10. Е. Кордова. Усекновение

Архив Конкурсов Копирайта К2
Он позвонил неожиданно и по обыкновению не вовремя.  И стал мямлить в трубку, что одиннадцатое у него число магическое, а потому продать  или подарить картины он может только сегодня и тогда это хорошо, а ещё афигенно правильно и дальновидно, и благоразумно чрезвычайно, потому что от этого ему… да и  всем… и невозможно, чтобы…

Куда уж афигеннее? Уж полночь близится,  и члены вялые, глаза слипаются. После двух суток дежурства не хотелось ничего кроме тёплого пледа и книжки, полная расслабленность и неспособность к какой-либо мало-мальской обороне. А Глеб сразу напрягся – ему  завтра как назло раньше обычного.

Он же продолжал нудить, что до конца одиннадцатого ещё целых сорок минут, и мы успеем, у него всё уже собрано, и он буквально через… и слова его обволакивали ватным коконом, в котором глохли все вялые возражения.
– Ладно, приходи.
Лицо Глеба поехало на сторону и исказилось неприязненно. Вот чёрт! Слепив наспех в неряшливый комок рассыпавшуюся волю,  в кулак её зажав,  добавила сурово: - Имей в виду, у тебя пять минут – мы все устали и хотим спать. Но на той стороне уже щёлкнуло. Господи,  о чём это я?  Если удастся вытолкать его через полчаса…  Пятнадцать минут! - сказала сама себе твёрдо, - потом – пинками. Но чувство совершённой  ошибки, глупой и непоправимой, уже поселилось внутри и принялось разбухать, как созревающее дрожжевое тесто.

Конечно же он опоздал! Глеб с ежеминутно возрастающим раздражением прожигал взглядом телевизор – там происходила ожесточённая стрельба и мордобой – и подчёркнуто не смотрел в мою сторону.

Когда полночный бой курантов готовился тяжёлыми ударами пасть, а напряжённое молчание в любую секунду разразиться… он появился.
В неизменных летних кроссовках-развалюхах, надетых на серые шерстяные носки грубой вязки –бабушка связала,  сказал как-то, и у меня потеплело в груди: слава те господи, есть бабушка, которая о нём заботится; долгополом,  архаического  покроя,  ратиновом пальто – дедушкином как выяснилось впоследствии;  и синей повязке на голове – мамин подарок –  стягивавшей его длинные беспорядочные льняные волосы.
С толстым рулоном в мятой обёрточной бумаге, перевязанным сикось-накось разновеликими кусками бечёвки.  И глядя чистыми детскими глазами под белёсой бахромой ресниц с  обычной своей  улыбкой, бесхитростной и чуть смущённой, безмятежно признался, что по дороге  зашёл на горку прокатиться. Глеб закатил глаза.

Разновеликие листы ватмана, освободившись от оков,  спружинили и веерно заскользили по дивану.  Я перехватила их в стремительном сползании  вниз, на пол, и прислонила к  спинке. И застыла.

Линии.  Много параллельных линий, тонких и толстых, свивающихся в спирали, лабиринты и воронки.  Ну и дела. Это что же такое?  Тревожность? Да нет,  больше, чем тревожность. Так, стоп.

Глеб, принявший поначалу острый оценивающий взор матёрого знатока, этакого зубра от живописи, растерялся и, переводя обескураженный взор с одного листа на другой, помалу входил в состояние транса и линьки. Прожённо-напускная экспертность неравномерными клоками сползала с его лица, как лопнувшая шелуха.
 
Я взяла один  из рисунков и  стала разглядывать, поворачивая разными гранями.
- Что вы делаете?!- воскликнул Никита возмущённо и мелко захлопал ресницами.
- Что «что»? – переспросила, озадаченная его распетушившимся голосом.
 - Вы же утверждали, что вам нравятся мои картины!
 - Нравятся, - подтвердила искренне, не понимая, что его могло так задеть и почему у него такой смешной взъерошено-ощетинившийся вид.
- Вы же смотрите – НЕ С ТОЙ! стороны!  И держите – НЕ-правильно!
- С чего ты взял? – спросила провокативно, -  Может, этот ракурс мне нравился больше всего.
- Да вы же ничего в них не понимаете! - сделал Никита неприятное открытие.
- Аб-со-лют-но, - согласилась с озорным вызовом, - А я что-то должна понимать? Это высшая математика? – его расстроенное лицо меня развеселило: Ты на каждой выставке будешь объяснять, что нарисовал? Прямо так стоять возле картины –   желательно всех сразу – и  любопытствующим, группово и индивидуально, да? – и пожала плечами. - По большому счёту, картины либо будят отзвук, либо – нет.
И бросила взгляд на мужа – тот загипнотизировано водил глазами по линиям.
- А что здесь нарисовано, понятия не имею. Здесь же ещё и написано что-то, вот, - прочертила пальцем.
Никита  заморгал чаще, яростно зашипел и вырвал рисунок: - Надпись! Не имеет! Значения!
- Ну как же? Зачем тогда?..
- Ни-ка-ко-го! И смотреть нужно – вот так! - он размашисто – я едва успела отпрянуть – повернул лист:  строка с широко растянутыми иероглифоподобными буквами направилась снизу вверх, и все они (буквы) легли на бочок – отдохнуть.
- Да? А читать?
- А читать – не-нна-до! – почти прорычал он. – И, если нравятся, значит – понимают!
- Совсем не значит. Я, например, пока ничччё не понимаю. И мне – нравится.
- Как это? – он смешался и стал сдуваться как лопнувший воздушный шарик.
- Да так. Картины, музыка, стихи…  не понимают – чувствуют. Вот эта, например, о чём?
- Эта?  Это Яна, стирающая детское бельё!!! Я разговаривал с ней в это время по телефону. А она стирала бельё.
- ???? Ааа… Ммм…  Угу. Ну тогда… Мда.
Глеб заглянул через моё плечо и воззрился на Яну. В тщетных попытках её идентифицировать. Мы  переглянулись.
- Да  вы посмотрите! - Никита воодушевился. - Вот здесь таз с бельём, -  он широко мазнул ладошкой по правому нижнему углу –  действительно, таз. -  А вот рука! – и правда, рука. - Здесь даже пуговица есть! – ткнул пальцем негодующе в середину листа, где имело место быть.
Это круглое и плоское, с двумя симметричными чёрными горошками, в равной степени пуговица и поросячий пятачок в анфас, меня доконало.
Я расхохоталась и сказала: - А-бал-деть!

- Юлька, идите сюда, ты  представляешь, это –  Яна, стирающая детское бельё? -  окликнула я дочь с очередным претендентом на её ровно бьющееся прохладное сердце, целеустремлённо, под шумок, пробиравшихся в эту самую минуту мимо нас на кухню.
Они на секунду замерли, осознавая, что манёвр не удался, и сменили вектор направления.  «Павел» -  весомо представился претендент и сунул Глебу руку, тот машинально её принял. И уставились на картину. Потом Павел весело посмотрел на Никиту и ещё раз –  на картину. Хрюкнул и протянул жизнерадостно: - Ништя-я-я-як! А ничё тя так вшторило. Чё куришь?
Юлька хихикнула, Глеб холодно поднял бровь, Никита беспомощно оглянулся на меня: -  А?
- А бельё где? – не дал ему передохнуть Павел (Яну он, надо полагать, разглядел).
 Хм, а не такой уж он и бедолага, – подумалось мне. – Кажется, Юльку ждут сюрпризы. Нас всех.
Никита промычал что-то тихо и неразборчиво. Несколько раз нервно шлёпнул своими девчачьими ресницами,  улыбка его стала шире и растерянней, в глазах появилась оголённая мука незаслуженно наказанного ребёнка.

А все уже сгрудились вокруг дивана и одновременно и вразнобой, перебивая и отталкивая локтями друг друга, приступили к перекрёстному допросу. И перекидывались взглядами, и перемигивались, и делали лица.
- А вот это?
- А здесь?
- Какое окно? Ах, вот это – окно?! Хм... Вообще-то…
- Нога? А вторая? С какого перепугу? И что, что она сидит?
- Ну хорошо, ладно, это плечо,  локоть, хорошо, ладно, согласен, а кисть где? Почему здесь?!  Блин, это ж как надо вывернуться! А вторая? Аааа… ты так видишь. Нууу… ладно.

У Никиты наступил звездный час. Он объяснял и показывал, и расшифровывал. И проступали лица и детали фигур, предметы интерьера и пространства, приметы времени и сюжетные линии.
- А это я, видите у меня фенечка на запястье – помните, Ольга подарила? -  я ею размахиваю.
В картине была весна. Как он умудрился передать это двумя цветными карандашами и набором ветвистых линий – вот как?!– но это была весна. Как самое чистое, прозрачное, празднично-голубое  и нежно-салатовое,  струящееся жемчужным светом, промытое, время года. Как невесомо-парящее в заоблачных эмпириях неуловимое состояние души. Как неотвратимо-томительное пробуждение чувства. Первого. Робкого. Искреннего.  Доверчивого. И ветерок легкий, тёплый, душистый.  И взметнувшаяся узкая рука. И острый вздёрнутый подбородок.  И развевающиеся – светлые –  пряди волос.
 
- Никита, как называется этот жанр, в котором ты сейчас работаешь?
- Нну… не знаю. Супрематизм какой-нибудь.
Нет, Малевичем тут и не пахло. Где и когда я могла видеть хоть что-нибудь подобное.  Да нигде и никогда. Но ведь так не может быть? Или может?

- Вот эти, – я отобрала несколько рисунков. - Сколько?
Он тут же скис, завилял глазами, заморгал, залился смущением и мучительно замялся.
Фокус всех глаз, вопросительно обежав круги, сошёлся на Глебе. Тот ответил взглядом отвергающе-возмущенным: я-то чего? – и пожал плечами: - А я знаю?… Ну… тысяч шесть.
- Нет!- воскликнул Никита, и все развернулись к нему изумлённо, а он с отчаянием, как в омут, по нисходящей: - Пять, или семь! Шесть не подходит, - и еле слышно, пряча взор, - это неправильное число.
Господи, и тут у него свои ритуальные танцы!
- Нет, ты глянь на него! – Глеб фальшиво засмеялся: - коммерсант! – И отсчитал купюры: - На, держи.

Никита оторвал от обёрточной бумаги неровный угол, коряво завернул деньги и перевязал разлохмаченным куском бечевы. И решительно не знал, что делать дальше, крутил и вертел пакет в руках,  смотрел на всех радостными детскими глазами, мигал и улыбался неловко и  счастливо.

Он давно  ушёл с сияющим лицом и деньгами и двумя  пакетами риса и гречки – это ж целое состояние –  которые прижимал к груди нежно и  бережно.
Я проводила его высокую ломанную фигуру, одиноко и неприкаянно темневшую на синем снегу ночной улицы, долгим взглядом из окна.

…а все продолжали вертеть и  крутить рисунки, рассматривать их  со всех сторон. Находили отдельные узнаваемые фрагменты, которые не желали укладываться в  целое, пытались догадаться и раскодировать,  и безуспешно разбирали его низкие растянутые каракули.
- Я-то  думал, это просто такие странные декоративные композиции, – бубнил себе под нос Глеб,-  а это, оказывается, наоборот, сюжеты. Надо его ещё раз пригласить – пусть расскажет.
- И записать, подробно законспектировать, запротоколировать, и пусть поклянётся на библии и распишется кровью и плюнет и отпечатает подушечку большого пальца, -  пробормотала я. Глеб посмотрел внимательно.

И в этот момент Павел утвердительно спросил: - Так я останусь? Метро закрыто, в такси не содют, – и осёкся, наткнувшись на серьёзные мужские глаза, замерцавшие льдисто.  И быстро добавил: - Только вы не подумайте – у нас всё серьёзно. Нет, я на полу  могу, если это принципиально.
Юлька густо запунцовела от чёлки до самого выреза майки.
Вот оно что? Цитируем, значит.  Шустёр. И как ты, девочка, теперь будешь выкручиваться?
Бросив быстрый вороватый взгляд  на отца, Юлька скороговоркой пробормотала: - Так мы пойдем, мам? Спать очень хочется. Я постелю Паше на раскладушке. Спокойной ночи, папа.
- Спокойной ночи, - легко и доброжелательно произнес Павел.
- Спокойной ночи, - откликнулась я слабым эхом. А Глеб… он лишь смотрел вслед тягучим взглядом и не издал ни звука. Растерялся. Он не был готов.  А кто был? Я?

- Ну чего ты так распсиховался? Ты что, ничего не понял? Не видишь?
- Что я вижу?!- взорвался он. – Чтоб я сдох, если я что-нибудь вижу! Чтоб я сдох, если что-нибудь понимаю! И в ваших рисунках тоже! Вот за что я отдал семь тысяч?!
- Да что тут понимать? – я вдруг поняла, что ужасно устала. - Девочка выросла. У тебя только что практически попросили ее руки, - усмехнулась, - ну... или не руки. Да, собственно, и не попросили.
- Так это было предложение?! Чтоб я сдох здесь раз и навсегда!!!
- Возможно. Что не факт.
- В наше время… - он стал заводиться, - да я этого хмыря сейчас!..
- Ну что ты сейчас? Что? Мы были такие, они – другие. Где оно, наше время? – тю-тю; наступает их время. Всё.  Спать пора, - и демонстративно с хрустом потянулась.
- Ты вообще мать? Мачеха!
- Ага. Ехидна. Кукушка. Спасть пошли?

По потолку пробегали редкие полосы света от припозднившихся машин. Надо бы задёрнуть плотнее шторы. Но вставать было влом. Рядом похрапывал муж, разволновавшийся не в меру отец, у которого только что забрали любимую и единственную дочь. Пришли и взяли. Как своё.

Дети, наконец, угомонились. Они придушенно хихикали и возились за стенкой, на цыпочках шастали на кухню, оглушительно  хлопали дверью холодильника, так же на цыпочках – в ванную, где у них каскадом что-то падало и рушилось, громким сердитым шёпотом призывали друг друга к тишине, после чего сдавленно ржали,  и почему-то хрустально звенели бокалы.
 
Я лежала и думала. Как то теперь всё будет? Не поторопилась ли ты, девочка моя? Как-то у вас всё слишком просто.
О Никите, вываливающемся изо всех рамок и границ, его рисунках и путанных отношениях с близкими.
Какой уж тут сон?

- Так ты думаешь, он талантлив? – спросил Глеб, когда я в очередной раз стала рассказывать о Никите и его рисунках.
- Н-не знаю. Думаю, – добавила уверенно.
- Тогда картины надо брать сейчас. Позови и выбери.  Или сходи.
Скажите, пожалуйста!  Великий, бесстрастный и расчётливый коллекционер. Третьяков! На этот счёт я давно не обманывалась. Холодная предприимчивость мужа высовывала нос секунды на две, чтобы потом бесследно исчезнуть до следующего одинокого случая.
Легко сказать «выбери».  Никита появляется, когда ему вздумается.  Или когда что-то очень нужно. Что, в принципе, одно и то же. С точностью снайпера выбирая момент, когда его хотят видеть  меньше всего. С рулоном исчерканной бумаги. И прилепляется, как банный лист. И суёт свои рисунки.
- Нет, давайте вы дадите мне не деньгами – я их всё равно потрачу бездарно – а… гречка у вас есть? Или  рис? А лучше и то, и другое. А ещё у меня бумага закончилась. И ластики. О ватмане я уже и не мечтаю. Хорошо бы. А… нет. Деньги я тоже возьму. Куплю ватман.  А ещё на мне оплата домашнего телефона. Мы с папой так договорились. Ну… он со мной.
И всё это монологом, без пауз и модуляций.  Не нуждаясь в ответах, не спрашивая согласия, не интересуясь мнением. Это злило и смешило: магазин у нас, что ли? или склад?  и печатного станка вроде не наблюдается.
- А то вчера мне пришлось есть прогорклую перловую кашу. Но сегодня и её нет.
- Я не поняла, Никита –  ты же живёшь с родителями.
- Я питаюсь отдельно. Они не понимают. Они хотят, чтобы я…  чтобы, как все. Мама ещё как-то. А папа…
Так я узнала.
А потом – увидела.
Крохотную двухкомнатную хрущёбу,  заставленную мебелью и захламлённую вещами.  Его комнатку, где тесно стояли софа, письменный стол и бюро. На узкой столешнице бюро он и рисовал, скукожившись, в скудном освещении слабой настольной лампы.
- Никита, вот же у тебя письменный стол.
- Это папин стол, я им не пользуюсь.
- А свет ты тоже не включаешь?
- Ну…  за него же надо платить.  А я рисую по ночам.
Я перебирала рисунки.
Вот эти –  ещё те, прежние. На альбомных листах. Стилизованные, с изломанными фигурами, но ведь фигурами же, а не отдельными исковерканными их частями, разбросанными там и сям.
А здесь – уже сегодняшние. Закрученные, густо наложенные линии, фрагменты вывернутых тел. Разломанный мир на обрывках и обрезках ватмана. При его отсутствии – на чём придётся.
- Никита, тебе надо учиться.
Из многословного и многослойно наверченного ответа следовало, что он собирается… надо подготовиться… он и в Строгановку уже ходил – там такая аура! знаете, как в  храме! – он пойдет на курсы… только надо денег где-нибудь подзаработать – они же платные. Вот только – где?  И тут же:  у них академическое преподавание, а он не хочет академическое… чему они его могут научить… нет, наверное, поищет что-то другое.

Как и откуда он взялся на том профориентационном тренинге? Такой упитанный круглолицый улыбчивый мальчишка с детскими пухлыми щеками и круглым задом.  Любитель потрепаться. Мысли – они рождались у него сразу пачками, спонтанно и вне видимой связи с общим контекстом –  хаотично выплескивались наружу, мгновенно перетекая друг в друга, начало фразы плохо сочеталось с её концовкой и совсем не – с последующей, ассоциации цеплялись друг за друга и нанизывались  куда придётся.  Никто – даже я – не понимали о чём... Раздражал смертельно. Работать мешал ужасно. «Неумолкающий Никита» ядовито окрестили его в группе.
Ходил – как бог на душу положит.
И почему-то появился на следующий год.  Та группа – всем составом.
Я его не узнала. Подумала: - Опять нового мальчика привели.
А когда узнала – уже на втором занятии –  господи, измениться за полгода ТАК?! Нет, конечно, все изменились: мальчики больше – будто спохватились и рванули догонять девчонок – девочки меньше…  но этот!
От него, нового, исходил чистый струящийся свет.
А ещё  – рисунки. Странные. Ни на что не похожие. Круто изменившие к нему отношение в группе. Теперь его чудачества не столько злили, сколько смешили и интриговали. И болтовня уже не казалась полным бредом, она казалась вполне осмысленной, вот только смысл этот – было не ухватить, он вытекал, как вода из ладошек. И все чувствовали себя… немного одураченными что ли,  и глупо сердились: - Нет, ты объясни! Он хлопал светлыми пушистыми ресницами, застенчиво улыбался и старательно, в своей бессвязно-замороченной манере,  объяснял. Становилось только хуже. Я хохотала.
На занятиях он садился вполоборота к Алёне и  не сводил с неё глаз. И я старалась, чтобы никто... хотя и предполагала… всю тщетность, невозможность, несопоставимость,  и ещё много разных не.
Алёна. Ещё одно чудо в перьях.  Нервные движения, резкие непримиримые фразы. Пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что.
- Представляете, я прошла собеседование – буду заниматься вокалом. По вечерам. Мечта всей моей жизни.
Через неделю: - Я в магазин устроилась, книжный, круглосуточный.
- А как же вокал?
- Ну… не знаю.
Необъяснимая вывернутая логика стремлений и поступков.
- Всю жизнь мечтаю петь, - повторяла рефреном все два года. Нашла курсы, преподавателя.
И вдруг: - Поступаю на экономический.
- Алёна, зачем?
- Ну… надо же куда-то поступать!
Точно. Куда-то надо.

В начале того лета они ушли навсегда. Мои первые драгоценные подростки. Некоторые ещё появлялись, с каждым годом всё реже. Но большинство – безвозвратно.  И остались – в том времени.
Но это потом, позже.

А весной… Он шёл по парковой аллее навстречу, сияя всем своим обликом, и волок что-то громоздкое, плоское и деревянное. Сбоку болталась длинная холщовая сумка, откуда вразнобой торчали деревяшки.
- Никита, здравствуй. Что это ты тащишь? И куда?
- А… это я к Алёне. Мы ей стол будем делать.

Осенью я узнала, что он поступил в училище Шнитке. Мамочка моя родная! При чём тут музыка?  Он, хоть и являлся иногда с этим громоздким футляром… как его там –  кофр? где  по легенде находился саксофон, на просьбы сыграть не откликался. Улыбался и увиливал. Услышать так и не удалось.
Зато я видела, как он рисует.
- Почему, Никита?!
- Надо, в конце концов, выбирать что-то одно.  Я же готовился. Целый год. С преподавателями. Родители платили.
- Никита! Чёрт возьми! Зачем?

Мы виделись вскользь.  Перебрасывались быстрыми фразами.
Изредка разговаривали. И тогда он рассказывал. Что они с другом целую ночь играли в каком-то дворе. Это было необыкновенно, восхитительно и чудесно. Ночь, звёзды, они и музыка.  Их даже пригласили играть в клубе.
Но с клубом что-то не задалось. Потом друг ушел в ансамбль. У Никиты с ансамблем  не сложилось. У него всегда – не складывалось.
- Ты рисуешь?
- А?..  Нет. Иногда.
И опять про музыку и…
…и пропал.

Года через полтора…
…он подошел неуверенной походкой, с растерянной  и виноватой –  не его –  улыбкой. Всё лицо, даже губы, было покрыто язвами. С пальцев клоками облазила кожа, он забываясь обкусывал ее. Рубцы лопались и кровили.
 – Это от лекарств,- объяснил.
Какие лекарства, что они ему давали,  кто – они?
О себе рассказывал скупо. Собственно, не рассказывал, просто, нет-нет и вдруг… От вопросов и ответов уклонялся. Но кое-что…
Ещё не исчезла из его жизни Алёна, но уже – почти –  ушла  в другую.
- она сказала: мы не будем больше встречаться, - он болезненно скривился,- сказала: я тут не при чём  – это её тараканы. Так, перезваниваемся иногда. Она бросила экономический.
 Уже было покончено со «Шнитке». На первом же курсе. Ему не зачли самостоятельно подготовленного – в разрез с программой и поперек желания преподавателя – музыкального произведения. Когда экзаменационная комиссия объявила о двойке, он засмеялся. Его отчислили.
Психо-неврологическое отделение. Тогда ещё не было понятно, что...
 
- Чем ты сейчас занимаешься?
- Ну… рисую.
- Будешь восстанавливаться в училище?
- Н-не знаю… Нет! Вы не понимаете, - разволновавшись и захлебываясь словами, - это невозможно. Эта мрачная обстановка, обшарпанные стены, ободранная мебель…  И этот воздух… он давит, как… как… пресс, в нём задыхаешься.
- А что будешь делать?
Пожимал плечами.

Что, в конце концов, происходит?

Я пошла к нему домой. Он пригласил нас с Юлькой на день рождения, но Юлька умудрилась свалиться с ангиной, ага, в середине июля.
Никита был взвинчен, суетлив, вскакивал, старательно ухаживал, много говорил. Ел  неряшливо, заталкивал куски в рот руками, захлёбываясь и громко чавкая, как маленький невоспитанный ребёнок.  Но никого из присутствующих это, похоже, не напрягало.
Внешне оказался точной копией отца. Тот же рост – дядя, достань птичку –  широкие плечи и наклон верхней части корпуса вперед, будто торс чуть ниже грудины треснул поперёк и слегка надломившись, начал складываться, но… внезапно передумав, застыл и –  ни туда, ни сюда. Та же круглолицесть с широко поставленными светлыми хамелеоньими глазами. Жесты, походка, мимика…
И не было людей – более далёких.
Я вежливо ковыряла еду, неумело приготовленную Никитой, поддерживала нейтральную беседу с родственниками, исподтишка рассматривала их, хватала каждое ненароком вылетевшее слово,  листала семейные альбомы.  И все силилась понять.

С самого раннего Юлькиного детства мы привыкли собирать шумную, по всей квартире скачущую, гикающую, во все дыры лезущую ребетню, и мне было невдомёк, почему Никита… всё сам. Поговорить бы с его мамой? Та казалась отчаянно весёлой и беззаботной. Казалось, была искренне рада моему приходу. Кроме меня чужих не было. Но рядом всякий раз оказывался папа, неусыпно стерегущий. Когда речь зашла о рисунках, безапелляционно заявивший: - Нет, выбор сделан –  музыка, значит, музыка!
Слабая тень промелькнула по лицу Никитиного деда – это он, художник, учил Никиту рисовать. Едва заметно сморщилось лицо его тётки. Поспешно и беззаботно защебетала мама. Отвёл взгляд и подавил вдох Никита.
И вот ведь – стерёг до самого ухода, до двери. Которую лично за мной затворил.

А потом вдруг Ирина – мама Никиты – позвонила сама.
…они говорят, инфантилизм, они говорят, уровень развития… я ему: ты бы пошёл –  погулял с друзьями, у меня нет друзей… может прийти утром или даже через сутки, на звонки не отвечает, где ходит, что делает, с кем бывает, мы же волнуемся… с нами не разговаривает, молчит, хлопает дверью или уходит совсем…не ест демонстративно…папе заявил с вызовом, что его картины покупают, что он…  - слова сыпались, как сухой горох из безразмерного прохудившегося мешка. Голос её, звонкий и чистый на дне рождения, словно охрип, в нём билась скрытая паника или отчаяние, что-то такое, не позволявшее прервать торопливую неуверенную речь,  будто она боялась,  что её не дослушают.
Я вслед мысленно спрашивала: и, правда, почему у Никиты нет друзей, об уровне конкретно каких умений идёт речь, он же как-то учился в школе и в училище, почему к семнадцати годам он не умеет пользоваться ножом и вилкой, почему… Но вспомнив цепкие сторожащие глаза Никитиного папы, его приклеенную улыбку, отчаянно-радостное лицо Ирины, сдержанное раздражение тётки и покорное неодобрение деда, поняла, что ничего  не хочу выяснять, углубляться и распутывать.  А когда Ирина иссякла, успокаивающе сказала, аккуратно подбирая слова, что никакого вдруг с Никитой случиться не может, с такими не случается, запнулась и неловко постаралась объяснить: понимаете… он для этого слишком чистый, эта чистота его бережёт… у каждого ребёнка свои сроки, случается такое неравномерное развитие… надо помочь… важно сохранить контакт – но не тогда, когда вы, а когда он…  ждать пока созреет.
Или не созреет, подумала вдруг и остановилась. Им же там…  где? ставили, советовали, расписывали, давали подробные рекомендации и пошаговые инструкции – какие? а я? ни диагноза толком, ни состояния, ни результатов тестов.
Что я могу? Что ребёнка надо любить и идти – от него? Но если они до сих пор… это же не вчера… что я говорю? зачем? Не гожусь я на роль соломинки. Даже не могу сказать, что всё будет хорошо. И смешалась. Ирина почувствовала и быстро распрощалась.
 
А он тогда вцепился, как тонущий котёнок. Больно запуская слабеющие коготки в неуклюжих и судорожных  попытках выкарабкаться.

Лето в тот год выдалось удивительно комфортным, дни стояли тёплые и погожие с тихими и задумчивыми, словно затаившимися, вечерами.
Мы часто сталкивалась с Никитой на улице, иногда присаживались на парапет возле фонтана, где нас обдавало мелкими брызгами и водяной пылью, смеялись, болтали о чём попало, подкалывая друг друга, он провожал меня до подъезда.
- Чем ты занимаешься, Никита?
- Так, особо ничем, рисую.
- А что-нибудь планируешь? Будешь поступать?
Он мялся, улыбался неопределённо, начинал что-то рассказывать, планы его были расплывчаты и изменчивы, менял тему.

Иногда я заходила к нему домой, смотрела рисунки, листала старые альбомы. Это слабые работы, школярские, я ещё плохо рисовал, говорил Никита, тут нечего смотреть; а мне нравилось, и я попросила продать несколько штук –  что вы, я такое не продаю, забирайте, если хотите.

Но всякий его приход к нам оборачивался почти катастрофой – он зависал до глубокой ночи, оттягивал на себя всё внимание, все планы летели коту под хвост.
Нашу дружную семейную атмосферу стало штормить и лихорадить.

Но летом  дни долгие и время течёт медленнее.
Это зимой…

Из окон на снег ложились  тёплые желтоватые прямоугольники раннего вечернего света и выбивали из него золотистые искры. На звонок никто не отозвался, и мне пришлось, перебросив сумки в одну руку, открыть дверь своим ключом.
В узкой прихожей обувь валялась кувырком. Я отпихнула её ногой и раздеваясь прислушалась.  Жизнь квартиры сконцентрировалась в ванной. Там в сжатом пространстве происходило бурное и неконтролируемое, обрушивались потоки воды, раздавались звонкие шлепки и глухие удары, доносился порывистый громкий смех, визги и победные возгласы, перемежающиеся затишьем и шумным сосредоточенным сопением – затяжной  ближний бой.
О, Господи! И что теперь делать? Куда?
- Юлька, я пришла! – закричала что было силы. – Сейчас за хлебом сбегаю! – и, путаясь в рукавах, сапогах и варежках, выскочила из квартиры.
Прижалась спиной к стене и закрыла глаза.
- Аня, вам плохо?
 Соседка.
- Дура!– от души сказала я соседке. – Вот какого?! – и спохватилась. - Ой, я за хлебом. Пораньше освободилась, - захохотала и метнулась с крыльца в морозную темень.

А когда вернулась, дочь с… ммм… ухажером  благочинно пили чай. Старательно дули в чашки и смотрели в стол.
- Приятного аппетита. А это вам к чаю.
- Здорово. Спасибо, Анна Санна. Здравствуйте.
- Мам, тебе налить? – заискивающе спросила Юлька.- Тебе Никита звонил! Он придёт.
- Юля, ты не могла сказать, что меня…  черт!
- Мам, ну он же знает, когда ты возвращаешься.
Он явился, когда я уже мысленно расслабилась: слава богу, кажется, пронесло. И в этот момент раздался дверной звонок. Обрадовалась, что котлеты осталось лишь протушить.
Как всегда многословно, с ненужными комментариями, лирическими отступлениями и историей вопроса Никита стал объяснять очередной рисунок. Потом он медленно пил чай и капризничал, что такое печенье не ест. Потом куда-то звонил  с и долго договариваться  о выставке; судя по его репликам и странному выражению лица, на том конце уже бились в истерике
Вернулся муж и принялся нервозно наворачивать круги.
.
А я взорвалась и стала кричать, что он не имеет права распоряжаться чужим временем, как собственным, что его попросили сделать все побыстрее и сто раз объяснили, что заняты.
Он смотрел непонимающе детскими обиженными глазами, быстро оделся и ушёл.  На столе остались почти полная чашка чая и надкусанное печенье.
А мне осталось подвести итоги.  Котлеты подгорели и воняют гадостно. Мои на два дня останутся без еды.  Пуговицы на жилетке не переставлены.  Голова грязная и сил мыть нет. Я – дрянь и сволочь. Абзац.

- Как я вас понимаю, - сочувственно сказал Павел, -  это же невозможно.  Мы с Юлькой уже тоже на стенку лезем – он же как газ: занимает всё пространство.  И время.  А сорвёшься –  чувствуешь себя скотиной: будто ребёнка ударил, он ведь ничего плохого не делает.
- Он и без меня приходит?
- Через день, - сказала Юлька. – Мам, мне его жаль, но он реально достал.
А Глеб повернулся и вышел.

Когда через пару дней Никита опять позвонил, я резко сказала, что занята, и все его неотложные хотения откладываются до моего выходного.
- Во вторник будет уже поздно,- трагически заявил он.
- Поздно, значит, поздно!
В  половине двенадцатого ночи, когда я заканчивала стряпню и уборку на кухне и единственное, о чем мечтала – доползти до кровати и рухнуть, раздался звонок домофона.
- Какого черта?! – взвилась я и настрого запретила открывать дверь.

А через некоторое время бросила взгляд из кухонного окна на улицу. Под окном стоял Никита с рулоном в руках. Он широко улыбнулся и развел руками: мол, вот он я, весь тут.
В бешенстве я вылезла по пояс в форточку – такое мне удавалось лишь в детстве – и стала орать,  что  он достал до печёнок и чтоб он немедленно убирался с моих глаз долой.  Господи прости, как базарная баба.
Никита пролепетал, что принес подарок.
- Пошёл ты к едрене фене со своим подарком!
Ссутулившись больше обычного и наклонившись вперед, будто против шквального ветра, он отправился прочь. Под мышкой у него беззащитно белел рулон ватмана.
- Бедный парень, - сказал Глеб, - никому-то он не нужен.

Больше он не приходил. Я вздохнула с облегчением, лишь иногда внутри слабо шевелилось что-то неприятное, такое сосущее ощущение.

Я увидела его уже весной. Он шёл всё в той  же  бордовой толстовке с капюшоном и надставленными бабушкой рукавами, тех же болтающихся штанах,  стянутых на талии бежевым ворсистым поясом от женского пальто. Рядом с незнакомой немолодой женщиной.  Ныряющей походкой, нагнув плечи вперед, с таким видом, словно его тащат на верёвке. Я малодушно скользнула за киоск.

Жизнь пошла своим обычным чередом.  Мне удалось почти не вспоминать, что где-то там среди этих домов в тесной,  скудно освещенной комнатке сидит, съежившись над  узкой полоской бюро,  юноша с льняными волосами и прозрачными серо-голубыми глазами, отказывающийся взрослеть, и покрывает одному ему понятной, густой вязью лист бумаги,  и  замысловато закрученный лабиринт линий уводит его в пространство и время иного, неведомого мне измерения,  всё дальше и глубже.

Прошло два года.

Наши  взгляды на секунду пересеклись и, оттолкнувшись, смятенно разлетелись в стороны; он попытался проскочить мимо, но я преградила дорогу: - Здравствуй, Никита.
- Здравствуйте, - ответил вежливо и отчуждённо.
- Как твои дела?
- Какие?
И правда, какие? Судя по его виду, ничего хорошего. Он казался ещё более запущенным, и с кое-как закрученными на затылке и перевязанными грязной белой резинкой несвежими волосами, вьющейся редкой порослью на щеках и подбородке и плывущим  взглядом светлых глаз стал сильнее похож на блаженного отрока.
- Ну… чем ты занимаешься? Как живешь?
Я всматривалась в него, узнавая и не узнавая прежнего мальчика – что-то изменилось, больше внутри, чем снаружи, ушло или наоборот добавилось, это трудно было определить вот так, сходу, оно пряталось в глубине зрачков, которые он старательно отводил в сторону, расфокусировано скользя ни за что не цепляющимся взором поверх моей головы.
Улыбнувшись в ответ чуть саркастической улыбкой и по-прежнему не глядя: - Вас ведь интересует определённый аспект моей жизни, там где всё, как у людей?
- Что ж, - я усмехнулась, - не буду отрицать, этот аспект меня тоже интересует. Мы живём в определённом обществе, Никита, и оно предъявляет свои требования (самой стало противно от менторской искусственности фразы).
- Это – вы – живёте в определённом обществе.
- А тебе удаётся – отдельно?
- В какой-то степени. Не важно, – его лицо схлопнулось, стало совсем чужим и отталкивающим, как зелёная масляная стена перехода за его спиной.
- Хорошо, пусть так. И всё же?
- Если вас это так интересует,  – начал он с некоторым вызовом – я окончил школу в этом году, экстерном, сдал экзамены, получил аттестат. Хорошо сдал, не удержался от лёгкого хвастовства, вот только с русским… я нормально подготовился, но в тот день … впрочем,  это не имеет значения, тройка, - его улыбка трансформировалась в чуть виноватую.
- Ерунда, все эти оценки не стоят выеденного яйца. Поздравляю, очень рада за тебя.
Он отреагировал пренебрежительной гримасой и отмахом руки: - Спасибо. Это… из-за мамы, она очень расстраивалась.
- Мама, наверное, сейчас счастлива. А папа?
Он дёрнулся: - Не знаю. Мы давно не виделись.
Вот оно значит как. А собственно –  как?
- И что теперь, Никита? Что дальше?
Было очевидным, что отвечать ему не хочется, и весь этот разговор, да и сама встреча… неприятны ему и тягостны, но что-то мешает ему прекратить их или прервать, словно в этом истязании присутствует особая мучительная сладость.  А  я цепко смотрела в его лицо, ловила ускользающий взгляд и всё задавала вопросы. Он отвечал скупо, в ответах проскальзывали замаскированная обида и обвинения, но постепенно увлёкся и стал отвечать чуть  пространнее, по обыкновению перескакивая с темы на тему,  а потом вдруг спохватывался, как если бы внезапно вспомнил,  что я…  и тогда резко обрывал фразы: а, это не важно, об этом мне не хочется говорить, и всё так же неловко улыбался и смотрел в никуда.

И мы больше не смеялись.
Случайные взоры прохожих,  наткнувшись на нас мимоходом, спотыкались как об камень на ровной дороге.  Наверное, мы странно смотрелись вместе –   маленькая, благополучная с виду женщина и высокий неухоженный сильно чудаковатого вида юноша с отрешённой улыбкой.
 
Постепенно выяснилось, что из дома Никита ушёл ещё тогда, почти два года назад.
Куда ушёл? Просто ушёл. А где жил?  Да где придётся.
- Как-то зимой… я чуть было не позвонил вам, вспомнив про вашу дачу. А потом подумал… - он не договорил, но я поняла и это неприятно кольнуло.
А если бы позвонил? Представить Никиту рядом с моим папой-полковником, у которого дисциплина и ответственность… нет, это немыслимо.
И почувствовала благодарное и стыдное облегчение: вроде как я не при чём – он же не позвонил.
- Я и к бабушке тогда приходил, постоял возле дома, но так и не… смог.
- А сейчас… где живёшь?
- Да нашлись люди, - в голосе опять прозвучали вызов и скрытый укор. -  Они понимают. Да и друзья… Мой партнёр по музыке… мы с ним играли вместе, я вам рассказывал, предложил поработать в их ансамбле.
- Да, помню. А ты?
- Отказался. Он ведь из жалости. Я давно не играю.
- А рисуешь?
Он усмехнулся: - Когда не знаешь, где будешь ночевать…
- Да. Извини. Просто я подумала: раз ты здесь…
- Нет, – отрезал Никита. - Я встречался с бабушкой и мамой, мы в кафе сидели.

И в этот момент, когда мы уже почти … когда ещё чуть-чуть и…

- Вы не подскажете?.. – вдруг низким хриплым голосом обратился мужчина… такой… маргинальной наружности. Его колеблющееся присутствие я бессознательно ощущала уже какое-то время – ну и рожа уголовная, промелькнуло где-то на задворках сознания.  А тут вдруг спинным мозгом почувствовала: да он  здесь из-за Никиты.
И грубо ответила: - Не подскажем! Мужик, отвали!  Вон  у них спроси, – кивнув в сторону двух амбалов, стоявших у киоска. В его глазах мелькнула злобная растерянность, он быстро пошёл по переходу, минуя «амбалов»  на противоположную сторону проспекта, но не вышел, а остановился на безопасном расстоянии.  Ждал? Я занервничала.

А Никита сказал: - Вы не понимаете –  именно такие люди и интересны.
- Чем, Никита?
- Вы не понимаете.
Конечно, не понимаю, с досадой подумала я, где уж мне. Святые и падшие, палачи и жертвы.  Конечно они интереснее нормальных людей – есть в чём поковыряться. Вопрос лишь в том, кто кем является, они так часто меняются местами.
И повернулась спиной к противоположному выходу, чтобы не косить туда глазами. Но разговор сломался и забуксовал.
 
- А как Юля с Павлом? – светским тоном спросил Никита после неудобной паузы.
- Никак!
Что я должна была сказать? Павел исчез почти полгода назад, так же неожиданно, как и появился.  Юлька замкнулась, разговаривала только по необходимости, делая этим чёрт знает какое одолжение, кричала: оставь меня в покое, что ты можешь посоветовать,  что?! на себя лучше посмотри! глядела с ненавистью и хлопала дверью. От неё осталась лишь серая оболочка-функция, которая отстранённо двигалась, механически что-то делала, ела,  спала… спала ли?
- Извините.  Я не знал, - в таких делах Никиту трудно было обмануть.
- Брось,  Никита. Откуда ты мог знать? Да и кто мог?
- А Глеб Юрьевич?
Ну это уже слишком. Разговор совсем  перестал мне нравиться.
- Глеб Юрьевич ушёл.
- К-к-как же? – он заморгал растеряно и виновато. – К-куда?
- Любовь, Никита. Маленький ты ещё. Не знаешь, что в жизни: либо пан, либо пропал. Вот ты кем предпочитаешь быть?
Наверное, это было жестоко. А с нами – не жестоко?
Никита растерялся, он не хотел ни того, ни другого.
Попрощались мы неловко и скомкано, произнеся, как и полагается, вежливые, ничего не значащие фразы.

Я поднималась по ступенькам и боролась с желанием оглянуться. Это не твоё дело, твердила себе, не твой выбор, не твоя жизнь, не твоя забота. Не смей. Пусть идёт своим путём.


***          ***        ***

Это было трудное лето для нас с Юлькой.  Заполненное ватной пустотой.  Каждая жила со своей бедой, избегая друг друга, дабы не наталкиваться на безжалостные, выжженные  болью, глаза. Хотя… Юлька в это лето как-то защитила диплом.
Но пришла осень, с её разноцветными листьями, прелым запахом, летящей паутиной и прозрачным воздухом.  С её созерцательным покоем.
Однажды вечером Юлька, изучив содержимое холодильника, оглянулась – я привычно сидела с бутербродом и книжкой –  и спросила: - Мам, а мы что, больше никогда не будем вкусно есть?
От неожиданности я вздрогнула  и посмотрела на  дочь:  штаны болтаются, ключицы торчат, глаза ввалились, а нос-то, нос.  И почти задохнулась от жалости.
- Конечно, будем, Юла, - ответила быстро, непроизвольно назвав её детским именем. - Хочешь завтра испечём пироги?
- Нет. Я борща хочу! - капризно сказала она.
- Уфф! – выдохнула на следующий день, вывалив живот после второй тарелки и сыто икнула: – Щас спою!
Я засмеялась.

И мы начали шаг за шагом приближаться друг к другу, возвращаться,  медленно, осторожно, наощупь, готовые отпрянуть в любую секунду. И наконец-то разговаривать.

- Знаешь, Юла,  есть две модели любви. Условно говоря, мужская и женская. Любовь «дай» и любовь «на».  Вот вы с Павлом… у вас обоих к сожалению – была вторая. Вы так перетягивали одеяло, что оно порвалось. Если ты не научишься давать... Впрочем, это придёт само.  Если полюбишь. Это женская гендерная роль. И не только в постели.
- Знаешь, мама! Вот ты давала, и что?! А папка ушёл к другой. Она почти моего возраста. Она что – лучше тебя даёт?
Прямо под дых.
- Скорее талантливее берёт.
- И как же гендерная роль? – не удержалась она от яда.
- Инверсия, дочь. Феминизм всё спутал. Теперь в моде унисекс. Кто успел, тот и съел. И потом… за молодое тело надо платить.

- Мам, - после долгой паузы тоном наводящим мосты, сказала Юлька, - а если папа вернётся, ты простишь?
- Юля, попробуй привыкнуть к мысли, что он не вернётся.
- Ну, если? Ты же сама говорила, что это не всегда любовь, бывает просто зарница, от рутины.
- Юля, а если Павел захочет вернуться?
- Нет!
- Вот видишь.
- Что ты сравниваешь! Вы с папой... у вас… вы всю жизнь. Как он мог? Никогда не прощу!
- Простишь. И чем быстрее ты это сделаешь, тем лучше. Я ведь простила. Вернее, пытаюсь. Но… понимаешь? Так же быть уже не может, а не так же – зачем?
И опять замолчали. Но в этом молчании больше не было невысказанности и тугого напряжения последних месяцев.

А зимой…
- Юля, это Никита?
На противоположном конце нашего дома разговаривали два молодых человека, как-то было ясно, что они молодые, хоть их силуэты размазывал густой снегопад, и чудилось в одном из них что-то сильно знакомое.
- Н-не знаю. Кажется.
- Так Никита или нет?
- Кажется, он.
- Ни-ки-та!
Парень, похожий на Никиту, торопливо распрощавшись с собеседником, отвернулся, быстро пересёк улицу и стремительно, наклонившись вперёд и ускоряя шаги – точно Никита –  направился вглубь сквера. А его знакомый двинулся им навстречу. Мы на него даже не взглянули  (как я потом жалела).
- Юль, догоняй, я не могу.
- Никита, стой! Да подожди же ты!

Он был совсем нам не рад. И стало понятно, что не просто так  поспешно закончил разговор и почти убегал прочь. Смотрел в сторону, разговаривал сдержанно, адресуясь лишь ко мне и почти полностью игнорируя Юльку. Юлька, шокированная таким отношением, только изумлённо и молча таращила глаза.
Да, живёт дома. Нет, не рисует. И путано про какой-то там уровень, который надо пройти, прежде чем. Старые рисунки уничтожил. Они не соответствует.
- Я и у вас всё заберу, как только  заработаю денег, я же помню, за сколько их продал, - и обвиняюще посмотрел в глаза.
- Не отдам! – быстро сказала я.
- Вы же знаете, в каком состоянии я их писал, не можете не знать. Вы воспользовались.
- Я-не-отдам!
И подумала: вот тебя и вылечили, Никита. Кажется. А что ты хотела? Чтобы тебя он слушал больше, чем родителей? Кто ты такая?

- Мама, а как ты думаешь, вот Никита, из него может что-нибудь получиться?
- Если сильно повезёт. Должен быть кто-то, готовый положить за него жизнь, обычно это родители, чаще всего мать. Хотя…  у Дали была Гала, у Матисса – Жанна, у Ван Гога – брат Тео, у Пикассо – хм… у него было много.
- Это что же получается, никто о нём и не узнает?
- Мы знаем. Давай, Юля, повесим его рисунки. Он опять пропал. Только вот… нам самим с этим не справиться, сверла всякие, дюбели… стены-то у нас…
- А мы папу попросим, он не откажется. Ну хорошо, я попрошу, - поспешила исправиться. - Он меня со всех сторон обхаживает.
- Он не откажется. Но мы не попросим.
- Ладно. Тогда можно этого, который «муж на час».
- Господи, вот дожили.

Коренастый мужик вытер об штаны руки и поправил рисунок.
- А что это такое? Как называется эта… хм… картина?
- Эта? – я отошла в сторону и, прикусив указательный палец, сощурилась и оценивающе посмотрела на стену с висящей картиной, медленно и задумчиво ответила: - А это – Яна, стирающая детское бельё.
- Что?! Как?!






© Copyright: Конкурс Копирайта -К2, 2016
Свидетельство о публикации №216082401491


обсуждение здесь http://proza.ru/comments.html?2016/08/24/1491