По другую сторону национализма- Суздаль и Пазолини

Анаста Толстова-Старк
Часть третья.

Суздаль и Пазолини

Время меж тем шло, я училась в школе, старалась как могла и играла в школьницу. Дома, после школы я неумело готовила обед и ждала мужа. Иногда – коря себя за бесчестие – писала сама себе оправдательные записки и сваливала с середины уроков. В школе у меня был крайне узкий круг друзей – в основном чудики и ботаны. Основную массу составляли крашеные блондинки от 16 до 17, дочери адвокатов и врачей, которым неохота было ходить в общеобразовательную школу и нагружать мозги, а также несколько мальчиков идущих явно в профессиональные спортсмены – один к тому времени ездил в школу на собственном «внедорожнике». Из этой школы так просто не отчисляли, поскольку она была частной. Здесь программа по отношению к обычным итальянским старшим школам была размытой – были и гуманитарные дисциплины – история, иностранные языки, углубленный английский - номинально это был все же лингвистический лицей, -  а также математика, биология, физика. В классических лицеях старшеклассники-гуманитарии были от такого избавлены, а тут приходилось потеть на два фронта. Плюс половина предметов шла на английском, который я знала в общем и целом лучше многих одноклассников, поэтому было проще. Занимались мы по американским и английским учебникам. В то время я с изумлением обнаружила как выглядит история «холодной войны» с другой стороны. Презанятнейшее было чтиво, надо сказать. Да и взгляд на Вторую Мировую сильно отличался от того, что мы учили в школе в России. Другие факты, другие числа, другие акценты. Многое из того, что я там прочла, я знала из тех книг по истории, что прикупила в бытность подготовки к институту в Москве, но кое- что было в новинку.  Историю вел как раз американец, с которым у меня было молчаливое противостояние – причем он начал первым.  Мелкие провокации, издевки, подковырки – я про себя скрипела зубами и душила свои приступы патриотизма – мне надо было закончить школу, и другого варианта у меня не было. Впрочем, мои работы и рефераты вызывали у него желание дискутировать – остальные же работы, похоже, навевали лишь смертельную скуку, так что в какой -то степени я могла собой гордиться. Впрочем, меня частенько подводила моя паталогическая неспособность запоминать даты, из-за этого даже мои пафосные, тонущие в максимализме работы сильно хромали.
Мои соученики меня, похоже, побаивались. Я им казалась темной лошадкой, особенно в связи с моим замужним статусом и, особенно, разницей в возрасте меня и моего мужа. Никакой агрессии я ни разу не заметила – то были добродушные, балованные дети из хороших семей. В голове у них был секс, тряпки, первые тогда еще гаджеты и машины, поездки за границу и радужное будущее.  Я не особо к ним присматривалась – как и они ко мне, и знакомство мое с классом было весьма поверхностным. У меня было два близких друга, с которыми мне было интересно –девочка и мальчик -  мы вместе занимались немецким с нуля. Неожиданно в наш узкий круг разговоров влилась и наша учительница немецкого. Она сама закончила ту же школу и была меня лет на семь старше, а моих друзей, соответственно, на десять.  С ней меня сроднило и еще одно интереснейшее обстоятельство. Учительница была поздним ребенком и отец ее когда-то воевал во Второй Мировой – на стороне фашистов, естественно, и попал в плен под Суздалем, где провел несколько лет в плену в лагере, располагавшемся на территории Спасо-Евфимиева монастыря. Пленный итальянец страстно влюбился в Россию, рисовал на клочках бумаги монастырь и окрестности, а когда после войны был депортирован на Родину, еще много лет мечтал вернуться и посмотреть на Суздаль и на воссозданный монастырь. Он переслал свои рисунки музею лагеря, что существовал при монастыре и ему пришел ответ из музея, на русском конечно. Меня попросили перевести письмо и написать ответ.  Музей был ему очень благодарен за его рисунки и звал его в гости.  Старый итальянец - а ему было уже под девяносто тогда – был страшно растроган и таки поехал в Россию, несмотря на протесты жены и дочери, обеспокоенных его здоровьем и степенью возможных потрясений. Поехал вместе с женой и благополучно вернулся обратно. В России его сделали почетным гражданином Суздаля. Через несколько лет он умер от инсульта, все же осуществив свою давнюю мечту прикоснуться к стенам Спасо-Евфимиева монастыря – уже музея-заповедника, но всё же не тюрьмы.
Когда сталкиваешься с такими эпизодами чужих жизней– именно в эти моменты тебя торкает осознание того, что мы все одинаковые. Что несмотря на границы, стены, войны, боль и страх, в самые темные мгновения истории люди умудряются цепляться за крохи человечности и оставаться людьми, находить красоту вокруг и идти дальше.  И находить отзыв в душах других – стоящих, возможно, по другую сторону баррикад – но таких же страдающих, тянущихся к свету и к простым человеческим ценностям – к тишине, покою, гармонии, семье. И именно это умение делает нас людьми – умение поднимать голову, смотреть и видеть людей перед собой, сострадать. Это нас окультуривает, а может не окультуривает – окрыляет. И именно за это и не за что другое стоит бороться – чтобы хоть раз ощутить себя частью этого огромного целого – не нации, не расы – но всей земли.

Другие учителя в школе были ровны и приветливы – на современный европейский лад – без предпочтений или отчетливых недолюбливаний. Особая ситуация была лишь на уроках литературы. Итальянский и литературу преподавал сухонький старичок-профессор, одновременно похожий на печеное яблоко и на умную обезьянку. У него был удивительно молодой острый взгляд чернющих жгучих южных глаз, от которого девочки смущались, а парни хихикали.  Я со своим свеженьким знанием итальянского должна была направиться на другой курс языка – для иностранцев, но такового не было, а я по причине своей неистребимой совковой пугливости, не желала лишний раз заморачивать по уши занятую директрису, по совместительству мать-настоятельницу женского монастыря, милейшую и мудрейшую женщину, которая, выслушав мои спутанные отказы от индивидуального курса, внимательно на меня посмотрела и выдала мне разрешение пользоваться монастырской библиотекой. С другой стороны, итальянскую классику я читала, правда в русских переводах, и мне страшно хотелось себя попробовать. И я рискнула и потащилась на уроки итальянского вместе с другими.  Поначалу мы проходили греческие трагедии, потом перешли к итальянской классике Возрождения. Наш учитель притаскивал в школу записи фильмов Пазолини, сделанные с ночных телевизионных сеансов, и мы смотрели их в большом молельном зале монашек. Пазолини я еще не смотрела, и конфузилась, конечно, чуть меньше, чем мои одноклассницы, но больше пыталась вникнуть в смысл и в язык. Это было чертовски сложно, но интересно. Интересно было также наблюдать, как взращенные на Мики-Маусе и американских сериалах итальянские подростки смотрят эти сырые, тяжелые, откровенные, словно обнажающие не только плоть, но и саму суть вещей и явлений фильмы.  При сценах весьма неромантического секса весь класс начинал хихикать и краснеть – отводить глаза, чтобы через секунду еще с большей жаждой впиться взглядом в происходящее на экране. Преподаватель наблюдал за реакцией учеников и шепотом ругал их за глупость. Как сейчас помню – пыльные бардовые бархатные шторы, скрывающие итальянский жгучий полдень, скрипучие стулья, жалкой кучкой стоящие перед небольшим телевизором и 26 пар глаз, не отрывающихся от экрана, где человеческие немыслимые страсти скупо обрисовывались на фоне пустынных марокканских пейзажей. Я любила этот курс. И ненавидела, в то же время. Ненавидела себя за корявость перевода Петрарки с вольгаре на современный итальянский. Ненавидела наших томных дурочек из класса, что развлекались с профессором игрой в гляделки в лучших традициях «Лолиты». Иной раз не ограничивалось и гляделками – в коридоре девочки собирались в круг рядом с любимым преподом, а он со свойственным ему южным быстрым говором отпускал крайне двусмысленные замечания на разные темы и кидал на барышень еще более двусмысленные взгляды, порой похлопывая то ту, то другую по спине. Мальчиков в этом кругу не было никогда, за исключением одного хиппующего длинноволосого товарища, что шел всегда против толпы и отнимал у преподавателя драгоценное время перемены, с пеной у рта споря о прочитанном и просмотренном. В такие моменты профессор сбрасывал с себя личину мудрого старого сатира, сверкал своими невозможно-черными глазами и вступал в словесную дуэль, круша собеседника немыслимой начитанностью, бесспорными аргументами воистину иезуитской логики. Интересно было, как дискуссии зажигали искру не только в учениках, но и в преподавателях – в такие моменты они, как персонажи Метерлинка, выходили из запрограммированной дремы и словно оживали, включались в жизнь, обнаруживая себя людьми а не статистами, порой резкими, несдержанными, имеющими свое собственное, не совпадающее с буквой учебника мнение.  Я подслушивала, околачиваясь возле библиотеки с  очередным пыльным томом – там мне было привычно и все напоминало о доме – для исключенных из круга избранных это был единственный способ понять, что вообще происходило на это странном курсе.  Но все кончилось неожиданно, глупо и болезненно. Я даже не дошла до конца года.  На одной из таких клубных собраний меня призвали к ответу. Очередной едкой репликой профессор прокомментировал меня, в этот раз оказавшуюся там чисто случайно – я шла с поручением от завуча к дежурной сестре по коридору.
«О, это же наша русская. Очень глупая девушка» Девичий клуб захихикал. Меня словно окунули в топящуюся печь. Я попыталась было пройти мимо, но не выдержала. От прилива гнева у меня путался и без того мой несовершенный итальянский язык. Пылая как помидор в огурцовом салате, я что-то говорила про то, что никто не имеет права так говорить. Что он меня не знает, да и не пытался узнать. Что это голословное утверждение и хамство. Что низко говорить такое за спиной у незнакомых людей. В общем, через два часа, придя в себя дома, я, вечный тугодум, нашла десятки язвительных оборотов и отличных способов поставить старого негодника на место. Увы, было поздно. Тогда я вела себя как глупая девчонка – кем я и являлась, собственно. Глупой девчонкой, возомнившей, что упорным трудом и любознательностью можно пробить какую-то стену. Стену я не пробила, а вот нос расквасила себе основательно. Помнится, после моей гневной пафосной тирады слегка смущенный и казалось, даже заинтересованный, профессор сказал, что совершенно не хотел меня оскорбить.  Девочки, что две минуты назад хихикали мне в лицо, увели меня на балкон курить – что строжайше запрещалось, но тут сошло с рук. Мне сказали, что он старый дурак, и что бы я не брала в голову. Что все это пустяки, и что это обычное дело, что это такая манера общаться. В моей голове шумело, и я ничего не понимала. Не понимаю, собственно, и сейчас.  Я была одной из пяти человек в классе, кто реально читал, что полагалось, и кто думал над этим, кто пытался писать толковые сочинения и аргументировать свое мнение – а оно в то время у меня уже было, хотя бы потому что литература всегда была мне куда ближе и реальнее, чем окружающая меня действительность. К тому времени я писала второй сборник стихов и пыталась заниматься переводами русских любимых, не своих, конечно, вещей на итальянский. И высмеивать меня перед барышнями, для которых апогеем апофеоза недели был коллективный поход в спортивный магазин за новой брендовой парой кроссовок, которая стоила как чугунный мост – главное, чтобы, как у всех, того же цвета с и блескучими подошвами, - казалось мне странным способом проявления педагогической участливости. Возможно, профессор просто хотел меня расшевелить – на его уроках, как и на остальных я была крайне застенчивой – привет из далекого детства – больше молчишь – меньше огребешь. Но для меня на тот момент это было слишком, да и метод, мне, мягко говоря, был не близок. На следующий день я потащилась к директору и попросила ее сменить мне курс, вкратце описав случившееся. Милейшую нашу директрису Медичи уже к тому времени перевели в Рим, и на тот момент на ее место временно назначили мою подругу, завуча, дочь итальянца-суздальца. Она уже конечно знала о произошедшем, но попыталась меня все же мягко переубедить, говоря, что профессор литературы очень высоко меня ценит, что он говорил это ей сам, и что это было недоразумение. Когда то завуч сама у него училась и несмотря на известную слабину и жуткую манеру обращения с девушками а также неисправимое ехидство, профессор литературы был одним из лучших и квалифицированных педагогов  в школе. Я было начала колебаться – но вспомнила его горящий взгляд при той реплике -  как у садиста, что легко тыкает палкой собаку, ожидая реакции – укусит или завиляет хвостом? – и снова решительно отказалась, браня себя за идиотскую привычку рыдать, когда я злюсь, несмотря на собственною правоту или неправоту. Слезы лезли сами, они были вне моего контроля. Неодобрительно качая головой и бормоча про «старого провокатора», завуч сказала, что сделает все, что необходимо. Я жалела того, что лишилась этих уроков – мне на них было интересно. Но еще я стала медленно, но верно избавляться от чувства виноватости за все, что сделала и что не сделала и совершала свои первые шаги по принятию решений. Мне надоело, что меня унижают. По национальному признаку, за незнание и небеглость языка, за то, что я не хотела казаться доступной, играть в «Лолиту», все это уже приелось, было прожито, осталось далеко, за три тысячи километров за плечами. Я уже не была девочкой. Передо мной была взрослая, полная подводных камней жизнь, и я не желала размениваться по мелочам. Я закончила курс итальянского, как иностранного, с отличием, сдав еще и экзамен по русскому и литературе заочно, с выдающимся результатом. Написала дипломную работу на английском по сравнительному анализу сестер Бронте и Джейн Остен.  Осенью после окончания школы я сдала вступительные экзамены в Венецианскую Академию Художеств и поступила на отделение живописи. Живописью я решила заниматься по совету моей милой подружки из итальянской школы, которая наблюдая мои бесконечные каракули на любой бумажной поверхности заметила «Надо заниматься тем, что делаешь и любишь делать каждый день» и  - о боги, разговору с нелюбимым американцем- преподавателем по истории, который на выпускном ужине в загородной траттории за бокалом вина в ответ на мои высказанные сомнения на тему куда податься – через год на ветеринарный или же сейчас в академию, возмущенно заметил – «Ты же в Италии, черт возьми, учись живописи!»  И я отбросив легкие пути вроде курса русского языка на филологии в университете городе, где жила, шагнула в темные воды венецианской бездны. Там, как выяснилось, меня ждало множество новых «старых сатиров» - но и новые встречи, умения, друзья, творческие поиски, неудачи и удовлетворения. Я еще не знала, позади ли уже мое «окультуривание» -  но уже могла заказать чашку кофе и не быть заподозренной в пришлости. И при этом я продолжала оставаться собой, только с новым чердачком в мозгу, где уютно, по- сибаритски обустроился в мягком кресле итальянский язык.