Козырная дама

Дмитрий Липатов
По дороге к Шлиссельбургской тюрьме ехал дилижанс. Ярко-красные колеса мерно перемешивали жирную дорожную грязь. Острие капюшона кучера на фоне полной луны напоминало купол недостроенной церкви. Весенний пронизывающий ветер с Ладоги шевелил кроны деревьев. Через залапанное стекло виднелись мерцающие огоньки редких строений.

Изредка был слышен свист кнута. Снятые бубенцы перекатывались в багажном коробе. Пустое ведро гулко стучало на ухабах.

Андрей Егорыч Ланской, расстегнув плащ с пелериной, нервно теребил в руках цилиндр. Изящные пальцы бегали по полям, словно по клавишам аккордиона. Лицо сорокалетнего мужчины осунулось, усталые глаза то и дело затягивало мутной пеленой. Дорога к острову утомила его.

Должность тайного советника по чрезвычайным делам министерства внутренних дел обязывала передвигаться инкогнито. Видавшая виды повозка, отсутствие попутчиков, цивильный костюм. Оставив в семейной усадьбе молодую жену с ребенком, он ехал в острог по срочному вызову. Телеграмма, приобщенная к делу, не давала ему покоя.

События недельной давности стояли перед глазами. Душное помещение суда, быстрый приговор. За неудавшееся покушение Александр III утвердил высшую меру только пятерым. Их повесили и захоронили у стены крепости. «Финита ля…»,— но сухой текст казенной бумаги заставил советника сломать голову, думая о причинах столь внезапной поездки.

 Александровскими колоннами башни цитадели подпирали темное небо. Огромный забор ржавыми скобами, будто клешнями, душил арестантский дух. Боясь увиденного, в толстых каменных нишах таилось эхо. Тишину промозглой ночи нарушала перекличка часовых.

У жандармского каземата советника встречал начальник тюрьмы — полковник Покровский Илья Кузмич с двумя унтерами. Жандармская форма висела на нем мешком. В тусклом свете керосиновых фонарей простое крестьянское лицо офицера показалось Ланскому испуганным. Взлохмаченные усы, затравленный взгляд, на выскобленном подбородке кровоточила ссадина.

— Пустое,— прервав доклад начальника, Ланской брезгливо посмотрел на свои грязные туфли.

Количество арестантов, объявивших голодовку, его не интересовало. Вспомнив об уютном кабинете Ильи Кузмича, Андрей Егорыч сглотнул слюну.
Шикарный персидский ковер пестрил восточными узорами. Буфет из красного дерева ломился фарфоровыми статуэтками. В центре огромного дубового стола цвел бронзовый подсвечник в виде лилий. Французский коньяк словно цементом скреплял людей с интерьером и сглаживал шероховатости беседы.— Ближе к делу, господа.

Порыв ветра окатил присутствующих каплями дождя. Окутанные молочными клубами тумана, ожили крепостные стены. Ланской вздрогнул от внезапно заигравшей мелодии «Боже царя храни».

— Сейчас начнется,— один из унтеров сверкнул часами.

От нечеловеческого вопля содрогнулись стены. Ярче вспыхнуло пламя фонаря. Встрепенувшись, советник суетливо одернул полу плаща. Было заметно, что крик внес сумятицу в общий настрой высших чинов.

— Лёшка, народоволец, из двенадцатой камеры, десятый день, как от пищи отказался, разбойник,— разглаживая рыжие усы, доложил унтер Панин.— Матвеич ему под дверь аккурат в полночь миску наваристых щей ставит,— надзиратель втянул ноздрями и зажмурился от всплывшего в памяти аромата.— Вот и орет, паскуда.

Полковник с советником переглянулись. У начальника дернулось веко. Чтобы спрятать улыбку, Ланской вытянул из распахнутого плаща платок, высморкался.

— Я тебя самого, пас…— губа начальника ощетинилась иглами дикобраза. Щупальцами осьминога шевелились красные прожилки в глазницах, острый нос копьем нацелился в горло подчиненному.

— Виноват-с, ваше высокоблагородие! — вытянулся по стойке смирно Пашков. В глазах застыло выражение глубокой и окончательной скорби. Треснутый подбородочный ремень на фуражке шелушился. Сцена наказания вырисовывалась в голове кровавыми розгами.

— Да я вас…,— дрогнувший голос Ильи Кузмича выдавал волнение.— Сам государь-император,— начальник багровел,— неудовольствие выразил…

— Право, будет вам, господин полковник,— Ланской подобрел.— Времени нет. Прошу вас.

Советник слегка коснулся руки начальника тюрьмы. 

Массивные стены, сводчатые потолки, пока шли по коридору, вой перешел в кашель и затих. Когда Ланской переступил порог тюрьмы, он вспомнил, как тяжело умирала первая жена.

В монашеской келье пахло сыростью и пшенной кашей. Из квадратного оконца плотный пучок солнечного света выжег на стене яркую полоску. Образа в углу смотрели с обидой. Лицо когда-то любимой женщины почернело. Изрешеченный морщинами лоб напоминал новгородский тракт. Высохшие руки …

— Пожалте, ваше превосходительство, здесь,— дежурный вахмистр заглянул в глазок четвертой камеры.

Дубовая обитая железом дверь подрагивала. Из щелей кормушки струился нежный аромат печеного хлеба. Тусклый свет керосиновых светильников в коридоре, верёвочные циновки под ногами, звон ключей на поясе дежурного.

Мрачная, окрашенная сажей камера напоминала склеп. Маленькое окошко ютилось под сводчатым потолком. За прикрученным к стене столиком сидел молоденький унтер. Свет лампы отсвечивался в его глазах отблесками ужаса и непонимания. Скрипело перо. Верхний лист на кипе бумаг задирался порывом ветра. Рядом с откинутой кроватью стояла двухметровая голая женщина ржаного цвета.

Пористая кожа существа напоминала засохший хлебный мякиш. Чуть сплюснутая голова, покатые плечи, на спине и огромных ягодицах виднелись следы человеческих рук. Будто баба была слеплена из ржаного хлеба, а не рождена чревом матери. Отраженный от стен голос исполина болью отдавался в бронхах.

— Кто это? — побелевшие губы Андрей Егорыча обернулись тонкими черточками.

— Виноват-с. Недоглядел-с,— голова начальника тюрьмы полезла чуть вперед,
будто в петлю. В глазах стояла такая тоска, что советник пожалел об интонации произнесенных слов. С замиранием сердца, ловя каждое движение чиновника, унтера разом гаркнули:

— Служим царю и отечеству!

— Что оно…,— советник оторвался от глазка,— в смысле она, диктует?

— Вот,— протянул пачку бумаг полковник.

— Господи Всевышний! — размашистым почерком на листах пестрели заголовки «Воззвание солдатам и матросам», «Декрет о мире», «Долой царя», «От каждого по способностям, каждому по пуду зерна», «Аграрный вопрос»,— советник поднес исчерканную бумажку к глазам.— А это что?

— Стихи, «Кранты жигану»,— прочел первые строчки ротмистр,— на Лермонтова похоже,— и, заложив руку за спину, продекламировал:— Урыли честного жигана, и форшманули пацана. Маслина в пузо из нагана, макитра набок и хана.

— Какая макитра? — советника трясло.

— Голова по-блатному,— разглаживая щегольские усы, пояснил ротмистр. Его синий неглаженый мундир пестрел пятнами от борща. Потертая перевязь в двух местах была сшита суровой ниткой. Из-под фуражки с треснутым козырьком торчал чуб.

— Кто еще это читал? — побледневшее лицо советника покрылось паутиной капилляров. Вены на виске вздулись. Цилиндр с перчатками выпали из рук.

— Никто-с,— всё сопровождение во главе с начальником тюрьмы выстроилось по струнке.

— Откуда она взялась? — взяв себя в руки, спросил советник.

— Так ведь баловство, думали. То чернильницу из хлеба слепят, то куклу…— осекся полковник, увидев гневный взгляд их превосходительства.— Виноват-с. Готов понести …тяготы и лишения… Маленькая была безобидная. Унтер, разъязви его душу, Панин случайно дрожжевую закваску пролил… 

— Открывайте,— еще раз глянув на заляпанную обувь, советник вошел в камеру.
Испуганная физиономия писаря покрылась испариной. Женщина лежала на животе и покачивала бедрами, отчего два чёрта, нарисованные у неё на ягодицах, по очереди бросали лопатами уголь в топку.

— Матерь божья,— осенил крестом охальницу полковник.

— Вам известно, что надо вставать, когда в камеру входит старший чин? — за спиной советника начальник тюрьмы одел пенсне. Гневно зыркнул жандармский ротмистр Нечаев.

— Что ты зенки вылупил, как бык в загоне? — лениво повернув голову, барышня почесала надкусанную грудь. Пробежав глазами по гостям, она обратилась к советнику:

— Почему у верблюдицы два горба, а у верблюда один?

 Ланской от неожиданности онемел. Надзиратели пожимали плечами. Выпученные глаза полковника вылезали из орбит.

— Лапоть! — не дождавшись ответа, дама махнула залатанной рукой.— Пиши дальше,— нежно пропитав ладонью лоснившуюся от пота лысину младшего чина, хлебная баба принялась сгребать крошки с кровати. Собрав жмень, она плюнула в ладонь и залепила скатанным тестом дыру между ног. Затем, потрогав уши, обратилась к полковнику:

— Уши сохнут, начальник. Дверь закрой, сквозняк.

Ухнули засовы, скрипнули петли, пискнув, отвалилась кормушка. В дверную прорезь наблюдали три пары глаз.

— С кем имел честь беседовать? — вывалился из форточки запоздалый вопрос.

— Зовут за будкой, а кличут Незабудкой,— подойдя к двери, женщина замахнулась. Зрители, ругаясь, отпрянули от амбразуры.— Васька Сибиряк Дунькой Кулаковой нарек. Сашка-бомбист — Глашенькой.

— Дожились. Не хватало еще бабу умасливать,— сквозь зубы процедил ротмистр.— Барыня, её душу в Бога мать.

— Тебя как зовут, служивый? — мадам взялась за щеки унтера хлебными лопатами.

— Никифор Сидорович,— уронил капельку чернил на бумагу писарь. Губы задрожали. По щеке робко скатилась хрустальная слеза.

— Хош, я тебя поцелую, Никишка? — махристый рот шамкнул засохшими корками. Пахнуло квасом и ржаными сухарями.

— Не надо, Христом-богом молю. У меня детки.

— Богом? — ржаная узница оглянулась на дверь.— Бога нет, товарищ,— мужики в коридоре перекрестились.— Попала я, Сидор, как хрен в рукомойник,— Никифор, почуяв угрозу, втянул голову.— Не бзди, сердешный. Я баба козырная. Не до баловства нынче.

Глафира разлеглась на кровати.

— На чем мы остановились? — нарисованные на хлебном мякише глаза смотрели уверенно и дерзко. Изуродованные закваской ноги сталактитами стояли на полу.

— Три шага вперед, два назад,— писарь обмакнул перо в чернильницу.

— Длинно,— подытожила арестантка,— шаг вперед, два назад. И на полях где-нибудь черкни, а то забуду: учиться, учиться и учиться. Ты это,— Глаша медленно раздвинула ноги и потянулась,— живопись любишь?

— Чаво? — писарь не мог оторвать взгляд от женских прелестей.

— Ну, картинки разные. Вот такие, например,— подтянув колени к груди, барышня развела их что есть мочи. Раздался хруст французской булки. Между ног образовалась щель. В коридоре упала связка ключей. Ахнули унтера:

— Такую умаслишь… Ишь, дыра какая! Одна морока.

— Я кино люблю,— возбужденная мордашка унтера полыхала. Скрипели сжатые сапоги. Еле ворочался разбухший язык. Слюна струйкой стекала на синий ворот. Красная выпушка потемнела. Бездонная пропасть манила неизведанностью.

— Кино, говоришь,— спрессовав разлезавшиеся сиськи, Глаша приблизилась к столу.— Тронь меня, миленький, не бойся.

 С лобка красавицы сыпались крошки, пахло плесенью и спермой. Рука у жандарма дрогнула. Кадык по горлу перемещался, словно затвор. Он прислонил ладонь к женскому животу и закрыл глаза.

— Отставить! — прогремел голос начальника.

— Сидеть! — положила ручищи на плечи жандарма Глаша.— Кино, так кино. Пиши, из всех искусств важнейшим для нас является кино.

— Вот он,— перед советником стоял Лёшка-бомбист из 12 камеры. Темный ватник до пола, видавшие виды прохоря, худое измученное тело. Признаки жизни на роже арестанта заменял блеснувший на груди медный крестик.

— Сними,— бомбист звякнул кандалами.

Нечаев, похлопывая сидельца по спине, улыбался:

— Баб не видел шесть лет, жратвы — больше недели. Вот вам, так сказать, товарищ, и хлеба, и зрелищ.   

— Держи с ним ухо востро, Иван Степаныч,— один из унтеров, тощий, с окладистой бородой, благоговел перед ротмистром,— цареубийца, прости господи на недобром слове.

— Их императорские величества всемилостливейше пожаловали Лексею батьковичу жизнь,— толкнув в плечо социалиста, ротмистр весело подмигнул.— Давай, жиган, бомби подругу.

Мягко поддалась дверь одиночки. Словно маятник раскачивалась задвижка глазка. Блеснула молния в забранном решеткой окне. На спине лишенца мелькнул бубновый туз. Из десятой камеры послышались приглушенные крики «Убивают!» сошедшего с ума двадцатого нумера.

Мерный перестук соседних хат усыплял. Из всех слов, переданных тюремной азбукой, Леша выхватил только «Глашу». Впиваясь в чахоточную грудь крючьями, запах хлеба опустошал сознание.

В то же мгновение из тайников памяти полетели на волю дирижабли, аэропланы, накренившиеся силуэты эсминцев, мартышки в зоопарке, крепкие бабы в красных косынках, матросы в кожанках…

Мякоть упругих бедер рвала душу. Леха впился испорченными цингой зубами в душистую промежность. Огромные ягодицы карябали ладони. Запах плоти множества побывавших в хлебном чреве мужчин превратил Алексея в маленькую, летящую по ветру равенства и братства пушинку:

— Социализм,— из уходящего поезда махнуло рукой озарение,— это не только электрификация. И в жизни, кроме собственных цепей, есть что терять.
 

Корректорская правка Галина Заплатина.