Алгебра гармонии

Андрей Карапетян
Несмотря на отвратительный свой характер, я, тем не менее, готов попрыгать и похохотать, но только в компании людей, в порядочности которых я уверен – вместе с телом должна отдыхать и душа. Я готов переброситься шуткой, но только с теми, кто платит за свои шутки, причём платит настоящими деньгами, а не отсылкой к духовности. Мне нужен расчёт порядочности, математика чести, я знаю наших, в конце концов, после всех метафор и рифм, пушка таки не выстрелит, а раскошеливаться будет восторженный олух, раскрывший рот. А официант – это уже не Мюнхгаузен, счёт после обеда – уже не метафора!

Он просто – Сальери, этот нытик, мучимый завистью и логикой. У него нет яда, припасённого Изорой, но за роялем – не Моцарт, а Мюнхгаузен, и ещё один Мюнхгаузен болтает ножкой на подоконнике, а третий раскачивается превесело на люстре. «Нас мало избранных, счастливцев праздных...» За роялем – импровизатор, творец, из любви вошедший в высшее равнодушие, начавший месить как глину лица людские, начавший творить по живому. Хорошо, если как Бродский – по мёртвому! А если всё-таки – по живому?
«Со мной – иное дело, я – монах...» Он – Сальери, он монах, Дон Карлос, инквизитор, охранитель разума, знающий из чего кладут дороги и стены, а поэзия – Лаура, прелестная и несчастная, ждущая того, кто перестанет выполнять и прикидывать, кто влюбится безнадёжно и неподвижно... только такого можно бросить и забыть. А монах не влюбляется, а ждёт.

Но, повторюсь, стрекочущие толпы вокруг Сальери могут моментально пронести мимо него и румяного кудрявца, вылитого Моцарта, но они все – Мюнхгаузены.

И не думайте, что Мюнхгаузены вокруг – это так, для веселия обедающих. Балабонят-то они превесело, да только тщеславие их не только ерундой прорастает, не только тридцать второе мая выбрасывают они из рукава на удивление олухам. Они умеют играть в тяжёлые игры.

Великим импровизатором прянуть на век свой, вороном пасть на клавиши того рояля, в котором струн – со всех земель, на рояль-город, на рояль-лабиринт, озарением высшим подчинить себе мир, и потом – умереть... сразу, не ожидая страшных историй. Потому что рояль, пробуждённый гением, БУДЕТ ИГРАТЬ ДАЛЬШЕ и остановится только через семьдесят лет. Кто это был? Неуж-то – Моцарт? Тогда кто был тот, кто дал ему яд, кто дал ему умереть раньше расплаты?

Гений ли тот, кто силою слова своего пол-мира лишил ума и повлёк безумные толпы рвать и ломать, убивать и закапывать?

Нет, мы возразим, и глянем в сторону угрюмого Сальери. Что-то тут не так. Гений – это любовь.

А в любви выигрывает, между тем, тот, кто не любит. Выигрывает тот, кто сумеет угадать в надменной красоте совершенную плоть, а в словах: «Мне никого не надо!» – угадать слова: «Возжелай же меня!». В любви выигрывает насмешник, но ему от обаяния остаётся угар, от грехопадения – запах... Он просто уходит, насмешник, и полюбить ему уже не удастся – он уже навсегда поумнел. Какой же он гений?
Поэзия – это жажда любви. Тексты ждут того, кто возьмёт их, кто сожмёт их, охватывая всё теснее. Поэзии нужен мужчина.
Но и власть поэзии велика над овладевшими ею. Это власть СЛОВА, а главное – власть НАД ЕГО ТОЛКОВАНИЕМ.

О, господи! Сколько же у них было свободного времени! Как много свободного времени было у Пушкина – целая осень!
Писал бы он «Медного всадника», когда родился бы в Европе? Нет, конечно. Он был бы Эженом Сю, он был бы фабрикой, он продавал бы романы. Или уехал бы в Грецию.

И только дойдя до ПИРА ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ, поймёшь вдруг вне логики окружающей тебя непрерывности, что жизнь – это скоротечная болезнь, что можно и так, что давно умерший и перегнивший десять раз дворянин однажды, въяве и вживь, преодолел страх понимания и сумел поцеловать чумные губы, и умер сам, и понял, что это не страшно. И тут же вернётся призрак, не договорив: «Пока живём, смерти нет».

...что это – весть из прошлого о любви и смерти, потому что смерть Вазир-Мухтара, на самом деле – предупреждение о том, что жизнь – это взаправду, что это - промозгло.
Текст – это оптическая система, показывающая тебе твою спину. Ты уже идёшь вслед себе, тебя предупредили. Если это – текст гения.
Да, это лицо собрано из бабочек. Но говорит оно о жизни.

И, в возражение сказанному, очередную книгу можно будет назвать однажды: ВЕЧЕРНИЙ ОСТРОВ НА ХОЛОДНОЙ РЕКЕ. И уже в ней думать, почему у нас, в умирающем мире нашем, именно Дон Кихот и Мюнхгаузен восприняты всерьёз, и в ней уже отвергнуть мысль о рядовом пижонстве артистов, не желающих разрабатывать вглубь, а хватающих всё новые имена и приставляющие их к старым узорам – нет, не от лени то, возразить уже в новой книге. А потому, что маски эти пришлись впору российской гордыне – не собою переделывать мир, но дурачиться и дразнить, побеждая бумажных драконов и потешных великанов, – сумасшедших не бьют, их боятся в России. Тем более, если они и не сумасшедшие вовсе. В России, написать уже в новой книге, выходят всем миром ждать юрода и ждут до утренней зари, перепутав день с ночью и труд с мечтанием.

Владеющий словом ответственен здесь за многое, если не за всё.
Поэтому формула: «Пока не требует поэта...» – формула бесчестья. Жизнь и смерть Христа – прежде всего жизнь человека чести. Как на уровне житейских скитаний, так и на уровне текста: он СЛОВО принёс и он первым его исполнил. Возможно ещё и поэтому – это была жизнь человека-Бога.
И метафора: «Свет – добро, а зло – тень от света.» – есть формула бесчестья, ересь, воздвигающая зло в разряд необходимостей земных...
...инквизитор выпрямился и воздел перст над собою...
...чуть ли не уравновешивающая добро со злом, формула, отвергающее напряжение отрицания зла, лишающее смысла учение Христа. Источник бесчестия российского – не только в рабстве, но и в высокой литературе, надменно уравнявшей одинаковой трагичностью унижение и преступление. Вспомните, как мы не просто прочли взахлёб «Мастера...», а влюбились в Сатану. Ещё не став христианами, влетели своей простою душой в ересь, с которой обожаемая наша Европа ВЫНУЖДЕНА БЫЛА СПОРИТЬ посредством костров, пыток и прочих тоталитарных прелестей аж в раннем своём средневековье.

Цивилизованность – это истребление привычки к забвению.
Культура – это умение забывать изысканно. Ну, например, то, как святой царственный великомученник приказал однажды стрелять в толпу с иконами и хоругвями.

 «Нет правды на земле, но правды нет и выше...»
Это сказал не Сальери, конечно. Всем ясно, что сказал это автор, с этого начал он и под конец задал знаменитый свой вопрос: совместны ли гений и злодейство?
Понятно, что Моцарт – ангел, что он безгрешен, что, если и совершает злодейства он, то – не замечая! А Сальери – математик, он должен прежде всё объяснить, и потому – не гениален. Гений прежде делает. А человек должен алгеброй поверить и музыку и себя... а чем же ещё? Ну не демонами же!
Понятно, что алгебра у автора-невидимки – это изящная отсылка к убожеству расчёта, что это – непростительно. И это роднит меня, провинциала, с ним, Сальери. Я, как и он, должен прежде доказать себе надобность злодейства... прежде свершения оного. Потому что мы с ним различаем злодейство и добро, мы с ним подробны и гений нас не посетит, потому что гений облетает неглавное. Только пропускающие не главное дождутся вдохновения.
Да, понятно, что я зол и пристрастен, а, стало быть, узок – ведь я уже знаю результат. История, конечно, не кончилась, но культура уткнулась в дачный сортир, её пора переименовывать, чтобы то, что осталось от неё называлось бы уже иначе. Но что мне делать, если я – Сальери, и разум мой отказывается не замечать мелочей. Разум мой поражён алгеброй и отказывается отбрасывать неглавное.

Протирая глаза, выходя во взрослый мир, мы всё ещё серьёзно думаем о смысле жизни и по-настоящему вслушиваемся в слова, которые меньше, чем деньги, потому что быстрее, чем они, меняют своё содержание. Мы и вправду исполняем высказанное однажды невесть кем.

И вот здесь уже вспомнить, как однажды встретился в суемятице этой кто-то, кто сыграл на раздолбанном клавесине божественный отрывок. Сыграл, посмотрел вокруг, встал, и незаметно как-то пропал в карнавальной толпе. И вовсе не румян был, а был сутул и лысоват, и глядел не беспечно отнюдь, а вопросительно и крайне неуверенно. А отрывок этот до сей поры крутится и томит – где бы услышать хоть раз такое?

Потом только понять, что – не совместны. Поскольку источник злодейств всех на свете – тщеславие. А его не может быть у того, кто Моцарт. А если есть, то – не Моцарт уже, а – Мюнхгаузен, который умеет не петь, а, как Сальери, – только сочинять. Просто яда у него нет, и не желает он просто спасать мир. Спасение мира – удел Сальери.

Потом только понять, что алгебра – не вся ещё математика, а бывают такие нелинейности и несходимости, что никаким пером не подвести под расчёт. Ну как обсчитать бескорыстие и доброту?

И яд Сальери припасён только для этих случайно встреченных. Вот они – потолок, и тупик для нас, провинциалов. И только Мюнхгаузены, живостью своей, да количеством несчётным, спасают мир от яда Изоры. Подсыпал, подсунул, тот и выпил. А он – и не тот вовсе. Опять Мюнгаузен! Хотя и похож чертовски, и на клавишах – вполне виртуозно, и мелодийка свежая, а – не тот!
И там – не тот. И там. И в толпе этой пойди найди его, настоящего!