Часть пятая. Запреты и голуби

Анаста Толстова-Старк
В ноябре на Италию наползало осеннее уныние – по утрам пахли болотной водой туманы, и через полчаса после выхода на улицу волосы тяжелели от стылой сырости. К полудню туманы нехотя сворачивались в серый клубок под мостом, у воды, где сиротливо сбивались в кучки коричневые ежики - семена платанов. К полудню начинало парить, и солнце поблескивало  тусклой золотой монетой, неожиданно проявившейся прямо посередине серо-лиловых небес.  На душе в такие дни было тоскливо, и все куда-то тянуло, как заблудившегося гуся к перелетным стаям.
Занятия начинались 5 ноября. Никаких расписаний онлайн тогда не было, и я моталась несколько раз, от нечего делать, в Венецию проверить, как там списки, как расписания. Во дворе колодце Академии было пусто, и шелестели пожелтевшими за лето краями прошлогодние бумажки на стене объявлений. Четыре листа выделялись своей девственной белизной, хотя уже начинали подмокать и липнуть от утренней сырости к неровной поверхности доски «Кандидат N - пол женский – зачислена на курс живописи…» И все. И больше никаких ценных сведений – ни имен преподавателей, ни времени, только даты - первый день – 5 ноября – просьба прибыть к 9 утра, сбор во дворе… Для надежности я шла в который раз по пугающей лестнице в скрипучий секретариат и изводила там строчащую важные бумажки даму, прячущуюся за исцарапанным плексигласом, ненужными праздными вопросами.  Дама спускала на нос изящные очки и смотрела на меня усталым взглядом – «Нет, не пришло еще. Пятого вам все разъяснят. Да, не позже 9. А лучше приехать чуть раньше. Нет, ничего не нужно, вам все объяснит ваш профессор пятого числа. Пожалуйста.» От этих ответов я нервничала еще больше, потела и переминалась с ноги на ногу, отчего несчастный паркет начинал трещать так отчаянно и жалко, что щемило в груди и хотелось поскорей оттуда убраться – пока мы все, и я, и дама за плексигласом, вместе со столом и унылым паркетом не провалились в тартарары неизвестных складских помещений, где наш наверняка давно поджидали гигантские венецианские крысы с умными усатыми мордами. 
Я прогуливалась по подворью еще с полчаса и, воздыхая и затягиваясь одинокой сигаретой, тащилась домой, восвояси. Надо заметить, что в тянущейся, как жвачка, венецианской сырости сигаретный привкус становился уж особенно мерзким, примерно, как когда куришь, скажем, с простудой и забитым носом. Тут же начинало думаться, зачем тогда это проделывать, если вообще- то противно, да еще и в одиночку. Я казалась тут лишней, как и моя сигарета, и шаркающие мои шаги, особенно гулко разносящиеся по пустому двору. Я все время боялась, что если я что-то не предприму, то пятого, когда вернусь, окажется, что ни в каких списках меня нет, что все это недоразумение, и времени его разруливать уже не будет – все пойдут на праздник жизни – а я останусь не при чем снаружи.
Но пятое наступило, и я поехала, дрожа снаружи и внутри. Я ездила в Венецию на туристическом синем автобусе, что шел с холмов, - тех самых, где летом мы гуляли с мужем, проезжал местный термальный курорт, где захватывал пожилых немцев на степенные прогулки по венецианским мостам, заезжал в город, где жила я, забирал меня и мою дурацкую гофрированную папку с материалами и набросками, и ехал в Венецию, по автостраде, мимо заводской дышащей черным дымом Маргеры, прямо по мосту Свободы на загадочный остров. Там автобус высаживал основную часть публики и вез нескольких избранных в святую святых – международный аэропорт Тессера. Все важные моменты моей жизни были связаны с этими автобусами – они возили меня каждое сизое утро вдоль лагуны, где справа виднелись футуристические синие башни и арки завода Маргеры – в тумане они были прекрасны, как манящий Изумрудный Город – даром, что были издалека нежно голубого цвета. Слева от моста, что пересекал лагуну, за мелкими лесистыми шапочками островков, лежал аэропорт – туда меня неизбывно тянуло – сидеть и болтать ногами на молу перед зданием аэропорта, сдавши чемоданы, - а потом – лететь домой, домой, подальше от воды, спрятаться в густой чаще, забыв обо всем. Если вдруг в сизо-розовой нежной дали я видела идущий на посадку или взлетающий самолет – то была моя личная добрая примета – значит, день будет удачным.
В академии весь двор был забит студентами. Было сине от сигаретного дыма, и гул голосов странно отражался от серых и рыжих стен и лез в высоту. Выгоревшие старые бумаги на доске объявлений заклеили новыми, свеженькими списками предметов и имен. Я нашла себя – выдохнув с облегчением – меня таки куда-то взяли – значилось «Ателье Ф». В 10 часов. После этого – общее собрание в поточной аудитории – единственной, в этом прекрасном месте. В 11. Что было делать до того, было неясно, я пошла мотаться туда-сюда, курить и читать объявления. Тут же выяснилось, что все предметы надо было выбирать, и в течении месяца сдать учебный план на год в секретариат. Иначе беда. Я ничего не смыслила в учебных планах, предметах. Интересно, что делали с не успевшими вовремя сдать план. Вероятно, штрафовали вербовкой на очищение внешних окон от голубиного гуано. Голубей тут было немыслимое количество – все полукруглые окошки, выходящие на улицы, они загадили до такой степени, что и сама улица изнутри, казалось, тонула в причудливых узорах птичьего дерьма, да и погода снаружи всегда виделась безысходно пасмурной – иной раз, выходя из школы мы с удивлением обнаруживали вполне радостное солнце.
С голубями у меня было связано несколько эпизодов в жизни. Голубей еще с московских времен я очень любила и подкармливала с балкона нашего третьего этажа, что выходил на двор. Мать бранила меня – «Не приучай, загадят весь балкон» Но я все равно их кормила, осенью, весной, а особенно летом, до отъезда на дачу. Мне нравилось, как они смотрели недоверчиво оранжевым глазом искоса снизу, с асфальта, и только потом, когда я, расковыряв и ссыпав на край балкона сухую калорийную булочку шла на кухню, в дом, летели и подъедали крошки с края балкона. Я, как любой ребенок, чахнущий без домашних животных, мечтала приручить одного. И как-то мне выпал счастливый билет. Унылым полднем я возвращалась из школы – одной мне ходить не разрешали – надо было переходить Ленинский, а родители были уверены, что тут- то меня и собьёт дикая машина, - но я, страшно страдая от унижения каждодневных встреч родителей у школы, упросила встречать меня хотя бы не у нашей школы, а за общешкольным забором.
 И тут, у помойки близлежащей французской школы я наткнулась на сидящего и почему-то не улетающего голубя. Было холодно, конец февраля, обычно птицы ходили, двигались, чтобы не замерзнуть – а этот просто сидел на краю помойного бака и не улетал. Я укутала его в свою шапку и рванула, как на крыльях показывать находку маме. Было мне лет 8.
Дома голубя осмотрели и обнаружили, что кто-то ради развлечения оторвал ему почти все пальчики на лапках – похоже, оторвали веревкой. Бедная птица не могла ходить и не могла толком приземляться. На робкие попытки родителей уговорить меня его отпустить я устроила дичайший вой и рев, и родители устало сдались. Мы стали его выхаживать. Голубь отъедался, круглел – а ел он почти все. Жил он без клетки, спал где придется на кухне, и вскоре закакал не только кухню, но и ковровые дорожки в прихожей и особенно висящее там зеркало – оно его болезненно привлекало. Мать придумала, что заживающие лапы надо тренировать – мы взяли валяющиеся без дела боковинки металлической полочки для книг, похожие на лесенку, обмотали их старыми бабушкиными эластичными бинтами – бабушка потом страшно ругалась, что извели такую ценную вещь, - и сделали для Гульки тренировочную лестницу. Гулька начал разгонять жир и ходить по лесенке вверх и вниз. Я млела от счастья, глядя на свою птицу. Мать кашляла, потому что у нее потихоньку началась аллергия и на Гульку, и на запах его гуано. К апрелю, после долгих уговоров, я выпустила Гульку на балкон, и он улетел. Я рыдала весь вечер, а когда слезы закончились, вышла на кухню попить и, увидев гулькину лесенку, зарыдала по новой. Гулька изредка навещал нас, потом даже привел подругу, и я кормила их крошками с балкона. К июню мне купили волнистого попугая.
Другой опыт был отнюдь не столь радужен. Это было у бабушки в Переделкине. Я, как обычно, болталась во дворе с девочками. К тому времени я сошлась со спокойной соседкой с пятого этажа – моя подруга была рассудительна, любила читать и божественно рисовала – мы обе зачитывались "Унесенными Ветром" и рисовали то гуашью, то акварелью портреты Скарлетт, а теплыми июньскими вечерами хихикали на скамеечке под старыми березами на запретную тему секса. Нам было по 11 лет.
Прочие дворовые товарищи маялись дурью возле подъездов – кто втихомолку курил, кто дразнил маленьких детей, - а кто тайком шел смотреть телевизор, пока не было родителей. Вокруг царило лето – и каникулы только начались. Наше с подругой внимание привлек голубенок, кособоко прыгавший под окнами. Мы решили принести корзинку из квартиры и забрать его домой. Голубенок был полуоперившийся, жалкий и смешной. Пока мы ходили за корзинкой, набежала толпа наших дворовых подростков, от которых мы, чем дальше, тем больше старались держаться в стороне – они уже тогда все начинали внушать нам, домашним интелигенткам, какую-то скрытую опасность, и мы, как наиболее разумные и слабые, избегали конфликтов. Особенно беспокоили мальчики. В одного из них я была влюблена, причем лет с трех. То был красивый, кровь с молоком, черноволосый пацан с родинкой над губой и уже пробивающимся пушком первых усов. Он был невероятно дерзким засранцем сызмальства, но даже это меня не отвращало, даже напротив. Я млела от него как коза, а он, когда мне было лет 6, затащил меня в кусты и предложил снять трусы и посмотреть, как друг у друга все устроено. К счастью, нас застали прежде, чем я решила, как же правильно реагировать на такое заманчивое предложение.
Итак, корзинка не пригодилась. Голубя у нас отняли. Два пацана – моя «любовь» и его тезка, еще более тяжелая и опасная личность, придумали швырять голубенка из окна пятого этажа – «чтобы научился летать». Мы с подругой пытались встревать, орали, что это варварство и жестокость, и что так нельзя, но пара девчонок из веселой компании держала нам руки. Уйти нам тоже не дали – чтобы не пожаловались.  На было двое – их - человек 12, и мы, обливаясь слезами смотрели, как мальчишки привязывали к лапке голубенка веревку – мне тут же вспомнился Гулька – и спускали его из окна. Пару раз это прошло безболезненно, потом они укорили процесс, и птица сильно ударилась о крышу над подъездом. Все веселье начинало угасать – пацанов больше забавляла наша реакция – мы обзывали их палачами и извергами, за что обе получили кедами по коленным чашечкам. В конце концов мальчишки отвязали полумертвую птицу и сбросили ее уже без верёвки из окна. Летать птенец так и не научился. Мы, опухшие от слез, похоронили его в овраге, в коробочке из-под молока, что оплели незабудками. С тех пор я больше не подбирала голубей. И не влюблялась в мужчин со склонностью к жестокости.
Последним - и самым ярким воспоминанием о голубях был наш с мужем «медовый месяц», когда, еще до свадьбы, я в ноябре прилетела на две недели к моему тогда еще «жениху», - осмотреться и посмотреть. В один из дней он повез меня в Венецию. Был серый, тихий туманный день – мы в первый и последний раз катались на гондоле, стартовав в одном из многочисленных промостков и проплыв по хитросплетению каналов и канальчиков до Сан Марко. Там мы сошли и пошли на площадь. Мы купили мешочек кукурузы у старушки с лотком, и мне было предложено насыпать кукурузы себе на ладонь. И тут я оказалась в облаке из крыльев, через которые просвечивал ажур окон Старых и Новых Прокураций. Было чудесно, сумбурно и немного страшно. Как во сне, я чувствовала, как острые коготки скользят по моей черной куртке и ежилась от щекотки, когда один из голубей сел мне на затылок. Кукуруза кончилась очень быстро, и голуби, покинув меня, устремились искать себе нового кормильца – новую жертву. А я еще долго не могла прийти в себя, и слышала в ушах шорох взлетающих сизых крыльев.
Пока я вспоминала мои столкновения с голубями, и размышляла, как все же жестоки и венецианские жители, что прибивают к своим подоконникам гвозди остриём вверх, чтобы отвадить птиц, пришла пора идти на сбор. Оказалось, что то, что я мнила складом с умными серыми крысами, и было нашим ателье, - оно было на уровне земли, под секретариатом со скрипучим паркетом, и выходило в крошечный заворот двора. Наш преподаватель был похож одновременно на злого эльфа и на истеричную женщину. Он был рыжеволос, голубоглаз, - южное наследие набегов викингов, - с длинным острым носом и с блуждающим взглядом, который создавал ощущение, что профессор на самом деле нас не видит. Но он нас видел, что было понятно из ехидных замечаний, сделанных елейным голосом. Осведомив нас о разных процессах, связанных с бюрократией и бумажками, профессор нас предупредил, что, если мы не будем следовать списку правил, висящих в ателье, последствия будут ужасающими, и несогласным можно было прямо сейчас идти и менять доцента. Курсов по живописи было пять. Мы попали в тот, что практиковал классический подход – и весь год нам предстояло рисовать модель дважды в неделю по восемь часов, а остальное свободное от лекций время проводить по возможности над свободной композицией и отработкой рисунков с натуры. Мы пошли взглянуть на список правил. То был шедевр, практически манифест художественного снобизма, сопровождающийся еще и мелкими рисунками, иллюстрировавшими, что же делать было нельзя. Помню основные пункты. Нельзя было рисовать лошадей, особенно крылатых. Венецию. Нельзя было рисовать женскую грудь в виде круга. Нельзя было рисовать щенков и котят. Нельзя было сквернословить, воровать карандаши, слушать музыку и относиться без уважения к окружающим. Были там и другие пункты, все в том же духе. Мы переглянулись, опасаясь смеяться. Профессор немигающим совиным взглядом смотрел на нас. Мы стушевались, и начали вытаскивать карандаши и бумагу. Кто забыл привезти бумагу, потащился в ближайшую бакалейную лавочку, где продавали еще и оберточную бумагу, и уголь для нужд студентов. Модель – одна из сестер-болтушек, - уже в изящном халатике, раскладывала малиновое покрывало на постаменте для модели и включала электрическую печку. Так началось мое академическое ученичество.
 В ателье, подозрительно косясь на валяющиеся окурки и стружки от затачивания карандашей, вперевалку заглядывали пятнистые и серые голуби и, с гораздо большей смелостью, чем весь наш салажий курс вместе взятый, выступали в сторону поломанных мольбертов, стоящих унылой кучей возле дальней стены, где кто-то бросил пачку с поломанными солеными крекерами. Голубей рисовать тоже было запрещено.