Фёдор Фёдорович Фалалеев мужчина в соку. Когда его спрашивают, а, впрочем, и не спрашивают о возрасте, он как бы скромно, потупя взор, любит доложить, что он старше Христа, но моложе Магомета, намекая на возраст, в котором они стали проповедовать. У него трое детей. Он много читает, чаще прочих книг книги серии Ж.З.Л. Прежде Фёдор занимался изучением жизни многих известных миру людей. Примерял себя к одному, другому, третьему. И, по мере роста лет, внушал себе, что вот, дескать, не все начинали рано, в четырнадцать да в двадцать пять, встречаются начавшие творить поздно, в почтенном, так сказать, возрасте благодать божья сходит. Следовательно, и я успею, думалось ему, без всякого сомнения.
Ежеутренне много лет он собирался начать творить, но, познакомившись с классификацией типов, выяснил: он вовсе не «жаворонок». Выходит - «сова». И его стихия ночь. Но и ночи оказались не для него. Веки Фёдора тяжелели задолго до полуночи. Едва угомонялись дети, и отходила ко сну утомлённая бытом жена.
Получалось, он не «сова» и не «жаворонок». А, выяснилось вскоре, нечто вроде воробья, скачущего туда-сюда и ворующего напропалую. Ничто не бодрило его ни в какое время суток: ни чай, ни кофе, ни холодный душ.
Жена его горю не помощница, своих проблем по горло. Анастасия была русская многострадальная женщина, способная для семьи на всё. Она умело спасала мужа от насмешек родни и соседей. Друзей у них не было.
Фёдор думал о ней, простая, дескать, баба, где ей понять, с кем посчастливилось век коротать. Он, в отличие от неё, знал: он – гений. Оставалось определить род деятельности.
Наконец, после долгих, утомительных раздумий он решительно отверг мысли об изобретательстве, о «философском поприще», о живописи, ваянии и зодчестве. Бесповоротно двинулся по «стезе писателя». Он возвращался из врачебно-физкультурного диспансера, где работал массажистом и устраивал перво-наперво разнос жене и детям, упрекал в бесцельном проматывании жизни, заставлял читать, вести дневник. Утихомиривался и, разогнав всех по углам, садился писать, но каждый раз выяснялось: вдохновение не пришло.
Шли и проходили года. Одиннадцать месяцев ежегодно улетали бесследно. Двенадцатый он сперва проводил в деревне в поисках прототипов героев своих будущих шедевров, учился « у народа у языкотворца».
Но оказалось: герои перевелись, а язык оскудел. Стал ездить по курортам. И разочаровался вторично. Единственным кладезем, из которого неустанно черпались материалы, оставались книги. Цитаты пополняли толстенную тетрадь, переплетённую из нескольких девяностошестилистовых.
«Рукописи» хранил в наволочке, подражая Хлебникову. Разница заключалась в том, что наволочка Фёдора в отличие от Велемировой, редко покидала сейф, приобретённый на случай стихийного бедствия, дабы человечество не лишилось ненароком литературного наследства великого Фалалеева. Записи выглядели так.
«Всяческая голова подобна желудку: одна переваривает входящую в оную пищу, а другая от неё засоряется». Соч. Козьмы Пруткова. 1 октября 1985 года, вторник, 19ч. 15 мин.Ул. Межозёрная, 13. Жена на кухне. Дети: старший сын, четырнадцатилетний Хронос играет в шахматы с младшим, десятилетним Михаилом, дочь Светлана двенадцати лет, учит уроки».
Имя первенцу дал Фёдор. Младших нарекла, не доверяя изысканному вкусу суженого, Анастасия. Не хотела она, чтобы детей её дразнили и давали нелепые клички, как это случилось со старшим, прозванным ровесниками Хроником.
Фёдор был убеждён (самим собой): люди захотят знать всё о человеке, чьи творения переживут египетские пирамиды. Он берёг вещи для домов-музеев. В грёзах виделись ему мемориальные доски на всех зданиях, осчастливленных некогда его присутствием.
Он мог подолгу рассматривать портреты русских и зарубежных классиков литературы, философов, полководцев античного мира, сравнивая со своим изображением на фотографиях.
Любил смотреться в зеркало. И размышлял вполне серьёзно: оно, конечно, неплохо иметь лоб Сократа, нос и губы Шандора Пётефи и шкиперскую бороду писателя Аксакова. Глядя на самого Фалалеева, можно было подумать, что Вселенную если и не создал, то придумал точно он. Он носил головной убор пятьдесят пятого размера, однако хранил уверенность (а как иначе): его мозг тяжелее не только мозга Анатоля Франса, но и Тургенева.
И френология не была для него лженаукой. Известен случай, когда он усердно толковал тестю о шишке творчества на своей головёнке, напрочь забыв, как набил её себе под кроватью, где искал тапочки, предназначавшиеся дому - музею.
Жить Фалалеев собирался долго.
Не курил. Не пил, чем и соблазнил Анастасию, наглядевшуюся на жизнь подруг с алкашами.
Заимствованные мысли привычно свободно выходили наружу, когда требовалось Фалалееву.
«Нет, весь я не умру…». Он знал: забвение не грозит ему.
Оставался сущий пустяк - создать нечто, способное прославить его имя. Слова, стоило остаться наедине с листом бумаги, оказывались неподатливее крепких тел его пациентов. Трицепсы, бицепсы, дельтовидные и ромбовидные, двуглавые мышцы бедра, икроножные в конце концов всегда сдавались под напором его неутомимых пальцев.
Слова же стояли насмерть и не позволяли сделать себя послушными его воле. Он изучал писательское творчество. Маяковский своим опусом «Как делать стихи» сокрушил последние упования создать шедевр рифмованный.
С Островским и Шоу тягаться не то что не посмел, а и на ум отчего-то не пришло «опускаться до пьес». Фёдора давно озарило, что он глаголет прозой, и ей-то решил посвятить себя.
И пока шла последняя, предваряющая начало творчества работа, сбор материалов, строчил письма родным и знакомым. Погода, виды на урожай и подобное его не интересовали.
Его письма заполонили имена чем-либо знаменитых людей. У сестры-швеи спрашивал об отношении к Набокову и кто на её взгляд правдивее в своих описаниях, Плутарх или Диоген Лаэртский, кто актуальнее, Распутин или Астафьев, и что она думает о раннем Булгакове и позднем Платонове («или», « и», « книга» он писал по-английски, этими словами его знание иностранных языков и ограничивалось).
Другой сестре Фёдор докучал вопросами о Чингизе Торекуловиче, Михаиле Евграфовиче, Алексее Феофилактовиче, Николае Елпидифоровиче и других неизвестных ей мужчинах.
Она недоумевала. Муж её стал ревнивым.
А свояченица всячески избегала встреч, боялась услышать о Хемингуэе and Уайлдере, в подлиннике она их читает or нет. И становилась замкнутой.
У деда родного слезу выжимало, когда читал очередное послание внука.
«А дохтора твово,- отвечал дед,- асмодея Бориса Леонидыча, царствие ему многогрешному небесное, ни живаго, ни мертваго видывать не доводилось, да и не слыхивал я об этаком ничего.
И на шута мне дохтор тот, Федяша, ежели девятый десяток доживаю, хвори не ведая. А пастернак, упаси бог и впредь, ни я, ни батюшка мой, ни твой не едали сроду. Стар я, внучек, и что-й-то не пойму: то ли озорничаешь ты, то ли анчутка в тебя вселился, не чаю и в здравии застать. Только не связывался бы ты лучше, ангел Фединька, с дохторами с теми, а сходи-ка в церкву, оно и полегчает. В июле прибуду, мы эту дурь быстро изведём»
Молчание одних и невразумительные ответы других вынудили Фёдора написать кому-нибудь из ныне здравствующих писателей.
Ни один не ответил. Отмолчался Вермонтский затворник и житель Овсянки пренебрёг им, и тот, которому уж никогда «не гнать велосипед».
Однажды почуял долгожданное волнение и осознал, что «руки тянутся к перу, перо к бумаге». И, чуть опережая начало труда, мечта унесла его в последний раз на сотню лет вперёд, почудилось: потомки читают в мемуарах о
« несостоявшейся встрече Фалалеева с теперь уже напрочь забытыми современниками – литераторами, что так опрометчиво отмолчались в ответ на предложение корифея пера поделиться творческими планами, Солженицыным, Астафьевым и стихотворцем Колей Рубцовым». Усилием воли он прервал фантазии и каллиграфическим почерком вывел
«Автобиографический роман. Тернистый путь творца».
Перо споткнулось. Он вспомнил: должен быть черновик и помарки, как у настоящего писателя. И размашисто и небрежно, перечёркивая и вставляя слова сверху и снизу строки, написал
«Я, Фёдор Фёдорович Фалалеев родился в семье простых тружеников. Тяжёлым было моё беспросветное детство…».
Опять остановился, достал цитатник и, бесцеремонно раскавычивая, бойко написал…
Где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легче. Во всём мне хочется дойти до самой сути. В работе, в поисках пути, в сердечной смуте. Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить - не поле перейти. Пусть буду я один, но я упрям – за трон свободной мысли не отдам. Я мыслю – следовательно, я существую».
Вновь притормозил, отбросил цитатник и, почуяв «годами лишений выстраданное вдохновение», уже совершенно окрепшей рукой «маститого мастера слова», незаметно перешёл на чистописание, стал выводить виньетки букв и завитушки окончаний:
«Следовательно, я мыслю, что я мыслю - следовательно, я существую, следовательно… должны же вы меня понять, уважаемые товарищи потомки».
____________-------------_____________------
© Copyright: Константин Савинкин, 2016
Свидетельство о публикации №116070503523