Эпитафии шёлка

Виталий Шатовкин
[поэма]

I.

Тенью воды по глади холста, вроде
бы в клетку – солнце шлёт,
сквозь решетки
лучей,

в казематы глюкозу, под напевы из
скрученных связок в подобие
сетки или в булинь –
как

набаты аорты, в них люди из ниток: 
эпитафии шёлком – династии
Минь. В тех садах
все

носили одежды с бумажного рая –
распускались красным пионы.
Над бамбуковым
эшафотом

в
 
небе роса – сквозь которую старый
ученый карты листая – видит
в рисинках ужина,
звёзды из

Малого Пса. Он досрочно ослеп в
ритуалах похожих на панцирь,
черепахи, покрытой
морщинами

в сеть багуа. И стекает по каплям с
кисточки тушь – наложница в
танце, где на вечности
жёлтым –

выводит

иероглиф сухая рука. Ветер спину
ломает о лоб – отрекаясь от
гонга. С высоты
главных

башен – чешуёй черепицы взирает
дракон – и звенит – стёртой
бронзой в ушах у
него

перепонка,

когда нищий монах – на доске для
сянци, завершает свой кон.
Или жизнь. Он бы
мог ещё

жить, обветшалыми песнями жаля
щербатое небо – у судьбы
переменчивый
хвост –

небо выбрало сон – и оставив свой
лян серебра и котомку для
хлеба, он ушёл на
восток –

там, где шёлк

расшивался керамикой
выжженных 

---
звёзд.


II.

Веером гладя прокуренный воздух
жасмина – где сливаются
реки – армии идут
вспять.

Натыкаясь – копытами сбитыми на
бездорожье, кони проходят
мимо – под землю,
вглубь,

в

терракот – туда, где удобнее спать.
Их гривы сплетаются. Кожу
всадники пачкают
глиной   

от

насекомых, чаще всего, от саранчи.
Смазаны глиной их луки,
приступы дрожи
и лица –

только глаза:

как остриё, как у телеги спицы, как
спящие, в глиняных ножнах,
мечи. Небо над ними
вздувается

чернозёмом, когда раскрывает, под
утро, силки свои – тутовый
червь. Где-то вдали,
за равниной,

высохших

глаз не смыкают их жены, и тянется
медленно, пахнущий влажной
землей – воздух, как
выжатый

нерв. Они высыхают – но только не
взгляд: единственное, чего не
касается вечность.
Под латами,

в

каждой латунной груди, дети не спят.
Свечками гаснут и тлеют – а
глина над ними
твердеет и

трещины, сухостью кроют их звуком
одним – /небо/. И небо, в тот
миг – багровеет.
И где же

ты – взвоет седая луна – а после ещё
одна, из соседнего дома, и
звёзды, над ними,
осколками

ожидания, выложат слово – /скорбь/.
Сгорбившись – ветер задует
свечу и эхо – как
дробь.

И чёрные

камни для го – разделили ничью – и
вскрикнет иссохшая плоть –
я в памяти, в памяти
вашей

---
кричу.


III.

Но кто-то проснётся, жестами тихо
скажет – забейте мне трубку
потуже тем облаком,
цвета 

свинца, что кожею пьёт от реки. И
губы, и плечи, и руки – как
снег ожидаемой
стужи,

как

пепельные мотыльки, вздымаются
лентами вен с горячих углей,
что курят погожими
днями с утра

старики.

Здесь воздух становится нем – как
все эти люди, жующие просо
безбрежными ртами,
в которых,

так тщетны попытки – к бумажной
свободе. Немощен каменный
быт – и вместо риса
с пшеном,

с них

подать берут зубами, язык заменяя
доступным молчанием и
жаждой курить. А
опиум

в них –

есть желание сна и отсутствие слов.
Или страх говорить – с теми,
кто пишет эти слова,
как утро

скалистые

горы на горизонте пустыни /Шамо/ и
кто-то каждую ночь, в покоях
дворца, безудержно
бродит – и

слово рождается тенью, в молчании,
само. Вдох. Речь – будто синяя,
дымная тушь, шипя
застилает:

природу, глаза, частично рассудок и
жжёт, иногда, железом чуть
выше костей. Там,
где-то

/между/

ключиц, особенно узок – тот тонкий,
капроновый шнур, что завязан
вне времени суток,
и вдохом

рождает слова от бесполых людей –
выдох. И волю его оттеняет
бумага – рисовый
лист в

чернилах, а может быт в завтрашней
крови. Вы трубку забили мне –
громко – кашляя в
шелковый

воздух,

скованной грудью кричит он от боли.
И небо роняет водой дрожащие
взгляды на хлопковый
зонт, а пепел

от трубки – тушует тенями
согбенных людей

---
горизонт.


IV.

И от трубки курительной каменный
бивень – прячет под кожей
слон, в нём полые
кости

больного, как в зеркало сводит сон,
плавно текущий от берега
Желтой рекой –
в гладь –

эту форму дерева, со снятой корой.
Имя вечности в мертвых
звуках – распевает
монах

круглый /Ом/,

звеня взглядом своим, стеклянным,
как промытым сквозь пальцы,
песком. Разливается
тенью

свеча по горбатым речным валунам:
обтекаясь нефритом, крича –
/я тебя никому не
отдам/.

В

тихих заводях тысячью волн, вторит
голосу – там ищи, где туман,
на рассвете, как сом,
заплывающий

в

камыши. Омывается устьем восход
и лучами течёт вниз с ив –
/я тебя никому не
отдам –

своей кровью твой сон окропив/. Её
волосы памятью вьются,
когда люди уходят
вспять, 

она

дном своим бесчеловечна, и готова
лишь камни им взять, словно
зубы – что скрыты
губами

на границах обоих миров – где над
шторкой пустыня роится
без начала – без
берегов.

И с той,

и с другой стороны – отражаясь, в
тебе – ртутным имени – я
сожгу над собой
мосты.

Она

женщина – среди женщин – причём
многие видят в ней мать,
преклоняясь над
ней, и

ладони

смочив – начинают грехи замывать.
Подбородком с оттенками
хны, шепелявят
свой

кукольный – /да/, и смывая с камней
следы – заливают, как дождь,
города. Свои иглы
сложив

в яйцо,

где-то в брюхе, под рыбьей икрой –
по морщинам течёт в лицо,
оставаясь извечно
седой.

Фонарями
в

ней воздух жгут, рыболовную топят
сеть – и сухой, сыромятный
жгут размокает в воде,
как снедь.

До прозрачной

десны волны пьют – молоком с ног
стекают вниз – получив от
реки свой трибьют,
император

---
глотает
рис.   


V.

Узнаешь? Это зубы дракона, протяни
мне ладонь и возьми, они дышат
сквозь летопись комы –
обнажаясь,

как осенью

кроны – как разбитые, дном, корабли.
В них земля упирается грудью –
полусферой соленой
пыли –

они,

корнями тянутся к небу со словами –
взлети, взлети. Слёзы в пашню
впитались паром – 
набухая,

кренились вбок и из глиняной сырой
ямы, миллиардами босых ног –   
восьмирукий тибетский
лама выпускал

монохромный

росток – зерно рисовой гексаграммы.
На бумаге сплетения строк – 
завязались изгибами
кармы.

Растекался желтком восток – между
лунок в залитом поле, где
посажены в кварц
рукой,

стебельки

черно-белой хвои – проявляются под
луной. По колено зарывшись
друг в друга размокает
в мотыгах

сталь, стрелка компаса водит кругом
намагниченность птичьих стай,
голубеет над ними
дымка, и

росток изумрудной иглой, протыкает
винил пластинки возомнившей
себя луной. Набегают
на чеки волны,

отбивая камням – /взрасти/, и восход,
на сусальной джонке, начинает
лучом грести. Сухожилие
ручной клади

закипает дыханием волн, и о камни, в
стенной ограде, разбивается
эхом гром –  /ты
взгляни,

ты взгляни направо/ – кричит Мао его
жена – распуская по ветру косы
серебристей чем
седина.

В них

гребенкой проколот воздух, части тела
в иголках чжень – в отражении
таят звёзды, зарождая
дневную

тень. И руками – песочной фигуркой –
Мао вытер слепые глаза, и как
перья с подраненной
утки –

разразилась
над

ними гроза, на зеркальных зазубринах
града было вдохом последним –
/прости/. Мао, Мао –
наш рис?

Не надо –

мы теряли детей – отпусти. Отпусти –
суховеем раздалось, голос в горле
надтреснутым стал и в
стеклянных

зрачках

усталость – проржавевших жаровен
сталь. Пальцы градины в воду
сжимают – каменеют
под куполом

век и аорта над сердцем мелеет, как
истоки у высохших

---
рек.


VI.

Эй, вы там – шевелитесь, и голосом
кожаной плети, разбивается
утренний сумрак
холодным

щелчком.

Отпираются нехотя душные, тесные
клети: полуприсядью, боком,
но чаще ползком
и ничком,

завернувшись
в

лохмотья из каменноугольной сажи
и ладонями пряча пробоины
выцветших глаз,
под

ехидную злобу верёвочных кукол и 
стражи – соболиною кистью
ночь красит раскосый
анфас.

Над

стеной – замирает молчанием песка,
сиротливое время и куда бы
ни шли, время вышло
задолго

вперёд за пределы людей: прорастая
сквозь камни – сквозь кость
пожелтевшего темя –
отголоском

свободы,

сквозь узкие звенья наручных цепей.
Холодеет рука, натянувшись
до боли на плечи –
вялой

кожей надтреснувшей, как костяной
барабан – каждый камень, в
стене, чьим-то стоном
очеловечен


сохранивший тепло в высыхающих
порах. Кирпичный капкан –
оголивший передние
зубы

ручного

дракона – позвоночником сложен –
фигурками башен-бойниц,
пламенея от линий
судьбы

вулканическим

лоном – поджигает, огнём, фитили
своих собственных лиц.
Воздух кружится
запахом

кислого – квашенной пылью – там,
где была вода – в отражении
осталась печаль –
/чтоб

стена поднялась, хоть костьми пусть
ложатся, до ливней/, окунувши
в чернилах, похожих
на кровь,

именную печать и как будто из рёбер
на рисовый лист навалился
иероглиф, прижигая
бумагу

тупыми концами сведёнными в круг,
так похожий на участь добычи,
беспомощный
окрик –

нарисованный

красками сломанных, стершихся рук.
/Ты не жди нас, родная/ – мы
камни в стене – мы
ограда –

череда обезвоженных властью, сухих
позвонков. И раз в год – ты
ладонью – тенистым
листом

винограда, увиваешь остывшую грудь
и холодный остов. Где-то в
щелях ютятся забытые
птицы

и сорные зёрна – а ты помнишь – как
солнце тенями ложилось на
нас, и мы пели, как
иволги.

Ну а сейчас – привкусом дёрна – всё
забито от каменных легких
до выцветших

---
глаз.


VII.

И не вмещаясь

телом в пустоту – гончарный круг –
как колыбель Природы, на
остриё хронических
простуд

наматывает пуповину плода: горшка,
китайской вазы для цветов
и перевязывая горло
ниткой

шёлка – он

замирает красноречьем слов цветной
глазурью на стальной иголке.
Слезятся веки, воздух
слеп, в

пыли –

рождаются крылатые драконы, в них
вместо сердца вставили угли
и лапы в алебарды
заострены.

Любой мятеж – отколотая часть. До
наступления – в сумерках
провинций – из
глины

тут же лепят янычар – замазывая им
глаза и лица. Суть времени –
заполненный
горшок,

вернее то, что он вместил меж стенок:
здесь воздух чем-то едким
прокажен, пусть
встанут

с

перевязанных коленок, все те – в ком
верность треснула по швам –
сегодня я простил
измену

вам.

Теперь же вы – бесплотные нули –
и разминая в ямах каолин –
вы сами станете
подобны

глине:

глазами, легкими и лимфою равнин.
Твердеет солнце красной
алычой, ссыхаясь
до размера

антитела

и разобщенный тишиной зрачок, не
отличает чёрного на белом.
У формы цвета
нет – она

торчит,

янтарной бусиной на вытянутой шее
придворных дам. На поясе
ключи, от ямы –
бряцают.

И пальцы индевея – соскабливают с
живота фарфор: для чайных
пар, для ваз, для
разных

кукол, и 

составляют ломаный узор, поросший
стеблями цветущего бамбука
на тонких стенках
высохших

в огне –

не помня лиц оставленных извне: всё
то, что было там – за гранью –
сгинет, оставив лишь
эскиз на

---
полотне. 


VIII.

Эй – Мэн Джу – у тебя распустился
лиловый цветок? – взгляд слова
опускает всё ниже и ниже.
Алебастровый

стебель белеет

под шаткостью ног, фитилёк у свечи,
как тростник в полнолуние –
недвижим. Талый
воск –

принимая в

себя гуттаперчевый ключ – застывает
оплавленным конусом – венчиком
лилий. Воздух спёрт от
дыхания и как

мастика –

тягуч, покрывает предплечья и бёдра.
За окнами ливень – торжествует
над скатами крыш и звеня
в бубенцы –

разбивается в дребезги. Вечность –
собралась в когорту – ртутной
лентой вплетается между
лопаток Янцзы,

омывая часть

тела и контуры, что стали стёрты. И
они засыпают под выжженной
тенью цветов, обреченно
моргают

янтарными

сгустками астры – скорость света –
это, отчасти, движение слов
между прерванным
небом и

разноголосою

паствой. У садовника руки по локоть
в крапивной пыльце, медной
патине, скомканных
воспоминаниях

о лете, и танцующий Шива на тонком,
чугунном кольце – навещает его
в январе. Рододендровой
сетью укрываются

платья, надгробья,

изгибы долин – если память цветёт –
то за клумбами старого сада,
и уходит корнями не
в землю – в

лакуны морщин – оплетая стеблями,
как плющ, балюстраду фасада.
Расплетается утро на
теле веревочкой

сна из сухого

хлопчатника и полированной кости,
и саднит, поцелуем магнолии
алой, десна – раскаляя
язык добела.

На вколоченном гвозде – полотенце,
халат, а под ними сплетённый
венок – символ вечности,
в высохших

жилках остыл

Заратустра. Досчитав, до двухсот –
выходи. Под ногой – черепок –
мокрой глиной размяк.
Полусферой

цветущего бюста – оголяется солнце.
Объезженный матовый круп –
утопает в тумане реки
поплавком

наживлённым, и

вода растекается в стороны формами
губ, как и голос на этих губах –
тишиной возведенный,
в квадрат.

На лице поволокой дрожит отпечаток
от зги – в полумесяцах брови
нахохлились буковой
сажей. И у

берега слышно –

копыта, и запах других – растекается
в воздухе. Вьючные лошади
стражи – торфяные
тюки.

И оставив погонщиков в плавнях, за
малой нуждою – они мордами
жадно лакают протоку
реки. И на

спор –

натянув тетиву, не набитой, рукою –
расшивает рогоз на заплатки
для рубищ – стрела –
зацветает в

горах, преждевременно, каланхоэ –
и как сорванный лист по воде –
её тень потекла – в те
сады, где на

ветках поют
соловьи

---
тишиною.   


IX.

Все дороги – приводят в столицу. И
тысячи ног – упираются в то,
что привычней считать
основанием:

где горбун и

незрячий, калека, базарный челнок –
на одно лицо – как огромное
изваяние из утраченных
снов канарейки

в покоях дворца. Каждый путь – это,
прежде всего – отражение лица,
а потом только ленты,
пришитые к

пальцам

ступни. И, идя непрерывно на свет –
на свечные огни – подражая
беспамятству бурого
мотылька – не

забудь, что

объятия – это взаимно. Но прежде –
рука – натыкается в сумерках
чем-то углубленным
на: основание

пагоды, изгородь, женскую грудь и
звеня подаянием – хочет на
тело взглянуть. С
каждым    

шагом всё

глубже и глубже контрасты других –
в подвесных фонарях – жгут
бумагу, крылатых,
безличье –

тьма глотает

песок, а дворняга – помол зерновых.
размежевано бронзовым светом
на части двуличье, как
инь-янь в

створках двери ведущей то в храм, то
в бордель. И цикада – покинув
досрочно свой пленочный
панцирь –

начинает стенать

перед ночью – но ночь – цитадель, из
янтарного туфа и тёмного синего
кварца. Отпечатком, на
память, замри –

на

руках, на щеке – это больно признать,
что останется лишь отпечаток, а
всё то, что до этого было
тобою вдвойне –

распадётся на

ракурс пейзажа. Окатыш брусчаток –
новоявленный бог и язычник,
которому за – двести,
триста, пятьсот –

камни в

числах не очень сведущи – понимают
из слов только сказанный тихо –
/сезам/, отвечая невнятно –
дрогу осилит

идущий. В

незатейливость шага воткнута иголкой
луна – продевая рельеф – будто
нитку, сквозь встречные
кроны. Ощущение

голоса –

это, когда тишина делит надвое всё без
остатка – включая врожденный –
опыт речи. И шагами:
отступника,

рикшы, слепого предтечи – вымеряется
азимут, если быть точным – длина
от созвездия Льва до
идущего

медленно в

вечность, тебя самого. Положение тела
в пространстве – есть тело, плюс
дно, над которым колосом
из глины слепили

пространство – резерваций, цирюлен
борделей, игорных домов, и
в разбитых осколках
стекла и

цветного фаянса – отражается небо –
ушной перепонкой звеня, и
колышутся в свете
луны

колоски ячменя.

Пройдя первую тысячу ли – замри. От
тебя не осталось – ни тени, ни
прежнего взгляда, и
лишь только

летящие в небе на юг журавли – дают
знать, то, что ты ещё жив. И как
зёрна граната – станет
память –

рассыпавшись

углями из очага. Монотонно смывая
слезами остывшие будни – ты
поймешь: одиночество –
это всё та же

звезда, что горит над
тобою и на ночь
играет на

---
лютне.   


Х.

Всё – проходит по кругу – ты видел,
как обруч вертел молчаливый
гимнаст на задворках
бродячего

цирка,

и смыкался алеющим небом над ним
паланкин – в пустоту. Ветер
в куполе ревностно
фыркал – от


бессилия к слову, привыкши хоругви
трепать. Волокнистые пальцы
из тонкого, красного
джута –

положи

мне на плечи и ими попробуй обнять,
пока я не ушла – не упала звездой.
И как будто – загадаешь
число. Моё –

обреченное

пять. Там, где я – нету места двоим –
одному вполовину. Даже если
по единице к нему
прибавлять –

выйдет ноль. На концах подвесной
пуповины – встали звёзды
созвездием, кажется
Близнецы –

отражение

видишь тогда, когда видишь не тело,
а его перспективу, где амальгама
души – как в платочек
завёрнутый

прах. И слова в альвеолах пугливы –
деревянные птицы, на крыльях
осела сурьма – всё то
время, что

было

отпущено – оловом стало. Оставайся 
у дома, а дальше я справлюсь
сама – в долгий /До/
завернувшись,

как в стёганое

одеяло. Если будешь тревожиться –
лучше не вспоминай – темнота
очень любит пылить
и вощеные

свечи. Видишь – облако спешилось
над косогором, и марь, как тот
шелковый шарф, что ты
мне подарил

в первый вечер. Ощущение времени –
это дословно само – это время,
над кожей цветущее
россыпью

дрока. Каллиграфией

синей – вершинами впалых холмов –
завершая изгибами кисть –
упираешься в локоть:
перекрёсток

трёхстворчатый – маятник с формой
угла. Белый хлопковый лист –
это всё, что осталось
для завтра.

Вынимая руками с жаровни кусочек
угля – нарисуй пустоту – и в
конверт запечатай.
Азарта – не

увидишь в

сомкнутом кругу. Пересохшей чертой
с родонитовой галькой, оскалился
вымытый берег – каждый
круг на воде,

как

иероглиф от слова – /покой/ или ключ,
закрывающий наглухо прежние
двери. Снова осень в садах
Поднебесной

завёрнута

в шёлк, укороченной тенью. Махровые
георгины – шаровидные бельма.
И в воздухе – приторно
жжет киноварь

сентября.

Скалистые, острые звенья – оплывают
темперой, медленно тая в пыли –
высыхают, до костных
останков,

гранитные

туши. И касаясь руками холодного края
зари – понимаешь, что небо бывает
значительно глуше, чем
земля. Над

курильницей бронзовой, тихо клубится
дымок – застывая в причудливых
позах танцующих масок:
пустота – это

форма

неба с твоим лицом – для
которой, в тебе не
осталось

---
гуашевых
красок.