26. Колыбель жития. Vitae incunabula

Галина Ульшина
26.Фарфоровая мисочка.

Наша мама решила навсегда вывезти дочерей с курортного места, чтобы праздный образ жизни не повлиял на их дальнейшую судьбу. И вывезла.
Мы уехали из Архипо-Осиповки, оставив проданный дом, любимую школу, сиреневые горы, моих подруг и поселились  у бабушки, пока родители искали в Ростове подходящий дом.
Причиной, конечно, были неисчислимые романы моего отца с любой безотказной милашкой, будь то официантка ресторана «Кавказ» или модная «отдыхающая».
Как бы ни было, а пришлось прощаться и с соседом Колбасовым, и подружками- дочками пограничников, и со школой, и с горами, морем, запахом леса…

Стресс от переезда был так силён, что я помню все в радуге слёз и тесноте удушья.
Я рыдала весь долгий путь, глядя из окна трейлера  на «чудное приволье»Родины.
Закрытые ставнями окна домов бабушкиного села теперь действовали на меня, как закрытые глаза мертвецов, отсутствие простора было физически ощутимым, отчего мои страдания усиливались.
Мне понадобилось несколько лет, чтобы обреченно принять участь жительницы равнинного города и отказаться , нет, попытаться отвыкнуть от радужных красок гор и радостного сияния моря, притерпевшись к замкнутости и скученности.
Не согласилась я с выбором родителей до сих пор…

Школьные заботы седьмого класса были несложными – я получала одни пятерки, спела  на каком-то празднике и теперь ходила в фаворитках. И это было скучно.
Спасали книги, привезенные с юга.
Библиотека насчитывала около 10 тысяч томов, что по тем временам было довольно серьезным количеством. Читала все подряд.
Правда, в нашем классе учился красивый мальчик, один из трех близнецов.
 Это вызывала у меня какой-то интерес к жизни. Он остался у нас на второй год по болезни. Казалось удивительным: все трое были высокими, красивыми и одинаковыми. Вот радость-то маме!
Если бы знать тогда, что через несколько лет все трое лягут на Даманском!...

Однажды мне пришлось подраться с одноклассниками. Они начали дразнить Ваню Шина – кореец! Кореец! Он пытался их усовестить сам, но девчонки не унимались, а мальчишки плотной толпой окружили Ваню. Вот тут из школы вышла я и заняла позицию рядом с Ваней. Размахивая портфелем и своими длинными косами, я начала атаку, выкрикивая какие-то  общечеловеческие лозунги. Девочки опасались меня бить, а мальчикам я нравилась, они не посмели, – в результате, они отступили.
Но осадок от диких нравов, не смягченных культурой терпимости, которая верховенствовала в Архипо-Осиповке, остался.
Да, купеческий нрав торгового Ростова просачивался отовсюду, изменяя людей с восторженно-расслабленных на побережье до расчетливо-деятельных здесь, в Батайске."Почём?" купила или продала было чуть ли ни основным смыслом жизни.
Я посещала немногочисленных родственников, не находя себе успокоения.
И вот, весной я обнаружила дома у бабы Дины миску со свастикой на дне.
С настоящей фашистской свастикой! У моей двоюродной ростовской бабушки…
К Пасхе я прибирала её кухонный стол – праздник всё-таки, я решила сделать бабушке сюрприз, пока она возилась на грядках.
Раньше домашние дела меня не интересовали, но теперь я повзрослела и, взглянув на себя в зеркало, задала себе вопрос: а какую пользу я приношу семье, городу, стране, бабушкам?
Решила начать с малого – с уборки кухонного стола двоюродной бабке.
 Стол был старинный, деревянный,  с двумя распахивающимися дверцами, скрывающими стопки тарелок, чайничков и простеньких блюдец с чашками.
У другой моей бабушки тоже есть такой же стол, и он стоит выброшенный в сарае.
Мне нравилось в нём прятаться, когда мы играли в прятки в далёком детстве. Заберёшься внутрь, закроешь дверцы и лежишь тихонечко, пока тебя не отыщут. Сначала меня никто не отыскивал, а потом догадались, и прятаться там было глупо. 

А эта бабушка Дина стол не выбрасывала,  красила в белый цвет и пользовалась им как необходимой кухонной мебелью. Она особенно гордилась тем, что у неё над средним выдвижным ящичком, где лежали ложки, вилки и ножи, выдвигалась кухонная досочка, на которой она всегда резала хлеб. А потом, смахнув крошки,  доску снова задвигала, сохраняя её чистоту. Такие похожие столы были почти у всех  её соседок, но хлебной доски не было ни у кого.
Для начала я всю посуду вынула и сложила на пол, в надежде обнаружить пыль или следы пребывания  мышей. Но в глубоких недрах стола было чисто и темно.
Правда, в  далёком углу обнаружился тяжёлый газетный сверток.
Не помню, что меня смутило, когда я взяла этот тяжёлый ком – то ли  неожиданная тяжесть, то ли сухое и, от этого громкое шуршание пересохшей старой газеты, так не похожее на мягкий шелест наших газет, сегодняшних,  свежих и влажных от утренней сырости. Такие газеты, порезанные на кусочки, стопкой лежали в уличной уборной. Мне нравилось там сидеть, болтая ногами, рассматривая продуваемые камышовые стены и узкую полоску солнечного луча, пробивающуюся сквозь камышовые двери. Там пахло землей и разогретым камышом.
А эта газета была толстой и громкой…
Я развернула газету и обнаружила глубокую белую миску. Обыкновенную миску, правда, непривычной формы – не с закруглёнными стенками, идущими ко дну как обычно, а с вертикальными. А так, если приглядеться, она выглядела как обыкновенная глубокая фарфоровая тарелка— белая, холодная и тяжелая. Как салатница вполне могла бы послужить – чего её бабуля хранит? Я её никогда в обиходе не замечала…
Я повертела миску в руках, перевернула  и – обнаружила на дне, на той стороне, которой мы ставим миску на стол, фашистскую свастику. Точнее, зеленоватую птицу орла, который держал в лапах фашистский крест. Были еще какие-то буквы…
 Немецкая миска…Откуда? Неужели, осталась еще с войны?
Почему бабуля не разбила её в гневе на фашизм, а хранит?
Да уж…
Придется  просить бабушку объясниться… Сюрприз оказался не ей, а мне.
Газету, ссохшуюся за годы хранения и теперь верно сохранявшую форму  немецкой миски, я попыталась развернуть, с трудом читая новости  о поездке Никиты Хрущева в Америку, но она рвалась на изгибах и я выбросила её в мусор за предательство.
Наскоро обтерев полки стола влажной тряпочкой и застелив их свежей газетой, я поставила на место вынутую посуду и отправилась к бабушке в огород.
Немецкую миску оставила на столе открыто.
Сама же я пошла в сад, совершенно не зная, как завязать с бабушкой разговор о странной миске.
– Бабуль, тебе помочь?
Бабушка подняла голову, посветлела от улыбки и защебетала:
– Ой… деточка, да тут нужно знать где – шо… Я ж знаю, где вылазит лилия или ласкирики, или еще чего…а ты – нет…
Она, стоя на коленях, большой садовой вилкой окапывала взошедшие тюльпаны, – Сидай, посиди с бабушкой! – бабуля указала испачканной рукой на скамеечку, уютно  спрятанную среди поднявшейся травы.
Я покорно села, размышляя, как начать, по-видимому, непростой разговор.
– Бабуль, а я в столе прибрала... – Я специально смотрела в сторону вылезающих стрелок  конского ландыша, занявшего тёмный угол сада, и говорила безразличным голосом, чтобы бабушка не заподозрила.
– Молодец, внучечка... помощница…Ложки-вилки перетерла? – бабушка Дина продолжала ковырять ножом землю, вынимая с корнями ярко-зелёные пучки молодой травы, заслонявшей хилые бордовые проростки драгоценного пиона. Траву она уверенно швыряла в сторону, иногда попадая в специальное ведро, но чаще трава шлёпалась поодаль.
– Да нет… Посуду вынули и – там…
– Не разбила чего? – Бабушка снова подняла голову, как бы прислушиваясь к своему затихшему внутреннему  миру, почти заросшему подступающей травой, переполненного мыслями о мучительно тающей пенсии, о немощах, удлиняющих ночь и сжимающих день до рукоятки старенького ножа, с которым она вышла на битву со всепобеждающей  молодостью бурьяна.
– Не, бабуль…не разбила… – Я не знала, как подступиться к главному вопросу. –  Я всё вытерла и поставила на место. Бабушка молчала, погруженная в свои мысли.
–Бабуль, а там миска…
– Яка миска? – Бабушка Дина развернулась ко мне всем телом, – яка миска?…
Мне стало немного не по себе, словно я коснулась чего-то недозволенного. Так, родители не разрешали заходить к ним в спальню за тяжелой мерцающей портьерой, хранящую свою тишину и запах, не позволяли трогать жестяную коробочку с документами, конвертики с сохранёнными прядями волос младенцев и шкатулки с военными треугольными письмами, лазать в мамину сумку, где лежали интересные штучки в виде помады и зеркальца. Поэтому, уже ученая горьким детским опытом запрета на моё вмешательство в их  взрослую жизнь, я продолжала этот разговор как можно спокойнее, но настойчиво:
– Ну…белая такая… в газете… в углу стоит…
–Ашшш!…любознательна яка…иш ты…добралась! – Бабуля, охнув от боли, неловко поднялась с колен и, держась за «вступившую» поясницу, полусогнутая, выбралась из цветника. Всё причитая и покачивая головой,  чему-то кивая и  приговаривая, она резко выдернула топор, вонзённый в большой пенёк, счистила его лезвием крошки с поверхности  и присела на этот самый пень, на котором обычно рубили собаке кости. Я, затихшая, на секунду встретилась с ней глазами.
– Немцы стояли у нас в Ростове – чуяла? – Бабуля теперь легко повернулась и рубанула топором где-то позади себя и было слышно, как лезвие, хряснув, вошло в ствол пня. –То-то же…не слышала…не знаешь… а Ростов два раза був пид немцами. Раз их выгнали через недилю, а потом воны нас погнали и стояли в Ростове пошти пивтора года!
Я така, как ты была, четырнадцать год, когда воны зайшли в город колонной – жирни, як кони,  морды –во! –красные, весёлые, йишли с песнями, с патехфонами... Лошади у них булы справни, кряжисты таки, машины булы, мациклетки с колясками. А на них – пулемёты!…
Бабуля ушла глазами вглубь ушедшего времени и, казалось,  перечисляла картины, виденные ею из окна. 
 – Диты стояли по-над дорогой и дивились, а взросли люды  подглядували  на их с-пид занавесок . Воны  ехали на машинах  як хозявы, а люди зачиняли викна...  А я у бабушки готсювала, у Ростови. У самом центре. Вона позакрывала викна на шпингалет и приказала мени с дома не выходить. А нимцы стали в городе, в парке. Лошадив тамычка порасставили, и уборные зробили из досок…Кухня дымить…Лошади стоять пид деревьями. А воны голые задницы повыставили и сидять у уборной…Жопы голи на всю вулыцу… Мы, диты, выйшлы на вулицу – нам жеж интересно яки воны, нимцы… А воны  кашу начали раздавать  прямо у сквере, пичка у их дымить, музыка грае, воны на гармошки на губной пиликають, улыбаются….От тогда им ци миски и дали с кашей, шоб воны пойилы.
Бабушка, по-видимому, понимала  особенность этой посудины.
– А вы?
– Мы дивились як нимцы едять. Як люды, так и воны едять. Як мы сами йимо, так и они йилы… Воны нас позвалы и дали нам каши  у таких мисках. Мени кашу принис добрый такий немец, як мий папа, – глаза голуби, як о це небо, по голови мене гладит, на, кушай, дочка,  – кажет по ихнему, – а сам плачет. – Бабушка сама уже начала утирать проступившие слёзы. – Цей немец раздавал дитям конхфекты и так …– бабуля грязными пальцами ухватила себя за щеку, –  жмакали так…за щечки. Одного пацана посадил прямо  на руки и – на мациклет! – малец був радый! А то! У нас такого мациклета ни у кого ни було… Я и взяла цю миску…
– Ну миски им нужно было отдать?
– Нужно! - Дина хитровато улыбнулась и прищурилась, - а я домой понесла, бабушке.
– А немец?
– Он ничого… смотрел на мене…а я вышла и пишла  з миской…
– А твоя бабушка рада была этой каше?
– Куда там!... Вона давала мени за цю кашу  веником по заднице!...  Я и плакала, и просила, но получила. – Бабушка утёрла рот уголком платка и задумалась, глядя себе под ноги. – Кашу мы пойилы, а миску спрятали, шоб нихто не бачив. А потом  наши як дали орудиями, и сами заскочили у Ростов. Бились, бились с немцами, поки не выгнали их.
– И война закончилась?
– Тю, дурочка… Воны через полгода знова зайшлы и стояли в Ростови аж до 43 года!
– А вы?...
– А что – мы? Як могли, так и выживали. Работы не було. Торгували… на менку йиздыли…  Рыбу на тряпки, синьку на сало, галоши на кабаки… Шо дадуть, то и брали… Мы с дивчиной на менку аж до Сальска ходылы – аж 180 километрив своими ножками с чувалом на горбу – не хочешь? Дали тоби картохи або сала, тяжко его тянуть, а тягнешь…

Я представила себя с большой поклажей в руках и поняла, что далеко с ней я не уйду. Но у бабушки Дины дома оставалась мама  и её маленькие братики. И она шла, тащила, пряталась во время обстрела в канавах и снова шла пешком в Ростов с тяжелой ношей за плечами. Я бы не смогла.
– А где вы жили с мамой?
–На берегу… кормились рыбой. Сами собирали – от бомбёжек рыба глушилась и её выбрасывало на берег. А мы, дети, собирали. Рыбаки ловили тоже, она пузом кверху всплывала – мы выпрашивали или покупали и несли домой.  Солили у кого була соль, сушили, меняли рыбу на шо-нэбудь.
– А немцы где были?
– Дак стояли по хаткам. У нас тут – полно было немцев!... У Ферштейнов в хате они гуляли, патехвон був, девки приходили до их, до Ферштейнов…
– А ты приходила?
– А  як жеж. Мы подсматривали: шо воны там с нимцами роблют?
– Ну и…что?
– Танцювали там… разговоры разговаривали…А потом по двое расходились…
– А мама тебе разрешала выходить?
– Не… я тихэнечко, шоб вона не бачила…Мени було ужо… така як ты була. Точно така – четырнадцать год.. Я вже оформленная була – сисечки, попочка – и мать ховала меня.
– А стреляли?
– А як же….Наша канонада як дасть – аж дома качаются. Мы прятались в подвал. Мама братиков закрывала, а я рядом, притулюсь и сидимо… Немцы бомбы кидали по одной, а наши – куда попала, в одну кучу. В воду як бабахнут! – вот рыба и поплыла кверху пузом. А мы собираем.
– А людей немцы стреляли?
– Я не бачила. Но полицаи ходили по дворам, записывали у Германию.
– Зачем в Германию?
– На работу…в лагеря…А у нас сосед Зверев був палицаем. Вин був справедливый, наверно остался, як партейный. Так вин собрав нас, пятерых дивок, дал ножики и велел почистить рыбу. А я и придумала:
– Дивчата, давайте желчь оставим! – Так и зробили. Рыбу почистили, помыли, а внутрях желчь оставили. Такую рыбу и отдали полицаю Звереву. Я прийшла домой и маме рассказала. Она в слёзы! Да собрала меня зразу и отвезла к подруге, а та – сюды, у Койсуг, до своей  сестры. А сестра повезла – аж в немецкую колонку под Кулешовкой.
– Как, немцы во время войны жили под Кулешовкой?
– А то… Там и жили нимцы,  дви вулицы обочь дороги. Сами нимцы, никого бильше не жило. Я пийшла батрачить до хозяйки, там, у сараи и жила. Свиней чистила, дрова рубала, до печки носила, воду таскала…
– Бабуль, а как они жили, ну… в хате как?...Дети?... – Я с трудом себе представила, что во время войны между Ростовом и Азовом стояла себе мирная немецкая слобода, где люди неторопливо выращивали свиней и  стирали бельё.
– Да как…яку у людей, так и у них.  Чисто…справно… Два малых пацана булы..
– А они голодали?
– Нее… У их корова була, свиньи…Земля…
– А как же их наши оставили, не выслали?
– А хто их знае…
– А к ним фашисты приходили?
– Не бачила…Неее… воны сами боялись цих фашистив!
– А сколько ты там прожила, бабуль?
– Цельный год! Сама сыдила вечерами –  сыдю, плачууу!... Хозяйка у хату не пускала…Молчала зо мной. А мени було… вже пятнадцать годикив… 
Бабуля  снова утерла повлажневшие глаза кончиком головного платка и отвернулась.
Мне так жалко стало бабушку, что я поспешила её обнять, как будто могла что-то исправить.
– Мама приехала за мной через год, а я от слёз дороги не бачу. Ото так …
– Ну а миска, бабуль? Почему её прячешь?...
– Да!  Ни вси нимцы погани… Той дядька, шо дав мени кашу, мого батьку дюже напомнил. А может и его того нимца, вбили, як мого батьку?...

Я тоже подумала, что и у того немца, давшего девочке кашу, тоже дети, и они не дождались отца с войны, и у них хранятся его фотографии, и они тоже рассматривают их и плачут…
Мы вернулись в комнату, объединённые какой-то тайной, как две подруги.
Моя бабушка не смогла ставить на стол миску с фашистской свастикой, но смогла сохранить её столько лет, и никому не рассказывать… Странные лабиринты памяти…
А, может быть, это была не последняя тайна моей бабули?