людям старые песни, которые сложили очень давно и пели еще во времена Хмельнитчины.
Родились вторично, звучали от Днепра до Буга над широкими украинскими полями.
Впервые за долгое время улыбался Максим. Казалось, даже морщин стало меньше на лбу и возле глаз. Но рана, причиненная смертью Оксаны – его невесты, не
зарубцовывалась. Часто, словно наяву, видел он Оксану во сне: стройная, высокая, она ласково смотрела на него своими карими глазами, а полные, алые, будто смоченные калиновым соком, губы шептали нежно-нежно: “Вот и дождалась я тебя, Максимочка. Почему же ты не подходишь, ну, обними меня”.
Максиму рассказывали, что Оксана вместе с другими гайдамаками пряталась в лесу, стояла в дозорах, пробивалась с ружьем через болото, он почему-то не мог ее представить такой отважной, а только кроткой, улыбающейся, в цветастом платке на плечах. Лишь один только раз приснилась она заплаканной. Опустившись на скамью, на ту саму, под вишенкой, где они сидели всегда, она жалобно простонала: “Болит у меня, Максимочка, в груди Конь наступил копытом, болит”.
Максим проснулся в холодном поту и до утра бродил по лесу. Лишь на заре вернулся он снова в шатер, измученный упал на кирею. Лежал долго и был рад, когда в шатер, зацепившись шапкой о верхний край полога, вошел сотник Власенко.
- Здоров будь, атаман, - прогудел он таким басом, словно весь век прожил на колокольне.
- Собирайся  в город, гости к тебе прибыли.
- Кто такие?
- Татары, посланцы какие-то. Говорил им: “Езжайте, нехристи, со мной в лес”. Не хотят, боятся леса, как заяц бубна.
… Зализняк принимал татар вместе с Гонтой в небольшом купеческом доме, расположенном в предместье Умани. В светлицу их вошло трое. Низенький татарин  с хитрым взглядом выступил вперед и, скрестив руки на груди, низко поклонился.
- Да пошлет Аллах тебе, великий гетман (при этих словах Максим легонько толкнул Гонту коленом и прошептал: “Ишь, уже все пронюхали”), много лет жизни и
доброго здоровья! Я посол каймакана и приехал к пану гетману из Болты.
Дальше татарин повел речь о любви к гайдамакам, которую носят в своих сердцах каймакан и его приближенные, и о городе Болте, сколько там проживает православных, как расцветает торговля и как там всем хорошо живется.
Долго слушал его Максим, долго ждал, когда татарин заговорит о деле, ради
которого приехал. Но речи посла конца не было. Она тянулась, не прерываясь, нудно, словно дождь в осенние дни. Наконец, терпение Максима лопнуло.
- Говори, зачем приехал.

214

- Один Аллах ведает, как рады мы тебя видеть, гетман. Наши обозы издавна ходили по этим местам, а в последние годы трудно было торговать тут. Неслыханные пошлины устраивали губернии, только на одном ввозе через Россь арендатор переправы брал по три кувшина горилки с бочки и по три связки тарани с воза. А сейчас случилась еще большая
беда. Не могут свободно ездить купеческие обозы по земле Речи Посполитой, шляхетские войска забирают их. И управы искать негде. Открой, наисветлейший гетман, свое сердце, и пускай часть твоей доброты прольется на нас. Позволь нашим обозам проходить через твои земли.
Максим внимательно слушал татарина. Когда тот кончил, он сощурил глаза и сказал медленно:
- Прикрутило? Прибирают конфедераты к рукам ваши обозы… Некуда проехать?
Знаю, так вам и надо… Плели с ними разные козни против нас и доплелись. Приходилось и мне видеть ваши бунчуки впереди конфедератского злата. Скажи, это так? И сейчас еще есть.
Гонта наклонился к Зализняку.
- Может, все же пропустим? Для нас же лучше.
Зализняк кивнул головой и снова повернулся к посланцу.
- Так оно было. Но мы не злопамятные. Вот и пан полковник просит за вас. Я сам жил в Очакове и сейчас хотелось бы мне видеть ордынцев доброжелательными соседями, так и передайте каймакану. Что же касается торговли, то она к военным делам не относится. Езжайте. Да в дальнейшем будьте осторожнее. Идите, я скажу писарю, пусть напишет охранную грамоту.
Когда татары вышли, Зализняк усмехнулся.
- Ишь, добрые какие, хоть к большому месту прикладывай. Знаю я их. Завтра Жилу с несколькими сотнями пошли в Болту, дела там весьма плохи. Хитрые татары! А обозы их пропустим, и если что-то не так, не в нашу сторону повернется – прижмем их.
- Знаешь, это немного…
- Не благородно?
Гонта утвердительно кивнул головой.
- Брось ты его к чертям, это благородство. Не до него сейчас. Нужно сначала попов выгнать!
- Ты считаешь, их удастся выгнать?
- А разве нет? – удивленно поднял брови Зализняк – Чего же ты тогда к нам пришел?
- Разве всегда идут к тем, за кем видят победу? Ты не подумай только, что я сейчас
жалею или боюсь чего-нибудь. А шляхту одолеть нелегко. Соберут они войска, наймут
солдат. Варшава, что там ни говори! А за нею еще и другие державы стоят. Я же шел туда, куда меня вело сердце.
Зализняк вплотную придвинулся к Гонте.
- Варшава, говоришь? А что, если б нам самим на Варшаву ударить?! Собрать
отряды. Ого, сколько их! Ты погляди – вся Украина горит.
- За них Пруссия, Австрия…
- Мы тоже не сироты на этой земле. У нас родичи ближе есть. Русские люди! Ведь

215

испокон веков мы в беде друг другу помогали. Давно следует по-настоящему объединиться. Люди одни, кровь одна. До каких пор мы будем надвое делиться. Наши атаманы давно переговоры ведут. Мы уже послали письмо киевскому губернатору, а теперь в самый Петербург напишем.
Гонта поднялся и пошел к окну.
- Люди-то одни, это правда. В Польше не только шляхта живет. А вишь, как получилось! И в Петербурге царица есть, есть бояре. Как они на это все посмотрят? Если бы так, как мы хотим… А поразмыслить: как же они могут иначе смотреть? Тем паче
люди образованные, умные? Самый момент левый берег с правым сцепить.
Зализняк подошел к Гонте.
- Это так. Им должно быть дальше видно, чем простым людям… Куда ты
загляделся?
Максим выглянул в окно. В соседнем дворе молодица гладила платок. Ей помогал мальчик, в длинной, до колен, сорочке, подпоясанной кромкой. Они держали платок растянутым, раскатывая в нем разогретое круглое гало.
- У меня такой дома остался, - указал глазами Гонта на мальчика. – Да девушек четыре. Красивые все – в отца, - и довольный своей шуткой, засмеялся: - Ты женат?
- Нет, была девушка… Ты, кажется, еще не был дома с тех пор, как перешел к нам? – перевел разговор Зализняк. – До Россошек далеко ли отсюда?
- Напрямик верст пятнадцать-двадцать.
- К вечеру вернемся? Поедем вдвоем. Принимаешь гостя?
Зализняк позвал Василя и велел готовить коней.


XXIV

Восстание нарастало. Грозовой тучей катилось оно по Украине. А туча та из горя и гнева народного соткана: рокочет она громами-призывами, сверкает карающими
молниями. Выпав ливнем возле Умани, туча поплыла дальше, все разрастаясь. От нее отделялись и расходились в сторону меньшие тучки, а вместо них приплывали новые и новые. А громы гремели все сильнее, а молнии летели все дальше и дальше. Туча покрыла уже не только Киевщину, Черкасщину, Брацлавщину, но и Волынь, Галицию, сеяла мелкой изморозью на Белчине и Подкарпатье. Там на горные дороги выходили с кремневыми ружьями и топорами опрышки, останавливали обозы, которые везли шляхте оружие и провиант. Опасными стали для купцов те дороги, опасными и страшными. И не
только горные дороги. Уже не везде по Львовщине и по Краковщине помещики спали в
комнатах. Они предпочитали ложиться где-нибудь во флигеле или бане, откуда можно вырваться в поле. В Польше было неспокойно. Слухи о гайдамаках перелетели через границу и помчались в  Пруссию, Венгрию, Молдавию и дальше за море, в Турцию. Крестьяне ловили те слухи на базарах и на улицах, письма о восстании везли в конвертах
курьеры королям, князьям, помещикам. На ярмарках и на улицах люди стали собираться в кучки, шептались между собой. Сновали по гуртам переодетые доносчики, волновалась по замкам и фольваркам знать. Правители приказали усилить стражу на границах, написали
216

королю и русской царице, чтобы не медлили, собрали как можно больше войска и гасили этот огонь, пока он не перекинулся дальше в Россию и Польшу. Они слали свои советы, предлагали помощь, требовали решительных действий.


XXV

У Гонты Максим пробыл три дня, и все это время он пытался отогнать тяжкие
думы: с утра шел на речку и оставался там до полудня – купался, катался на лодке, а однажды даже помог россошским мальчишкам устроить облаву на вертлявых нырков,
которых десятка полтора плавало в заливе. Остаток дня Зализняк проводил в саду, где уже начинали радовать яблоки, а кусты смородины краснели, словно вымытые багрянцем. С Гонтой за это время никаких разговоров о делах не вели. Только раз… Было это под вечер. Максим, примостившись на высокой, как осокорь, вишне за ольшаником, лакомился сладкими ягодами, когда на перелазе показался с косою в руке Гонта.
- Вот ты где, а я думал, снова на речку подался. Переходи вон на ту вишню, возле тына. Ягоды на ней уже очень хороши.
- Пускай завтра, на сегодня довольно.
Максим слез.
Гонта бросил косу и сел на краю ольшаника, где лежали Максимовы сапоги с наброшенными на голенища полотняными онучами, небольшой кривой нож и новенькая ложка с ручкой в виде рыбьего хвоста.
- Хорошо. Сам?
- Сам. А ты бы вырезал?
- Когда-то пробовал. Такую бы нет.
- Хочешь – возьми. Возьми. Небольшой цены память, зато сам делал.
Гонта еще раз осмотрел ложку и засунул ее за голенище.
- Скажи, Иван… Этот хутор твой издавна?
- Хутор… Мне его  в награду Потоцкий дал. Ты не думай обо мне, будто я посполитые обдирал. В надворниках весь век прослужил. А отец мой из бедных казаков был, с Левобережья, четвертый сын у своего отца, то есть деда моего. Все сыновья были женаты. В хате всем бабка заправляла. И злая была – страх! Обо всем этом я узнал позже, подслушал, как мать соседям рассказывала. Невесток свекруха, как батрачек, гоняла. Одну старшую не трогала – из богатого рода происходила. Немного придурковатая была, счет только до пяти знала, зато богатая. Больше всего моей матери доставалось. Меньшая
невестка! И за стол нельзя сесть – подает от печи, только что через чужие плечи успеет
ухватить ложкой, то и ее. И выходить свекровь никогда не давала, даже спать не разрешала с мужем. Чтобы детей, значит, не было. На скамье они возле посудной полки спали. А старуха лежит на полу и стучит ногами по скамье – не ложись. Батько мой долго молчал, а однажды не выдержал – да и скажи слово наперекор. Бабка к нему. Схватила за
чуб и давай трясти. Он оттолкнул ее. Она тогда на улицу, косы раскосматила, лицо себе поцарапала. Судил старшина. Чем бы кончилось? Ты же знаешь, как судят за избиение родителей, да писарь надоумил отца упасть перед старшиной бабке в ноги и просить
217

прошение. Простил старшина. С тех пор батько с матерью не захотели жить на отчей усадьбе и отправились на Правобережье.
Гонта вынул кисет, набил люльку. Не спеша потер об полу трут, ударил дважды
огнивом. От трута потянулся пахучий дымок, защекотал ноздри. Впервые он так много
рассказывал о себе. Ни с кем полковник не делился воспоминаниями своего детства. Говорить с Зализняком было легко и приятно. Гонта ловил себя на мысли, что ему приятно не столько разговаривать с Максимом, сколько слушать его самого, а то и просто сидеть рядом, думать. Что-то было в том Зализняке особенное, он будто притягивал, привлекал к себе. Взгляд ли был у него такой, или просто влекла его человеческая искренность и проникновенность. Этого Гонта не мог сказать. Одно чувствовал сердцем:
Максим большой правды человек. Правильно он сделал, присоединившись к Зализняку.
- А знаешь, как начинать из ничего? Пока расстараешься на хату – полжизни  пройдет. Я уже помню… Хата у нас была неогороженная. Ни тебе сарая, ни хлева, да и скотины не было. Без погреба жили, с солениями  в хате теснились. Еще помню, на огороде верба стояла дуплистая. В ней сычи водились. Ночью так страшно кричали.
Гонта замолчал, ковырял каблуком землю. Молчал и Зализняк. Он видел нежелание Гонты продолжать рассказ и спросил:
- Сад этот ты посадил?
- Только этот ряд, а возле клуни – нет. Старинные там яблоки и груши, - Гонта поднялся, попробовал на палец косу. – Хочу траву выкосить. Вишь, какая повырастала.
Зализняк поднялся, и разом на лице его отразилось колебание.
- Иван, - произнес он негромко, хочу тебя спросить. Только не будешь смеяться?
Гонта удивленно и в то же время несколько настороженно взглянул на Зализняка.
- Если смешно – вдвоем посмеемся. А так, ни с того, ни с сего, чего же смеяться?
- Видишь, как оно выходит. Все бумаги ты за меня подписываешь. И читаешь мне… Темный, неграмотный я. Давно хотел… да стыдно как-то.
- Грамоте хочешь выучиться?
- Хотя бы немножко. На первых порах хоть расписываться, только пускай про это никто не ведает. Или ты?..
- Отчего же, – поспешил Гонта. И на минуту задумался. – Я с охотой. Только знаешь – нелегко это.
- Знаю. Видел, когда бывал у дьячка. Ты тоже со мной не очень. Три пота из меня выгоняй… Я жилистый, выдержу.
- Тогда сегодня и начнем. Вечером в моей светелке засядем. Затягивай пояс потуже: я из тебя не три, а все сто потов выгоню, - улыбнулся Гонта и взялся за косу.
Гонта докосил до плетня, начал делать закос обратно, как вдруг кто-то его
тихонько окликнул. Гонта оглянулся. За плетнем стояли двое нищих. Высокий, молодой, и пониже, старый, с длинной седой бородой.
- В хату идите, - махнул рукою полковник.
- А мы… Разговор у нас есть, - вкрадчиво сказал седобородый, - наклоняясь к
плетню. – Привет привезли пану старшему сотнику.
- Привет? От кого вы это? – Гонта приклонил косу к вишне.
- От того, кто питал к тебе наибольшее доверие. Кто одарил тебя. И в чье сердце ты

218

влил много горечи. Но сердце то незлобиво. Оно прощает тебе все. А если окажешь услугу, то на тебя прольются щедроты, доселе тебе невиданные.
Гонта в недоумении уставился на нищих. Что это – шутка? Или и впрямь его хотят
купить?
- Пламя это, - нищий показал рукой на Умань, - уже начинает затухать. И ты подумай, пока не сгорел в нем, как мотыль, на огне. Только безумец может верить в победу.
“От кого они? – старался разгадать Гонта. – Выдают себя за посланцев Потоцкого. Но, конечно, послал их или Стемпковский, или Броницкий”.
- Войска у короля много. А мало будет – Австрия, Пруссия на помощь придут. От
Умани до Варшавы веревку из мужицкой кожи протянут…
Об Австрии и Пруссии  он говорил то же самое, что Гонта вчера Зализняку. Гонта вспомнил вчерашний разговор и повел плечами, будто от холода. Но нет, пусть он и не верит в победу, но ей, может, и неосуществимой, отдаст свою жизнь. Он отдаст ее Украине, ее людям, ее свободе.
- Этот огонь проглотит Варшаву, а встанут против нас Австрия и Пруссия – испепелит и их. А мне страшится нечего.
- Значит так?! – в голосе седобородого послышалась угроза. – Не страшишься за себя… Но выводок у тебя большой…
Гонта вздрогнул.
- Что? – хрустнул под его руками плетень. – Кто послал вас, иезуиты?
- Мы старцы дорожные, сами по себе ходим, - заговорил старший, стараясь освободить полу свиты от Гонтиной руки.
Но тот не отпускал.
- Бежите?
Гонта нажал на плетень, и тот пошатнулся. В то же мгновение младший лазутчик ребром руки ударил по руке полковника. Гонта выпустил старшего и, перешагнув через
плетень, схватил за грудь молодого.
- Хлопцы! – кликнул он во двор. – Сюда!
Молодой рванулся, и оба они упали на поваленный плетень. Лазутчик успел вынуть нож, но Гонта изо всех сил стиснул его руки, и тот не смог с силой всадить нож. Скользнул только острием по спине и распорол одежду. Наконец, все же лазутчику удалось высвободить руку, но на нее тут же наступил чей-то большой сапог. Над ними стоял Зализняк. Гонта поднялся.
Лазутчик лежал, распластавшись на земле, испуганно вытаращив глаза. Второго
двое гайдамаков привели с огорода
- Отведите их в погреб, - сказал Гонта и подумал: “Жену и детей нужно перевезти в  город”.


XXVI

Перед Зализняком стоял вопрос: что делать дальше? Увеличить свою армию и
219

зачистить самостоятельно от жидов и ляхов всю Украину? Вести переговоры с генералом Кречетниковым о дальнейших совместных действиях против “конфедератов”? Отправить послов в Петербург к Екатерине II, чтобы попытаться договориться о присоединении
очищенных от жидов и ляхов русских земель к России?
В это время трудное положение было и у польского короля. Резня в Умани нагнала страху на всю Польшу. Напуганы были не только жиды. Напуганы были “конфедераты”, которые вынуждены были воевать со сторонниками короля, с русскими отрядами генерала Кречетникова и с православными крестоносцами Зализняка. Напуган был король Станислав, так как крестоносцы Зализняка убивали всех подряд ляхов и жидов, не делили их на сторонников короля и его противников. И король очень не хотел потерять
“окраину”. Но у короля тогда было всего 20 тысяч солдат, разбросанных по разным гарнизонам. А приходилось воевать теперь не только с “конфедератами”, но и против “взбунтовавшегося быдла” – “сепаратистов”. Зализняк при желании мог собрать 100 тысяч вооруженных казаков – селян и горожан.
В этой ситуации польский король, магнаты и шляхта, которые были на его стороне, и жиды обратились за помощью к русскому генералу Кречетникову. Его всячески задабривали, дарили дорогие подарки, хорошо финансировали его и его армию. Польский граф Броницкий предоставил генералу свое имение под штаб и бесплатно снабжал его отряды продовольствием. Жиды везли русским солдатам и офицерам телеги с куриными окороками и вино. Броницкий и жиды уговаривали русского генерала все главные силы направить не против “конфедератов”, а против взбунтовавшегося быдла.
И русский генерал Кречетников послушно стал выполнять волю ляхов и жидов. Его войско стало карательным войском. Русские против русских.
Православные против православных. Одни православные русские сражаются с оккупантами – ляхами и жидами, другие православные русские – стали на оборону оккупантов – ляхов и жидов. Очередная трагедия русского народа на исторической дороге.

XXVII

Комендантом города Умань был назначен сотник Пантелеймон Власенко.
Все украинцы были провозглашены свободными казаками, податковые и военные повинности регламентировали постановлениями, содержание которых отражало свободу времен Семена Палия.


XXVIII

Уманщина разделена была на сотни и в каждую отправлен сотник, который должен
был регулировать доставку военного контингента и заведовать сбором провианта и податей, в этом смысле разосланы были по селам указы за подписью Гонты. Униатским священникам предписано было или оставить приходы, или присоединиться к

220

православию, испросив у переяславского епископа уставные грамоты и антиминсы. Затем приступили к очистке города от трупов. Часть казацкого войска заняла в качестве гарнизона Умань, другая выведена была за город в лагерь.
В лагерь стекались новобранцы со всех концов, со всех углов Правобережья, там их учили военному делу. Обстрелянная часть войска была поделена на отряды, которые выступали в поход на запад и север. Гонта старался поддерживать в войске бодрость духа и веселие. Он разделил между казаками богатую добычу, старался о правильном снабжении лагеря провиантом и по временам устраивал пиры с музыкой и танцами, на которые приглашал без различия всех жителей города, в том числе и уцелевших дам шляхетского сословия. Несмотря на эту деятельность, Гонта, однако, сознавал всю трудность прочного водворения казачества. Он по временам был беспокоен и задумчив, и говорил окружавшим: “Братья! Сомневаюсь, пойдет ли впрок начатое дело”.


XXIX

Повстанцы быстро продвигались по стране, захватывая небольшие городки и села.
Отряды во главе с Черным, Романченко и Носом добыли Гранев, Теплин, Гайсин, Копели, Бокивку, Жидачин, Ладыжин и Болту. Они прошли всю Уманщину, уничтожая
поляков и евреев. Полковник Неживой успешно действовал в южной части Киевщины.
Его отряд бился с польскими конфедератами на Чигиринщине и на Черкасщине. О том времени из документов становится известно, что в Медведовке была уничтожена сотня польских конфедератов, в Жаботине 450 польских вояк. На освобожденных от поляков
землях Неживой заводил казацкие порядки, всем заправляли сотники: Иван Черный в районе Черкасс, Василь Шелест в Жаботине, Василий Смилянский в Лебедине, Иван Таран в Вильшанах, Шундра – в Смеле, Станкевич в Корсуне, Шевченко в Богуславе.


XXX

Всю ночь гайдамаки простояли в лесу. Костров не разжигали, коней поить водили не к Днепру – он был на виду у крепости, а вглубь леса, где билась о корни небольшая речушка Сухой Дунаец.
Утром Неживой, Хрен и еще несколько гайдамаков вышли на опушку. Прямо перед ними виднелся замок, несколько правее – город. Он скрывался в ярах, утопая в зелени
садов. Слева от крепости, ближе к Днепру, виднелась дубрава, а возле нее – хатки и мельницы по речке.
- Глядите, мельницы все, как одна, не мелят, - заметил какой-то гайдамак.
- Около Днепра тоже никого не видно, - добавил Хрен. – И на валу ни души, хотя дозорные должны бы быть. Тут что-то не так.
Неживой тоже долго вглядывался в крепость.
- Кто-то предупредил? Или может?..

221

- Сейчас я доподлинно узнаю.
Хрен отделился от всех и пошел к крепости. Шел медленно, переваливаясь, и не прямо, а вдоль оврага, который тянулся от леса. Когда до крепости осталось не больше сотни саженей, Хрен остановился и помахал рукой. В тот же миг из-за частокола прозвучало с десяток выстрелов. Хрен пошатнулся и покатился по склону оврага.
- Убили! – воскликнуло сразу несколько человек.
Долго стояли гайдамаки за деревьями, не зная, что делать. Они уже хотели спускаться лесом в яр, идти разыскивать труп, как вдруг из-за кустов прозвучал голос:
- Вот, нечистая мать, все штаны о колючки разодрал.
К ним подходил Хрен. Одежда на нем в нескольких местах висела клочьями, левая рука и бок были запачканы глиной, пышные русые усы раскосматились и торчали во все
стороны. Хрен закинул оселедец за ухо и, отряхивая кунтуш, молвил:
- Нас тут давно с гостинцами ждали. Все, как есть, на валу лежат. Вон они – и не прячутся.
На валу действительно поднялись несколько жолнеров.
Посоветовавшись с гайдамаками, Неживой спустился в яр, написал коменданту крепости письмо, в котором предлагал сдаться. С письмом послал двух гайдамаков. Ждали больше часа, но посланцы не вернулись. Тогда Неживой приказал выходить из леса. Гайдамаки стали напротив дверей крепости. В ответ на валу поднялся густой ряд оружий.
Семен написал еще одно короткое письмо. Посланцу приказал в крепость не въезжать, а подать письмо на стену. Тот нацепил письмо на конец копья, но поехал не к стене, а к воротам. Неживой видел, как открылись ворота, как ввели за повод коня в крепость. А еще через несколько минут на валу появилось копье с головой посланца. С вала до гайдамаков доносился хохот и насмешливые выкрики. Гайдамаки ответили руганью. Несколько человек, выкрикивая бранные слова, подошли совсем близко к частоколу. За ними двинулись остальные. Ближе всех подошло левое крыло гайдамацких войск, некоторые гайдамаки стояли от частокола не дальше, чем в двухстах саженей. И вдруг на валу грохнули пушки, вспугнули грачей. Одному гайдамаку ядро оторвало голову, еще трое упали на землю раненые. В гайдамацком стане раздался громкий крик. Без команды повстанцы беспорядочными толпами двинулись к валу, под густой рой пуль. Тщетно Неживой метался на коне, напрасно кричал охрипшим голосом. Гайдамаки скатывались в ров, лезли на вал. Сбитые оттуда, они снова катились в ров, часть уже не поднималась. Лестниц было всего три, у нескольких человек еще в руках были длинные жерди, но они не доставали до верха частокола. Семен соскочил с коня, пытаясь установить хоть какой-нибудь порядок в своем распыленном войске, направить
осаждающих в одно место - к выступу у ворот. Но гайдамаки также внезапно, как начали, было, наступать, вдруг побежали назад, оставив под стенами более полусотни трупов.
Семен с нетерпением ждал вылазки. С помощью Хрена и еще нескольких человек
он собрал с полсотни гайдамаков и, наблюдая за воротами, стал отходить к лесу. К счастью, никто не преследовал отступающих. На опушке остановились. Один за другим подходили гайдамаки. Усталые, мрачные, обходили стороной атамана и остановились позади его.

222

- Видимо, невелик гарнизон в крепости, а то они непременно погнались бы за ними, - сказал Хрен, вынимая трубку.
Семен не ответил. Он смотрел на крепость, и ему становилось ясным – отсюда ее не возьмешь. Тем более нечего было и думать, подойти к ней с других сторон.
- А чтобы ты сгорела! – выругался сзади какой-то крестьянин. – Пустить тебя за дымом.
- А зачем сами начали? – молвил со злостью Хрен. – Стадом, словно скотина, поперли. В бой нужно идти строем. А вы… Сохой пахать, сено кидать – это вы еще умеете.
Неживой вздрогнул. Молнией промелькнула в голове мысль и угасла.
- Чем, как? Разве что… – он подозвал Хрена. – А что, если поджечь крепость?
Стены у нее деревянные. Подвезем сена стогов пять, тут недалеко, - Неживой показал на берег Днепра.
Запорожец выпустил носом дым и только после этого посмотрел на луг. Снова
затянулся. На какое-то мгновение глаза его скрывались в клубах дыма.
- Можно, а если и не удастся выкурить, то ослепить наверняка ослепим. Сено слежалось, от него дыма будет густо.
Вскоре от Днепра потянулись возы, груженые сеном. Несколько небольших стогов зацепили веревками и целиком втащили на холм. В лесу нарубили больших жердей, связали по нескольку и вынесли на опушку. В полдень огромный вал стал подвигаться к крепости. Оттуда открыли сильный огонь, пытались поджечь сено, но безуспешно. Оно загорелось только тогда, когда гайдамаки подкатили его под частокол и подожгли сами. Клубы сизого, почти белого дыма поползли вверх, укрыли стены. Вспыхнули одна за другой башни, огонь перекинулся на какой-то хлев, оттуда на комендантский дом и его пристройки. С другой стороны огонь наступал от ворот. Когда загорелись ворота, откуда-то из-под земли послышались отчаянные жалобные крики: под воротами была тюрьма. Гайдамаки стояли перед крепостью, ожидали сигнала. Сигналом был пистолетный выстрел Неживого. Раскидывая клочья тлеющего сена, цепляясь за выступы, гайдамаки полезли на стены. Крепость превратилась в настоящий ад. Огонь лизал пересохшее дерево строений, трещал на камышовых кровлях, клубами бил из окон и дверей. Кто-то из осаждающих разбил дверь тюрьмы, и оттуда, спасаясь от огня, выбежало больше сотни узников.
Готовясь к штурму, Неживой оставил под лесом полсотни гайдамаков во главе с Хреном. За дымом они не видели всей крепости, им была видна лишь восточная часть, с которой прыгали и катились в ров жолнеры, вылазили на противоположную сторону рва и бежали к причалу на Днепре. Хрен видел, как  с горы к байдаку, около которого суетились
четверо жолнеров, бежал офицер. Голубой шарф болтался у него на шее, офицер на бегу рванул его и кинул под ноги. Видя, что до байдака не добежать, он (это был комендант крепости) повернул к берегу и вскочил в небольшой выдолбленный из дуба рыбацкий
челн. Но к берегу уже подбегали гайдамаки. Заскрипел под днищем песок, сполз в воду остроносый челн. Он разрезал носом пенистые волны, три пары весел дружно опустились в голубоватую воду. С каждым их взмахом сокращалось расстояние между челнами гайдамаков и маленькой лодчонкой коменданта. Комендант понял – дальше бежать

223

некуда. Он знал: пощады ему не будет. За поясом у него торчал пистолет. Бросив весло, он выхватил пистолет и выстрелил себе в рот.


XXXI

На колокольне возле Красного Яра зазвонил колокол часто-часто, потом почему-то захлебнулся, ударил еще раза два, и замолк. Из разбитых окон панских домов на улицу летели стулья, столы, зеркала. В воздухе вишневым цветом кружился лебединый пух из мягких перин. Трещали двери в лавках, но не выбегали на тот треск лавочники. Вместо этого они глубже прятались по погребам и чердакам.
Огибая толпы гайдамаков, Семен спешил к винокурне. Она стояла между двух холмов на краю города, словно нарочно спряталась от людского глаза. Винокурня могла сейчас причинить много хлопот. Это понял Неживой. На дворе уже стояли два воза, тут и
там слонялись гайдамаки, выкатывая бочки и бочонки. Некоторые уже успели напиться. Семен удивился, увидев между ними и Хрена. Присев около бочонка, запорожец саблей выковыривал затычку.
- Тебя я тут никак не ожидал видеть, - молвил Семен. – Нашел себе дело, нечего сказать, - отвернулся он от Хрена, который обиженно смотрел на него, и крикнул: - Выбирайтесь со двора, слышите все, до одного!
Неживой нашел около стены лопату, выбил окно и крикнул внутрь:
- Выходите быстрее, сейчас подожгу, - он порылся в кармане, будто и в самом деле искал кресало.
- Вот у меня есть.
Неживой оглянулся. Позади него, с шибкой в одной и с огнивом в другой руке, стоял какой-то крестьянин.
- Ты кто такой будешь?
- К вам я, пане атамане. Помогите, лошаденку ваши казаки забрали.
Неживой оглядел крестьянина.
Изнуренное, изрытое морщинами лицо, вся в дырах сорочка, стоптанные постолы.
- Откуда ты?
Крестьянин назвал сельцо, которое гайдамаки миновали перед Каневом.
- Всю жизнь на нее собирал, все не мог приобрести… Снизу, как говорят, отрезал, а сверху латал. А теперь вот, собрался, было, деньгами, купил…
- Ты видел своего коня? Нет? Придется искать.
Последние слова Неживого прервал конский топот. Во двор, пригнувшись в низкие
ворота, влетел запыленный всадник. Удивленный Неживой узнал Миколу. Тот уже соскочил с коня и поздоровался. Не выпуская атамановой руки, потянул его за собой.
- Весь город облетел, тебя разыскивая. Зализняк приказал возвращаться на
Медведовку. Шляхта захватила крепость. Панычи все по лесам разбежались.
- Ничего не будешь передавать?
- Ты разве назад едешь?
- А как же, надо уведомить атамана. И про Канев рассказать, я уже все видел. А
224

тогда проситься буду в Медвин.
- Скажи атаману, выступаем немедленно.
Неживой направился к коню.
- Пане атаман, вы обещали коня… - в отчаянии кинулся за ними крестьянин. – Как я без него домой вернусь?
- Некогда уже его искать.
Неживой оглянул двор. Возле коновязи заметил коня, запряженного в глубокий, похожий на арбу, воз.
- Бери этого.
Хозяин поглядел на коня, что-то прикинул в голове.
- У меня кобыла была с лошаденком.
- Где же, батька, того украсть, когда его нет.
- Бери в придачу… Ну, взяли.
Семен взял за ручку огромный медный котел, что валялся во дворе, и вдвоем с крестьянином понес к возу.


XXXII

Иван Бондаренко пришел к Матронинскому монастырю вместе с Максимом Зализняком из Сечи. Он был одним из четырех главных командиров повстанцев. В соответствии с планами восставших он был обязан освободить от поляков северную часть Киевщины, Волыни и Полесья.
Иван Бондаренко родом был из села Грузьке (ныне Макаровский район на Киевщине). Он был храбрый, но и жестокий человек. После взятия Быхова он приказал повесить на воротах кладбища польского ксендза, еврея и собаку и приказал написать: “Лях, жид и собака – у всех вера одинакова”.
Освободив северную часть Киевщины, Бондаренко подался на Волынь и Полесье, но пришедшие русские войска заставили его повернуться на Киевщину.
После двух месяцев беспрерывных боев Киевское и Брацлавское воеводства были очищены от поляков и в них восстановились казацкие порядки.
Тем временем в военном лагере возле Умани формировались новые повстанческие отряды, которые уходили на запад и север, чтобы освободить от поляков Подол, Галичину, Волынь и Полесье.









225


Часть     пятая

I

После взятия Умани гетман Максим Зализняк направил на польско-турецкую границу (точнее на границу с Ханской Украиной) в Палиево Озеро на Кадыме (так население называло Юзефград) отряд сотника Василия Шило.
Юзефград славился своими ярмарками, на которые приводили лошадей, рогатый скот, овец. Для закупки лошадей приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Местечко богатело от этих ярмарок. В нем жило много жидов, греков, армян, турок и татар. Было кого порезать гайдамакам, было что пограбить.
В отряде Шило насчитывалось до 200 человек и 4 пушки (гайдамаки действовали малыми мобильными отрядами). По имевшимся у повстанцев данным в Юзефграде было сосредоточено до 500 барских конфедератов, выступивших за сохранение в Польше старых реакционных порядков бесправия диссидентов. Они ожидали к себе на помощь крымских татар.
Гайдамаки, пополнившись за счет местных жителей, 16-18-го июня 1768-го года, атаковали Юзефград и выбили конфедератов из местечка. Паны и шляхта, спасая свои жизни, перебежали границу и спрятались в татарской слободе Болте. Ватажане потребовали от каймакана, чтобы он выдал беглецов, но каймакан отказал. Отряд ворвался в татарскую слободу и жестоко покарал не только польских шляхтичей, но и татарских купцов.
Шило со своим отрядом в Болте прожил дня четыре, и спокойно вышел со своим отрядом из татарской слободы.
Гайдамаки, отходя из Болты, для своего прикрытия от турок оставили на мосту заставу из десятка казаков. Получив сведения о том, что гайдамаки оставляют Болту, турецкие солдаты напали на заставу и убили несколько человек. Они перешли с турецкой стороны на польскую. Одни пошли на город в погоню за гайдамаками, другие начали бить православных сербов и русских, грабить товары и зажгли предместье. Эта провокация вызвала негодование повстанцев, которые под прикрытием артиллерийского огня вернулись, в результате чего по утверждению правительства Турции и Крыма произошел погром нерусского населения в турецкой слободе. Казаки не имели намерений воевать с турецким гарнизоном, предложили Якут-аге перемирие и даже возместили понесенный Турцией ущерб. Вместе в этом бою погибло около 15 турецких солдат.
В это время к Болте подошел отряд крымской конницы численностью до тысячи всадников, который попытался атаковать гайдамаков, но был с потерями отбит. Затем по приказу В. Шило гайдамацкий отряд отошел в село Песчаное на Савранке и, разделившись на 2 части, совершил еще раз нападение на ханский отряд в Болте и в Дубоссарах. Возвратившись к Зализняку, повстанцы передали своему руководителю захваченный в Болте пернач (род булавы), атрибут полковничьей власти.
Позже самолюбивое правительство Турции, которое в это время искало любой

226

повод, чтобы начать войну с Россией и отвоевать потерянные земли, заявило, что на город Болту напали русские регулярные войска. Так началась в 1768-ом году новая русско-турецкая война, на радость ляхам и жидам.


II

Известие о разорении турецкой слободы, находящейся во владениях Турции, умножило беспокойство русских властей. Репнин писал Панину: “Нет нужды, кажется, вашему сиятельству представлять сколь строгого наказания сие преступление достойно…”. Посол екатерининского двора при дворе султана Образков доносил в Петербург: “… Порта… пришла в запальчивость… приказала к войне… распоряжения и приготовления делать!”.
Румянцев спешил успокоить “запальчивость” Порты. Он доносил императрице, что им послано Воейкову приказание, “дабы он немедленно предварил сообщениями своими, что дерзнувшие причинить нападение в турецкие области суть своевольные разбойники, а Ваше Императорское Величество высочайшими повелениями в том нимало не участвует…”
Но извинений и сообщений правительству Екатерине показалось мало. Слишком уж “важных следствий” можно было ожидать от сего происшествия. И в письме Панину Репнин предлагает: “… не прикажите ли… здесь нескольких из оных повесить, а особливо начальников в близости границ турецких… дабы узнала через то Порта, что мы участия в их поступке не имеем”.
В сентябре предложение Репнина было исполнено. Киевский генерал-губернатор Воейков предупредительно (“и в соседоприятельских терминах”) пригласил начальников двух турецких местечек, Болты и Голты – присутствовать при совершении казни.
Воейков, Румянцев, Репнин, Кречетников получали высочайшую апробацию всех своих предприятий. Екатерина вполне одобрила все принятые ими меры и в первую очередь посылку войск. Сидя в Петербурге, совещаясь с Паниным, Екатерина в письмах и высочайших рескриптах торопила расправу со своими “единоверцами”.
О нет, иностранные дворы напрасно подозревали ее в сочувствии этому восстанию! Крестьянскому восстанию Екатерина не сочувствовала. Никогда не писала она золотой грамоты, никогда не посылала ее своему верному запорожскому полковнику Максиму Зализняку. Напрасно поверили украинцы в то, что эта грамота написана императрицей – Семен Неживой, и Гонта, и многие-многие тысячи украинских крестьян.
Кто же сочинил ее? Ведь она была, ведь она существовала в действительности, люди держали ее в руках – плотный белый свиток, сверкающий золотом букв с алой печатью на толстом шнуре. Поляки утверждали, будто сочинил ее какой-то досужий монах – подозревали даже Мелхиседека Значко-Яворского, но с достоверностью
выяснить, кто был ее автором, не удалось по сей день никому.



227


III

В штаб корпуса, кроме генералов, были приглашены лишь старшие офицеры, командиры бригад и полков. Среди них только Кологривов имел чин поручика. Но он был вызван тоже, как командир третьего гусарского полка. Для чего их собрали, Кологривов не успел узнать, он немного запоздал. Пока он раздевался и разыскивал знакомых офицеров, обе половинки двери, что вела в кабинет командира, раскрылись, и молодой генерал-майор пригласил входить. Кречетников поздоровался с каждым отдельно, указал на стулья. Он долго перебирал на столе какие-то бумаги, недовольно хмурился – видно, не находя ту, что была ему нужна – и сухо покашливал. Потом высморкался в шелковый платок и заговорил скрипучим голосом:
- Господа офицеры, как вам уже известно, в этом крае, в польской Украине, произошли большие беспорядки. Крестьяне подняли бунт – перестали слушать своих господ. А это противно всем законам. Вы знаете, как это опасно, если бы такой бунт произошел в Великороссии. – Кречетников обвел взглядом присутствующих, понизил голос и стал говорить менее официально: - Граф Румянцев прислал мен вчера письмо, под его защиту бежал от бунтовщиков князь Иосиф Потоцкий. Страшные вещи рассказывает князь. Гайдамаки убивают всех дворян, начальников. Этот бунт может переброситься в Великороссию, он нарушает спокойствие всей нашей империи. – Генерал снова повысил голос. – Бунтовщики угрожают командам, которые дают убежище польским дворянам. Среди гайдамаков есть наши солдаты. Позор, господа! Нам стало известно, что солдаты роты капитана Сухотина Ряжского пехотного полка вместе с бунтовщиками ограбили поместье помещика Ковалевского. К бунтовщикам также присоединился и один из эскадронов донских казаков, какой-то бандурист (слово “бандурист” Кречетников прочитал по бумажке, лежавшей перед ним) – есть тут такие бродячие музыканты – навел их на дворянское поместье близ Чигирина. К бунтовщикам примкнул обер-офицер Марьянович. А несколько дней тому назад нам стало известно, что посланный с командой для вербовки солдат в пикинерию Черного гусарского полка капитан Станкевич тоже изменил присяге.
Кречетников замолк и кивком головы подозвал к себе штабного офицера. Тот вынул из ящика заранее развернутую карту и положил перед генералом. Кречетников некоторое время молча смотрел в нее и, ткнув куда-то пальцем, негромко, словно самому себе, проговорил:
- Сейчас он находится вот тут, в местечке Смела. Уже послали схватить его, - Кречетников откинулся в кресле и положил руки на стол. - Нами получено указание, по которому надлежит совершить военные экзекуции по отношению к гайдамакам. На просьбу графа Румянцева уже послан под Белую Церковь против атамана Швачки полковник Протасов. Приказы о выступлении против гайдамаков направлены полковнику Чорбе и бригадиру Черткову. Нам также велено договориться с кошевым Запорожской Сечи и с Елисанской ордой, чтобы они не пускали бандитов на свои земли. А главное –
надо рассеять шайку атамана Зализняка, именуемого чернью гетманом, и схватить его, а
также бунтовщика Гонту. Мы долго думали, кто сделает это. Прискорбно, господа, но мы
228

не можем доверить это всем военным командам. Солдаты тоже могут примкнуть к бунтовщикам. Военные экзекуции против Зализняка проведут как наиболее надежные третий гусарский и Каргопольский карабинерский полки. Они почти полностью состоят из верховных донских казаков, людей надежных и российскому престолу преданных.
 Э-т… - какое-то мгновение Кречетников держал рот открытым, очевидно, пытаясь вспомнить что-то, но, так и не припомнив, снова откашлялся:
- Теперь, господа офицеры, вы знаете, как вам поступать, когда близко от расположения неверных вам полков появятся гайдамаки. Думаю, что всем понятно, - Кречетников поднял голову, впился взглядом в молодого подполковника, командира Рязанского полка, который сидел, полуоткрыв рот.
- Точно так, ваше сиятельство, - отвечал тот, мы им такого зададим, что не только у них, но и у наших мужиков навсегда отпадет охота бунтовать.
Кречетников не ответил на эти слова, а, кивнув головой, промолвил:
- Можете идти.
Когда офицеры уходили, Кречетников приказал Гурьеву и Кологривову подождать его и задержаться на какое-то время. Сам вышел с офицерами.
- Много у Зализняка войска? – обратился Кологривов к Гурьеву.
Тот пожал плечами:
- Не знаю, генерал скажет.
- А как вам Станкевич? Такое пятно на всех офицеров корпуса! Разве я не говорил о нем раньше? И все знали: книжки всякие, в карты не играл. Давно его нужно было к отставке вынудить.
Гурьев ничего не ответил, только скривил в загадочную усмешку полные красивые губы, прищурил глаза. Странные они были у него – заискивающие, масляные и вместе с тем холодные и жестокие.
- Говорят, эти бандиты награбили множество золота, на возах в бочках его возят!
Гурьев не успел ответить, как в комнату, потирая руки, вошел Кречетников. Он уселся в глубокое удобное кресло, подвинул к себе карту, несколько бумаг и жестом пригласил Гурьева и Кологривова сесть поближе.
- Поговорим подробнее о ваших действиях. Но сначала прочтите грамоту ее величества императрицы. Я уже приказал переписать ее, вы возьмете с собой по нескольку копий. Однако оглашать ее лучше тогда, когда мы разобьем основные силы гайдамаков. Пусть они ничего не знают. Теперь читайте.
“Божьей милостью мы, Екатерина II, Императрица и Самодержица Всероссийская. Мы вынуждены с крайней печалью слышать, что единоверцы наши, вместо того, чтобы приносить Всевышнему хвалу, начали творить беспорядки, особливо крестьяне, отбросив необходимое послушание как начальству, так и своим помещикам, затеяли в разных местах убийства и иные богопротивные действия. Мы приказали неотложно всем нашим начальникам войск, кои находятся как в Польше, так и на ее границах, чтобы они продолжали всесторонне для ловли и искоренения этих разбойников и их сообщников, чтобы они были преданы нужной каре…” Так писала Екатерина II, Императрица
Всероссийская и покровительница всего православного люда, издававшая книги и
журналы, в которых призывала “любить ближних и паче всего поселян”, посылала письма

229

великому просветителю Вольтеру с кровавой болтовней о равенстве людей на земле, всепрощении, облегчения бедствий народа.


IV

Три недели подряд после провозглашения в Умани Гетманщины шли победоносные бои по всему Правобережью. Поляки оказались неспособными противостоять хорошо вооруженным мобильным повстанческим отрядам. Казалось, что молодое Украинское государство достаточно укрепило свои позиции, чтобы быть признанным своими соседями. Как говорят на Слобожанщине, сталось не так, как гадалось. Даже зная о разрушенном государстве Палия и подавлении восстания полковника Варлана, колии надеялись, что на этот раз одноверы (русские) их поддержат. Но меньше всего России была нужна независимая республика, да еще и образованная вследствие восстания селян. Поэтому русское правительство любезно оказало Польше вооруженную помощь против украинских бунтовщиков.
В конце июня 1768-го года на занятую повстанцами территорию вошли формирования русской армии. Войска генерала Кречетникова, которые находились на Подолье, поддерживали польского короля Станислава Августа в борьбе против его политических противников – барских конфедератов – были приведены в боевую готовность, однако не спешили атаковать повстанческие отряды. Они ожидали прихода на Правобережье частей генерала Воейкова и генерала Румянцева с Левобережья.
Тем не менее, колии ожидали, что русские будут помогать королю, поведут боевые действия против восставших. Но это случится, они надеялись, нескоро.
Однако их мнение оправдалось раньше, чем они полагали, и гроза наступила с той стороны, откуда они всего меньше ожидали ее. Русское правительство сочло необходимым принять участие в водворении порядка в русских областях, принадлежавших Польше и снабдили соответственными инструкциями генерала Кречетникова, осаждавшего в то время отряд конфедератов в Бердичеве. Кречетников отправил в Умань полк донских казаков под начальством полковника Гурьева с поручением усмирить восставших селян, и вслед за Гурьевым послал туда же отряд пехоты.
Русские генералы не желали биться с обстрелянной армией повстанцев, и они решили пойти на хитрость. В назначенное время началась наступательная операция, направленная на разрушение главного центра Гетманщины. Кречетников отдал приказ двум своим полкам под командованием полковника Кологривова и полковника Гурьева идти на Умань. Дозорные в войсковом лагере под Уманью заметили подход больших войсковых частей и объявили тревогу в Умани. Но русские не настраивались на бой, они остановились и отправили гонцов в ставку Зализняка и Гонты. Посланцы лицемерно доказывали преданность гетману, даже говорили, что части русской армии идут на
помощь польскому королю против его польских противников – барских конфедератов,
что сама царица хвалит изгнание поляков с Правобережья. Однако это с политической
точки зрения нельзя делать открыто. Поэтому нахождение под Уманью русских войск –
230

это не более как военный маневр. Да и сами военные не стали бы оказывать поддержку полякам в борьбе против одноверцев.


V

Неизбежно возникает вопрос – генерал Кречетников самостоятельно принял решение выступить против Зализняка или он получил приказ из Петербурга? Никаких документов о переписке на тему Зализняка и генерала Кречетникова с Екатериной II, ее правительством или русским посланником в Варшаве князем Репниным – не опубликовано. Но это не значит, что приказа Екатерины II не было. Приказ от нее, вероятно, все же был. Генерал Кречетников вряд ли решился бы “своевольничать” в таком важном деле. Генерал Кречетников, конечно, Иуда, но Иудой его сделала Екатерина II.
Послать одних православных усмирять других русских православных – это вполне в духе Екатерины II. Она не могла не понимать, что Зализняк за два месяца 1768-го года сделал огромное дело для России. Он весьма ослабил и получил Польшу, уничтожив более 40 тысяч жидов и ляхов, из них – много “конфедератов”. Но Зализняк со своими крестоносцами был больше не нужен ей. Зализняк стал даже опасен для нее. Историческая ситуация была совсем не такая, как при царе Алексее Романове и Богдане Хмельницком. Тогда Польша была еще сильна, ныне Польша при смерти. Уж от авторитетного монарха поступило тайное предложение начать делить Польшу. И Екатерина II уже понимала, что целиком ей с помощью своего ставленника Станислава Польшу не проглотить, придется делить ее с Австрией и Пруссией. Теперь старые русские земли она могла оторвать от Польши и без Зализняка. И более “цивилизованным”, по ее понятиям, путем. Ведь вести переговоры с “просвещенными” монархами Австрии и Пруссии – это более “пристойно”, чем вести переговоры с “кровавым Зализняком”, которого никто в Европе не признает. И что скажет Екатерине II “вся просвещенная Европа”, если она, Екатерина II, силами Зализняка зальет всю восточную часть Польши кровью жидов и ляхов, а потом присоединит очищенную от жидов и ляхов территорию к России. Да и согласятся ли монархи Европы на такое ее самоуправство?
Екатерине II, по недомыслию, и в голову не приходило, что присоединить старые русские земли – это, конечно, хорошее дело, не надо их присоединять без оккупантов – жидов и ляхов. Она абсолютно не могла понять, что жиды и ляхи – это старые “вечные” враги России и русского народа. Она абсолютно не могла понять, что вреда от них всегда будет много больше, чем пользы. Ей и в голову не пришло, что Бог дал ей Максима Зализняка, как сверхблагоприятный шанс присоединить огромные территории, уже зачищенные от жидов и поляков. Но она этот шанс не использовала. И не нашлось в правительстве России ни одного князя или графа, который бы посоветовал ей тайно поддержать Зализняка и немного подождать, пока Зализняк не зачистит полностью от жидов и ляхов всю восточную окраину Польши. А генерал Кречетников пусть продолжает
ретиво истреблять конфедератов.
Немка по национальности, формально православная, почти атеистка Екатерина II
абсолютно не могла сердцем понимать нужды православного русского народа. Она не
231

видела опасности для этого народа со стороны жидов и ляхов. Полагая себя великой и “просвещенной” императрицей, она, как раба, зависела от мнения Европы. Полагая себя просвещенной, она абсолютно ничего не знала об истории жидов на планете. Она абсолютно ничего не знала о том, сколько вреда принесли жиды народам Европы. И конечно ей, как покровительнице помещиков-крепостников, были “роднее” польские помещики, жиды-арендаторы, жиды-откупщики, жиды-доносители и жиды-купцы, чем русские крестьяне. И еще она очень боялась народного своеволия. Зализняка и его армию своевольников и разорителей надо было нейтрализовать, чтобы бунт русского народа за правду и справедливость из Польши не перекинулся в Россию.


VI

На помощь генералу Кречетникову и польскому графу Броницкому с русского берега Днепра в Польшу были отправлены “для истребления  (так сказано в приказе) разорителей” - карабинерский полк полковника Протасова, гусарский полк под командованием сербского полковника Ф. Чорбы, елецкий пехотный полк, а также истребительный отряд из нескольких сотен запорожских казаков. Главный начальник карателей был генерал Кречетников.
Генерал почти прекратил воевать с конфедератами, и все силы направил против Зализняка. Генерал повел карателей на главный центр повстанцев – военный лагерь около Умани. Впереди шел полк полковника Гурьева.


VII

Гурьев прибыл в Умань и расположился рядом с лагерем Зализняка. Он вступил в приятельские отношения с предводителями восставших, посещал часто Гонту и Зализняка, предлагал им план совместных действий против конфедератов, обещал свою помощь для изгнания шляхты из Волыни и давал советы относительно устройства войска и введения правильного военного порядка. Полковник говорил, что вскоре подойдет еще один полк, и они вместе выступят против конфедератов, а сам все ходил по гайдамацкому стану, намечая, где поставить заслоны, откуда лучше ворваться в лагерь. Все предусмотрел, обо всем позаботился, даже о веревках для связывания пленных гайдамаков. Их накупили в уманской бечевнице и привезли на двух возах.
Гурьеву не терпелось одному напасть на гайдамацкий лагерь, но его удерживал страх. Страх и осторожность. Видел он – нелегко будет одолеть гайдамаков, даже если захватить их внезапно, со сна, как он и рассчитывал. Особенно беспокоил Гурьева атаман. Ему стало казаться, что Зализняк начинает обо всем догадываться и, может, уже готовит
ему западню.
Как-то раз Зализняк в окружении нескольких офицеров, разговаривая с ними 
возле своего шатра, показывал им запорожское оружие. Гурьев сначала прислушивался к

232

разговору, а потом прислонился к сосне и незаметно для себя замечтался. В его представлении вырисовывался орден на широкой синей ленте, пышный банкет, перевод в столицу… Подумал о Зализняке: вот он лежит перед ним, связанный, с колодками на ногах… В это мгновение атаман нагнулся к полковнику и что-то спросил. Гурьев повернул голову, и первое, что бросилось в глаза – нож в руке атамана. Гурьев внезапно вздрогнул и отшатнулся в сторону. Но сразу же овладел собой, по его лицу расплылась льстивая улыбка.
- Пан гетман о чем-то спрашивает?
Гурьев объявил доверчивым Зализняку и Гонте, что “бить везде жидов и ляхов – это очень хорошее дело”, но императрица очень просит помочь подавить окончательно
сопротивление конфедератов, то есть тех ляхов, которые хотят скинуть с престола друга и ставленника императрицы – короля Станислава. Против конфедератов надо срочно объединиться. И первая военная задача – взять Бердичев, где сконцентрирована большая часть конфедератов. “Я готов идти хоть на Варшаву”, - ответил Зализняк. Он готов действовать в союзе с Екатериной II до полной победы. Зализняк все еще был уверен, что события будут развиваться, как при царе Алексее Романове, и присоединение к России русских земель, которые он сейчас защищает от жидов и ляхов, Екатерина II утвердит его гетманом на этих землях и богато наградит его за заслуги перед Россией. Зализняк и полковник Гурьев договорились выступить в совместный поход 27-го июня 1768-го года. Договорились, что все пушки гайдамаков Зализняк прикажет свезти в одно место, прикажет согнать  в лагерь и всех лошадей. Начали готовиться к походу. К назначенному дню генерал Кречетников с большим войском подошел к Умани и затаился в Грековом лесу.
Дружелюбные отношения продолжались несколько дней, пока Гурьев не был извещен, что в подкрепление ему приближается полк пехоты.
Наконец, под Умань прибыл со своим полков Кологривов. Первым из гайдамаков, кто узнал об этом, был Гонта. Он сразу же поспешил к Зализняку.
- Правду говорил Гурьев, - возбужденно заговорил Гонта. – Пришли посулы. Значит, позаботилась императрица о нас. Теперь нам никто не страшен.
Воспользовавшись любезностью главнокомандующего Гонты, представители Кречетникова тщательно разведали уманский войсковой лагерь. Убедившись, что лагерь ненароком не захватишь, они перешли на хитрости: 6-го июля из лагеря русских войск пришло известие, что они получили приказ выдвигаться в Польшу, и в знак вечной дружбы приглашают командование повстанцев на прощальный банкет.
Неподалеку от опушки, под раскидистой сосной со сломанной бурей верхушкой, стоял огромный белый шатер. Рядом с ним белели несколько шатров поменьше, за ними – кухни на возах, коновязь. При входе в главный шатер застыли на страже два карабинера в парадных, до колен кафтанах с медными пуговицами, в белых гетрах и черных с белой оторочкой шляпах. В руках они держали карабины, на поясах у них короткие сабли, через плечо – кожаные сумки с начищенными до блеска медными двуглавыми орлами. Когда
Зализняк и Гонта проходили в шатер, оба карабинера, словно по команде откинули руки, и быстро перехватили ружья, взяли “на караул”. Возбужденные и радостные, сидели среди
офицеров оба атамана. Где-то за шатром флейтисты бодро играли марш. Гурьев сидел

233

напротив Зализняка, вкрадчиво улыбаясь, махал вилкой в такт марша.
А простым воинам были выставлены ведра водки. И оказалось, что не в силах казаки отказаться от дармовой водки.
Офицеры, чего не заметил ни Зализняк, ни Гонта, пили мало. Так им было приказано перед банкетом. Уже наступил первый час ночи, а еще никто из них (чего не случалось никогда) не был пьяным.
Гайдамаки наливали чарку за чаркой, а казаки Гурьева старались подливать в свои чарки воду, делая вид, что пьют вино и водку. Гайдамаки пели и восторженно поднимали свои чарки за императрицу, за генерала Кречетникова, за полковника Гурьева, за победу над поляками и жидами, за хорошую жизнь без жидов, за объединение с Россией и т.д. Зализняк тоже пил мало, но Гонта не пропускал ни одного тоста. Он уже заметно охмелел. Гонта почувствовал это сам, и решил выйти освежиться. Отставив бокал, он поискал глазами шапку. В это мгновение Гурьев громко кашлянул. В шатер вскочили человек десять гусар и окружили атамана. Максим только тогда опомнился, когда несколько карабинеров черными стволами нацелились ему в грудь. Ничего не понимая, Зализняк взглянул на Гурьева и Кологривова. Он даже подумал, не шутка ли это. Вдруг за шатром хлопнуло несколько выстрелов, послышалась ругань, которую заглушил громкий выкрик:
- Беги, атаман, измена!
- Ни с места! – угрожающе закричал Гурьев. – Вяжите их!
Поняв, что сопротивляться бесполезно, и Гонта, и Зализняк не оборонялись.
- Я хотел бы знать, что это должно значить? – спросил Максим. – Полковник, так не шутят.
- Какой я тебе “полковник”, мужицкое отродье?! – завизжал Гурьев. – Не знаешь, как нужно обращаться к господину? Так я научу. – И он изнеженной рукой со всего размаху ударил Зализняка по лицу.
На банкете было высказано много тостов за вечную дружбу. Утром 7-го июля руководящий состав колиив был пьяный. А тем временем лагерь повстанцев был цепью окружен русскими войсками.
После чего, уже не прячась, русские солдаты направились к спящим казакам и начали их заковывать в наручники. Только те, которых еще не заковали, едва открывши глаза, схватили оружие и оказали сопротивление. Бой длился до обеда, много повстанцев полегло, но и немало им удалось вырваться из окружения. Таким образом, все “руководство восстановленного Украинского государства” было захвачено в плен, а вместе с ними 780 казаков из бывшей милиции и 65 запорожцев. Закованных в наручники Зализняка и Гонту, а также арестованные по приказу генерала Кречетникова, жена и четыре маленькие дочки Гонты были взяты под охрану.


VIII

Микола проснулся от выстрелов, сбросил с головы свиту – он привык спать,
укрывшись с головой – и вскочил на ноги. Вокруг трещала беспорядочная стрельба, где-то гремели пушки, глухим стоном отзываясь в лесных чащах. Эхо гуляло среди густого леса,
234

и было трудно понять, где именно стреляли пушки. Микола прислушался. На какой-то миг ему показалось, будто стреляли от засек, и вдруг грохот послышался совсем с другой стороны.
Среди кустов метались гайдамаки, на Миколино: “Что случилось?” никто не отвечал, только один крикнул на бегу: “Спасайся, они уже тут”, - и исчез за деревьями. Микола хотел бежать к засекам, но внезапно огоньки выстрелов засверкали совсем близко. Не раздумывая, Микола свернул налево и наскочил на какие-то телеги. То был гайдамацкий обоз. Споткнувшись о дышло, он едва не разбил голову о пень, хотел бежать дальше, и вдруг перед ним вывернули из тьмы три фигуры. Короткий треск – пуля вгрызлась в дерево около его плеча. Вспышка на мгновение осветила три доломана со шнурками поперек груди, и Микола распознал стреляющих – это были царские гусары. Тогда он, пригнувшись, кинулся за телеги. Те трое, очевидно, рассчитывая перехватить его, побежали на другую сторону воза. Микола сделал два шага и присел на корточки. Перед его глазами мелькнули темные пятна ног, исчезли, снова появились возле переднего колеса, застыли там. Молниеносно в голове пронеслась мысль. Он уперся руками в телегу и, расправив плечи, толкнул воз. Тот с грохотом опрокинулся куда-то во тьму. Страшный, похожий на визг, стон послышался оттуда. Микола большими шагами, спотыкаясь о корни и перескакивая через ямы, помчался лесом. Колючие ветви больно хлестали лицо, хватали за ноги и одежду. В одном месте он так запутался в чаще, что едва выбрался из нее. А когда вылез, дальше бежать не хватило сил. Уставший, сел он на землю, прижался щекой к шершавой коре молодого дуба. Закрыл глаза и вдруг вздрогнул как от холода. “Что это я?.. Шкуру свою берегу… Может, удастся кому-нибудь помочь. Нужно спасать товарищей”. И хотя выстрелы слышались уже совсем редко, что свидетельствовало о конце боя, он поднялся и тяжело пошел им навстречу. Прошлогодние  листья мягко шуршали под ногами.


IX

Через неделю в Умань прибыл сам Кречетников. Он поселился в губернаторском доме и опекал детей Младановича, временно забрав их к себе. Роль сиротского покровителя пришлась ему по вкусу, и разыгрывал он ее не хуже актера: он ездил с ними по знакомым, приставил к ним гувернантку, покупал подарки.
В среде офицеров еще больше заговорили о добром сердце “отца командира”.
Кречетников пожелал лично допросить пленных атаманов. Гурьев хотел привезти их к генералу в город, но тот поехал сам, захватив с собой дочь губернатора Веронику.
- Я знаю, как нужно говорить с этими разбойниками, - сказал генерал. – Увидите, полковник, какой будет успех. У этого Гонты есть жена и дети?
- Так точно, ваше превосходительство, есть жена, четверо детей и сын. Жену и девочек арестовали, сын сбежал.
Губернатор взял под руку Веронику и пошел в старенький солдатский шатер, где в
это время пребывал Гонта. Вероника сначала даже не узнала старшего сотника. Он был весь в синяках, ссадинах, от одежды (синих суконных шаровар и люстриновой черкески)
235

остались одни лохмотья. Гонта лежал на земле. Услышав шаги, он поднял голову, посмотрел на вошедших тяжелым, усталым взглядом и снова опустил ее.
Кречетников долго ждал, надеясь, что Гонта сейчас поднимется, но тот, казалось, не замечал их. Генерал кусал губы, тонкая ореховая палка дрожала в его руке. Забыв о своем намерении говорить с Гонтой ласково, Кречетников больно ткнул его палкой в голову.
- Чего лежишь? Не видишь, кто пришел? Посмотри на ту, кого ты оставил сиротой… - заявил он сквозь зубы.
- Идите вы вместе с нею ко всем чертям! – не поворачивая головы, ответил Гонта.
Кречетников замахнулся палкой, но нечаянно зацепил Веронику. Та вскрикнула и испуганно отступила назад. Генерал оглянулся и, густо покраснев, опустил палку. Он крикнул с досады и быстро вышел из шатра, едва не сбив с ног Кологривова, который с двумя гусарами стоял наготове.
В этот день Кречетников распорядился Гонту и большую часть гайдамаков передать польской судебной комиссии, а Зализняка и других русских подданных отправить в Киев, под русское следствие.


X

Таким образом, исполнено было приказание Кречетникова, данное Гурьеву. Правительство, от которого оно исходило, руководствовалось, конечно, соображениями высшей политики, более или менее прослеживаемой в переписке Румянцева с Паниным и коллегией иностранных дел, и имело свои основания принять данный образ действий. Но в самих приемах усмирения восставших селян заметны личные настроения и точка зрения русских офицеров, исполнявших приказания правительства. Генералы Кречетников и Подгоричанин, а также донской полковник Гурьев и прибывшие для усмирения восстания в Умань генералы относились к пленным селянам и казакам с крайним презрением и негодованием и, напротив, заявляли весьма нежную симпатию к шляхтичам. Они как будто не осознавали, что восставшие селяне связаны с Россией узами веры и народности, что если восстание и было несвоевременно и с политической точки зрения нежелательно для русского правительства, но оно исходило из желания отстоять свои народные права, опираясь на симпатию к России и прикрываясь именем императрицы. Русские офицеры не обращали внимания на все это. Они видели в восставших лишь бунтующих крепостных, а в шляхтичах – обиженных дворян и потому в обращении с пленными они лично от себя прибавляли меры строгости и произвольные наказания, далеко не входящие в служебные обязанности.
Так после ареста Гонты полковник Гурьев нанес собственноручно сильные побои, а
затем приказал перед своей палаткой отсчитать 30 ударов Гонте, Зализняку и остальным пленным плетью. Но этими ударами наказание не ограничилось: в течение нескольких дней, пока пленники не были сданы польским властям, Гонта несколько раз подвергался телесному наказанию (по три раза в сутки). Все тело его покрыто было язвами, говорят,

236

сам полковник Гурьев провожал съезжавшуюся в его лагерь шляхту к яме, в которой содержался Гонта, и показывал им пленника. Сверх того, жена и четыре дочери сотника были арестованы донцами, доставлены в лагерь, несколько раз наказаны публично розгами за то, что не донесли об измене мужа и отца, а затем отправлены в ссылку. Сын Гонты спасся бегством в Молдавию, вместе с сотником Власенко. Движимое имущество Гонты было конфисковано, и генерал Кречетников не выдал его потерпевшим шляхтичам, а присвоил себе в качестве военной добычи.


XI

Способ разгрома повстанцев в Умани, как способ ведения войны, очень понравился московским генералам, они стали его применять везде. Когда в районе подчинявшемуся полковнику Неживому появился гусарский полк Федора Чорбы, ни одна душа не знала, что случилось в Умани. Полковник Неживой выслал к генерал-губернатору Левобережья Румянцеву доверенного посланца Василия Шелеста по вопросу о направлении марша русских войск и об отношении московского правительства к украинскому восстанию против поляков. Румянцев запел ту же песню, что и полковник Гурьев в Умани: царица восстание не поддерживает, так как это вредит Москве, но как все русские сочувствует и радуется за единоверцев, а что касается маневров, то гусары идут к польскому королю. После этого полковник Чорба вызвал полковника Неживого к себе на разговор, он обещал ему какую-то помощь.


XII

В Медведовке Неживой целый день пролежал на сеновале, зарывшись головой в душное сено. Он думал, думал так напряженно, что пот катился с него градом. Вечером он послал писаря по медведовским хатам: пусть громадяне выдадут ему свидетельство о том, что он, атаман Неживой, со своей командой обид обывателям не чинил, грабительства и поношений не делал. Быть может, русские полковники и поручики оттого воротят от него офицерские морды, что принимают его за разбойника, разорителя, вора? Много их нынче по дорогам, по селам шатается. Но Семен Неживой не злодей, не разбойник: он вышел биться за правду.
“Сей атаман Неживой, - написано было в “свидетельстве” от селян села Медведовки, - стал за веру христианскую и конфедератов отогнал от Украины и являлся с командою в Медведовку, грабительства и обиды народу христианскому не делал нигде, но еще великое вспомоществование оказал от своевольцев. И как бы ни он у нас содержался, то бы до сего времени великие кровопролития между народом были, и имущества были бы от нас пограблены. Он от нас, громады, не требует харчей для войска, а грабительства не делает. И в том мы ему, атаману Семену Неживому, свидетельство даем и подписуемся 
руками своими властными. Написуем кресты: дня 1 июля 1768 году”.

237

Неживой сложил бумагу и спрятал ее в сидельную подушечку – туда, где лежали
уже “свидетельства” от мошенцев.


XIII

Прослышав, что в селе Галогановка стоит полковник Чорба со своим полком, Неживой послал ему почтительное письмо. Неудача переговоров с Хорватом все еще представлялась ему случайностью, как и молчание  полковой переяславской канцелярии.
“Изменник Хорват, вражий сын и поручик его изменник”, - думал Неживой, и просил у полковника Чорбы свидания.
Ответ от Чорбы был получен приятельский, ласковый. Полковник учтиво приглашал Семена к себе в Галогановку.
Снова в назначенный день и час облачился в свое нарядное платье – в зеленый жупан, в алую шапку с околышем. Снова собственноручно вычистил скребницей свою любимую серую лошадь. Запорожец Крышка, по его приказанию, взял в руки серебряное блюдо с хлебом и солью, спасенное из каневского замка, и так и вез всю дорогу следом за Неживым на вытянутых руках. Всадники весело скакали по извилистой дороге на Галогановку. Неживой вглядывался вдаль, прикрывая руками глаза: не видно ли уже галогановской церкви, не выслал ли им Чорба навстречу своих единоверцев?
И вправду так: впереди, в ярком солнце, показались желтые гусарские мундиры. Эскадрон гусар мчался им навстречу, и даже тяжелая, густая пыль не могла притушить сверкание сабель, эполетов, мундиров. Эге-ге ж, да пан Чорба встречает его с почетом, будто бы самого кошевого!
Семен спрыгнул с лошади и взял из рук запорожца серебряное блюдо с хлебом-солью. Щурясь от солнца, вглядывался он в толпу летящих на него гусар.
Который из них пан Чорба?
Он все еще вглядывался в лица офицеров и солдат, плотно окружавших его, ища, кому протянуть свое серебряное блюдо, когда страшный удар прикладом по голове оглушил его, и он рухнул на землю.
Он очнулся не скоро. Руки и ноги его были закованы. Он лежал на голой земле. Из щелей било солнце: вся земля была исполосована солнцем. Неживой смотрел прямо перед собой в корявый потолок.
Лицо его выражало удивление.
Неживой сделал ту же ошибку, которую в свое время сделал и Семен Палий, и полковник Варлан: он считал, что между повстанцами и русским правительством случилось недоразумение. Он посчитал, что православная Россия не может выступить на стороне католических оккупантов против своих православных братьев. Поэтому он согласился лично встретиться с представителями русского правительства и понять их позицию. Это было 9-го июля 1768-го года.
Чорба арестовал Неживого и начал требовать от него, чтобы тот приказал всем своим бойцам сложить оружие и подчиниться московскому правительству. Ясно, такое позорное предложение Неживой отклонил. Неживого и его спутников передали бригадиру
238

Чортову, а тот доставил их до русской военной тюрьмы в Киев.
Отряд без Неживого был окружен гусарами. Командование взял на себя Савка Майборода и повел колиив в бой с гусарами, которые окружили лагерь. Бой был горячий:
38 колиив убито, 14 ранеными попали в плен, остальные вырвались из окружения. Но
русские войска продолжали преследовать отряд до тех пор, пока не поймали раненого Майбороду, после этого уцелевшие колии разбежались.


XIV

Грозный атаман Швачка, подобно Семену Неживому, тоже в свое время пытался вступить в переговоры с русскими генералами. Пануя в Фастове, он и его верный есаул Андрей Журба командировали троих запорожских казаков в Киев к самому генерал-губернатору Воейкову. Запорожцы повезли губернатору длинное послание: рапорт о своих подвигах. “Мы из Сечи Запорожской не самовладно идем, - уверяли атаманы в письме, - но по указу Ее Императорского Величества…” Однако истинные указы ее императорского величества были лучше известны генералу Воейкову, нежели атаманам Швачке и Журбе. Напрасно Андрей Журба в письме к другому русскому генералу писал: “Мы… по указу ее Императорского Величества пришли не самовольно. А когда бы мы самовольством вышли… то мы бы крылись по лесам, но мы не кроемся, но стоим по квартирам яко прочная российская армия”.
Командированные запорожцы назад не вернулись, они были арестованы.
Поэтому Швачка и Журба не верили русскому правительству. Они достаточно интенсивно переписывались с московским правительством и поняли, как на самом деле царское правительство относилось к повстанцам. Поэтому, когда их запросили  на переговоры, когда подошли войсковые части полковника Протасова, они отказались иметь какое-нибудь дело с российскими войсками и отказались от капитуляции. Хорошо подготовившись, русское войско напало на отряд Журбы 20-го июля возле села Блошинцы. Бой был жестоким, 30 повстанцев погибло, 64 – попало в плен, остатки колиив отступили в лес вместе с Журбой и ушли к Швачке.
Теперь на очереди был Швачка. Он был на страже, так как уже имел встречу с русскими вояками возле села Триполья над Днепром. Тогда отряд Швачки победил русских. Поэтому полк Протасова тайно окружил квартиру Швачки и часть его войска в районе Богуслава. Сколько бойцов было при Швачке - неизвестно. Но известно, что он резко отклонил требование сдаться. В этой битве полковник Швачка был тяжело ранен и попал в плен вместе с 68 другими повстанцами. Его верного есаула Журбу в этом бою изрубили на куски.
В этом же районе русские войска разыскали и отряд атамана Шевченко и разбили его. Сам атаман с частью повстанцев попал в плен. В горячем бою с московским войском под командою сотника Щербы был ранен и взят в плен полковник Иван Бондаренко.



239


XV

В то время, когда Гонту и других арестованных препровождали в главную польскую военную квартиру, славным начальником незначительных военных сил, которыми Польша располагала в юго-западном крае, был ловчий коронный ксаверий Броницкий, личный друг короля Станислава Понятовского. Он имел специальное поручение действовать против конфедератов. С этой целью он расположил свои небольшие силы вдоль по течению Днестра для того, чтобы пресечь сношения конфедератов с Молдавией, где находились в это время конфедератские начальники и резервы, и куда укрывались партии конфедератов после каждого поражения.
Броницкий полагал, что крестьянское восстание, грозное для конфедератов, случилось на руку для польского правительства, во всяком случае, он не тронулся с места при вести о народном восстании и не принял никаких мер для его подавления.
Между тем, теперь совершенно против его воли, ему пришлось стать судьей пленных селян. Ему, коренному гетману Броницкому, житомирскому судье Дубровскому и коронному полевому обозному комиссару военного совета, региментарию Стемпковскому король Станислав поручил судить и наказывать украинцев. Этим трем панам даровано было королем “право мега” – право убивать украинских крестьян по своему выбору и благоусмотрению. Но судили, пытали, казнили не только эти трое и их подчиненные: все польское панство приняло деятельное участие в дикой расправе с украинским народом. Коронный гетман вынес восставшим около семисот приговоров, но даже он удивлялся свирепости панов и шляхты. “Все соседи, - жаловался он королю Станиславу, - обыватели, паны, шляхтичи приезжают ко мне: одни советуют четвертовать, другие – жечь, сажать на кол, вешать без милосердия…”.
Не ограничиваясь советами, паны и шляхтичи сами взялись за дело. Каждый пан в своем поместье под надежной защитой солдат Кречетникова и жолнеров Стемпковского принялся расстреливать и вешать крестьян – виновных в непокорности и не виновных, участвовавших в восстании и не участвовавших в нем. А те, кому лень было самим заниматься судом и расправой, те съезжались в резиденцию Стемпковского или Дубровского и, веселясь и пируя, наслаждались зрелищем казней.
Военные суды работали вовсю. Протоколы этих судов написаны не пером и чернилами, а топором и кровью.
Впрочем, судьи уделяли не особо много времени судопроизводству. Всякий крестьянин на Правобережной Украине был для них бунтовщиком, всякий бунтовщик был достоин четвертования или колесования, кола или виселицы. Стоит ли разбираться в том, совершал ли этот человек преступление и какое и почему?! Он крестьянин? Он православный? Он украинец? На виселицу его, на кол, на колесо.
Самым жестоким, самым злобным, тупым и мстительным из карателей был коронный обозный Стемпковский. Прежде чем стать знаменитым палачом на Украине, он был знаменитым нарушителем правопорядка, интриганом и взяточником при королевском дворе в Варшаве. Свою деятельность на Правобережной Украине пан Стемпковский начал с того, что обнародовал манифест к украинскому народу.
240

“Посмотри, дикое и проклятое крестьянство, на этот некогда счастливый край! – написано было в манифесте Стемпковского. – Сколько разрушено великолепных дворцов, строений, городов, местечек, сел, не говоря уже о церквах и костелах! Сколько убытков наделали вы своим панам, у которых вы должны быть в вечном послушании и рабстве!..”
“Мы, шляхта, благодарим Бога за своего короля, а вы, дураки, уверяете, что вы не
подданные этого короля и не принадлежите к этому краю”.
Каждое слово манифеста Стемпковского дышит презрением и ненавистью пана к крестьянам. Пан Стемпковский твердо убежден, что крестьянин на  веки вечные обязан быть в подчинении у пана.
“Бог, Творец мира, разделив людей по состоянию, от короля до последнего человека, всякому назначил свое место, а вам, холопы, он повелел быть рабами”.
Перечислив все убытки, нанесенные крестьянством панству, Стемпковский вопрошал: “Скажите же теперь сами, чего вы достигли за все это?”
По мнению польского панства, восставшие украинские крестьяне были, безусловно, достойны поголовного истребления. Стемпковский обосновался в местечке Кодне, близ Житомира, и туда под крепким караулом приводили пойманных крестьян. В Кодне была вырыта широкая, глубокая яма. Осужденных расставляли на краю этой ямы, и палачи наотмашь рубили им головы. Неподалеку в удобном кресле сидел пан Сетмпковский, покуривая трубочку, подсчитывал головы. В Кодне были обезглавлены, повешены, замучены четыре тысячи человек.
Отрубили голову крестьянину, который пел песни ватаге восставших. Повесили крестьянина, который помог запорожцу поймать убегающего коня.
А тем, кого не убивали, тем отрубали левую руку и правую ногу или правую руку и левую ногу, или обертывали руку соломой и поджигали эту солому. В каждом селе торчали на полях гниющие головы казненных. По городам и селам бродили люди без руки и без ноги, не люди – обрубки.
Изредка, наскучив однообразием, Стемпковский покидал Кодню и отправлялся на прогулку – усмирять местечки и села. В селах он казнил каждого десятого, расправлялся с родными казненных. Путь свой он держал по южной части Киевского воеводства, разгромил, залил кровью Ставище, Лысянку, Блошинец, Звенигородку.
“Где кого можно было… повелел ловить, - рассказывали жители села Блошинец, - а именно: Семена Мельника, сынов его двух, Стефана и Данила, Ивана и Афанасия, Довгих, Вакулу Иваненко, Стефана Батурина, Илию Иваненко и Димитрия Скалозуба, изловленных… в тогдашнее зимнее время, нагих и босых, в местечке Рокутну, верст за 20, а тамо безо всякого суда и декрету приказал на груше повесить… И повешены”.
Но никакие ухищрения мучителей не могли сломить мужество украинского народа. Не хватало палачей, катились с плеч головы, пылали как свечки, подожженные руки, а украинцы продолжали восстание против ненавистных панов.


XVI

Броницкий был человек для своего времени либеральный и гуманный, не разделял
241

фанатических и эксклюзивных воззрений шляхты, и врожденной мягкости нрава,
чувствовал отвращение от жестокой расправы. Роль уголовного военного судьи претила ему, и он старался смягчить ее, помимо напора шляхетского общественного мнения. В письме к королю от 10-го июля, извещая о присланных пленниках, он высказывает в
следующих словах свои взгляды и свое положение в этом деле: “Здесь господствует всеобщая радость. Окрестные помещики и евреи постоянно меня осаждают, советуют четвертовать, жечь, сажать на кол, вешать без милосердия, только и слышу: “Казни! Распни!”. Я объясняю, что только часть виноватых прикажу казнить, остальных отправлю для крепостных работ и устройства мостовых в городах, но они продолжают настаивать. В другое время я бы и не стал их слушать, но теперь я должен делать уступки, ибо слышатся уже намеки, будто весь бунт произошел по нашему наущению. Те лица, которые бежали толпами за границу при появлении двух-трех гайдамаков теперь, видя их в плену, проявляют неимоверное рвение и мужество и добиваются чести быть палачами. Советуют мне, по примеру Потоцкого, перерезать поголовно, не щадя ни женщин, ни детей, те села, которые были причастны к бунту. Напрасно я поставляю им на вид, что в слабонаселенной области нельзя истреблять население… Я намерен поступить так: некоторых гайдамаков прикажу казнить для удовольствия господ и помещиков, остальных же (а их наберется больше тысячи) отправлю для исполнения крепостных и городских работ в Каменец, Львов и вашей королевской милости в Уездов (виллы в окрестностях Варшавы, где король строил дворец и сад). Король одобрил в принципе человеколюбивый взгляд Броницкого, но заметил, что он не имеет - ни войска для охраны многочисленных пленников, ни денег для их прокормления, затем обещал постараться добыть средств. Понуждаемый новыми письмами Броницкого, он, наконец, ответил: “Мысль об обращении пленных холопов к исполнению работ общественных и моих частных прекрасна, но, возможно, при более благоприятных обстоятельствах, не теперь… если вам впредь будут попадаться пленники из бунтующих селян, то прикажите одному из десяти отрубать по одной ноге и по одной руке и всех выпускайте. Эта мера устрашит их более чем смертная казнь. В доказательство ее пользы есть примеры в прошедшем”.
Таким образом, решена была участь пленных. Уступая общественному мнению шляхтичей, Броницкий, не находя поддержки у короля, назначил военносудную комиссию, которая определила 700 человек повесить в различных селах и городах Юго-Западного края, предводители же подверглись “для примера, жесточайшей казни”, по выражению Броницкого, который  все-таки помиловал несколько сот человек, отправил их на работы в каменную и львовскую крепости. “Пусть доброта вашей королевской милости извинит мне это ослушание его воли, - пишет он в рапорте от 13-го августа, - но я не могу вынести мысли о том, чтобы казнить смертью столько людей из-за того только, что нам нечем прокормить их!”.


XVII

Когда в русский лагерь прибыл командующий польскими войсками граф Броницкий. Он остался очень доволен. Генерал Кречетников сразу же отдал этому графу
242

на расправу 845 гайдамаков. Отдал на расправу и Гонту. Отдал на расправу и начальников отрядов – Мартына, Белугу, Шило и Потапенко. Гонта настаивал, чтобы его выдали “царице России”. Но Кречетников и Броницкий над ним посмеялись. Граф Броницкий передал Гонту в кровавые лапы Иосифа Стемпковского – известного тогда ляха-карателя, большого специалиста по пыткам и казням. Броницкий требовал выдать ему всех пленных “разбойников”, но генерал Кречетников отказался выдать ляхам тех пленных, которые родились на русской стороне Днепра. “Они русские подданные, и судить их будут в России”. Кроме того, генерал забрал “весь трофей” – тысячу лошадей, 30 знамен, 15 пушек, все золото и серебро, отнятое гайдамаками у жидов и ляхов, и покинул лагерь. Сначала ляхи хотели публично пытать и казнить Гонту и самых опасных разбойников в Умани, но потом струсили. У графа Броницкого было всего 400 кавалеристов, а по кличу “агитаторов” к городу быстро могли собраться с окрестностей тысячи казаков и селян и отбить Гонту и других пленных. Поэтому всех пленных, в цепях и колодках и под большим вооруженным конвоем доправили до главной квартиры польских войск.
Гонта все время громко повторял в недоумении: “Где Зализняк? Почему со мной нет Зализняка? Где Зализняк?” Произошедшее плохо поддавалось осмыслению. Он старался для русского православного народа, для России, для торжества справедливости, а его, русского по крови, русский генерал сдал на пытки и казнь проклятым ляхам и жидам?! “Боже, что происходит? Где Зализняк?” Каратели для вынесения приговора избрали специальный трибунал из трех католических монахов и одного ксендза.
Неслышно было смеха на Украине, не поют вечером хлопцы, не кружатся в танцах девчата. Некому больше играть им на кобзе, потому что сидят кобзари в темницах, ждут кары. А которые остались, прячутся с остатками гайдамацкого войска в дремучих лесах, жмутся в долгие холодные вечера к кострам, тревожа печальными песнями израненные сердца. Вытоптала шляхта лошадьми цветники у хат, под смех и глумление повырубила саблями красную калину под окнами. Грустно-грустно воют по ночам на пепелищах при свете луны собаки, за серыми тенями скачут в обгоревшие трубы бездомные коты. А шляхта не утихала. Каждого хоть немного заподозренного в гайдамачестве крестьянина, ждала страшная кара. Сотнями сажали их на колы, вешали, резали им ноздри, били нагайками. Больше всего людей было казнено возле местечка Кодня, в котором заседала следственная комиссия. Недобрую славу получило это небольшое местечко. Долго-долго страшным проклятием звучали по Украине слова: “Чтоб тебя Кодня не миновала”. За короткое время там отрубили головы семистам гайдамакам.
В Кодне же судили и Гонту.
Во время суда дело его несколько раз проверяли, хотя его вина была очевидной.
Наконец, суд в Кодне вынес приговор: казнь должна продолжаться 14 дней. В течение первых 10 дней палач должен ежедневно снимать с его спины полосу кожи, в 11-ый день отрубить обе ноги, в 12-ый – обе руки, в 13-ый – вырвать сердце и, наконец, в 14-ый отрубить голову. Затем части его тела должны быть прибиты к виселицам, воздвигнутым в 14 городах Украины.




243


XVIII

… Последнюю ночь Гонта лежал на земле в шатре. Полог развернулся и сквозь отверстие был виден кусок неба с большими белыми звездами на нем. Гонта долго вглядывался в них. Ему показалось, будто они, то отдалялись, меркли, то снова приближались и тогда дрожали, словно слезы. Над самым краем отверстия повис опечаленный месяц, как будто заглядывал в шатер. А вокруг тишина немая, глухие шаги часового офицера.
В дальнем углу шатра лежал парубок-поляк. Его положили сюда по приказу Стемпковского, “чтобы пану полковнику не было скучно”. Стемпковский считал, что хлопец будет плакать, метаться в отчаянии, и тем отравит последнюю ночь Гонты, расстроит его в конец. Но Стемпковский ошибся. Хлопец лежал тихо. Только изредка шевелился и глубоко вздыхал. Он не мешал Гонте думать. Вся жизнь проплывала перед глазами полковника. Картины детства сменялись воспоминаниями со времен парубкувания, потом служба в надворном войске, и снова он видел себя босоногим мальчуганом в длинной сорочке с веревочным кнутом в руках. Иногда он так глубоко задумывался, что даже забывал, где находится. Но внезапно налетал ветер, полог ударял по шатру, шуршал и видения отлетали. Полковник не боялся смерти, но не хотел терпеть такие муки! Только бы побороть боль, только бы не показать врагам страха. О, он знал – для шляхтичей не будет большего удовольствия, как увидеть на его лице испуг, услышать из его уст слова мольбы.
Из дальнего угла, где лежал связанный парубок, послышался приглушенный стон.
Гонта оторвался от своих мыслей.
- Это ты, хлопче? Кто ты такой?
- Как кто? Гайдамак. Джура Швачки. Яном прозываюсь.
- А мне казалось, будто я тебя где-то видел. Словно бы у Зализняка.
- Нет, у Швачки я был. А-а! – громко вскрикнул хлопец, и сразу снизил голос. – То вы моего брата видели – Василя, он на меня очень похож.
- Может. А где он?
- Бежал, мне один казак рассказал, - радостно зашептал Ян, - нету его тута. В Причерноморье подался.
Наступило длительное молчание. Вдруг хлопец тяжело вздохнул и глухо, будто выжимая слова из глубин груди, спросил:
- Дядя, дядя Гонта, а вам страшно умирать?
- Страшно, хлопче. Да и как же иначе? Не станет, к примеру, меня завтра. А солнце так же взойдет, как всходило. Люди так же будут ходить, птички будут петь, погожему
дню радоваться… У меня на осокоре гнездо аисты свили. Аистенки из него такие смешные выглядывали. Как они учились летать: вылезет на край гнезда, встанет и машет крылышками…
Ян слушал, и ему казалось, что Гонта улыбается. Он через силу поднялся на локте и поглядел на полковника. Действительно, на губах у Гонты блуждала задумчивая улыбка. Месяц светил полковнику прямо в лицо, и оно казалось бледным, даже прозрачным. Тогда
244

прямые, чуть загнутые брови выделялись на нем да вокруг рта залегли темные тени от усов.
А Гонта продолжал:
- Полетят они в теплые края и снова вернутся. А я их уж не увижу. Люблю я жизнь. Хорошо жить на свете. Смерть? Страшна она. Однако бояться ее нечего. Недаром мы умираем. Вспомнят нас когда-то люди. Все вспомнят. Немалую памятку мы о себе оставляем. Послужит она другим полезным уроком. Припомнят внуки дедов своих, и кровь в них закипит. А я верю: будет когда-то на земле счастливая жизнь. Ни войн, ни панов, ни подпанков… Они, они людей истязают. Из-за них жизни нет.
- Пан Гонта, при такой ненависти к панам, как вы жили с ними столько лет?
- Не знаю… Как тебе сказать… Заплутался, было, я. Видел все, а сам на себя туман напускал, обманывал себя. Это, мол, только так кажется. Искони веков все это было, и сытые, и голодные… А потому вижу: нет сил терпеть. Совесть замучила. Не имел я от нее покоя. Не мог я больше смотреть, как паны людей мучат… - Гонта заскрежетал зубами.
- Может, веревки сильно трут, я ослаблю, - возле Гонты присел на корточки караульный офицер.
Полковник удивленно взглянул на него, и покачал головой.
- Нет, не нужно, - и отвернулся.
Но поручик не уходил. Он посмотрел вглубь шатра, минуту поколебался и поспешно зашептал:
- Пан полковник, завтра со всем земным у вас будет покончено. Был у вас пояс с бриллиантами и золотом, все об этом говорят. Я бедный офицер. – Поручик снова посмотрел вглубь шатра и огляделся вокруг. - Скажите, где он, и я облегчу ваши страдания.
Волна гнева густой пеленой застлала на миг Гонте глаза. Офицер хочет заработать на чужой смерти! Гонта знал этого шляхтича, не был он бедным. А может, его подослал сам Стемпковский? Не дождутся. Полковник, сдерживая гнев, притворно вздохнул и тихо промолвил:
- Завтра, в час кары, я скажу, где он.
… День выдался жаркий, солнечный. Стемпковский и еще несколько высших чинов, знатных шляхтичей спрятались в тени дикой груши, все другие стояли под жгучими лучами солнца. Поглядеть на Голтину смерть сошлись сотни богачей. Они кучами толпились против двух выкопанных в землю столбов, курили, пили привезенный ловким лавочником квас на льду, делились новостями. Но вот резко затрубили волтораны, глухо ударили барабаны.
- Ведут, ведут!
- Где он?
- Передний с оселедцем.
- Теперь вижу. Ух, глупые, нечестивые холопы!
- Мало того, что нечестивые, еще и трусоваты. Увидите, как он сейчас будет ползать на коленях.
- Глядите, матка боска, он смеется!
Стемпковский тоже увидел улыбку на губах Гонты и зло поморщился.

245

- Он сейчас не так посмеется, - прошептал соседу, усатому полковнику.
Гонту за руки и ноги распяли между столбами. С полсотни гайдамаков пригнали сюда, чтобы они посмотрели на муки атамана.
Стемпковский подал знак рукой. Палач ловко закатал выше локтя рукав, в лучах солнца сверкнуло острое лезвие бритвы и упало на Гонтину спину. Еще раз, еще. Стемпковский следил за лицом Гонты, но на нем, как и прежде, застыла улыбка.
Поручик, который просил у Гонты пояс, стоял в переднем ряду толпы. Он делал шаг за шагом и, сам того не замечая, очутился возле самых столбов. Его глаза умоляюще смотрели на Гонту. В это время палач в последний раз взмахнул бритвой и сквозь стиснутые губы выжал:
- Готово.
Гонта смотрел перед собой глазами, полными слез. Но это не были слезы отчаяния, это были слезы боли. Гонтины глаза смотрели не бессмысленно, а остро и гневно. Никто не успел опомниться, как он огромным напряжением мышц выдернул из петли левую руку и, выхватив из рук палача полоску кожи, швырнул ее поручику в лицо.
- Вот мой пояс с золотом! – Он повернул голову к Стемпковскому. – Слушай, пес шелудивый, ты говорил, что мне больно будет. Соврал ты, как всегда. А вот тебе и вам всем, глупая шляхта, еще больнее будет. Думаете, схватили Гонту, на этом и конец? Берегитесь, придет и на вас, нелюдей, кара! Хлопцы, не бойтесь! – крикнул он гайдамакам. – Смейтесь над ними. Плюйте им в глаза…
 Броницкий смягчил этот приговор тем, что приказал обезглавить Гонту на 3-ий день и продолжать исполнение дальнейшей казни на трупе. Затем, не будучи в состоянии выносить этого зрелища, послал рапорт королю.


XIX

8-го июля 1768-го года Зализняк с другими запорожцами в составе 74 казаков были доставлены в Киев. Воейков распорядился заключить арестованных в Киево-Печерскую крепость.
Золотом сверкают главы Успенского собора в Киевской лавре. Зеленеют купола церквей и церквушек. У подножия церквей и собора шумит, разливается синей волною Днепр.
Все осталось позади, за толстой, окованной железом дверью. Арестованных ввели в казармы Киевской крепости. Втолкнули в черную, сырую тьму.
В той же самой крепости, в той же казарме, куда посадили восставших, сидели в соседних камерах их лютые враги – конфедераты.
Казармы, в которых сидели арестованные, были окружены бдительным караулом. Если кому-нибудь необходимо было выйти в сени, его сопровождал вооруженный солдат
Помещенные в казармы страдали от затхлости воздуха и тесноты: не каждый успевал занять место для ночлега, иные должны были проводить ночь, стоя, сильно томясь от бессонницы. Вследствие этих условий среди арестованных развивались изнурительные болезни, и многие из них умерли… В конце третьей недели их пребывания
246

в Киеве болезни страшно усилились. Ежедневно умирали от 5 до 8 человек. Арестованные принуждены были проводить несколько дней и ночей совместно с трупами, пока успевали выпросить, чтобы их прибрали.
Так жили и умирали заключенные в Печерской крепости. Украинские крестьяне и запорожцы, томившиеся в крепости, не оставили воспоминаний о своем пребывании там, но из официальных документов известно, что жилось им сносно. С запорожскими казаками, с простыми крестьянами генерал-губернатор Воейков церемонился менее чем с польской шляхтой. Они сидели в тюрьме голые, босые, ободранные и голодные.


XX

Только через неделю после перевода Максима в киевскую тюрьму началось следствие, которое вел низенький полковник с приплюснутым, маленьким носом цвета зеленой сливы и хитрыми маленькими глазками, быстро бегавшими по бумаге. Справа от него сидел его помощник, слева за отдельным столиком писарь, в прошлом полковой поп, который должен был записывать показания.
Максим стоял между двумя солдатами с оголенными саблями. От стола полковника Зализняка отделяла шеренга солдат из шести человек. Внешне Максим производил впечатление спокойного человека, но никто не знал, как он тяжело переживает, как жжет у него в груди, как стынет сердце от ужасного оскорбления, неутешного горя, непреодолимого несчастья. Почему так случилось? Почему суждено так бессмысленно попасть в лапы врага? Ненадолго улыбнулась воля: Зализняк боялся, что кое-кто из гайдамаков будет отрекаться от своих друзей, унижаться и ему придется болеть душою за их позор. В груди все трепетало, будто до предела натянули там невидимые струны. Вот следователь направил свой взгляд на дверь – невидимые струны с огромной силой звучали, вот-вот разорвутся.
- Швачка!
На какое-то время у Максима отлегло от сердца. Этот просить не будет. Звеня кандалами, порог переступил Швачка. Босой, одежда клочьями свисает с плеч. И все же это не делало его жалким. Напротив, вид Швачки гневный, грозный. Максим невольно подался ему навстречу, но острые лезвия сабель скрестились перед ним.
- Знаешь его? – указал полковник Зализняку на Швачку.
- Знаю.
- Кто он?
- Мой побратим.
- Кто, кто? – переспросил следователь.
- Брат по войску, - промолвил Максим.
Полковник кивнул головой, мол, все понятно. Но писарь поднял глаза и вопросительно поглядел на него.
- Как писать?
- Так и пиши. Обвиняемый Швачка в гайдамачестве сознался. Главный атаман,

247

именуемый Зализняком, назвал его братом по войску, сиречь побратимом. Выведите подсудимого.
Швачка подобрал кандалы и пошел из комнаты. В дверях на мгновение остановился, повернул голову и широко, ободряюще улыбнулся Зализняку. Впервые Максим видел на лице Швачки такую улыбку. Сердце заныло от жалости и вместе с тем от радости и гордости за такого побратима.
- Неживой.
Снова зазвенели кандалы. Помощник наклонился к следователю и что-то сказал ему. Полковник кивнул головой в знак согласия. Задав те же вопросы, что и Швачке, и получив такой же ответ, следователь, однако, не отпустил Неживого, а приказал ему остаться. По бокам Семена тоже стали солдаты с оголенными саблями.
Допрос продолжался.
- Омелько Чуб!..
- Иван Бондаренко!..
- Максим Москаль!..
- Артем Кудеяр!..
- Омелько Жила!..
Испросив каждого, после его признания в участии в гайдамачестве судебный писарь, бывший поп, добавлял в протоколе слово: “Брат Зализняка по войску или побратим”.
При имени Данила Хрена полковник что-то вспомнил, подвинул к себе кучу бумаг и, заглянув в одну из них, спросил Зализняка:
- На Запорожье был реестровым казаком?
- Нет, я не реестровый, а самозбройный…
- Василь Озеров!
Ввели Василя. Максим взглянул и покачал головой. Этого человека, русского, с широкими бровями, он никогда не видел.
- Не знаю я его.
- А ты? – обратился полковник к Неживому.
Семен посмотрел на Озерова, и в голове у него мелькнула мысль: “Ведь Озерова взяли только вчера, и про него никто из следователей еще ничего не знает, это его первый допрос. Можно попробовать спасти его”.
- Я его тоже впервые вижу.
Василь широко раскрыл глаза. Страшно сделалось ему. В самое трудное для него время, когда приходится терпеть оскорбления и пытки от врагов, свои от него тоже отказываются. Он ждал от них поддержки, теплого взгляда, ободряющих слов…
- Семен! – воскликнул он. – Побойся Бога!
Полковник сурово сверкнул глазами на Неживого.
- Значит, вы знаете друг друга?
- Нет. То есть он меня знает. Я хотел сказать… Силой мы взяли несколько солдат. И его с ними. Он бежал дважды, стреляли в него…
- Как ты можешь говорить такое, Семен?! – в голосе Озерова послышалась такая боль, что Неживой не выдержал.

248

- Василь, друг, крепись! – искренне воскликнул он.
- Встретились, дружки, - ехидно усмехнулся полковник, а писарь, не ожидая, пока тот продиктует ему, напротив фамилии Озерова написал: “Брат Зализняка по войску или побратим”.


XXI

Не дослушав до конца ответа Максима, полковник подвинул к себе зеленую, с черными прожилками папку – предыдущий допрос Зализняка, произведенный Гурьевым и Кологривовым, и стал рыться в бумагах. Отыскав какой-то лист, он прочитал его до половины и поднял голову. Уж, было, и раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг вскочил, словно его кольнули раскаленным железом, ударился обеими ногами об пол и замер. В комнату медленно, усталой походкой вошел киевский генерал-губернатор Воейков. Взмахом руки он остановил полковника и подошел к столу. Один из помощников следователя метнулся к двери, вдвоем с дежурным стражником они внесли громоздкое кресло и поставили около стола. Воейков грузно опустился в него, и только тогда поднял взгляд на Зализняка. Дело читать не стал: про ход допросов ему каждый вечер докладывал полковник. Постучал пальцами по ручкам кресла, осмотрел беглым  взглядом следователя, его помощников и снова обратил взгляд на Зализняка глубоко спрятанными под выцветшими бровями глазами.
- Так вот ты какой, самозванец?
Уголки Максимовых губ чуть заметно передернулись. Максим откинул со лба прядь русых, липких от пота волос, переступил с ноги на ногу – на полу глухо зазвенели кандалы. Он чувствовал, как его разбирает смех. Пытался сдержать себя и не смог, улыбнулся.
- Вот такой!
И до того непринужденной была та улыбка, так естественно и просто прозвучал этот ответ, что губернатор в первую минуту растерялся. Он чувствовал тонко открытую издевку, и все же не знал, что делать.
“Крикнуть на него? Заставить молчать? Но он же ничего такого не сказал. Может, никто не заметил? А отчего же тот солдат сжал губы?”
Воейкова охватило огромное желание вскочить, ударить по лицу этого разбойничьего атамана, отправить в карцер солдата и кричать, кричать на всех: на Зализняка, на часового, на следователя, на помощников. Но он сдержался. Вытащил табакерку, поднес к носу.
- Ты будешь? Только отвечать на вопросы.
- Я и отвечаю.
- Сколько у тебя было войска?
- Не знаю я ему счету. Много. Как былин в степи. По всей Украине разошлись ватаги.
- Сколько сотен после взятия Умани насчитывал ты?
- Шестнадцать. Да людей в них было не по сто. В какой двести, в какой триста, а в
249

какой и того больше.
- Для чего людей бунтовал? Чего хотел ты?
- Воли. Хотели мы восстановить казацкие порядки, унию разрушить и панов уничтожить.
- А разве у тебя на Сечи не было воли? Разве там не казацкие порядки?
- Сечь… Это еще не вся Украина. Да и воли там осталось немного. – Максим прищурил глаза. – Разве это не вы на Ореле крепостей понаставили, форпостами и окопами Сечь окружили? И очутилась та воля в подземелье. А мытные рогатки? А поселения Новой Сербии?
- Замолчи, самозванец!
Но Максима уже нельзя было остановить.
- Не самозванец я. Меня выбрали казаки, простые люди. Они мне перначи привезли, они вручили их.
- Куда девал те перначи? И где все награбленное тобою?
- Не грабил я. Было немного… у панов люди отобрали. Офицеров своих потрусите, у них осело.
Воейков откинулся на спинку кресла. Пускай говорит, больше скажет сам, меньше с ним будет хлопот.
- Кто из священносвятителей благословлял тебя на войну и кто правил молебен в Матронинском монастыре?
Максим покачал головой.
- Этого не скажу.
- А может, скажешь? – негромко, но с ударением спросил Воейков.
- Угрожаешь? Напрасно…
Воейков не стал настаивать. Чего Зализняк не хотел говорить по доброй воле, он не говорил и под пытками. Уже убедились в этом. Пытаться вырвать что-то из него сейчас – только унизить себя перед следователями и солдатами.
- Для чего ты посылал людей к татарам? Хотел призвать их на помощь?
- Это басурманов на помощь? Ни за что на свете. Сами они послов слали.
- А под Болту которого из атаманов посылал?
Максим снова покачал головой.
- Про людей говорить не буду. И не спрашивайте, - он прислонился к стене, ожидая дальнейших вопросов.
Но Воейков ничего больше не спрашивал. Некоторое время он сидел неподвижно, потом медленно поднялся, кивнул следователю головой.


XXII

Следствие тянулось почти месяц. Несколько раз приходил генерал-губернатор Воейков. Вызывали новых свидетелей, в шкафах вырастали груды бумаг, заключенных ежедневно подвергали пыткам. Делали это не столько за их прошлые провинности, сколько за то, чтобы их товарищи на воле прекратили восстание. Гайдамацкие отряды уже
250

после ареста Зализняка и Гонты взяли Болту, Палиево озеро, они действовали всюду, где только были леса.
Воейков карал оставшихся узников за бегство пятидесяти гайдамаков. Это произошло ночью, в грозу. Кто-то из часовых солдат открыл дверь в одной из камер, и гайдамаки через кабинет смотрителя тюрьмы выбрались на тюремный двор, оттуда по дереву на вал и на улицу. Среди них были Хрен, Чуб, Кудеяр.
В начале августа состоялся суд. Кроме заключенных и судебной комиссии, в зале присутствовали лишь конвоиры. Зализняк и Неживой сидели на передней скамье. Максим почти не слушал того, что читали судьи. Он смотрел не на них, а в окно, где пышно цвело во всей красе пышное лето. Оно влекло к себе, туда, на волю, за серые проржавленные решетки. За окном светило солнце. На какое-то время белобокие, кудрявые облака закрыли его, но несколько лучей все же пробились, и казалось, будто длинное сверкающее лезвие прокололо тучки, вонзилось в землю где-то далеко за городом. Почему-то вспомнилось село, лес над Тясмином. Но не летний – осенний. Роняет он, роняет желтый лист, и шумит, шумит. Тишина в нем и какая-то чарующая таинственность. В такую пору встретил он в лесу Оксану. Только не ту шаловливую Оксану, что пасла на берегу ручья овец, а иную, чернобровую лесную красавицу. Встретил, впервые возвратившись из Запорожья.
… Максим так задумался, что очнулся только, когда часовой офицер толкнул его под руку:
- Встать!
Председатель судебной комиссии генерал-губернатор Воейков прочитал указ Императрицы, а также двадцать первый пункт уложения Алексея Михайловича “О бунтах на царя и воевод”. После этого приземистый полковник, тот, что вел следствие, начал читать приговор. Первым был назван Зализняк.
“В силу вышеописанных высочайшего ее Императорского Величества рескрипта такоже уложение пунктом воинских артикулов учинить следующее: как из приведенного в Киевской губернской канцелярии следствия явно выявлено…” Дальше шло перечисление “злодейств” Зализняка. Их было записано очень много, и место это полковник читал очень быстро. В конце он снова повысил голос и медленно, выговаривая каждое слово, закончил:
“Зализняка, яко главного нарушителя пограничной тишины, колесовать, живого положить на колесо. Но вместо оного, отмененного, ныне не применяемого бить кнутом, дать сто пятьдесят ударов и вырезать ему ноздри и поставить на лбу и щеках указанные знаки, отправить в Нерчинск в каторжную работу навечно”.
Максим ничем не проявил волнение. Только при словах “вырезать ему ноздри” на
его щеках проступили пятна.
Когда полковник кончил читать приговор, он опустился на скамью и, сжав кулаки, прошептал:
- У меня еще руки будут целы!




251


XXIII

Судили их на основании указа коллегии иностранных дел и рескрипта Императрицы. Указ предписывал судить запорожцев, “как бунтовщиков, нарушителей общего покоя, разбойников и убийц”.
“Когда по сим уважениям, - гласил указ, вследствие всем на свете законам, определена будет смертная казнь, переменить ее при самом исполнении в телесное наказание бить кнутом, клеймом и вырыванием ноздрей, ссылкою в Нерчинск, оковавши на месте в кандалы”.
Екатерина в “высочайшем рескрипте” повелевала:
“Присланных из Польши разбойников разделить на 2 части, из которых одну отвесть в близость разоренной слободы Болты… и велеть там у одной произвесть над ними определенное наказание, списавшись наперед с начальником той слободы… о дне и  месте экзекуции и дав ему знать, что как учиненный в Болте разбой весьма раздражил Ее Императорское Величество двор, то и повелено преступников наказать жестокой казнью, которая в империи Ее Императорского Величества употребительна с величайшими только преступниками, а другую часть виновных наказать в самой Сечи… или, по крайней мере, в такой от Сечи близости, чтоб хотя некоторые казаки самовидцами быть, а прочия от учиненной им казни скоро и легко сведать могли”.
Как перенесли казнь, что чувствовали, что пережили вожди восставших украинских крестьян – Швачка, Неживой, Зализняк? Какие думы передумали они, лежа на полу в своей душной и тесной темнице, отвечая на вопросы судей, волоча кандалы по дороге на казнь? Как объяснили они себе свою участь? Ничего неизвестно об этом. Остались лишь отрывки их ответов, записанные писарем на следствии, отрывки скрытных и путаных ответов, которые давали своим судьям запуганные, сбитые с толку люди, да скудные факты об их путешествии на казнь и в Сибирь, сохранившаяся в донесениях, реляциях, рапортах.
В конце июля последовало распоряжение о предании их Киевскй губернской канцелярии. В начале августа этот суд начал действовать. Окончился суд в октябре
1768-го года.
Максим Зализняк вместе с другими семьюдесятью запорожцами был наказан в Орловском форпосте, напротив разоренной татарской слободы (хотя Зализняк никакого участия в разорении татарских слобод лично не принимал). Семен Неживой вместе с сорока восемью запорожцами – близ Матронинского монастыря, Швачка – и двадцать восемь других запорожцев – на Васильковщине. После наказания, совершенного под наблюдением подполковника Хорвата и полковника Чорбы, запорожцев отправили в Москву, а оттуда в Сибирь.
В ходе конвоирования 1-го ноября в окрестностях Ахтырки (слобода Котельве) арестанты разбили караул и, выломав двери и отобрав у солдат десять ружей и у казаков копья и ружья, арестованные в составе 52 человек, в том числе и Зализняк,  разбежались, но большинство их (33 человека), и в том числе Зализняк, были вскоре настигнуты и
вновь взяты под стражу. По остальным 16 человекам был объявлен розыск.
252

Правительство Екатерины судило и наказывало попавших ему в руки повстанцев без особенной злобы и страстности, с невозмутимым бюрократическим спокойствием. Запорожцы были присуждены к жестоким казням для того, чтобы припугнуть Запорожье, для того, чтобы доказать иностранным державам непричастность двора Императрицы к восстанию, и прежде всего для того, чтобы дать сатисфакцию Турции. Недаром Воейков более всего заботился о публичности казней и посылал приглашения на казнь Зализняка чиновникам “Блистательной Порты”. Били кнутом, вырывали ноздри, ссылали в Сибирь, но, ни один из тех, кто попал под суд русского правительства, не был наказан смертью. Оно и понятно: коллегия иностранных дел карала запорожцев из соображений дипломатических, главным образом “для показу”.


































253


Глава   шестая

I

С запада надвигалась темно-сизая туча. Она медленно ползла по небу, ее оборванные края тяжело свисали вниз, к самой земле. Казалось, она вот-вот зацепится своими длинными грязными краями за верхушку дерева, что маячило на горизонте.
И конвоиры, и арестанты ускорили шаг.
- Взгляни, как темнеет. Видно, не дойдем сегодня до острога, - сказал Жила Зализняку, который шел с ним в паре. – Вишь, вот и чины забегали. Косолапый мотается, как блоха в ширинке. Не остановимся ли прямо в поле?
- Когда б такое случилось? Только леший его знает, сколько до того острога. Может, он вот-вот выткнется. Спросить бы кого…
Максим споткнулся и, сморщившись от боли, сдвинул наручник на левой руке. Кисть руки оголилась, открыв сплошную красную рану с черными пятнами полузасохших струпьев.
Жила оглянулся. Неподалеку от него шло двое конвоиров. Но он знал – их лучше не спрашивать. Он бросил взгляд вперед и увидел, что впереди идет еще один конвоир.
- Бородатый в хвост прет. Этого можно спросить. Эй, ваше благородие, до острожка далеко? - крикнул Жила конвоиру.
- Верст восемь. Шевелись, шевелись!
Остальные конвоиры стали подгонять арестантов.
- Если сегодня заночуем в поле или где-нибудь в селе – будем бежать, - прошептал Максим.
- Места незнакомые. Чтобы не было, как возле Ахтырки. Переловят по одному, - отозвался Жила.
- Всех не переловят. Тогда тоже многие бежали. А тут еще ночь-матушка, поле. Когда казак в поле, тогда он на воле. Я вторично в руки не дамся. Лучше смерть. Ты чего-то молчишь, боишься?
Жила покачал головой.
- Ты меня знаешь. Хлопцев нужно загодя предупредить. У кого второй напильник?
- Кажется, у Озерова. А туча какая, погляди. Как вороново крыло. Не снеговая ли, вот и ветер холодный. Смотри, начальник свернул. Наверное, к тому хуторку поворачиваем, - пристально поглядел вперед Зализняк.
- Верно. Это совсем неплохо, - промолвил Жила и, закрываясь от ветра рукавом, крикнул: - Василь, кресало у тебя?
- У меня, - послышалось в нескольких шагах впереди. – А что, на табачок разжился?
- Разжился. На всех хватит. Так и передай передним. А кресало приготовь. Эх, и курнем же.


254


II

Положение Мелхиседека Значко-Яворского после “колиивщины” оказалось весьма
шатким и сложным. Несмотря на то, что он вместе с переяславским “владыкой” Геврасием Линцевским в своих посланиях к прихожанам красноречиво уговаривал крестьян не бунтовать, несмотря  на то, что в момент восстания его даже не было на Правобережье. Князь Репнин сообщил графу Панину, что переяславский епископ Геврасий Линцевский и матронинский игумен Мелхиседек Яворский были вдохновителями “волнений на Украине”.
Екатерина, сильно озабоченная тем трудным положением, в которое поставило ее дипломатию восстание украинских крестьян, гневно обрушилась на новонайденных зачинщиков мятежа.
“Я велю синоду, - писала она Панину, - моим именем призвать переяславского епископа сюда и от него требовать отчета, до чего он мешается в заграничные дела без повеления”.
“Все сии беспорядки, - писал в свою очередь Панин, - происходят от попущения Геврасия Линцевского, и особенно по проискам игумена Мелхиседека”, “… о беспокойном нраве которого довольно и предовольно мы уже сведомы”.
В ноябре 1768-го года Геврасий Линцевский по распоряжению синода был удален из Переяславля и переведен в Киев. Мелхиседек переведен в Михайловский монастырь. На его же место, в Матронинский монастырь, был назначен игуменом другой монах, которому синод вменил в обязанность ”не создавать ни под каким видом причины к каким-нибудь неудовольствиям и раздорам”.
Мелхиседек больше не возвращался в Матронинский монастырь. Он продолжал свою карьеру на Левобережье: был игуменом Переяславского, Михайловского, Киево-Видобицкого, наместником Киево-Софиевского, архимандритом Лубенского и Глуховского монастырей. В Глухове он и умер в 1809-ом году.


III

Русская армия, убрав у повстанцев руководителей, нанесла разрушительный удар существованию гайдаматчины, но это был не конец борьбы украинского народа против Польши. Места повстанческих атаманов, которые погибли или попали в плен, заняли другие. Остатки отряда Майбороды возглавил Станкевич, а наследником Швачки стал Заяц, который принял имя Швачки, чтобы запутать врагов и поддержать дух украинцев, которые верили, что их уважаемый Швачка не в московском плену, а ведет борьбу за Украину.
По всему Правобережью шли жестокие бои. Поляки рано начали возвращаться на Украину, за что жестоко поплатились. 19-го июня 1768-го года повстанческие отряды захватили городки Тетив и Ставище, уничтожили там всех поляков и отдали их

255

имущество украинским селянам и горожанам. В селе Белый Каменец возле Могилева над Днестром отряд колиив вступил в бой и разбил польский отряд, спаслись только те, которые прятались в траве. И таких случаев делалось, чем дальше, тем больше, возрождались традиции партизанских боевых действий времен гайдаматчины, когда каждый отряд действовал отдельно. Каждый атаман сам принимал решение, не спрашивая ни у кого позволения. Никто не мог догадаться, где и когда появятся повстанцы, и поляки снова начали бояться за свою жизнь и свое имущество. Вот что говорится в письме во Львов, которое было послано с Подолья 12-го августа 1768-го года: “Обыватели польские  и украинские (польская шляхта Подольского, Брацлавского и Киевского воеводств) обеспечили универсалом ясновельможного Броницкого, повернулись в свои имения и были порезаны бунтовщиками, а другие бегством еле спасли свою жизнь”. А в письме от 31-го августа появилась нота: “Холопские бунты, говорят, что они катятся все ближе к Львову и подавленными, очевидно, быть не могут”.
Поляки, наконец, поняли, что они рано праздновали победу: колии, даже лишенные своих руководителей, им не по зубам. Но поляки недаром рассчитывали на продолжение помощи русского правительства в борьбе с украинскими повстанцами. По их просьбе была собрана конфедерация, на которой русские войсковые должностные чины убеждали представителей Речи Посполитой, что помощь будет оказана в ближайшее время. Генерал Кречетников передал представителю польской короны графу Броницкому убеждение русской царицы, что она полностью разделяет гнев поляков к холопскому бунту. Даже сразу за приказом Кречетникова русские войска пошли на Винницу, Меджибок и через Бар до Тернополя. Таким образом, Россия перешла от отдельных войсковых операций до полномасштабной интервенции на стороне Польши. И чтобы ни у кого не осталось каких-то сомнений или надежд, был издан известный манифест Екатерины II о 29-го июля 1768-го года, в котором она провозгласила, что украинские повстанцы – это “разбойники, воры” и призывала их немедленно сложить оружие и возвратиться к работе. Теперь большинство колиив поняли, что московское правительство также враждебно к ним, как и польское, и они могут вести войну с единоверцами. Теперь уже никто из руководителей не имел веры предложениям по переговорам со стороны офицеров русской армии, и их обещаниям царицынского прощения в случае сложения оружия тоже не верили. Русских солдат также встречали пулями и копьями, как и польских вояк. Бои шли жестокие, на стороне русских был перевес в вооружении, они имели возможность вводить в бой новые отряды вояк в случае необходимости. Украинские повстанцы были вне закона, им трудно было достать оружие, к тому же теперь, когда колии уже не были победителями, к ним меньше хотели присоединиться селян и мещан. Повстанцы вынуждены были биться, так как им некуда было отступать, они уже  не могли возвращаться к своим семьям домой. На их руках было много крови, европейской, польской, а теперь и русской, поэтому колии должны были пройти свою дорогу до конца. Главнокомандующий русских войск на Правобережной Украине генерал Кречетников в своих нотах обещал дать кровавые сражения с повстанцами. Таковыми были: бой отряда под командою поручика Тербухвича с колиями последними днями июля под Днестром, бой поручика Кологривова в августе в районе Умань-Саврань-Могилев, передвижении новых отрядов до Житомира и Меджибока. В рапорте князя Мещерского генералу Кречетникову, датированному 13-го

256

июля 1768-го года,  речь идет о том, что сотня колиив приняла тяжелый бой с московским войском, в результате 13 запорожцев и 15 селян попали в плен, а остатки отряда после боя подались на Полесье. В конце августа 1768-го года князь Прозоровский просит губернатора Румянцева отправить с Левобережья еще несколько батальонов солдат. Он боится, что помощь из Киева не успеет, если повстанцы разобьют войска, которые находятся в его распоряжении.
Вся  осень прошла в постоянных боях. 13-го декабря белоцерковский губернатор С. Рыльский докладывает графу Броницкому, что к восстанию, которое охватило Белоцерковщину, присоединяются все больше местных селян-украинцев. Такие известия шли из Гусятина, Корсуня, Смелы. Отряды колиив снова увеличиваются, среди их руководителей появляются новые имена. В рапорте ротмистра И. Бугацкого описываются действия атамана Станкевича и атамана Губы, отряд которых насчитывал 500 вояк.
Повстанческая группа Станкевича на Смелянщине еще осенью 1768-го года насчитывала около  тысячи бойцов. В польских архивах вспоминается о жестоких сражениях польских и русских частей с колиями под Жаботином, в котором было убито 40 колиив, а 70 попало в плен. Там же вспоминается про кровавый бой 9-го декабря в районе Смела-Жаботин с отрядом Станкевича, в котором насчитывалось около трехсот колиив. Шесть суток позже, оставшиеся вояки Станкевича совершили нападение на отряд поручика Вепройского, который сопровождал плененных повстанцев в Киев. Это нападение увенчалось победой. Колии уничтожили конвой и освободили всех пленных.
Жестокие бои проводились всю зиму 1768-1769 –го годов. Среди селян распространился манифест от имени мифического казака Ивана, который звал к борьбе, теперь не только с поляками, но и с русскими войсками.
Желая полностью покончить с движением колиив, князь Голицын отправил на Правобережье отряд генерала Вуича численностью больше двух тысяч солдат, вооруженных даже пушками. Объединившись с  польскими бойцами под предводительством Стемпковского, они начали прочесывать леса и небольшие села в поисках атамана Шостака, который попортил им много крови. Перехватив отряд Шостака под Ротмистровкою, они разбили его полностью. Позже был разбит отряд Тимченко, атамана Панченко. Тем не менее, несмотря на гибель многих отрядов, продолжали появляться новые. В документах вспоминается сформированный в декабре отряд запорожца Василия. Он разделился на две части, которые зимой в 1768-1769-ом годах вели бои против поляков и русских в районе Канева и на Смелянщине.
27-го марта 1769-го года неизвестный автор в письме, что сохранилось в архивах, писал из Варшавы: “На Руси каждый раз больше расширяется пожар. Поднялось селянство Украины: Брацлавского, Киевского и часть Волынского воеводства”.
15-го мая 1769-го года Екатерина II направила генерал-губернатору Малороссии Румянцеву новый указ: расправиться с участниками восстания колиив, которые будут делать попытки бежать на Левобережье, “как с разбойниками”.
И хотя в мае 1769-го года восстание погасло, как массовое движение, отдельные отряды колиив действовали еще и в другой половине 1769-го года и даже в дальнейшие
годы. Но все это уже не имело политического значения.


257


IV

Таким образом, украинские крестьяне на Правобережье, восставшие в 1768-ом году
против польских помещиков, боролись за уничтожение крепостничества, за свою национальную независимость, за свою национальную культуру. Такова была сущность, таков был смысл восстания. Но этот смысл, эта сущность были скрыты под религиозной оболочкой. “Идем на защиту веры”, - говорили запорожцы. “Паны, хотя нам и головы поснимайте и как хотите мучайте, а мы не будем подписываться на унию”, - перед лицом смерти возглашали непокорные холопы.
В 18-ом веке на Правобережной Украине вера была тем признаком, который разделял людей на два противоположных стана. В стане православной веры были подневольные крестьяне. В стане католичества и унии – шляхтичи, паны, ксендзы, магнаты. “Ты не нашей веры” – на языке украинских крестьян означало: “Ты не украинец, а поляк, ты не холоп, а пан”. Русские люди были людьми “нашей веры”. Уже по одному этому украинский холоп склонен был считать их своими. За них говорила историческая память украинцев: “Волим под царя восточного, православного!” – кричали казаки на раде в 1654-ом году в ответ на вопрос их вождя Богдана Хмельницкого, с кем желает соединиться Украина. “Оные места будут в скором времени российской, а не польской державы”, - говорили атаманы восставших украинских холопов в конце 18-го века.
Однако в те дни, в те недели, когда схватка уже разгорелась, украинские крестьяне вынуждены были понять, что та или иная вера – это признак ненадежный, сомнительный. Бедный сельский пан и богатый епископ исповедовали оба одну веру, но во время восстания вели себя по-разному. Казалось бы, кто может быть более православным, чем игумен Матронинского монастыря Медьхиседек Значко-Яворский или пресвятительнейший епископ Геврасий Линцевский? Оба они знаменитые, усердные пастыри, оба прилежные защитники православия от униатских насилий, оба привели обратно в лоно православной церкви немало приходов, насильно обращенных поляками в унию.
Восставшие холопы, наслушавшись увещаний своих духовных отцов, призывающих к послушанию ненавистным панам, ворвались одной темной ночью в Матронинский монастырь, и хоть был он монастырем православным, жестоко избили монахов, пустив в ход плети и ружейные дула.
Сложными оказались также отношения и с екатерининской Россией. Украинские холопы наивно вообразили, что если все русские люди и “люди нашей веры”, то значит все они – “за нас, с нами”. Многие русские люди действительно были за них и с ними. Но, кроме русского народа, существовали также и повелители его – русские послы, полномочные министры, генералы. И русская царица.
Украинские холопы не думали о том, что русская царица, хоть исповедует их православную веру, хоть и посылает на Украину рескрипты “о защищении православия”  - принадлежит не к народному, не к крестьянскому, а к помещичьему – “шляхетскому” – стану.

258


V

Юхим Петренко из Медвина уже давно отбазарил в Богуславе, но домой не спешил. Попросив знакомого приглядеть за возом, он пошел по базару посмотреть на товары, а вместе с тем и послушать новости. Долго толкался между людьми, но, как на грех, знакомые не попадались. Не знакомые же на разговоры не очень охочи. Не те времена настали. За одно неосторожное слово в темнице можно оказаться. Попасть туда легко, а попробуй выбраться. За последние несколько лет, сколько людей забрали. Много ходит по базару на первый взгляд веселых, охотно болтающих людей. С виду будто бы свой брат, посполитый, в порванной свите, постолах, а то и совсем босой, выспросит все, а потом вытащит свисток и засвистит в него. Как собаки на звук рожка, со всех сторон посыплются на тот свист переодетые тайные чины. Сейчас их особенно много.
Юхим Петренко думал уже возвращаться назад, как вспомнил, что забыл купить соли. Пробрался за палатку, туда, где стоял обоз астраханского купца, остановился перед возами, поглядывая, как бы обойти их. Вдруг рядом с возом послышались голоса. Юхим прислушался. Один из голосов показался Юхиму знакомым. Он хотел, было, подойти к разговаривающим. Один из разговаривающих повернулся и неприветливо посмотрел на Юхима. В первую минуту Петренко это лицо показалось очень знакомым. Однако разговаривающий отвернулся от Петренко и пошел по базару. Ушел и Петренко, вспоминая, кто был тот ушедший.
- Что нового слышал, кого видел? – спросил знакомый, капая из бутылки сквозь проколотую швайкой в затычке дыру постное масло на притрушенную солью краюху хлеба.
- Ничего. Я не ходил никуда. Постоял, посмотрел, да и назад. Гей, Серый, вставай! – Петренко хлопнул ладонью по волу.
Волы неторопливо шагали по дороге, мерно покачивалась под возом мазница, поскрипывало на бугорке дышло. Юхим шел позади воза, в задумчивости смотрел, как двумя волнами сбегает за колесами в колее песок. Юхим никогда не садился на воз, даже когда ехал порожняком и то шел пешком, разве что когда очень уж уставал, брался за лешню. Но в последний раз Юхим почувствовал, что ходить столько уже не может. Старость крепко ухватила его рукой за полы, пригнула к земле, покрыла желтизной сморщенное лицо.
Начинался сосновый бор. Воз затарахтел по корням, протянувшим свои жилистые руки через дорогу, потом снова под колесами заскрипел песок. В лицо повеяло густым запахом смолы. “Рано я стал поддаваться, - подумал Юхим. – И кто в этом виноват? Вечные нехватки. Ведь весь век так: в мельницу несешь не веянное, в квашню сыплешь не сеянное. А паче всего – неволя, тяжкая работа…”
Юхим поднял голову и от неожиданности вздрогнул. На обочине дороги, пропуская волов, стоял какой-то человек. Юхим присмотрелся внимательнее, узнал в нем того самого незнакомого, в полуоблезлой казачьей шапке, который лицом в лицо встретился возле астраханского обоза, продававшего соль.
- Подвезешь, дядьку?
259

Юхиму хотелось сказать: “Здоровый, и пешком дойдешь”, но сдержался. “Всякие люди есть. Одному скажешь, промолчит. А иной по затылку заедет, и на старость не поглядит”.
- Садись, - неохотно сказал Юхим. – Только не знаю, куда тебе, человече. Я домой
еду.
- Тогда нам по дороге, дядьку Юхим.
- Федор, ты? – недоверчиво посмотрел Юхим. – Матери его ковынка, всю дорогу думал, где видел этого человека.
- Федор и есть. Вот что борода делает, жаль только рыжая, как у кобылы хвост, - усмехнулся Федор Василенко и, помолчав, серьезно добавил: - “Я тебя, дядьку, сразу узнал. Видно, доля тебя мне послала. Буду говорить прямо - хотел бы я своих родных видеть, но приведу к ним гайдуков. Ты сосед, наш, что посоветуешь?
- А где они?
- Да там, меня дожидаются, - уклончиво ответил Федор.
Федор остановился. Юхим тпрукнул на волов и тоже остановился.
- Что ж, поезжай, дядько. Сейчас день, кончается бор, нас с тобой заметят, тебе не сдобровать. Я приду в село, когда темно будет.
- Хорошо, приходи в мою хату. Я приглашу твоих родных. Увидишься с ними. А потом куда?
- Рассказывают, будто Максим Зализняк на Дону. Пойду туда. Не пойду снова на панов спину гнуть. Вместе с хлопцами волю будем добывать. Добудем ее там, так и тут она будет.


VI

В сентябре 1768-го года на Чигиринщине снова появились отряды вооруженных крестьян. В январе 1769-го года близ Киева собралась ватага атаманов Василия с Подола и пошла на Белую Церковь. В Смелянщине кликнул клич запорожец Губа.
Восстание ширилось: оно охватило Подолье, Полесье, Волынь и Галицию. Вот оно перекинулось на левый берег Днепра, во владения России, вот оно докатилось до Сечи.
Запорожская старшина по приказу Императрицы и генералов посылала на Украину команды для поимки запорожцев, участников восстания. “Пребываю в лучшей надежде на подданническое послушание и верность всего нашего низового запорожского войска, а особливо на твое, полкового атамана, и всей войсковой старшины похвальное и ревностное попечение о содержании повсюду доброго порядка”, - писала Екатерина кошевому Петру Кальнишевскому в грозной грамоте, повелевающей старшине принять строгие меры к поимке “возмутителей”.
Не напрасно надеялась Императрица на ревностное попечение кошевого. Кошевой Петр Кальнишевский “царицын попихач”, как называла его сирома, немедленно послала многочисленные команды под начальством благонамеренной старшины разыскивать ватажки по степям, балкам и лиманам. И многие ватажане попали в руки команд Кальнишевского. Но не стерпела такого позора сирома: 26-го декабря 1768-го года
260

ворвалась в “пушкарню” – войсковую тюрьму – выпустила арестантов, вооружила их, разорила дома старшины.
В начале 1769-го года вспыхнул бунт в тогдашней “Новороссийской губернии” в Царицынской роте Донецкого пикинерского полка (на Левобережье). В декабре 1768-го
года поднялись Днепропетровский и Донецкий полки. И снова восстала запорожская сирома. И все чаще и чаще при аресте ватаг на Правобережье генералы находили в их числе своих солдат и своих офицеров. Русские солдаты и русские офицеры все чаще становились в ряды восставших украинцев, возглавляя их ватаги.
Генерал Кречетников, называющий восставших в своем дневнике не иначе, как “разбойниками” и “ворами”, обирал их до нитки. Все, что было найдено его офицерами в лагере Зализняка и Гонты, все: ковры, кадушки с серебром, часы, табакерки, штофы, шепка, лошади, медные кастрюли, и даже кожухи, одевавшие гайдамацкие спины – все перекочевало в обоз доблестного генерала Кречетникова и его офицеров. Но рядом с именами душителей и воров – генерала Кречетникова, поручика Кологривова – история сохранила для нас имена двух героических русских офицеров, отдавших свои жизни делу освобождения Украины от польского ига.
Их имена сохранились в переписке Румянцева с Паниным.
18-го декабря 1768-го года граф Румянцев писал графу Панину:
“Милостивый государь мой, граф Никита Иванович!
Вашему сиятельство известны были, что от некоторого уже времени продолжалось спокойствие при границах наших в Польше по истреблении гайдамацких ватаг. Но теперь возрождались вновь новые волнения на Смелянщине от таковых же гайдамаков… и по поводу вовсе неожиданному.
Гусарского черного полку капитан  Станкевич выехал в ту сторону и поднял продолжающееся смятение… к нему пристало более тыcячи польских жителей… его артель известна стала под именем гайдамак…”
Далее в этом же письме Румянцев сообщил, что капитан Станкевич и его ватага захвачены поручиком Ямбурского полка Вепрейским. Но этим дело не кончилось. Восставшие попытались спасти капитана Станкевича. 15-го декабря ватага в тысячу человек напала на команду майора Вурма, которая охраняла арестованных. Разгорелась жаркая битва. Немало погибло людей и с той, и с другой стороны. Однако нападение было отбито. Спасти Станкевича не удалось.
Случай этот сильно встревожил русских генералов. Дело в том, что в октябре 1768-го года Турция, не удовлетворенная извинениями и казнями, объявила войну России. А восстание украинцев “заразило” армию, в армии обнаружен мятежный дух: русским генералам было о чем беспокоиться.
30-го декабря Румянцев писал Панину:
“… Неприятелю небезвантажно… сие, потому что мы вооружаться должны на сию сволочь бездельников, и еще нередко из самых наших подданных. Ибо и при сем случае, при убитом гайдамацком атамане, нашлось письмо черного гусарского полку обер-офицера Марьяновича, который с его артелью призывал убитого к Могилеву…”
Русские офицеры Станкевич и Марьянович, безымянные русские солдаты вместе с украинскими крестьянами боролись за освобождение Украины от польских панов. Они

261

погибли, но дело их было делом пророческим. Через полтораста лет, в 1920-ом году, поляки снова покушались на украинскую землю. Полчища, посланные польскими панами и Антантой, наступали на вольную Советскую Украину. И армия рабочих и крестьян, Красная армия Великой Октябрьской Социалистической революции, армия, в которой
снова плечом к плечу сражались украинец и русский, отстояла Советскую Украину от польских панов.
А “колиивщина” соединенными силами панов и царизма была подавлена. Восстание украинского народа против Польши потерпело поражение. Потому, что было неорганизованным, стихийным. Каждый отряд – Швачки ли, Неживого ли, Зализняка – действовал на свой страх и риск, без общего плана. Оно потерпело поражение потому, что крестьянские массы, опутанные религиозными предрассудками, наивно ожидали помощи со стороны своего жесточайшего врага – “единоверной государыни”. Оно потерпело поражение, но память о героях “колиивщины” долго не умирала в украинском народе. Многие и многие годы девушки села Лысянка вплетали черные ленты в свои длинные косы – носили траур по своим односельчанам, убитым жолнерами Стемпковского. Долго еще держалась в языке поговорка: ”Щоб тебе тая Кодня не минула”. Долго еще в селе Сербы старики и старухи показывали молодым то место, где замучили Гонту.



























262


Заключение

Восстание колиив против Польши 1768-го года потерпело поражение, но, однако, в этом же году, “лядчина” все-таки пала. В 1793-ом году по второму разделу Польши Правобережная Украина соединилась, наконец, с Россией. Кончились религиозные преследования, кончились гонения на “православную веру”, кончилась польская власть. Правду говорила песня: “Не будут иметь вражьи ляхи на Украине воли”.
Однако до освобождения от власти помещика было еще далеко. Новые паны – украинские и русские помещики – прочно уселись на шее украинского крестьянина. И новая борьба началась на Украине – борьба против всякого помещика, кто бы он ни был: украинец ли, русский ли. Эта великая борьба длилась весь 20-ый век, окончилась победой в октябре 1917-го года под руководством русского рабочего класса в братском союзе с русским крестьянством.
Но это уже другая тема, другие времена, другая книга.




























263


Сожержание


Историческая   справка    ________________________________________     3

Часть   первая                ________________________________________      4

Часть   вторая                ________________________________________     38

Часть   третья                ________________________________________      65

Часть   четвертая             ________________________________________     184

Часть   пятая                ________________________________________     225

Часть   шестая                ________________________________________     253

Заключение                ________________________________________     262