Месть

Марина Еремеева
               

Связь очень плохая, поэтому мать кричит, как на митинге:
–  Садись в автобус и приезжай в Джексонвил, у нас клавишник заболел!
– Ты что, – ору я в ответ, – это шесть часов, и с кем я оставлю ребенка?
– Попроси Жанну!
– Даже не подумаю!
– Тогда мы едем за тобой! – выкрикивает она и отключается.
Вся кипя, звоню Жанне:
- Представляешь?
Она слушает, потом говорит: вези. Она умный человек, куда умнее меня.


Наутро являются. Первым марширует Певец, в белых шортах и с сигаретой, за ним толстяк со скрипичным футляром и наконец хмурая мать. Певец разваливается в кресле и требует завтрак.
– Зря делали крюк, – шиплю ей, злобно заталкивая куски хлеба в тостер, – никуда я не поеду. Во-первых не знаю репертуара!
 Молчит, с видом нашкодившего кота.
– И что за манера, – распаляюсь все больше, – позвонить, сообщить, бросить трубку! Взялась устраивать ему концерты—устраивай, при чем тут я? Сколько раз просила не втягивать меня в свои авантюрные затеи!
– Клавишник…
– Пусть поет под фанеру!
– Нету...
– Не моя проблема! – в бессильной ярости протыкаю тост насквозь.

После завтрака репетируем.
 – Этот ваш клавишник, – ворчу, лихорадочно рисуя нотный стан в толстой школьной тетради, – не мог хотя бы ноты передать?
– Не рассуждай, – говорит Певец.
 Ни тебе спасибо, ни тебе извини. Петь он, впрочем, умеет по-прежнему. Голос чистый, молодой, никак не вяжется с морщинистой рожей. И музыкант, похоже, настоящий, не в пример большинству вокалистов, которые едва читают ноты. Полчаса – и мы в секретном мире уменьшенных септаккордов и двойных доминант, немузыканты туда не вхожи. Скрипач Сеня и мать дремлют на диване. Ей прощенья нет.

По истечении трех часов имею вкривь и вкось исписанную тетрадь в руках и полную кашу в голове. Больше репетировать некогда.

 Как ангела-спасителя, меня бережно сажают впереди. Машина, на которой они объехали все Восточное побережье, старая, но вместительная, из люксовых моделей восьмидесятых годов: о славном прошлом напоминают порванные кожаные сиденья. Но кондиционер не работает, и после часа езды из-под капота начинает валить дым. Певец поспешно съезжает на ближайшую бензозаправку, пытается отвинтить крышку радиатора и с криком отдергивает обожженную руку. Приходит механик, тряпкой открывает крышку, берет пятьдесят долларов за диагностику, говорит: «Долейте воды» и уходит. Опустошаем свои бутылки в радиатор и гуськом отправляемся в туалет. Люди заправляют машины и с любопытством разглядывают потную четверку, марширующую туда-сюда с бутылками питьевой воды. Наконец Певец додумывается купить несколько галлонов—на случай, если это случится снова. Случается – каждый час. Мы втроем болтаем, ожидая, пока остынет мотор, мать сидит на бордюре в тени пыльного дерева. Вид у нее усталый и подавленный, но мне наплевать.

В Джексонвил приезжаем буквально за полчаса до концерта. Перед зданием – толпа определенного возраста: в свое время Певец был очень популярен. Мать с трудом вылезает из машины и становится к дверям проверять билеты. Мы мчимся переодеваться.

Певец выходит из гримерной неузнаваемым: в белом отутюженном костюме, черной рубашке и узких лаковых туфлях. Вполне импозантен—в отличие от Сени, который и во фраке смотрится взъерошенным и помятым. Нервно мну в руках тетрадь:
– Не порепетировали...
Певец ободряюще улыбается и подталкивает меня к кулисе.

Сцены как таковой нет. Просто пятачок, в центре пианино, все остальное—переместившаяся в зал потная, галдящая толпа. При виде меня гвалт утихает. Опустив голову, стараясь ни с кем не встретиться взглядом, шагаю к пианино. Вступление –  и под бурные аплодисменты Певец, с поднятой в приветствии рукой, радостно выскакивает из-за кулисы, как черт из табакерки. Номер объявлен—а я все в панике листаю тетрадь, кляня себя за то, что записала не по порядку—о, а эта вниз головой! Вот дура, записала одни ноты, а ритма близко не помню. Певец, кося на меня одним глазом, развлекает публику анекдотами. Ну, с богом—ну, надо же, попала. Так, модуляция—черт бы тебя драл с твоими модуляциями, не мог без них обойтись? Это тебе на полтона, а мне из одного бемоля в шесть диезов! Вот тебе, получи фальшивую доминанту—а, вот оно что, двойной диез. Не, надо тикать назад, в фа мажор. Певец гладко идет за мной, ни на секунду не теряя ослепительной улыбки. Нескончаемое количество песен на русском, потом на идиш, публика подпевает и хлопает. Наконец, заключительный номер: Кузина.  На репетиции он пел ее  на трех языках, я переходила на семь-сорок, он танцевал, присоединялся скрипач, и все это превращалось в феерический финал. Певец заканчивает петь, закладывает большие пальцы за лацканы, я начинаю танец— скрипач не появляется.
– Сеня, – танцуя, негромко зовет Певец.
Сеня, что-то дожевывая, выходит из-за кулисы.
– А скрипочка? – говорит Певец, продолжая улыбаться и выделывать ногами кренделя.
Сеня уходит за кулису и возвращается со скрипкой. Кошмар близится к концу. Сеня наяривает, я колочу по клавишам, публика беснуется, Певец пляшет.
– Ля минор, – подтанцевывает он ко мне.
– Какая песня?
– Ля минор, – повторяет он и утанцевывает обратно на середину пятачка.
Я послушно играю умца-умца, он что-то поет, Сеня что-то играет—хорошо, что публика хлопает и кричит: мои гармонии не имеют ничего общего с мелодией.

Без сил сижу в гримерной. Певец целует меня в щеку: »Молодец».

Ночевать едем к одному из организаторов концерта. Все как надо, с водкой, закуской, поклонниками и тостами. Певец, благосклонно улыбаясь, подписывает фотографии. В разгар пьянки удираем во двор целоваться, и почему бы нет?  Оба свободные люди, правда, у них, наверное, с матерью что-то  есть, не зря же она с ним возится, но мне об этом не соизволили сообщить, к тому же это она  виновата в этом кошмарном путешествии, и в моем позорном выступлении, а главное—в том, что всегда, всегда, вынуждает меня делать то, чего я не хочу!

Возвращаемся в дом. Гости, подперев руками щеки, выводят «Шумел камыш», и никто не обращает на нас ни малейшего внимания. Уже засыпаю, когда мать появляется на пороге моей комнаты. Она стоит в дверях, придерживая у горла халат, освещенная сзади лампой из коридора.
– Я бы никогда не взяла ничего твоего, – говорит она и уходит, тихо закрыв за собой дверь и оставив меня в темноте гореть от стыда.