Сороковой день

Эдуард Скворцов
В первых числах марта рано утром, когда я еще только собирался идти на работу в Московский Гуманитарный Институт, где я преподаю студентам четвертого курса «Основы текстологии», у меня в квартире раздался телефонный звонок:
- Игорь Евгеньевич?
- Он самый, - был мой простодушный ответ.

- Вас беспокоит родственник Николая Ефимовича. Извините, что звоню в такую раннюю пору. Произошло непоправимое – профессор умер.
- Что вы говорите? Когда? Где это случилось? – в полном замешательстве я попробовал уточнить.
- Смерть наступила вчера вечером, но мы-родственники решили не тревожить знакомых на ночь глядя, и уже на завтра назначена прощальная панихида на 15 часов, а в 18 часов вечера состоятся поминки. Вы сможете прийти проститься с покойным?
- Да, конечно! Николай Ефимович был моим другом, больше того, он стал моим учителем в профессии и по жизни. Мы с ним…
- Извините, - прервал мои рассуждения хрипловатый, ломкий голос в трубке. - У Вас будет возможность и время отдать дань памяти усопшему, завтра?
На прямо поставленный вопрос следовало ответить прямиком.

Дело в том, что мне всегда было непонятно, как сложилась повседневная жизнь профессора?
- Да, конечно, я приду на панихиду, а затем на поминки.
Голос в трубке сообщил, где должна начатьcя панихида:
- Морг Первой градской больницы у третьего портика. Вас там будут ждать.
- До встречи, - произнес я в некотором замешательстве.

Очевидно, надо было поинтересоваться, с кем я говорил? Уж не произошло ли какое недоразумение? Впрочем, Николай Ефимович Лугачев – видный человек, чтобы могла иметь какая либо ошибка; разве, смерть хорошего человека – это и есть непоправимая ошибка природы. Казалось бы: что-что, а талантливых людей надо беречь.

Интеллигентный, умный гражданин своей страны, всю жизнь отдавший филологии, член-корреспондент РАН, почетный член нескольких зарубежных академий, заслуженный работник культуры - Николай Ефимович последнее время все больше проводил дома, поскольку финансирование Института филологии и лингвистики Академии Общественных наук, где он работал заведующим сектора рукописей, резко сократили, так что двое его сотрудников появлялись только дважды в месяц, чтобы получить аванс и зарплату.
Третий сотрудник – Софья Леонидовна Полянская - регулярно являлась на работу к 9 часам утра и каждый день уходила в 17.30, как часы.
Она перебирала рукописи, отвечала на редкие телефонные звонки, сама периодически звонила Николаю Ефимовичу, ставя в известность о происшедших события, которых набиралось с гулькин нос, поскольку аспиранты и научные коллеги звонили непосредственно Николаю Ефимовичу в его домашний кабинет.
Этот кабинет был гордостью профессора.

Когда-то у него была четырехкомнатная квартира в доме сталинского классицизма на Беговой улице: здесь они жили с женой и двумя детьми.
В какой-то момент, на одном из поворотов жизненного пути жена с ним развелась и провернула квартирный обмен.
Ей досталась довольно большая однокомнатная квартира, а профессор с дочкой Ириной и сыном Василием переселились в трехкомнатную.

После того, как дочка Ирина  вышла замуж, профессор с сыном жили вдвоем. Дочка относительно часто их посещала, поскольку жить она переехала к мужу, но прописку в квартире отца сохранила.
Сын оказался человеком скромных способностей, если не сказать глуповатым, дочка, наоборот, отличалась настырностью, гордячеством и чванством. Она довольно успешно использовала имя отца при решении житейских проблем, например, достать путевку в Дом отдыха литераторов, или добиться выделения автомобиля по льготной цене, как участнику и ветерану ВОВ и т.п.

Николай Ефимович совестил ее за такую пронырливость. Молодая женщина делала вид, что не осознавала, как это может обернуться для репутации отца, но соблазн халявы был настолько велик, что она уже не могла остановиться и добивалась, например, льготного пошива верхней одежды для себя по его ветеранской книжке при Доме науки и техники.
Житейские передряги и ненужные волнения вели к тому, что профессор все более замыкался в своем кабинете, где он находил возможность трудиться в любимой сфере научных изысканий герменевтики и текстологии.

С точки зрения герменевтики, считал Лугачев, задача философии заключается в истолковании предельных значений культуры, поскольку окружающую нас реальность человек видит сквозь призму культуры, представленной собраниями основополагающих текстов.
В кабинете профессора все свободные стены и простенки были обустроены стеллажами с манускриптами, фотокопиями древних текстов и современными томами «литературных памятников».
Еще высокие стеллажи от пола до самого потолка были в гостиной комнате, где стоял большой раздвижной стол на четырех ножках, два кресла и шесть стульев. Но здесь были размещены три серии Библиотеки всемирной литературы и антикварные издания беллетристических произведений.

Ночевали отец и сын в третьей комнате: тут стояли две односпальные кровати и письменный стол с двумя стульями.
Если Николаю Ефимовичу приходилось принимать в гости чуждого ему человека, он усаживал его в спальне за письменным столом, где не было никаких книг, соответственно, и не возникало повода задавать сторонних вопросов, а тем более просить «почитать» дорогой профессору раритет. Здесь срабатывал не инстинкт жадности, присущий пожилым людям, а намерение избежать ситуации, когда по поводу возврата книги возникает бессмысленная тягомотина со стороны человека, желающего ее замылить, не вернуть, проще говоря, скоммуниздить.

Николай Ефимович очень не любил, когда у него выпрашивали книги из его библиотеки; он так ревностно относился к своему коллекционному собранию на полках и стеллажах, что, порой, ему было проще ссудить человеку денег на покупку нужной тому для работы книги, чем дать на время с риском потерять навсегда.

В таких невеселых воспоминаниях меня настигли три часа дня.
Когда я подошел к моргу, здесь уже собралось порядочное количество родственников, сослуживцев и знакомых Николая Ефимовича.
Люди стояли группами.
Я подошел к родственникам, чтобы выразить свое соболезнование.
В этот же момент началось некоторое движение и шесть человек, в числе которых оказался и я, подхватили с морговской тележки гроб и перенесли его в автобус-катафалк.

Когда гроб с покойным был закреплен на специальном постаменте вдоль по центру салона с окнами, ближайшие знакомые уселись на двух скамьях по бокам автобуса. Остальные участники панихиды заняли два свободных автобуса и несколько легковых машин.

Относительно быстро приехали на Митинское кладбище, остановились у здания крематория.
В просторном траурном зале с витражами вместо окон, появился металлический продолговатый стол на колесиках, установленный в колее металлических направляющих в сторону проема в стене с герметичными раздвижными металлическими створками из тугоплавкого металла.

Памятка, доступная обозрению участников ритуального действа гласила: «Помните о том, что выдача урны с прахом возможна не ранее чем через сутки после совершения кремации, но и храниться эта урна в крематории будет не более года, а затем, если родственники не проявляют беспокойства о дальнейшем пребывании урны, её хоронят в общей могиле без имени».
От такого комментария мне стало как-то не по себе.

Принесли из катафалка гроб с усопшим, все стали прощаться, произнесли несколько ритуальных речей. Распорядительница с тревогой переводила взгляд с герметичных дверей в проеме высоченной стены на тележку с гробом и обратно.
Время кремации торопило. Откуда-то сверху зазвучала траурная музыка и… стол-тележка с гробом, внутри которого находилось тело профессора, скользнули в разверзшийся проем стены, завешанный с той стороны тканью из металлических прядей.

Собравшиеся в недоумении от будничности отлаженной по минутам технологии «улета» усопшего в печь крематория постояли минуту в полной тишине и торопливо повернули к боковому выходу. С центрального входа уже готовилась очередная процессия проводов новоусопшего горожанина.
На улице моросил дождь, и люди мелкими перебежками направились к автотранспорту: некоторых из активных родственников, приглашали разместиться в автобусе, чтобы ехать на квартиру профессора, других обещали довезти до ближайшей станции метро.

Мне трудно, да и не с руки было отказываться, и я согласился ехать на квартиру. Странно было ощущать себя в доме, где нет хозяина; вернее, хозяева наверняка есть, но другие, с ними не обсудишь, у них не попросишь совета, они не смогут найти интересующую посетителя книгу.

Людей в квартире собралось немного. Не прошло и получаса, как пришедшие на поминки расселись за раздвинутым и надставленным двумя тумбами столом, покрытым единой скатертью поминальной трапезы.
Разбирали стулья, обсуждали места посадки, слышны были отдельные слова и фразы, но разговора не получалось.

Мне было предложили стать тамадой, но я определенно отказался.
Нашелся человек, который сам вызвался быть тамадой. Я знал его - это был Алексей Петрович Плутов – ученый секретарь Докторского Совета, членом которого состоял Николай Ефимович Лугачев.

Вообще-то последнее время профессор все чаще конфликтовал с честолюбивым Алексеем Петровичем, который стремился «выставить» кандидата в доктора на кругленькую сумму: подвоз членов Совета из дома на такси до здания Института, банкет для членов Совета и приглашенных гостей, памятные ценные подарки, такси на обратную дорогу.
Ученый секретарь не видел в этом ничего зазорного, но Николай Ефимович полагал, что в конце концов предпочтение в очереди на защиту будет определенно отдаваться людям не столько способным и достойным, сколько сноровистым и при деньгах.

С деньгами же Лугачев совершенно не дружил. Порой, создавалось ощущение, что это они не дружат с профессором: сплошь и рядом он не участвовал в мероприятиях, которые сулили деньги; о грантах ученый узнавал в последнюю очередь; о возможности принять участие в конкурсе на лучшую монографию, лучшую публикацию ему не сообщалось и т.п.
Это при том, что ученый секретарь Докторского Совета первым узнавал о сроках проведения того или иного поощрительного мероприятия.
Профессор пытался усовестить Алексея Петровича, но с того, как с гуся вода, поскольку не было ни для кого секретом, что за ценную информацию, а тем более за рекомендации с подписью Председателя Совета он брал кругленькую сумму денег. Самоуверенность и барыгство пройдохи грозило скомпрометировать Совет, и Николай Ефимович не раз грозился выступить с разоблачением мздоимства Ученого секретаря.
При этом, в основе критики он исходил не из личной неудовлетворенности, а по причине шулерства за спиной членов ученого Совета.

И теперь на поминках Николая Ефимовича у Алексея Петровича, видимо, создалось ощущение, что устранилось препятствие на пути его корыстолюбивой деятельности.

В качестве тамады честолюбец «рванул», что называется, с места в карьер. Оппонент профессора выражал смирение и удальство, как говорится, в одном флаконе. Тамада со знанием дела регулировал очередность тостов и напитков в зависимости от содержания выступлений. Водка, коньяк, виски… Минералка, ситро, соки… Затем водка, коньяк, виски… и так по кругу… далекому от научных изысканий.
Кстати, как потом выяснилось именно, сегодняшний тамада презентовал на панихиду по профессору целый ящик с вино-водочной продукцией. Можно было подумать, что пройдоха разгрузился от части подношений страждущих посетителей Службы Ученого Секретаря.

И вот, когда я уже было решил остановить словообилие человека, речи которого становились все более двусмысленными и блудливыми, слово попросила сотрудница института Софья Леонидовна Полянская.
Она поднялась из-за стола и сказала, что господин Плутов паясничает и шулерствует, что за этим столом должен был бы быть Директор Института, который многим обязан Николаю Ефимовичу Лугачеву. Ученый секретарь и Председатель Совета – это почетные должности, но они напрямую имеют слабое отношение к науке.

- Наука, - волнуясь и запинаясь произнесла самоотверженная труженица, -  удел одержимых, а чиновники от науки, изображая снисходительность к людям «не от мира сего», только паразитируют за счет истинных ученых. Если так пойдет дальше, то наука превратится в ширму для шайки единоумышленников, среди которых будет преобладать сговор, кампанейщина и полная профанация научного знания.

Что тут поднялось!
Хорошо подвыпившие родственники в лице сына и дочери встали на защиту Алексея Петровича. В сущности, они ничего не поняли. Недалекая и корыстолюбивая дочка профессора решили, что эта мымра Софья Леонидовна мстит достопочтенным сотрудникам института, где работал ее отец, за то, что ей не дали защитить кандидатскую диссертацию, которую она еще лет десять назад показывала Николаю Ефимовичу.

Тем временем, Софья Леонидовна, встала из-за стола, сама оделась в прихожей и ушла.
После такого поворота настроений мне не имело никакого смысла вносить в траурное мероприятие ноты сведения счетов.

Чуть позже гости и знакомые стали расходиться; я ушел один из первых. Руки Плутову не подал: думаю, он и не заметил.
Я для него всего лишь потенциальный клиент корпорации охмуряемых им ученых. Мне сложно уверовать, что среди  членов Ученого Совета нет людей, явно подыгрывающих этому прохиндею. Уж очень значительные суммы, как шепчутся в кулуарах, обязаны выложить кандидаты на ученую степень доктора наук с нового учебного года..

Мне, кстати, самому до сегодняшнего траурного события предстояло подать документы в этот Совет; но я уже подумывал, не подать ли в другой, где процесс коррумпированности не зашел так далеко.
Как быть, ума не приложу? И посоветоваться теперь мне не с кем. Софья Леонидовна – максималистка. Опять же, она была неравнодушна к Николаю Ефимовичу; между тем, даже Всевышнему не под силу устроить тот или иной брак - его ведомство также грешит браком…

Полянская мечтала обвенчаться с профессором, - я вознамерился наконец-то обвенчаться с наукой. Но не с той замухрышкой, которая сегодня предлагает себя со всех кафедр самодержавного государства, а с той, которую пестовал Николай Ефимович и преданные ему и делу истинной науки его ученики…
Силы только неравные, - может кончиться, как в песне В.Высоцкого про Правду и Ложь.

Увы, положение с наукой в стране становится все хуже.
Наука – это, ведь, как хороший аппетит. Нет аппетита – нет здоровья, нет здоровья – нет аппетита. Если аппетит не удовлетворять, то он загаснет или выродится во всеядность. Вот и наука сегодня – всеядна, потребляет все подряд, лишь бы выжить, порой не брезгуя нравственными отбросами общества, предлагая себя по дешевке. В итоге – на лице неприличествующая бледность, в недрах хилость, на поверку бездарность, на выходе пшик.

Раньше, худо-бедно, просматривались две тенденции отечественной науки: перепевы западных публикаций, вплоть до откровенного плагиата (мол, и у нас идеи не хуже, чем на Западе – кому придет в голову проверять), или отечественное любомудрие за государственный счет с бодрым рапортом, что на Западе такого, насколько нам-ловкачам известно, еще нет.

И то верно, нет и никогда не появится в силу своего дремучего невежества и обескураживающей безграмотности. Но, поскольку наука, как и спорт, давно превратилась в орудие государственной политики и уничижения народных масс, которых нещадно облагают налогами и всякого рода поборами, то власти смотрят сквозь пальцы на деградацию отечественной науки. Более того, периодически награждают наиболее одиозные фигуры всякого рода премиями, орденами, медалями и памятными значками, так что на торжественных официальных мероприятиях по случаю и без какого либо серьезного повода в телекамерах образуется как бы сама собой публика, отмеченная…

Всем, чем угодно, только не творческим усердием и ответственностью перед Всевышним. Это при том, что в недобрых византийских традициях публике подсовывают в качестве выдающегося более чем конкретного человека, не лишенного не только человеческих пороков, но и нагло их демонстрирующих.

В такой роли склонен выступать и Директор Института филологии и лингвистики Академии Общественных наук. Сегодня сотрудники евойного заведения буквально выстраиваются по струнке, когда мимо них проходит сам Прохор Ануфриевич Грохов.
А он как приходит нежданно-негаданно, так и исчезает неурочно: то в Президиум РАН, то в Кабмин РФ, то в Минобрнауки, то в Шереметьево на чартерный рейс в Грецию или во Францию.

Бюджет института в дефиците, зарплаты задерживаются по три месяца, отпускные не выплачены отгулявшим с прошлого года.
В дни, точнее часы присутствия Директора в Институте заведомых критиков и всякого рода недовольных загодя вызывают в канцелярию изучить и расписаться в получении какой-нибудь нелепого распоряжения об усилении режима делопроизводства по случаю… далее по ситуации.
Так-то вот!

Прошло больше месяца с дня похорон Николая Ефимовича Лугачева.
Время сегодня бежит быстро: отчеты, работа над диссертацией в библиотеке, посещение редакций в связи с задержкой публикации моих статей, семинары, конференции, командировки в другие научные центры.

Однажды мне позвонили. Это был голос сына профессора Василия.
Он что-то сбивчиво стал объяснять, потом выпалил:
- Игорь Евгеньевич, Вы должны прийти на сорок дней по усопшему. Сбор, кажется, в 14 часов там, где вы уже были.
И добавил скороговоркой, как будто молитву читать закончил:
- Вы ли не знаете - на 40-й день решается участь души усопшего:  назначается Господом место пребывания ее в ожидании Страшного Суда; закончились дни мытарства души отца, осталось осознать грехи детей его.

Телефонная связь оборвалась, оставив меня в некотором недоумении.
- Может быть случилось нечто непредвиденное?
Хотя предвидеть трагическое и драматическое сегодня склонны все, кроме властьпридержащих.
Заметьте, не держащих, а только временно попридерживающих: «линяют» они быстрее, чем листья опадают с деревьев.
 Жаль, что у них свое представление о протяженности времени.

Время переложить из кармана в карман минимально, время создания интеллектуальной элиты – десятилетия.
Весь в раздумьях и необъяснимой тревоге на сороковой день я был в прихожей профессора.

Бог ты мой! Какой же здесь царил форменный беспорядок: разрозненные стопки книг, наполненные бумажные мешки, корзины с изорванной в клочья бумагой.
Муж дочери профессора Ирины Николаевны – здоровенный детина Степан - выволакивал из квартиры кровать профессора.
Я стоял как вкопанный, но и другие участники действа были в шоки.
Воистину: не ждали!
Это эффектнее немой картины в «Ревизоре» Н.В.Гоголя или холста И.Е.Репина.
Сын профессора Василий Николаевич ринулся ко мне, призывая в свидетели. Он протащил меня внутрь квартиры, и я окончательно обомлел: двое чернорабочих сваливали в компактные контейнеры книжное содержимое полок: собрания сочинений Серафимовича, Фурманова, Соболева, Шолохова, Паустовского - все сметалось скопом.

Как потом оказалось – это были служащие собеса, которые развозили никому не нужные советские книги по богадельням, больницам, монастырям и домам для престарелых.
Сестра Ирина было накинулась на брата Василия, но быстро переориентировалась и попросила меня помочь избавиться от «барахла», до 19 часов, когда придут люди на 40 дней.

Мое положение было дурацкое.
Быстро осознал, что сын профессора умышленно назначил мне раннее время, чтобы…
Однако, остановить, приостановить, прекратить это чудовищное надругательство над памятью святого для меня человека не было никакой возможности.
Единственное пришедшее в голову - вызвать грузовое такси и перевезти ценное к себе в квартиру. Но мне хватило ума осознать, что все разрозненное не дает ни малейшего представление о значении и, если хотите, величии ушедшего из жизни человека.

Когда люди живы, как правило, их воспринимаешь настороженно, а то и отчужденно – мало ли чего они натворят завтра? Но когда человек умер, уже не ожидаешь от него каких либо пакостей, и в разжиженном скорбью сознании всплывает доброе, светлое, что когда-либо связывало с этим человеком.

Не скрою, смерть профессора с самого начало повергла меня в недоумение и внутреннюю панику. Получается, что с ним нельзя больше видеться, мы не сможем до хрипоты выяснять свои позиции, я не услышу его брани по поводу моей нерешительности и конформизма.

Именно Николай Ефимович настойчиво мне внушал: в науке неприемлемо соглашательство, отступничество, боязливость и опасливость. Да, человек может ошибаться, но на ошибках учатся, - ошибок не делают люди бездеятельные и беспомощные. Человек науки должен быть открытым для критики и искренним в своих заблуждениях.

Сплошь и рядом может возникать ситуация, когда конкретный человек, занимающийся наукой, не дотягивает до открывшихся перспектив – ученый нездоров, обессилен, бесплоден, и тогда он должен, обязан передать факел, который ему посчастливилось держать пусть небольшое время, в другие, более крепкие, надежные руки.

- О, да! Но тут же возникает вопрос, в какие руки?
Руки протянувшихся - разные. Не все из них чистые и волевые. Ведь, если ученый подхватил факел знания, то он обязан пронести его не споткнувшись, не обронив в грязь, и снова передать в следующие надежные руки.
Тяжелы мучительные размышления на резких поворотах жизни.

Тем временем, плохо владеющий собой Василий Николаевич открыл передо мной дверь кабинета профессора.
Боже, мой! Лучше бы он этого не делал.
Моему взору предстал полнейший кавардак. Книжные полки полупустые, на письменном столе в полном беспорядке бумаги и личные вещи профессора. Ящики стола вывернуты, на их дне валяются сломанные карандаши, разрозненные цветные фломастеры, канцелярские кнопки и скрепки. Потайное бюро стеллажа вспорото, там в беспорядке лежали памятные знаки и конкурсные призы профессора.

Сын Николая Ефимовича в полном душевном волнении, если не расстройстве, предложил мне выбрать что-либо себе на память.
Подошел с ним к полочке с дорогими сердцу профессора знаками отличия, которыми его награждали на конференциях и симпозиумах, когда за спиной раздался голос Алексея Петровича.
Бесцеремонно и нагло он протянул мимо меня свою руку и взял пригоршню медалей и памятных знаков. Я было опешил, потом открыл рот… набрал воздуха и закрыл. Наглое рукосуйство меня ошарашило. Сзади Алексея Петровича стояла вся воплощение радушия дочь профессора Ирина Николаевна.

- Берите, берите Алексей Петрович эту «бижутерию», я думаю вы успеете обернуться к началу застолья, - вдохновляла она.
- Да, пожалуй, хорошо бы поторопиться, - произнес Алексей Петрович, засовывая «бижутерию» к себе за пазуху пиджака.
– Рабочие уже вынесли всю поклажу, - продолжал он. - Нам следует успеть до закрытия дверей Института в конце рабочего дня, разгрузиться и на институтской машине вернуться сюда с Прохором Ануфриевичем.

Надо сильно обольщаться в иезуитском красноречии Ученого Секретаря, чтобы понимать, что слово про своего патрона он употребил для пущей важности.
Грехов никогда не посещает мероприятий, где «ему лично ничего не светит», разве что в Кремле или Белом доме для создания видимости почитания своими верховными управителями и для удовлетворения чиновничьего тщеславия, что, мол, они привечают таких знаменитостей (а про себя думают: «сделанных пальцем» повелевающей руки).
Вот уж поистине: рука руку моет.

Впрочем, и в верхах Грехов старался лишний раз не светиться, чтобы, того гляди, не попасть в число «близких друзей» опального с утра сегодняшнего дня должностного лица. Директор всем своим видом не упускал демонстрировать, что он большой ученый, и Родина должна быть благодарна, вернее ему должны быть благодарны, что он еще не пренебрег этой гребаной Родиной, не сильно ценящей таких выдающихся корифеев науки как…

Я обернулся вполоборота, когда Алексей Петрович отдавал последние распоряжения замешкавшемуся рабочему, рывшемуся в коробке с коллекционными минералами, любовно собранными профессором во время его путешествий по стране и загранице.

Сын профессора с возгласами:
- Боже, где твои глаза, за что такие кары без жалости и сострадания? -  удалился в полуразоренную спальню.

В расстроенных чувствах прошел за ним с намерением отговориться от участия в предстоящих поминках на сорок дней и уйти, но он стал категорически возражать.
- Если Вы уйдете я не сдержусь, накричу, устрою скандал, в конце концов, покончу с собой, - не зная, как совладать с собой, причитал сын профессора.
Пришлось остаться. Дело в том, что Василий не унаследовал от своего отца ни способностей, ни творческой одержимости, ни житейской смекалки. Будучи бытовым приложением окружающего профессора мира, его сын никогда не проявлял ни малейшей инициативы. Молодой человек не был способен увлечься филологией, но и другие науки его не интересовали. Парень вообще не понимал смысл науки. Он привык видеть внешнюю сторону науки: борение и страдания души в погоне за научной истиной ему были неведомы. Но поскольку его всю жизнь окружали произведения творческого ума, воплощенные в книгах, то человек, в конце концов, превратился в книжного червя.

Василий любил перекладывать книги, любил разглядывать иллюстрации, любил, наконец, шелест страниц, но он был далек от мысли написать книгу или сделать книгу. Он знал наизусть Справочник «Литературные памятники»: Александрия. Роман об Александре Македонском, том 107; Даниэль Дэфо. Счастливая куртизанка, или Роксана, том, 117; «Хождение за три моря» Афанасия Никитина, т.37 и т.п.  Иной раз, молодой человек засыпал, положив под голову один из томов этого многосотенного собрания бумажных памятников в буро-зеленоватых переплетах, твердых и мягких.

Войдя со мной в спальню, Василий стал тихо рассказывать, периодически оглядываясь на дверь, не подслушивает ли нас кто из домочадцев.
По его словам, Ирина Николаевна на следующий день после похорон развернула бурную деятельность, пытаясь реализовать имущественное состояние отца.

Однако, очень быстро выяснилось, что продавать, собственно, и нечего. Ни коллекция минералов, ни библиотека книг, ни отдельные собрания сочинений, изданные при советской власти сегодня ничего не стоят.
- Не сдавать же их по цене макулатуры, - заявила она брату.

Василию приходилось, скрипя сердце, за всем эти наблюдать, поскольку жил он по существу на содержании отца. Профессор периодически советовал сыну устроиться на солидную работу, познакомиться с хорошей женщиной, завести ребенка, то есть внука, и т.д и т.п. Василий совестился, соглашался с отцом, но никаких решительных шагов не принимал, а профессор, из любви к сыну, не решался, что называется «выгнать» его из дома.

Вдвоем они сносно справлялись с бытом, тем более, что раз в неделю возникала Ирина. В глубине души она была рада, что у нее не появляется соперница в лице жены брата, которая, того гляди, даст ей от ворот поворот.
Между тем, у самой Ирины Николаевны не все было так гладко, как представлялось на первый взгляд: будучи дочкой профессора, заслуженного человека, она рассчитывала на всякого рода блага и привилегии, которыми обычно пользуются жены и дети ветеранов от науки.

После смерти матери-жены профессора Ирина пыталась найти особую ласку и внимание к ее материальным нуждам со стороны отца. Однако, профессора, как подменили после ухода из жизни бывшей жены, – он весь ушел в работу, защитил сначала кандидатскую, затем докторскую диссертацию, стал членом-корреспондентом АОН РФ и практически все свое свободное время был отрешен от бытовых передряг.

Ирина Николаевна сама сочиняла жалостливые письма и просьбы от его лица и потом неделями бегала по инстанциям, пытаясь получить положительное решение - будь-то покупка льготного автомобиля, путевка в Санаторий работников науки и техники, будь-то, наконец, талон, дающий право пошить комплект женского одеяния в элитном ателье, где обслуживаются жены и дочки президентов, председателей и красных директоров. Дочь профессора даже попыталась проникнуть в ателье, которым пользуются жены и дочки олигархов, но оказалось, что туда входным билетом служит крупная пачка банковских купюр отечественного, а еще почетнее зарубежного достоинства.

Василий мне это все рассказывал, время шло, а человек никак не мог выговориться, пару раз его позвали помочь навести элементарный порядок в квартире до прихода поминальщиков. Сходил к соседям, принес оттуда на время две широкие скамейки, чтобы поставить их вдоль стола.
Начали приходить дальние родственники и сочувствующие друзья.

В 19 часов стали рассаживаться за столом.
Присутствующих оказалось немного. Трое соседей по многоэтажному дому, два аспиранта – юноша и немолодая женщина.
Как и следовало ожидать, не пришел Директор Института.

Уже когда начали рассаживаться, Ирине позвонил Алексей Петрович и сам отговорился тем, что ему надо задержаться на работе.
Ирина всячески его благодарила и спрашивала, когда она может подойти в бухгалтерию Института, чтобы получить похоронные деньги, которые почему-то задерживают до сих пор.
Очевидно, Алексей Петрович буркнул что-то нечленораздельное. На что Ирина, уже положив на место трубку радиотелефона, сказала:
- Ты у меня не отвертишься…
Насколько я понимал, Алексей Петрович был Ирине, что называется, не по зубам, особенно после того, как получил в свое распоряжение рукописи профессора.
- Не удивлюсь, - сказала неподалеку стоявшая преданная профессору сотрудница Софья Леонидовна Полянская, - если этот пройдоха через пару месяцев не представит в Ученый Совет диссертацию, в которой закамуфлирует идеи и наработки профессора.

Как было известно, Ирана Николаевна, будучи замужем и переехав к своему Степану жить в двухкомнатную квартиру, не выписалась из квартиры отца. А после смерти отца сестра настойчиво предложила брату поменяться друг с другом жилплощадью. Между тем, квартира мужа, где проживала Ирина, была маленькая, затрапезная в одной из пятиэтажек района Кузьминки.

И брат не устоял от жилищных домогательств сестры. Ничего объемного и стоящего взять Василию туда с собой из квартиры, где он с отцом прожил самые счастливые годы своей жизни, сын физически не мог: ни книжных шкафов, ни стеллажей, ни большого письменного стола отца.
Единственное, что ему удалось спасти – это обширную серию книг «Литературные памятники»: они заняли у него в квартирке все остатки жизненного пространства.

Ирина же накануне вселения в квартиру профессора сделала евроремонт, по итогам которого получилась чистенькая, просторная квартира, ничем, правда, не отличающаяся от сотни тысяч подобных мебелирашек в городах, устремившихся в погоню за призрачным счастьем имущественного благополучия.
Тем временем, в рамках своей научной деятельности я решил все же не сдаваться и добиться, чтобы под мое руководство мне дали юношу-аспиранта еще до защиты мною докторской диссертации.
В память о Николае Ефимовиче следовало реализовать хотя бы часть тех планов, которые совместно строились с профессором.
Я дал себе слово, что вместе со своим аспирантом мы разовьем научные поиски и достижения профессора.

До недавнего прошлого термин герменевтика применялся чаще всего в отношении библейских текстов, затем — в значении учения о восстановлении первоначального смысла литературных памятников, дошедших в искажённом и частичном виде, непонятных без комментариев, а также в значении истолкования всякого произведения (сюда относятся, например, объяснительные издания авторов).

Именно в этом смысле профессор считал герменевтику в качестве филологической критики. Он придерживался точки зрения, что процесс понимания следует рассматривать как движение по герменевтическому кругу. С одной стороны, текст следует рассматривать по отношению к эпохе, литературному жанру. С другой стороны, текст очевидно является духовной жизнью автора, а сама его духовная жизнь является частью исторической эпохи. Представление текста с этих двух позиций, переход от общего к частному и обратно и есть, по учению Николая Ефимовича, движение по герменевтическому кругу.

Какая жалость, что профессор не смог предвидеть угрозу своему имени со стороны проходимцев от науки. Однако, наука достигает своих ярких высот в борьбе, науке не свойственно миндальничать. Почему-то я был уверен, что нечистоплотные руки пройдохи-ученого Алексея Петровича, не смогут долго удержать факел знаний, перехваченный им у профессора.

Перешагнув через доброе имя профессора и заняв очередную ступеньку в иерархии научной доблести, лжеученый целиком погрязнет в чванстве и фарисействе, в попытке создавать вокруг себя жиденькие волны псевдонаучного рвения. Но фальшивить в науке можно только в условиях самодурства безнравственных правителей и развращенной оголтелым обскурантизмом публики.
- А поскольку наука и есть воплощение человеческой нравственности, то ее торжество – гарантия победы знания и научной состоятельности, - сказал я себе, поминая добрым словом своего учителя и наставника.