Литературоведческие исследования О. Севастьянова

Дина Немировская 3
Если говорить об искусно выступающих в качестве риторов астраханских литературоведах, то первым на ум приходит имя Олега Михайловича Севастьянова. Любое из его выступлений таково, что заслушаться можно!

Невозможно передать на бумаге его литературоведческие экскурсы по астраханским улочкам, да и не только по астраханским – вместе с Севастьяновым мы без труда и особого воображения на творческих встречах переносимся, как на ковре-самолёте, и в цветаевскую Москву, и в ахматовский Петербург, и в еврейское местечко, где жил и творил Шолом-Алейхем. Мы даже можем побывать на острове Лесбос и в древней Сицилии вместе с первой поэтессой мира – легендарной Сапфо. Вот отрывок из лекции – пафосной и метафоричной – прочитанной Олегом Михайловичем для ценителей поэзии не столь давно:

«Давайте поговорим о Сапфо без вранья, жлобской желтизны и сорокинщины.

Начнём с того, что безнадёжная любовь к юному красавцу Фаону вступившей в бальзаковский возраст Сапфо и её самоубийство, будто бы бросившись со скалы в море, - всё это позднейшие многовековые обывательские мифы. Про Фаона известно только то, что имя его, по-видимому, встречалось в поэзии Сапфо. А поэзия, как заметил Борис Леонидович, - «это слёзы Вселенной в лопатках», это дело тонкое, Петруха, а потому не следует косить всех нас под голубых и розовых…

Есть пробившиеся сквозь тысячелетия сведения о том, что вследствие политических междуусобиц на родине Сапфо бежала с Лесбоса в Сицилию, когда изгоняли с Лесбоса аристократов в 595 году до Рождества Христова, в их числе и великого современника Сапфо поэта Алкея. На родину Сапфо возвратилась лишь в 580 году. Умерла она в преклонных летах на руках у дочери…

Подлинное эолийское имя Сапфо – Псапфа. Себя она называла только так. Псапфа – значит «ясная», «светлая». Имя, удивительно подходящее к Сапфо. В каждом дошедшем до нас отрывке её песни чувствуется ясная, родниковая прозрачность её души, без грязи, без червячка в глубине. Вот стоит Сапфо в солнечном яблоневом саду. Сквозь листву яблонь в жаркий полдень доносится шум ледяного горного ручья, и свинцовые капли сна скатываются с яблоневых листьев…

Восходит вечерняя звезда, «из всех звёзд прекраснейшая», завораживает сердце страстноголосый соловей, возвещающий пришествие весны…И цветы, цветы повсюду…

Города ставили Сапфо статуи, позднейшие писатели именовали её «досточтимою», «божественною». Было ли бы всё это возможно, если бы Сапфо, ни от кого не скрываясь, занималась делами, для эллина столь же мерзкими, как и для нас? Какая мать послала бы к ней свою дочь? Кто бы потерпел участие такой испорченной женщины в религиозных процессиях и свадебных церемониях?..».

Ритор полемизирует с Владимиром Сорокиным, в творчестве которого изобилуют цинизм и излишний натурализм, недаром многие современные литературные критики характеризуют его в качестве писателя непотребщины.

24 июля 2015 года, Олегу Севастьянову, человеку удивительному, доброму и чуткому литературному собрату современных астраханских поэтов и прозаиков, исполнилось семьдесят лет. Безоглядно влюблённый в живое слово, ценящий и щадящий своих коллег по творческому цеху, каждому из которых посвятил очерк, правда, порою излишне восторженный, Олег трепетно хранит литературное наследие, перелопачивая груды литературы.

Его кругозор, начитанность и тематика литературных исследований поражают – это объёмные литературные труды в сфере исследования творчества Тредиаковского и Маяковского, уже названных выше Сапфо, Шолом-Алейхема, Ахматовой и Цветаевой, а также всех - без малейшего исключения - современных земляков-литераторов. Притом это - далеко не полный перечень сподвижника, умеющего, отыскав зерно в груде плевел, так воспеть его, что всё окружающее начинает лучиться, отражая добрый свет его трепетного сердца.

Хочется отвесить поклон в пояс Олегу Михайловичу за доброту душевную, за сердечность духовную, за беспрекословное умение ценить и хранить святое и за сыновнюю и во многом взаимную любовь к нашей родной Астрахани!

Позволю себе переступить через природную скромность и привести речь Олега Севастьянова на праздновании моего собственного пятидесятилетия:

«Среди самых талантливых женских поэтических имён, начиная с фиалкокудрой Сапфо, я всегда назову имя Дины Немировской. Помните, в «Мастере и Маргарите»: «Назовут меня, сразу же назовут и тебя»? Так вот, Ленинград – это Анна Ахматова. Москва – это Марина Цветаева. Астрахань – это, конечно, Дина Немировская. Бог троицу любит.

Стихи Д. Немировской кружатся над нами, астраханцами, как пчёлы и шмели Сапфо, и сопровождают нас повсюду…

Вот иду я стадионским парком, это моя Астрахань. Совсем моя. Иду любимым моим большим стадионским кругом, мне навстречу приветственно вскидывают руки мои тополя, и я, конечно, вспоминаю «Астрахань» Д. Немировской:

Мне здесь быстрее вертится Земля,
Я Астрахань ко всякому ревную!
И вскидывают руки тополя
Для ласковых воздушных поцелуев…

Вот передо мной возникает знакомый силуэт кремлёвской колокольни, и я, конечно, вспоминаю «Колокольню» Немировской:

Какой бы уголок ни выбрал
Ты в шумном городе своём –
Базарчик, где торгуют рыбой,
Или забытый водоём,
Покрытый порыжевшей ряской,
Микрорайон ли, магистраль,
Она встаёт ожившей сказкой,
Пронзая синь, лаская даль
Своим знакомым силуэтом…

О, сколько раз щёлкали мы её, нашу ожившую сказку, сначала безотказной «Сменой», а потом «Киевом» или «Зорким», как ознобно появлялась она перед нами, откуда бы ни подъезжали мы, откуда бы ни возвращались! Я читаю стихи Немировской «Городу»:

…Где хорошо с попутным ветром
Есть шашлыки да пить ситро.
В провинции, где даже мэтры
Не могут ездить на метро! –

и вспоминаю, как еду на водном трамвайчике почти что по горло в воде (я смотрю, маленький, ещё из глубокого нутра трамвайчика, ещё сквозь толстое оконное стекло, нос к носу с водой), передо мной – огромный шмель, который рвётся, как и я, из аквариумной утробы трамвайчика на волжский простор, а полосатая матроска на мне – точь-в-точь, как у этого полосатого шмеля-тигра…

Мы все, астраханцы, причалены к Волге, к её незабвенным, ухающим под волной куда-то в печёнку водным пристаням:

…И качалась пристань
Счастьем под ногами.
Обними за плечи,
Будто бы вначале
И назначь мне встречу
На шестом причале!» -

Ей-Богу, лучше не скажешь. И не будь вдохновенная речь Олега Михайловича посвящена обзору моего творчества, могла бы ещё продолжать и продолжать… Он, как осмелюсь предположить, и я сама, «держит наш город на своей ладони – пульсирующее сердце своё»…

Признанный литературовед (а я бы отнесла Севастьянова к литературным критикам), отмечает не только моё поэтическое творчество, но и литературоведческую деятельность. Констатируя тот факт, что за три десятка лет в нашем городе не было издано ни одного пособия по литературному краеведению, он вспоминает труды прошлых лет, самое позднее из которых было датировано 1985-ым годом, перечисляя работы Д.Т. Чирова «Писатели Нижней Волги» (1973), сборник статей Н.С. Травушкина «У Волги, у Каспия» (1985), книги В.П. Самаренко и В.А. Чебыкина:

«И вот на стыке тысячелетий, в 2000 году, вышла обстоятельная книга Д.Л. Немировской «На грани веков», под обложкой которой – двадцать четыре литературно-биографических очерка, посвящённых литераторам, состоящим в рядах Астраханской писательской организации, - говорит Севастьянов, - Книга очерков о жизни и творчестве астраханских поэтов и писателей оказалась очень востребованной читателями, особенно учителями-словесниками области и быстро стала библиографической редкостью. В 2001 году она была переиздана. Помню, с каким нетерпением я ждал выхода этой книги. Ждал потому, что не согласен с расхожим мнением о том, что, мол, называться астраханским поэтом или прозаиком, - это значит страдать комплексом провинциальной неполноценности.

«Он не может возникнуть, этот комплекс, - писал я в феврале 2001 года в статье «Астраханские писатели на стыке тысячелетий», посвящённой выходу книги Д. Немировской «На грани веков», - хотя бы потому, что в нашей астраханской поэзии и прозе «отработали урок свой каторжный» Б. Шаховский и К. Холодова, Ю. Селенский и Ф. Субботин, Л. Чашечников и Н. Травушкин, Б. Жилин и В. Лепилов, С. Калашников и М. Утежанов, имена которых не вошли в книгу «На грани веков», потому что книга Д. Немировской была посвящена двадцати четырём астраханским писателям, которые в ту пору активно работали в литературе» и продолжает: - Без преувеличения, созданная Д. Немировской литературно-краеведческая работа «На грани веков», встала вровень с книгами Д. Чирова и Н. Травушкина, В. Самаренко и В. Чебыкина».

Мне лестно, что и мои прозаические произведения не обошёл стороной Олег Михайлович, лестны и сопоставления моего творчества с поэзией Сапфо.

«Я уже сказал о том, что в последние годы Д. Немировская работает широко и разнообразно, - заявил он, - Мне хочется сказать о её прозе, опубликованной в сборнике «Струны сердца» (Астрахань, 2007 год), а позже изданной отдельной книгой «Мне без тебя темно» в Тель-Авиве в 2009 году. В сборник вошли рассказы Д. Немировской «Мне без тебя темно», «Ревность», «Грустно…». Это - очень немировская проза, очень лирика. Но – не стихопроза, которая, чаще всего и не стихи, и не проза, которая – то ли стихи, переделанные в прозу, то ли проза – в стихи. Проза Немировской – это снова любовь, но отлитая уже в других формах. Проза Немировской, как и её лирические стихи, абсолютно чужда и всему бытовому, и всему барабанному… То, о чём она пишет, прекрасно сформулировал Василий Фёдоров:

По главной сути
Жизнь проста:
Её уста...
Его уста...

В первооснове стихов Немировской – Сапфо и «Песнь Песней» (в оригинале – «Шир амирим», что переводится как «наилучшая из песней», «всем песням – песня»). Это – гимн Любви, созданный, по словам архиепископа Феофана Прокоповича (кстати, всесильного и бесстрашного защитника нашего гениального астраханского поэта Василия Тредиаковского), «нечеловеческою волею, но Духа Святого вдохновением».
Вспомним, как начинается «Песнь Песней Соломона»:

Да лобзает он
меня лобзанием
уст своих!
Ибо ласки твои лучше вина…

Так, собственно, начинаются все стихи и вся проза Дины Немировской…».

Когда после достаточно долгого перерыва (2007-2013 гг.), проведённого в Дальнем Зарубежье, я возвратилась на малую родину, Севастьянов, мне кажется, был этому возвращению рад больше всех. Вот что заявил он на литературном собрании, организованном в честь моего возвращения:

«В апреле 2013 года Дина Немировская вернулась в Астрахань. Она блестяще окончила в своё время филологический факультет, сдала кандидатский минимум в аспирантуру, и, конечно, осведомлена о том, что изрёк великий Иван Тургенев, который почти всю свою жизнь провёл у чужого для него семейного очага несравненной Полины Виардо: «Россия может прожить без любого из нас, но никто из нас не сможет прожить без России». Ведь, повторюсь, Санкт-Петербург- это Анна Ахматова, Москва – это Марина Цветаева, Астрахань – это, конечно, Дина Немировская. Без Вас, Дина Леонидовна, Астрахань – неполная. Морозной тоской пронизаны Ваши израильские стихи:

Вот когда числительное "тэйша"
Не напомнит вовсе слова "тёща",
Я себя сознанием потешу,
Что ей-Богу вижу всё воочию,
Что я совершенно не в России.
Солнечно зимой. Но как же летом?
Помолюсь. Вновь возоплю: «Мессия!
Видимо, я всё-таки с приветом…»

Как здорово, что Вы вернулись на истинную, а не историческую Родину!».

Не только о живущих ныне коллегах по творческому цеху горячо и убедительно рассказывает на своих лекциях Олег Михайлович Севастьянов. Вот как вспоминал он одного из лучших поэтов-земляков Олега Куликов в 2010 году на вечере, посвящённом памяти поэта на его малой родине в Лимане:

«Пора бы уже и определиться. Прекрасный лиманский поэт Олег Куликов был не только неповторимым «певцом Волжского Понизовья», но и одним из самых оригинальных русских поэтов. Золотым поэтическим запасом России.

Об этом, собственно, и писали в своё время Ю. Щербаков, Д. Немировская, Б. Свердлов, П. Морозов, об этом ещё при жизни поэта, слава Богу, успел сказать и я. Это поняли чуткие к поэзии чехи, которые очень неплохо перевели его на свой язык. Верю, что когда-нибудь стихи Олега Куликова зазвучат и на английском, и на немецком, и на испанском.

...Правда, как можно перевести с русского такие, к примеру, строки? -

Над Волгой розово светает.
Сырая наволочь легка.
Всё явственнее проступает
Пейзаж с рекой без рыбака.

Над лабиринтами излучин
Прядут лучи тумана нить,
И нужен только скрип уключин,
Чтоб это утро разбудить.

Глухим два раза обедню не служат, а имеющий уши услышит, как напрямую с вечностью умеет разговаривать поэт О. Куликов. Как живой с живыми. Вот написал Куликов хорошее стихотворение, очень хорошее. Но этого ему ещё мало. И он снова поворачивает ещё теплый поэтический рычаг, и стихотворение переходит из сегодня - во всегда:

Упали с причала швартовы,
Отплытие разрешено.
И якорной цепи оковы
Не держат за вязкое дно.

Но с пирсом, теперь уже дальним,
Осталась, не оборвалась
Невидимой нитью в тумане
Какая-то смутная связь.

То ходим походкою вялой,
А то суетимся спеша,
Не преувеличу, пожалуй:
У всех не на месте душа.

А ночью маяк, приведеньем
Торчащий на чёрной скале,
Коротким мигнёт подтвержденьем,
Что все мы живём на земле.

Мир Олега Куликова, с кундраками и камышами, реюшками и бударками, - тёплый, живой, шумящий и щемящий, вещественный и осязаемый - это добрая Галактика Куликова.

Полдень. Август. Тихо. Жарко.
Дремлет в заводи баклан.
Далеко шуршит бударка
По осклизлым кундракам.

Под густым кустом осоки,
Невстревоженный пока,
Всё мозгует козни окунь,
Поджидая рыбака.

Я и сам домой мечтаю
Привезти пустой кукан,
Я и сам-то уж не чаю,
Как поддаться на обман.

Видеть мне до боли жалко
После каждого гребка,
Как тяжёлая бударка
Подминает облака.

Туча дальняя тревожит,
Что реки стеклянной плоть
Невзначай, пожалуй, может
Тяжким громом расколоть.

И, читая это, попадая в этот девственный, завораживающий мир, отчаянно хочется мне, сугубо городскому человеку, бросить всё к чёрту, осесть в этом забытом нами и полном первозданной жизни мире, хочется вернуться на круги своя, ведь был же, в конце концов, и мой дед знатным солильщиком, а мама родилась в рыбацком посёлке Свободном …

Всё болтаемся мы «между поверхностью и дном», всё вздыхаем о том, что «и города из нас не получилось, и навсегда утрачено село», а мудрый Олег Куликов, походив «по морям, по волнам» и пройдя свои университеты, осел в своём Лимане не так уж и далеко от своей родной Зеленги и стал писать всё лучше и лучше, не торопясь, выстраивая и обустраивая свою поэтическую вотчину, в которой я, давний читатель стиха, оказываюсь мгновенно.

Желтеет тополя настороженный знак,
И клёны не горят кострами -
тлеют.
Их листья,
искрами летя в холодный мрак,
Осенний день не делают светлее.
А за рекой
тяжёлый свод небес
На берег навалился мокрой тушей,
И дождь всё льёт,
пронизывая лес,
А голый лес насквозь пронзает душу.
И тянется неспешно мыслей нить,
Что вот октябрь,
что холодно,
тревожно,
Что осень, в общем, не за что любить,
Что не любить, наверное, невозможно.

Верно всё-таки подметил своим «хищным глазомером простого столяра» в журнале «Отчий край» известный волгоградский поэт Василий Макеев, что «ныне в Астрахани «распоясались» поэты! То ли моряна благотворно просквозила мосты, площади и закоулки старинного города, то ли глобальное потепление осторожно отогрело заиндевевшие души, - но в астраханской поэзии сейчас стоит высокое половодье». Но и среди этих «распоясавшихся» поэтов и в этом высоком половодье лирик О. Куликов - наособицу.

Как в частушке, которую пели в Вёшенской о великом Шолохове:

Все писатели в столице,
Один Шолохов в станице!

Не в укор всем нам, городским, пусть будет эта частушка, но если ты, пишущий, осел в Тарусе, как Паустовский или Заболоцкий, живёшь в станице, как Шолохов, поселился совсем рядом с лесом, как Пришвин, или в Лимане, как Куликов, то, имея ещё и талант, ты круглосуточно дышишь Окой, лесом или степью, а потому и пишешь ты день ото дня всё лучше и лучше. Конечно, можно быть И. Буниным, или Ф. Искандером и, живя почти всю жизнь под Парижем или в Москве, великолепно писать о России или Чегеме. Можно, конечно. И всё же, всё же, всё же...

Олег Куликов начал писать довольно поздно, а ушел - рано, но, сотворённое им за четверть двадцатого века сделало нашу астраханскую поэзию Всероссийской и навсегда прописало наше Понизовье на литературной карте России.

«Времена не выбирают, в них живут и умирают …»

Олег Куликов успел занести на литературную карту России уходящее, как море, Понизовье, с грустью написал он о полыни и солончаках на том месте, где прежде «морские волны с рёвом в берег били»:

Ушла вода,
оставив маяки,
Угрюмые,
нелепые в пустыне.
Лишь чайки, одуревши от тоски,
Здесь носятся и кружатся отныне,

И та же у седеющих отцов
Тяжелая и валкая походка,
А сыновья, покинув отчий кров,
По-прежнему уходят в мореходку.

Олег Куликов успел занести на литературную карту России кровно близкую ему Русь: и уходящую, и уже безвозвратно ушедшую. Какой у него клюевский стон, есенинский и рублевский плач по уничтоженным русским деревням!

Разнесли,
раскатали по брёвнам,
И дороги забил курослеп.
Тишина оглушает до звона.
А пейзаж марсиански нелеп!
Лишь чернеют охвостья осоки.
Крепко омуты спят, глубоки.
И цветов голубые осколки
Сиротеют у самой реки.

Куликов занёс на литературную карту России то, что сжимает каждое астраханское сердце, но что выразить в стихах смог, может быть, только он один:

Опять весна шумит по берегам
И оживают гроздья
гнёзд
грачиных.
Вновь их весёлый суматошный гам
С зимы срывает чопорность и чинность.

Опять весна шумит по берегам
И хмуро улыбается природа,
И тянется, как памятник снегам,
Травинка из последнего сугроба.

Опять весна шумит по берегам,
Река смывает с них и грязь, и слякоть,
И снова время зацветать садам.
И время жить.
И время петь и плакать.

Перефразируя знаменитое изречение Горького о Есенине, можно сказать, что Куликов был органом, созданным природой исключительно для выражения печали уходящей Руси Нижневолжской:

Я забыл этот край,
Где звенит комариное лето.
Я давно не ходил
По колючей стерне босиком.
Со словами тех песен,
Что были о Волге пропеты,
Будто только по книжкам
И был я когда-то знаком.

Я не помню, как ведьмой
Ветла выплывает из мрака,
Как на берег выносит
Кудрявую пену волна …
Может быть, оттого
И скулит у забора собака,
И поэтому тополь
Листвою гремит у окна.

Когда окунаешься в поэзию Куликова, тебя охватывает ознобная радость сознания, что он пишет именно о том, о чём давно мечтал рассказать и ты:

Зазнобит средь июльской жары,
Опостылеет вольная воля.
Оглянись,
удивись
и замри
На краю перейдённого поля …
Дней охвостья сжимаю в горсти,
Сердце ноет тревожно и сладко.
Только поле успел перейти,
Глядь, и прожил всю жизнь без остатка.

Как хороши, как чисты, как свежи и светлы его задумчивые и внешне безыскусственные строки, сколько в его насквозь русском таланте той светлой и мудрой нравственности, которой так сильна именно русская поэзия!

Так и хочется крикнуть: «Ау, композиторы! Неужели вы не слышите, что песни, романсы на слова Куликова будут звучать ничуть не слабее, чем на слова Есенина или Рубцова, если, конечно, не будут уступать словам?!»

Поэт Олег Куликов, конечно, вошел в золотой список тех, кем законно гордится астраханская литература: Тредиаковский, Хемницер, Хлебников, Луконин, Шаховский …

Олег Куликов, родившийся через два года после войны, не стоял «на огненном ветру», как фронтовики Шаховский, Луконин, Панюшкин или Кочетков, но сумел вобрать в себя дух военной и послевоенной России и написать об этом со всей силой своего сострадательного и зоркого таланта:

Чьи-то лица в пятнах рыжих -
Здесь знакомых не отыщешь.
Но попристальней, поближе
Посмотри - и ты услышишь

Давних лет лихие песни,
На причалах свист и топот,
И вплелось в мотив всё вместе:
Смех и слёзы,
Крик и шёпот.

Вот матрос с лихой сноровкой
Размотал канат причальный.
Пароход «Степан Здоровцев»
Захрипел гудком прощальным.

Вот сейчас вдоль борта берег
Поплывёт, волна завьётся …
Что вернётся - каждый верит.
Каждый верит, что вернётся.

(«Старая фотография»).

Попристальней и поближе всматриваюсь в «Старую фотографию» Олега Куликова и вдруг вспоминаю совсем другие - старые любительские довоенные фотографии моих молодых дядей, на этих снимках гораздо моложе меня, нынешнего, двух дядей моих по маме, не вернувшихся с Великой Отечественной, фотографии, сделанные как раз перед уходом на фронт. Всматриваюсь ещё ближе и пристальней и вижу совсем молоденького офицера, красивого и стройного прапорщика с юным пушком над верхней губой, моего родного дядю, папиного старшего брата, убитого в первую мировую в первом же бою.

…Эта фотография не пожелтела. Она на толстом картоне, красивую надпись на обратной стороне которого помню и сегодня.

Сквозь десятилетия слышу давно уже умолкшие голоса бабушки, мамы и тёти, вспоминающих о том, как они провожали на вторую мировую своих сыновей и братьев, а моих родных дядей, и в моей генетической памяти вдруг всплывает имя парохода: «Степан Здоровцев» … И я не выдерживаю и в какой уже раз достаю старый чемодан, в котором аккуратно сложены старые пухлые семейные альбомы с фотографиями. На них рукой отца аккуратно проставлены чёткие даты. Медленно листаю плотные страницы, пристально вглядываюсь в родные лица и, насмотревшись на них в очередной раз, тяжело вздыхаю:

Что вернётся - каждый верит.
Каждый верит, что вернётся.

Какой удивительный дар был у Куликова, дар перемещения меня, читателя, через время и пространство: волшебный поворот магического кристалла - и я среди слёз и свиста, топота, крика и шёпота на рыдающих пристанях. Я свищу, топочу, кричу, шепчу и лихо пою «Как родная меня мать провожала», а потом зашвыриваю с качающейся пристани уже пустую водочную бутылку почти на самую середину Волги …
Ещё магический поворот - и я в середине зимы и войны, я - в ней:

Середина зимы, и рассвет
Прячет серость свою в облаках.
Два последних навильника дед
Кинул тощей корове на страх.

Деревянной ногою сосед
Спозаранку дырявит сугроб.
Как большая собака вослед
В санках прыгает хвороста горб.

Печь в землянке не держит тепло,
Не пугает сверчок тишины.
Белой марлей бинтует стекло
Середина зимы. И войны.

Читая стихи Куликова, я вспоминаю и свою войну, послевоенную, ту, что вплавилась, как свинец, в наше детство. Мы, зачатые ещё на войне, а родившиеся сразу же после неё, войну помним. Помню могучего инвалида на коляске (пара-тройка широких сбитых досок на колёсиках), что сидел на Ивановском мосту. Без рук и без ног…

Великан, четвертованный войной, он молча сидел на своей дощатой коляске, привезённый за верёвочку какой-то женщиной, молчал и курил. Когда бы я ни проходил мимо него, он курил и молчал. Как появлялись у него во рту мастерски скрученные самокрутки, я не видел. Говорили, что он сам сворачивает их обрубком руки, щекой и языком. Я не видел, но верил в это: я знал учителя рисования из Приволжья, который, родившись без рук и без ног, сам научился рисовать правой культей, перетянутой резинкой, за которую он зубами вставлял карандаш - и рисовал. Рассказывали, что за портрет Сталина ему дали какую-то премию. Он, кстати, и тогда по воскресеньям торговал кроликами тут же, у Ивановского моста, и, здороваясь, протягивал правую культю моему отцу.

Папа не любил здоровых и пьяных нищих. Четвертованному войной солдату мой отец каждое воскресенье, когда мы шли с ним на базар через Ивановский мост, наклонившись, молча клал в фуражку синюю пятерку или красную тогдашнюю тридцатку … А на пятерку, помнится, можно было тогда накупить «сосательных» конфет всей послевоенной босоногой летней детворе из нашего двора, и ещё на кино оставалось …

Нас с Куликовым разделяют всего два года, а потому близкие воспоминания гудят у нас в крови:

Мы с песней, годной для парада,
Шагали строем вдоль села.
А впереди и с нами рядом
Метель по улице мела.

Но вдруг осёкся запевала,
И сбился новобранцев взвод:
Припав на костыли устало,
Стоял солдат в кайме ворот.

Ушанка, сдвинутая косо,
Шинелька старая на нём, -
Всё это придавало сходство
С большим подбитым журавлём.

Вот он, как в ледяную воду,
Рванулся, тяжело дыша.
Нам показалось, что ко взводу
Он сделал неуклюжий шаг.

И полы выцветшей шинели
Взметнулись, словно два крыла.
Мы больше в этот день не пели.
Мы молча шли. Метель мела.

Почему-то мне, послевоенному, особенно запомнились безногие инвалиды на костылях. Их неуклюжий ныряющий шаг. В те годы было много покалеченных войной с самыми устрашающими ранениями, но почему-то особенно запомнились мне те, что на костылях, а чаще - на простой ремнями привязанной деревяшке…

Да, он многое мог, Куликов. Он и так вот напоминал о войне:

Чуть схлынет паводок тумана,
Шагаю к дебрям ивняка,
Туда, где поджидает Анна,
Я знаю: ждет
Наверняка.
Собаки спят.
Слепы и глухи
И переулки, и дома.
Молчат на лавочках старухи,
И с краю лавочка - хрома.
Полуслепы,
А взгляды жгучи.
Глаза в упор наведены.
И было бы, конечно, лучше
Махнуть в обход через плетни.
Иду. Молчат.
Лишь баба Катя
Средь любопытной тишины
Промолвит, как всегда некстати:
«Ах, только не было б войны».

А может быть, и кстати. Ведь если б не было и если не будет всяческих войн и всяческих басаевых, то нашим аннам не нужно будет, я думаю, поджидать своего не убитого, а живого милова в тайных дебрях ивняка.

Бог наградил Олега Куликова талантом особенным. Ведь, как сказал Гёте, сначала мы пишем просто и плохо, потом сложно и плохо, ещё потом - сложно и хорошо, и только в самом конце мы научаемся писать просто и хорошо.

У Куликова всё было по-своему. Он сразу же начал писать просто и хорошо.

Проницательный критик и талантливый поэт П. Морозов зорко подметил, что нельзя точно определить, когда и какие стихи написаны О. Куликовым. Его своеобычность - всегда куликовская, а ранний Куликов - это уже и Куликов поздний. И наоборот. И в этом - ещё одна тайна его поэзии.

О, эти божественные тайны стиха! Без них нам не выжить ни «при сейчас», ни, тем паче, - в будущем.

А бессмертная куликовская «Зимняя песня» мне снится по ночам, точнее, я вспоминаю её, засыпая. Очень странно, что она до сих пор не увековечена в музыке:

По первому снегу,
по птичьему следу -
Точнее сказать не могу, -
Но я всё равно соберусь и приеду
К деревне на том берегу.

Какие протянутся вдруг параллели!
Подчас и не ведаем мы,
Что могут напомнить
Густой акварелью
Летящие к небу дымы.

Какие разбудит подспудные силы
В звенящих сосульках ветла.
О чём порасскажет осокорь унылый
Сухими губами дупла.

Там дремлют в жестяном шуршанье осоки
Тягучие зимние сны …
И воспоминаний, простых и высоких,
Мне хватит до самой весны.

А след наливается лужицей тёмной
На первом, неверном снегу.
Неважно, что там меня даже не вспомнят,
В деревне на том берегу.

Да, да. Счастье - оно на том волшебно-зелёном берегу. И мы туда всё едем и едем, всё плывём и плывём …

Да, да. Это о ней, о родимой куликовской Зеленге. Строки, удивительные простотой, мощью и образностью, а ещё тем беззащитным и невыразимым, что понимаешь только сердцем.

В поэтическую хрестоматию уходящего Понизовья О. Куликов вписал и от века морской посёлок Вышка, от которого потихоньку, на цыпочках ушло море, и старого бакенщика Костю Лапыша («Огни на реке»), и прозеленевшие илом «Старые шхуны», и бывшего паромщика Сапара в линялой тельняшке («Сапар»), и просящий помощи старый буксир, который огласил с гибнущей рекою серебряную свадьбу, и своих «Капитанов», в которых отложились соли всех океанов и морей, и, конечно, своего, а теперь уже и нашего, «Кентавра»:

Между КамАЗами и МАЗами
Плетётся лошадь.
Как судьба,
За ней не крашена,
не смазана,
Скрипит казахская арба.

Не погоняет клячу пегую
Бессменный возчик Иргали.
Его и мерина с телегою
В селе Кентавром нарекли.

Бредёт Кентавр,
гудками пуганный,
Машин колонна замерла.
Молчат, охочие до ругани,
Словес соленых мастера.

А конь себе подковой дзинькает,
Наверно, помнит -
Вот ведь чёрт, -
Что был и чудищам бензиновым
Когда-то вот такой почёт.

Русские поэты всегда уходили безвременно, с жуткой точностью предсказывая сроки своей внезапной смерти.

Я умру в крещенские морозы.
Я умру, когда трещат берёзы, -

предсказал Н. Рубцов и в лютые крещенские морозы умер.

Знал о своём раннем уходе и Олег Куликов:
Ударит сердце,
рёбра сокруша,
Как хулиган разнузданным кастетом.
И вскрикнет удивленная душа,
И навсегда простится с белым светом.

И побредёт по вечной тишине,
Над суетой,
В своём обличье новом.
В каком - не знаю,
Но хотелось б мне -
Не птицей,
не травой,
А только словом.

Тем самым, что будило по ночам,
И рассыпалось - стоило проснуться.
Которое началом всех начал,
Венцом венцов
могло бы обернуться.

Что вобрало в себя и солнца блик,
И шелест трав,
И птиц рассветных пенье,
И свой предсмертный удивлённый крик,
И собственную смерть,
И воскресенье.

И на стыке тысячелетий сердце ударило, сокрушив рёбра, и вскрикнула удивлённая душа и навсегда простилась с белым светом. И Олега Куликова не стало, но Слово его осталось.

После похорон поэт Борис Свердлов посвятил своему наставнику и другу пронзительные стихи, от которых тяжело сжимается сердце:

По зимнему Лиману
Брожу я в день утраты.
По улице из крана
Вода бежит куда-то.

И действует на нервы
Пейзаж закрытых окон.
Сказали: «Жил он скверно
И очень одиноко».

А небо молчаливо
Склонилось над бараком.
Скулит себе под ивой
Бездомная собака.

Над речкой, над погостом,
Над садом - снег тишайший
Парит легко и просто,
Без подлости и фальши.

Всё было: грех и лихо,
И страсть была в поэте …
Его стихи, пусть тихо,
Звучат на этом свете …

Когда мы говорим о творчестве каждого настоящего поэта, я думаю, нужно всякий раз приводить заветные слова А. Твардовского:

Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете -
Живых и мертвых, - знаю только я.

Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить. Даже Льву Толстому -
Нельзя. Не скажет - пусть себе он Бог.

А я лишь смертный. За своё в ответе,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.

То, что успел сказать Олег Куликов, он знал лучше всех на свете - живых и мёртвых. И потому дыхание вечности легло на многие его строки. Вот и всё».

Каждый из устных или письменных разборов творчества ныне живущих и ушедших коллег по писательской организации изложен Севастьяновым внятно, доступно, метафорично, познавательно. Олег Михайлович – ярчайший пример образца современного ритора, работающего в сфере литературного краеведения и литературной критики.