Глава 9. Мастер и Телевизор

Елена Вильгельмовна Тарасова
     В белом плаще с шелковым шарфом расслабленной фланирующей походкой ранним вечером двадцатого числа весеннего месяца апреля в анфиладу главного входа Большого зала Московской консерватории вошел недавний выпускник ее фортепианного факультета, молодой солист филармонии.

     Он был совершенно невосприимчив к происходившему вокруг и едва чувствовал мраморный пол под ногами, хотя со стороны выглядел спокойным, уверенным в себе, и даже галантным. Помедлив в круглой ротонде при входе, по многолетней привычке легко хлопнул в ладоши, прислушиваясь к чистому и сильному звуку, которым это удивительное пространство отозвалось на почти беззвучный хлопок ладоней, и только тогда поверил, что у него почти получилось! Еще немного – и он услышит и увидит Владимира Горовица!

     Маэстро в том, 1986, году было уже восемьдесят три года, у него была непростая человеческая биография – родился в Киеве, нигде толком не учился, знал, что такое играть за еду, в 1925 году уехал в Германию, остался в Европе, в 1940 успел выехать в США, женился на дочери великого дирижера Артуро Тосканини…

     Но его творческая биография просто уникальна, пианист Горовиц не просто имел огромный успех, успех преследовал его, гнался за ним и настигал его всегда и везде, с первого исполнения на публике и до последнего дня. Он приехал в Россию впервые за пятьдесят лет, чтобы дать концерты в Москве и Ленинграде, через год, в 1987, он сыграет последний в жизни концерт в Гамбурге, отдав тем самым дань памяти и благодарности русской и немецкой пианистическим школам, которые отшлифовали природный алмаз его таланта в совершенный в своей уникальности бриллиант, и в 1989 году мирно и тихо покинет этот мир в Нью-Йорке.

     Прекрасных пианистов много, но Горовиц был уникумом – он играл только на публике. Среди великих пианистов того времени у него был антипод – Глен Гульд, которому публика, по сути, была вообще не нужна, он предпочитал записывать музыку в студии, в одиночестве, и почти не играл в залах. Записи Горовица же монтировались по его точным указаниям из его выступлений в разное время и в разных местах.

      Гульд предлагал слушателю результат его одинокой битвы с композиторским замыслом, оставив при себе пот, кровь и слезы физического преодоления и воплощения. Горовиц же нуждался в публике, как рыцарь нуждается в прекрасной даме, чтобы было для кого биться и к чьим ногам положить трофей.

     Им обоим было, что сказать слушателям. Но Гульд открывал дверь в другой мир, в котором он оживлял мертвые нотные страницы и творил новую реальность, а Горовиц имел мужество хватать вас за руку, тянуть и силком заталкивать в этот другой мир.
 
     О тех многих, которые позволяют слушателю лишь присутствовать при их личном сражении с драконом и их личной победе в маленькой локальной войне с использованием виртуозной техники, феноменальной памяти или просто физической приспособленности к соревнованиям, умолчим. В действительности, они, как говорят пианисты, играют “под рояль”, никому.

     Остановимся на первых и вторых, хотя их и меньше количественно, потому что гульды делают музыку вечной, а горовицы – вечно живой!

     Когда на афише консерватории появился скромный анонс предстоящего сольного концерта Владимира Горовица, возник страшный ажиотаж, мгновенно превратившийся в девятый вал во всех доступных кассах, но очень быстро рассеявшийся на жалкие ручейки попыток использовать тот, или другой, дополнительный ресурс. Все было тщетно, билетов не было, пропусков не было, на галерку по студенческим не пускали. Где, как и за какие деньги распространялись пригласительные билеты на концерт, который маэстро задумал благотворительным, остается только додумывать.

     Перед нашим героем не стояло вопроса идти, или не идти, он непременно услышит игру мастера, сам не знает, как, но он попадет на этот концерт. И глубина этой внутренней убежденности была такова, что от вечного гамлетовского вопроса оставалось только “Быть…” Быть ему в этот вечер в Большом зале! Предложение его стильной жены одеться очень тщательно он воспринял как совершенно естественное. Именно так, со всем уважением к событию, как в самый важный день! Если учесть, что собственное бракосочетание они посчитали мероприятием формальным и не требующим особой одежды, браки же не в ЗАГСе осуществляются, как мы знаем, то это был Знак.

     В тот день, стоя в крошечной прихожей, он посмотрел на джентльмена в зеркале. Смокинг (его единственный, концертный), матово поблескивающие лаковые туфли (единственные, концертные), черная бабочка (не единственная, но концертная), белый длинный плащ (кто бы мог подумать, что он пригодится). Завершенности облика чего-то не хватало и, когда жена накинула ему на плечи свой длинный черный шарф, стало ясно – теперь все безупречно! Пока она поправляла шарф, он поцеловал ее светлые волосы и пошел.

     Больше он ничего не видел и не слышал. Вернее, все окружающее было отдалено от него, или, еще вернее, он был в каком-то коконе, который отделял его от действительности. В силу привычки экономить каждую копейку, он прошел пешком длинный квартал до улицы Красная Пресня, что оказалось правильно, потому что нужный пятый троллейбус подошел к остановке одновременно с ним. Весь путь к Горовицу был безостановочным движением, даже все светофоры в пути были только зелеными. Неким периферическим чувством он понимал, что пассажиры удивленно разглядывают его, потому что наши люди в таком виде в троллейбусе не ездят. Конечно, если бы он ехал на собственный концерт, его смокинг был бы не на нем, а в саке. Но все эти взгляды обтекали его кокон, не затрагивая его самого.

     Тогда маршрут пятого троллейбуса позволил ему выйти почти у самой консерватории на улице Герцена, до того и теперь Большой Никитской. Ему удалось одномоментно без всякого удивления убедиться, что туфли безупречно чистые, видимо, даже пыль не попадала в его кокон, и без всякого страха увидеть, что подступы к консерватории охраняются конной милицией. Не промедлив ни секунды, он обогнул лошадиный круп, ощутив дуновение воздуха, когда жесткий хвост как метелкой прошелся по его левому плечу, и оказался перед пассажирской дверью черной длинной машины, перед которой расступились и лошади, и милиционеры, именно в тот момент, когда она стала открываться.

    Совершенно естественным движением он подал руку выходившей даме, позволив ей опереться на нее, пока она другой рукой высвобождала из автомобильных недр подол длинного вечернего платья. Продолжая поддерживать даму, которая теперь свободной рукой придерживала на плечах тонкие меха, улыбками и междометиями отвечая на ее любезные благодарности, он миновал второй кордон и вошел в ротонду. Слегка обернувшись, словно в поисках нужного человека, он очень вовремя почтительно передал руку своей дамы уже наседавшему сзади недоумевающему кавалеру и успел услышать, как дама оправдывается тем, что была уверена, что это тот, кто должен был их встречать.

     Войдя в фойе Большого зала, где слева и справа утомленно улыбались гостям многочисленные гардеробщицы, а в глубине, у торцевой стены, дамы и господа уже пили шампанское в буфете, он на ходу стал снимать плащ. Только что толпившиеся у гардероба люди мгновенно рассеялись, он получил свой номерок и, не замешкавшись ни на секунду, стал подниматься по широкой мраморной лестнице, не менее известной, чем лестница Пушкинского музея.

     Примерно на десятой ступеньке лестница была перегорожена и две вечные билетерши, как-то особенно и нарядно черно-белые, проверяли пригласительные. Не сбиваясь с шага, он подошел к правой и не успел ничего сказать, как она отвернулась. Просто отвернулась! Не совсем веря происходящему, он стал подниматься, мимо туалетов и курилки, раскланиваясь со знакомыми, но не прекращая движения.

     В зале он пошел так близко к сцене, как позволяли приличия, чтобы видеть руки маэстро, решив просто сесть на ступеньку в проходе, когда погаснет свет. Но не успел даже остановиться, как энергичная капельдинер набросилась на него со словами:
     -     Что вы стоите, проход загораживаете! Немедленно займите свое место! Мы начинаем! Сюда, сюда проходите!

     Через несколько мгновений он сидел в третьем ряду партера, глядя на пустой пока табурет перед инструментом! Огромный концертный рояль, как раненая птица, уже взмахнул одним черным крылом поднятой крышки, ожидая того единственного, кто сейчас мог вернуть его к жизни и позволить летать.

     Притихший зал тоже ждал, ждал того мгновения, когда на сцене появится невысокий человек, совсем обычный, как-то не очень уверенно улыбающийся и кланяющийся, чтобы взорваться такими аплодисментами, что казалось, именно эта нарастающая звуковая волна подхватила маэстро, донесла его до рояля и откатилась, оставив их наедине.

     Руки мастера на мгновение замерли над клавиатурой, он улыбнулся залу, словно извиняясь за то, что собирается сделать, пальцы его опустились на костяные клавиши, эти прикосновения сдвинули с места деревянные, оклеенные войлоком молоточки, в недрах рояля каждый молоточек коснулся своей струны, и рояль ожил, и взмахнул крылом музыки.

     А разделенная рядами и проходами, пронумерованная креслами толпа в зале умерла, растворилась, и вновь слилась в единое живое существо, и рояльные молоточки по воле пианиста ударяли это живое прямо в сердце, задевая все струны души этого единого. У каждого отдельного, затерявшегося в зале, не могло быть столько струн, но общая душа зала была шире, богаче, чувствительнее и отзывчивее.

     После концерта публика с трудом распадалась на отдельные части, образуя восторженные группы и группочки, потому что то, что впитала коллективная душа, никак не вмещалось в личную душу каждого, переполняло ее и переливалось через край.

     Домашние, и более всех мама молодого пианиста, сама известная солистка, ждали его возвращения, ждали живого свидетельства музыкального чуда.  До глубокой ночи все впитывали его впечатления и восторги, попытки передать словами безупречность и совершенство того, что произошло в Большом зале. Всем было ясно – это надо видеть и слышать!

     В субботу концерт Горовица должен был транслироваться по телевидению, эту возможность упустить было нельзя. Но оба поколения семьи собирались провести все большие первомайские выходные на даче, а там телевизора нет. У молодого пианиста и в московской квартире телевизора не было, они с женой считали его такой же необязательной в доме вещью, как стиральная машина, например.

     Но в тот вечер его жена резко изменила приоритеты, решила влезть в заначку и сказала, что завтра же купит переносной телевизор. Тогда все смогут и в деревню поехать, и концерт посмотреть. Сказано – сделано.

     Складывая вещи в багажник, каждый из них беспокоился не о том, сколько купили красного сухого или куда положили мясо для шашлыка, каждый хотел лично убедиться, что коробка с новеньким коричневым телевизором надежно усажена в салоне на самое безопасное место за передним пассажирским сидением. И только собака не понимала, почему ей приходится делиться своим законным пространством.

     В деревне телевизор внесли в избу и водрузили на крышку маленького кабинетного рояля (в семье два профессиональных пианиста, так что старенький Бекштейн не был предметом роскоши) и старший мужчина приступил к регулировке антенны. Телескопические рожки крутили, вертели, добились звука, но изображение не появлялось.

     Младший мужчина, не выдержав напряжения, присоединился к процессу своими советами. Время шло, картинки не было. Старшая женщина дома, на минуту оторвавшись от хозяйственных дел, принесла на выбор несколько бытовых металлических предметов – усовершенствовать антенну.

     Это придало мужской деятельности новый вектор и младший мужчина откопал моток упругой проволоки, почти гибкую пружину. В серой ряби экрана начало изредка пробиваться нечеткое изображение. Проволоку растягивали во всех направлениях, цепляли к шторам, вешали на люстру. Время приближалось, нормальной картинки не было.

     Вот уже голос диктора объявляет начало трансляции выступления Владимира Горовица в Большом зале Московской консерватории, все в ужасе стоят вокруг телевизора, и только младшая женщина продолжает светловолосой мухой ползать по углам и стенам, снова и снова спрашивая: “Есть?”, и слыша в ответ: “Нет!”.

     Когда из пластмассового ящичка уже раздаются первые звуки приветственных аплодисментов, и молодой пианист стонет, что это маэстро уже идет к роялю, его жена открывает шире форточку и отчаянным броском выкидывает проволоку наружу. Пружинное кольцо цепляется за ветку старой черемухи – и все видят, как маэстро садится к роялю!

     Скорее всего, в тот момент немногие так пожирали глазами экран телевизора, так впитывали каждый звук, как эти четверо замерших и затаивших дыхание. Большой рыжий колли обеспокоенно обошел всех по очереди и на всякий случай лег в центре, чтобы держать их в поле зрения.

     Первой искоса посмотрела на сына пианистка-мама, потом они стали переглядываться время от времени. Наконец пианист-сын не выдержал.
     -     Этого не может быть! Я же там был, я сидел в третьем ряду и смотрел на его руки!
     -     Но факт остается фактом, маэстро слегка лажает…
     -     Но как же можно не слышать этих неточностей в зале?
     -     Потому что он предпочитает потерять одну ноту, чтобы сохранить музыку. Одну мертвую ноту во имя живой музыки. И эта живая музыка осталась там, в зале. Здесь, в телевизоре, мы видим и слышим, как это было. Но что это было – знаешь только ты, потому что ты там был.
     -     И где правда? Там или здесь?
     -     Конечно – там! В зале он играл каждому, и поэтому всем. А в телевизоре – всем, и поэтому никому. Но, если бы ты там не был, мы никогда бы не узнали, насколько безграничен его гений!