Любистокет

Лис Рейнеке
                Путешествуя однажды по плодородным землям Любистока…



      Существует вполне очевидная доля лжи в том, когда сказитель говорит: «Я мог бы начать эту историю тысячью разными способами…». Вы ему верите? Я — нет. В первую очередь, я определенно не верю, что этому старательному болтуну и впрямь придет в голову выдумать тысячу разных вступлений для своих россказней. Потерянное время. И однозначно не стоит надеяться, будто ему за это воздастся — кому охота читать столько начал, да и столько финалов, а если еще, упаси Каллистемон, середин с тысячью разных врак? Именно поэтому я просто расскажу так, как все и было.

      Впервые о Любистоке я услышал, когда мне едва ли исполнилось пять. На самом деле, быть точным в том, что касается Любистока, всегда очень сложно — наравне с древними божествами, знание о нем передается из поколения в поколение. Зачастую даже может сложиться впечатление, будто мы и рождаемся с затаенным внутри благоговением перед умиротворенным Любистоком Дальнеземным, главном герое всех наших сказок и историй.

      А таких историй немало. Уверен, мои родители успели бесчисленное количество раз пожалеть о том, что охотно одаривали меня ими в детстве. Утомленные круглогодичным сенокосом, они приходили домой, тщательно прочищали на пороге сбитые долгой ходьбой копыта — видит Каллистемон, в моей семье испокон веку жили лишь самые чистоплотные фавны! — и брели укладывать меня спать. И, разумеется, не обходилось без какой-нибудь увлекательной сказки на ночь, способной угомонить самого беспокойного непоседу, каким я и оставался вплоть до своего совершеннолетия.

      Лучшим рассказчиком был мой отец. Мама ему проигрывала не сильно, но тяготела к песенной форме — ее дед в свое время прибился к странствующим сатирам, тем еще шалопаям, и нахватался от них поэтических манер. Я не слишком любил занудные рефрены и строгость рифм, к тому же, мне казалось, что обычным языком можно сказать намного больше, чем стихотворным — вскрыть больше тайн, устранить все неоднозначности. Так что чаще всего мама, оскорбленная нападками на таинственность поэтики, неохотно уступала место сказителя моему отцу.

      Мог ли он представить, в какую неразбериху все это выльется, спустя годы? Предполагаю, что нет — в ту пору родителям, да и мне самому сказки на ночь казались лишь неплохим развлечением для обеих сторон, а также данью вековым традициям. Подобным образом думают все, и чаще всего ситуация действительно обстоит именно так, однако, как оказалось в дальнейшем, я стал несчастливым исключением из вереницы юных фавнов, людей и фей, выросших и осознавших всю наивную светлую глупость детских сказок.

      «Путешествуя однажды по плодородным землям Любистока…»

      Так начиналась всякая история, рассказанная моим отцом. Дальше следовало имя героя, занятого своим подвигом, и перечисление всех злоключений, выпавших на его долю. Кража древней богини, которую глупец увидал однажды обнаженной и к которой воспылал страстью, схватка с нечистой силой или спасение одного из семи дворцов фей от алчной жажды власти злобного человека. Сюжетов было слишком много, чтобы я запомнил их все, но одно в них всегда оставалось неизменным — предвечная и таинственная тень Любистока, нависавшая над сказочным антуражем, словно небо над твердью земли. Постоянная, неутомимо наблюдающая, непоколебимая в своем долговечном владычестве над фавнами, людьми и феями. Все земли и все существа принадлежали Любистоку.

      В то же время я не помню, чтобы кто-то почитал его как божество или царя надо всем живущим. Никто не устраивал в честь Любистока празднеств, какие устраивали в честь древних богов, никто не приносил ему жертвы, да и, если подумать, зачем бы они ему были нужны? Словно сердце мира, он питал всё и питался всем, отдавая свои соки и энергию; получал их обратно, и так круговерть жизни продолжалась бесконечно, будто полет бессмертного шершня по восьмеричной петле.

      И вот, завладевая моим детским воображением, Любисток был нигде и всюду. Я впитывал его имя, вслушиваясь в хриплый голос отца. Ах, Любисток! Да, все происходило на его землях, наших землях. Любисток — сосредоточение. Любисток — смысл. Любисток везде и нигде. Все сущее под его всевластием, но у него нет жертвенника; все знают его имя, но не знают, где его найти. Я очаровывался до крайности — это не прекращалось, и словно жаждущий на равнинах звездной пустыни, где ведьминскими стараниями всегда царит ночь и холод, и пустота, я искал любое упоминание о древнем Любистоке. Интерес превращался в пристрастие, пристрастие в одержимость, а одержимость в смысл жизни. Вот тогда-то мои простые и работящие родители поняли, какую ошибку они совершили, когда решили уберечь от тяжелых сенокосов, когда обучили с вниманием вслушиваться в песни, сказания и вглядываться в быстротечные, как облака, мечты. Мне было жаль их и себя, и я понимал, что разрушаю нашу жизнь, отдаваясь тщетному преследованию того, что было не четче рисунка на песке, размытого прибоем.

      В конце концов я больше не мог заставлять их страдать. Всю ночь перед моим совершеннолетием я провел за составлением плана побега, рассуждал, куда я могу податься. Излишне говорить, что я терзался, тихонько плача в подушку, так как понимал — мои родители не заслужили дурной славы, которая обрушится на них после бегства единственного отпрыска. Но тогда мне казалось, будто это лучшее, что я могу для них сделать. На исходе ночи я пришел к самому разумному решению, и едва забрезжил рассвет, как меня уже не было в нашем старом уютном доме, где я получил в бесценный дар столько историй о Любистоке, но в первую очередь — столько любви, которой теперь считал себя недостойным.

      Я успокаивал себя мыслью, что моя мать и мой дед гордились бы мной — увязавшись за труппой подвыпивших сатиров, я с удивительной легкостью сошел за своего; играючи бренчал на струнах плохонькой лиры, сопровождая мелодии озорными легкими напевами. Никто не ждал от сатиров музыкальной одаренности фей или человеческой серьезности, поэтому селяне не жаловались, когда наша шумная труппа оседала на новом месте. С течением времени мне даже удалось (не без помощи) стать лучшим музыкантом среди всех, чем я ужасно гордился, правда, недолго — оказалось, что тонкая трещина родового различия между фавнами и сатирами стремительно ширится, когда первые в чем-то становятся лучше вторых. Так что вскоре меня с презрительным улюлюканием выгнали, и я даже какое-то время побирался в близлежащих поселках, укоряя себя за то, что не сумел обуздать свой сомнительный талант, чересчур значимый для сатиров, но явно недостаточный, чтобы наняться в труппу к феям.

      Жизнь моя была не проста, но, как и раньше, одно крепко помогало мне держаться на плаву. Вдохновленный собранными за всю жизнь рассказами о Любистоке, царствующим надо всем, я принялся сочинять истории, но не о тени, а о герое-Любистоке. И следует сказать, что в этом деле мне не было равных или хотя бы тех, кто попытался бы со мной посоревноваться. Замутненный образ Всесущего и Дальнеземного был невероятно скуден и, по правде, барды предпочитали восславлять простых героев — понятных, прекрасных и не столь священных. Но моими мыслями владел лишь Любисток, поэтому любая моя песня была о нем, а сила воображения, окрыленная манящей тайной и напитавшаяся многочисленными рассказами, помогала мне сочинять действительно прекрасные песни, заставляющие сельчан промокать глаза сальными платками. Меня начали звать не иначе как Любимец Любистока, Менестрель Любистока, Жрец Любистока… Даже Любистокет — последнее прозвище оказалось настолько привязчивым, что через несколько месяцев, когда россказни начали идти впереди меня, оно почти стало моим именем. По крайней мере, так звали меня все, кто не знал меня иного — юного шалопая, заслушивающегося историями отца, льнущего к нежным рукам матери. Я скучал по дому, временами ненавидя Любисток, как может ненавидеть влюбленный ту деву, страсть к которой отвращает его от родной страны, семьи и долга.

      Полагаю, именно моя необычайная тяга к Любистоку привела к тому, что феи наконец пригласили меня к себе в труппу.

      Следует уточнить, что приглашен я был не на постоянной основе, скорее, меня попросили скрасить несколько вечеров в роскошном поместье одного из фей-господ. Бард, сочиняющий песни об одном лишь Любистоке — это словно слива, внезапно начавшая плодоносить в ночной пустыне. С учетом моего необычного таланта, феи могли бы пригласить меня к себе в труппу и навсегда, но их ведьминская гордость этого не потерпела бы, поэтому мне пришлось довольствоваться только несколькими днями в компании величавых существ, впрочем, я был вполне рад и этому.

      Первую половину дня мы отдыхали в шатрах, расставленных слугами, а с наступлением сумерек принимались развлекать лордов и леди. Труппа фей была разномастной — в том профессиональном значении, которое вкладывают в это слово настоящие артисты. Были среди них и акробаты, и глотатели огня, и маги, и искусные наездники, и, конечно, музыканты, по сравнению с которыми я был лишь отблеском далеких созвездий в застоявшемся пруду. Надо отдать им должное, они не насмехались надо мной, хотя могли бы, и я чувствовал себя чуть менее, чем абсолютно подавленным смущением, а через пару дней даже нашел силы, чтобы перекинуться с некоторыми феями парой фраз. Одиночество у костра во время трапезы я переносил с трудом, поэтому из двух зол пришлось выбирать меньшее.

      Одна из фей была особенно добра ко мне. Я не знал, как ее зовут — побоялся спрашивать; я не знал толком, чем она занимается — казалось, будто она здесь только за тем, чтобы украшать труппу своей неземной красотой. Глядя, как она заливисто смеется у костра, оправляет лазурное платье, обнимающее её длинные молочные ноги, словно вторая кожа, я впервые жалел о своих крепко сбитых копытах, которые наверняка вызывали у нее отвращение. Впрочем, она вовсе не брезговала со мной беседовать.

      — Итак, почему именно Любисток? — однажды спросила фея, склоняя голову и глядя на меня сквозь мигающее в утренних сумерках пламя. Ее глаза сверкали как звездные рубины, а губы алели, словно уста благостной Каллистемон.

      — Потому что Любисток — сосредоточение, моя госпожа, — сглотнув, отвечал я словами, которые слышал еще от своего отца. — Потому что Любисток — смысл. Он надо всем и в то же время он подчинен всему.

      Она нежно рассмеялась.

      — Не зря ты зовешься Любистокет! Твоя вера крепка, — снисходительно заметила фея и как-то не по-девичьи вздохнула. — Но я спросила не об этом. Я знаю, что такое Любисток — уж достаточно наслушалась историй, в том числе и твоих. Но я хотела узнать о другом: что Любисток для тебя? Почему ты так привязан к нему? Ты бросил дом, семью, пожертвовал всеми бесчисленными путями, которые могла предложить тебе жизнь, и отдался служению Любистоку. Так по какой причине?

      Я напрягся, зная, что иногда феи испытывают людей и фавнов. Облеченные мудростью бессмертия и магии, они считают, что достаточно божественны, чтобы рушить принципы и клятвы. А уж феи с такими устами и подавно опасны, но моя вера в Любистока вела свое начало из детства, а то, что впитывается нами с молоком матери, не разрушишь никакими разговорами.

      — Любисток дает мне смысл, госпожа, — пояснил я смиренно, опуская взгляд и пробегая пальцами по струнам старой арфы. — Я бы не смог жить, занимаясь круглый год сенокосом, как мои родители, я бы не смог пить днями и ночами, братаясь с сатирами под взглядом справедливой Каллистемон — я бы устыдился. Я выбрал Любистока, потому что…

      — Ты выбрал? — мягко повторила она, придвигаясь ближе. — Вот понимаешь, какая штука, мой милый Любистокет, ты выбрал. Но что если выбрал неправильно? Какой будет твоя жизнь, если вдруг окажется, что Любистоку на тебя плевать?

      — Ему и плевать, — неохотно признал я. — Он — сосредоточение, он — смысл. Большое не тяготеет к малому, лишь малое тянется к большему, чтобы стать частью чего-то великого.

      Улыбнувшись, фея внезапно положила голову мне на плечо, и я забыл, как дышать. Мою износившуюся куртку накрыл водопад темных волос, в свете пламени отливающих алыми бликами.

      — А что если бы я предложила тебе остаться со мной? — тихо зашептала она, но ее голос чудесным образом отдавался у меня в голове. — Если бы заставила взамен пообещать, что ты навсегда забудешь о Любистоке? Согласишься?

      Я молча глядел на ее небольшие пальчики, поглаживающие мое колено, и коготки — узкие, будто листья лавра, они казались острыми и угрожающими.

      — Я крепко повязан, госпожа. Наверное, не соглашусь.

      — Какой же ты упрямец, Любистокет, — фея царственно фыркнула куда-то в сгиб моей шеи, и я почувствовал, как волна мурашек прошла по спине. Я невольно обнял ее жаркое тело, так близко прильнувшее ко мне. — Но мне это нравится, и нынче верных найти сложно… Дураков больше, а им цена грошовая. Но вот в глупости верить не стоит, говорю тебе, Любистокет, не стоит. Чем я хуже твоего бога? Разве я хуже?

      Она отстранилась и требовательно заглянула мне в лицо.

      У нее были шарлаховые уста огненной Каллистемон — со вкусом брусники в уголках; кожа нежная и белая, как будто пенка на козьем молоке, а в своей страсти она была словно гибкая ива — податливая и равно пылкая, способная тут же дать отпор. Не я целовал ее, она — меня. Я был нелепым слепцом в утренних золотисто-алых сумерках, алчущий и просящий.

      — Твои поцелуи так же сладки, как и песни, — проговорила она в мои губы, щурясь от пробивающихся из-за горизонта лучей солнца. — Поэтому прежде, чем позволю полюбить себя, кое-что скажу тебе.

      И, приникнув к уху, обожгла своим горячечным дыханием. Не говорила — пела, и имя Любистока переливалось в ее устах, как блики на озере; я холодел и погружался в жар, ошеломленный и счастливый. Я знал. Я ведал. Потом она отодвинулась и взяла меня своими цепкими пальчиками за руку, поднимая с земли и увлекая в сторону чащи леса.

      Хотя я был очарован ее тайными знаниями о Любистоке, которые она мне только что открыла, в глубине души я все же глупо надеялся, что фея отдастся мне в укромной тиши пушистой хвои, расскажет мне иные песни — стонами, восторгами, мольбами. Мы, фавны, несмотря на копыта, прекрасно разбираемся в искусстве любви, недаром приходимся родичами сатирам — столь же многоопытным в женщинах, сколь и в выпивке.

      Так я думал, и так позже узнал, что даже самые великие герои легенд, будучи на полпути к логову дракона, могут думать о бурчащем желудке, о женщине, которую они обнимали накануне ночью в таверне, или о том, что они возможно умрут, и с этим мало что можно сделать.

      Я перед встречей с Любистоком думал о стройной талии, на которой лежала моя рука, о травянистом запахе волос и о том, чтобы променять самое большое в своей жизни чудо на жар женского тела. Мои мысли нещадно путались.

      — Терпение, Любистокет, — нежно тянула она меня, грациозно пробираясь между ветками, и выгибаясь, как мангуст, чтобы изредка прижаться к моей спине. Я ловил губами пряди ее кудрей и не мог надышаться.

      Наконец, лес кончился, а мы остановились. Она повернулась ко мне — вечно прекрасная, божественная.

      — Каллистемон, — пробормотал я. — Каллистемон...

      — Все-таки догадался, — Каллистемон словно скинула с себя фальшивую маску и молодцевато вздернула подбородок. Мужская уверенность и очаровательное самодовольство ее ничуть не портило. Шагнув вперед, она обхватила гладкими ладонями мое лицо.

      — Это хорошо, — неожиданно сурово сказала она. — Это хорошо, что ты теперь видишь и знаешь. Я — Каллистемон Огнепестрая. Ты меня целовал, я тебя целовала. Я говорила с тобой, ты говорил со мной. Для вас, смертных, такое ведь важно, да? Так что запомни, я — Каллистемон, твой жар и суть твоих песен, которые ты еще напишешь, а это… — она отняла руки от моего лица и, хмурясь, отступила в сторону. — А это твой драгоценный Любисток.

      Я затаил дыхание, глядя на пятачок земли, заваленный валунами.

      — Любисток…

      — Да, любисток, — смакуя, повторила Каллистемон. — Видишь? Вот он! — она ткнула пальцем в камни и заулыбалась.

      С колотящимся сердцем я подошел ближе к месту, куда она указала.

      То, что она назвала Любистоком, — нежнолистовое, пышноцветущее — росло каким-то чудом между обломков скал, притаившись на клочке рыхлой земли. Блестящие росой вытянутые листья слегка колыхались от утреннего ветра, а невысокие стебельки заканчивались маленькими желтыми соцветиями, напоминающими ладонь с растопыренными пальцами.

      Недоуменно топчась на месте, я опустился на колени перед цветком — в нос мне ударил пряный запах. То ли растения, то ли Любистока, то ли жгучего разочарования.

      Я хотел коснуться резных листьев, чтобы удостовериться — это не сон, но вдруг мою спину обвили сильные руки, и я ощутил острый смех Каллистемон, больно ласкающий похолодевшую кожу.

      — Любисток, — издевательски протянула она, оглаживая мою грудь. — Наивные, ох, какие же наивные. Любисток, люби-трава, любовь, люби-меня... — она повысила голос. — Плодородные земли Любистока! Понимаешь, Любистокет? Теперь ты понимаешь?

      Каллистемон одарила меня пылким и влажным поцелуем.

      — Столько песен, столько миль, столько жертв, столько лет в заблуждении… Ах, Любистокет! Просто, знаешь ли, иногда легенда это всего лишь легенда. Не то, что мне было обидно, что этот пучок травы чтят с большим священным трепетом, чем меня, но у богов тоже есть гордость… А если бы это был фенхель? — она игриво приподняла бровь. — Ты бы расстроился меньше?

      — Пучок травы… — глупо повторил я.

      — Ну да, — богиня пожала плечами. — Как видишь, ничего особенного. Но, полагаю, для того, кто половину жизни отдал басням о великом Любистоке, это большая потеря…. Впрочем, может, я могу помочь? — она придвинулась к растению и аккуратно отщипнула от него пару листьев, потом протянула мне ладонь. — Съешь.

      — Зачем? — глухо спросил я.

      — Люби-трава, любовь, — она покачала головой, как будто я был несмышленым ребенком, спросившим какую-то глупость. — Съешь и песни твои будут о том, о ком не придется лгать.

      — О тебе?

      — Обо мне, — она довольно прикрыла глаза. — Съешь.

      — Плодородные земли Любистока… Потому что любовь-трава?

      — Да-да, — Каллистемон нетерпеливо потрясла рукой. — Давай, бери. Я предлагаю тебе свою милость. Твоей бесцельной скупой на события жизни я даю… Да что тут распинаться! Чем боготворить траву, лучше боготвори меня, — она пылко тряхнула гривой волос. — Глупые вы, какие вы все глупые! Неужто трава — твой свет в окошке? Люби-трава, тоже мне! — она раздраженно заскрипела зубами.

      — Путешествуя однажды по плодородным землям Любистока… — я запнулся, обдумывая. — Мне кажется, госпожа, я понимаю это лучше тебя.

      Она хрипло взрыкнула, отбрасывая траву.

      — А как же смысл? — Каллистемон дернула меня за грудки. — А как же сосредоточение? Все твои побасенки?!

      — Словно сердце мира, он питает все и питается всем, отдавая свои соки и энергию, получая их обратно, и так круговерть жизни продолжается бесконечно, будто полет бессмертного шершня…

      — Идиот, — резюмировала Каллистемон, ошарашенно отпустив старую куртку и отстранившись от меня, как от чумного. — Думала, верный, а оказалось — тот же дурак.

      Она медленно, с присущей ей грациозностью, встала и отряхнула платье.

      — Только время потратила, — богиня покачала головой. — Что ж, выбор твой — живи в грязи, как свинья, поклоняйся травам, порицай древних. Ты знай, что мы и без твоих песен проживем. И без песен фей, — она хмуро сдвинула брови. — И далась вам эта трава…

      Я протянул к ней руку, чтобы утешить, сказать, что дело вовсе не в траве, вернее, не совсем в траве, а фавны, как и люди, существа, по природе своей, довольно глупые и временами непонятливые. Я хотел сказать ей, что иногда тебе просто нужно чудо и тайна, а не разговоры или поцелуи, или женская ласка. Но она не хотела слушать.

      — Ты глупец, — наконец сказала Каллистемон и, хлестнув меня полами платья по лицу, ушла в золотящееся утро.

      Уже тоскуя, я проводил ее взглядом, зная, что больше никогда не увижу ни красных губ, ни милости богов. И все же… Я повернулся к любистоку, устроившись перед ним на коленях, втянул запах — всего лишь зелень, холод и легкая пряность, затем ласково потрогал гладкие дрожащие листья. Пожал их, как пожимают руку кому-то живому, кому-то, кто тебе приятен. Я мог бы поклясться, что бархатная зелень приветливо согрела мои пальцы в ответ.

      Должен признаться, я до сих пор помню каждую жилку на листках Любистока, и иногда представляю себе, как прикасаюсь к ним пальцами. Тогда я ощущал, как все внутри меня переворачивается с ног на голову — разочарование смешивается с облегчением, тоска по Каллистемон с восторгом от идеальной простоты того, что я не имел надежды когда-нибудь постичь. Когда я вспоминаю этот день теперь, мне хочется плакать. Я понимаю так же, что Каллистемон в чем-то была права — я действительно оказался глупцом. Но и я был прав, говоря, что понимаю это лучше нее. В крохотном Любистоке было нечто такое, у чего еще нет названия, и оно лежит за пределами любви, мечты или ненависти.

      Это в целом все, что я хотел рассказать. Есть много способов заканчивать истории — наверное, кто-то бы придумал даже тысячу, но я не могу придумать ничего. Полагаю, достаточно, когда история просто заканчивается — без лишних слов.