ТЮЛЬ

Виктор Сбитнев
Виктор СБИТНЕВ
ТЮЛЬ

Жил в деревне Дива. Странное у него было прозвище, но справедливое. Говорил мало, всё больше крутил усы и думал. Жил один в аккуратной под шифером избе. Каждую субботу топил баню и брал в магазине «маленькую». Пальцы у него на руках были ополовинены: когда-то давным-давно отдавило лесиной, поэтому прозвище – Беспалый – также прочно укрепилось за ним.
Дива делал всё сам. Никого не нанимал ни в лесничестве, ни в сельсовете. Каждый день видели его с тачкой, косой или топором. Круглый год ходил он в кирзовых сапогах, ноги почти не поднимал – было похоже, что он ходит на лыжах. Сапоги шаркали задниками, весь он раскачивался при ходьбе и из порыжевших от никотина усов попыхивал козьей ножкой, никогда не щурясь от дыма. Важивал он из лесу хворост и траву, которую сушил возле бани, на лужайке. Как доил козу, никто не знал, но знали, что доит сам.
Лето обычно выдавалось в здешних местах жарким и сухим. По утрам поднимался от полей осторожный туман, лёгкими куделями зависая в синеватом пространстве, а когда начинал редеть, казалось, что воздух дрожит и тугой волной силится плеснуть куда-то… В это время Диву часто видели у колодца с бадьёй в руках: сделает несколько глотков, утрётся рукавом и смотрит на мир. Опять попьёт, оботрётся и вновь смотрит. Потом впряжётся в свою тачку, приналяжет – и только роса на стороны, да такая, что иной раз аж радуга над ним заиграет.
Натрудившись за день в поле и на огороде, вечером садился Дива на завалинку, прислонялся затылком к избе и замирал, то ли слушая что-то, то ли вспоминая кого-то. Всё гуще и гуще запевали лягушки, словно журавли на подлёте, жалобно и зовущее блеяли последние не загнанные овцы, а в смородине вдоль забора тёрли себя лапками невидимые кузнечики, и музыка эта казалась, как всегда, необычной.
Неподалёку от Дивиной избы воронёным поблескивало подновлённое недавно шоссе, и пассажиры с вечернего рейса иногда просили указать дорогу до соседней деревни.  Дива подкручивал усы, неторопливо прокашливался, сплёвывал под ноги и, отрубая каждое слово необычайно резким движением культи, авторитетно начинал:
- Прямо, потом так, - он указывал, как именно. – Где Паня – Миша – нет, где наша Пашка – есть. Водичка, речка. Где Ваня Никулин – нет, где няня Груня – есть!
Озадаченные горожане растворялись в тёплой дорожной пыли, а Дива невозмутимо разминал своими полупальцами махру на вылинявшем газетном обрезке.
Однажды в сельсовете его спросили, когда он родился. С минуту Дива раздумывал, теребя какую-то странную, видавшую виды шляпу. Потом полез в грудной карман, что было  признаком обдуманного решения, и уверенно  изрёк:
- А когда от Машки Лушниковой до Питилки полпорядка сгорело!
Говорили, что ещё раньше, сразу после войны, когда Дива был с пальцами и жил с бабой, за ним водились грехи по части стихописания. Подойдя к прилавку и потрясая над весами исполинской ручищей, он обращал в сторону склада гневные строки:
Человек я – не скотина!
Поступила мешковина.
С наступлением весны
Просьбы выдать на штаны.
Знаю, что для вас то – смех,
А у меня наружи грех!
Шло время, и Дива по-прежнему оставался «дивой». Где-то раздобыл метров десять отменного тюля и теперь навешал его так густо, что окна избы белели на добрую версту. Купил трельяж и к низкому закопчённому потолку приладил хрустальную люстру. Осторожно раздвигая ажурные завесы, задевая головой отзывающуюся малиново люстру, Дива подходил к трельяжу и мастерски закручивал усы, наблюдая, как это лихо выходит при тройном отраженье. Работал он по-прежнему много, говорил мало, всегда был бодр и стремителен, и деревня хоть и шутила над ним, любила своего Диву, без которого она, верно, была бы чем-нибудь другим.
Но однажды вечером Дива не вышел на завалинку. Это так поразило соседку, что она принялась стучаться в горницу. Дверь оказалась незапертой, но в избе никого не было. Пусто оказалось и на огороде. Соседка побежала к половне. Тачки не было…
- Маманьки, в лесу… до коих пор!
Соседка ждала до сумерек и вдруг как-то сразу поняла, что Дива не придёт. Встрепенувшись, бросилась она собирать мужиков на поиски, охая и причитая.
Диву нашли далеко за полночь на дальней закордонной просеке. Когда его укладывали на тачку в им же накошенный клевер, тело его криво дёрнулось и занемело. Дома, лёжа на железной кровати, Дива, с трудом облизав запёкшиеся губы, едва слышным выдохом подозвал соседку:
- Принеси водицы, только чтоб стылой, прямо с колодцу…
- Да, полно! Что ты? Щас в больницу, машину из сельпо дадут…
- Нинка, я воды хочу… Он так смотрел на неё, как никто и никогда, даже муж, что не вернулся ещё с финской. И она принесла кувшин воды. Он медленно, растягивая удовольствие выпил. Веки его полузакрылись, грудь вовсе не поднималась, только край тюля слабо трепетал от его дыхания.
- Ну, вот… всё топеря. -  И в голосе его не было ни усталости, ни смертной тоски. – В Бога я не верил, родных у меня нету… Можа, помянет кто добром?
Прошло несколько минут. Соседка заплакала, содрогаясь всем телом. Тюль висел ровно, не колеблясь, только люстра слегка позванивала под потолком, придавая всхлипам какую-то гулкую прозрачность.
Потом соседка встала и долго пыталась завесить огромное тройное зеркал