На этой улочке, что протянулась одним порядком параллельно тихой речке нашей, неказистые старые домишки казались уютными из-за аллеи, образованной высокими стройными берёзами, что росли возле каждого дома. Им далеко за полусотню лет. А посажены они были старыми жителями в тот год, когда вдруг был начислен налог на яблони, груши и сливы, что вольно росли в деревенских огородах, не ведающие своих сортов.
Испугавшись поборов, нищий наш люд дружно стал вырубать сады под корень, до последнего дерева, занимая положенные «сотки» земли неизменной и спасительной картошкой.
Мудрая председатель сельсовета, Марфа Ефремовна, объезжая на двуколке деревню и обнаруживая невиданные истребления садов, увещевать народ о противоправности «деяний» не стала, а, в первые же весенние дни, привезла из соседнего лесхоза на полуторке целую гору молоденьких берёзовых саженцев и лично проследила, чтобы против каждого дома, по нитке, были посажены деревца. Вот так, с годами, выросли они в чудную берёзовую аллею. Подарил же Господь русскому человеку для утешения взора в горькой жизни его берёзу, белую красавицу, тихую и величавую, что так в ладу с русским характером.
Историю эту поведала мне тётушка моя, жившая на той улице. Подростком я частенько забегала к ней по пути из школы домой, где всегда припасена мне была лепёшечка с кружкой молока или другая какая-нибудь постряпушечка.
Среди незаметных домишек улицы этой лишь один привлекал внимание, обнесённый глухим забором с затейливым узором кладки из красного и белого кирпича, что было роскошью в те годы почти непозволительной. Над крышей его вертелся флюгер в виде кораблика с флажком, а рядом возвышалась голубятня. Правда, не припомню, чтобы над ней вились голуби.
Хозяина этого дома соседи, уважительно понизив голос , называли «Генералом». Видела я его нечасто. Зимой он носил белый полушубок, военные брюки, заправленные в огромные валенки и высокую папаху серого каракуля. Очки с толстыми линзами тяжело сидели на его хищном носу. Иногда он прогуливался, держа на поводке овчарку чёрного цвета, хриплый лай которой, перемежающийся с рычанием, наводил на меня ужас, когда я должна была пробегать мимо генеральского дома. Звали собаку Страж.
Однако, самым любопытным персонажем на улице была для меня «Генеральша». Впервые я увидела её морозным зимним днём в таком невообразимом наряде, что так и застыла с открытым ртом. В старом изношенном полушубке, подпоясанном широким офицерским ремнём, в расшлёпанных валенках с загнутыми носами и шляпке. Кокетливой фетровой шляпке с небольшими полями, надетой на чёрный шерстяной платок.
Она тащила за собой санки с двумя вёдрами воды. Причём, санки не были для меня привычными детскими, а были копией настоящих деревенских саней, в которые впрягают лошадей, лишь небольшие размером. По уличной привычке, я приготовилась поздороваться, но она не взглянула на меня. Это было так необычно и невежливо, что я сочла – помешали густые тяжёлые заиндевевшие ресницы, мешавшие поднять на меня глаза и ответить. Генеральша свернула к дому и только тут, вздрогнув, я заметила над забором голову мужа, внимательно следящего за женой. Она толкнула калитку и голова исчезла. Конечно, я была уверена, что это их прислуга.
Однако, тётушка шёпотом рассказала мне, что это Генеральша и есть. Просто, Генерал, до смерти, ревнует свою жену. В бинокль наблюдает, когда она покидает двор. Никто о них ничего не знает. И с женщинами, которые у колодца по-деревенски хотели с ней познакомиться, потолковать о том, о сём, она в разговор не вступила. Засомневались даже – не глухая ли она? Да нет, не глухая…
***
Встреча, о которой я хочу рассказать, случилась в один из прозрачных, тишайших дней бабьего лета, когда только невидимая мошкара тонкой струной напряжённо звенит в воздухе да лёгкие последние паутинки доверчиво и ласково прикасаются к лицу. В тот день я, как обычно, забежала с портфелем к тётушке своей.
- Как ты кстати, - обрадовалась она. Возьми-ка ведёрко,- было у неё такое литра на два,- да, сбегай к речке на огород. Я пирожки затеяла с капустой, с яйцами. А ты «поздники» набери, - так зовётся у нас паслён, который в достатке растёт среди посадок картофеля, - ещё и сладких - к чаю, испеку. Да, в овражек загляни - ежевика должна поспеть. Сбегай, моя золотая!
Заросшим лопухами и чистотелом переулком, размахивая ведёрком, весело побежала я к речке. На огородах не было в этот час ни души. Я торопливо начала собирать с кустов, заботливо оставленных во время прополки, чёрные ягодки, споро наполняя невеликую мою посудинку. Вспомнив о ежевике, шагнула к неглубокому овражку и вздрогнула: на берегу речки, рядом с нашими мостками, сидела женщина и неподвижно смотрела на воду. По приметной шляпке, издали, узнала Генеральшу.
- Здравствуйте, - смущённо окликнула я её.
- Вот смотрю – не насмотрюсь на лилии с кувшинками. Кажется, с детства в руках не держала, - промолвила она, не удивившись моему появлению, словно, продолжая начатый разговор.
Я снова бросила взгляд по сторонам. Вокруг – ни души. С готовностью и наивностью подростка предложила:
- За ними можно сплавать. Тепло.
- Только не хватает мне сейчас раздеться! Вон он, наблюдатель, начеку – во все глаза глядит. У него голубятня, вроде, смотровой вышки, - усмехнулась она.
- Хотите, я сплаваю!
- Спасибо, не стоит. Тебе сколько лет, девочка?
- Тринадцать.
- Молодой человек есть у тебя?
- Нет! – смутилась я.
- Вот тебе совет, - вздохнула она, - придёт время, не выходи замуж за старика, замучает ревностью. Как мой, что на 30 лет старше …
- Зачем же было выходить за него? - воскликнула я, смущённая непривычной откровенностью взрослой женщины , но с наивным максимализмом неопытной девчонки.
- Ох, девочка! - вздохнув, она замолчала, и я остановилась в нерешительности - вежливо ли будет , просто так, небрежно, уйти от человека, доверчиво, по-взрослому, заговорившего со мной.
- Мне только 10 лет было,- вдруг продолжила она, - когда арестовали моего отца, он редактором в газете работал. Мама ждала ребёнка и умерла во время родов, с не родившимся братишкой моим. Меня забрали в детприёмник, потом определили в ростовский детский дом. Там и нашла меня мамина сестра, тётя Лёля. У них детей не было, вот она и уговорила своего военного мужа взять меня на воспитание. Шёл 1932 год , когда привезли меня в Ленинград.
Глеб Петрович редко бывал дома, всё – в командировках. А по возвращении, почти не замечал меня. Я его боялась и старалась не попадаться на глаза. Но, с годами, он становился внимательнее. Бывало,ласково так, обнимет за плечи, проверяя ошибки в школьных моих сочинениях, склонившись над тетрадью, и от запаха хорошего одеколона охватит меня непонятное волнение.
- А что, Лёля, не приодеть ли нам Анечку к выпускному, чтобы не стыдно было показаться с нашей красавицей на балу.
И тётя Лёля увлечённо занималась моим нарядом. Потом был школьный бал, и подружки завидовали, когда я, разнаряженная, танцевала с только начинающим седеть полковником. Было ему в то время – под пятьдесят.
Признаюсь, я неважно училась в школе. И, когда провалила экзамены в медицинский, не слишком расстроилась. Перспектива - учиться ещё несколько лет меня не прельщала.
Было решено, что расстроенная тётя Лёля поедет в санаторий, а я останусь следить за квартирой и котом. А осенью – видно будет... Но жизнь повернула иначе.
Генеральша надолго замолчала , глядя на воду. Я,
боясь, что она уже не продолжит, вопросительно и напряжённо не отрывала взгляда от её лица.
Наверное, в молодости она была из тех, кого называют – «хорошенькая». Блондинка с карими глазами и замечательными густыми ресницами. Уже немолодая, но следов седины не заметно. Только странно подёргивался её рот во время разговора. Теперь-то, я понимаю, что это, скорее всего, был след пережитой когда-то сильной душевной травмы.
- Что же - потом?
- Потом? Потом - суп с кото- о-о-м! - чуть нахмурившись, протянула она и вдруг торопливо , словно, вспомнив оборванную нить разговора, продолжила, - едва уехала тётя Лёля, он признался мне в любви. Сказал, что ему предстоит перевод на новую должность и, поскольку, уже известно, что в Армии скоро будет вновь введено звание – генерал, он надеется его получить. Если я соглашусь уехать с ним, то вопрос о моей дальнейшей учёбе пока отменяется, я буду просто его женой, «генеральшей». И закружилась тщеславно моя голова.
- А тётя Лёля!!! – со страхом спросила я, внутренне сжавшись от любого ответа Генеральши.
- Глеб Петрович успокоил меня, что этот вопрос он надеется решить безболезненно. Он оставляет ей квартиру и обещает помогать первый год материально, пока она не устроится по специальности на работу в школу преподавателем. Вообще, он не уверен, что ей захочется покидать город на Неве. А я тоже искала себе оправдание, чтобы заглушить голос совести – мамочка моя лежала в земле, отец пропал без следа так, что было запрещено даже вспоминать о «враге народа», а она жила безбедно и беззаботно. Я тоже, наконец, имела право на свой кусочек счастья.
Глеб Петрович на время, пока устроит развод, поселил меня на даче своего друга. Так что, с тётей Лёлей я больше не увиделась. Осенью мы уехали к месту его нового назначения и, после Ленинграда, оказалась я в южном горячем военном городке, где все друг друга знали, но даже близкой подруги завести мне не удалось. Муж не терпел «бабских посиделок». Неожиданно, оказался он человеком суровым и, к тому же, жестоким ревнивцем. Простое обращение ко мне постороннего мужчины с вопросом - «который час», вызывало подозрение, что это мой любовник. Любой телефонный звонок соседки сопровождался проверкой. Я его просто боялась. Это была не та жизнь, которую я себе наивно рисовала. Может, со временем, расстались бы. Но тут, через полгода – война.
Глеб Петрович убыл на фронт, а я осталась одна в глубоком тылу. Городок скоро был переполнен эвакуированными семьями военнослужащих, уплотнение с жильём, госпиталь, где пришлось работать... Мне было только двадцать... Всякое бывало ... Но муж писал с фронта хорошие письма. Конечно, перевёл мне свой аттестат , чтобы я не нуждалась. В конце войны получала от него посылки из Германии с нарядной одеждой. Я была ему благодарна. Кругом были одни вдовы, а у меня был муж.
Вернулся он только к концу 1945. Сильно постаревший, седой. Не обошли его сплетни ... Конечно, вместе с ними взрыв болезненной ревности.
В начале 1947 разворачивались большие дела в нашем Семипалатинске. Его направили руководить одним из объектов. Но он уже был болен. И физически и морально. Война давала себя знать. Думаю, не напрасно, случилась у него крупная авария. Грозил суд. Но обошлось предложением отставки. Так мы оказались здесь, в этом краю, где начиналась когда-то, в палатках, в лагерях, военная служба его.
Для лёгких ему был рекомендован сухой воздух. Возвращаться в сырой Ленинград он не захотел. Выстроил здесь дом. Не дом – крепость. И запер, наконец, меня в нём. Собаку завёл, которую я боюсь. Наряды мои под замком. Видишь, в чём позволяется ходить,- указала Генеральша на серенькую вязаную кофту свою, - надеется меня «состарить». Ему скоро семьдесят. А мне сорок.
- А он, правда , генерал? У нас его так зовут.
- Нет, полковник. Не стала я обещанной «генеральшей», - усмехнулась она. И вообще, теперь он меня корит, что биография жены, моя, то есть, дочери «врага народа», помешала ему сделать карьеру.
- Почему же Вы не ушли от него? Разве можно так жить?
- Некуда мне идти , девочка. Ни жилья, ни специальности, ни родных. Только теперь заговорили о Берии,- понизила она голос,- и то, мой не верит... Однако, я надеюсь навести справки об отце. Врач у нас был намедни. Предупредил меня, что у Глеба Петровича прогрессирует неизлечимая болезнь лёгких. Теперь уж не оставлю его. Вот ребёнка не смогла я родить. Как-то так... зря прошла жизнь.
- А что с тётей Лёлей? - спохватилась я.
- Тётя Лёля, слава Богу, пережила блокаду, осталась жива. Глеб Петрович, как-то, звонил ей. Поговорили... Меня хотел пригласить. Родня, всё-таки. Столько лет прошло. Но она отказалась.
Заболтались мы с тобой, девочка. Что тётя-то скажет твоя, - указала она на моё ведёрко с ягодой. Да и мой, с биноклем, третий раз место на вышке своей меняет. Как бы, с собакой не пришёл.
***
Долго сокрушённо качала головой добрейшая тётушка моя.
- Вот ведь, наказал их Господь - деток не дал. И счастья не дал. И как зло-то каждому возвращается ... Раньше, перед священником бы исповедовалась. Да, церкви теперь нету. А душу облегчить сердце просит. Вот она и выбрала... тебя... деточку мою. Ты уж помалкивай, доченька, коли случилось тебе, нечаянно чужую исповедь услышать.
Давно это было.
Фото из интернета.