Два патрона

Сергей Бажутин
Честные мы были геологи, и упёртые. Уже геологии-то самой не было, а мы всё сопли морозили, не хотели Севера покидать, за горизонт рвались. Кто в грузчиках, кто в бичах, азарт и фарт водкой заливали.

Я к тебе, Серёга, пришёл, десять отгулов в «Колымторге» заработал.
- Дай «буран» до Гальгаваама доехать, всего-то пятьсот вёрст.
Ты говоришь:
- Охренел, что ли, в одиночку ехать, да на казённом аппарате? А если что?
- Поехали тогда вместе, меня Москва попросила газовую съёмку сейчас по апрелю сделать.

…Через день укатил я со Стасом, прикомандированным москвичём. Здоровенный мужик был, мосластый, гирями качался, у тебя все дрова, листвягу, за сутки переколол, секса гигант.
Но на Северах первый раз. А ты ехать не захотел. Вот и пришлось мне дрожь в коленках унять, Стаса на задник нарты усадить и двинуть в белое безмолвие.

Любашака на меня смотрела… блин, как в последний раз. Но молчала, знала, что говорить бесполезно, жена ж геолога.
А мне тридцать семь – возраст самоубийц. Стасу пятьдесят, но тоже, смотрю, безбашенный. Куда с добром?

Через полтора суток мы уже на берегу Колымского залива были, прошли Чаячьей протокой. Полсотни проб снега взяли. Днём тепло, солнечно, «буран» греется. Я ему, бедняге, снега на цилиндры накидаю, он пыхтит, шипит, плюётся. А сам в сумерках еле сапоги заледенелые от носков отодрал, валенки надел. В унтах на Колыме только фраера ездят.

Холостым ходом до устья Большой Чукочьей часа три, через залив. Едем, на застругах прыгаем. Стас сзади в нарте, в пыли снежной, как грузчик в муке, за растяжки грузовые держится, терпит, зубы сжал, молчит, как олень. И пар изо рта не пускает.

Посредине залива антенну раскинул и в рацию:
- Здорово, Гвоздь! Что у вас на ужин?
Там на льду топографы стояли, промерщики, на будущую навигацию работали, там меляки везде, осушки.
Коля Гвоздёв пробубнил из тепла:
- Я тебе, шалый, ведро с солярой зажгу. На него от Чукочьей и езжай. Там всего двенадцать километров. Смотри, мимо не проскочи.

А в заливе темно, хоть и звёзды светят и сияние зелёное.
Стас в куржаке, на полусогнутых:
- Давай ружьё соберём.
- Зачем?
- Знаешь, вдруг я по дороге выпаду… А тут, сам же говорил, медведи белые родятся, в оврагах...
А я думаю: если с нарты свалится, ружьё точно сломает, тогда мы даже застрелиться не сможем.
- Ружьё, - говорю, - Стас, в чехле на шею повесь. Вот тебе два патрона, пулю в нижний ствол, а картечь в верхний. Если с первого выстрела не завалишь, картечью застрелишься.
Постоял мужик, подумал, патроны в карман положил, ружьё на шею, и сел на нарту.
Послушный, мышцой не играл. Понял, во что попал.

С устья Большой Чукочьей хорошо огонь виден, и рядом, как будто, а в залив не могу уйти, торосы вдоль припайной трещины с двухэтажный дом. Свет от фары по ним скользит, и про медведей не думается, тут стена непреодолимая, это хуже.
А четырнадцать часов за «бураном»? Рукавица к «газульке» примёрзла, я уже ладонью на неё давлю из последних сил.

Что, вот, углеводородов, нефти и газа у нас в СССР не хватает, чтоб так мучиться? Не могу же ледяные эти горы перелететь, и «буран» казённый, Серёга, погубить. Хороший ослик-то, тяговитый, и ест мало. Такого редко встретишь.
Прыгнул я, полуживой уже, с заструга, он твёрдый, не хуже льда, лыжа хлопнула, - испугался, не сломалась бы, - и ослик наш умолк.
- Ночуем, Стас.
- Где? – москвич этот долбаный спрашивает.

Чай варить сил уже нет, не Стас же это будет делать, ещё сгорит, это ж не дрова колоть. Кое-как палатку на ящик из-под холодильника набросил, в нём бензин в канистрах, пробы в стеклянных баночках от детского питания, сало, примус, бутылка спирта, - удачно заглохли, субширотно, - ветерок с севера тянул низовой.

Ты, Серёга, помог нам тогда, к «бурану» дохи дал и штаны из меха зимнего оленя, Татьяна Скотникова их шила. Только маленькие они, блин, юкагиры. Мы со Стасом богатыри против них, да ещё, если поверх ватных брюк и телогрейки натягивать, совсем коротко получается.
Всё нам, северянам, не так: то рубашка короткая, то хер длинный.

Очнулся я, Серёга, - где? Не могу ничего понять, усы к дохе примёрзли, ворсинки оленьи бьются травинками заиндевелыми под неслабым ветерком. Ощущаю морозец, по предположенью, под тридцатник.
Минут десять соображал, пока звук неуместный на льду не услышал. Бляха-муха, это Стас храпит! А эхо в торосах гуляет, заблудилось.
Встаю, качаюсь. Стас с южной стороны лежал, его сразу холодом обдало, он глаза открыл, почмокал, как ребёнок, и захрапел опять, ладошки под щёчку.
Меня потом прошибло: поднимать его надо, он уже туда пошёл, к юкагирским праотцам верхним. Пинка ему в зад. А «буран»-то заведётся на тридцатнике с ветерком? Или паялкой греть придётся? А лыжа как там, пополам?

А соляра гвоздёвская горит, сияет маяк, двенадцать километров до него. Гвоздь не дурак, верхонок старых в ведро накидал, они больше суток гореть будут. Видно, ветром огонь расплёскивает.
И опять та же мысль – чего дома-то не сиделось?

Стас уже стоит в позе замерзающего, руки к груди, себя, любимого, обнимает. А я вспомнил: он же жениться собирался на двадцатилетней. Как вернусь, говорит, с Колымы, так и женюсь. Не зря он на дровах тренировался. Ну-ну. Вернись попробуй. Сначала вон палатку собери, уложи, брезент каляный затяни, и на правильный узел завяжи, чтобы потом ногти не ломать, развязывая. Я тебе не дам фал капроновый резать.
Говорю:
- Бегай вокруг нарты.
Побежал, конечности, как у куклы, болтаются вокруг тела. Гляди, щас отвалятся.
А сам к ослику нашему. Ну, подсос, рывок?

Да, Серёга, не зря мы с тобой столько водки вместе выпили. Колымский закон нас не осудил.

Биноклем прошёлся по горизонту – балок с чёрным дымом! Рядом – трактор! Двух километров, блин, не доехали! А от того балка Гвоздь трактором путик через торосы проломил и вешки даже поставил. Это ж не кто-нибудь, а топограф Николай Гвоздёв, брат по разуму.

Любашка, жди мужа-геолога, он вернётся, обещаю. У нас же дети…

После гвоздёвского борща и жареной оленины – в сон. Мы ж пока эти двенадцать километров проехали, я три раза чуть с «бурана» не упал. А так туда хотелось, в сладкую смерть.

Так оно бы и состоялось, промедли мы чуть-чуть. Апрель – ветреный мужичок, Пургею свою наслал, она двое суток нас охаживала, лезла, дрянь, во все щели, песни пела – заслушаешься, и то плечиком приложится, то коленкой, а то и грудкой своей маленькой холодненькой навалится – не вздохнешь. Ловко бы она нас прихватила у Большой Чукочьей, залюбила бы насмерть.
Вверх по Чукочьей в десяти километрах изба, конечно, была, да попробуй найди её, занесённую…

Пока дуло да свистело, я, Серёга, «буранчик» твой посмотрел, пружинки-мружинки, сломанные об колымский лёд, поменял, звёздочки те же беззубые заменил, кулачки поприжал, а то щёлкали они как-то не разом, один за другим. Непорядок это в такой ситуации.
Стасу всё показал:
- Вдруг, Стас, я с «бурана» упаду, ноги-руки переломаю, что делать будешь сам-один?
А до Гальгаваама ещё километров триста пятьдесят, и гаку сорок. Страна же нефти и газу хочет, а мы тут, с москвичами...

Хотя она, страна, в тот момент совсем другого хотела – свободы, демократии. А у нас, у колымчан, всего этого было, хоть завались. Колымский закон же действовал, и мы, что хотели, то и делали.

…Следующее пристанище мы со Стасом нашли легко, хотя, кроме горного компаса, чтоб направление по нулям держать, ни карты, ни аэрофото не было, - бесполезно это, только на удаче. Ехали вдоль берега залива, он кокорами чётко отмечен, они, чёрные коряги, из снега и льда торчат полосой метров в пятьсот, пробы брали, нормально работали.
Стас опять стал медведей бояться. Я одного увидел, так тот оленем оказался, и на лёд перед «бураном» выбежал, поворачивать стал, поскользнулся, бедолага, грохнулся. Стас сразу осмелел, орёт сзади: бей его! Среди москвичей тоже, гляди, азартные попадаются.

А я смотрю на телка безрогого, одной рукой за руль, подмышкой ружьё, и стрелять не могу, любуюсь, и жалко мне его, как он оконфузился. А если б волки были? Не пожалели бы.

Стас телесами своими мохнатыми навалился: что, гад, не стрелял!
Беда с ними, с прикомандированными.
Пришлось объяснить туристу московскому, что «бурашка» ещё восемьдесят килограммов груза не потянет, а если обдирать – час, минимум, потеряем. Не мог же я ему прямо сказать, что живое намного красивее, чем мёртвое. Мы же не голодные, и спирт у нас есть, и надо пробы брать, чтоб страна дальше жила, и балочек ещё не нашли.
Где он, а?

Вот когда печку в нём затопили, супцу на сале заварили, спирту по соточке, до Стаса дошло. Вынул из кармана два патрона, что я ему посреди залива дал, положил на изрезанный ножами стол. А я уж забыл про них, про патроны эти…
Глянули мы друг другу в глаза, и смех пробрал, хохочем, нет сил остановиться. Ну, видать, каждый по своему поводу.
- Прости меня, - Стас говорит, - я всё понял. Возвращаю патроны.

…В общем, Гальгаваам нас дождался, оставалось-то до него всего сто пятьдесят вёрст. Работу мы со Стасом завершили, пробы в детских баночках нормально доехали, не побились, Стас их потом с собой в Москву увёз, и аномалии газовые были обнаружены.

Жалко, Стас так и не женился, вернулся с Колымы, а невеста его московского парня нашла. Быстрые они тоже, москвичи.

Мы со Стасом обратные эти пятьсот километров легко сделали, катились, как с горки. Я только тогда понял, что если на север идёшь, то как в гору, тяжело идти, с напрягом. Что-то в голове там напрягается, то ли от страха, то ли от полей электрических и магнитных, хрен его знает.

Ты, Серёга, когда меня увидел, и «буран» нецелованный, муха не сидела, говоришь, этак посмеиваясь:
- А я уж думал, не увижу тебя больше, Серёга.
Бляха-муха, ну, ты, Серый, даёшь. Дать бы тебе в глаз.
Но не смог на тебя, Серёга, обидеться, нет… Ты тоже хорошо на язык острый, да и рад был, ясный пень, что я вернулся, пошутить решил, понятно. «Буран» твой прошёл больше тысячи километров по тем местам, что и космонавтам не снились, и, главное, работу сделал, ослик наш, не чихнул, не пёрднул.

И Любашка дождалась, любовь же у нас была, и дети общие. Не мог я не вернуться.
И мы с тобой на сутки загудели… Любашка потом неделю со мной не разговаривала.

Скажи, было же и у нас с тобой, о чём поговорить?