Франки и саксы

Протоиерей Артемий Владимиров
Многими подмечено, что на склад личности человека, а значит, и на внешность, заметно влияет формирующая его культура и, конечно же, язык, на котором он говорит. Любопытно: иностранный язык, выученный в сознательном возрасте, если он составляет предмет профессионального интереса или является средством постоянного общения, также накладывает зримый отпечаток на устроение души, или, как бы сказали психологи, на её конституцию. Я бы никогда и не стал размышлять над этим интересным явлением, если бы в мою жизнь так основательно не вошёл филологический факультет с его различными языковыми кафедрами. Они мне казались в своё время суверенными иностранными государствами (наподобие Монако или Люксембурга) со своими населением, законами, обычаями, денежными знаками и, разумеется, языками.

Начнём с немецкой кафедры. Замечу, педагогический коллектив на филфаке преимущественно представлен женским полом разного возраста: от молодого, аспирантского, до весьма почтенного.

Мне вспоминается доброжелательная и очень серьёзная преподавательница готского языка, который лежит в основе всех современных германских и британских языков. Она была в летах, крупного телосложения, со скромной причёской: гладко зачёсанными назад волосами с пучком на затылке (так ходили наши бабушки в Москве шестидесятых годов). В диалоге со студентами она всё подчиняла делу. Да и как было отвлекаться на пустые предметы педагогу с двумя диссертациями в послужном списке, занятому бесконечными семинарами и зачётными работами в течение недели? Приходила она на занятия, никогда не опаздывая ни на минуту, в опрятном скромном костюме: жакете с юбкой ниже колен да блузочке в тон с верхней одеждой. Зато как гоняла нас по древнегерманским глаголам, напоминающим нынешние игрушки (трансформеры), которые можно выворачивать и так, и сяк, как душеньке угодно! С ними-то весьма были сходны эти причудливые слова со значением действия, изменяющиеся почти до полной неузнаваемости в различных временных формах. Благодарение Богу, что главным текстом служил Новый Завет, переведённый на готский древним епископом Вульфиллой арианского вероисповедания. По складам начитывая сакральные тексты под неусыпным взором нашей «немецкой бонны», мы достигали известного совершенства во владении этим архаическим языком, суровым и угловатым, какими мне казались и сами фрау, посвятившие себя германскому языкознанию. Говорили они гортанными голосами, а если и улыбались, то, к сожалению, не нам, жалким первокурсникам, которые всегда находились под дамокловым мечом – грозной перспективой вылета с романо-германского отделения по направлению к русской кафедре, всех принимавшей в свои тёплые объятия.

Совсем иной типаж представляли педагогини с французской «заимки» . Невысокого роста, изящные, с обворожительными улыбками, они и изъяснялись, и двигались на парижский манер, с безупречной эстетикой – от вселяющего надежду на личное счастье приветствия до вытягивания мысочка, запрятанного в маленькую блестящую туфельку.

Вы, может быть, помните, что на втором курсе я по собственному почину покинул романо-германское и перешёл на русское отделение, в поисках христианской духовности. Стараниями Елены (моей будущей супруги), покровительствовавшей мне в этом дерзновенном проекте, я был зачислен в группу, где в качестве иностранного изучался французский язык. Нашей преподавательницей была замечательная женщина, Майя Григорьевна Боровская (в точности соответствовавшая описанному мною типажу), которая принимала нас, своих студентов, как родных. Так как я был в группе единственным юношей (позже выявилось, что прочие девушки поспорили с Леночкой, удастся ли ей привести в их сообщество хотя бы одного мальчика или нет!), мне досталась от Майи Григорьевны вся полнота её поистине материнской любви. Я же, грешный зануда и скучный пуританин, с великой разборчивостью относился к предлагаемым нам для изучения художественным текстам. Если в отрывке из Мопассана или Ромена Роллана мне видились намёки на чувственность (а они зачастую были весьма прозрачны), я с негодованием отметал в сторону распечатку, приводя добрейшую мадам в полное недоумение своим странным поведением. Она, получив от хихикавших девочек разъяснение, начинала с жаром оправдывать французских писателей, доказывая нам, что они росли в условиях субтропического климата и смотрели на куртуазность совсем иначе, чем жители затерянной в снежных сугробах Сибири. Я внимал этим объяснениям и, скрепя сердце, возвращался к тексту... но лишь до следующего подводного камня – детального описания очередного сантимента . Впрочем, сокурсницы, меж собой потешавшиеся надо мною, считали, что я просто скрывал за показным благочестием обыкновенную лень в изучении новых, непонятных слов, которых было предостаточно в этих изысканных художественных текстах. Доля правды, безусловно, в их догадках присутствовала...

Не могу обойти молчанием ещё один выразительный эпизод: экзамен по западноевропейской литературе девятнадцатого века. Я не принадлежал к числу тех примерных студентов (точнее было бы написать – студенток, ибо читали в нужном объёме обязательную литературу исключительно девушки), которые в продолжение семестра методично знакомились с огромным количеством томов, упоминаемых на лекциях по «зарубежке». Меня буквально воротило (прошу прощения за столь грубое выражение) от пухлых романов старика Бальзака и нескончаемых любовных эпопей Эмиля Золя. Сессия, невзирая на мои томления, неумолимо надвигалась. Наконец за день до экзамена я обречённо шёл в читальный зал библиотеки и заказывал гору книг, которые, если положить их одна на другую, достигли бы моей бедовой головы. Что было делать? Ведь одолеть эти десятки тысяч страниц не смог бы даже робот, что уж говорить о живом человеке.  Палец о палец не ударив, не потрудившись, я всё-таки уповал на бесконечное снисхождение Создателя. Помнится, по произнесении краткой молитвы я затравленным взором окинул тогда наводившую на меня уныние громаду книг и выбрал самую тонкую из них. Это оказалась «Госпожа Бовари» Гюстава Флобера. Брезгливо переворачивая страницы, я ознакомился с фабулой романа, насквозь пронизанного «французскими чувствами». Браслеты, эполеты, корсеты. Дуэли... Замужество, измена, бегство с возлюбленным, горечь разлуки, безутешные рыдания, одинокая старость... (Прошу прощения за вольное обобщение романической тематики европейских авторов той эпохи.) Как бы то ни было, но содержание романа я хорошо запомнил в главных сюжетных узлах. Теперь должно было только помолиться, мысленно испросить благословения... и отправиться поутру на экзамен.

Я бодро подошёл к экзаменационному столу, покрытому традиционным зелёным сукном и украшенному графином с водой. Имея убеждение, что, не плошая самому, необходимо крепко уповать на Бога, я приготовился вытянуть один из бесчисленных белоснежных билетов, веером разложенных перед экзаменатором. «Господи, помоги!» Дрожащими пальцами я взял билет, лежавший на середине стола, и поднёс его к глазам, которым отказался было верить! Помимо отвлечённого вопроса о художественном методе, в билете значилось: «Содержательный и идейный анализ романа Флобера “Госпожа Бовари”»!

Студенты-филологи умеют говорить, и особенно красноречиво у них это получается на экзаменах, когда основательность знаний оставляет желать лучшего и требуется восполнить дело общими рассуждениями. Впрочем, проведя госпожу Бовари по всем перипетиям её жизни, я удостоился одобрительного кивка со стороны преподавателя и положительной отметки в зачётку...

Однако пора нам вернуться к первоначальной теме о языках и душевном складе людей, на них говорящих. Золотую середину между обозначенными мною противоположностями (немецкой и французской) занимала английская кафедра. На ней, кстати сказать, было и немало мужчин, как среди профессуры, так и аспирантов. «Англичанки» отличались сдержанностью и благородством, культивируемыми когда-то в старые добрые времена в великой Британской империи, владычице морей, стране Диккенса и Честертона и, конечно же, five o’clock tea – вечернего чая, который, начиная от Её Величества королевы и кончая последним клерком, все должны были пить в пять часов пополудни, и непременно с молоком!

Я очень благодарен нашим преподавателям за умение заставить нас трудиться, и притом до седьмого пота, – как мне и обещала Ирина Марковна Магидова на последнем вступительном экзамене. Классическое английское произношение – это совершенно особая статья, и обучиться ему можно только от уст к устам. Высокий профессионализм наших менторов не замедлил вылиться в конкретные результаты. Буквально от зари до зари мы, увлечённые высокой целью – заговорить на настоящем английском языке, сидели в лингафонном кабинете, ходили по коридорам факультета, а затем кто дома, кто в общежитии – блеяли, мычали, растягивали губы до сходства с чеширским котом, вытягивали их дудочкой – словом, делали всё нам заповеданное, чтобы достичь идеала в произнесении гласных и согласных звуков. И если в русской артикуляции гласные образуются в передней и средней части ротовой полости, то у англичан (умолчим о немцах) – как правило, в области гортани. Не буду утомлять вас, друзья, ненужными подробностями, скажу только, что в течение едва ли не полутора лет (!) мы довольствовались работой над одной-единственной и потому весьма знаменитой на филфаке фразой, произносимой с богатым интонационным рисунком: How do you think we ought to start?  Может быть, именно от этой фразы я и убежал на русскую кафедру, унося с собой классическое Oxford Received Pronunciation ...

Очевидно, за успехи в фонетических штудиях я был приглашён принять участие в постановках университетского английского театра, где подвизались подлинные корифеи британского произношения. Безусловно, это льстило самолюбию юноши, хотя тогда я не слишком размышлял о подобного рода греховных струнах человеческой натуры. Мне выпала роль принца в чёрном бархатном берете и золотистом одеянии, который должен был соединить свою судьбу с прекрасным белокурым созданием, представляющим собой нечто среднее между Золушкой и Дюймовочкой. Репетиции шли за репетициями, причём премьера должна была состояться (и состоялась) на подмостках университетского театра, в который был переоборудован домовый храм святой мученицы Татианы. «Прости меня, Боже, за моё неведение!» Позвольте, милые читатели, признаться вот ещё в чём: осознавая себя христианином, я задолго до премьеры ощущал некую внутреннюю двойственность, какое-то трудно объяснимое чувство сердечного дискомфорта. Стараясь в течение дня тайно молиться Господу, во время сценического действия я не мог отделаться от ощущения иллюзорности или фальшивости всего происходившего. Постепенно, несмотря на уговоры продолжать заниматься в театре, я созревал для решения уйти из него. Душа чувствовала, что иначе она непременно запутается в невидимых, но цепких сетях лукавого.

Спектакль имел несомненный успех. Не могу сказать, чтобы я был равнодушен к бурным аплодисментам, отзывавшимся в душе предательской  сладостью. Помню устроенный по окончании пьесы студенческий банкет – вечеринку в помещениях театра. Впервые я выпил изрядное (для себя) количество полусладкого вина. Хлопая слегка осоловевшими глазами и видя вокруг себя немало достойных внимания собеседниц, я без особого труда поддерживал игривые диалоги и говорил вполне приличные, идущие к делу комплименты. А вместе с тем в глубине души осознавал, что зыбкая почва превращается в трясину, которая не сегодня завтра утянет меня на дно. Чувствуя безотчётную внутреннюю тревогу, я изобрёл какую-то вескую причину и, незаметно покинув весёлую компанию, потопал домой на Остоженку по опустевшей ночной Москве. Вероятно, моя походка не была тогда совсем твёрдой, и руками я почему-то размахивал, как солдат, обучающийся на плацу строевому шагу. А голова казалась несколько тяжелее обыкновенного... Но совесть (вот удивительно!) отозвалась на моё бегство одобрением, а сердце вкусило чувство свободы. На душе было радостно и легко...

Редкие машины, шурша колёсами, проезжали мимо. Ночь оказалась не по-весеннему холодной. Отсветы от придорожных фонарей создавали на влажном асфальте причудливую игру бликов, постоянно менявшихся по ходу моего движения. Оказавшись во 2-м Обыденском переулке, я, прежде чем войти в парадное, посмотрел на небо. Тучи, нависшие над домами, начали расползаться в стороны, и в небе как будто открылись светлые окна. Я понял, что уже никогда не вернусь в английский театр...

(Глава из книги "Мой Университет")