Кукла

Екатерина Бобровенко
- Алло...
- Алл... это опять ты? Сколько раз я тебе говорила: не звони сюда больше!
- Но...
- Что "но"?! Ты уже профукала все, что могла, чего ты еще хочешь?! Не звони сюда больше и не порти жизнь ни мне, ни ему, понятно?!.
- да...
Слова слетают с губ вслед за короткими, обрывистыми гудками в телефонной трубке.

Десять тысяч следов от пальцев на мутном, заляпанном окне. Две тысячи отпечатков ладони - из этих двух как минимум полторы - точно ее. Каждый день она смотрит на улицу через серую мутную броню стекла, видя серые улицы и серые лица людей с их серыми мыслями.
Она вжимается пальцами в холодную грань, залитую солнечным сиропом - до боли, до хруста от напряжения, стирает их трением до мозолей и вновь - раз за разом - боится обернуться и снова увидеть позади себя тусклый, уныло темный замкнутый тесный мирок, пропахший жареным луком и разваливающейся мебелью.
Редкие солнечные лучи, не оскверненные оконной уличной пылью, чистыми плоскими монетками оседают на обоях, среди их грязных пружинок и завитков с истертой шелушащейся краской, и она ловит их в банки и грязные чайные чашки, видя, как искрящаяся жизнь крошится ломтями на их дне, как тускнеет и облезает мыльным налетом по стенкам и изогнутым фарфоровым ручкам - слишком маленьким, чтобы можно было удобно держать руками.

И расставляет их по всей комнате, окружая себя, - в шкаф, на книжную полку, поверх запыленных, пахнущих средством от моли, старых томов, на слежавшиеся подушки в своем углу, кухонный стол, тетрадки, школьные учебники.
В самой любимой из испорченных чашек недавно поселились солнечные невидимые рыбки - они приходят каждый день вместе с пылающим городским закатом, танцуя и переплетаясь плавниками на блестящей золотистой кайме, искрятся, подпрыгивают и мельтешат желтым песком. И каждый раз она смотрит на них со смесью очарования и нескрываемого восторга, и каждый раз пытается поймать хоть одну из них сияющей каплей в ладонь и каждый раз ужасно расстраивается, когда проворные рыбки ускользают из рук через открытые форточки окон.
А потом снова, стремясь хоть однажды проникнуть в сияющее небо вслед за ними, вечер за вечером прилипает к оконному стеклу. На кухне, в собственной, разделенной перегородкой надвое комнате или на балконе - без разницы. Но каждый след ее отпечатков, каждая вещь, трещинка на стекле, зазубренка подоконника хранит здесь ее прикосновения, мечты и веру в чудо.

И вот однажды чудо случилось. Тот день ничем не отличался от обыкновенных ее дней: все те же седые, словно припорошенные незримым пеплом, бесцветные ленты улиц за окном, толпы серых игрушек-марионеток, спешивших по своим ненастоящим делам и заботам.
Квадратно-расширенные безликие окна соседних домов отражали плывущие по небу рыжие облака - как бы невзначай, мимоходом, прикрывшись стыдливо шторами и непроницаемым многоцветным тюлей. Но почему-то именно в этот день ей хотелось верить, что теперь, отражая закат, окна ревностно прикрывали от обитателей нелепых квартир свои мечты о небе, ловя их гранями стекол и железных блестящих подоконников. Пряча их, точно так же, как прятала их она на дне многочисленных чашей и водосточных желобков, стекающих в землю вместе с раскаленным небесным светилом. За мутной преградой, истертой пальцами, и темными шторами, которые никогда не любила.
В этот вечер баррикады пали...

Он был первым, кто увидел в ней человека - не ту безголовую, невзрачную куклу с маской вместе лица, за которой она пряталась все эти годы, а именно ее. И ее мечты в глазах, отражающих его собственные суженные от солнца зрачки, на дне которых были все те же мысли о небе, такие одинаковые и непохожие на остальные, прилипшие к земле. Глаза в глаза и то, что скрывалось за ними - многократное дробление чисел, деление на ноль, чтобы получить бесконечность. Бесконечный коридор между двумя поставленными напротив зеркалами.
Она никогда в жизни не верила в любовь. Даже в самом раннем детстве. А уж в любовь с первого взгляда - и подавно. И она никогда в жизни не могла представить, что можно - что возможно в мире - вот так сильно любить. Сильнее, чем можно себе представить и чем пишут в книгах. Любовь, помноженная на десять тысяч отпечатков пальцев в оконном стекле, как минимум восемь из которых - точно ее. Так она думала. А потом появилась она. Другая Она...

Она обернулась - точно так же, как делала это все неполные две тысячи раз, умирая в душе вместе с ушедшими за дома оранжевым солнцем и облаками.

В глубине комнаты царил полумрак. Полусвет, если быть до конца уверенным и уж точно большим оптимистом. Серая тряпка истлевшего выцветшего гобелена, перекинутого на шнуре через полкомнаты, скрывала ее личный спальный закуток в углу и заваленный рукоделием и школьными учебниками письменный стол под куцим, дрожащим освещением старой одноногой лампы. И еще скрывала ее грех. Тоже - личный.

Горы порванных старых тряпок, вывалившихся из пакета-майки, растопырившие клыки ножницы вперемешку с разбросанными в центре цветными карандашами, изгрызенные кисточки для рисование и съежившиеся от сильного надавливания тюбики с нестирающейся жирной краской; закостеневшие разноцветные капли блестят на черновике по английскому и свежем домашнем задании. Ну и пусть.

Ее грех сидит в углу, ехидно скалясь дружелюбной улыбкой с горы запыленных книг, завернувшийся в обрезки тряпок, точно в теплое одеяло, и зло смотрит в ответ почти живыми масляными глазами на круглом миловидном лице. Тряпичная, набитая синтепоном рука с растопыренными пальчиками чуть приподнята то ли в желании ударить, то ли обнять и доверчиво расплакаться на подставленном теплом плече. На последнее, даже при всей надежде, верится с трудом. Так же, как и в собственную решимость и силы.

- Прости, - сквозь злость в голосе пробивается жалость, и она давится ею, не в силах сдержать поток слез.
Грех улыбается ей непринужденной милой улыбкой, все так же, как улыбался ей, пока она старательно рисовала ее лицо влажной кистью, оставлявшей, вопреки осторожности, цветные размазанные пятна на ее руках и одежде.
- Прости меня, - слова сами льются наружу вместе с потоком соленой воды по щекам, и она чувствует, что не может остановиться - только говорить, говорить полностью, до конца, до самого дна, все то, что никогда не смогла бы сказать ей настоящей. - Я не должна была так поступить, но я не могу по-другому. Если бы ты понимала, как мне одиноко, как страшно жить одной в темноте, которую некому нарушить. Ты бы поняла меня, наверно. А может рассмеялась бы мне в лицо, как это делали не раз до тебя. Прости...

Ее руки качают куклу, точно маленького ребенка, но та все не отрываясь смотрит вперед, не желая засыпать. Надо было рисовать ее с закрытыми глазами, так было бы проще. Ее лицо слишком красивое, чтобы описать словами и уж точно намного ярче и свежее, чем получилось изобразить, но даже здесь и сейчас она выглядит слишком живой. Хоть и единственно настоящее здесь - только маленький клочок русых волос, собранных в тайне по одному, в стыде к самой себе и затаенной надежде, что странная злая магия может помочь.
- ...но я не могу по-другому...

От стола до балконной двери - семь шагов. Еще два с половиной покороче - от порога до распахнутого настежь окна.
Лучи пылающего огнем солнца прямыми росчерками бьются о стекло, не находя его, рассыпаются искрами и миллионами зайчиков по выцветшим стенам с осыпающейся штукатуркой. Отражения облаков слепят глаза. Лучше сделать это сейчас, в этот чудесный страшный вечер. Чтобы не задумываться и не смотреть вслед - только в разрывающееся, кровоточащее ранами закатное небо и белые овечки пуха, плывущие по нему...

Она не услышала ни глухого удара упавшей куклы там, внизу, у подножия старого дома, ни короткого вскрика той, настоящей, почти на другом конце города, так неожиданно, нечаянно и нелепо ни с того ни с сего шагнувшей из окна своей спальни. Только в глазах еще плескались, как осколки умирающего дня, льдинки застывших на мгновение слез. И осколки слепой безрассудной надежды, сжигающей ее изнутри. Ее любви.
Ведь все, что мы любим, нас и убивает...