Калека

Роман Якшин
Я уже в который раз бросил беглый взгляд на дверь кабинета. Это движение не поддавалось моей воле, рефлекторно срабатывающее, как только эта самая дверь скрипела петлями, оно было наработано долгими часами ожиданий, проведенными под ней. Когда, потеющая и настолько пухлая, что не имела каких-либо складок ладонь медсестры поворачивала латунную ручку, я, будто собака Павлова на заветный звоночек, устремлял все свое внимание к двери, в надежде, что именно моя фамилия прозвучит следующей. И когда она разнеслась по коридору низким женским голосом, я тотчас стал подбирать с лавочки свои вещи: весеннюю куртку и небольшой рюкзак, который я носил лишь для переноса очередной книги, что помогала мне коротать время в этих бесконечных очередях, а также накопившуюся за пол года папку с, исписанной врачебной вязью, макулатурой.

Кабинет встречал меня все тем же скудным убранством в виде дешевого стола, глянцевая поверхность которого местами отлетела, обнажая спрессованные опилки, в остальном же заставленная канцелярскими принадлежностями и заваленная различного рода бумагами. По ту сторону стола, с непропорционально увеличенными, от толстых линз очков в роговой оправе, глазами, меня ожидал хирург, на попечении которого находился я и множество других бедолаг, не способных оплачивать свое лечение в приличных клиниках.

Он не пригласил меня присесть, как это обычно бывало и даже не поздоровался, когда я, поставив рюкзак на колени, сел на стул, расположенный сбоку от его стола. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, почему он сразу же перешел к делу, полным драматизма голосом. Я уже знал, что услышу от него и прекрасно понимал, что без очередного оперативного вмешательства мои шансы на скорое выздоровление близки к нулю. Мне не нужно было для этого сидеть полтора часа, ожидая пока меня вызовут; то что действительно было мне нужно — бланк о согласии и способная писать ручка, которой я выведу в уголке листа свою подпись.

Да уж, к каким неприятным последствиям может привести всего лишь одна бездумная пьяная выходка. Решая провести вечер очередной пятницы за распитием спиртного в компании друзей меньше всего на свете приходится думать о завтрашнем дне, который, между прочим, способен перечеркнуть все, к чему вы успели привыкнуть. И вам приходится привыкать заново, заново ходить, заново есть, смиряться с посыпавшимся на вас градом проблем и толпящимися в узких коридорах больниц пенсионерами, источающими зловоние и желающими поделиться с вами всеми подробностями своей нелегкой судьбы.

Поначалу еще есть силы жалеть о случившемся, но со временем начинает с избытком хватать усталости от внешних факторов, чтобы еще и накручивать себя самому. Я уже ни о чем не жалел, поскольку во мне будто перегорели все эмоциональные предохранители и даже выпади именно мне шанс вернутся в прошлое и уберечь себя от случившегося, вряд ли я бы им воспользовался. Мне было бы уже попросту плевать. Да и вообще, теперь я старался жить сегодняшним днем, меня страшила участь тех понурых калек, с которыми мне доводилось сидеть в очередях. Тех, что, получив какое-либо увечье, принимались медленно засыпать свою могилу пустыми бутылками и столь же пустыми стенаниями о несправедливости этого мира.

Глядя на себя и на них, я, порой, даже восхищался тем, с каким остервенением естественный отбор пытается взять свое, и забавной шуткой которую с нами сыграла природа. Никто не поспорит с тем, что способность нашего тела к выживанию исключительна и, как мне довелось узнать в дальнейшем, настолько, что порой даже не совпадает с желанием живущего в нем разума; и при всем этом мы начисто лишены способности регенерировать свои ткани и восстанавливать внутренние органы. Человек может остаться в живых, потеряв руки и ноги, почку или добрый кусок кишечника. Он даже может пережить попадание в него молнии, но никогда не сможет восстановить обожженную кожу, отрастить себе новую конечность или новую прямую кишку. В этом определенно есть какая-то ирония.

Я покидал здание больницы все в том же невозмутимом состоянии, которое не менялось у меня все последние месяцы, хотя новость о том, что скоро я смогу вернуться к полноценной жизни должна была приободрить меня. Все мои мысли крутились лишь вокруг того, что после моей очередной выписки нужно позаботиться о том, чтобы ноги моей в муниципальных клиниках больше не было.

Ложиться мне предстояло в новенькую областную больницу, достроенную два года назад на деньги нашего щедрого губернатора. Она стала местом паломничества болящих и страждущих медицинской помощи со всего нашего региона, и было удивительно, что для меня так просто нашлось в ней место. И каким же было мое удивление, стоило мне оказаться в светлой, выкрашенной в пастельные тона и оборудованной по последнему слову, комфортабельной двухместной палате на шестом этаже белоснежного здания. Ведь, несмотря на то, что я слышал об этом заведении лишь самые хвалебные отзывы, отчего-то до последнего ожидал запущенности и обреченности, которыми славятся больницы, пусть и крупных, но все же провинциальных городов, построенные еще в советском союзе.

Из панорамного окна мне открывался неплохой вид на примыкающий к территории парк с курящими, одну за одной, врачами и кипящий жизнью район, застроенный высокими панельными домами. Да, наверное все это было достойной компенсацией за пережитое мною количество мучений и прозябание в разваливающихся на глазах клоповниках с нарушением доброй части санитарных норм, которые в нашей стране принято называть больницами.

Врачи, с которыми мне довелось пообщаться здесь, всем своим видом и манерой общения внушали доверие, а молоденькие медсестры с неброским макияжем и завязанными в тугие хвосты волосами радовали глаз. Не больница — мечта!

Я даже получил нагоняй от своей девушки, пришедшей навестить меня еще до операции, чтобы принести мне из дома вещи, которые я забыл. Она скорчила полную ревности и злобы гримасу, когда мой взгляд, без моей на то воли, проводил до полного исчезновения из виду стройные ножки, едва прикрытые белым халатом.

За день до операции ко мне также заглянули мои друзья, те самые, ставшие свидетелями моей пьяной глупости и, как следствие, отвезшие меня в больницу, в которой старались навещать при каждой возможности. В этот раз они принесли мне нормальных продуктов, так как не смотря на высокий уровень заведения, местная стряпня была такой же, как и в любой больнице: сплошь диетической и пресной, на мой взгляд, съедобной только для парализованных стариков.

Операции мне пришлось ждать целых четыре дня, чем была вызвана такая задержка мне не объяснили, и все это время я провалялся на застеленной белоснежной простыней кушетке, уставившись в книгу. Мывшая дважды в день полы в палатах санитарка то и дело пыталась заговорить со мной, расспрашивая о подробностях моего попадания сюда и постоянно отпуская шутки на тему моего одиночества в палате. Это была приятная женщина и, хоть я не особо хотел общаться с ней, так как у меня вызывал неприязнь ее провинциальный говор, все таки старался отвечать ей, чтобы не обидеть.

Был уже поздний час, когда из коридора донесся характерный дребезг каталки — бессменный спутник больничных ночей. Когда не получалось уснуть, я глядел в дверной проем, где время от времени перевозили очередного пациента, но в этот раз оказалось, что приехали за мной. Ну наконец-то! Сестрам не пришлось дважды просить меня раздеться и лечь под простынь, ведь мне самому уже не терпелось покончить со всем этим и как можно скорее вернуться домой.

Долгая поездка по коридорам и лифтам. Проносящиеся над головой лампы вгоняли меня в некое подобие транса, и я потерял счет времени. Казалось, будто операционная расположена на другом конце города, и меня везут туда по какому-то подземному тоннелю, настолько долго меня катили. А на месте так и оставили, нагого и дрожащего от холода нержавеющей стали под спиной, в просторном холле, который вел к операционным. Я лежал там, абсолютно отрешенный, без каких-либо мыслей в голове, пока безликие и совершенно одинаковые в своих зеленых костюмах медики не сменили сестер нашего отделения, доставив меня в операционную. Последним, что я там запомнил, была надетая мне на лицо маска и просьба сделать несколько глубоких вдохов.

Очнулся я уже в своей палате и ощущал себя достаточно паршиво. Я будто превратился в один большой отек и с трудом мог открыть глаза. Место, куда мне наложили швы, невероятно чесалось, да и наркоз давал о себе знать. Следующий день, а может быть даже два (я потерял счет времени) я просто спал, просыпаясь лишь для того, чтобы влить в себя тарелку недосоленного супа с какой-то раскисшей в нем крупой или зажевать разваренных до состояния каши овощей.

После того, как я немного пришел в себя, меня снова навестили друзья, забив до отказа мою тумбочку самыми вредными и вкусными продуктами, чему я был несказанно рад. Во время их визита мне пришлось закутаться в покрывало, чтобы они не увидели шланга, введенного мне для справления нужды, так как врач еще не разрешил мне вставать и ходить самостоятельно. Мои товарищи с энтузиазмом и наперебой заверяли меня, что, как только я окончательно поправлюсь, они отвезут меня на дачу в горах, где можно будет подышать свежим воздухом, искупаться в горной реке, да и просто хорошо отдохнуть. Да, поездка за город была именно тем, что мне нужно.

Мои друзья ушли, а мое приподнятое настроение, вызванное мечтами о предстоящей поездке, в скором времени было чудовищным образом разбито и стерто в пыль. Да, именно в тот день на, пустующее в моей палате, место привезли нового пациента. Того, кому было уготовано навсегда остаться в моей памяти и пошатнуть мое и без того нездоровое душевное состояние.

Когда его привезли, я уже задремал, поглощенный своими мыслями, и, проснувшись было от шума, снова уснул, увидев лишь, как несколько санитарок, перетаскивают с каталки на койку человека, но самого бедолагу я толком и не разглядел. Проснулся через несколько часов. Точнее, был разбужен. Меня растолкала медсестра, пришедшая, чтобы сменить мне пакет с мочой. Пожалуй, в своей жизни я не испытывал ничего более унизительного, чем вид прекрасной девушки, отсоединяющей от моей промежности пакет, полный экскрементов, и прикрепляющей на его место новый. Сама же она, с присущим профессионализмом, старалась не замечать, как я становлюсь пунцовым от стыда. Когда она закончила и вновь укрыла меня пледом, я бросил неосторожный, действительно неосторожный, взгляд, в сторону соседней койки.

Пожалуй, мне не стоило туда смотреть до самой выписки. Жаль, что никто не предупредил меня, хотя, если бы мне сказали в течение следующих десяти дней не поворачивать головы налево, я бы обязательно это сделал. Подобные запреты, как известно, лишь разжигают любопытство и, думаю, каждый из вас, так же как и я, уставился бы на этого несчастного, как на что-то запретное, стремясь разглядеть как можно больше деталей.

Через несколько дней, когда его увезли на процедуры, я узнал от мывшей полы санитарки, что этот юноша, а до трагичных событий он был самым обычным молодым человеком, был доставлен сюда вместе с другими пострадавшими от взрыва, произошедшего на нашем вокзале в прошлом месяце. Чудовищный теракт, как нам представляли его СМИ, в котором парню «повезло остаться в живых», хотя лично мне было тяжело называть это везением.

Все время, с того момента как он очутился здесь, он провел в реанимации и теперь, когда его состояние стало более или менее стабильным, его перевели в обычную палату. С него также успели снять большую часть бинтов, не оставляя ничего, что можно было бы домыслить, а так же, благодаря медсестре, проделывавшей с ним ту же операцию, что и со мной, для меня и вовсе не осталось скрытой ни одна подробность его пугающей анатомии.

Я, словно завороженный разглядывал то безумие плоти, в которое, по воле злого рока, превратился самый обычный человек, такой же как я или вы. Не каждый день доведется увидеть подобное, на правда ли? Конечно, я могу просто сказать, что парень был чудовищно обезображен, но это не совсем применимо в его ситуации. Он совершенно утратил человеческий облик, больше походя на плод воображения больного режиссера, пустившего в прокат очередной фильм ужасов.

Половина его побритой налысо головы представляла собой сгусток обгоревшей плоти, сморщенной, местами вздувшейся и влажно блестящей при солнечном свете от покрывающих ее лекарственных мазей. У него недоставало куска черепа в лобной части и кожа там просто провисала внутрь головы, окантованная дугой только начавшего заживать шва. Было видно, что отеки на его лице уже понемногу сходили, но его истерзанную физиономию все еще покрывали водянистые припухлости. Нижнее веко его правого глаза было будто намерено отогнуто, обнажая яркую плоть, под тон выпирающей из его приоткрытого рта десне с обломками зубов.

На его руках полностью недоставало трех пальцев, еще три представляли собой обрубки разной длины, оставшиеся же были скрючены, подобно когтям хищной птицы. Он держал свои покрытые ожогами и шрамами культи перед грудью, судя по всему, просто будучи не в силах выпрямить или положить их на койку. Они застыли перед ним как лапки насекомого и так же судорожно вздрагивали перед его подбородком. Его ноги, которые я увидел, благодаря приподнятому сестрой покрывалу, были переломаны и выгнуты под какими-то вовсе невозможными углами, кожа на них была так же покрыта ожогами и огромными язвами.

Боже, чем можно было заслужить такую участь? В моей голове не укладывалось, что просто оказавшись не в том месте и не в то время, волей безумного случая, нормальный человек может превратиться в бесформенную кучу живого мяса. Иначе ведь и не назовешь, это существо уже не было человеком. Да уж, действительно, все собственные проблемы разом меркнут, когда видишь подобное рядом с собой.

Я испытал к нему омерзительную смесь брезгливости и жалости. И после того, как сестра ушла, мне не хотелось больше смотреть на него, но глаза сами, раз за разом, предательски возвращались к искалеченному телу.

Я корю себя за это, но постепенно жалость полностью отступила, сменившись абсолютным отвращением к этому человеку, ведь не только от его вида у меня пробегал мороз по коже. Черезвычайно мерзким теперь стало время принятия пищи. Пожилая санитарка катила по коридору тележку и накладывала нам пищу в металлические тарелки, ставя их на прикроватные тумбы. Я старался как можно быстрее опустошить свою, так как от звуков, издаваемых моим сожителем, у меня начинались позывы к рвоте. Его кормили медсестры с ложечки, и, всасывая в себя бульон, калека, будто исполинский гриф, вытягивал вперед голову, чтобы дотянуться до ложки, до своей добычи, после чего принимался громко прихлюпывать и чавкать. Мне пришлось попросить друзей, чтобы они принесли мне наушники и плеер, дабы хоть как-то оградить себя от этих звуков.

Когда парня переворачивали на бок, чтобы протереть мазью от пролежней, я мог разглядеть его обезображенную спину, а те сестры, что были постарше, начинали разговаривать с ним так, как разговаривают с маленькими детьми: непрестанно сюсюкаясь и повторяя одни и те же фразы. Он даже пытался что-то отвечать им, но звуки, которые он извлекал из себя, были неразборчивой мешаниной, содержащей, как мне кажется, все возможные дефекты речи.

Мне было тяжело думать о чем-то кроме этого создания и неудивительно, что это загоняло меня в тоску.

Зачем вообще понадобилось спасать ему жизнь? Любая смерть, даже самая жестокая, казалась мне более гуманной, чем такое существование. И, несмотря на то, что у нас с ним было много общего, ведь мы оба стали жертвами непредвиденных обстоятельств, я через несколько дней смогу собрать вещи и пойти домой, а у него же нет никакой, даже самой мало-мальской надежды. Он обречен, беспомощен и жалок, и смерть в стенах больницы стала бы для него подлинным избавлением, в отличие от существования где-то за ее стенами. Ведь не будет же он находиться здесь вечно?

Тем более, что, как оказалось, у него были живые родители, в частности — его мать, бедно одетая женщина лет сорока пяти, пришедшая через день после его перевода из реанимации. Мне было больно на нее смотреть. Она уже достигла того состояния, когда человек не может рыдать, как бы плохо ему ни было. Ее слезные железы будто пересохли, а кожа отливала болезненно-зеленоватым оттенком.

Теперь к звукам, которые исторгал из себя калека, присоединились и многочасовые женские стоны, причитания и мольбы к небу, которые я просто не мог выносить. Я надел наушники и сделал вид, что лег подремать, но даже сквозь музыку до меня доносились голоса этого стенающего дуэта. Это длилось до самого вечера, пока наше отделение не закрылось для посетителей, и все это время я думал, что сойду с ума.

Мои друзья, увидев его, наотрез отказались заходить ко мне в палату и теперь оставляли принесенные мне гостинцы на посту, при входе в отделение. Их еще больше, чем меня, пугало зрелище на соседней койке, но я даже и думал сердиться на них за это.

Вскоре из меня наконец-то достали катетер и позволили вставать, но лишь для того, чтобы сходить в туалет.

Мне все еще было тяжело оторвать от калеки глаза, постоянно подмечавшие все новые и новые мелочи. Маленький шрам на виске, большой шрам на предплечье, крохотная язва на выглянувшей из-под покрывала ноге... Но после того, как калека начал ловить мои взгляды по пути в уборную своими узенькими щелочками карих глаз, похожими больше на неосторожные разрезы хирурга посреди сплошной опухоли, я старался смотреть на него как можно реже.

В его глазах еще теплилось сознание, он был искалечен, лишен возможности двигаться, но, черт возьми, он не выжил из ума после всего, что с ним стало... От мысли об этом все внутри меня холодело. Ведь хуже всякой тюрьмы — быть заложником собственного, не способного ни на что больше, тела. Знаете, я никогда не был религиозным человеком, но теперь я каждую ночь молился, чтобы Бог, если он есть, прекратил его страдания и оборвал нить жизни.

Судя по всему, калека и сам думал лишь об этом. В один погожий день его пришла навестить некая девушка. Я читал книгу, когда краем глаза заметил фигуру, застывшую в дверном проеме. Там стояла юная особа, лет двадцати, скромно одетая, с аккуратным личиком, тонко подведенными глазами и заколотыми на затылке темными волосами. Она замерла в проходе, держа в руках кожаную сумочку и пакет с фруктами, не решаясь переступить порог и подойти ближе. Она молча смотрела на то, чем стал некогда дорогой для нее человек, и я видел, как щеки ее краснели, а из глаз потекли слезы.

Калека тоже смотрел на нее до того момента, как она, истошно всхлипнув, не убежала. Он что-то крикнул ей — очередной бессмысленный набор звуков, — но в ответ из коридора донеслись лишь рыдания. Скажу сразу, что больше она не появлялась и, опять же, никто не имел права винить ее за это.

В ночь после ее прихода мой сон был прерван грохотом в нашей палате. Я подскочил на кровати и увидел, что койка Калеки пуста. Не без труда встав на ноги и подойдя ближе, я заглянул через его койку и там увидел, как он, скатившись на пол, рыдая и изрыгая из себя какие-то проклятия, бил себя головой об острый угол тумбочки. Ему не хватало сил, чтобы ударить себя сильнее, но он дергал головой раз за разом, кошмарно стонал от боли, но не останавливался.

Эта картина ввела меня в оцепенение, такое сильное, что я даже не мог, не смел, окликнуть медсестру. Я не имел права лишать его возможности покончить со всем этим раз и навсегда. Но дежурная сама услышала шум и, следом за шарканьем ее обуви, появилась и ее заспанная физиономия, тотчас сбросившая все оковы дремы и ослепившая меня включенным светом. Она принялась кричать, звала кого-то на помощь и принялась оттаскивать окровавленного калеку от тумбы, к которой он изо всех своих сил рвался, и только когда в палату влетел здоровяк-санитар, наваждение меня отпустило.

— Ложись! Не на что тут глазеть! - рявкнул он на меня, и простояв в замешательстве еще несколько секунд, я все же последовал его приказу.

Голова и лицо парня была измазаны кровью, сделавшей его облик поистине чудовищным. Он рассек себе висок, да так, что кожа разошлась, обнажив мясо. Через минуту его, прямо на койке, увезли. Утром, он уже лежал в палате с новым, замазанным зеленкой, швом, а его руки и ноги были теперь привязаны. Каждый час дежурная сестра заглядывала к нам, чтобы посмотреть все ли в порядке. А сам калека, несмотря на то, что остался в живых, внутри, будто бы, окончательно умер. Его глаза остекленели, и лишь вздымающаяся и опадающая грудь выдавала в нем живое существо.

Через несколько дней ко мне зашел мой врач. Присев на край моей койки, он сказал, что его радуют мои анализы и, вкупе с хорошим самочувствием, это означает скорую выписку и выздоровление. Еще немного, и я смогу отправиться домой, позабыв о беготне по врачам, ранних подъемах и очередях, а также о запахах нафталина и хлорки. Все это также означало и то, что я больше никогда не увижу Калеку. Да, вернувшись домой, я постараюсь как можно скорее забыть о нем. Я воспрял духом, но и в этот раз не надолго. Радость сменилась все тем же унынием при взгляде на моего соседа. Он будто втягивал в себя всю радость своим булькающим сопением. Правда, сам он от этого счастливее не становился, неподвижно лежа и день ото дня сверля своим взглядом стену напротив.

В тот же день я впервые заговорил с ним, меня беспокоила его отстраненность. У нас что-то случилось с кондиционером, в палате становилось душно, и я решил открыть окно. Доковыляв до него, я повернул пластиковую ручку и оно, будто навстречу мне, сразу же распахнулось, впустив порыв весеннего ветра. Я вдохнул полной грудью, после чего повернулся к Калеке и, назвав его по имени, спросил, не будет ли он против свежего воздуха?

Он все так же смотрел в стену и я было решил, что он меня не услышал, но потом его голова медленно повернулась и он, буквально насквозь пронзив меня своим взглядом, кивнул. Я списал побежавшие по спине мурашки на уличную прохладу, но когда он несколько раз согнул и разогнул обрубок указательного пальца, у меня закружилась голова. В этот момент он был ужасен, как самый страшный мой кошмар, и он подзывал меня к себе.

Ноги, будто ватные, сами зашаркали к нему, и вот я навис над его койкой. Он повторил жест, призывая меня нагнуться к нему. Хоть и нехотя, но я сделал это, а он, обнажая нижний ряд зубов, стал вытягивать губы к моему уху, глубоко вдохнул и выдавил из себя несколько звуков, среди которых я, не без труда, опознал известные мне слова.

- Извини, я не понимаю, - солгал я, чувствуя как моя спина покрывается испариной.

Облизнув губы, он снова вдохнул и повторил медленно, немногим более отчетливо.

- Что сделать? - все еще не веря в происходящее и, включая дурака, переспросил я.

Для третьей попытки, он, казалось, собрал все свои силы, очень медленно и четко, так, что разобрал бы уже любой, он произнес всего два слова, наполненные холодной уверенностью и даже не просьбой, а требованием. Требованием убить его.

Ко мне снова вернулась жалость к нему, да такая, что на глаза накатили слезы. Я сжал веки, пытаясь подавить этот порыв, но у меня не вышло, и прозрачная капля упала на его плед, оставив влажный след.

- Я... Я не могу этого сделать... - растерянно ответил ему мой, готовый сорваться, голос.

Кивая головой из стороны в сторону, я отстранился, и его рука с запозданием дернулась, заведомо напрасно пытаясь схватить меня за горло.

Я сел на кровать и сник, уткнувшись лицом в ладони и стараясь сдерживать слезы. Калека поджал губы от ярости, он, и без того жалкий, сейчас выглядел просто сгустком страдания, не способным даже забиться в истерике. Его глаза увлажнились, но он не заплакал, лишь молча глядел на меня с ненавистью. А потом вновь отвернулся к своей стене.

Мне никогда больше не доводилось чувствовать себя настолько же разбитым, как в тот самый момент, когда я сидел на своей койке, сквозь пальцы взирая на искалеченное создание, желавшее, попросившее меня помочь ему единственным из возможных способов. Ведь именно убийство, а не ежедневные процедуры и бдительный уход, могло стать единственным спасением для него. И ни один врач, или кто-либо из персонала этой больницы, не смог бы выполнить его просьбы, все они, даже если бы и смогли понять его, все равно были скованы путами закона, сурово каравшего подобных избавителей. Ведь мы живем в цивилизованном обществе, где человек не имеет права умереть по собственной воле.

За вычетом несчастных случаев, к которым также можно отнести и нетрезвого идиота с кухонным ножом, современный человек не имеет права прекратить свое существование, кроме как на старческом одре или же будучи отправленным на войну. А если он вознамерится наложить на себя руки, и ему «посчастливится» выжить, его право делать самостоятельный выбор со временем полностью притупится с помощью аминазина и других, проверенных временем, инструментов психиатрии.
И даже в том случае, если будет доказано, что человек сам принуждал убить его, это расценят как преднамеренное убийство и будут судить по всей строгости закона. Как после этого можно говорить, что мы хозяева собственной жизни?

Я, казалось, целую вечность просидел, глядя на калеку и слушая собственные мысли, проносящиеся подобно тропическому циклону заключенному в тесные стенки моего черепа. У меня так и не получилось понять, останавливало ли меня что-то кроме боязни перед законом, и тогда я еще не знал, под силу ли мне так просто убить человека, даже не опасаясь ответственности. Самым же страшным во всей этой ситуации было то, что я не знал, найдется ли еще хоть кто-то, кому этот несчастный сможет озвучить свое последнее желание. Может случиться и так, что я был его последней надеждой!

Нет ничего страшнее, чем отобрать у потерявшего все его последнюю надежду.

Когда он надоест врачам, его наверняка отдадут родственникам, которые отвезут его домой, где он и пролежит в постели остаток своей жизни, и где уже никогда не сможет заговорить с кем-то, кроме своей матери. Но даже если он и осмелится попросить ее о том, чтобы она, та кто родила его, забрала обратно свой дар, она не сделает этого. Ни одна мать в здравом уме не сможет убить своего ребенка.

Я рухнул на кровать абсолютно опустошенный и лишенный всяческих сил, готовый взвыть, и не заметил, как уснул. Вечером, когда меня разбудили, чтобы я не забыл поужинать, наша санитарка строго отругала меня за то, что я оставил окно открытым, ведь мой сожитель может простудиться. Мой истерический смешок остался для нее совершенно непонятным.

Вот уж, о чем действительно стоило думать! Вряд ли он сам боится простудиться. Вряд ли он вообще теперь хоть чего-то боится, кроме того, что ему придется бессильно лежать в постели долгие годы и день изо дня понемножку сходить с ума.

Теперь, когда я проходил мимо него и его глаза были открыты, он больше не смотрел на меня. Его пронзающий взгляд все так же сверлил стену, начисто игнорируя мое присутствие. Мне вспомнилась легенда о древних греках, которые, чтобы умереть, просто останавливали свое дыхание, что можно было бы назвать пожалуй самой благородной смертью из известных человечеству. Но не думаю, что Калека знал эту легенду, да даже если бы и знал, задержать свое дыхание навсегда — задача не из легких.

Я выписывался уже через несколько дней, а это значило, что шансы калеки на избавление, с моей помощью, таяли с каждым часом. Надежда умирает последней, и он наверняка в глубине души все еще надеялся, что я помогу ему. Он видел, что я на взводе, и его слова не дают мне покоя, как бы я ни пытался скрывать это. Да и я сам, разумеется, не сразу, но все же смирился с мыслью, что именно я должен выполнить его просьбу, ведь кроме меня этого уже никто не сможет сделать. Я даже отыскал себе оправдание, что своим действием смогу избавить от мучений не только его самого, но и его родных, которым до конца его дней пришлось бы тратить на уход за ним все свое время, и даже той девушке, будь она его сестрой или же возлюбленной, которая наверняка сейчас где-то рыдает, испытывая глубочайшее чувство вины перед ним, станет легче.

Его смерть, разумеется, будет ударом для его близких, но со временем они смирятся и вернутся к нормальной жизни, а единственным напоминанием об этом кошмаре станет запылившаяся фотография на стене крохотной квартиры, принадлежащей его матери.

Единственное, с чем я не мог определиться, так это как именно мне лишить его жизни, чтобы никто даже не посмел заподозрить меня в соучастии.

Времени оставалось все меньше и меньше, но мне так ничего и не приходило на ум.

В мой последний день пребывания в больнице Калека будто бы прочел мои мысли, и его взгляд теперь был прикован ко мне все время. Со слов врача, зашедшего к нам в палату, он знал, что меня вот-вот выпишут и следил за каждым моим шагом, ожидая, что я подойду к нему и положу всему конец. Выражение его глаз больше не было презрительным. Он просто ждал.

Да, теперь у меня точно не оставалось иного выхода; если завтра я просто соберу свои вещи, переоденусь и направлюсь за выпиской, то и сам не смогу жить с этим. Раз за разом мне придется представлять, как я все-таки собираю волю в кулак и, нависая над ним в палате, выкрашенной в пастельные тона, забираю его жизнь десятками возможных способов. Но когда эти мысли не будут давать мне уснуть, я уже не смогу ничего изменить, а Калека будет бесконечно далеко от меня, лежать, распластавшись на старом диване, с согнутыми перед лицом руками.

До самой ночи он следил за мной, ожидая моих действий. Ему было плевать умрет ли он в долгих мучениях или все случится быстро и безболезненно. После двух недель в реанимации и осознания того, что Вы уже и не человек, а лишь кусок бесполезного мяса, Вам тоже было бы плевать на нюансы.

За окном уже стемнело, в коридорах и палатах зажглись яркие лампы, ознаменовав приход вечера. До момента моей выписки меня отделяли считанные часы, но я все еще не знал, как именно мне воплотить задуманное.

По коридору зазвенела тележка с едой. К этому моменту у меня уже кончились собственные продукты, и пришлось перебить голод тушенной капустой, которую нам давали на ужин. Я медленно пережевывал распаренные, до студенистого состояния, ниточки бурого цвета и наблюдал, как то же самое делает Калека, вытягивая свою шею к ложке в руке медсестры, и медленно разжевывая их остатками своих зубов.
Пожалуй, не таким мы склонны себе представлять последний в жизни прием пищи. Хотя есть ли какая-то разница в том, что же будет тухнуть в кишках нашего задубевшего тела? Мало кто задумывается о том, что бы хотел съесть перед смертью. Наверняка это был бы какой-нибудь изысканный деликатес. Что-то, что вы никогда не пробовали, но много раз об этом слышали: трюфеля, омары, фуа-гра... Но на практике в ваших потрохах останется лишь пресная и распаренная капуста.

Мы доели и, возвращаясь обратно, санитарка забрала наши тарелки, бросив их в общую кучу на своей тележке. Следующие часы, отделявшие нас от отбоя, тянулись до невозможности медленно. Именно в этот промежуток времени я решил, что нужно делать, теперь оставалось лишь дождаться ночи. Я знал этот способ из кинофильмов, там это выглядело очень просто и быстро, но, разумеется, я никогда не делал ничего подобного и сомневался в собственных силах.

Да, да! Наконец-то к нам зашла одна из сестер и потушила свет, пожелав доброй ночи, но я не ринулся к калеке, нужно было еще немного подождать. Как я уже говорил, дежурная заходила в нашу палату каждый час, чтобы проверить, не выбрался ли из пут мой сожитель и не попытается ли он опять размозжить себе голову.

Я слышал ее шаги издалека, и, судя по всему, каждый час на ее телефоне звучал сигнал с напоминанием, иначе трудно было бы объяснить столь четкие интервалы. Мне нужно было сделать это, сразу после того, как она бы вернулась в сестринскую. Тогда бы Калека просто выглядел спящим до самого утра, а там, глядишь, я успею собрать вещички и смыться раньше, чем все поймут, что мой сожитель задохнулся ночью.

Но я все равно боялся, что какая-нибудь мелочь выдаст мою причастность, ведь у меня не было медицинского образования, вдруг существуют какие-то внешние признаки, по которым можно с легкостью отличить покойника от просто спящего человека и, зайдя к нам утром, сестра сразу увидит, что парень мертв.

От всплеска волнения не было даже мысли о том, чтобы уснуть и, прежде чем встал с койки, сестра зашла к нам пять раз. Был третий час ночи, когда я, очень тихо, стараясь избегать даже малейшего шороха, встал со своей кровати, одел тапочки, взял в руки подушку и медленно приблизился к постели калеки.

Он почувствовал меня, а, быть может, так же как и я не спал, в ожидании, когда я наконец решусь. В темноте блеснули его глаза, он смотрел на меня. Выражение его лица было измученным, изнуренным и полным мольбы. Я взглянул на дверь нашей палаты. Она была чуть-чуть приоткрыта, но закрыть ее я боялся, как мне казалось тогда, подобная мелочь могла стать роковой. Поэтому я, глядя в глаза лежащего передо мной истерзанного существа, прислонил палец к губам, призывая и его к полной тишине. Он медленно закрыл и открыл глаза, едва заметно кивнув головой в знак того, что все понимает, а уголки его губ приподнялись.

Я не знал, как сделать это правильно, поэтому просто аккуратно накрыл его лицо подушкой и обеими руками вдавил ее там где были расположены отверстия которыми он мог дышать. Поначалу я не заметил никаких изменений и подумал было, что нужно душить его как-то иначе, но через несколько минут он задрожал. Его, привязанные к боковинам койки, конечности стали дергаться и сама кровать от этого зазвенела. Тогда я вдавил подушку сильнее, а сам зашептал:

- Тише, тише, еще немного...

Калека бился в конвульсиях, а я изо всех сил давил ему на лицо. Должен сказать, что в кино все выглядело гораздо проще. С того момента, как я начал душить его, до того мгновения когда он обмяк и перестал дергаться, прошло почти шесть минут, а я уже насквозь промок от пота. Горящее табло электронных часов констатировало: три часа, сорок восемь минут. Ни один врач не сможет установить время смерти настолько же точно. Я очень медленно поднял подушку и взглянул на него.

Глаза калеки были закрыты, а его лицо совершенно умиротворенным и впрямь, как будто бы он просто спит и видит приятный сон. Надеюсь, что так и будет казаться до того момента, как я покину стены больницы. На всякий случай, я потрогал его за запястье и шею, пульса не было. Он действительно мертв, а я теперь убийца несчастного калеки, которому злая судьба уготовила оказаться не в том месте и не в то время, в самом эпицентре взрыва на железнодорожном вокзале.

Я вернулся в постель и лег на бок, повернувшись к нему спиной и смотрел в окно. Там я видел ночное небо, изрезанное множеством городских огней, и посему начисто лишенное звезд. С самого детства меня приучали верить, что когда мы умрем, наша жизнь продолжится где-то там, на небесах. Но я уже давно не верю в это.

Зачем бы нам была нужна эта самая жизнь, полная мучений, если для нас доступен лучший мир, отделенный от нас такой непрочной занавесью смерти. Будь нам уготован другой мир, все, что есть здесь, утратило бы свой смысл. И ведь никто не видел мертвецов, сидящих на облаках, с любопытством взирающих на нас, так же как и я не видел калеки, который крикнул бы мне оттуда: «Спасибо!» Я мог разглядеть лишь рваные облака, которых еще не коснулся рассвет, застывшие где-то вдалеке, за стеной монолитных многоэтажек.