4. Один из шести миллионов обновлено 17. 07. 2016

Яаков Менакер
            
     4. 1937-1938 годы.

     Нет надобности, говорить, чем  прославился 1937 год, вошедший в историю советской России страшным периодом большевистского террора. Было бы странным утверждать, что охватившая страну лихорадка поисков «врагов народа» стороной обошла села, в частности село Котюжаны.

     Вначале для жителей села казалось странным, что первоисточник информации о ночном аресте односельчанина, исходил от учащихся школы. Но ничего в этом удивительного не было. С первого урока, начинавшегося с восемь утра отсутствие ученика в любом из шести параллельных и седьмого класса неполно-средней школы, свидетельствовало о том, что в этой семье что-то произошло.

     Попутно отмечу, что очень редко в крестьянских семьях не было учащихся и, как правило, редчайшим явлением были прогулы. К сказанному следует добавить: к знаниям дети стремились и учились прилежно не в силу желания родителей или какого-либо принуждения, а, ясно осознавая, что каждого ждет в противном случае. Тяжелая работа в колхозе, в лучшем случае, как говорили их родители: «крутить хвоста коню или хуже того – бычку.

     Во второй половине года, лихорадка арестов охватила страну. В селе, где не было радио, а к вечеру доставленная сельским почтальоном районная газета подлежала изъятию, так в ней было напечатано, то, что стало уже враждебным  в последние часы выхода ее из печати. Было чрезвычайно тревожно. Школу также трясла лихорадка: изымались учебники, а из других удалялись отдельные или ряд страниц.

     Помню, что произошло с учебником по истории СССР. Над надписью «Глава. Империалистическая война» был размещен, в последствии многократно распространяемый в советских изданиях рисунок.

     Позади проволочного заграждения вдоль фронтовых окопов с вытянутой вперед рукой солдат российской императорской армии посылает проклятие капитализму, развязавшему мировую войну.

     Кому-то, но не из учащихся, пришло в голову закрыть пальцем лицо солдата так, что в оставшейся части рисунка виднелась только шапка-папаха, напоминающая собой голову лягушки.

     Переполох был настолько велик, что с учебника удали не только страницу с рисунком, а несколько еще страниц. Вскоре после этого случая был арестован учитель истории, а за ним последовал арест директор школы.

     Вначале тридцатых годов в селе закрыли костел, а в его помещении разместились контора и склад колхоза. Затем закрыли польскую начальную школу, приобщив ее помещение и учащихся к украинской неполно-средней школе.

     Позже была закрыта православная церковь, в ее помещении устроен клуб. Сельского священника изгнали из принадлежащего ему дома, а в его приусадебный участок и сам дом, был отдан под устройство центральной усадьбы колхоза.

     Со сходной последовательностью производились аресты: вначале следовали крестьяне-католики, вслед им – православные. И удивительно: аресты производились только ночью, возглавлялись одним и тем же  участковым уполномоченным, неким Остапчуком, вооруженного наганом и шашкой, в сопровождении двух-трех милиционеров, и не было не только побегов, но попыток к ним.

     Из арестованных в 1937-1938 гг. котюжанских крестьян вернулось только двое: в довоенные годы отец моего соученика Пети – Ремажевский Иосиф, в послевоенные годы – Фартушняк, имя которого запамятовал. Последний восемнадцатилетним юношей был арестован в 1937 году, а вернулся в село в середине пятидесятых годов, отбыв восемнадцатилетний срок заключения и ссылку.

     В разгар этих событий в село возвратилась одна из первых моих учительниц Рая Ароновна Блехман. До неузнаваемости изменилась в недавнем прошлом, двадцатитрехлетняя  учительница и какой мы ее видели перед отъездом из села после свадьбы в 1936 году.

     Потрясение было тяжким: ее мужа, на петлицах которого уже была «шпала» (тогда капитан) арестовали как «врага народа» и тут же расстреляли. Раю Ароновну несколько раз допрашивали, а затем отстали в покое. В ожидании ребенка она приехала к родителям.

     Однажды почтальон принес нам извещение, из которого следовало, что в снитковском почтовом отделении на имя матери из-за границы прибыла посылка и ее следует получить. Перепуг матери был  велик, она  не знала, как ей быть. Ведь только одно голое слово «заграница» настораживало каждого. Арестовывали за малейшую связь с этой, никому не известной из крестьян «заграницей».

     Дня два мы никому, не говоря о посылке, мучительно переживали из-за, неожиданно и негаданно, свалившейся на нас «заграницы». Прошло еще несколько дней, и мать отправилась в сельский совет.

     В прошлые годы, когда она обшивала крестьян, с их рассказов, мать знала, что тот, к кому она шла за советом властелин в селе. Действительно Парфен Щербанюк был таким. Чтобы в селе не происходило, он том был всему «голова».

     Его ненавидели и боялись, но вынуждены были к нему обращаться, ведь он в действительности был тем, кто решал чему быть и чему не быть в селе. Мать показала Парфену почтовое извещение и спросила, как ей быть. Перечитав несколько раз бумагу, он поморщился, переворачивая с одной на другую сторону извещение, как бы ища в нем чего-то недостающего, сказал:

     — Это останется у меня, а вы приходите завтра, с утра, к часам десяти…

     На второй, мать пришла в сельсовет к назначенному ей времени. В кабинете Парфена были посетители, пришлось ожидать. Вскоре он освободился, и как только  мать переступила порог, Парфен сказал:

     — Идите Хава и получайте посылку, бояться вам нечего…

     Посылка оказалась от дочерей маминого брата Шмуля Бакмана, живших в городе Чикаго, Америке. В кратком письме на плохом русском языке было несколько слов об их благополучии. А в оригинальной большого формата открытке поздравительное письмо и пожеланиями моей сестре Софье в связи с ее бракосочетанием. Внизу картонной коробки, тщательно завернутые три отреза шерстной ткани и несколько фотографий, из которых сохранились только две.

     — Лучше позже, чем никогда,— сказала мама и заплакала…

     На пути из местечка Снитков домой, куда мы ходили за посылкой, мать рассказывала мне, как ее брат Шмуль, разоренный нэпман с женой и шестерыми маленькими детьми от второго брака, эмигрировал в Америку.

     У Шмуля на знаменитой в Одессе Деребассовской улице был свой мануфактурный магазин. За неуплату непосильного налога финансовый отдел одесского исполкома конфисковал магазин, а Шмуэлю грозила участь лишенца. Но случилось так, что он с частью семьи, пока не захлопнулась дверь, успел покинуть Одессу.

     И еще о том, рассказывала мама, как, по истечению нескольких лет, Шмуль из далекой Америки написал письмо одесским инквизиторам, в котором, в частности говорилось, что у него нет мануфактурного магазина в Америке, и он, пока временно торгует мануфактурой «с плеча». Но, магазин у него непременно будет. Закачивалось письмо словами: «Будьте прокляты грабители!»

     Не зря у матери закрадывалось предчувствие опасности с получением посылки.  Ведь в те годы контакты с западом ничего доброго не предвещали. Однако обошлось без последствии

     Вскоре наша семья также пополнилась. Моя сестра Софья родила мальчика. Еще задолго до его рождения, отец ребенка выражал желание, в случае рождении мальчика, назвать его по имени умершего деда Исаака.

     Так у евреев принято издавна –  новорожденному первенцу давали имя умершего деда, независимо со стороны матери или отца ребенка.  В нашей семье не было учителей, не было и членов партии, однако обстоятельства и дух того времени подсказывали быть ко всему происходящему в селе осторожно.

     С исполнением обрезания новорожденному, в совершении которого настаивала наша мама, осложнялось. Мы находились в окружении патронатских детей, у которых проявился повышенный интерес к новорожденному.

     Жили мы все под одной крышей, питались из одного котла, так что, скрыть что-либо от детского любопытства можно было только в одном случае: когда этот интерес снизится или вовсе исчезнет, а для этого необходимо было какое-то время.

     Так и решили с обрядом повременить, на что ушло около двух месяцев. Тем временем мать выяснила у Арона Блехмана, обстоятельства обрезания его внука – Нюсика, родившегося несколько месяцев раньше Изи. Арон предупредил мать, чтобы он была чрезвычайно осторожна и ни с кем не делилась о предстоящем обряде. Заполучив адрес и имя могеля-3, мама обо всем с ним успела договориться.

     Однажды утром, когда патронатские воспитанники, собравшись, звали меня, чтобы с ними вместе идти в школу, я им ответил, что в школу, не пойду, так как мама, сестра и я идем к портному в местечко Снитков.

     Такой ответ не вызывал у детей удивления, до этого мы с мамой часто ходили в соседнее местечко, где у нее были связи с еврейскими семьями. Из нашего двора достаточно было выйти на улицу, пройти мимо двух соседних домов, а затем, свернув влево и пройдя еще несколько сот метров, выйти на шоссе, ведущее к местечку Снитков, что находилось в трех-четырех километрах от нашего села.

     Замечу, что в это время года, по дороге, ведущей в местечко, можно было встретить идущих людей только во вторник – базарный день. Говорить о гужевом, автомобильном транспорте не приходится.

     Первый был занят в колхозном хозяйстве, а автомобильный был редкостным не только на этой дороге, но и в ближайшей местности. Мы, без каких либо помех благополучно пришли в Снитков, и как было обусловлено, в доме Герша Каца нас уже ждали не только домашние, а несколько мужчин и могель.
 
     «…И обрезал Авраам сына своего, на восьмой день, как заповедал ему Бог…»
     (Тора, Бырэйшит, Ваейра:-4).

     Обряд начался тогда, когда к присутствующим мужчинам присоединились подошедшие трое. На меня надели талес, на голову – кипу, ведь мне уже исполнилось тринадцать, и я считался десятым мужчиной – полный миньян – обязательный в таких и других случаях.

     Каждый державший в руках молитвенник, ритмично приклоняясь в коленях, погружался в него. В моих руках был молитвенник, но я молчал – не зная ни одной напечатанной в нем буквы. Мне вдруг вспомнился дедушка и первомайская синагога.

     Дедушка, точно так же погружался в молитву как эти люди, отключившись от всего земного, обращаясь к Всевышнему всеми своими помыслами.  Меня посадили на табуретку, положив на колени распеленанного младенца.

     Он энергично двигался всем телом, размахивая руками, вздернув к верху пухлые ножки. Я, не совсем осознавая, что сейчас произойдет, искал глазами мать и сестру, которые стояли, отдаляя от меня утирая платками слезы.

     Я вздрогнул от резкого крика ребенка, увидев зажатый в пальцах могеля сгусток крови. Он произнес молитву и бросил сгусток в тарелку, наполненную песком. Могель поднял на руки плачущего младенца и передал в протянутые руки сестры, громко произнес:

     Исаак!

     Мне не все запомнилось из происшедшего и причина тому– потрясение. Оно повторилось сорок четыре года спустя, когда на тех же моих коленях лежал первый мой внук, а брит-мила происходила в Афульской больнице в Израиле.

     Изя перестал плакать, погрузившись в материнскую грудь.

     По окончании молитвы, собравшиеся поочередно, поздравляли сестру, маму и, конечно я не был обойден. Затем хозяева дома пригласили к столу. В разговорах за столом вспомнили прошлое. Не так давно, рядом с домом Герша Каца – в снитковской синагоге, сложенной из красного кирпича здании – изо дня в день, помимо ежедневных богослужений, справляли большие и малые еврейские праздники, свадьбы, брит-мила, бар и бат мицвы-4.

     Синагогу закрыли, а обряды запретили. Соблюдающих в своем доме религиозных заповедей и национальных традиций выслеживали и наказывали, особенно в случаях брит-мила. Но, как видим, еврейская жизнь все же теплилась в каждом, кто был и оставался евреем.

     После скромного угощения, кто вдвоем, кто в одиночку стали покидать дом, пока не разошлись все. А мы побыли тут еще какое-то время, а затем, поблагодарив хозяев, ушли в село и к наступлению вечера без каких либо приключений пришли домой.

     До демобилизации из армии мужа сестры и какое-то время после нее, Софья жила в Котюжанах, работая машинисткой во временно располагавшейся в селе машинно-тракторной станции – МТС. Свою мизерную заработную плату она поделила поровну: часть отдавала матери, другую часть сельской девушке, согласившейся оставаться с Изей в ее отсутствие.

     Нянечка Франя, рожденная с болезненным искривлением позвоночника вызывала к себе сострадание, все ее жалели. И вдруг, как нам казалось, это безвредное существо принесло нашей семью большое несчастье.

     Однажды, когда никого не было дома, а  Франя с Изей остались одни, няня уложила ребенка в кроватку, а сама принялась копаться в нашем незатейливом «богатстве». Поиски были недолги. Найдя трехметровой отрез ткани, предназначавшейся для пошива мужского костюма мужу сестры, она его сунула себе за пазуху и воровато озираясь, исчезла.

     Когда девочки из патронатских детей, возвращаясь из школы, еще не доходя до хаты, услышали душераздирающий крик ребенка, они сразу же побежали на него и, ворвавшись в наше жилье, обнаружили там, на полу, корчащегося от боли, Изю.

     Когда девочки попытались поднять ребенка, он еще сильнее начал кричать. Тут подоспела наша мама и, не увидев среди патронатских детей Франи, поняла, что произошло несчастье. Изя выпал из кроватки.

     Изю уложили на спину, выпрямив ноги. Сельский фельдшер, осмотрев ребенка, заключил – ушиб, а возможно – вывих позвоночника. Несколько дней спустя, когда, казалось, Изе стало легче, мы понесли его на станцию Котюжаны, к проходящему здесь утреннему поезду в сторону Могилев-Подольского.

     Это был ближайший город, в нем сохранив за собой старое название, существовала земская больница. Здесь, после рентгена, Изе определили диагноз: вывих позвоночника и его госпитализировали. Продолжительное время с перерывами Изя находился в этой больнице.

     В сентябре 1940 года я был призван на срочную службу в Красную армию. Как бы в вслед мне, находящегося в больнице Изю отправили в клинику Киевского ортопедического института, где сразу же по приезду, его уложили в гипсовую кроватку.