Уголь

Альбина Верещагина
   Я так никогда и не увижу Париж. Всю жизнь, как Алькин любимый писатель Олеша, грезила о его серых мостовых, на которые падает дождь. Я иду по ним, накинув капюшон и не боясь промочить туфли. Превращение капель дождя в ручьи, в потоки для меня всегда, как претворение чуда в реальность, в прозу.
   Вчера из Парижа, из недолгой туда поездки вернулся близкий мне человек. Сама не знаю, почему я так старательно хотела, чтобы он привез мне какую-нибудь вещицу. Но он и не подумал об этом. А меня будто ранили. Так с раной и живу, хотя она понемногу убывает. Виноват в этом и муж, который накануне его отъезда сказал: «Ты уже никогда не увидишь Париж». Я и сама это знаю, но зачем разрушать пусть и эфемерную надежду?..
   … Дождь к вечеру разошелся, а из Гортопа привезли машину угля. Уголь был так себе. Светлана ткнулась к Минюхиным – может, Витька потаскает, хоть и троюродный, все-таки брат. За водку, за деньги или за так. Но Витька уже набухался, его и заводской гудок не поднял бы. Больше просить некого. Одни старики остались. Их дети, молодые, вроде, мужики, или в тюрьмах сгинули, или в бандиты подались, или, как Витька, вечно в пьяной одури. Так что помогать тебе, Светлана Алексеевна, некому. Бери лопату и вкалывай. Не перетаскаешь под сарай, к утру и половины не останется. В окошке маячит мама, жалеет ее, да по двору папа ходит, никак не уймется. Не по себе ему, что она одна таскает, надрывается, будто он уж ни на что не гож. То и дело выходит за ворота да на лавочку присаживается. Конечно, будь он помоложе, вдвоем живо бы перетаскали. Но  он еле  шаркает ногами. Утром покряхтит-покряхтит, золу выгребет, вынесет, да печку растопит, и то слава Богу.
   Светочка схватилась было за два ведра, да нет – сил не хватает. Сорву спину и все. Надо бы лампочку на угол дома поярче. Скоро уже совсем темно будет.
– Папа, найди лампочку поярче, я вверну, а то уж скоро наощупь нагребать придется.
– Да как ты ее в дождь-то ввернешь? Не дай Господь, упадешь с лестницы. Давай накроем уголек старыми клеенками, я посторожу.
– Да ты вмиг до нитки промокнешь, и дождевик не спасет.
– Я – старый солдат, знаю, как укрыться.
– Нет, папочка, нет. Видишь, уже половину стаскала. Дальше веселее пойдет.
– Надо бы уголь в ограду сбросить, да цветник материн жалко. Кабы пораньше привезли, я бы мужиков нанял…
– Да где ты, папа, мужиков то найдешь. Никого уж не осталось.
– И молодых тоже…  Слышала, Вальку Хабу в какой-то яме нашли. Говорят – снаркоманился. И что за холера такая. Раньше даже в тюрьмах, в лагерях этакой напасти не было. Чефир, правда, варили… А щас жизнь вроде лучше, а молодежь хужее. Я Хабу хорошо помню – невысоконькой, мордастенький, но крепкай парнишка был, на бурята смахивал: глазенки черные, хитрущие, а сам добрый. Чё не попросишь, все сделает. Да еще брат у него Толька Дадыдов был – красивый парень. Потом уехал куда-то и ни слуху, ни духу. Мать его все горевала… А наша мать говорила – Альке Олег Наумов нравился, мама, говорит, какая вельветка у него красивая – зеленая с коричневым… Такие вельветки тогда только богатеи носили. Может, из-за вельветки и нравился ей. Когда Наумовы сюда приехали, скромный парень был, да Яхомовские его быстро обратали… Я уж тогда знал, что Яхомовские; тайные бандиты. Все на легковых разъезжали. А Элька, ихняя единственная сестра, в уборной повесилась. Это как же так допустимо, чтобы молодая девушка в уборной на перекладине повесилась? Наверняка гаденыши снасильничали…
– А помнишь, папа, тетю Веру, мать их? Сыновья машины меняют, а она кое-как одета и все бегом, бегом… Ее все жалели…
– Как они появились, я за вас переживать стлал.Тогда с Толькой Щербаковым поговорил. Толька, говорю, скажи этим Яхомовским и всем парням с улицы, кто моих дочерей пальцем тронет, я того самолично порешу…
– Да что ты, папа! Они к нам все хорошо относились. Валька Хаба мне как-то сказал: «Ты, Светка, не рискуй зря. Уж ночь, а ты все педали на своей двухколесной тачке крутишь. Да не нас бойся, мы не тронем. Вы с нами выросли. Я тебе  как сосед говорю: опасно стало…»
– Жалко Вальку, да и всех жалко. Тольку Щербакова Стату;ем сначала прозвали, а потом почему-то Статуэтским выродком. Он, как складишок  был: руки и ноги длинные, высокий, а сам худой-худой. На чем только штаны держались. Шура-то Щербакова тоже – верста Коломенская, ее так мужики меж собой в молодости звали. Голову платком на манер ковшика подвяжет и возится с утра до вечера в огороде. А работать на производстве – ни Боже мой! Огородом да квартирантами и жила. У Тольки уж давно туберкулез в тюрьме нашли, от него, говорят, в тюрьме и помер. Сколько раз там сидел, не знаю. И что им, молодым, на белом свете не жилось? Фулиганье Яхомовское их испортило…
   Нет, куча не убывала. Она, подлая, красовалась, как пирамида. С одной стороны ведро отгребешь, потом – с другой. Вот и выровнялась, и красуется…
– Уж совсем темно. Хватит тебе, Света, наддрываться. Пусть остается. Упрут, так и Бог с ним… Пойду, скажу матери пусть чай ставит. Ты уж сегодня у нас и ночуй. Ноги, поди, уж не держат.
– Держат, папа, держат. Я молодая…
Света таскает ведро за ведром под сарай. Ноги, и правда, еле держат. И спину ломит, и поясница отрывается. Лопата как чугунная. Хорошо хоть папа выбрал самую легкую. Как тут не надорваться – пять тонн перетаскать! Тьма сгущается, куча оседает, глянцевито поблескивает антрацит – видно маленько и его подбросили…
   На какой-то момент Свете  стало себя жалко. И на сестер обида поднялась. Уехали все, а стариков на нее бросили. Во всем Алька виновата, да ее друзья-мечтатели. В Москву! В Москву, в аспирантуру! Тоже мне чеховские героини. За Алькой и Людмила с Ларисой потянулись. Спину-то  ломит, и руки тяжелые, как это ведро. Ладно, надо передохнуть. Да как  под дождем передохнешь-то. Надо уж дотаскать. Маленько осталось. Шутка ли –  тонны угля одна своротила. Туда-сюда, туда-сюда, ведро, еще одно ведро – и баста! Только мелочь угольная поблескивает – то ли в свете лампочки, то ли – Луны. Теперь надо метлу найти и подгрести все под ворота. А утром на работу…
   Ну вот совсем рассупонилась. Что уж теперь. Горюй не горюй… Мама частенько сидит за столом на кухне, опершись на руку, и смотрит куда-то в себя, не шелохнувшись. А сейчас, поди, смотрит на нее из окна, да ничё не видно. Осталось совсем немного. Смешно – куча оседала, как живая, дождь обливал ее, куски угля были мокрыми. Может, они плакали вместе с ней? Ладно. Всё. Она собрала руками несколько кусков, отнесла последнее ведро. Закрыла калитку, отволокла под сарай лопату и ведро. И потащилась, как кляча, домой вверх по голубой крашеной  лесенке.
   Тьма поглотила все: и дом, и калитку во двор, и дощатую дорожку к сараю, выложенную папой, и сам сарай. Она не столько видела эту кучу, сколько помнила. Ноги сами вели к ней. Все, что есть здесь, вошло в ее плоть и кровь, в ее душу с раннего детского лепетанья. Здесь жили, бегали, играли ее сестры. Тоска о них в мамином лице, в ее дрожащих руках и дрожащем голосе, в тяжелых вздохах папы. О, если бы они вернулись…
   Ее старики, ее папа и мама, сидели за столом и молчали. Они ждали ее. У мамы покраснели веки. Значит, плакала. А папа все хорохорится. Родные мои.
– Ну давайте есть, – мама, тяжеловато поднимаясь с лавки, подошла к плите и стала трясущимися руками наливать суп.
…Если бы сестры вернулись, они бы мигом растащили эту кучу, стаскали в сарай. Но их нет – и нечего не изменишь. У них – своя судьба, и кто знает, легче ли? У нее – свой крест, свое счастье, свое сокровище и утешение – быть с отцом и матерью, нет – с папой и мамой. «Отцом» и «матерью» их, давших им жизнь, они, четверо, никогда не называли. И ты должна таскать и таскать эту и следующую кучу за них, своих драгоценных сестер, которым уже никогда не придется этого делать, даже если бы они захотели жить все вместе со своими дорогими старичками.
…Ты должна что-то сказать им, папе и маме, а сил никаких…
– Мамочка, я, пожалуй, пойду лягу. Налей чайку, а больше ничего не хочу.
– Э, нет… – Мать, у тебя там чё-то припрятано. Давай-ка тащи, – проговорил отец и улыбнулся своей прекрасной улыбкой, которая обнажала детскую чистоту его души.
Мама пошла в комнату и принесла четушку. Лицо отца просияло:
– Ну, здравствуй, рюмочка, прощай винцо!
Они выпили и пошли спать.